о делает человека болтуном, дураком или преступником. Оно лишь выявляет в нем того, кто сидит внутри от рождения или воспитания: в наглеце наглеца, в подлеце подлеца. В скромнике - скромника, в умнике - умника. И в злоязычнике - злоязычника... "Да-а, неудобный, вредный я человек! И чего я все придираюсь к людям? - корил он себя, возвращаясь домой. - Чего я лезу ко всем с неуместными замечаниями? "Это не так, это не сяк. Зачем, почему?" Чего я бунтую? Бедняге надо жить, и за деньги он готов подать Александра не только в образе святого старичка, но и в виде полногрудой девицы, жрицы богини Астарты, - тем более, что царь в мистериях, посвященных этой сирийской богине, охотно надевал женское платье. И пусть малюет! Мне-то что? Лишь бы понравилось заказчику. Но ведь все беды на свете, - скрипнул зубами поэт, - от путаников этих малограмотных! Все перевернут с ног на голову. Это они насаждают в умах людей совершенно превратные представления о мире, о жизни, о событиях. Такого дыму напустят, - дай бог разглядеть, что позади, что впереди. Недолго споткнуться и угодить в яму со змеями. Уж если берешься за тему, изволь сперва досконально ее изучить. Можешь не знать, сколько стоит горох на базаре. Ходить босой и в отрепьях. Есть черствый хлеб, пить сырую воду. Или вино, шайтан тебя забери, хоть ячменную водку! - но к делу относись добросовестно. Читай, не ленись. Вот один стихоплет из придворных превозносит в блестящей касыде... аромат мыла. Мол, символ чистоты и прочее. Он, видно, никогда не нюхал его! И знает понаслышке. А мы - нюхали". У Омара, как и тогда, исказилось лицо. Из ноздрей, казалось, до сих пор не улетучилась вонь мастерской. Он вспомнил, как назло назойливым соседям продал свой старый дом мыловару, расхохотался - и беспечно махнул рукой на все на свете. В том числе и на Сафара-художника с его непохожим на себя Искандером. Бог с вами! Валяйте, честь вам и слава. Все проходит - пройдет и это... Чем хороша у Фердоуси часть "Шахнамэ" об Искандере? Она хороша своей мыслью о том, что никакая возня, суета, походы, захваты, никакие земные блага, богатство и власть, самые что ни на есть баснословные, не в силах отсрочить назначенный человеку смертный час. Но вряд ли эмир Аргуш это поймет. Едва открыв скрипучую калитку (петли надо бы смазать), поэт, под впечатлением ярких цветов на рисунках Сафара, бросил взгляд направо, на свой цветник у ограды. И ахнул. Тонкие стебли лилий пожелтели, поникли, колокольчики усохших цветов страдальчески обвисли. Листья жасминов, обычно толстые, плотные, пожухли, свернулись. Он давно их не поливал! Польешь - муравейник зальешь. Тьфу! И эта пакость - на нашу голову. Омар склонился над муравейником. Тут что-то изменилось. Муравьи уже не метались без толку вокруг черной дыры в земле. Они ползли куда-то. Ползли целеустремленно, так сказать. Черная лента тянулась направо от него, в другой конец оросительной канавы. Омар, не разгибаясь, прошел вдоль нее и обнаружил другую черную дыру в земле. Переселяются, что ли? Он разглядел, что живая черная лента состоит из двух верениц: одна торопится от старого гнезда к новому, другая - навстречу ей, к старой дыре. Иные из тех, что бежали из старой к новой дыре, - не все, а немногие, - несли какие-то крохотные соринки. Обратно спешили пустые. Похоже, это не общее переселение, - выселяется часть, которой стало тесно в переполненном старом гнезде. Угораздило же их опять выбрать место в низине, доступной воде. Нет, присмотреть высокий пригорок... Муравьи из смежных верениц часто сталкивались лбами на ходу и, миг помедлив в полной растерянности, вновь разбегались. Или, быть может, соприкасаясь усами, они что-то сообщали друг другу? Ведь должен быть какой-то смысл в их беготне? Он стоял, склонившись, целый час, но никакого смысла, ему понятного, не мог уловить в их действиях. Неужели ради двух-трех жалких соринок на десять-пятнадцать особей затеяно это беспрерывное двустороннее движение? Ему напекло голову, она закружилась. Кровь прилила к лицу. Так-то вы спасаете растения? Если я не полью цветы, они и вправду погибнут... Но Омар все стоял в той же позе, опершись о колени, оцепеневший, как бы завороженный этой чужой, с виду очень деятельной, но, по существу, тупой, сонной жизнью. Ну и что? Ну, займете вы новую дыру в земле. И, расплодившись, пойдете искать другую. Освоите двор, город, округу. Всю страну, весь мир! Говорят, в черной Африке, переселяясь, несметные полчища муравьев покрывают леса и степи и уничтожают на пути все живое. От них нет спасения ни зверю, ни человеку. Даже слоны-исполины бегут, сломя голову. Сожрете все на земле, - кого будете жрать? Друг друга? ...Тем временем одно из самых бойких насекомых залезло по ноге ему под штаны - и укусило за самое нежное место. Омар болезненно рявкнул, схватил мотыгу, широко замахнулся ею, как землекоп на миниатюре Сафара, - и одним ударом снес перемычку между ручьем и сухой оросительной канавой. Вода жадно хлынула в канаву, с шипеньем всосалась в трещины, с яростью побежала до конца - и, успокоившись, стала медленно подниматься и заливать ложбину. На поверхности, вместе с грязной серой пеной и сухими опавшими листьями, закружились, мелко барахтаясь, муравьи. Душа его осталась глухой к их беззвучным крикам о помощи. Но зато он чутким нутром уловил, с каким блаженством затрепетали корни в земле. Как дрогнули - и, сперва удивленно, затем благодарно, взглянули на него цветы. Тут он вдруг осознал, что растения тоже способны чувствовать. И, может быть, даже думать. Конечно, по-своему... Степенные шаги, неторопливый говор. И громкие приветствия при входе. Затем завопила труба, зурна завизжала, затарахтел барабан. У соседей свадьба. У Омара тоже праздник: Сегодня - пир. Я развожусь с женой, Бесплодной дочкой Мудрости немой. Какое счастье! На другой женюсь, На пьяной девке - Бочке разливной. Он забросил все свои записи в нишу, накрыл стол скромной скатертью, поставил кувшины с вином и водой, щербатую чашу, блюдо с закуской - и тихо веселился в одиночестве, всеми забытый и никому ненужный. Когда умолкла музыка, он слышал во дворе у хлебопека довольное гудение мужчин, во дворе у швеи - жужжание женщин. Шашлыком вкусно пахнет, пряными специями. Они до отвала накормят нынче гостей, пекарь с женой. На Омаровы деньги... Уже темнело. Он зажег сразу десять свечей, - пусть в доме будет светло и радостно. Музыканты за оградой заиграли плясовую. Омар встрепенулся, сбросил домашние туфли - и пустился плясать босой на ковре. Плясал он отменно! С его-то врожденным чувством ритма. Строго держа стройный корпус, перебирая ногами в лад четкому ритму, щелкая пальцами и поводя плечами. Не метался по кругу, не прыгал, не кривлялся, не кувыркался, как иные чудо-плясуны. Это все - акробатика не имеющая к настоящему танцу никакого отношения. Настоящий танец - передача бурных движений души скупыми и точными движениями ног, рук и плеч. И сдержанной улыбкой. Для него достаточно места в три локтя шириной. Жаль, некому было рукоплескать. В хмельной башке зародилась озорная, каверзная мысль: что, если взять кувшин вина и заявиться на свадьбу? Поздравить хлебника, облобызать жениха. И сплясать на потеху всему честному народу. Он уже накинул свой лучший халат, но спохватился: "Нельзя! Будет скандал. Откупиться от них больше нечем. Денег осталось в обрез". Скинул халат, сел на тахту. Может, лучше пойти к бессмертной старухе Айше? Золотой динар найдем на сей раз. Сколько хочешь готовых невест, полный цветник! И всегда они пахнут по-разному. В день воскресный - мускусом мажутся, в понедельник же - амброй. Во вторник - миррой, в среду - геранью. В четверг умащаются лилией, в пятницу розой. В субботу, как правило, нарциссом. Да, девицы из того заведения разбираются в благовониях. Сегодня, кажется, вторник? Удача! Будет другая Эль-Мирра... Нет, уже поздно. Ходить по улицам ночью опасно. Не вылезай. Иначе вор нападет и ограбит, или то же самое сделает стражник. И вообще, ну их к шайтану. Со всем их благоуханием. Знаем, чем они пахнут на самом деле. Писать свою книгу, серьезную, строгую, под грохот барабана он не сможет. Не то настроение. И не то содержание. Спать? Все равно не дадут. Что же делать? Эх, нехорошо! Нехорошо все это. Он убрал вино с глаз долой. И вновь - от стены к стене. От стены к стене. От стены к стене... У соседей затишье. И вдруг за оградой взметнулся к ясной луне пронзительный, чуть надтреснутый, страстный подростковый голос. Незнакомый голос. И будто знакомый. Вроде Эль-Мирра поет - и не Эль-Мирра. Если она, то голос искажен. Отчего бы? А-а, ведь от песни голос меняется. Песенный голос не похож на разговорный. Поет на дари. Она хорошо знает таджикско-персидский. И стихи на нем же слагает. Говорит по-тюркски только с тетей. Да иногда с ним, с Омаром... Но это не свадебная песня! Погребальный плач. Одно из похоронных робае - четверостиший. Так в горах, где ислам привился плохо, вдова, печально танцуя по дороге на кладбище, отпевает покойного мужа: Выйду, сяду я на камень, вспоминаю про тебя, Там, где ты ступал ногами, позову, любя. Позову тебя, но ты промолчишь в ответ, - И землей с твоей тропы овею я себя... Бесхитростно - и горестно. Отчаяние! Вот что исказило голос Эль-Мирры. И сделался он чужим, оставаясь родным. Чего ты все ходишь и ходишь, как ишак в ярме на маслобойке? Беги! Сделай в жизни одно доброе дело. Хватай ее - и в горы, в Баге-Санг... Рванулся было он к выходу, но у него подломились ноги. И упал, бессильный, у порога. Высокий, до звезд, порог Страшный порог. Не одолеть. Поздно бегать! Возраст не тот. "Ведь она предала меня", - вяло подумал Омар в свое оправдание. Дали бы ему спокойно жениться на ней, - он и жил бы с ней спокойно и долго. Но скитаться больше не может. Устал. Только и остается ходить - от стены к стене. От стены к стене! От стены - к стене... Рассвет. У соседей - свои заботы. Пока не проснулись родичи, оставшиеся ночевать, и вновь не собрались гости, что разбрелись по домам в поздний час, швея и жена хлебопека, тихо шушукаясь, вывесили на террасе белье Эль-Мирры с доказательствами ее девичьей "невинности". Все как положено! Правда, пришлось для этого ночью зарезать цыпленка. Убыток, конечно. Но на какой расход не пойдешь ради чести?.. Ну что ж, любовь приходит и уходит, а труд остается. Омар, как всегда, проснулся рано. Как всегда, было еще темновато, и Омар, как всегда, зажег свечу. Но утро оставалось сумрачным. Облака, что ли, набежали? Он выглянул в окно, - нет, небо ясное. Почему же так темно? Пришлось засветить все вчерашние огарки. Голова гудит, в глазах резь. Вот еще один довод в "пользу" вина. Ладно. Пройдет. Это с нами случалось Итак, "Книга печали"... Я выверну в ней наизнанку ваш хваленый добропорядочный мир! Пусть вам станет стыдно за него. Если станет... "Рассказ о Рудаки. Мало у кого из людей одаренных жизнь начиналась так удачно. Уроженец горного селения, Абу-Абдаллах Джафар ибн Мухамед Рудаки с юных лет прославился, как замечательный певец и музыкант. Но прежде всего он был великим поэтом. Эмир Наср ибн Ахмед пригласил его в Бухару. Сорок лет возглавлял Рудаки при дворе Саманидов плеяду талантливых стихотворцев и был прозван "Адамом поэтов". После него осталось сто тридцать тысяч двустиший. Двустиший добрых, умных, жизнерадостных. Лучшие из поэм - "Мать вина" и "Ода на старость". Это он разработал хорасанский новый стиль, простой и точный, доступный всякому..." Глаза слезились, Омар то и дело отирал их платком. Что за черт? Кто увидит, подумает - плачу. Э, кто увидит? "При эмире Насре ибн Ахмеде Бухара процветала, как никогда. Государство обширно, казна полна. Войско боеспособно. Народ послушен. Зиму князь проводил в Бухаре, а на лето переезжал в Самарканд или на юг, в Хорасан. Однажды он отдыхал в Герате. Ему здесь очень понравилось. Все лето дул прохладный ветер, было много фруктов и хлеба. А когда наступил михраган - праздник осеннего равноденствия, и подоспело молодое вино, и расцвели базилик, ромашка и мята, а затем распустились нарциссы, то область эта показалась эмиру и воинам по справедливости райской обителью. Зима все медлила, холода долго не вступали в силу. Виноград достиг поразительной сладости. В тех местах, как пишут, его сто двадцать сортов. Самый лучший - калинджари, тонкокожий, с мелкой косточкой, черный, как смола, и сладкий, как сахар. Весной лошадей погнали в Бадхыз, на его сочные пастбища. Чтобы вволю отъелись, вошли в тело и вновь стали пригодными для битвы и ристалища. Вновь настало лето, воины запросились домой. "Куда нам ехать летом? - сказал эмир. - Лучше этого места нет нигде! Поедем осенью". Осенью он заявил: "Побудем здесь еще немного - и поедем". И так - сезон за сезоном, прошло ни много, ни мало четыре года. Веселая жизнь! Какой она была для тех, кто кормил всю эту ораву, для местных крестьян, можно представить... Да и войску она надоела. Люди истомились, затосковали по женам и детям. Эмир же и не думал трогаться с места. Тогда начальники войска пришли к Рудаки: "Мы дадим тебе пять тысяч динаров, если ты придумаешь средство сдвинуть падишаха с этой постылой земли. Ибо души наши готовы покинуть тело от страстного желания увидеть Бухару". Рудаки согласился. Он сочинил стихи и утром, когда эмир, в самом простецком виде, похмелялся в шатре, вошел к нему, взял чанг и запел: Духом влажным тянет с Мулиана, В памяти встает та, что желанна. Он вкрадчиво снижает голос: И неровный путь в песках Аму Лег парчой под ноги скакуну. Затем - во всю мощь: Мир ликует, предвкушая встречу, - Лишь по грудь коням вся глубь речная... Процветай же, Бухара, ты вечно, Радуйся, правителя встречая! Бухара - небесный свод, князь - месяц ясный, В небе надлежит блистать ему. Сад - Бухара, князь - кипарис прекрасный, Он стремится к саду своему... Влажный запах большого ручья Мулиан под Бухарой, казалось, долетел и до эмира. Он зарыдал, вскочил, в чем был, на коня, и помчался к реке. Сапоги и шаровары везли за ним два фарсанга, почти до Буруна. Он оделся и обулся на берегу - и до самой Бухары ни разу не натянул поводьев..." Очень трогательная история. Омар усмехнулся, вновь вытер глаза. В искренность Рудаки, столь высоко превозносившего эмира, можно поверить: Наср ибн Ахмед был ему другом и благодетелем. Но чтобы стихи так сильно подействовали на эмира, - несколько сомнительно. Скорей всего, он уже сам тяготился затянувшимся беспечным времяпрепровождением, - тем более, что в Бухаре как ему доносили, не все обстояло так радужно, как это выглядело со стороны. И лишь из царственного упрямства Наср ибн Ахмед не внимал слезным просьбам приближенных ехать домой. А тут выпал удобный случай, - он и разыграл "душевное потрясение". Все мы лицедеи в этом мире, и правители - больше всех. Или просто спьяна нахлынула на него этакая утонченная чувствительность? Может быть. Омар вспомнил свои вчерашние терзания. Стыдно! Ученый. Взрослый человек... Резь в воспаленных глазах сделалась невыносимой. Он бросил перо, промыл их холодной водой. Вроде полегчало. Дальше. "Рудаки получил от войска не пять, а десять тысяч динаров. Когда он возвращался в Бухару, четыреста верблюдов шли под его вьюками. Да, повезло Рудаки. Он сумел угодить эмиру. В отличие от Шахида Балхи, его талантливого ученика, умершего в бедности раньше учителя. Шахид не смог закрепить своего положения при дворе, так как был по характеру горд, непокорен. Это он произнес слова горькой обиды: Чтобы с нарциссом роза расцвела? Подобного на свете не бывало. Ученость и богатство несовместимы: Учен - так нищ, богат - так знаний мало... И Абу Тахир Хатуни, состоящий при одной из султанш в качестве мустауфи - чиновника, ведающего учетом поступлений в казну, говорит: "Поистине, сан собаки в наш век нечто почтенное по сравнению с нашим положением. Не становится ныне обладатель изящного слога счастливым, ибо успех достается только трубе да барабану". ...Нет, с глазами что-то неладно. Только этого ему не хватало! И без того трудно писать: плечо, которое он сильно ушиб, упав на строительстве Звездного храма, - ибо всюду лез и многое делал сам, - как сядешь за стол и склонишься над ним, тупо ноет, рука от этого млеет, немеет и будто совсем отпадает. Похоже, будет паралич. Ну, рука отсохнет, - бог с ней, можно научиться левой писать, но если ослепнешь, то уже ничего не напишешь. Да-а, недешево обошлась ему Эль-Мирра... И Омар продолжал, холодный и мрачный: "И Рудаки не минуло несчастье. Однажды ночью его схватили, скрутили руки за спиной, и палач раскаленным добела толстым железным прутом выжег ему глаза. Больной, потерявший все, он вернулся в родное селение и умер год спустя в нищете". На страницу перед Омаром, исписанную почти до конца, на плотный текст легла легкая белая прогалина. Омар помотал головой. Прогалина не исчезала, она становилась все шире, и вскоре весь лист сделался белым. Омар не видел! Вот оно - несчастье! Все, что было с ним до сих пор, чепуха, досадная мелочь... "Я устал, - сказал он себе, вставая. - Глаза утомились. Похожу, посмотрю на зелень деревьев, на воду ручья". Он вышел на узкую террасу дома и разглядел на коре чинар все извилистые морщины, на ветвях - каждый лист с каждой прожилкой в нем. Подобрал под опорным столбом сухой опавший, свернувшийся лист, - буроватое пятно без линий, складок и прочих подробностей. Дальнозоркость! Плохо дело... Всю жизнь он ею страдал - в переносном смысле: отчетливо видел высокое, крупное со всеми сучками, узорами - и не замечал мелочей прямо перед собой. Теперь она одолела его в смысле прямом. Но если для зрения внутреннего, философского, дальнозоркость, может быть, благо, - то с пером и чистой страницей в руках она бедствие. Лучше всего - ясно видеть все: и то, что там, вдалеке, и то, что рядом. Что толку, скажем, озирая светлую даль, расшибать лоб о первый попавшийся столб? И дальнозоркость, и близорукость, как в смысле прямом, так и переносном, болезнь... "Пойду поброжу". И, расстроенный, даже не заперев калитку, он взял толстую палку и потащился куда-то, угнетенный своим новым горем. Какое длинное лето. Сколько событий. А ему все не видно конца. Проклятое лето! Скорей бы осень, что ли, наступила, с ее прохладой и влажной свежестью... В голове продолжали звучать фразы, которые он не смог нанести на бумагу. "Что же случилось в Бухаре в тот страшный год? Почему Рудаки, вознесенный к лазурным вершинам богатства и славы, вдруг, казалось бы, без всякой причины, рухнул в черную пропасть? Была причина. Его погубила приверженность к карматству. Распространилось тогда в Бухаре такое учение. Карматы боролись против духовенства и богатых дехкан - феодалов за свободу сельской общины, которую те хотели закрепостить. Но учение их было половинчатым. Рабство, к примеру они считали законным. Немало людей в Бухаре увлекалось карматством. Даже визири. Даже эмир Наср ибн Ахмед горячо поддерживал его. Ибо это было выгодно эмиру. Свободная сельская община служила ему опорой против строптивых вассалов, правителей отдельных областей, то и дело норовивших отделиться... Рудаки, конечно, не мог стоять в стороне от этого движения. Во-первых, потому, что он сам происходил из бедных крестьян и хорошо знал их нужду. Во-вторых, как близкий друг и подопечный эмира, он должен был разделять его убеждения. Но, скорей всего, поэт и склонил эмира к карматству. Да, случалось в истории и такое: когда правитель более вольнодумен, чем иные из его подданных. Вообще, по всему видать, эмир Наср ибн Ахмед был личностью незаурядной. Вот о ком бы надо написать отдельную книгу. О нем и его дружбе с великим поэтом. Но дружба эта обернулась для них бедой. Ничто в этом мире, как говорится, не остается безвозмездным - ни злое дело, ни доброе. Зашушукалось по углам духовенство, в руках начальников тюркских наемных войск зазвенели на точилах злобы кривые ножи мятежа. Но сын эмира Нух раскрыл заговор и подавил его. Затем, не теряя времени, он круто взялся за самих карматов. Забренчал цепями его отец, эмир Наср, препровождаемый стражей в темницу. Дергаясь, повис под перекладиной на Регистане Нахшаби, проповедник карматского учения. В стране началось избиение его последователей и разграбление их имущества. Эмиру пришлось отречься от власти в пользу сына. Тогда-то и пострадал Рудаки... Какой-то незнакомый переулок. Омар здесь не бывал. Занесло. Этак, не глядя, можно зайти бог весть куда. Э, ладно! Дальше Нишапура не уйдешь. "Библейского Адама изгнали из рая небесного за то, что он "вкусил от древа знания". Не за то ли же самое изгнали "Адама поэтов" из рая земной прекрасной жизни с ее яркими красками?" Омар, оглядевшись, свернул на другую улицу. Хорошо, что его никто здесь не знает. Никто не мешает думать. А то бы сто раз остановили. "Ну, как?" - "Ничего". - "Пишешь?" - "Не без того". - "Написал бы книгу обо мне". - "О тебе? Ты даже сатиры не заслуживаешь. Ведь чтобы попасть в сатиру, надо что-то сделать, не так ли? Эпитафию - куда ни шло, могу написать". - "Но я еще живой!" - "Это тебе кажется". Эх, как хочется всякому, чтобы имя его прогремело... "Понимал ли Нух, сын эмира Насра, какое святотатство он совершает, поднимая руку на Рудаки? Видимо, нет, - по недостатку ума. А может быть, и понимал! Ведь сжег Герострат храм Артемиды в Эфесе, чтобы войти в историю. И вошел. Нух тоже. Тот тем, что сжег великий храм, этот тем, что выжег глаза великому поэту. Да еще тем, что, будучи правителем бездарным и жестоким, дотла разорил и развалил свое государство..." - Эй! - окликнул его кто-то сзади. Обернулся Омар, видит: стоит у резных богатых ворот в убогой каменной ограде некий человек средних лет, круглый, румяный, с бородкой, окрашенной хною. Шелковая белая рубаха распахнута на смуглом объемистом брюхе, из-под широких штанин зеленого шелка торчат облезлые кривые носы старых, стоптанных туфель. Должно быть, мясник. Перекупщик базарный. Или торговый посредник. Словом, проныра, начинающий в силу входить. Замечено: чем мельче деляга, тем больше в нем самомнения. Дома ходит в шелках. Старую ограду, готовую рухнуть, перестроить не хватило терпения, а резные новые ворота уже поставил: смотрите, вот я какой. Таким со временем станет муж Эль-Мирры... - Иди сюда, мир его праху, - приказал человек. Ладно, подойдем. Нас не убудет. Узнаем, что ему нужно. Человек окинул его небрежно-оценивающим взглядом. - Хочешь, мир его праху, заработать дирхем? - спросил он снисходительно. - Каким образом? - вскинул брови Омар. Человек махнул рукой через плечо: - Вычистишь мне выгребную яму. Вот оно, решение всех мировых задач! Вот ответ на все вопросы нравственности. Вот он, стяжатель, во всей своей вздорной красе. Копайся за дирхем в его дерьме... А как же! У него есть дирхем. Или сто тысяч дирхемов, - ему лучше знать, сколько их у него. И он считает, что вправе унизить случайного прохожего с благородным, умным, хоть и несколько измятым лицом. Более того он рад унизить незнакомого человека, ибо это возвышает его в собственных глазах. - Нет. - Омар повернулся и пошел своей дорогой. "Так-то, любезный, - сказал он себе. - Вот до чего мы с тобой докатились..." Нахал не отставал: - Ну, чего тебе стоит? Мир его праху. Провозишься день, получишь дирхем. Целый дирхем! - Отстань, добрый человек! - отмахнулся от него Омар с досадой. - Я тебе дам три дирхема, лишь бы ты отвязался. Человек на миг остолбенел от неожиданности. Он судорожно глотнул воздух круглым рыбьим ртом и брякнул: - Дай. - И, подумав, добавил: - Мир его праху. Омар потянулся к поясу и только тут увидел, что вышел на улицу в простой, без карманов, рубахе, в которой ходил дома. Видно, из-за нее, из-за этой старой рубахи, и решил наглец, что имеет дело с бедным поденщиком. - Забыл кошелек, мир его праху. В другой раз занесу. - Нет уж, давай! - вскричал человек в блестящих шелках и драных туфлях. - Найди сейчас же, где хочешь. Он неотступно следовал за поэтом по улице: - Гони три дирхема. - Я... - Ведь ты обещал три дирхема, а? Скажи сам, обещал или нет? Бог свидетель! - Но... - Ты должен мне три дирхема. - О господи! - взмолился Омар. - В другой раз занесу. - У тебя никогда не бывало три дирхема сразу, - сказал презрительно обыватель. И схватил Омара за ворот. - Нет уж, хочешь не хочешь, ты очистишь мне выгребную яму. Омар - чуть не плача: - Друг! Говорю тебе: я этим не занимаюсь! - А чем ты занимаешься? - спросил тот угрожающе. - Убиваю дураков! - прошипел Омар, зверея. - Вот этой самой палкой. Жуткие зеленые глаза... Обыватель понял: сейчас, сей же миг, он будет искалечен. Он тихо, с ужасом, ойкнул, попятился и пустился, мир его праху, бежать по улице с истошным криком: - Спасите! Помогите... Смешно? Нет, страшно... "Так, видно, и делается история, - мысленно завершил Омар свой рассказ о Рудаки. - Есть некое целое, действующее бессознательно. Это жизнь. Великое множество особых жизненных обстоятельств рождает не меньше разных несходных желаний. В итоге жестоких столкновений великого множества этих желании, по причине их глубокой несовместимости, возникает событие. И раз уж один не хочет того, чего хочет другой, то в конце концов получается то, чего никто не хотел. Все как в природе. Муравейник - иначе не назовешь. А человек - это дух. Дух и разум". Да, страшно. Читая в книгах о тяжкой судьбе необыкновенных людей, живших в прошлом, мы возмущаемся теми, кто не понимал и преследовал их за то, что они были непохожими на всех. И не замечаем необыкновенных людей, живущих сейчас, рядом с нами, - а если заметим, тоже поносим. За то, что они не такие, как мы. Жена пророка, например, вовсе не видела в нем пророка. И изводила жена близкого к богу, не меньше всякой другой вздорной бабы... У Омара тут же наметился новый рассказ для его "Книги печали". Рассказ о глазах. Арабский поэт Абу-Шис ослеп в конце жизни, успев сполна налюбоваться всеми красками земли и ее плодов, рубиновым вином и алой розой и мускусно-черным отливом кожи африканской невольницы Тибры. И то он горевал в своих стихах: Плачь, душа, обильными слезами - Жемчугом, стекающим с суровой нити, Расставаясь с ясными глазами, Теми, что фонарь, и посох, и водитель... Он был скор на мысли и слова. Говорили, что Абу-Шису легче сложить стихи, чем тому, кто жаждает, выпить в жаркий день глоток воды. Его зарезал пьяный слуга эмира Укбы ибн Джафара. Другой арабский поэт, Абуль-Аль Маарри, ослеп в раннем детстве от оспы. Зато на всю жизнь прозрел духовно. Если в первых стихах - "Искры огнива" - он еще набожен, чтит коран и верит в правоту ислама, то затем, окунувшись в кипучую жизнь больших городов - Антиохии, Латакии, Халеба, послушав унылые проповеди иудейских, христианских и буддийских священнослужителей, а также пылкие речи вольнодумцев - мутазилитов, прочно усвоив много новых полезных знаний, Абуль-Аль впадает в сомнения. Он приходит к выводу о никчемности большинства обрядов исламской веры. И всякой прочей. И говорит: Все лгут - поп и мулла, раввин и черный маг. Мир по-иному разделите сразу: Есть вера у одних - но ни на грош ума, Нет веры у других - зато есть разум... Его восторженно встретили в Багдаде. Слава одаренного поэта уже долетела сюда. Но вскоре он разочаровал поклонников и покровителей. Они ожидали найти в нем собрата по перу, готовому строчить хвалебные оды. Но их надежды не оправдались. Поэт сказал о Багдаде: "Я нашел здесь людей в суматохе... Дело государей - пьянство, дело знати - собирание налогов, дело родовых вождей - ограбление чужого богатства и прелюбодеяние". В своей книге "Разделы и пределы" он вообще говорит странные вещи и приводит метафоры, постигнуть смысл которых могут немногие люди. Его заподозрили в том, что он осуждает коран... Перед ним закрылись в Багдаде все двери, и поэт вернулся в родную Маарру. "Как я - в Нишапур", - подумал с горечью Омар. Жители Маары, доведенные до нищеты чиновниками, то и дело вводившими незаконные налоги, найми в лице Абуль-Аля смелого защитника их прав. Поэт разделил между ними все свое значительное состояние, которое досталось ему от отца. Он презирал скопидомство. И терпеть не мог вороватых сборщиков податей, судей и правителей, притесняющих народ. "Самый несчастный из всех, - говорил Абуль-Аль, - это тот властелин, которому, дабы удержаться на престоле, приходится пользоваться войсками". Во главе государства должен стоять правитель, избранный народом. Поэт не представлял себе жизни без труда. Наступит время, пророчил он, когда человечество превратит глухую пустыню в цветущий сад. Но на пути к свободе много препятствий, из них главное - религия. Ислам, с его раем и адом, противоречит человеческому разуму. Вся жизнь человека, начиная со дня рождения и до самой смерти, есть борьба против невзгод и лишений, и никакое воздаяние не ожидает его на том свете. Лишь после того, как люди проснутся от религиозного сна и обратятся к разуму, этому единственному мерилу истины и справедливости, наступит день освобождения... Над поэтом нависла опасность. Но огромная известность и глубокое уважение народа оберегали его от расправы. Когда же власти хватились, бунтаря уже не было в живых. В одной главе не изложить все, что он говорил и писал. О нем бы надо создать большую отдельную книгу. "Я его прямой последователь, - подумал с гордостью Омар. - Богатство и бедность. Мишура событий и устойчивость добра и человечности. Родина и чужбина. Радость и горе. Правда и ложь. Достоинства ума и одаренности. Образованность и невежество. Любовь и ненависть. Жизнь и смерть. Вот вопросы, на которые мучительно искал ответы Абуль-Аль Маарри. И не всегда находил. А если и находил, то в ущерб своему благополучию. Истина обходится дорого. Над ними бились Аль-Кинди, Закария Рази, Фараби, Беруни, Абу-Али ибн Сина и ряд других мыслителей, живших до нас. То есть теми самыми вопросами, острыми, жгучими, трудными, что волновали, волнуют и вечно будут волновать всех на свете людей. Почему же тогда обыватели всех степеней считают нас исчадиями ада, чужими под солнцем? Мы открыто говорим за них то, чего они сами не смеют не то что сказать - даже подумать. Всяких юродивых чтут: мол, их устами глаголет бог. Кто же глаголет нашими устами, если не сам народ? Ладно, пусть нас не чтут, но и не лишают языка. Мы - цель и высшая вершина всей Вселенной, Мы - украшение и сей юдоли бренной; Коль мирозданья круг есть некое кольцо, В нем, без сомнения, мы камень драгоценный. Да, я высоко ценю себя! Без ложной скромности. И горжусь собой. Я знаю, что мало в чем уступаю тем, известным, прославленным. И даже кое в чем превосхожу их. Что из того, что меня не признают сильные мира сего? Тех тоже не признавали при жизни. Видно, так уж устроен мир, что для того, чтобы люди оценили тебя по достоинству, надо умереть и лет сто или триста тихо пролежать в сырой земле. Пока наверху не улягутся страсти..." Абу-Бекр Закария Рази из Хорасана не болел в детстве оспой. Глаза у него были зоркими. Зорче, чем у многих. Он принадлежал к школе табиан - натуралистов, объясняющих все явления естественным путем, без вмешательства бога. "Я тоже к ней отношусь", - подумал довольный Омар. Закария Рази написал сто восемьдесят пять серьезных работ, средь которых знаменитый медицинский трактат "Книга объемлющая", "Естественные законы в философии", "Рассуждение о материи", "Рассуждение о времени и пространстве", "О душе и мире". Из его трудов встает исполин научной мысли, незаслуженно забытый. Как великий мыслитель и естествоиспытатель, он, конечно, выступал против религиозных басен о создании мира. "Поскольку сотворение невозможно, - утверждал Рази, - постольку необходимо, чтобы материя была изначальной". Он отрицает коран: "Религия и религиозные секты, будучи основной причиной войн, выступают против философии и науки. Религиозные книги, называемые священными, лишены содержания и потому не заслуживают никакого внимания. Произведения же древних мыслителей, таких, как Платон, Аристотель, Эвклид и Гиппократ, принесли человечеству гораздо больше пользы, чем все религиозные писания". Понятно, почему богословы прониклись к нему дикой враждой. Однажды они напали на Рази и зверски избили его. После чего, в расцвете творческих сил, он навсегда утратил зрение. Знают, сволочи, куда бить. По голове, чтоб не думал, и по глазам, чтоб не читал и не писал... Он очнулся от раздумий у своей калитки. Омару нужен стеклянный шар. Астроном и математик Абу-Джафар аль-Хазен, тоже хорасанец, земляк Омара Хайяма, живший несколько позже Рази, установил, что сегмент стеклянного шара способен увеличивать предметы и приближать их к глазам. Но где его возьмешь, простой стеклянный шар? В Нишапуре чего только нет. Найдешь любой драгоценный камень. Есть ювелиры, гранильщики, шлифовальщики. О стеклоделах что-то не слыхать. Но если спросить на большом базаре, обойти караван-сараи, может, и отыщется мастер-стекловар. Желательно - чужак, иноземец, которому дела нет до наших треволнений. А то свой, правоверный, начнет донимать: "Зачем тебе стеклянный шар? Что ты хочешь с ним делать. Не задумал ли ты чего худого? Нет ли в этом греха?" Абу-Джафар, наивный человек, обрадованный своим удивительным открытием, побежал похвалиться им к кому-то кажется, к соседу. Сосед, взглянув сквозь выпуклое стекло на крошку-букашку, увидел рогатое глазастое чудовище с мохнатой пастью - и завопил от страха. И, конечно же, тут же, обливаясь потом и слезами, кинулся доносить на "колдуна". Аль-Хазена схватили. Стекло проверили - и тоже испугались. И "за связь с нечистой силой" приговорили ученого к смерти. Бедняге пришлось прикинуться сумасшедшим, чтобы избежать лютой казни... В этом мире глупцов, подлецов, торгашей Уши, мудрый, заткни, рот покрепче зашей, Веки плотно зажмурь, - хоть немного подумай О сохранности глаз, языка и ушей. - Ох! О Яхве. Зачем ты пришел, почтенный? Садись. Почему ты беспокоишь меня в субботу, которую я, как и положено, провожу в смиренных молитвах? Доломит тебе в шихту! И кварцевый песок... Начало хорошее! Значит, будет дело. Лавка похожа на старый чулан, куда как попало напихали всякий хлам. Тяжелый дух. На шатком столике, в немытом блюде - огрызок соленой рыбы. Стекловар почесал под скуфьей лохматую голову, плеснул, кряхтя, из стеклянной бутыли в немыслимо грязную чашку ячменной водки, хлебнул, закусил чесноком. - Этим я отбиваю водочный запах, - мигнул он Омару. - Лучше б ты отбивал водкой запах чеснока, - поморщился Омар, на сей раз принарядившийся, как знатный горожанин. - Водка все-таки напиток благородный... - Что я и делаю! - вскричал со смехом нелепый старик. - Остроумно. - Он повалился на жесткое ложе, покрытое вонючей ветошью, и жизнерадостно задрыгал тощими ногами. Затем сел на край тахты, запахнул драный халат - и вполне осмысленно взглянул Омару в глаза рыжими, чем-то знакомыми глазами. Когда-то он, видно, был весь рыжеват, но теперь его волосы и борода из медных превратились в грязно-серо-бурые. - Стеклянный шар? Я этим давно не занимаюсь. Господа предпочитают алмазы, топазы и хризопразы. А стекло - вещь хрупкая. - Но полезная. Займись. - Поташ тебе в шихту! И борная кислота. Пятнадцать динаров. - Делай. - Простой стеклянный шар? Хочешь, я добавлю железа, он будет синий, меди, - он будет зеленый. Повесишь на шею - все ахнут. - Нет, нужен бесцветный, спокойный, без пузырьков, как вода в неподвижной посуде. - "Ничего тут не выйдет, - подумал Омар с тоской. - Все утро искал... О боже! Что ты делаешь с нами?" - Дай-ка и мне глотнуть, - мрачно сказал поэт стекловару. - Выпьем за стеклянный шар - и заодно за шар земной. - Выпьем! Не брезгуешь? Значит, ты свой. Но разве земля - вроде шара? Черт с ней. Омар Хайям! Слыхал о таком? - стекловар прищурил хитрый глаз. - Он говорит: Коль ты мне друг, оставь словесную игру И поскорей вина налей! Когда ж умру - Из праха моего слепив кирпич, снеси В кабак и там заткни в стене дыру. Доломит тебе в шихту! И сода. Где-то редька у меня была... - Брось! Ладонью занюхаю. - "Хорошо, он не знает меня в лицо". Хмельной старик, расшвыряв ногой пустые горшки и мешки, со скрипом открыл дверь в мастерскую, со стуком распахнул ставни на узком окне. К удивлению поэта, здесь, по сравнению с лавкой, был полный порядок. Печь и пузатый горшок на ней. На полке, в ряд, сосуды с чем-то. В углу, ладной стопкой, дрова. В другом - объемистый ящик. Лишь лохмотья серой пыльной паутины в верхних углах да сеть из нее в закопченной холодной топке подтверждали, что в мастерской давно никто не работал. - Чем же ты занимаешься, если не варишь стекло? - А, чем попало! Растираю осколки стекла в порошок, продаю как средство против мышей. "Как его применять?"- задают мне вопрос покупатели. "Очень просто! Поймайте мышь, насыпьте ей в пасть. Вмиг околеет". Ха-ха! Берут... - Он, кряхтя, снял с ящика крышку. - Ох! О Яхве. Грешен я, грешен. Нельзя мне, еврею, в субботу огонь разжигать. Нельзя ничего варить. Я должен молиться. - И, копаясь в ящике, он загнусавил на заунывный мотив иудейского псалма одно из четверостиший Омара: "Моей руке держа-ать кувшин вина отра-ада; священных свитков ей касаться и не на-адо". - Он вынул из ящика горшок с толченым бесцветным стеклом, похожим на чешуйки слюды в речном песке. - "Я - от вина промо-ок; не мне, ханжа сухо-ой, не мне, а вот тебе опасно пла-амя ада..." Мы ничего не выбрасываем. Пускаем в ход все остатки, осколки, ошметки. Когда в этом есть нужда. Варить стекло из песка - дело другое. А ты, я вижу, спешишь. Какого размера нужен шар? Омар прикинул в уме, сказал примерно: - Ну, величиной с мой кулак. - Этого хватит. Отличный шар тебе отолью. - Мастер высыпал сырье в горшок. - Из шамота, - стукнул костяшкой среднего пальца старик по горшку. - Огнеупорный! Знаешь что, досточтимый, - сказал он скучающе. - Стекло варить - дело нудное. Сперва я должен разжечь огонь. Затем разыскать где-то в ящике подходящую форму. Сначала стекло раскалится, позже оно размягчится, станет вязким, тягучим, и уж после всего - жидким, как топленое масло. Его нужно будет вылить в форму и ждать, когда остынет. Ждать! И ждать. А водка кончилась. Взял бы ты, дорогой, ту бутыль, сходил к хозяину, а? К владельцу караван-сарая. О Яхве! Он ею торгует. Тайком. Шепни ему: мол, для Давида. Сходи! Прошу. И друг детства Давид, сын Мизрохов, взглянул Омару в глаза чистыми и честными, прежними глазами. - Давид? - вскричал Омар. Господи, сколько же лет прошло с тех пор, как они расстались? Тридцать пять, тридцать шесть?.. - Да, если помнишь, любезный друг. Он самый. Я переехал сюда, когда ты был уже в Исфахане. Видишь, что из меня получилось. Что получилось, сам видишь, а почему - не спрашивай. ...К вечеру, взяв свой отменно сделанный шар, Омар вручил Давиду пятнадцать монет. Пятнадцать полновесных золотых динаров. Хоть и знал, что тот их безбожно пропьет. Пусть! Все равно теперь его не исправишь. Да и нужно ли исправлять? Пусть будет ему хорошо, на какое-то время, в своем особом, придуманном мире. Он - великолепный мастер, и этого с него вполне достаточно! Мало ли опустившихся людей, которые вообще ничего не умеют делать. Кроме как пить или опий курить. И вполне трезвых, непьющих и некурящих, которые тоже ничего не умеют. Кроме как бесполезно обременять несчастную землю. И разве те, что, едва появившись на свет, поверили в блажь богословия и носились с ней до конца, не прошлепали всю жизнь губами в наркотическом полусне?.. Когда, узколицый и крючконосый, веселый, растрепанный, склонившись над печью и распевая псалмы, которых нет ни в каких священных писаниях, стекловар черпаком помешивал шихту и снимал с нее пену, он, озаренный пламенем, походил на древнего мага в храме огня. Если не на самого господа бога. Мы тут, на Востоке, странно устроены. Ничего, что придумал другой народ, для нас не годится. Потому, что они "неверные". Вши заедают, - все равно мы лучше всех. Стекло варили еще в древнем Египте... - Нет, - отодвинул монеты Давид, сын Мизрохов. - Я у тебя в долгу. Я ничего не забыл. И фельса с тебя не возьму! Хвала создателю, выпал все-таки случай отблагодарить. О юный мой друг! - Он в отчаянии вскинул тощие руки к черному глухому потолку, уронил и заплакал. - Поташ твою соду... И кварцевый... песок... Так, стеклянный шар у нас есть. Теперь самое сложное, трудное - его распилить. Может, было бы лучше, если б Давид разрезал ножом шар на части, пока он еще не затвердел? Нет, шар утратил бы точную форму - и сегменты, пожалуй, стали бы все искажать. Просто линзу отлить - дело тоже сомнительное. Ведь никто не знает законов преломления света! Не знал и Аль-Хазен. Узнал бы, конечно, со временем, - если б дали спокойно работать. Но разве они дадут?.. Вообще, что нам известно о сущности света? Пифагор: тела становятся видимыми благодаря испускаемым ими частицам; Аристотель: свет есть возбуждение среды, находящейся между объектом и глазом; Плиний Старший: стеклянный шар, вобрав лучи солнца, зажигает предметы. Небогато! Ясно одно: с шара и надо начинать. С твердого шара, а не сразу с его частей. Да и не смог бы Давид проделать такую тонкую работу. Здесь нужны точный глаз и твердая рука. Спасибо, хоть шар сумел отлить. И это было последней вспышкой его угасания... Э, придумаем что-нибудь! Кого-кого, а ювелиров у нас - едва ли не больше, чем людей, способных купить их изделия. "Чего ты боишься? - упрекнул себя Омар. - Пуглив стал под старость. Времена Аль-Хазена прошли..." Да, охладил он тут же свой пыл. Те времена прошли, настали другие, но чем они лучше? Так что не следует пренебрегать осторожностью. Приказ свыше: бойся! Мы и боимся. Всех и всего. Откроешь рот, навстречу - озлобленье, Закроешь - навлечешь как тихий, подозренье... Не лучше ли тебе, будь хоть святым, Ни с кем не знаться, жить в уединеньи? Рад бы! Но - не дадут. И здесь найдут, не оставят в покое. Это мы знаем. Да и в какой тихой келье избавишься от страстей своих человеческих? От сомнений? Желаний? Мечтаний? От разума, черт бы его побрал! "Ад и рай - в небесах", - Нам толкуют ханжи. Я, в себя заглянув, Убедился во лжи! Ад и рай - не круги во дворце мирозданья. Ад и рай - это две половины души. Что ж, в самом деле: оскопить себя, - как некий христианский изувер, и забиться, хныча, в пещеру? Тьфу! Ну, скажем, грех пить вино. С натяжкой, но скажем. Грех женщин любить молодых. Хотя... дело-то обоюдное. Мы это тоже знаем! Но - допустим. Грех красть, убивать, обманывать. Но мы этим и не занимаемся. Но какой же, подумайте, грех - сделать хоть что-то человеку на пользу? Какой вред может принести правой вере увеличительное стекло?.. На базаре - новость: - Слыхали? Убит Куджамыш - тюркский начальник, зять эмира Аргуша. Пораженные: - Кем? С оглядкой: - Теми... из Аламута. Со вздохом: - Ну, времена! С опаской: - То ли еще будет. Злорадно: - Так ему и надо... Это случилось у входа в соборную мечеть, на глазах у многих правоверных. Убийцу тут же схватили. Его хотели казнить на месте, но окружной правитель Аргуш воспротивился: - Нет уж! Прежде, чем он попадет в исмаилитский свой рай, я ему здесь, на земле, устрою ад... Хашишина, после долгих истязаний, привязали к столбу на площади перед соборной мечетью, обложили хворостом и сожгли на медленном огне. Он умирал мучительной смертью, но с достоинством: не унижался, не каялся, не умолял его пощадить. Аргуш не успокоился на этом. Он решил выместить злобу на жителях Нишапура. Зять был его любимцем, эмир не находил себе места. Город кишел соглядатаями и доносчиками. Толпы конных воинов-туркмен с визгом носились по улицам. Хватали кого попало. Наверняка среди прохожих есть сторонники "шейха горы". Так называли в народе главу секты Хасана Сабаха. Вломились к Хайяму. Их привел имам квартальной мечети. - Это он? - Он самый. - Взять его! Медлить нельзя. Ни секунды. - Стойте! - Омар вскинул над головой толстую книгу в черной обложке. Он всегда держал ее на виду, чтобы, если кто забредет, была под рукой. Предосторожность. - Не прикасайтесь ко мне! Я под защитой корана... Старший воин, с огромными, до ушей, красными от хны усами, на миг замялся. Увидев смущение начальника, выжидательно остановились другие. Омар, не теряя времени, сунул им священную книгу: - Передайте ее почтенному домулле. Пусть он наугад раскроет любую страницу и назовет любую главу и стих. "Поташ твою соду! Я тебе покажу..." - Давайте, - кивнул растерянный начальник скисшему имаму. Коран - вещь серьезная. Его надлежит уважать, это он знает. Коран не сотворен людьми, он существовал предвечно. Книга хранилась под престолом аллаха и была передана богом пророку Мухамеду. Священник вымыл руки в ручье, отер их, сунув накрест под мышки, бережно взял и раскрыл коран. И, надеясь подловить Омара, назвал злорадно главу и стих: - Сура девятая, аят пятьдесят первый. Грозный взгляд начальника. Омар с его изумительной памятью легко произнес наизусть: - "Скажи: не постигнет нас никогда и ничто, кроме того, что начертал нам аллах". Удачный попался стих. Весьма к месту. - Верно? - строго спросил туркмен. Имам, шевеля губами, как школьник, едва научившийся читать, медленно одолел данный стих - и подтвердил с огорчением: - Верно. Начальник молитвенно провел по темному лицу широкими ладонями, у него отвис левый ус. Он не стал подкручивать ус, справедливо сочтя это действие здесь и сейчас неуместным. - Еще! - приказал старший воин, довольно смешной, с перекошенными усами. Но Омару - не до смеха. Смех может смениться тотчас криком боли... Имам с досадой перевернул страницы: - Сура шестнадцатая, аяты сто двадцать шестой - сто двадцать седьмой. Эх, как не терпится этой сопле уничтожить Омара Хайяма! Поэт - сурово: - "Если наказываете, то наказывайте соразмерно тому, что считается у вас заслуживающим наказания; но если будете снисходительны, то это будет лучше для снисходительных". Везет! - Безгранична мудрость аллаха! - вздохнул начальник, потрясенный этой мудростью, и почтительно склонил перед Омаром голову. У него отвис правый ус. Имам поскучнел: - Сура восемьдесят пятая, аяты первый-третий... У Омара голос зазвенел: - "Клянусь небом, украшенным созвездиями зодиака, и днем предвозвещенным, клянусь свидетельствующим и тем, о чем он свидетельствует..." Начальник попятился: - Хватит! Мы не туда попали. Концы его пышных усов сползли под увесистый подбородок. Эх вы, неучи. В них, пожалуй, и состоит главная сила воздействия "священной книги", - в леденящей ритмике звучности и пугающей образности ее стихов. А не в смысле, очень часто противоречивом... - Нет, почему же? Вы попали туда, куда надо. - Омар вырвал книгу из хилых рук имама. - Теперь давайте испытаем самого почтенного домуллу. А ну-ка вспомните, уважаемый, суру восемьдесят первую, аяты первый-третий, пятый-шестой, одиннадцатый-тринадцатый, - подступил Омар к перепуганному старичку. Глаза его горели, как стекла с примесью меди, зеленые. "Он сам - пророк", - похолодел имам. И живо укрылся за спиной туркмена. - Не можешь? - загремел Омар. - Чего же тогда ты берешься кого-то в чем-то уличать, жалкий ты человечек? Я тебе напомню эту главу! - "Когда солнце обовьется мраком, когда звезды померкнут, когда горы с мест своих сдвинутся, звери столпятся, моря закипят... когда небо снимется, точно покров, ад разгорится и опустится рай..." У туркмен от ужаса развернулись и встали торчком кольца меха на их барашковых шапках. И горячий пот под ними оледенел. Будто громилы и вправду узрели наступление "последнего часа". Старший воин низко, чуть на колени не пав, поклонился поэту: - Ваша милость! Простите. За нелепое вторжение... Ушли, чуть живые со страху. За оградой было слышно, как разъяренный начальник ватаги отчитывает злосчастного шейха за глупость: - Без указания свыше мы здесь ничего не можем! Да, повезло. А то б затаскали. Насидишься, с больной рукой, в каменном сыром колодце, пока докажешь, что ты - не верблюд. Верблюд-то ты верблюд, но не из того каравана. С шаром стеклянным теперь никуда не суйся. Что же делать? Он не может ждать, когда улягутся страсти. Не скоро они улягутся в этой стране... Хорошо бы выбраться куда-нибудь, где Омара никто не знает. В другой город. И даже - в другую страну. Скажем, в Армению или Византию, где нет ярых ревнителей "правой веры". Э! Мракобесы везде одинаковы. Христиане могут вообразить, что сарацин своим стеклянным шаром хочет поджечь гроб господень. И непременно какой-нибудь заезжий торгаш из Нишапура увидит его среди гебров - неверных. Сколько людей на земле! Человеку на ней негде укрыться: в самой глухой дыре - или в самой густой толпе тебя обязательно заметит чей-то знакомый недобрый глаз. А захочешь пойти к кому со своим наболевшим - с грустью увидишь, что идти-то некуда. Кому ты нужен? Никому ни до кого нет дела... Слово "гебры" (гяуры, кафиры), случайно мелькнув в голове, застряло в ней - и притянуло к себе весь круговорот его невеселых мыслей. В памяти далекой манящей звездой загорелось название - Йезд... Омар собрался в дорогу. Занге-Сахро! Наконец-то ему довелось вновь увидеть ее. Ту странную дикую женщину, которую он встретил когда-то в песках между Мервом и рекой Аму. Увидеть в новой, другой, очередной в его жизни пустыне, - каких будет еще немало на долгом и трудном пути... Здесь те же крутые барханы. Может быть, даже круче. Ибо здесь их вздымает и гонит вечный ветер. Вечный, не перестающий гудеть ни зимой, ни летом, ни ночью, ни днем. Округлые дюны, теснясь друг к другу, большими стадами слонов, изнывающих от жажды, ползут издалека, из глубин Деште-Лута, и с немой яростью осаждают стены древнего города, местами уже доставая зубцы и бойницы хоботами сыпучих горячих струй. Нет, конечно, не она. Дикой женщине в этих местах нечего делать. Город. Оазис. Прибежище гебров - зороастрийцев, не пожелавших принять новую веру - ислам. О чем свидетельствует скорбная "башня молчания" на холме у въезда в знойный Йезд. И та была нагой, эта - одета. Та была как бы войлочной, покрытой шерстью, у этой кожа на голых руках и плечах - золотисто-коричневый шелк. Хотя в остальном - будто она: и ростом так же мала, и охапка огненно-рыжих, солнечных, золотых волос так же спадает на брови и плечи. Кончик узкого носа чуть приподнят. И верхняя губа чуть выступает над полувтянутой нижней, как-то улыбчиво, мило - и беззащитно накрывая ее. Та же яркость в длинных огромных глазах. Как в двух дождевых крупных каплях, что сорвались где-то с нездешних туч, и, вобрав в звенящем полете всю небесную синеву, упали, брызнув ресницами, на золотистый лик языческой богини. Но у той торчали клыки, - у этой зубы оказались вполне человеческими, когда она улыбнулась в ответ на его вопрос, не здесь ли живет Кавад-заргар - ювелир, о котором ему сказали в караван-сарае. - Здесь, добрый человек! Это мой брат. Окажите милость, проходите... И девушка с открытым лицом, на улице, залитой солнцем, приветливо отступила, пропуская его в калитку в глухой высокой ограде. С открытым лицом. На улице. Девушка. Свободно разговаривает с незнакомым мужчиной... В городах мусульманских такое немыслимо. Там бы она шарахнулась от него, как от прокаженного, и пустилась бежать, закутавшись поплотнее в чадру. Не дай бог кто увидит и донесет мужу, брату, отцу. Омар будто попал, как Синдбад-мореход, на волшебный остров, где все не так, как везде... Сразу влево от входа - низкое, но просторное, во всю ширь стены, раскрытое окно мастерской. Гость осторожно признался: - Я человек, гонимый суровой жизнью. По роду своих занятий неразлучен с пером и бумагой. Но в сорок шесть бог наказал меня за грехи слепотой. Где-то я прочитал, что сегмент стеклянного шара улучшает зрение. Стеклянный шар имею. - Он протянул шар ювелиру. - Однако в наших краях не нашлось людей, способных распилить его на части. - Нашлись бы, - усмехнулся ювелир, человек еще не старый, лет сорока - сорока двух, невысокий и худощавый, с бородкой, окрашенной, по обычаю, хною. Глаза у него были синими, как у сестры. Он хитро сощурил их. - Но ты боишься разделить судьбу Аль-Хазена. Я так полагаю. Или я ошибаюсь? "Ого!" - вздрогнул поэт. Ювелир сказал с печалью: - Да-а, уж так устроена жизнь. Мало придумать что-либо человеку на пользу. Надо еще доказать, что оно ему отнюдь не во вред. И, доказав, уцелеть от ярости завистливых невежд. Но ты здесь в безопасности, Омар Хайям. - Откуда ты знаешь меня? - удивился Омар. - Кто не знает Омара Хайяма? - удивился заргар в свою очередь. - Караван, в котором ты ехал, был еще далеко в пути, а нам тут же стало известно, кто жалует в наш богом забытый город... Какое счастье. Наконец-то Омар оказался в местах, где никому дела нет, язычник ты или правоверный, ходишь в мечеть или не ходишь, молишься или не молишься, постишься или не постишься, пьешь вино или не пьешь. Тебя приветливо встретит у входа милая девушка. И радушный брат ее, отменный мастер, оставив удобный верстак с игрушечной наковальней, поведет тебя к большому хуму с водой, даст умыться с дороги. И сестренка его с открытым юным лицом расстелет скатерть и выложит на нее лучшее, что имеется в доме: ячменный хлеб и колотый миндаль (здесь питаются скудно) и кувшинчик с кислым молоком. Лишь бы ты был Омаром Хайямом. Этого вполне достаточно... - Пусть уважаемый гость простит за скудное угощение, - извинился Кавад-заргар и нетерпеливо взвесил в руке его ладный прозрачный шар. - К вечеру придумаем что-нибудь посытнее. Если гость желает, он может отдохнуть с дороги в летних помещениях. Там у нас прохладно. - Нет, я хотел бы сперва осмотреть ваш славный город. - Как будет угодно приезжему. Зара проводит тебя, - кивнул он на сестру. "Зара? - подумал Омар. - Хм. "Золотая"..." - Гость - явный мусульманин. Накинь на голову черную абу, прикинься его единоверкой, - сказал Кавад сестре доброжелательно. - Чтобы не было после нареканий. Здесь у нас свои строгости, - улыбнулся заргар Омару. "Да, конечно! - озарило поэта. - Иначе и быть не может. И здесь не рай. Пусть женщину не прячут под чадрой, - зато ее держат в незримых оковах. И не только женщину. Религия - везде религия". - А я, - продолжал ювелир, - пока пригляжусь к этому шару. Стекло - вещь хрупкая, пилить его надо с большой осторожностью, не торопясь. Главное - не торопясь. Я так полагаю. Или я ошибаюсь? Есть у меня подходящая пилка. Тонкая, из самой лучшей стали. Тут выйдет несколько линз. Я их отшлифую, вделаю в оправы с ручками, чтобы удобнее было держать. Разобьется одна - будет в запасе вторая и третья. Тебе надолго хватит. Омар вздохнул полной грудью. Мастер - он мастер и есть. Ему не нужно втолковывать битый час, чего хотят от него. Сам соображает. - Я сперва покажу ему дом и сад, - сказала Зара. - Платок накину, когда выйдем на улицу. - Хорошо. Ступайте, не мешайте. Она повела его по каменной лестнице в глубокий подвал. - Летом мы спим внизу, глубоко под землей. И тем спасаемся от жары. Здесь и кухня с кладовой. Отсюда же ведет подземный ход в соседний дом. На случай беды. Иногда мусульмане на нас нападают, - вздохнула Зара. В полутьме подвала, куда из проема на стыке стены и потолка поступал скудный наружный свет, глаза ее сделались черными. В них - вопрос. Она оробела. Оба смутились. - Прохладно, - охрип Омар. - Воздух свежий, чистый. Совсем не затхлый, как в иных подвалах. - Разве ты не заметил на округлой крыше особую полую башню? - Она невольно придвинулась к нему. - Это бадгир - ветроулавливатель. Он соединен с подвалом широкой трубой, и потому здесь всегда сквозняк... Зара умолкла. Опасный миг. Обстановка становилась невыносимой. Девушка медленно, сама не зная, что делает, подняла ладони, чтобы положить ему на плечи, - и с легким стоном рванулась к лестнице. - Вот он, бадгир. - На свету, на виду у брата, она успокоилась. И показала на ажурную башенку на полусферической крыше над верхним, "зимним", этажом. - Пойдем дальше. Да, все необыкновенно в этом городе. Прежде всего - сама Зара. Идет чуть ли не вприпрыжку, мурлычет, вновь осмелев, какую-то незнакомую, но очень красивую мелодию. Поет шаловливо, с усмешкой, и язык этой песни он слышит первый раз. Вообще язык жителей Йезда, как заметил Омар, приехав сюда, отличается от языка других областей Ирана. Вначале он показался на слух ему странным. Омар сразу не мог понять, почему. Затем уловил: в их языке нет арабских слов. Это старый книжный язык сасанидских времен. То есть чистый персидский. Но тот, на котором пела Зара, другой. Совсем чужой. - Что за песня, на каком языке ты ее поешь? - На гуджаратском. - Где на нем говорят? - Мы с братом ездили в Индию. Там в Гуджарате, у моря, живут наши единоверцы. Строго блюдут заветы Заратуштры, носят особый пояс - зуннар, но перешли уже на местную речь. Я и научилась от новых подружек. Голос у нее - лениво-тягучий, насмешливо-ласковый, мягкий, спокойный. Как не похоже это на злость и резкость несчастной Эль-Мирры... Через калитку в низкой ограде они вышли в маленький сад. - Миндаль и гранаты, - обвела она рукой несколько хилых деревьев. - Это наше главное богатство. Скоро будем снимать урожай. Яблок, груш, абрикосов нет. Не хватает воды. - Где ее берете? - Из горных ручьев. Они почти весь год сухие, но глубоко под галькой, под песком сочится вода. К городу от этих лощин идут колодцы, соединенные под землей между собой. Набирается малость. Случается, ветер под утро стихает, тогда выпадает много росы. Она тоже помогает выжить. Цветам и деревьям. И я, бывает, ею умываюсь. Ох, голосок! Легкий, певучий. Как ветерок, что струится сквозь узорную решетку бадгира. - То-то щеки у тебя как розы. - И, наклонившись, он ей шепнул на ушко: Утром лица тюльпанов покрыты росой, И фиалки, намокнув, не блещут красой. Мне по сердцу еще не расцветшая роза, Чуть заметно подол приподнявшая свой. - Соблазняешь? - засмеялась Зара. - Говорят, ты это умеешь. Мы наслышаны здесь. Берегись! Я шучу и смеюсь, и свободно болтаю с тобой, но это вовсе не значит... - Чего? - Того, - тихо сказала она, опять растерявшись. - Именно "то" меня и волнует больше всего, - глухо сказал Омар. И прочитал ей другие стихи. О газель! Я подобных тебе не встречал. Я до встречи с тобой горевал и скучал. Дай мне полную чарку и выпей со мною, Пока чарок из нас не наделал гончар... - Очень лестно, - вздохнула девушка с усмешкой. - Крепко действует. Но... Он не мог глаз своих оторвать от красных ее, как зерна граната, влажных маленьких губ. - Выйдешь замуж за меня? - Не отдаст община, - прошептала она. - Ты иноверец. Меня убьют, брата выкинут вон из Йезда. Перейдешь в нашу веру, останешься здесь, - может быть, отдадут... Омар сразу остыл. На Экдес он не мог жениться, потому что не был правоверным шиитом. На Эль-Мирре не мог жениться, потому что не был правоверным суннитом. На Заре не может жениться, потому что не правоверный огнепоклонник. Случись ему попасть в племя черных людоедов, за него бы не выдали замуж курчавую губастую красотку, потому что он брезгует есть человеческое мясо... Ко всем надо подлаживаться! И никто не хочет подладиться к нему, к Омару Хайяму, как таковому. Жаль, денег нет у него хороших. Золото - главное божество для всех этих "правоверных". Тем более, для огнепоклонников, которым их учение даже предписывает добиваться житейских благ. Выложи тысяч десять - и забирай ее с дивным ее голоском и синими глазами. Будь ты хоть буддист или иудей. Но где их взять, десять тысяч? - Но ведь ты не изменишь своему исламу? - спросила она со слезами. - Почему бы нет? - пожал плечами Омар. - Ради такого цветка... "Не все ли равно, чем удавиться, - подумал он весело, - мусульманской чалмой или зороастрийским зуннаром". - Мой брат входит в совет жрецов огня - атраванов. - Зара с надеждой взглянула Омару в глаза. - Он гербад - младший священнослужитель. - Я поговорю с твоим братом... Город оказался на редкость чистым. По зороастрийскому учению, грязь, мусор, сорная трава - прибежище злых духов. И потому весь Йезд будто вылизан. Город веселый, народ здесь приветливый. У женщин открытые лица, открытый смех. На базаре открыто торгуют вином. Хочешь, на месте пей, хочешь, бери домой. Никто тебе слова худого не скажет. Омар и на месте выпил, и бурдюк вина взял с собой. Еще и барана живого к нему добавил - и, наняв мальчишку помочь, отправился, повеселевший, с Зарой к дому Кавада-заргара. С плотных страниц древней книги взлетают слова: "Я проклинаю дэвов! Как почитатель Мазды, как последователь Заратуштры, приношу я обет быть врагом духов зла и тьмы, соблюдать учение Ахуры, превозносить амеша-спента - вечных святых. Благому, обильному богатством Ахура-Мазде я обещаю все доброе и все лучшее. Ему, величавому, великолепному, принадлежит рогатый скот, свет и праведный рай..." Напряженно звенит голос жреца, произносящего символ двухтысячелетней маздеистской веры. Веры былых кочевых племен, очень рано перешедших к оседлости и земледелию - и враждовавших с буйными соседями, у которых сохранился старый скотоводческий уклад. Уже тогда мир для них четко распался надвое. Как сутки - на светлый день и темную страшную ночь. Которую можно прогнать лишь огнем. ...Огромный бронзовый светильник на подставке в два локтя высотой. В нем пылает огонь - вечный, неугасимый. Может быть, ему уже пять столетий. Гебры его сохранили даже в годы гонений и притеснений со стороны мусульман, несли в горшках из храма в храм, скудно питая древесным углем. Здесь он горит свободно, к нему приставлен человек, который зорко следит за пламенем и постоянно подкладывает в большой светильник сухие ветви плодовых деревьев. Обязательно очень сухие, чтобы не чадили, - и непременно от фруктовых деревьев, чтобы дым, возносящийся к небу, был сладок и приятен. Сегодня - особый день, и потому жрецы добавляют в огонь понемногу ладана и мирры. Хорошо пахнет в загадочной полутьме закопченного помещения. Вообще-то сюда, внутрь храма, где горит вечный огонь, не пускают посторонних. Чтобы кто-нибудь недостойный не осквернил священный огонь нечистым взглядом или дыханием. Но Омару позволили проникнуть в аташ-кеде, - община, похоже, имеет на него свои какие-то особые виды. И все же ему перед тем пришлось завязать рот кисейной повязкой. Пляшет в бронзовой чаше золотое чистое пламя, золотые блики скользят по гладким, без украшений, черным стенам. Черное с золотом - благородное сочетание. Таинственно в храме, странно и экзотично. И можно б сказать - необыкновенно прекрасно... Если б в этом был хоть какой-нибудь здравый смысл. "Но все же он притягателен, зороастризм, - думал Омар, когда они с ювелиром возвращались из храма. - И вполне понятно, почему часть его приверженцев, самых стойких, несмотря ни на что, упорно держится за старую веру. И за несколько столетий мусульманского засилья не изменила ей. Не было в мире учения более философского, этического чем зороастризм. "Есть два гения, наделенных разными устремлениями добрый и злой дух - в мыслях, в словах и действиях. Между ними идет вечный бой. Выбирайте между ними двумя, будьте добрыми, а не злыми". Бог света Ахура-Мазда не похож на тяжеловесных каменных богов древних греков, римлян и современных индийцев. Это, скорее, символ, олицетворение добра, правды, мудрости. Враг его Анхро-Манью - дух зла и лжи, всяких пороков. И амеша-спента суть понятия чисто моральные: Ваху-Мано представляет собой добрый разум, Аша-Вахишта - высшую святость, правду и счастье, Харватат - благополучие и здоровье. Отличительное свойство зороастрийских богов, главных и второстепенных, - одухотворенность. Это не кумиры, не идолы, не истуканы иных вероучений. Иранцы - своеобразный народ, одаренный, и религию они создали особую, соответствующую их душевному складу. В конце концов, говорит их учение, добро одержит верх над злом. Пусть на том свете! Главное - зороастризм не отвергает борьбы. То есть основы всякого движения. Тогда как ислам допускает лишь слепую покорность, безропотность". Вот если б только заменить у зороастрийцев на более сносный их варварский способ погребения умерших... Поистине, странный народ. Поскольку главное в человеке - душа, огнепоклонники совершенно не интересуются телами усопших. Все, что связано со смертью, у них считается нечистым. Нечист всякий труп. Он никоим образом не должен соприкасаться с чистыми стихиями - землей, водой и особенно огнем. Потому его нельзя зарывать, бросать в реку или, боже упаси, сжигать. Усопших оставляют в круглых башнях молчания - дакмах на растерзание хищным птицам. Омар однажды побывал в заброшенной древней дакме и знал, как она устроена. Верх дакмы представляет собой ступенчатую воронку с колодцем посередине. Тремя концентрическими кругами колодец охватывает прямоугольные углубления: наружные для покойников-мужчин, средние для женщин, внутренние для детей. В действующих дакмах особые служители укладывают в эти углубления раздетых догола покойников. Едва служители уйдут, а то и прямо при них, грифы и коршуны, выжидательно сидящие на парапете башни, жадно слетаются к трупу и расклевывают его до костей, которые будут затем сброшены в колодец. "Некрасиво, конечно, - подумал Омар брезгливо. - Но разве нынче наша страна - не та же зловещая Башня молчания?" Всю жизнь человек мечется, рвется, отбивается от наседающих со всех сторон хищных блюстителей правой веры: умрет - к его трупу, точно стервятники, слетаются те же законники. Заупокойные молитвы, - за них следует щедро платить. Обильные угощения. Несправедливый раздел наследства, - женщине полагается доля, равная лишь половине доли мужчины. Неоднократные поминки, разорительные для родственников. Из-за них влезают в долги и нищают. Человека терзают при жизни - его терзают и после смерти. И все молчат. Попробуй рот раскрыть. Башня молчания... И кто знает, что лучше: стать добычей гнусных, слепых и безмозглых червей, бессмысленно копошащихся в сырой земле, или вольных птиц, гордо взмывающих к солнцу? Все у них, в общем-то, правильно, у последователей Заратуштры. Но, скажите, при чем здесь Омар Хайям? "Веру можно переменить", - угрюмо сказал он себе. Все вероучения стоят друг друга, и Омар к ним ко всем одинаково безразличен. Однако менять, перестраивать себя, свою душу, ломать свой внутренний мир, чтобы угодить чему-то, совершенно ему не нужному, Омар не способен. Даже ради Зары. Никакая Зара, будь она и впрямь золотой, не заменит ему весь мир. Наоборот, мир для него сузится с нею до пределов подвала, их летнего подземного жилья. Откуда не видно звезд. Пусть пьяницей слыву, гулякой невозможным, Огнепоклонником, язычником безбожным, - Я верен лишь себе. Не придаю цены Всем этим прозвищам, пусть правильным, пусть ложным... "Хватит! Мало горя хлебнул? Ну их всех..." - Нельзя ли ускорить работу? - хмуро сказал Омар. Заргар, почтительно шедший чуть позади, удивленно взглянул на него. - Как будет угодно приезжему! Не приглянулось ему у нас, - вздохнул он с миндальной горечью. - Я так полагаю. Или я ошибаюсь? - Отблеск священного огня угас в его синих глазах. - Я вчера уже вставил шар в деревянный зажим, просверлил и насадил на стержни, чтоб не крутился в тисках. Сегодня буду пилить, шлифовать. Занге-Сахро! Она так и осталась несбывшейся мечтой. Зато Омар Хайям вновь обрел свое зрение. Что дороже золота во всех его обличьях. Прощай, славный Йезд. Город ангелов... И вновь - Нишапур. Омар с тревогой спешил к своей хижине: на месте она или, может, ее успели снести, пока он был в отъезде? ... Навстречу ему из переулка вышел - Хаким. Молодой муж Эль-Мирры. Идет мимо гордый, сукин сын, и будто не узнает. - Эй! - свирепо окликнул его Омар. - Чему вас учит ваш глупый квартальный имам? Со старшими надо здороваться. Причем, почтительно. Омар готов был его избить. И крепко схватил за ворот. - Слем... лекм, - неохотно произнес сосед приветствие. За что его бить? Порыв у Омара сразу прошел. Этот парень просто глуп. Но просто так отпустить его он не мог. - Поздравляю, - ехидно сказал Омар. - Тебе повезло. Тебе с ней будет хорошо. Я научил ее кое-чему... Хаким ничего не понял в первую ночь. Ничего не понял и сейчас. Поймет когда-нибудь. И будет всю жизнь ее терзать. А пока - презрительно: - Бог знает, что ты болтаешь! Я отбил у тебя невесту, вот ты и злишься. - Он самодовольно ухмыльнулся. - Выходит, я чего-то стою, раз уж Эль-Мирра выбрала меня, а не тебя, хоть ты и трижды знаменитый? - Ну и радуйся, дурак!.. Скучно. Омар махнул рукой и пошел своей дорогой. "Неужто и впрямь для меня нет ничего святого? - думал с печалью Омар. - Есть, братцы, есть. Но совсем не то, что свято для вас. Хоть убейте меня, мусульмане: всеобщая ложь - не порядочность и ханжество - не святость. Ради бога, не дурачьте нас! Нам никогда не стать ни дельными учеными, ни путными поэтами, ни просто честными людьми, если мы будем стесняться - или бояться говорить правду. Мы всегда говорили правду. И будем ее говорить. Резкую, горькую, но - правду. Уж коли считаемся больной совестью нашего времени. Я - врач, и то, что вы со слюной на губах именуете "луноликой", для меня прежде всего "медицинский объект". Он больше не виделся с Эль-Миррой. Стихи, конечно, она забросила. Ее, как водится, упрятали в доме и запрягли в работу. Омар встретил ее через много лет на пути в Мекку, в захудалом рибате - странно-приимном доме. И - не узнал. Так она изменилась. И так изменился он сам. Не узнал он также, что на другой же день после этой нелепой встречи их караван был разграблен, муж ее убит, и ей пришлось коротать свой век вместе с козами в дымной каменной хижине старого предводителя горных разбойников. ...У Хакима - свои заботы. "Почему я дурак? Вот я думаю сейчас, - значит, умею думать. Я умею читать и писать, - пусть кое-как, но умею. Я умею предвидеть и хорошо устраивать свои дела: умрет отец, я брошу пекарню и займусь торговлей. Нужную сумму я уже накопил, тайком от родителей. Я умею подойти к нужному человеку, содержу в достатке свой дом и жену. Я сыт, одет и обут. Я живу не хуже, а лучше каких-то там знаменитых беспутных поэтов. Почему я дурак..." По утрам уже довольно прохладно. На рассвете, который теперь наступает позже, тяжело колышутся на свежем ветру чинары, высоко наверху отчетливо слышно шумит черный тополь, и холодные тусклые звезды сиротливо мелькают средь темных клонящихся ветвей. Лето кончалось. Где они, короткие душные ночи? Ставней Омар еще не закрывал, но на ночь уже приходилось укрываться потеплее. В горах сгущались тучи. У Омара все чаще болело плечо. Ах, эти строители... Благородное ремесло, конечно. И гордое. "Мы - строители". Золотые руки! У настоящих. Но есть и такие, о которых говорят: "Чтоб у них руки отсохли..." Но у них-то руки не отсыхают... Самая худшая тварь на свете - человек, который плохо делает свое дело. Рухнули кое-как скрепленные жерди лесов, Омар упал и разбил плечо. Видно, был перелом. "Заживет, некогда с ним возиться". И зажило. Но теперь приходится пить мумие и втирать в плечо всякую жгучую дрянь. Рука цепенеет, роняет перо. Тут еще проклятое стекло. Омар никак не может привыкнуть к нему. Где-то оставляет, забывает. Долго ищет, ругаясь. Утомительно, когда пишешь, держать его всегда перед собой, сощурив левый глаз. Зато он видит! Все-таки чудо это стекло. Отними от глаза - все плывет на странице. Поднеси - из белой мглы выступают четкие буквы... Но работа застопорилась. Поэт опять сидит без денег. Разорила его Эль-Мирра. Поездка в Йезд поглотила остатки сбережений. В кладовой сохранились, правда, скудные припасы, он варил раз в день убогую похлебку. Из дому, однако, не вылезал, не тащился деньги искать, занимать. К черту! Устал он бегать за деньгами. Пусть теперь они сами идут к нему... Они пришли. - Я - армен. - С чем и поздравляю. - Наша обшына тут... э-э... невелик, сто пятьдесят человек. Шьет... э-э... меховой шапка. Я продаю. Но базарный староста, пэрс, обижает нас, вымогает деньги. Ходу мне не дает, понымаешь? Затырает. Нужно писать прошение. - Почему же ты направился ко мне, - разве на базаре мало грамотеев? - Ты луче всэх! Я знаю. Ты - гусан... э-э... поэт. Я хорошо заплачу. - Как тебя зовут? - Мкртч. - Как, как? - Мкртч. - Яснее! - М-к-р-т-ч. - О боже! Мр... кр... Ты что, погубить меня хочешь? У меня зубы выпадут, если я произнесу твое столь певучее имя. Несмотря на всю их крепость. И пальцы сведет навсегда, если его напишу. - Не смэйся. У меня от твоего имени горло судорогой сводит. Я - не смэюс. Нэ в этом дело! - А в чем? - насторожился Омар. Он почувствовал, что армянин сообщит ему сейчас нечто важное, серьезное. - Султан Баркъярук уступил Хорасан, Мэрв и Хорэзм брату Санджару. Царэвич на днях будэт здэс. Вэзирь - Фахр ибн ал-Мулк, одын из сыновэй покойного Нызама ал-Мулка. Мы хотым подат ему прошение. - О! Вот это новость. Откуда ты знаешь? - Мы все знаем. Надо знат, если хочеш жыт. Омар отказался писать: - Я не вижу. Обратись к другому. - Он не хотел, чтобы кто-нибудь в Нишапуре увидел его стекло... - И то верно. Посмотрим, чем все это обернется для нас. - Хорошо, напишу. Давай рассказывай по порядку... Затем явился сосед, художник Сафар, с которым они было поссорились. - Угостишь? Тянет выпить. - Чем? Сижу без фельса. Ты должен меня угостить! Ведь ты получил что-нибудь за своего Искандера? Или не заплатили? - Хорошо заплатили. Но, знаешь, дом, жена и дети... - А-а. У меня нет никого. И мне никто ни за что не платит. - Не умеешь жить. - Как не умею? Я знаю философию, астрономию, математику. Историю и географию. Я умею играть на дутаре, слагать стихи и лечить больных. Даже еду сам себе готовлю. Что еще нужно знать, чтобы жить уметь, - в вашем смысле? - При эмире Аргуше состоит в придворных поэтах некий Хусейн Абдаллах. У него богатый дом, лошади, слуги. Окружен почетом, благоденствует. - Окружен почетом? Благоденствует? - Омар чуть не заскрипел зубами. Все тычут ему в лицо его неудачливостью. Надоело! - Значит, он жулик, а не поэт. Честный поэт в наше время не может благоденствовать. Его удел - бедствовать. - Брось свою никому не нужную книгу. Возьмись за торговлю, что ли. Скупай по дешевке у кочевников шкуры, продавай их местным кожевникам. Очень выгодно. Я этим занимаюсь. - Не стыдно? Художник. Я - не могу. Я делал - и буду терпеливо и добросовестно делать то, что умею. То, в чем вижу свое призвание. - Ну и сиди без фельса! - Просижу. Не страшно. Но и впрямь что-то нужно предпринять. Чтобы заработать приличную сумму. На мелких подачках за лечение больных и сочинение прошений не проживешь. То есть прожить-то можно, но эта пустая, глупая работа будет отвлекать его от главного - от многотрудной "Книги печали"... "Жениться нам, таким-этаким, нельзя. Заниматься числами и звездами - тоже. Пить вино - запрещено. Четверостишия злые сочинять - опасно. Что же делать, чем жить? Э! - осенило его. - Едет Санджар. Преподнесу ему хвалебную поэму. Разве я не знаю правил стихосложения? Не съел собаку во всех этих ритмах и рифмах? Многим нос могу утереть. Получу хорошую награду - и освобожусь от дурацких забот о еде и дровах. Одежды, - той, которую я имею, простой, грубой, но прочной, мне хватит надолго: Хорошо, если платье твое без прорех. И о хлебе насущном подумать не грех. А всего остального и даром не надо, - Жизнь дороже богатства и почестей всех. Ну-ка, посмотрим, как это делается..." Омар взял с полки несколько тонких книжек. Сперва Рудаки, - о нем мы уже говорили: Бухара - небесный свод, князь - месяц ясный, В небе надлежит блистать ему. Сойдет. Теперь - Фирдоуси: Едва лишь младенец свой рот материнским смочит молоком, Лепечет он имя "Махмуд" непокорным еще языком. Это он - о султане Махмуде Газнийском, который после ссоры много лет преследовал его. Фаррухи: В окруженьи приближенных шах великий и могучий. Как он радостен сегодня! Сколько солнца! Скрылись тучи! Это - об удельном князьке Абу Музафаре, правившем Чаганианом. Фаррухи получил за касыду коня с царским убранством, две палатки, трех мулов, пятерых невольников, дорогую одежду, ковры - и целый табун жеребят в придачу... Абу Бакр Азраки - о Царевиче Туганшахе, сыне Алп-Арслана: Если шах пожелал три шестерки, а выпало три единицы, - Не считай, что игральные кости посмели не подчиниться: Цифры те, что задумать изволил сейчас шахиншах. Перед шахом трепещут и падают ниц, не дыша. Смешно! Ни эмир Абу Музафар, ни царевич Туганшах никакими такими особенными достоинствами не отличались. Во всяком случае, никогда не были шахами и шахиншахами, то есть царями и тем более - царями царей. Единственным же качеством, которым прославился султан Махмуд Газнийский, была его дикая свирепость. И уж если дети лепетали имя султана, то вовсе не с умилением, а со страхом... Что же мы напишем о царевиче Санджаре? Чем прославился он, восьмилетний мальчик? Хорошо стреляет из лука, владеет саблей? Каждый тюрк должен с детства это уметь. Отличается острым умом? Туповат, бедняга. Добротой? Нет, он злобен и мстителен. Что же успел он совершить, чтобы о нем касыды писать? Этот рябой сопляк, которого сам Омар спас от смерти? Можно было бы, конечно, обыграть его принадлежность к славному роду Сельджукидов, - мол, царевич еще мал, но это - львенок; в нем течет кровь его деда, героя-льва Алп-Арслана, и Санджар, окрепнув, еще покажет себя. Но... ведь это все тот же "аромат мыла". Омару вспомнился давний случай, вычитанный где-то в старой книге. Один эмир просил арабского поэта Саламу ибн Джандаля воспеть его подвиги. Поэт ответил: "Соверши - воспою". То есть пока тебя восхвалять еще не за что. Теперь так не скажешь, времена другие. Но отказаться от глупой затеи - писать хвалебную поэму о ничтожестве - вполне в наших силах. Пусть не дадут нам коня в царском убранстве, невольников, мулов и десятки жеребят. Они нам ни к чему. Обойдемся. И вместо оды Омар написал еще одну главу своей "Книги печали". Главу, страшную по содержанию - и по своей резкой правде, без недомолвок и околичностей, без ложной стыдливости. "Рассказ о Дибиле. Поэт Дибиль ибн Али ибн Разин был родом из Куфы. Это ему принадлежат стихи: Где юность моя? Я долго искал ее, звал... Осталась где-то, куда никто и не забредал. Она пропала! Не удивляйся, Сальма, тому У кого седина засмеялась, а он - зарыдал... Дибиль до омерзения ненавидел и презирал всех, наделенных властью. Он горько скорбел об упадке нравов при дворе властителей из рода Аббасидов и не щадил в сатирах ни распутных халифов, ни их визирей и эмиров. От него доставалось всем халифам, жившим при нем: аль-Мутасиму, аль-Мамуну, аль-Мутаваккилю. Об аль-Мутасиме, - обыграв легенду из корана о семи святых, спящих в горах, - он говорил: Из Аббасидов семеро править должны, - если записям верить... Но манускрипт о восьмом известий до нас не донес. И вправду, семеро праведных крепко спали в пещере, Но находился средь них и восьмой. Это был пес. Об эмире Абу Ибаде, придворном халифа аль-Мамуна: Из всех дел, на провал обреченных, - если хотите знать правду, Первое - то, что попало в руки злому Абу Ибаду. Со справедливостью этих слов соглашался даже халиф... Придворный стихоплет Ахмед ибн Абу Дауд - блюдолиз, доносчик, продажная тварь - взял себе в жены в один год сразу двух девушек из племени Бану Иджль. Дибиль высмеял его: Ты изнасиловал род Бану Иджль дважды в год, Ты испортил его, но не исправил подлый свой род. Да, Дибиль был остер, злоязычен и не выбирал выражений, разоблачая гнусность насквозь прогнившего царского двора. Может быть, излишне злоязычен? Но ведь он был поэтом. А поэт не может обойтись без заострений и преувеличений. Таковы законы стихосложения. Бичевать пороки, сосредоточив на них, пусть через самый грубый образ, все внимание читателей, его право. Более того, обязанность. Для чего же иного нужен поэт? Жизнь не цацкается с нами, почему мы должны цацкаться с нею? Услаждать слух правителей - дело музыкантов и певичек. Вот халифам и эмирам полагалось бы вести себя поприличнее, уж коль они считаются "тенью аллаха на земле"... Понятно, почему Дибиль всю жизнь был в бегах. За ним охотились, он ускользал. Но однажды, - это случилось в Басре, - его сумели схватить. Эмир Исхак ибн аль-Аббас приказал принести палку и бить несчастного. Затем его отпустили, и Дибиль бежал в Ахваз. Но другой эмир, Малик ибн Таук, более мстительный, чем Исхак, послал за Дибилем, пообещав десять тысяч дирхемов слуге, которому велел поймать и убить поэта каким угодно способом. Убийца настиг старика в Сусе и умертвил после вечерней молитвы, ударив сзади по ногам палкой с отравленным наконечником... То, что с поэтом-строптивцем обошлись так жестоко - не удивительно: здесь, на Востоке, привычны к издевательствам. Удивительно то, что нашелся негодяй, тоже "поэт", некий Хасан ибн Зайд, который восторженно, злорадно смакуя подробности, описал эту жуткую историю в грязной касыде, самонадеянно названной им "Неопровержимой", - с явной целью очернить поэта-страдальца и обелить мерзавца-эмира". - Пусть у меня рука совсем отсохнет, - угрюмо сказал себе Омар, - если я напишу хоть слово в угоду царям и царевичам. Поэзия - это мечта. Ее назначение - вовсе не подсобное служение часто меняющимся прихотям еще чаще меняющихся правителей. Она не служанка, она сама госпожа. Ее цель - вырвать, хоть на час, человека из серой повседневности и раскрыть перед ним в черных тучах просвет к сверкающим звездам. Она, хоть на час, облагораживает человека и его отношение к окружающей его глухой обыденности. Есть ценности сиюсекундные, - есть ценности вечные, непреходящие. ...Резкий стук лошадиных копыт за оградой. Грохот в калитку. И зычный голос: - Здесь живет Омар Хайям? День и ночь гремели барабаны, ревели трубы. Празднично, с обильным угощением, с богатыми дарами, встречал Нишапур царевича. Пировали во дворце городского правителя. Пировали у главного судьи, а также у шейх уль-ислама. Затем у главы местных купцов. За три дня в городе наполовину сократились съестные припасы. Маленький Санджар не мог один съесть так много. Зато у него было много приспешников, и ели они куда больше... Омар Хайям, закрывшийся наглухо дома, ничего об этом не знал. Правда, слышал краем уха непонятный шум, ощущал какое-то движение на улицах, но оно его не касалось. Три дня не спеша писал он рассказ о Дибиле. Вместо хвалебной касыды в честь царевича Санджара. ... Остановились отдохнуть во дворце окружного правителя, эмира Аргуша. Здесь к царевичу явились двое неизвестных, по одежде - мусульмане. Один предъявил визирю Фахру ибн аль-Мульку представительное письмо от государя Магриба, аль-Моравида; второй, как оказалось, приехал из Пенджаба. Их привели сюда, как они сами об этом сказали, не столь дела торговые, сколь желание увидеть мир и завязать отношения с государями из дома Сельджукидов. Почетные гости. И снова - пир. Их обласкали, щедро одарили. - Магриб - это где? - спросил после обильной еды Санджар. - О! Далеко. На Западе Африки, - махнул рукой носатый магрибский гость. - А Пенджаб? - Это Индия, - объяснил другой гость, не менее носатый. Разве что бороды у них не совсем похожи: у одного она более курчава, у другого - менее. Да еще у первого на голове - платок, перехваченный жгутом, у второго - тюрбан. - Всем ли довольны приезжие? - осведомился добрый Фахр аль-Мульк. - Никто не обидел их у нас, ни в чем не отказал? Не дать ли провожатых, которые смогли бы показать им город? Здесь немало достопримечательностей. - Всем довольны, слава аллаху! Спасибо. Мы уже осмотрели все местные достопримечательности. Но, жаль, пока не увидели главной. - Какой? - нахмурился Санджар. Он часто щурил глаза и хмурил брови, полагая, наверно, что будущий царь должен выглядеть грозным. И только забывшись, допускал на рябое лицо обычное выражение. Надо сказать, глуповатое. - Ведь здесь, в Нишапуре, живет, по слухам, поэт Омар Хайям? Искали - не нашли. Никто не знает, где его дом. Глаза Санджара широко раскрылись. Он, удивленный, обратился к визирю: - Разве он еще жив? Фахр аль-Мульк украдкой бросил вопросительный взгляд на эмира Аргуша. Грубый степняк, не стесняясь, открыто пожал плечами. - У меня есть свой поэт, Хусейн Абдаллах. - Он горделиво тронул усы. - Хусейн Абдаллах? - удивился гость из Пенджаба. - О таком не слыхали. - Хотите увидеть его? Я позову. - Нет, спасибо. В другой раз. Сейчас мы хотим увидеть Омара Хайяма. - Я его не знаю! - рассердился Аргуш. Гость из Магриба - с тоскливым недоумением: - Весь мир знает Омара Хайяма. Но у себя на родине он, как мы видим... - Верно, пожалуй, сказано: "Нет пророка в своем отечестве", - вздохнул гость из Пенджаба. - Пусть уважаемые гости пока отдохнут, - нашелся визирь Фахр аль-Мульк. - Мы устроим встречу с Омаром Хайямом... Визирь хорошо помнил дружбу отца с беспутным поэтом. Омар когда-то играл с маленьким Фахром. Носил ему сласти. И рисовал козочек, резвых, с короткими рожками, беленьких... Между царевичем и визирем состоялся напряженный разговор. - Он безбожник! - Он, дозвольте напомнить, спас вашу жизнь. - Аллах спас меня его руками! - Омар увековечил имя вашего отца, - да будет с ним благословение божье! - в "Меликшахских звездных таблицах". - А мне... посвятил он хоть строчку? - Да, Омар Хайям не пишет хвалебных касыд. Но ведь не пишет и злых сатир. А мог бы, при его-то ядовитости. И на том спасибо. Он у нас особый человек, и пусть останется таким. Нет в мире силы, способной его переделать. Если юный наш государь пригреет его, в народе скажут: "Царевич Санджар - правитель благородный и благодарный". Вы слышали отзыв гостей: "Весь мир знает Омара Хайяма". Они ждут. Что мы им скажем? "Мир не знает, какой он человек, - он такой, сякой"? Мир, ваше высочество, необъятен, и то, что для нас тут страшно, для них там смешно. Нам могут ответить: "Значит, вы еще не научились ценить поэтов по их труду и таланту. Это со временем может обернуться для вас бедой. Знайте хоть это". Они разнесут о нас по земле нелестный слух... - Плевать мне на них! - Санджар свирепо сдвинул брови. - Нет, все же лучше прослыть в грядущих веках добрым покровителем поэтов, чем их гонителем и притеснителем. "Прослыть в грядущих веках"... Это решило все. - Хорошо, - кивнул Санджар. - Можешь выдать ему из своих средств пять тысяч динаров. - Дозволит ли государь сделать мне это? - улыбнулся довольный Фахр. - Дозволяю! Я потом, когда-нибудь, возмещу тебе этот расход. - Государь щедр и великодушен. Теперь - вот о чем речь. Когда его приведут, вы должны будете, чтобы начать беседу, что-нибудь сказать ему. - Я ему скажу: "Все слуги при мне, - почему ты один где-то бродишь?" - О нет, ваше высочество! Простите. Так может сказать недалекий эмир Аргуш своему ничтожному стихоплету. Царю не следует так говорить. Причем кому? - Омару Хайяму. Да еще при посторонних. Нужно будет сказать нечто яркое, веское, в духе его четверостиший. Соответствующее обстановке как по содержанию, так и по словесному выражению. Строго, но не оскорбительно. Доброжелательно. Давайте подумаем вместе, что мы скажем ему... Он предстал перед ними спокойный, внимательный, в простой небогатой одежде. Ничем непримечательный человек. Но скромность отнюдь не умаляла его значительности, - напротив, она подчеркивала эту значительность, происходя как раз от нее. - Я недоволен вами, учитель! - отчеканил Санджар. Он затвердил это все наизусть, и теперь с удовольствием произнес, понимая всю важность момента: - Когда звезда государя восходит к зениту, его главный звездочет обязан быть при нем. А вы заставляете вас искать. Он выжидательно откинулся в золоченое кресло. "Горе мне, - "испугался" Омар равнодушно. - Ишь, как завернул. Натаскал его Фахр". - Зенит, - сказал поэт задумчиво. Взглянул вверх, опустил голову, вздохнул. - Ведь он - не один. Так не бывает, чтобы ты ушел, а зенит остался где-то позади. Иди по земле тысячу верст, пять, десять тысяч верст, находись в огромной толпе или будь совсем одинок, - всегда, на каждом шагу, у тебя над головой будет зенит, а под ногами - азимут. Зенит и азимут - там, где ты. Выходит, ты и есть средоточие мира. Ты, человек... Иноземцы многозначительно переглянулись. Визирь Фахр побелел. Он не ожидал такого оборота. Ломая голову над фразой, которую должен был произнести Санджар при встрече с поэтом, визирь посчитал "зенит" своей блистательной находкой, как нечто незыблемое, строго определенное, не подлежащее обсуждению. И вдруг злосчастный зенит шатнулся и покатился в пропасть. Если Санджар поймет... Но царевич радостно воскликнул: - Значит, зенит всегда надо мной? - У каждого - свой зенит, - тонко, очень тонко, почти неуловимо, усмехнулся Омар. - То, что для одного - зенит, для другого - точка чуть выше горизонта. В это Санджар вникнуть не мог. - Что касается звезд, - продолжал поэт так же ровно, бесстрастно, - то как звездочет я теперь царям бесполезен. - Почему? - свирепо вскинулся Санджар. - Я больше не вижу звезд, государь, - аллах за грехи наказал меня резким ослаблением зрения. Астролябия ныне в моих руках - все равно, что флейта в лапах обезьяны. Так что пусть юный, но мудрый наш государь великодушно, истинно по-царски, простит меня, недостойного, если я, несчастный, в силу этого печального, как осенняя ночь, обстоятельства, не смогу, при всем своем горячем, как солнце, желании, находиться при нем неотлучно, как старый верный пес. "Мы тоже умеем загнуть, если надо..." Его напряженный, пристальный, искательно-постигающий взгляд убедил царевича, что у поэта и впрямь что-то неладно с глазами. Санджар огорченно обернулся к Фахру. - Жаль, - вздохнул визирь. - Но все мы в божьих руках. Почтенный Омар верой и правдой служил, пока мог, вашему великому отцу, - да будет душа его в светлом чертоге аллаха! Он выразительно посмотрел царевичу в глаза, сделал легкий, почти незаметный, скорее бровями, чем головой, кивок через плечо. Царевич понял: - Награди его! По знаку визиря слуга вынес через плечо тяжелый кожаный кошель. - Пусть учитель не сочтет пять тысяч динаров суммой, слишком малой за его былую службу султану и дружбу с моим родителем, - да не угаснет над ними двумя свет божьей правды! - Не сочту, - хмуро сказал Омар. - Без единого фельса дома сижу. Он не мог позволить себе встать в гордую позу, как Фердоуси и Беруни, - и свысока отказаться от награды. Слишком много лет, сил душевных и знаний отдал Омар грозному роду Сельджукидов! Он ничего им не должен, - они ему должны. Эмир Аргуш, между тем, увидев, что визирь отошел от царевича, шепнул Санджару на ухо, чтобы насолить утонченно-вышколенному придворному: - Лукавый перс позорит ваше высочество, стараясь показать иноземцам, что визирь щедрее царя... Как всякий неотесанный, малограмотный, но заносчиво-притязательный человек, наделенный к тому же хоть какой-то, пусть невеликой властью, он всем нутром терпеть не мог тех, кто выше по уму, образованию и воспитанию. К его тупому удивлению, царевич, вместо того, чтобы мстительно затаиться, крикнул звонко, с обидой: - Визирь! Ты хочешь прослыть более щедрым, чем сам государь? Казначей! Предоставь поэту от нашего царского имени десять тысяч золотых... Ох! Когда мы перестанем зависеть от каприза правителей? Увидев у ног груду золота, Омар сокрушенно пожал плечами: - Зарежут меня, если в городе узнают, какой я теперь богатый. Я возьму, государь, с дозволения вашего, с собой сотни две или три, остальное же... велите позвать саррафа и обменять всю сумму на чеки. - Действуй, - приказал царевич визирю. Ему нравилось повелевать. Много ели, много пили. Пели. Омар, захмелев, читал свои стихи, - о вине, о любви, не касаясь опасных тем: Дай вина! Здесь не место пустым словесам. Поцелуи любимой - мой хлеб и бальзам, Губы пылкой возлюбленной - винного цвета, Буйство страсти подобно ее волосам. И много других - не хуже - и не лучше. Вот, например: Прошу могилу мне с землей сравнять, да буду Смиренья образцом честному люду; Затем, смесив мой прах с пурпуровым вином, Покрышку вылепить к кабацкому сосуду. - Хм... - Э-э... - Ха-ха! Аргуш, смекнув, что этот безвестный Омар Хайям - в чести у верховных властей, с пьяных глаз отвалил ему тысячу динаров. Гости - по пятьсот. Ничего. Все как следует быть. В конце концов, писать стихи и читать их - его ремесло. Эти люди, покупая как можно дешевле и продавая как можно дороже, торгуют чужим. Он - кровным, своим. Профессия... Во второй половине дня, сославшись на старческую усталость, Омар попросил отпустить его домой. - Ступайте, - разрешил Санджар. - Старый Ораз с людьми проводит вас. Ведь вы его знаете? - Знаю. Он мой давний приятель. К Омару у входа подкатили те двое. - Нам не терпится вновь увидеть вас... - Зачем? - Выпив, Омар огрубел. - Я не царица Савская. - Побеседовать с вами... - О чем? Все в мире давным-давно известно. Хотите узнать что-нибудь обо мне лично - читайте мои стихи, там все сказано. Они как разинули рты, так и остались с ними, разинутыми, у него за спиной. Поэт сказал старику Оразу: - Отойдем в сторонку. Я отсчитаю тебе пятьсот золотых, которые ты мне дал, когда меня гнали из Исфахана. - Зачем они мне? - удивился Ораз. Он совсем одряхлел. - Ни жены, ни детей. Ни дома. Одежду, обувь - дают, ночую у походных костров, питаюсь из походных котлов. Теперь, братец, мне уже ничего не нужно. Эти деньги тебе нужнее. Я, когда нашел твой новый дом и зашел к тебе, видел: пишешь новую книгу. Вот и пиши. Упомяни меня в ней, если к слову придется. Последний раз мы видимся с тобой, - я умру где-нибудь по дороге. О боже! Сколько лет прошло с тех пор, как мы встретились тогда, на Фирузгондской горной дороге... ... Они толпились, спешившись, в устье зеленой лощины, нисходящей к дороге по склону горы. В узких глазах жестокость и жадность, тупая неумолимость. Не жди от них пощады. - Стой! - рявкнул молодой туркмен в большой мохнатой шапке. Он зарезал их работника Ахмеда, оказавшего сопротивление. Затем шайка очистила их повозку с припасами. - Это что? - Книги... После трудной беседы о науках: - Как тебя зовут? - Омар. - А меня - Ораз. Эй, грузите все обратно! Станешь большим человеком, не забудь обо мне. Запомни: Ораз... Омару тогда было десять лет. Много раз они встречались после этого: под Бухарой, в Исфахане и здесь, в Нишапуре. - Ладно. - Омар вытер слезы. - Помоги мне. Я теперь боюсь жить один. У вас, туркмен, хорошие собаки. - Я отдам тебе своего волкодава. Вместе с ошейником и цепью. Он умный. Вы сдружитесь с ним. - Веди. Ораз, звеня цепью, привел огромного, чуть не с осла, светло-бурого пса с гладкой блестящей шерстью, с обрубленными ушами и хвостом. Красивый пес, здоровый, могучий. - Как его зовут? - спросил довольный Омар - Так и зовут: Бурибасар-Волкодав. Я его окликаю просто: Басар. У пса дрогнули короткие уши, он шевельнул обрубком хвоста. - Прекрасно. Люди нынче - не лучше волков. Не лает он попусту, как дворняга? Я этого не выношу. - Нет, пес он серьезный. Молчаливый, как ты. - Совсем хорошо! - Омар сунул собаке большой кусок мяса, за которым перед тем сходил на кухню. Басар взглянул на Ораза. - Ешь, - благодушно кивнул Ораз. - Теперь он - твой хозяин. Говори, - заметил старик Омару, - с ним по-нашему, - персидский не понимает. Пес осторожно и бережно, деликатно взял мясо из рук Омара и степенно, чувствуя на себе их взгляды и боясь показаться слишком голодным и жадным, отошел в сторонку. - Я его сегодня не кормил. Пусть поест - и поедем. Надо купить по пути на базаре мешок костей для него. - Купим. Слава аллаху! - вздохнул Омар. - Теперь у меня есть бескорыстный друг и защитник. Среди людей такого не нашлось. - А Фахр? - Э! У Фахра - корысть. Не ради меня они тут расщедрились. А ради тех двух, любопытных. Я для них всего лишь местное диво. Диковина. Вроде носорога в клетке. Цитадель, где жил окружной правитель Аргуш, находилась вне городской черты, в стороне; Омар предложил ехать к нему домой не через те ворота, через которые Ораз, плохо знавший город, привез его к Санджару, а через другие, поближе к дому. - Идет, - согласился Ораз. - Тем лучше. Сразу за воротами, справа, они увидели большое черное пепелище. Обгорелые стены, обугленные балки. Это черное пятно на золотистом фоне города казалось уродливой кляксой на желтом древнем пергаменте с четкими чертежами. Еще недавно здесь находился караван-сарай... Омар потемнел, будто вымазался копотью с пожарища, и придержал лошадь, которую дали ему доехать до дому. Басар, бежавший рядом, взглянул на него, присел и заскулил, подвывая. - Что случилось? - окликнул поэт человека, уныло копавшегося в черных развалинах. - Э! - с досадой махнул тот рукой. - Жил тут в келье один чудак-еврей. Вечно пьяный. Видно, спьяна, подпалил свое жилье - и сжег весь караван-сарай. И сам сгорел вместе с ним. - Эх! - с горьким надрывом, гортанно, всей грудью вздохнул, скорее - рыкнул, Омар. Ораз - участливо: - Знал?