, как черепаха. Даже в священных писаниях есть намек на относительность понятий: мир в ореховой обычной скорлупе, "день, длящийся пятьдесят тысяч лет". Это не чушь, не поэтическая блажь. Тут что-то есть. Так? И если разложить живую природу и неживую на мельчайшие составные доли, то уже не разберешь, какая доля откуда - это одни и те же частицы... То, может быть, вся это необозримая Вселенная, крохотную часть которой мы видим и в тайны которой тщимся проникнуть, хлопочем о ней, шумим - всего лишь пылинка на голой пятке какого-то живого Высшего существа? Оно и есть бог, если оно есть. И, конечно, оно воздействует на окружающее, в том числе и на нас. Как и мы воздействуем на то, что нас окружает. Может быть, и мы сами для кого-то - боги? Для тех, кто неизмеримо меньше нас? И может случиться, что вот нагнется оно, то Высшее существо, на чьей пятке мы примостились со всеми планетами и звездами, почешет пятку - и весь мир наш погибнет в грохочущем пламени. Для него, божества, это будет движением в несколько секунд, для нас пройдут миллионы, миллиарды лет... Вполне возможно, что наш мир уже давно погиб. Но до нас, мелкоты, это еще не дошло. И не скоро дойдет. Омар, расположившийся писать ответ судье, расхохотался. Все может быть! Мы ничего еще не знаем. Меня философом враги мои зовут, Однако, - видит бог, - ошибочен их суд! Ничтожней много я: ведь мне ничто не ясно, Я даже не пойму, зачем и кто я тут? Если когда-нибудь, через пять или шесть тысячелетий, люди сумеют на чем-то облететь Вселенную (и это будет), может статься, они обнаружат бога. Который сам - тоже всего лишь пылинка на чьей-то еще голой пятке. Во всяком случае, если бог есть, то он - совсем, совсем не такой, каким его изображают в святых писаниях. И если он разумен, то с ним можно говорить на равных. И Омар говорил с ним на равных: Жизнь сотворивши, смерть ты создал вслед за тем, Назначил гибель ты своим твореньям всем! Ты плохо их слепил, - но кто ж тому виною, А если хорошо, ломаешь их зачем? Еще он верил в закон возмездия. Обида, ненависть - не просто чувства, нечто неуловимое. Они материальны, это ток души. Исподволь набираясь, сгущаясь, нависают они плотной тучей над головой проклятого обидчика и однажды - поражают его незримой молнией! Многие обижали Омара. Где они ныне? Давно сгнили в земле. А если и живы, то гниют на ходу. Но попробуй все это написать судье. Вот будет шуму на весь мусульманский мир! Малейшее отклонение от корана - и ты уже преступник. Сочтут сумасшедшим, посадят на цепь. Или живьем сожгут на костре. Ну, что ж. Ответим как следует. Ты будешь посрамлен, ничтожный ученик великого учителя. Хочешь? Получай. И Омар, без всякого интереса, чуть ли не зевая от скуки, накатал "Трактат о бытии и долженствовании". Где, согласно тогдашним представлениям, чинно, вполне благопристойно, обосновывает необходимость божества как первопричины причин - иначе получился бы порочный круг, что нелепо. Божество создает чистый разум, который творит душу, душа - небо и так далее. Скажите, на что вынужден тратить дорогое время в наш век ученый. И язык он выбрал соответствующий: "О единственный, достославный и совершенный глава, да продлит аллах твое существование..." А-ах, чтоб тебе сгинуть как можно скорее! "Всевышний смог создать эти сложные существующие вещи только в течение некоторого времени в силу необходимости избегнуть соединения взаимно противоположных, но встречающихся вместе свойств в одной вещи в одно время с одной стороны". Ахинея! Но что поделаешь? То не моя вина, что наложить печать Я должен на свою заветную тетрадь: Мне чернь ученая достаточно знакома, Чтоб тайн души пред ней не разглашать. Но даже здесь, в богословском трактате, не удержался он, чтоб не заметить: "Большинство людей принимает то, что им должны другие, как необходимое и верное, и настаивает на своем этом праве, не видя того, что они должны другим; каждый из них читает свою душу лучше душ многих людей, более достойной благ и власти, чем другие". Сходные трактаты: "Ответ на три вопроса", "О существовании", "О всеобщности существования" он писал уже позже, со скрежетом зубовным. Хуже смерти, когда делаешь то, чего не хочешь делать. Все равно, что через силу есть, например, тараканов. До конца дней он не смотрел на свои эти книги всерьез и сам называл их "мертворожденными". Но Омар написал в те годы и дельные веши: "Трактат о музыке", "Трактат о физике", "Географический трактат", "О трудностях в арифметике". Прошли они незаметно, ни славы большой, ни денег больших ему не принесли и в конце концов затерялись. Кто-то сетовал: - Трудно читать! Еще бы. Конечно, трудно. Писать их было еще труднее. Не сказки. А ты не берись за книгу, которую не можешь одолеть. Глотай легкое чтиво, над которым не нужно думать. Староста бывшего Бойре, Хушанг, уже не тот серый, пыльный, облезлый старик, каким увидел его Омар при первой встрече. Правда, по-прежнему сух, оживлен, подвижен, весь день хлопочет о деле, но и о себе не забывает. Чист, ухожен, хорошо одет. Построил белый уютный домик и ухитрился, выдолбив лунки, вырастить во дворе три-четыре виноградные лозы. Под ними не раз доводилось Омару отдыхать с Экдес от трудов праведных. Экдес - та чуть подросла, поправилась. Омар с каждым Днем любил ее все крепче. Она не могла надоесть. Ибо умела сполна угодить своему изощренно-прихотливому любовнику. Глаза Экдес при самом исступленном порыве оставались сухими - и злыми. Она относилась к телесным радостям, тут уместнее - мукам, - серьезно, вдумчиво-деловито, с какой-то странной, огненно-студеной жадностью, хорошо зная наперед, как и чего она хочет. И всегда добивалась обоюдного умопомрачения. Ее холодный, медленно сжигающий огонь, хотя и был неимоверно сладостен, порою даже пугал звездочета. У него возникало подозрение в жутком опыте, постыдной выучке. Э! Откуда? - махал он беспечно рукой, отлежавшись. Вовсе не нужно учить женщину делу любви. Своим умом до всего дойдет, от ненасытного воображения. Увы, эта женщина оказалась... бесплодной. А как он любил детей! Чужих, поскольку не было своих. Они слетались к нему со всего Бойре, точно птахи к высокому тополю, и он, угостив их чем-нибудь вкусненьким, часами щебетал вместе с ними, посмеиваясь над тем ребяческим, что вдруг обнаруживал в себе. Это ребячество, пожалуй, больше всего и влекло к нему Экдес. Правда, трудно сразу его угадать. Молчаливый, спокойно-медлительный, избегающий резких движений, задумчиво сосредоточенный в себе, ученый выглядел основательно. Но его выдавали глаза, в каре-зеленой глубине которых таилось нечто лихое, и серьезность готова была в любой миг смениться здоровым весельем и даже глуповатой игривостью. И - вольность, беспечность в самой его неторопливости. И усмешка в правом углу рта. И на редкость легкая поступь. Так и казалось порой, что он, при всей своей степенности, вдруг, расхохотавшись, сорвется с места и с маху взбежит на тополь, к вершине, или пустится догонять скачущую лошадь. Чтобы пресечь дурные разговоры о его незаконном сожительстве с Экдес, Омар надумал заключить с нею хотя бы временный брак "мут'а", по обряду шиитского вероисповедания, которого придерживались Хушанг с дочерью. Но, поскольку он был суннит, это дело не выгорело. - Я, конечно, заставил бы шейхов вас сочетать, - хмуро сказал визирь. - Но лучше не трогать их. Время опасное, смутное. Диких воплей не оберешься... - Я сам шейх! Вот нелепость. Два перса, мужчина и женщина, оба мусульманской веры, говорящие на одном языке, подданные той же страны, не могут жить вместе, потому что он - с одной ветви одного и того же дерева, она - с другой. Шииты - суровый народ. Непременно зарежут - если не Омара, то Экдес. - Сделай так, - посоветовал ему старик Хушанг, переговорив с дочерью. - Раз уж вы не в силах ни сойтись, ни разойтись: составь купчую, дай мне при свидетелях сколько-то денег и возьми Экдес как рабыню. Будто бы я продал ее тебе. Когда все уйдут, я верну тебе деньги... И разговоры сразу прекратились. Ибо с рабыней, согласно мусульманскому праву, "мужчина волен удовлетворять свою страсть каким угодно образом, без ее согласия, ибо власть господина над нею - безгранична". Обычай соблюден. Велик аллах! К сестре Омара, зеленоглазой Голе-Мохтар, посватался Мохамед аль-Багдади, способный математик, юноша скромный, толковый и дельный. Редкость по нашим временам. И Омар отдал сестру за него с легким сердцем. Все идет как будто хорошо. Если и плохо кому при дворе, Бурхани, "эмиру поэтов". Вот человек, которого ученый не может постичь. Смог бы, пожалуй, но ему недосуг вникать в извивы темной чужой души, неведомо отчего воспылавшей к Омару ненавистью. Нет охоты! Есть дела поважнее. Пусть Абдаллах, - человек он взрослый, гораздо старше Омара, - сам разбирается в своих чувствах и побуждениях. Что до них Омару? Ведь он-то и пальцем не шевельнул с целью досадить Бурхани! Глубоко искушенный в тонкостях алгебры и других точных наук, Омар по-детски наивен в делах житейских, в быту. Его разум просто не замечает, а если и замечает, то не воспринимает пустяковую возню окружающих. Это у разума способ самозащиты: иначе его собьют с пути и увлекут в трясину повседневных мелочей. Бурхани совсем зачах, несчастный. Он даже утратил способность к стихосложению и больше никогда уж не выдаст что-либо подобное его знаменитому бейту: Рустам из Мазандерана едет, Зейн Мульк из Исфахана едет... "Давно хворает, худо ест, худо спит, - говорили его домочадцы визирю. - Пристрастился было к хашишу, но и тот не принес ему пользы". Одно утешение осталось Абдаллаху: разбирать построчно стихи Омара Хайяма и ядовито поносить их за сложность, заумность и грубость. - Как, как? - изводил он десятилетнего сына, не отпуская его от себя ни днем, ни ночью. - Повтори. Мальчуган, лобастый и бледный, с тонкой шеей, бубнил устало и тупо, одеревенелым голосом: Что мне блаженства райские "потом"? Прошу сейчас, наличными, вином... - Проклятый пьянчуга, безбожник! - бушевал Абдаллах. - Пройдоха! Что дальше? Внезапно вошедший Омар закончил за мальчугана: В кредит - не верю! И на что мне слава - Под самым ухом барабанный гром? Его заставил заглянуть к больному визирь. "Может, сумеешь помочь". И зря он это сделал! Увидев недруга, Абдаллах вскочил, скорчил приветливо-злобную улыбку: - Изыдь, шайтан. Добро пожаловать! Изыдь... - упал, захрипел - и умер. Между тем в сельджукской державе, как селевые воду в горах, назревали, исподволь, подспудно копясь, крутые события, которые, в конечном счете, обрушились - на кого же, как не на беднягу Омара Хайяма, ни в коей мере, как ему казалось, не причастного к борьбе султанов и ханов за власть. Визирь явился к нему озабоченный. - Из Самарканда, - показал распечатанный свиток. - Тебе тут приветы и добрые пожелания. От судьи Абу-Тахира Алака, твоего старого друга. Рад Омар: - Жив, здоров? Пожалуй, нигде ему не жилось так спокойно, отрадно, как в Самарканде. Это невероятная, прямо-таки ахинейская удача, что среди тех, кто обладает хоть маленькой властью, попадаются, пусть не так уж часто, не совсем уж злые и глупые люди. Впрочем, никакой в мире судья не помог бы тебе, Омар, если б ты ничего не умел, был всего лишь бедным просителем. Никакой! На порог бы тебя не пустили. Так что не очень-то умиляйся. За поддержку - спасибо, конечно. Но всем на свете, Омар, ты обязан самому себе. - Он-то жив и здоров... но хан Ахмед, новый правитель караханидский, видно, вовсе тронулся умом. Перенес столицу в Самарканд, возмутил тихий степенный город. Восстановил против себя духовенство и тюркских военачальников. Норовит, злодей, отторгнуть Заречье от нашей державы. Будто врозь ему будет лучше. Не понимает, пес, что его тотчас же сожрет какой-нибудь новый хакан, волк из восточных степей. Не понимает! - Визирь скомкал свиток, потряс им, шурша, над головою. Сел. Швырнул письмо на ковер, положил руки на колени. - Я день и ночь пекусь о государстве. Хочу его укрепить. Навести хоть какой-то порядок в хозяйстве, в денежных делах. Уберечь князей от злобной черни, а чернь - от жадных князей. Угодить и тебе, математику, и Газали - богослову. Чтоб мир и покой наступили в нашей стране. Но эти мерзавцы, - визирь повысил голос до крика, - тупо и слепо, точно скоты, разрушают то, что я создаю! - и уже потише: - Брошу все, уйду в отшельники. Ты должен понять. Сам страдаешь от них. Ведь, если уж в корень глядеть, все, что ты делаешь это, в конце концов, для блага страны, для блага людей. Не так ли? И у тех же людей ты первый безбожник, блудник, отступник, еретик. И бес тебя знает еще, кто ты такой. Уйдем, а? В ханаку - дервишскую обитель. Молитвы знаем, с голоду не умрем. - Он вздохнул, достал ногой растрепавшийся свиток, придвинул пяткой к себе, расправил, вновь туго свернул. - Эх! Куда мы пойдем? Мы с тобою - те же рабы. Рабы жестокого века. - И ударил свитком, как дубиной, по глубокой, с узорами, чаше самаркандской работы. - Вот султану - ему самое время идти за Джейхун, навести порядок в тех местах! Пойду, скажу. - Убежал долговязый, ядовитый и резкий. Нет, он еще цепляется за свою треклятую службу! Хоть уже и начинает сознавать, что в ней никакого смысла. Муравей, упавший в ручей, тоже цепляется, отчаянно перебирая лапками, за клочья пены, за тень от прибрежных ветвей - пока его не проглотит где-то у отмели юркий пескарь. - Я сам давно уже подумывал нагрянуть в Заречье, страху нагнать на караханидских упрямцев, - ответил султан визирю. - Но... дело непростое. Нужно спросить звездочетов, будет ли удачен мой поход. - Нет, - сказал Исфазари, сделав расчет. - Расположение звезд возвещает не "выход", а "возвращение". - Что ж, потрудитесь выбрать благоприятный день, - огорчился визирь. Ему не терпелось отправить султана в Заречье. От Абу-Тахира тем временем - новая весть: бунт в Самарканде. Визирь в ярости - в Звездный храм. За расчеты берется Васити. Небо опять сулит неудачу. - Не гневайтесь, ваша светлость! Расположение звезд не изменилось к лучшему. Не можем выбрать подходящий день... - А ты смеешься над астрологией! - налетел визирь на Омара, который записывал итог своих наблюдений над "Чашей нищих" - Северной Короной: "Знак Зодиака - шестой, 29 градусов 6 минут..." - Мол, звезды - сами по себе, они не влияют на нас. Влияют, как видишь! Из-за какого-то дурацкого расположения каких-то там глупых звезд срывается дело большой государственной важности. Неужто в этой прорве крупных и малых звезд не найдется ни одной, пусть самой невзрачной, что решила бы его в нашу пользу? Похолодел тут Омар! Вот, человек не верит ни в какую звездную чертовщину, - он, что ни говори, сам ученый, - но, в угоду султану, делает вид, что верит в нее. Сколько же умных людей на земле притворно-бессовестно "верит" тому что долбит вероучитель-законник, - ибо так удобнее жить, это выгодно? И верит ли сам вероучитель в то, чему он учит других? Если верит, его еще можно простить: охмурен, несчастный. Но если не верит - и все же учит, то это мошенник, его надо сечь на базаре у всех на глазах. - А? Навечно обяжешь. - Поищем, - сухо сказал Омар. Как надоели ему они со своей бесплодной суетой! Прямо-таки безумие какое-то: изо дня в день кровожадно стучать копьями о щиты. Можно подумать: Вселенная рухнет, если клочок обожженной солнцем земли, именуемый Заречьем, отпадет от сельджукской державы... Разве мало у вас золота, хлеба, роскошных одежд? Некий чудак по прозвищу Двурогий тоже метался, как ошалелый, по белому свету, сколачивая копьем и мечом великую, на весь тогдашний мир, державу. Дарий шумел, бесновался Ксеркс. Рим бушевал. Аттила гремел за Волгой. И каждый, конечно, кричал, что городит свой огород навечно. Что значит навечно? Это не на десять лет, и не на сто, и даже - не на тысячу. Вечность понятие страшное. Космическое. Вечного нет ничего на земле! Так что не бросайтесь словами, не понимая их смысла. Разрушь хоть три царства вблизи и вдали, Пусть кровью зальются в дыму и в пыли, - Не станешь, великий владыка, бессмертным: Удел невелик - три аршина земли. Омар - с досадой: - Война? Я без всяких звезд могу сказать: она будет неудачной. Визирь - подозрительно: - Это почему же, откуда такие сведения? - Не бывает удачных войн! Война сама по себе уже неудача. Великое бедствие. Сколько людей погибнет. Ради чего? Ради ваших... ваших... Нет, визирь, нет минут и часов, благоприятствующих кровопролитию. И лучше царю никуда не ходить. Ни сегодня, ни завтра. Никогда. Визирь - грубо, с презрением: - Ты... уткнулся носом в звезды и держи его средь них! Не суй, куда тебе не следует! Наше государство создано войной и держится на войне. - Ну, а если, - вспыхнул Омар, - звезды скажут, что Меликшах, перейдя Джейхун, тут же погибнет, как погиб его родитель Алп-Арслан? - Нет! - оскалился визирь. - Этого звезды не скажут. Они не должны так говорить. Ясно? - Вполне. Трудно ладить с царедворцами! Ну, что ж. Я - звездочет, я служу вам за деньги - и услужу, так уж быть. Он взял астролябию. - Погоди! - остановил его визирь. - Я приглашу султана. Под полудетски-внимательным, даже чуть робким, взглядом султана, которому он, со своим диковинным медным инструментом с кругом и делениями, казался, наверное, чуть ли не колдуном, Омар поправил на алидадной линейке диоптры, спокойно определил высоту солнца, высчитал градус царского гороскопа, установил по таблице расположение звезд: - Та-ак. Козерог. Альфа. Знак Зодиака - девятый. 21 градус 46 минут долготы, 7 градусов 20 минут широты. Действие - благоприятное. Омар повеселел. Царь и визирь вздохнули с облегчением. - Водолей. Ага! Вы ошиблись, Исфазари и Васити. Вот она, та, что на левом плече, бета Водолея! Ее название - Счастье счастий, не так ли? Знак Зодиака - десятый. 10 градусов 56 минут долготы, 8 градусов 50 минут широты. Указан север. Действие - благоприятное. Понятно? - Омар отчеканил: - Бла-го-при-ят-но-е! Что городит главный звездочет? Васити попробовал робко возразить: - При чем тут Козерог и Водолей? Ведь речь идет о Стрельце... - Да, да, о Стрельце! - поддакнул ему султан, который все-таки помнил, что рожден под этим знаком. Омар - снисходительно: - О повелитель! Извольте взглянуть. - Он ткнул астролябией в звездную таблицу. - В Стрельце - дом воителя Мирриха (Марса). И тут еще - Счастье счастий. Все сходится наилучшим образом! - Он полистал толстое астрологическое сочинение. - Поход будет удачен. Не забудьте одно - взять хорошее войско и надеть на средний палец правой руки кольцо с топазом. - Топаз - мой любимый камень! - воскликнул царь - А-а, - начал было Исфазари, но Омар резко его оборвал: - А Исфазари еще молод! - И бросил на помощников такой взгляд исподлобья, что им показалось: глаза у него превратились в холодные желто-зеленые топазы. И, не решившись ему перечить, они, хоть и видели, что их наставник несет околесицу, сочли за лучшее промолчать и исчезнуть. Султан - восторженно: - Если ты прав и поход будет удачен, я награжу тебя как пять царей! - И я - как пять визирей, - отер лоб визирь побелевшей рукой. Итак, султан Меликшах, надев на средний палец правой руки кольцо с топазом и прихватив к тому же огромное войско, переправился через Джейхун. В звездах он, конечно, не разбирался, но зато был человеком храбрым, в пух и прах расколотил караханидов, захватил Бухару, затем Самарканд, последний - после долгой осады. Хан Ахмед был взят в плен. Но, поскольку он родич Туркан-Хатун, любимой жены Меликшаха, султан подарил ему жизнь, вернул престол и с великой славой и добычей, нагнав страху на всех в Заречье, отбыл домой, в Исфахан. Узнав об этом, Музафар Исфари, осунувшийся от бессонных ночей, явился к Омару, потрясенный, и рухнул перед ним на колени. - Учитель! - воскликнул он со слезами. - Разреши мое недоумение. Иначе я заболею. Ведь по звездам не было "выхода", они указывали "возвращение". - Разве султан не вышел - и не вернулся в блеске славы? - сказал Омар невозмутимо. - Да, но как ты сумел это предсказать? Я сколько ночей не спал, заново высчитал градусы и минуты Стрельца, ничего не упустил, проверил все звездные таблицы и астрологические сочинения. Расположение звезд до сих пор отрицательно! Может быть, я чего-то не знаю? Объясни, ради аллаха, как ты рассчитал "выход"? - Никак, - зевнул Омар. Он тоже плохо спал в эту ночь, был у Экдес. - Я ничего не рассчитывал, сказал, что в голову взбрело. Звездам, друг мой, нет дела до нашей земной суеты. Солнце всходит не оттого, что кричит петух. Нужно султану побить хакана - пусть идет и бьет. Чего выжидать? Я знал, будет одно из двух - либо это войско победит, а то будет разбито, либо это будет разбито, а то победит. Будет разбито то войско - ну, и слава богу, это - с меня некому будет спросить. У Музафара - ум за разум: все его астрологические представления вмиг улетучились из головы. Кто-то подслушал их разговор, - скорее всего Газали, - и донес о нем султану. "Вот как он играет судьбою царей!" - возмутился Меликшах. И Омар не получил обещанной награды. Султан перестал его замечать. И заодно - выплачивать жалование. Но у Омара оставались деньги с прошлых лет, да и визирь, довольный исходом дела, выдал ему из своей казны десять тысяч динаров. Так что работы в Звездном храме продолжались. Умерла мать. Мир ее праху! Отбушевала. Отмаялась. Он всю жизнь не ладил с нею. Никак и ничем не мог он ей угодить. И только теперь до него дошло, что он, сам не ахти какой мягкий, одаренностью своей обязан ей - никому другому, а именно ей, ее бурному нраву. У женщин смирных, тупо-спокойных не бывает способных детей. Спасибо, мать. Туркан-Хатун до того огорчилась из-за неудачи брата, хакана Ахмеда, что несколько дней, вернее - ночей, не подпускала султана к себе. Собственно, Туркан-Хатун - это скорее титул, "мать-царица тюрков", зовут-то ее - Зохре. - Или ты хотела, чтобы твой родич побил меня? - рассердился Меликшах. - Нет. Лоб упрямо опущен, озирается из-под него, как волчица. Волчица и есть. Степная. Пригожая, молодая, с красивой родинкой на лбу, - поймал он однажды такую на охоте. Так ему приглянулась, что он, глупый, вздумал погладить ее - и отскочил с окровавленной ладонью. Ту он убил. А эту? Ничем, ни злом, ни добром не проймешь, когда стих на нее найдет. А находит он часто. Но - хороша, чертовка! К буйной алтайской крови Зохре примешалась коварно-покорная бухарская кровь, и удачная эта примесь сгладила ей скулы, выпрямила нос, смягчила жесткий разрез яростно-черных глаз, выбелила кожу. Только губы резко очерчены, чуть оттопырены, всегда полураскрыты, как у многих тюрчанок. Все же, оставаясь тюрчанкой, она по облику уже не та, какой была, скажем, ее бабка. Сопоставь ее с хозяйкой юрты откуда-нибудь с верховьев Улуг-Хема, сразу увидишь разницу. И в язык уроженки Мавераннахра примешалось столько таджикских и арабских слов, что та с трудом поняла бы эту. - Я хочу, чтобы ты не трогал его! - Пусть не бунтует... Ну, после обычных в таких случаях жалостных слез, охов и всхлипываний состоялось примирение. Оно было столь горячим, что царица сразу же затяжелела. И сказала она, когда об этом узнала, великому султану Меликшаху: - Рожу тебе сына - сделаешь его своим наследником? И, в положенный срок, родила она ему сына. И дали ему имя Мухмуд. И султан Меликшах хотел объявить его наследником своей царской власти. Но тут взбунтовался визирь: - Никогда! Хватит с нас этих ягма, карлуков, чигилей. И без того от них проходу нет во дворце. Сядет на престол нашей державы чужак - она уплывет из наших рук. Заречные тюрки народ неуемный и наглый, не успеешь мигнуть, как залезут на шею. Наследником должен быть Баркъярук, чистокровный сельджук... Не знал Низам, что этими словами вынес себе смертный приговор. Не знал он и того, что между Ираном и Заречьем в ночной темноте замелькали туда и сюда тайные гонцы. И того, что иные из них, добравшись до Рея, сворачивали под Казвин, к Орлиному гнезду. А мог бы узнать. Если б так же прилежно, как прежде, выслушивал своих осведомителей. Но он перестал их слушать. Ибо султан охладел к великому визирю. Омару Хайяму, положим, все равно, замечает его султан, не замечает. Бог с ним, с царем и его поистине царским непостоянством. У Омара - звезды. А для Низама аль-Мулька немилость владыки горе. Придворный! У него надломилось что-то внутри. Руки упали. Он сразу и заметно постарел, ослаб, утратил обычную зоркость. - Султан-то наш... недалек, - сказал он Омару невесело. - Подвергает опале человека, который один из всех по-настоящему верен ему. И не видит, бедный, что рубит сук, на коем сидит. Мне его жаль. Похоже, намерен сослать меня в Тус. Пусть! Хоть отдохну на старости лет. Но в Тус ему не хотелось. Старый визирь боялся за судьбу государства. Оно погибнет без него! Однако и в царском дворце торчать у всех на виду ему опротивело. И у себя во дворце не сиделось. Говорят, опешившая утка начинает нырять не головой, а задом. Визирь приютился в Звездном храме. Здесь часами вдвоем с Омаром они охотились за звездами. - Я жизнь испортил себе, увлекшись государственными делами! Из меня получился бы неплохой ученый, а? - Тогда б ты и вовсе погубил свою драгоценную жизнь. Газали им уже не мешал, визирь отправил его в Багдад, в медресе "Низамие". "...Из Малого пса. Та, что на шее, то есть Привязь. Знак Зодиака - третий. 9 градусов 26 минут долготы, 14 градусов 00 минут широты. Величина - четвертая. Действие - благоприятное. Из Корабля Арго. Последняя из двух на заднем весле, то есть Сухейль..." Иногда, когда им надоедало высчитывать градусы и минуты, они укрывались в доме Хушанга, выпивали по чаше-другой вина, играли в шахматы, вели спокойную беседу об атомах, звездах, о древних греках. Низам - высокомерно: - О древних судить не могу. Но те, что живут сейчас, по-моему, самый бестолковый народ на земле. - Ну! Народ не может быть бестолковым. Сбитым с толку - пожалуй. Христианство сбило их с толку. Как и нас - чужое вероучение. Визирь - с неизжитой за века - древней арийской спесью: - Греки, евреи, армяне, цыгане и еще всякие там апказы-капказы - все они для меня на одно лицо. Я их не различаю. Омар стиснул зубы. Вот уж такие речи ему не по нутру. Ибо в сердце его навсегда оставили след и цыганка Голе-Мохтар, и еврей Давид, сын Мизрохов, и тюрк Абу-Тахир Алак, и таджик Али Джафар, и рус Светозар - и оно осталось открытым для всех. Конечно, персы - великий народ, кто спорит? Древний народ, одаренный и мудрый. Несмотря на все страшные испытания, сохранились сами, сохранили родную землю и родной язык, один из прекраснейших на свете. Но ведь это можно сказать почти о любом другом народе! ...Вот когда пригодилась книга, которую Омар купил в Самарканде у Светозара. Омар читал визирю Эпикура пересказывая "Атараксию" как можно проще и понятнее. Человек всегда стремится к счастью. К высшему благу. Одни видят его в одном, другие - в другом, третьи - в третьем. В чем же оно состоит, истинное счастье, как отделить полезное от вредного? Как избежать страданий и разумно распорядиться жизнью? Обратимся к этике. Этика, согласно Эпикуру, учение о выборе и отказе. Высшее благо как этическую цель, следует отличать от прикладных житейских благ. Чувство! Вот высшее мерило морали. Ведь всякое благо и зло - в ощущениях, верно? И начало счастливой жизни есть удовольствие, оно первое и прирожденное благо. "Приятное - враг полезному", - слышим неоднократно. Не возводите глупость в закон железный! Знайте, полезно лишь то, что приятно, А то, что приятно - уж, конечно, полезно... Однако по Эпикуру, "нельзя жить приятно, не живя разумно, нравственно, справедливо". Человек, имеющий все жизненные блага, тем не менее часто бывает несчастен. - Как я, - вздохнул визирь. Порок заключается в самом сосуде, то есть в душе человека, загрязненной страхами и низкими страстями. - Христиане толкуют о том же! И наши суфии-аскеты. - Они исказили Эпикурово учение. У них - все для бога, у Эпикура - для человека. Нужно очистить сердце от всего, что мешает спокойно жить. Обретает покой, достигает чистого удовольствия душа, освобожденная от вредных заблуждений. Одно из вреднейших заблуждений - страх смерти. Ибо он, этот страх, и есть родитель всех религий и суеверий. Но смерть к тому, кто жив, не имеет никакого отношения! Она - с мертвыми, смерть - всего лишь распыление атомов, ранее скрепленных в едином теле. Боги? Они, как и мы, - сочетание атомов, они блаженны и вечны, живут где-то в межмировых пространствах, их не касаются наши горести, печали, гнев и желания. Нет Ахеронта, нет загробного воздаяния... - Скажите! - рассмеялся Омар. - Я, оказывается, всю жизнь, сам того не зная, был завзятым эпикурейцем. Высшее благо - независимость, свобода духа, достигаемые скромностью и самоограничением. Будь скромен! Довольствуйся тем, что есть. Для малого нет бедности. Проживи незаметно, в мудрых беседах в кругу друзей, вдалеке от внешних треволнений. Превыше всего - свободный полет ума, возможность мыслить отвлеченно, постигать беспредельное пространство. Философия - здоровье души. Мудрый живет как бог среди людей. Человека следует ценить не за богатство и знатность, а за ум, красоту и силу. Дружба? Человек, не мешай другому человеку жить по его усмотрению, и ты ему - лучший друг. Общество? Оно должно быть мирной совокупностью отдельных, независимых друг от друга, свободных людей, договорившихся не причинять друг другу вреда... - Вот! - воскликнул Омар. - Тут все, что нужно человеку. Я верю: настанет время, когда люди, устав от пророков, от которых нет и не будет проку, возьмут на вооружение Эпикурову этику. Уже все придумано, - зачем еще что-то иное придумывать? - Ты, братец, не знаешь людей. В какую пещеру забьешься, спасаясь от них с их оголтелой жадностью? Они не отстанут. Попробуй, договорись с такими! Возьмем Библию. Уже наши отдаленные предки лгут, крадут, убивают друг друга. Удивительно, а? Змеи одной породы, и те не жалят себе подобных. - Не знаю, не знаю! - Омар сокрушенно разводит руками. - Я ничего не знаю... - Что он может еще сказать? Все как будто верно. Но от этих речей визиря мутится в голове. Хочется бросить все и впрямь укрыться в пещере. Осень. Солнце вновь переместилось в созвездие Скорпиона. Крестьяне рады, вместе с ними рад и визирь: урожай в этом году на редкость хороший. Ибо никто не мешал селянину спокойно работать, было вдоволь воды в каналах. Действует новый календарь. Много лет не случалось в нашей стране, истерзанной смутами, такого благополучия. Ликуй, древний народ! Воздай, обливаясь слезами умиления, хвалу золотому солнцу. Но помни: где-то возле него, укрывшись в ясных лучах, зловеще глазеет на землю кровавый Антарес - Сердце Скорпиона. - Милый! - Они ночевали с Экдес на главной башне Звездного храма, - с весны до зимы Омар не терпел иной крыши над головой, чем звездное небо. - Погадал бы ты мне по звездам, а? - С чего это вдруг? - буркнул Омар. Чертовщины, земной и небесной, он тоже терпеть не мог. - Ну, так. Чтобы знать, что сулит мне судьба. Ты всем гадаешь. Можешь хоть раз мне услужить? Я никогда ничего у тебя не прошу. Это правда. Ничего не просит. Ни колец золотых, ни монет, ни платьев парчовых. Что он даст по своему усмотрению, тем и довольна. Омару - 44. Гесиод написал "Теогонию" 1800 лет назад. "Книгу исцеления" Абу-Али ибн Сины по приказу халифа публично сожгут в Багдаде через семь, без двух лет, десятилетий. Поэт Имад ад-дин Насими будет зверски замучен, как еретик, через 325 лет в Халебе. Джордано Бруно погибнет в огне через 508 лет. - Хорошо, услужу, - ответил Омар, пристыженный. Прав султан: черств Омар, - сказал ему как-то на днях. - Какой у тебя гороскоп? - Кто мне, бедной, мог его составить? У нас тут звездочетов сроду не водилось. - Знаешь год, месяц и день рождения? - Знаю. Мать говорила. - Она назвала точную дату. - Старею, мой изумрудноглазый! Мне уже тридцать два. - Разве трудно поверить. Сколько лет мы уже вместе? - Семнадцать. - Ого! Я не заметил как они пролетели. Как во сне. В сказочном сне. Но вот что необыкновенно: за семнадцать лет мы ни разу с тобою не повздорили! Ни разу. - А зачем? - удивилась Экдес. - Нам вдвоем отрадно и спокойно. Ведь сорятся с теми, кто надоел? А мы друг другу надоесть не можем. Возьми, родной, свои гадальные книги, посмотри, под какой звездой я родилась. Омар усмехнулся. "Гадальные книги". Наверное, он для нее - что-то вроде алтайского шамана, который верхом на бубне летает в потусторонний мир. Что ж, посмотрим. - Достань из ниши светильник, подай вон те тетради. - Он взял карандаш, чистый лист, перелистал таблицы, сделал расчет - и свистнул. Экая нелепость! Дурацкое совпадение. Хоть он и не верит в гадание по звездам, ему сделалось не по себе: будто уксуса хлебнул случайно вместо вина. Выходила - Алголь. Ведьма. Голова Медузы Горгоны, которую Зевс вознес вместе с Персеем и Андромедой на небо. Страшный взгляд ее даже мертвых глаз обращает все живое в камень... - Что, плохо? - обеспокоилась Экдес. Омар - в замешательстве: - Нет! Выходит... Сунбуль из созвездия Девы. Знак девичьей чистоты и невинности. Экдес - простодушно: - Это я-то? - И рассмеялась - совсем не греховно, скорее по-детски. Он подхватил ее смех: - Действие ее - вполне благоприятное! - А вот мы сейчас проверим... Сторож Звездного храма, находясь далеко внизу, под башней, шептал, озираясь, заклинания и молитвенно проводил руками по лицу: стоны, смех, приглушенный визг, что за бесовская свадьба там, наверху? Не зря, видать, вчера заезжий шейх говорил: "Звездный храм - прибежище гулей, и правоверному служить при нем не следует". Но жить-то надо! И если Звездный храм угоден даже визирю, то ему, червяку, и вовсе не пристало сомневаться в нем. ...По черно-синему лазуриту ночного неба, усеянному крупными точками золотистого колчедана, скользнула яркая капля падающей звезды. - Милый, правда, что когда падает звезда, это значит - кто-то умер? - Как будто. - А появляются... новые звезды? - Вроде. - Может, кто умер, превращается в звезду? - Все может быть. - Я бы хотела после смерти превратиться в звезду. Ты каждую ночь смотришь туда, в эту даль, - она провела по звездам рукой, - ты бы каждую ночь видел меня а я - тебя. И мы всегда были бы как будто вместе, а? Она заплакала. - Что ты, что ты? - Он нежно погладил ее по спине. - Что за блажь? Я скорее могу... стать звездой. Гораздо старше. - Ну! Ты человек железный. Ты долго будешь жить. А я... чего-то боюсь. - Ничего не бойся! Ты и без того уже звезда. Самая яркая, какую я знаю. На следующий день, устав от хлопот по Звездному храму (не мудрено, с утра по сотням ступеней - снизу вверх, сверху вниз), визирь и Омар, как у них повелось, зашли к старику Хушангу похлебать горячего жидкого варева с бараниной, рисом и морковью. Осенью это хорошо. После еды прилегли было немного вздремнуть, но вдруг Омар, нащупав что-то за пазухой, спохватился: - Э! Приказал Кириаку-греку начать угломер для созвездия Рыб, а расчеты отдать забыл. Что это со мною? Плохо спал нынче ночью. - Он поискал Экдес сердитыми глазами, но она куда-то девалась. - Пригрозил наказанием, если тотчас не начнет, а расчеты - унес. - Омар вынул тетрадь. - Он же, бедный, постеснялся напомнить... - Отдай, пусть отнесет, - сонно кивнул визирь на Хушанга. - Нет, нужно все самому объяснить. - Пусть позовет его сюда. - Все на месте нужно показать! - Раздражен Омар: визирь мешает ему работать. - Иди, - зевнул визирь. - Я тем временем посплю. Где же Экдес? И визиревых слуг-телохранителей почему-то нет. Должно быть, сам их отослал - чтобы побыть одному в кругу друзей. Омар - старику Хушангу: - Не вздумай его беспокоить! - Ни боже мой. - Приглядывай. - Пригляжу. - Помни: головой за него отвечаешь. Хушанг - с собачьей преданностью в глазах: - Еще бы! Чем же еще, если не головой... Приятен Омару этот старик. Добр, приветлив. Главное - честен, неподкупен, как отшельник-аскет. Экдес, конечно, в него. Неподалеку от дома, у дороги, сидел на корточках, бессмысленно бормоча и раскачиваясь, дряхлый дервиш. Мгновенный острый взгляд рассек звездочета наискось. Но Омар прошел, не взглянув на монаха. Много их бродит по Востоку. Взойдя на бугор, математик забыл о визире. Дворцовые дрязги, султаны, визири, телохранители - все это его не касалось. Пусть они делают свое дело, он делает свое. - Подожди здесь, внизу, - сказал он греку Кириаку. - Я поднимусь наверх, нужно кое-что проверить. На башне он застал бухарца Амида Камали. Новый "эмир поэтов". Умеет славословить, чтит коран и не задает вопросов богу. В юности думал Омар: главное для поэта - ум, одаренность. Теперь он видит, они совсем ни к чему. Оказалось, можно, даже ничего не понимая в секретах стихосложения, считаться поэтом и, более того, носить звание "эмира поэтов". И сколько таких кормится возле словесности! Прихлебатели. Низами Арузи Самарканди, перечисляя в своих "Четырех беседах" поэтов, "увековечивших" имена царей из рода сельджукидов, назовет, средь прочих, после Бурхани и нашего Амида Камали. И это все, что останется от него на земле... - Тебе чего тут надо? "Эмир поэтов" - подобострастно: - Любопытствую! - Что ж. Это не грех. Но смотри, не помри, обжегшись о звезды! А то один здесь тоже все любопытствовал... твой предшественник, мир его праху. - Господь, сохрани и помилуй! Я без злого умысла. - И хорошо! Не мешай. Омар определил высоту солнца, сделал нужную запись. Так, подумаем. Надо проверить. В сотый раз! Опустив голову и заложив руки за спину, он, как узник в тюремной башне, стал не спеша расхаживать по круглой площадке, где провел эту ночь с Экдес. Рыба, Рыба. Южная Рыба. Южная Рыба, яркая глыба... Хе! Получается что-то вроде стихов. Омар, задумчиво усмехаясь, начал даже насвистывать. Это помогало рассуждать. Пальцы рук, спрятанных за спиной, зашевелились, по давней привычке, неторопливо сгибаясь и разгибаясь. "Эмир поэтов" сперва удивленно, затем уже подозрительно следит за движениями этих длинных крепких пальцев. Их кончики нерешительно вздрагивают, отражая какие-то колебания в уме хозяина, осторожно что-то нащупывают, с сомнением выпрямляются, - нет, не нашли - и вдруг быстро-быстро пересчитывают лишь им известное, и вот уже два, указательный, средний, дальше: безымянный и мизинец резко сгибаются, поймав, наконец то, за чем охотились. И снова, уже уверенно, пересчитывают добычу. И тут осенила Амида страшная догадка... Сколько градусов широты? Изволь. Двадцать три, а где минуты - ноль. Под ногою что-то блеснуло. Наклонился Омар, взял. Золотая сережка с крохотной каплей рубина. Из той пары, которую он на днях преподнес с поцелуем Экдес. Потеряла ночью. И вдруг эта красная капля, казалось, кровью Экдес прожгла ему грудь, уже час как нывшую от неясной тревоги, и упала прямо в сердце, захолодевшее, точно твердый плод на осеннем ветру. Минуты, градусы... Будьте вы прокляты! Если в давильне на маслобойке выжать мой мозг, что останется от него? Углы, минуты, градусы? Созвездия? К черту! Кому и зачем это нужно? Он почувствовал внезапную, остервенелую ненависть к Звездному храму. Наполнить бы доверху глупую башню каспийской нефтью - и поджечь! Зачем я здесь, почему я здесь? Сегодня же возьму Экдес и уеду с ней в Баге-Санг... Экдес! Он стиснул серьгу в кулаке. Вот так она и приходит, беда. Когда ее не ждешь. Когда и думать о ней забыл. Когда на разум как бы находит затмение от треклятой повседневной суеты. И деньги так теряешь, и нужные бумаги. И потом, хоть башкой о камень грохнись, ты не в силах понять, где и как их мог оставить. Экдес! Он ринулся вниз и замер, увидев ее. Далеко-далеко внизу. В самом конце дуги солнечного секстанта. На другой планете. Между ними день длиною в пятьдесят тысяч лет. Она, шатаясь села на ступень, уронила голову на колени, подняла с великим трудом, как большую бронзовую гирю, и Омар услыхал ее надрывистый, из последних сил, журавлиный крик: - Скорей! Она не могла подняться к нему. Омар, дурной и потерянный, будто накурившийся хашишу, сквозь всю вселенную, опаленный звездами, спустился к ней по дуге секстанта. - Омар... он отравил меня. Кровь разом отхлынула от головы куда-то к ногам, и на миг в холодные уши Омара ворвался жуткий, утробно-дикий беззвучный вой. Разница! Разница между Экдес вчерашней и этой, что сейчас перед ним, отлилась в исполинское тесло - и грохнула его по затылку. Так, что и глаз посыпались звезды. Нет. Разве это Экдес? Это - Алголь. - Испугался... донесу на него. - Кто?! - Он упал, разбив колени, на гранитную ступень, взял в руки лицо Экдес, черно-лиловое, как лист рейхана. Рот ее обожжен. В глазах кровь. - Чертополох. "Бредит". - Какой чертополох? - Сухой Чертополох. "Явно бредит". Но тут Омар узнал такое, что ему показалось - сам он бредит: - Старый Хушанг. Он хашишин. Я тоже... я райской девой была. "Нежной Коброй" называюсь. Беги, спасай визиря. Это я... увела его слуг... в старую юрту. - Она, из последних сил пытаясь сохранить человеческое обличье, стыдливо опустила разноцветные подлые глаза. Ее божественное, но бесплодное тело скрутило судорогой. Экдес вцепилась змеиными зубами в его белую руку. Сплюнула кровь. - Омар, милый! Ах, если б ты был из наших... - Полежи здесь! - Он положил ее на ступень, кликнул стражу и кинулся с нею к дому Хушанга. Навстречу уже бежал один из визиревых слуг, бледный, весь в поту. - Его светлость... его светлость... - Что?! - Ранен. "Только ранен! Я его вылечу". В калитке стоял, шатаясь, Низам аль-Мульк. Лицо восковое, рот окровавлен. - Омар, сын мой... - Он качнулся навстречу, припал к плечу, пачкая кровью его одежду. - Вот, распылились... Мои атомы. Ты... уходи отсюда, родной. Туда, назад... откуда вышел. Иначе - погибнешь. - И обвис, уже мертвый, в руках звездочета. Провели, осторожно подталкивая, давешнего монаха, оказавшегося дюжим молодцом. Седая борода у него отклеилась и повисла на одной стороне подбородка. Он, уже мысленно где-то в раю, в объятиях гурий, не заметил Омара. Вслед, с руками, связанными за спиной, вышел смущенный Хушанг. Старик искательно взглянул Омару в глаза и жалко усмехнулся. Омар, будто сам пораженный исмаилитом в спину, в багровом тумане вернулся к Экдес. Она уже окоченела, вцепившись в живот, на холодных ступенях секстанта, по которому ей не довелось взойти еще раз. "Нежная Кобра"? Да, ты была очень нежной. Редкостно нежной! Неслыханно. И больше ему нечего было о ней сказать. Потому что он, по существу, ничего не знал о ней. Ничего! Все семнадцать лет, ни на одну почти ночь не расставаясь с ним, Экдес, - он увидел это теперь, - оставалась ему чужой. Была загадкой - да так и ушла от него неразгаданной. Он долго стоял над нею, безмолвный, оледенелый, точно и впрямь окаменел от безумных глаз Медузы Горгоны. Саднило руку. Омар рассеянно взглянул на свой кулак, в котором все еще зажимал золотую сережку с каплей рубина. Крупной каплей рубина вызрела кровь на руке. Если яд, которым отравил свою дочь старый Хушанг, попал с ее зубов Омару внутрь, он тоже может умереть. Э, пусть! Лучше умереть, чем жить среди оборотней. Уж после, оставшись один, он, наверное, станет рыдать, волосы рвать, головою биться о стенку. Или скорее молча и тяжко хворать, всех сторонясь. А сейчас... Он раскрыл ладонь, раз, другой и третий встряхнул на ней золотую серьгу; кинул ее, не глядя, на труп Нежной Кобры, скорчившейся на ступенях секстанта, и пошел прочь. Я черств? Может быть! Но хватит с меня ваших дурных затей... "Как это я еще не сошел с ума? - удивлялся себе Омар. - А вдруг сошел, да сам того не заметил! Ведь, говорят, сумасшедший никогда не знает, что он сумасшедший". ...Из города с гиканьем налетел на Звездный храм тысячный отряд. То ли кто с перепугу наврал Меликшаху, то ли ему самому показалось со страху, что тут засело целое войско убийц-хашишинов, но он не посмел покинуть дворец без столь крепкого сопровождения. - Рассказывай! Омар говорит. Опустив голову, молча слушает Меликшах. В стороне, над телом отца, рыдает Изз аль-Мульк, хороший Омаров приятель. Молчит Меликшах. Ему пока нечего сказать. Ибо он сам еще не знает, огорчен или доволен смертью визиря. - Приведите убийц! - поднимает визирев сын свирепое лицо, залитое слезами. - Да, да! - находится султан. - Надо их допросить. - Пусть государь простит или казнит своего недостойного слугу, но это... невозможно, - отвешивает напряженный поклон царский телохранитель. - Убийцы мертвы. Отравились. Или - отравлены. Оцепенение. Его нарушает Амид Камали: - Я знаю, они отравлены! И знаю, кто их отравил. - Новый "эмир поэтов", весь белый, весь дрожащий от возбуждения, - еще бы, такой великий подвиг он совершает, над его головою бушует ветер эпох, - решительно выступает вперед, тычет пальцем... в Омара Хайяма. - Хватайте его! Он тоже исмаилит. Он завлек визиря в ловушку. Я видел давеча на башне - он пальцами крутил, сгибал их так и этак. Это тайный язык хашишинов. Слыхали о нем? Омар совещался с кем-то. - Кто еще был на башне? - живо подступил к нему грозный Изз аль-Мульк. - Никого. Мы вдвоем. - С кем же тогда он мог совещаться? Кроме как с тобою? Разве ты тоже хашишин? - Ай, яй! - завопил "эмир поэтов" и рухнул на колени. - Простите, сказал, не подумав. - Надо думать, болван! - Но все же - зачем он пальцами крутил? Изз аль-Мульк обернулся к Омару. - Зачем ты крутил пальцами? - Зачем? - повторил султан. Омара уже начало трясти. - Если сей прохвост - поэт, - Омар закусил губу, судорожно перевел дух, - он должен знать, что на пальцах мы отсчитываем слоги, размер, слагая стихи в уме, без карандаша. Не знаю, на чем считает он. На своих зубах? Вот я их посчитаю! - Но, но! - одернул его султан. - Стой спокойно. Тоже - недоразумение божье... нашел время и место стихи сочинять. - Отер расшитым рукавом багровое лицо, кивнул "эмиру поэтов": - Ступай отсюда. - И дружелюбно, совсем по-простецки, Омару. - Случись все это при султане Махмуде Газнийском, знаешь, где бы ты уже был? - Знаю. Но белый свет, человечество, жизнь - не только султан Махмуд Газнийский. Есть на земле и кое-что другое. Получше. - Он угрюмо переглянулся с Изз аль-Мульком, получил его безмолвное согласие и поклонился Меликшаху: - Отпусти меня, царь. - Это куда же? - Простодушно, не по-царски, разинув рот, сельджук удивленно уставился на Омара. - Домой, в Нишапур. Схожу на могилу матери и уеду. - Нет, что ты, что ты? - Уразумел, должно быть, что молчаливый, себе на уме, звездочет, который ни во что не лезет и сторонится всех - единственный человек при дворе, которому можно еще доверять. - Не отпущу. Ни в коем случае! Ты нужен здесь. - Зачем? Султан помолчал. Взглянул на визирево жалкое тело. "Был Асад - стал Джасад", - шутливо сказал бы визирь, если б мог, сам о себе по-арабски (лев - труп). И Меликшах произнес уже веско, по-царски: - По звездам гадать. Детей наших лечить. Спустя тридцать дней, кем-то отравленный, великий султан Меликшах превратился в такой же труп. Вчера на кровлю царского дворца Сел ворон. Череп шаха-гордеца Держал в когтях и вскрикивал: "Где трубы? Трубите шаху славу без конца!" Едва успели схоронить султана, как ночью во дворце сотворился небывалый переполох. Омар, проснувшись от шума, разругался, как бывало, Ораз: - Трах в прах! Грох в горох! Царский это дворец или ночной притон? Тяжелый и дробный стук подкованных каблуков: будто воры, проникшие в купеческий склад, бегут врассыпную, спешат растащить мешки с зерном. Треск дверей. Звон мечей. Глухие удары. Скрежет чего-то обо что-то. И яростный клич: "Смерть Баркъяруку, слава султану Махмуду!" А, вот в чем дело. Омар встал, вышел посмотреть. - Назад! - рявкнул воин, заречный тюрк с висячими усами. - Я - посмотреть. - Стой и смотри. Вдоль стен прохода в престольный зал выстроились дюжие гулямы - юнцы из охранных войск, все заречные тюрки. В их руках при свете сотен пылающих факелов сверкали кривые обнаженные мечи. Гулямы, пьяные, горланили, потрясая мечами и факелами: - Султан Махмуд! Да здравствует великий султан Махмуд. Не успев научиться без посторонних надевать и снимать штаны, попавший сразу в "великие султаны", пятилетний Махмуд, сын Туркан-Хатун, принаряженный по такому случаю, сонно хныкал, распустив сопли, на руках у тюркского дядьки-аталыка, который бережно, как хрустальную вазу, пронес его в престольный зал. За ним блестящей хрустальной глыбой в рубинах, в золоте и жемчугах, обдав Омара дивной красотой и душным запахом индийских благовоний, легко проплыла, верней пролетела стрелой мимо него, сама Зохре. Спешит. Как девушка, лишь вчера познавшая плотскую любовь, на новое свидание. Хоть ей, вдове, надлежит, согласно обычаю, семь дней не выходить из своих покоев. С вечера, видать, не ложилась. Сторонников Баркъярука частью изрубили, частью они где-то укрылись, взяв с собой опального царевича. Все, толкаясь, ринулись в престольный зал. Такую же суматоху и неразбериху довелось Омару видеть в Нишапуре, когда там ночью загорелся сенной базар. Лица, красные от огня. Страх, печальные возгласы - и чей-то ликующий смех... Но тут не базар горел - горела держава сельджукидов, которую много лет терпеливо, с оглядкой строил мудрый Низам аль-Мульк. Собственно, это и есть исполинский базар, где всяк норовит купить, продать, обмануть. Царевича Махмуда, - он перестал уже хныкать и даже повеселел от славной потехи, - сперва, по степному обычаю, с криком подняли на белом войлоке и уже после посадили на усыпанный алмазами золотой тахт - престол. Рядом с ним, криво, дрожащими губами, улыбалась счастливая мать, царица Туркан-Хатун. Мечта ее исполнилась. Под сводами престольного зала раскатисто звучал протяжный голос шейх уль-ислама, произносившего к месту нужную молитву. Как можно без молитвы? - Ну, теперь... держись, - шепнул кто-то за плечом Омара. А! Это Ораз, старый головорез. Тот самый. Они иногда встречались у ворот, где туркмен нес караульную службу. - Теперь держись, ученый друг. Сто динаров и три фельса! Тут скоро начнется такое... И началось. Уже три года, с той поры, как Меликшах ходил в Заречье, Омар не получал свое жалование. И сбережений нет у него - все поглотил Звездный храм. Работы в Бойре прекратились. Собственно, Бойре опустело сразу после гибели Низама аль-Мулька. В связи с его смертью султан устроил крутое дознание. "Я разорю проклятое ваше гнездо!" - "Мы ничего не знаем, о государь! Мы не причастны к тайнам нашего старосты. Знаем только, что прежде чем сделаться старостой, он отлучался куда-то на несколько лет, затем на время исчезла его красивая дочь. Больше мы ничего не знаем". Трех человек обезглавили, остальных избили палками - они и разбежались. Омару не раз случалось бывать в покинутых храмах, замках, городах. В них тебя всегда охватывает печаль. Но она светла, потому что на развалившихся стенах и башнях, разбитых колоннах, сухих водостоках лежит печать времени, долгих столетий. Жизнь ушла отсюда когда-то, не сейчас, а давным-давно, и у тебя за нее - грусть, а не боль. И никаких тут гулей быть не может. Но вот стоит совершенно свежее строение. Кажется, в любой миг кто-то выйдет из-за угла, раздастся говор, смех, - но никого здесь нету, пусто, эхо от легких твоих шагов обращается в устрашающий гром. Кричи, зови, никто не ответит, кроме эха. Храм - вовсе новый, и потому-то мнится, что он населен незримыми существами. Здесь поневоле ждешь, что вдруг за спиной возникнет, усмехаясь, свирепое мохнатое чудовище. Исфазари и Васити, с дозволения царицы, уехали в Балх. Они бы рады помочь учителю. Но как, скажите? Сами остались ни с чем. Омар не у дел. Распоряжений на его счет сверху пока еще нет никаких. Прозябай в уединенной келье, читай от скуки индийские басни: "Один петух способен удовлетворить десять кур, десять мужчин не могут ублажить одну женщину". Одуреешь. Он обратился за помощью к Иззу аль-Мульку, замещавшему пока что отца. Но Изз аль-Мульк - совсем не то, что его родитель. Дети не могут быть равны великому отцу. Особенно если их много. Ибо та большая одаренность, что сосредоточена природой в нем одном, распадается в них на малые части, достается каждому лишь понемногу. К чему еще добавляется что-то от матери, не всегда, увы, благодатное. - Потерпи, - отчужденно и сухо сказал Изз аль-Мульк. - Я еще сам не знаю, что будет со мной. Пусть улягутся страсти. Разве не видишь, что у нас творится? - Что творится? - пожал плечами Омар. - Ничего особенного. Надо знать историю. Происходит то, чему и следует быть при дворе новой Клеопатры. Вчера увидел Омар в одном из закоулков дворца - темноликий, страшный старик-богослов, в белом халате, белой чалме, с белой редкой бородкой, редкозубый, одной костлявой рукой сует малолетней толстой девчонке в рот сласти, а другой, распустив слюни, щупает ее. Увидела Омара - испугалась, резко отвернулась. Вздернутый мокрый носик тянет за собой короткую губу, рот глупо открыт, верхние зубы обнажены вместе с деснами. О боже! Отвратный дух злачных мест наполнил царский дворец. Евнухи при гареме нынче тоже оказались не у дел. Он превратился в стойло для гулямов, рослых юнцов из охранных войск. Вход свободен. Днем и ночью звучат флейты и бубны. Это и есть правильная, благочестивая жизнь? Омар, человек прямой, все видит в упор. Для него нет тайн в человеческих отношениях. Он прежде всего - ученый, исследователь, не из тех, кто стыдливо отводит взгляд от непристойного зрелища. Сказочный чертог Клеопатры тоже был грязным притоном. Лишь через много столетий, старанием мечтательных поэтов, ее поведение окуталось розовой дымкой. Но для Омара Хайяма грубая правда выше приукрашенной лжи. Им не стыдно вытворять бог весть что, почему нам должно быть стыдно о них говорить? Но Омар молчит. Он пока что молчит. Не таков Ораз. Туркмен, грубо ругаясь, втолковывал Омару. - Сказано: если баба не раба, то она деспот! - Ну? - усмехнулся Омар. Этот - наговорит. - В песках таких, привязав к столбу, до костей пороли плетью. Но теперь мы народ городской. Образованный. И никакой блюститель нравов ничего ей не скажет. - Во всем мусульманском мире, - вздохнул Омар, - был один просвещенный государь, султан Меликшах, и того убили. Потому что умен и не похож на других правителей. Теперь все изменилось у нас. И не к лучшему, а? Совсем другая жизнь! Но им, этим придворным пронырам, все равно. Жил Меликшах - лизали пятки ему. Правит Туркан-Хатун - тут же забыли о нем и лижут ей... - Если б только пятки... - Завтра придет другой правитель - сразу забудут этих и ринутся лобызать пятки другому. - Если б только пятки! Ты, ученый, - неужели не понимаешь, что большинству людей наплевать, кто правит ими, умен или глуп и даже - какой он веры? Лишь бы между двумя пинками швырял им кусок жратвы. Итак, "один петух..." Омар, зевнув, отложил "Рассказы попугая". Надо же, на что он тратит время! Все это блажь. Мужчина мужчине рознь, и женщина - женщине - Сударь, вы здесь? - Чуть скрипнула дверь. В келью заглянула служанка. - Как видишь. - Сейчас... Она прикрыла дверь и вскоре появилась вновь с большим подносом в руках. На золотом блюде - горою плов с курицей, возле блюда - кувшин с вином и пахучая хорезмская дыня. "Эге!" - удивился Омар. Ему давно не приносили еды и к общей трапезе его не звали. Звездочет питался у Ораза, из скудного воинского котла. И не станет он больше есть с царской кухни, чтоб не последовать за Меликшахом. Что же случилось? - Ступай! - служанке - повелительный голос. Омар внутренне ахнул: Зохре! Туркан-Хатун... Сняла чадру. В расшитой безрукавке, в широких арабских шальварах, в легких бархатных туфлях, она присела к столику, на который служанка, сбросив книгу, поставила поднос. Растерявшийся Омар даже не встал царице навстречу. - Душно! Это ты написал? - Зохре, расстегнув безрукавку, извлекла скрученный лист, кинула его Омару. Прилегла, опустившись на голый правый локоть, поближе к нему. Безрукавка осталась расстегнутой. Под ней никакой другой одежды не оказалось. Омар увидел глубокий пуп на ее округлом животе. Голые смуглые груди царицы свесились набок, на них, золоча крупные соски, опустилось янтарное ожерелье. Упали на ковер густые неубранные волосы. О великий султан Меликшах! Мир праху твоему, несчастный... Омар развернул бумагу: На чьем столе вино, и сладости, и плов? Сырого неуча. Да, рок, увы, таков: Глаза Туркан-Хатун, красивейшие в мире, Утехой сделались для стражников-рабов. - Остроумно, - отметил Омар. - И язык похож мой. Но эти стихи я вижу впервые. Очень ловкая подделка. - Не отрекайся, - вздохнула Зохре. - Разве не ты самый ядовитый человек в Исфахане? Ты хочешь вина? Вот оно. Сладостей? Хорезмские дыни - лучшие в мире. Тебе нужен плов? Ешь. И сделай своей утехой мои глаза, красивейшие в мире. Она игриво подалась к нему, вновь обдав его мускусом и амброй, как тогда, у престольного зала, - и на сей раз вместе с ними резким запахом пота и вина. Клеопатра - та хоть полоскалась в своих мраморных бассейнах. - Уходи! - отшатнулся Омар. - Брезгуешь? - зашипела султанша. - Рабыней не брезговал! Погоди же, красавчик. Эй! - позвала она служанку. - Унеси все это, - кивнула на поднос. - И позови ко мне Большого Хусейна. Того, ну, знаешь. И ушла. - Эх, дурак, - шепнула ему служанка. - Верно, - кивнул Омар, чувствуя, как его леденяще охватывает близость непоправимой беды. - Совсем дурак... Невмоготу Омару стало при дворе! На каждом шагу он ловил на себе враждебные взгляды: даже слуги-подонки, худшая разновидность рабов, и те, увидев его, издевательски скалились, служанки с насмешкой шушукались. Можно подумать, он сделал им что-то плохое или что-то им должен. Изз аль-Мульк при встречах прячет глаза. Из Нишапура зачем-то приехал шейх уль-ислам, новый, другой, - старый давно отбыл в рай. Чего-то выжидает Ораз. "Что затевает против меня шайка придворных проныр?" - с тревогой думал Омар. И вот очень скоро ему объявили, что над ним состоится суд. Слава богу. Суд - хоть какая-то видимость законности. Ведь могли убрать и без суда - рукою того же Большого Хусейна, послушного царице. В то утро Изз аль-Мульк, выйдя на просторную террасу, увидел у дворцовых ворот непонятное скопление людей. Что за народ? Он помрачнел. Туркмены. В большинстве - средних лет и пожилые. С тяжелыми темными руками и жесткими темными лицами, они неподвижно сидят на корточках вдоль стен и на площадке, греясь на еще угасшем осеннем солнце, прячут темные глаза в настороженно-резких прищурах и молчат. У многих на шершавых обветренных лицах - старые шрамы, на руках не хватает пальцев. У них кривые мечи, колчаны, набитые стрелами. Кольчуги на каменных плечах. Их много раз разрубали и чинили, кольчуги. Эти глаза слепила пыль долгих дорог от Кашгара до Палестины и Черного моря, разъедал дым походных костров, соленый пот в бесчисленных боях. На этих плечах в стальных изрубленных кольчугах держится, по сути, держава сельджукидов. Но этого не скажешь, глядя на рваную одежду и драную обувь суровых воинов. Никто из них не встал при виде визиря, не поклонился. Взгляд - мимо него и сквозь, не замечая. Но визиря нельзя не заметить! Значит, не хотят? Изз аль-Мульк похолодел. Кто их вызвал, кто впустил во дворец? Ораз, заложив руки за спину, широко расставив ноги и выпятив грудь, стоит боком к террасе и озирает исподлобья, склонив голову к плечу, кучку упитанных, румяных, в голубых и розовых шелках, юнцов из охранных войск, неуверенно переступающих с ноги на ногу на широких ступенях. Покосился на визиря. Усмехнулся. Нехорошо усмехнулся. Он тоже молчит. Все молчат. Лучше б кричали! Обида выкрикнутая - уже лишь наполовину обида. Что происходит? Изз аль-Мульк, словно боясь, что его схватят сзади, с оглядкой поднялся на террасу. Визиря угнетает тишина. Дворец, обычно шумный, переполненный людьми, будто вымер. Но и это не так его тревожит, как нечто непостижимое уму, но явственно, как туман, разлитое в холодном воздухе над стенами и за дворцовыми воротами. Странное утро! Чего-то не хватает сегодня дворцу и городу. Чего? Визирь никак не может понять. Он чует одно: там, за воротами, что-то неладно. Там зреет что-то опасное, может быть - даже страшное. Нестерпимо! "Видно, я начинаю сходить с ума, как Омар Хайям". Визирь облачился в простой халат, надвинул на глаза степную лохматую шапку - тельпек, взял с собой переодетых телохранителей и велел открыть калитку в громоздких, из тесаных бревен, воротах. И на регистане - площади, засыпанной щебнем и примыкающей к дворцу, - обнаружил то, чего хуже не может быть на Востоке. Хуже оспы, чумы и холеры. Базар не торговал! Народу, как всегда, много. И все, как им положено, в своих обычных лохмотьях. Но отодвинул в сторону горшки и чаши гончар. Отодвинул и не смотрит а них. Пусть растопчут, черт с ними. Селянин сидит на связке дров, не думая ее развязывать. Другой, понурившись, пытается оторвать толстую нить на мешке с зерном и никак не оторвет. Обозлившись, хватается за нож. Хлебник, развернув скатерть с лепешками в большой плоской корзине, не глядя, берет и передает бесплатно лепешки соседям, и те не глядя, берут и нехотя жуют. И водонос, не глядя, пустил по кругу мех с водой. Поденщики бесцельно потряхивают кайлами, топорами и мотыгами, чертят ими на пыльной земле, царапая утоптанный щебень, треугольники и квадраты. Городских проныр-перекупщиков, что обычно перехватывают у крестьян, приехавших на базар, провизию оптом и продают в розницу, тех и вовсе не видать! Светопреставление. И все молчат. Молчат! Кто известил их, что сегодня в царском дворце будут судить Омара Хайяма? - Почем халва? - спросил неузнанный (или узнанный?) визирь у торговца сластями. - Халва? - задумчиво переспросил тот. - А, халва. - И яростно рявкнул: - Какая халва? Нашел время! Иди отсюда. Тому, на чьем столе надтреснутый кувшин С водой несвежею и черствый хлеб один, Приходится пред тем, кто ниже, гнуться Иль называть того, кто равен, "господин". - Но, если хочешь, бери так, - сказал примирительно торговец сластями. - Все равно жизнь не станет слаще. Как долго пленными нам быть в тюрьме мирской? Кто сотню лет иль день велит нам жить с тоской? Так в чашу лей вино, покуда сам не стал ты Посудой глиняной в гончарной мастерской! Нет, не все тут молчат! По углам площади, там и сям, поодаль, идут скупые разговоры. Скажи, за что меня преследуешь, о небо? Будь камни у тебя, ты все их слало мне бы! Чтоб воду получить, я должен спину гнуть, Бродяжить должен я из-за краюхи хлеба. - Когда ввели новый календарь, чуть полегчало. А теперь все опять завертелось по-старому... Прекрасно воду провести к полям, Прекрасно в душу свет впустить - в отраду нам! И подчинить добру людей свободных Прекрасно, как свободу дать рабам. - Мы, простонародье, до сих пор не имели своего голоса. Могли только в баснях, песнях и молитвах, придуманных другими, изливать радость и горе. Фердоуси? Он был велик, спору нет, но он воспевал царей. Треть жизни ухлопал, чтоб их прославить. А найдите у Омара хоть строчку... он развенчивает их, где может. Венец с главы царя, корону богдыханов И самый дорогой из пресвятых тюрбанов За песнь отдал бы я, за кубок же вина Я б четки променял - цепь черную обманов. - И только-только мы обрели в Омаре свой голос, как нас уже хотят его лишить. Попрекают Хайяма числом кутежей И в пример ему ставят непьющих мужей. Были б столь же заметны другие пороки - Кто бы выглядел трезвым из этих ханжей? - А мы - молчим. Почему? Государство держим на себе! Рухнет без наших рук. Восстань! Пригоршню праха кинь в очи небесам, Конец надеждам, страхам, молитвам и постам! Люби красу земную, земное пей вино, - Никто не встал из гроба, но все истлели там. Визирь, потемнев, поспешил во дворец. Нельзя! Опасно. Им дай только повод: всю столицу разнесут. Надо успеть исправить то, что еще можно исправить. * * * Что ж, судите! Чем вы можете меня запугать? Как же вы плохо знаете Омара Хайяма... Отнимете дом в Нишапуре, скудный скарб? Берите! Это вы, случайно разбив дешевую миску, обливаетесь слезами, будто вас постигло великое бедствие. А я готов сам свалить все в кучу и сжечь вместе с домом, если вещи станут мне в тягость. В темницу хотите упрятать? Хе! Разве я и без того с детских лет не в темнице? Сажайте. Будет чуть теснее, и только. Те же глухие стены, которые не пробьешь головой, и те же глухие душою смотрители, которых не прошибешь человеческим словом. Тюрьмою нас, на Востоке, не удивишь. Сидел в тюрьме великий Абу-Али ибн Сина. Сидел великий Абу-Рейхан Беруни. Отсидит свое и Омар Хайям. В одиночестве? Пусть. Для бесед мне достаточно самого себя. Это вы, сойдясь во множестве в круг, не знаете, что друг другу сказать, и несете всякую чушь, - ведь сказать-то нечего. Снимете голову? Снимайте! Раз уж у вас есть такое право. Я не дрогну. Ибо мне - не страшно. Человек рождается от других и живет для других, но умирает каждый за себя. И другие, хоть они вдрызг разбейся, не могут вернуть его к жизни, когда приходит срок. Ускорить смерть - на это вы способны. Но ведь она все равно неизбежна! Десять лет раньше, десять лет позже... что из того? И мало ли людей умирает, едва родившись... Так какой же в этом этический смысл - торопить, подменять событие, которое и без вас произойдет в свое время? Никакого. Все равно, что пугать юную девушку, только что вышедшую замуж, что через девять месяцев она непременно родит и ей при этом будет больно. Что бессмысленно, то не страшно. И, выходит, смерть самое глупое наказание, которое человек придумал в острастку другому человеку. Хуже - пытка... Как далеко и далеко ли ушло человечество со дней творения, можно судить по одной любопытной штуке - при дикости люди пытали друг друга огнем, острым камнем и заостренной палкой; в античной древности - огнем, камнем и медью; сейчас пытают огнем, камнем и железом. Чем будут пытать через тысячу лет? Найдут чем! Сообразно высоким достижениям своего времени. Вот когда они перестанут пытать друг друга, можно будет сказать, что люди стали людьми. ...Так готовит себя Омар к предстоящей расправе. Что остается, кроме как думать, если вокруг, бряцая стальным оружием, идет свирепая стража? И если единственное твое оружие - мысль? И ты еще способен мыслить, пока не отрубили голову? Ум ограниченный воспринимает вещи и явления с одного боку - сверху, снизу, сзади, всего лишь такими, какими их в данный миг видит глаз; ум глубокий не доверяет видимости, он подвергает вещь исследованию со всех сторон, чтобы точно определить ее суть и место в ряду других вещей, связь с ними. Но готовность к любому наказанию отнюдь не значит, что Омар согласен с ним, принимает его покорно. Нет! Он возводит смерть и страдание из разряда дешевых обывательских ужасов в сферу высоких метафизических понятий. И это пока что и есть его бунт против насилия. - То, что вы затеваете, бесчеловечно! - сказал он чалмоносцам, заполнившим престольный зал. - Или вы тут все умнее Омара Хайяма, чтоб над ним издеваться? Туркан-Хатун отсутствует. Вместо нее Изз аль-Мульк. Здесь и тот беззубый старик, что возился на днях с малолетней девчонкой, - он оказался, представьте, верховным судьей государства... Что они знают о человечности? Они даже не поняли его. - Мы судим тебя по закону. - По какому закону? - По тому, который существует у нас. - Кто его выдумал? - Уж, конечно, не ты. - Ну, и судите по нему сами себя и себе подобных! У меня - другие законы, и я по ним сужу себя сам. - Он не уважает нас! - взвизгнул верховный судья. - Было б за что... Суд не тянулся долго. Ибо здесь все решили заранее. Приговор гласил: "Поскольку шейх Абуль-Фатх Омар сын Ибрахима является еретиком и отступником, не поддающимся увещаниям и внушениям со стороны высшего духовенства, бунтует в своих зловредных стихах против неба, бросая ими вызов богу и смущая умы правоверных... - он подлежит умерщвлению чрез отсечение головы". Одобрительный гул благонравных шейхов. Поэт, весь белый, потерянно оглянулся и, не встретив ни в чьих глазах сочувствия, бросил отчаянный взгляд на раскрытый выход, будто примериваясь, нельзя ли ринуться и прорваться. И увидел за бархатной завесой, у ног рослых стражей с обнаженными мечами, глуповатое круглое лицо. А! Та, с мокрым вздернутым носом. Видно, нос у нее никогда не просыхает. Она одна глядела на него с приязнью. Омар по-приятельски мигнул ей. Она изумленно захлопнула рот, резко оттянув этим нижние веки, - глаза испуганно выкатились. "Но, принимая в расчет, - каких трудов стоило это "но" Иззу аль-Мульку, устрашенному тем, что он видел и услыхал нынче утром, - его былую близость к царскому дому, высокое собрание находит возможным заменить ему смертную казнь незамедлительным выдворением из столицы. Отныне и навсегда означенный шейх Абуль-Фатх Омар, сын Ибрахима, изгоняется из Исфахана. Жить ему надлежит в Нишапуре, под неусыпным надзором духовных лиц, в доме, оставшемся от родителей". "Да не будет никто из нас лучшим! - говорили когда-то жители Эфеса. - Не то пусть он живет в другом месте и у других". И отправляли своих наиболее видных сограждан в изгнание. Об этом рассказывает Аристотель. По Геродоту, милетский тиран Фрасибул, в ответ на вопрос коринфского посла, как он добивается в своем государстве всеобщего послушания, многозначительно оборвал, растер и выбросил все самые спелые колосья на хлебном поле. Ибн-Фадлан, не столь давно побывавший у волжских булгар, пишет о них: "Когда видят они человека подвижного и сведущего в делах, то говорят: этому человеку не место средь нас, ему приличествует служить богу. Посему берут его, надевают на шею веревку и вешают на дереве". Вот теперь он им скажет! Все, что думает о них. Он провел по лицу ладонью. И будто стер ею решимость. Что говорить? И зачем? Бесполезно. - Да, конечно, - вздохнул Омар, - такой человек, как я, неудобен для вас. Ну, что ж, оставайтесь с теми, кто для вас удобен! А я уйду. Но запомните: меня для вас больше нет. Слышите? Меня для вас никогда больше нет. - И слава аллаху! Мы, в нашей благословенной исламской стране, обойдемся без хитрых математиков, строптивых астрономов, безбожных лекарей. Проходя мимо трапезной, подготовленной к большому пиршеству справедливейших судей, Омар завернул в нее, взял со столика полный кувшин вина, дал по шее недовольно заворчавшему слуге, хлебнув изрядный глоток, вышел с кувшином на террасу дворца. Вот оно, то самое небо, из-за которого столько шуму на земле! Холодное, чистое, легкое. На душе от него хорошо. Понимаешь, что ты - частица Вселенной. Омар, обливая вином бородку и грудь, запрокинул дно кувшина. И эти обрюзгшие, беззубо сюсюкающие старикашки, что двух внятных слов не в силах сказать, толкуют о небе, которое и разглядеть-то не могут слепыми глазами! ...В мозгу Омара ослепительно вспыхнул серебристо-белый сверкающий шар исходного вещества, не выдержавший собственных внутренних сил и в блеске исполинских, во все небо, синих, алых, зеленых, желтых молний распавшийся в дым, в клокочущий пар, в неуловимый горячий эфир. И понеслись, разбегаясь, по пустому пространству, величину которого невозможно даже представить, как от глыбы, рухнувшей в воду, бешено крутящиеся волны пылающего ветра. Небо, небо, небо! Уже который век, корчась и брызгая слюной, богословы на своих шумных сборищах выступают от его имени, выдают себя за посредников между небом и людьми. Небо! Небо!! Небо!!! Чем, дармоеды, вы причастны к небу? Тем, что зря коптите его? Если вы и причастны к нему, то гнусной причастностью злых насекомых, тучей летящих на зеленые земные поля. Саранчой именуются те насекомые. Кто из вас способен вообразить, как первобытный огненный вихрь, улетающий, дико вращаясь, в черную бездну, рвется, бушуя, на клочья пламени и раскаленных облаков? Как они, жадно сжимаясь, смыкаются в ядовитые багровые скопления? И как эти жаркие скопления, мрачно извиваясь, грохоча и дымясь, сливаются в звезды? С каким важным видом собираетесь вы в свой тесный круг. С каким умным видом несете заведомую чушь, восхваляя, воспевая и славя царскую власть. Чьей опорой, конечно, является не что-нибудь, а само лучезарное небо. Не краснея за свое раболепие, не стесняясь неуместно громких слов, - что загляни кто-нибудь из не столь уж отдаленного будущего и скажи: все ваши представления - бред, вы все уже обречены, скоро всем вам конец вместе с вашей богоданной властью, - вы разорвете его на куски! Но что они, эти убогие сиюминутные страсти, перед миллиардами лет, повисших во Вселенной? И чего стоит ваше ничтожное государство, которым любой ничтожный правитель-самодур может вертеть, как взбредет в тупую башку? Год 1092-й. Кара-китаи разобьют сельджукское войско в Катванской степи 49 лет спустя. Род сельджукидов прекратится через 65 лет, род караханидов - через 120. Чингисхан нагрянет через 127... Омар опять приложился к расписному кувшину. - Эх! - кто-то шепнул у него за спиной. А, это Амид Камали. - Жить не умеешь. А мог бы! При твоем-то уме, при твоих знаниях. Я бы... на твоем-то месте... Холодный, едкий, трезвый ум и жаркая пьяная кровь... Что может Омар с ними поделать? - Сделай, братец, хоть что-нибудь путное на своем! На чужом-то месте всякий горазд гору Ширкух свернуть. Если б верблюду выпрямить шею, сгладить горб, укоротить ноги и удлинить уши, из него бы тоже получился хороший осел. - Верблюд, - усмехнулся Амид, - конечно, силен и велик, зато у осла - громче крик. - Ну, и кричи себе, покрикивай! Во славу аллаха. На, отнеси, - он, качаясь, сунул ему пустой кувшин. - Чтоб меня не судили еще за кражу царского имущества. Но затем он сам побрел к трапезной, кивком оторвал Изза аль-Мулька от скатерти. - У меня нет на дорогу. И в Нишапуре первое время не на что будет жить. Дай хоть пятьсот-шестьсот динаров. Верну когда-нибудь. - Не могу, - нахмурился Изз. - Не можешь? Ну... что ж. Он спокойно, еще не зная, как быть ему теперь с деньгами, пошел в келью. Не торопясь, сложил в свою старую суму лучшие книги. И, стойко, не дрогнув, выдержавший позорный суд, взбесился на пустяке: никак не мог попасть в закрутившийся, вывернутый рукав узорного халата, который ему когда-то, сняв с собственных плеч, преподнес великий царь. - А-а, ты тоже? - зарычал он в бешенстве. - Ты... тоже. Н-ну, нет! Я не стану бороться с тобой как с равным. Потому что я человек, поэт и ученый. А ты - вещь, тряпка, ветошь. И служить не буду тебе. Выправлять, отряхивать да оглаживать. Что дороже - паршивый парчовый халат или душевное равновесие? - Халат был тяжелый, расшитый золотом, из прочной ведарийской ткани - той самой, о которой он мечтал в Самарканде. Омару не удалось разодрать его руками. Он, дико оглядевшись, схватил нож - и, скрипя зубами, располосовал дорогую одежду на клочья. Пнул обрывки, плюнул на них. - Вассалам! И с концом. - Провел ладонями по лицу, взял суму - и ушел, освобожденный, в нищету и безвестность. Часть третья. ПАДАЮЩИЙ ОРЕЛ О, если б каждый день иметь краюху хлеба, Над головою кров и скромный угол, где бы Ничьим владыкою, ничьим рабом не быть, - Тогда благословить за счастье можно б небо. - Омар Хайям? А! Тот, который... разве он еще не умер? Говорили, будто... Нет, жив Омар! Пока человек одаренный жив, никогда не следует говорить, что он вот это сумел, а то - не сумел. Все равно как упрекать художника, едва приступившего к изображению, что он не написал рук, ног, чьих-то глаз. Погодите! Дайте ему развернуться. Нарисует, когда очередь дойдет до глаз. Сколько царей Омар пережил: Тогрулбека, Алп-Арслана, Шамса аль-Мулька, Меликшаха, - где они теперь, те, что гремели на весь мир? - Вот оно как! - Туркмен Ораз, которому во дворце поручили проследить, чтобы Омар не укрылся в городе и ушел восвояси, провожал опального звездочета до Кумских ворот. - Вот оно, значит, как. Если уж мир возьмется кого-нибудь травить, то он весь, от высоких властей до последних подонков, ретиво, даже со сладострастием, берется за это. И чего бы тебе - не... трах в прах жадную суку Зохре? Баба как баба. - Дело не в самой Зохре, - вздохнул Омар. - Она хороша. Если вымыть. Дело в тех, кто за нею. А их я не могу "трах в прах". Противно. И много их, не управлюсь. - Вот и шагай теперь без единого фельса до Нишапура! - Дойду когда-нибудь. Буду в селениях читать коран, гадать по звездам. Я захватил с собой астролябию. Не пропаду. Но власти делали вид, что Омара нет. Раз уж ты не ходишь на молебен в общем стаде правоверных и, что хуже всего, имеешь собственное мнение о вещах, то сиди в сторонке с собственным мнением. - Оно так. Но я, старый головорез Ораз, не могу допустить, чтобы такой большой человек брел по дороге, как нищий. - Он отвел Омара в сторонку, сунул в руку тяжелый мешочек. - Что тут? - удивился Омар. - Пятьсот золотых. Я давеча слышал твой разговор с Иззом аль-Мульком, был у дверей на страже. И это - визирь! Тут... старые наши вояки... скинулись, кто по динару, кто по два или три. - Не возьму! - Бери, бери. - Когда я их верну? И сумею ли когда-нибудь? - Чудак! Это мы возвращаем тебе свой долг. - За что? - За мешок зерна, - помнишь Фирузгондскую дорогу? Ну, и за работника, вашего, как его - Ахмеда, хотя он, паршивец, и трех фельсов не стоил. Уж ладно, пени много наросло, - если с пеней считать... ...Омар отложил перо. Заложив усталые руки за усталую спину, он вышел во двор. Весна. Абрикосы цветут. Хорошо ему здесь, одному, в отчем доме. Почему человек, чтобы кем-то быть, должен непременно принадлежать к какой-нибудь вере, секте, клике? Если он - личность, он, оставаясь самим собою, может быть личностью. Но нет, клика не даст ему спокойно жить! Воры сбиваются в шайки. Изуверы - в секты. И так далее. Потому что каждый из них, сам по себе, ничто, ни к чему не способен, он себя не может прокормить. А в шайке или секте, суетясь вместе со всеми и делая вид, что он тоже что-то делает, он может жить за счет других. И тот, кто хочет быть самим собой и не хочет служить шайке, секте, клике, обречен на замалчивание. Ты желаешь жить в своем гордом одиночестве? Живи. Но, если тебе будет худо, мы, знай, ничем не поможем. Омар и не нуждается в их помощи. Пятьсот динаров - крупные деньги, их может надолго хватить. Если беречь. Поневоле тут станешь скупым. Спасибо Оразу! Старый чудак даже всплакнул на прощание. Вот оно как бывает. Когда-то встретились врагами - теперь расстались друзьями. И живет себе тихо Омар один в своем просторном доме, никого к себе не пуская и выходя лишь за покупками. И ни к кому не набиваясь: к мужчинам - в друзья-трапезники, к женщинам - в мужья-любовники, к детям соседским - в наставники. Мир с вами! Дай вам бог... Но вот до него дошел страшный слух из Исфахана: окрестное население, поощряемое священниками, уже ломает Звездный храм и растаскивает камень на свои нужды. Зачем им звезды? Обывателю-стяжателю собственный хлев, ограда, дровяной сарай дороже всех звезд, вместе взятых. Его Вселенная - не шире жилого двора с кухней и отхожим местом. И Омар не выдержал. Как муж, налегке ушедший из дома и вдруг узнавший, что жена сошлась с другим. Он решил напомнить властям о себе. Вопреки своей угрозе никогда им больше не служить. Сколько лет, ума и сил он отдал Звездному храму! Чтобы спасти обсерваторию, он пойдет на унижение. И взялся Омар за "Наврузнамэ" - свою самую яркую, молодую, весеннюю книгу. Цель все та же: доказать превосходство солнечного календаря над лунным, по которому "сбор налогов приходится на такое время, когда урожай еще не созрел, скот далеко от хлебных полей, и потому люди испытывают мучения". Казалось бы, чего проще: кратко и точно, на трех-четырех страницах, изложить свои соображения. Но Омар-то знает, с кем имеет дело! Серьезный, дельный разговор, подкрепленный расчетами и выкладками, о выгоде, которую даст новый календарь царскому дому и народу, теперешние власти, при своем-то спесивом, непререкаемом невежестве, просто не поймут. Нет больше Низама аль-Мулька и нет Меликшаха. Даже собственной выгоды они увидеть не могут, где уж им думать о народной пользе? Вот если б Омар написал, как изготовить волшебную дубину, способную вмиг, одним ударом, уложить десять тысяч вражеских воинов, одним мановением руки обратить чужой город в груду черепков или одним дуновением превратить черепки и битый кирпич в золотые монеты, тогда б они живо ухватились за его книгу. Но, поскольку чудес нет, угостим их баснями, небылицами. Они страсть как любят и сами они со временем станут всего лишь пустой небылицей. Ему, честно сказать, и самому осточертели углы и градусы, минуты, секунды, точные числа: давно хотелось отвязаться от их железно-строгих холодных линий, дать себе волю, погрузиться в мир свободного воображения. В мир сказок, красочных легенд, невероятных историй. Уж воображением-то, пылким, молодым и весенним, природа его не обделила. А в четверостишиях всего не скажешь. Они - та же математика. И Омар щедро, от всей души, снабдил новую книгу фантазией, развлекательными рассказами, тонко перемежая их серьезными рассуждениями. Рассказами, подхваченными на базарах, в харчевнях, в караван-сараях; но большую часть их он выдумал сам. Подчас даже вразрез со своими научными представлениями. О ЗОЛОТЕ ...Говорят, если кормить малого ребенка молоком из золотого кувшина, он начинает хорошо говорить и нравиться сердцу людей, становится мужественным, предохранен от падучей болезни, не пугается во сне, и если ему помазать глаза сурьмой при помощи золотой палочки, глаза его избавлены от куриной слепоты и слезотечения. Если связать ноги сокола золотой цепочкой, на охоте он будет более храбрым и резвым... "Едва ли, - думал Омар. - Золотая цепь на ногах - тоже цепь. Уж какая тут храбрость и резвость". ...Я слыхал от одного друга, словам которого доверяю, что в Бухаре была сумасшедшая, которую женщины позвали к себе и стали шутить над ней, играть и смеяться над ее словами. Ее нарядили в шелковое платье, надели на нее золотые украшения, говоря: "Мы выдаем тебя замуж". И когда женщина увидела на себе золото, она вдруг начала произносить вполне разумные речи, так что люди решили, что она вылечилась. Но когда с нее сняли все это, она опять стала сумасшедшей. "Не знаю, так ли это, - усмехнулся Омар. - Скорее, разумный свихнется, если его всего увешать золотом. Что мы и видим на частых примерах". О ПЕРСТНЕ Говорят, что однажды царь Ездегерд сел на каменную скамейку дворцового сада и надел на палец бирюзовый перстень. Вдруг прилетела стрела и попала в камень перстня, который разлетелся вдребезги... Немного времени спустя он умер, и его династия прекратилась. Из-за перстней с дорогими камнями да роскошной одежды и прикончил его какой-то разбойник, когда Ездегерд, разбитый арабами, скитался один в окрестностях Мерва". О ЯЧМЕННЫХ РОСТКАХ Ячмень годен и для еды и для лекарства. Это пища мудрецов и отшельников. Врачи называют ячменную водку благословенной водой. Она полезна против двадцати четырех известных видов болезней, среди которых: ожог, воспаление легких, лихорадка, тиф, кашель, горячка, сухотка, чахотка, запор, водянка. Она полезна для примочек мошонки, головы, груди, боков, печени, желудка, при переломе костей, подагре, а также против глистов. Ячменное масло уничтожает желтую чесотку, а пшеничное - черную. Если у кого судороги в ногах, ему нужно поставить ноги в ячменную водку... Здесь Омар сказал, что думал. И, поскольку судорог в ногах у него не было, то, закончив эту главу, он пропустил чашу ячменной водки внутрь. О МЕЧЕ ...Если посмотреть с умом, то станет ясно, что дела вселенной зависят от страха и надежды, а страх и надежда зависит от меча, так как один человек стремится при помощи железа осуществить свои надежды, а другой человек бежит от железа, и страх является его охранителем. "Разве не так?.." О ПОЛЬЗЕ ВИНА Ученые лекари Гален, Сократ и Гиппократ, Абу-Али ибн Сина... говорили, что для организма людей нет ничего более полезного, чем вино, в особенности виноградное, горькое и процеженное. В нем много пользы для людей, но грех его больше пользы. Запрет вина - закон, считающийся с тем, Кем пьется, и когда, и много ли, и с кем Когда соблюдены все эти оговорки, Пить - признак мудрости, а не порок совсем. Мудрому нужно пить так, чтобы вкус его был больше греха, чтобы не мучиться. Упражнением он доводит свою душу до того, что с начала питья до конца от него не происходит никакого зла и грубости ни в словах, ни в поступках, а только добро и веселье. Когда он достиг этой ступени, ему подобает пить вино. "Ну, что ж. Здесь тоже есть какой-то смысл. И, пожалуй, немалый. В конце концов, во всех делах нужна этика, в питье - тем более". Но сам он теперь стал все чаще воздерживаться от вина. Лучше пить помалу ячменную водку - от нее не так хвораешь. А казалось бы: южанин, вырос, можно сказать, на винограде. Но перебродивший виноградный сок ему уже противопоказан. И был всегда, если уж честно признаться, противен. Отрава, честно сказать! Нутро от него чернеет, мутнеет кровь. В голове муть, глаза наливаются кровью. И все же Омар, - неуравновешенный, страстный, человек настроения, - прибегал, случалось, к нему. А к чему же еще? К труду? Благородно, конечно. Но кому нужен его труд? Об этом он скажет в четверостишиях: Покуда не была мне чаша горьких бед поднесена, И думать я не смел, чтобы хлебнуть когда-нибудь вина, И хлеб в солонку не макал, пока не подавился Я сердцем собственным, сожженным дочерна. Мы пьем не для того, чтобы раздуть веселье, И не разнузданность себе мы ставим целью, - Мы от самих себя хотим на миг уйти, И только потому к хмельному склонны зелью. ...И так далее. Обстоятельно, с глубоким знанием дела, о разных винах, кому какое подходит, какое - нет, как устранить его вред. О солнечном календаре, об обычаях старых царей Ирана. О признаках кладов, о видах мечей. О стреле, о луке, о пере и его свойствах, о породах коней, о соколе и его достоинствах, о свойствах красивого лица. Язык "Наврузнамэ" - простой, без ухищрений, краткий и точный, всем доступный. Читаешь, не отрываясь, от первой до последней страницы. Но до последней страницы еще далеко! Книга получалась обширной, переполненной красочными примерами. Всю весну и лето Омар трудился над нею. Вставал на рассвете, слушал пенье дроздов на деревьях. Оно обновляет душу, нежно лаская ее усталые фибры, - словно дочь, которой у тебя никогда не было, говорит с тобой затейливым птичьим языком. И, вздохнув, он садился за рабочий столик. Писал, пока не начинало ломить кисть руки, сводить судорогой пальцы. Отодвинув перо, долго разминал и растирал руку. Выпивал чарку ячменной водки. Ел раз в день, где-то около трех-четырех часов. Лишь бы не обессилеть. Еда сама себя варит. Знай, подкладывай дров под котел и в срок, что следует - в котел. Дело нехитрое. Омар отваривал кусок дешевого мяса с костью, затем клал в отвар цельно-очищенную репу, морковь, капусту, или тыкву кусками, или мелко нарезанный лук, иногда - горсть маша, риса, фасоли, сухой лапши. Главное - крепкий мясной отвар. В него хоть опилки сыпь, все равно будет вкусно и сытно. Особенно, если добавить чесноку, бросить стручок-другой красного жгучего перца, побольше разной острой и пряной травы. Он не привык баловать свою утробу, носиться с ней как со средоточием мира. Наполняется живот - пустеет голова. Не соблюдал постов, строгих часов приема пищи и прочих охранительных мер. Ел, когда хотел и что имелось под рукою, - и желудок, зная свое место, довольствовался тем, что ему давали. Он служил хозяину верой и правдой и никогда не подводил его. Желудок, спору нет, весьма важный орган. Но выше него, слева, потрогай - горячее сердце, а выше сердца - голова. Конечно, если к тому была возможность, он не отказывал себе. Хотелось кур или жареной рыбы - ел кур и Рыбу, хотелось отменного вина - пил его. А уж когда исчезала такая возможность, не роптал, как иные. Терпел, не то чтобы радуясь тому, что есть, но и не терзаясь тем, чего нет. Атараксия! Потому-то, наверное, и был он всегда здоров. Никто не видел, как он ест. И люди считали, что не ест он с ними потому, что презирает их, что ли. Нет! Он просто стеснялся есть при них. Ведь это все-таки грубый, животный акт. Его идеал: торжество пытливого разума над сытым брюхом. Пытливый разум - ненасытен, ибо нет предел знанию. Сытое брюхо, как это ни смешно, тоже ненасытно каким бы жирным оно ни раздувалось, - ибо нет предела его жадности. Но пытливый разум - признак человеческий. Ведь человек - это разум? Прежде всего. Сытое брюхо - признак скорее животный, скотский, и кто служит ему и только ему - угнетает человеческий разум. Следовательно, человеком имеет право именоваться лишь тот кто служит человеческому призванию: думать. Калитку Омар держал всегда на запоре. Ночью свеч не зажигал, чтобы не привлечь на огонек кого-нибудь из назойливо любопытных и праздноходящих. ...И вот - последние строки: "Эта книга окончена хорошей приметой - красивым лицом, для того, чтобы она была благословенна и для писателя, и для читателя. Окончена с помощью аллаха и благодаря прекрасному его содействию. Господи, оканчивай добром, счастьем и здоровьем". Он переписал ее своей рукой, отнес переплетчику. С готовой книгой пошел к окружному правителю. - Поскольку мне запрещено бывать в Исфахане, я не могу ее сам преподнести великой царице. Я слыхал на базаре, ты едешь на днях в стольный город. Не передашь ли "Наврузнамэ" кому следует? Слава богу, окружной правитель, человек нестарый, не успевший очерстветь и пока еще не боящийся собственной тени, оказался одним из прежних учеников Омара. Обниматься и целоваться с бывшим учителем своим он, конечно, не стал. Но и не накричал на него, не вытолкал взашей. Что уже само по себе удивительно. - Хорошо, передам, - сказал он сухо. - Коран говорит: "Не гони просителя". - И на том спасибо! ...И потянулись дни тревожного ожидания. Деньги подходят к концу. Теперь уже не до ячменной водки. Пей ключевую воду. И рис отваривай на пустой воде. И где его взять, рис? Дали б они ему хоть немного за книгу... Хоть мудрец - не скупец и не копит добра, - Плохо в мире и мудрому без серебра. Под оградой фиалка от нищенства никнет, А богатая роза красна и щедра. - Повесть ваша развлекла царицу и мудрых ее приближенных, - сообщил, вернувшись, окружной правитель. - Она достойна самой высокой награды. Но его светлость визирь Изз аль-Мульк - да поможет аллах ему в делах! - соизволил ее удержать. В счет ваших долгов Сельджукскому государству. - Каких таких долгов? - Разве вы забыли, учитель, сколько денег получили за восемнадцать лет на строительство вашего Звездного храма? Из уважения к памяти отца визирь не будет взыскивать с вас весь долг. Он прощает его. Но стоимость "Наврузнамэ", которую определили в пять тысяч динаров, остается в царской казне. Если б вы повинились, упали в ноги царице. Может, она и простила бы вас. - Я перед нею ни в чем не виноват! Но, если хочет, пусть приедет - мне-то в столицу нельзя. Может, и упаду. - О боже! - пришел в ужас окружной правитель. - А если Звездный храм - мое личное достояние, я пущу его на слом и выручу за камень и прочее хоть часть затраченных средств. - Нет больше Звездного храма! Без вас разломали и растащили. - Уже? - Омара будто зимней каспийской волной в лицо и грудь хлестнуло. Зачем? Ради чего он хлопочет? Ради блага людей, которые знать не хотят какого-то там Омара Хайяма? Кому прибавили ума его математические трактаты, кого спас от беды самый точный в мире календарь? "Чтобы она была благословенна". Как уж для читателей, бог весть, но для самого писателя книга его благословенной не оказалась. И ни бог ему тут не помог, ни лицо красивое. Пригодились бы эти пять тысяч! У Омара оставался один динар. Всего один динар, хоть и полновесный, золотой. - Н-ну... ладно. Пусть будет так. ...Один динар. Золотой, полновесный. Его можно враз пропить в кабаке. И умереть с голоду. Или прожить на него сколько-то дней. И уж затем умереть. Ну, что ж. Не я виноват, что вы превратили жизнь в дурацкую потеху, - будем дурачиться! Я принимаю условия игры. Как надоели мне несносные ханжи. Вина подай, слуга! Нет денег? Заложи Тюрбан мой в кабаке и мой молельный коврик, - Не только на словах я враг всей этой лжи. Разбив у менялы на базаре свой последний динар на дирхемы, Омар направился к харчевне с негласным названием "Увы мне", где собирались писцы-каллиграфы, художники-миниатюристы, певцы, музыканты. Народ озорной, жизнерадостный. Свободное поведение, веселость нрава и полнейшая беззаботность. Поэтов, достойных уважения, вокруг Омара не было, - панегиристы, придворные стихоплеты, он их не любил. Всякая сошка, едва ухватившись за краешек власти, спешила обзавестись собственным славословом. Даже окружной и городской правители. И даже чуть ли не каждый квартальный староста. Уж так им не терпелось угодить в анналы. И славословы находились! Омар любил живописцев. Они изображают сады, луга, цветы, влюбленных. Люди душевные, честные, вольные духом, они, конечно, не прочь гульнуть, зато верны в дружбе, приветливы. Законопослушный обыватель, так называемый "порядочный человек", трусливо пройдет на базаре мимо сытого верзилы, который избивает голодного ребенка, укравшего лепешку. Пусть мухтасиб разбирается! Художник не станет ждать. Пока суд да дело... Он полезет в драку, даже с риском быть искалеченным. Даже с риском быть затем ославленным, как пьяный забияка. ...Служитель у входа в харчевню, поставленный затем, чтоб охранять ее от внезапного налета блюстителей нравственности, без разговоров пропустил Омара. Хоть и не знал его. Видно, чутьем уловил, что он свой. А может, и знал. Подвал, битком набитый, встретил поэта, спускавшегося по мокрым каменным ступеням, восторженным ревом: - О-о-о! Омаррр... - Сюда, Омар, сюда! - А, Салих! Как живешь? - Как мы живем? Спим - стонем, едим - давимся, пьем - захлебываемся. Все спешим. Куда? В рай. Куда же еще. Омару тотчас же поднесли большую чашу вина. - Нет, спасибо. Я лучше - ячменной водки. С чаркой водки он прошел в дальний угол, влез на помост, уселся один в стороне от всех. Он неприветлив и скуп на слова не потому, что застенчив, косноязычен, он просто боится выболтать на воздух то, что хочет сказать в своих книгах. Воздух уносит слова, бумага их держит. Они же ждут от него каких-то оглушительных изречений. И глядят, как на диво какое-то. Будто удивляются, почему у него на голове нет золотых рогов. Нет, Омар не сыплет стихами на ходу, направо и налево, к месту и не к месту. Он пишет и читает их тогда, когда они нестерпимо жгут изнутри: не напишешь - отравят кровь, не произнесешь - сердце разорвут. ...Подвал гудел от разговоров. Тут безбожно, как и водится в этих местах, где каждый толкует о своем, мешая в кучу выдумку и правду, верное и ложное, злое и доброе, со смехом бранили все на свете. Хочешь - соглашайся, не хочешь - нет. Никто не станет вдалбливать свои убеждения в твою голову кулаком или дубиной. - Если судить по "Ригведе"... - Я ей, дуре, говорю... - То... - Почему не приготовила поесть? - Лучше уж ничему на свете не верить, это никому не вредит, - чем с упрямой скотской тупостью исповедовать ту или иную изуверскую блажь. ...Не спеша пропуская одну за другой чарку целительной ячменной водки и заедая ее сочной редькой, посыпанной солью, Омар, усмехаясь, слушая шумный разговор, то перекидывавшийся от одной кучки пьянчуг к другой, то распадавшийся на множество отдельных узких бесед. Хаос. - Ничтожный век рождает ничтожных людей с ничтожными страстями. Такие же, как Омар, - они словно с другой планеты. К Омару подсел какой-то человек. - Правда, что ты Омар Хайям? - Нет, что ты? Господь с тобою. Однофамилец. Проходу мне из-за этого нет. Тот давно уже спился и умер. Я с ним встречался, мир его праху. Замечательный был поэт. - Хвастовство - хуже предательства. Самообман. Бахвальство властей переходит в бахвальство подданных. И все, черпая силу в собственном хвастовстве, как бы блаженно задремывают, надеясь на эту туманную силу: мол, попробуй, тронь. И когда их, блаженно полусонных, начинает кто-то, и впрямь сильный, яростно бить, они - хвать! - а силы-то нет, вся изошла в безудержном бахвальстве. Предатель - тот предает других. Пустой бахвал самого себя. ...Между помостами бродил откуда-то затесавшийся калека и всем рассказывал, путаясь, как он храбро сражался в таком-то году с византийским кайсаром Романом Диогеном. Это случилось столько-то лет тому назад, и война та длилась столько-то месяцев, а ему теперь уже шестьдесят, - и все-таки, видите, самым ярким и, пожалуй, единственно ярким воспоминанием в его жизни было, как он тогда убивал и как его покалечили. Неужели без войны жизнь у него так и прошла бы с первых дней до последних серой, скучной, так, что и нечего вспомнить? Удивительно устроен иной человек... - Неистребимая жизнерадостность - еще не признак высокого ума! Кабан, предназначенный для заклания, тоже за час до смерти довольно хрюкает, переваривая жратву. - У молодых поэтов зубы еще не прорезались, у старых уже выпали. Потому-то нынче сплошь беззуба