Ярослав Ивашкевич. Мать Иоанна от ангелов ----------------------------------------------------------------------- М., "Правда", 1988. OCR & spellcheck by HarryFan, 12 March 2002 ----------------------------------------------------------------------- 1 Трясясь в неудобной бричке по ухабистой дороге, ксендз Сурин размышлял о монастыре, куда направлялся по приказу отца провинциала (*1). Монастырь урсулинок в Людыни был основан королевой Констанцией (*2) в 1611 году и с той поры процветал, хранимый богом и людьми. Сама благочестивая королева однажды изволила посетить монастырь, расположенный на дальней окраине Речи Посполитой, но тяготы путешествия подорвали ее здоровье и стали причиной продолжительного недуга. Видно, она выбрала неудачное время для поездки по болотистому бездорожью Смоленщины. Если бы паломничество ее совершалось в такую погоду, какая сопутствовала ксендзу Сурину, королева, наверно, лучше перенесла бы дальнюю дорогу. Стояли первые дни сентября. Долгие месяцы провел ксендз Сурин под кровом полоцкой коллегии в размышлениях, постах и душевных терзаниях и даже не заметил, как промелькнуло короткое, дождливое лето. Когда наступил теплый и солнечный сентябрь, ксендз не заметил и этой перемены - солнце не проникало в его келью. Но теперь, выезжая на широкие поля, которые то и дело пролегали в густом, темном лесу, он глубоко втягивал в чахлую грудь сентябрьский аромат: смесь запахов перегнивших листьев, вспаханной земли - почти весенний дух - и густого влажного воздуха, долетавшего из лесов. Пахло грибами, пахло деревьями, и над болотами носились запахи лесного зверья - охотникам раздолье. Редко-редко встречались по пути хижины смолокуров или бортников, стоявшие средь леса, а деревень и вовсе не видать было, так что ксендз Сурин удивлялся, кто тут обрабатывает поля. Возделаны же они были тщательно, и местами на солнце блестели зеленя озимых, светлые и чистые, словно предвестье грядущей весны. Ксендз Сурин смотрел на зеленые поля с особым удовольствием. Летали, правда, над ними лишь гадкие вороны, унылым карканьем отзываясь на понуканья ксендзова парубка, погонявшего усталых лошадей, - но, несмотря на это, ксендзу виделся в зелени полей некий символ будущей радости, доброе знаменье для предстоявшего ему дела. Там, где пересекались дороги смоленская и полоцкая, стояла корчма. Притомившиеся лошадки дотащились до нее вскоре после полудня, и ксендз Сурин, сказав парубку остановиться, легко выскочил из брички. Эта поездка и новые впечатления, которые она доставляла после монотонной монастырской жизни, наполняли его непривычной радостью. У ксендза Сурина была склонность, усугубленная отшельнической жизнью в монастыре, наблюдать за сменой состояний своего духа. Он уже давно заметил, что состояния эти меняются у него весьма резко и что после черной меланхолии, овладевавшей им при размышлениях над грехами, очень часто наступало радостное возбуждение, как бы в предчувствии чего-то веселого, возбуждение и веселость, которые ксендз Сурин приписывал особым свойствам освящающей благодати, сошествие коей он испытывал не раз, после того как с должным благочестием отправлял службу. В радостном этом возбуждении он вошел в корчму - просторная, закопченная горница была почти пуста. Старая корчмарка - видимо, цыганка, ксендз Сурин знал ее по прежним своим поездкам, - стояла, подбоченясь, в углу, а у конца дубового стола сидел низенький, худой шляхтич из мелкопоместных и с большим аппетитом выгребал капусту из медного котелка. При виде этого обтрепанного шляхтича отец Сурин вздрогнул, и веселость его исчезла, но не потому, что он испугался или же узнал знакомого. Нет, он видел шляхтича впервые - но сразу почувствовал к нему ничем не объяснимое отвращение. Он уже знал, что этот человек причинит ему какую-то неприятность. Корчмарка поспешно ответила на приветствие преподобного отца и предложила ему сивухи. Ксендз Сурин отказался с легкой усмешкой. Маленький шляхтич, похожий не то на хомяка, не то на карпа, глянул на ксендза поверх котелка и, облизывая ложку, захихикал. При смехе обнажились его редкие, выщербленные зубы и лиловые десны. - Не будь я Володкович, - сказал он, - Винцентий Володкович, ежели думал когда, что отцы иезуиты водкой брезгуют! Отец Сурин с беспокойством взглянул на шляхтича и присел к столу у другого конца. Не ответив на дерзкие слова, он обратился к корчмарке и попросил подать немного капустника. Из сумки, которая была при нем, он вынул монастырский хлебец, порезанный на тонкие ломти, и, отломив от одного ломтя кусочек, поднес ко рту. Володкович, облизав ложку, стукнул ею по дну котелка и уставился круглыми глазками на хлеб иезуита. - Бог мой, ну и тонко режете вы себе хлеб, святой отец, - вздохнул он, - будто панна - марципан. Такую малость в рот взять, и не разберешь, что это хлеб... - У нас всегда так режут хлеб, - серьезно сказал ксендз Сурин, - таков монастырский обычай. И он откусил кусочек, досадуя на себя, что вступил в разговор с этим шляхтичем. - А почему? - назойливо спросил шляхтич, не сводя глаз с ломтя. - Почему? - повторил ксендз, жуя хлеб, который казался ему в эту минуту совершенно безвкусным. - Почему? А почему надо пожирать большие кусищи? Это алчность и обжорство. Нам и таких ломтей достаточно. - Ну, ну, не стройте из себя праведника, пан ксендз, - пробурчал Володкович себе под нос и вдруг хмыкнул, прищурив левый глаз. - Лакомка-то вы, наверно, первостатейный. А в дороге, известно, не перебираешь, подкрепляешься чем попало, вот как я этой капустой. Корчмарка поставила перед ксендзом такой же котелок, как тот, что стоял уже порожний на другом конце стола, и положила рядом с котелком деревянную ложку. Поморщившись, ксендз Сурин заглянул в посудину. Там была капуста с пшенной кашей. Обилие шкварок свидетельствовало, что блюдо было щедро приправлено. - А куда вы едете, пан ксендз? - спросил неугомонный человечек. Ксендз Сурин ощутил прилив тоски, которая стеснила ему сердце и даже отбила охоту к еде. - В Людынь, - ответил он. - О! В Людынь? - протяжно произнес Володкович. - Плохо дело. - Почему? - удивился ксендз. - О, плохо, - повторил шляхтич. - Не клюдыньским ли монашкам? - Да, к ним, - нехотя отвечал ксендз Сурин, переведя взгляд на еду и помешивая ложкой в котелке. - Вы, пан ксендз, сами знаете, - сказал Володкович, и лицо его вдруг стало серьезным. - Сами знаете, только говорить не хотите. Но вам-то, конечно, все известно. - Нечего попусту болтать, - шепнул ксендз, глотая горячую капусту. К величайшему его удивлению, шляхтич молниеносно скользнул по лавке, как шар по кегельбану, очутился рядом с ксендзом, под его правым локтем, и, мешая есть, трогая рукав его сутаны, заговорил: - Вы, пан ксендз, знаете, какие делишки там творятся. Господи боже, помилуй нас... Ксендз наконец потерял терпение. - Не болтай, человече, о таких вещах. Ты об этом никакого понятия не имеешь. Мы-то, богословы, кое-что в этом смыслим. А вам надлежит молиться и молчать. При этих словах ксендз поднялся, грозно приосанясь, и сотворил крестное знамение. Володкович отскочил на прежнее место, слегка сконфуженный, и на минуту умолк. Ксендз, как ни в чем не бывало, снова сел и принялся за пшено с капустой, осторожно дуя на каждую ложку. Подозвав корчмарку, маленький шляхтич потребовал пива. Корчмарка поставила на стол большую кружку зеленого стекла, из которой вылезала густая пена, и, усмехаясь, стала рядом с шляхтичем. Ее большие черные глаза сверкнули в полумраке горницы, когда она бросила любопытный взгляд в сторону ксендза Сурина. Но тот притворялся, что этого не видит, и продолжал орудовать ложкой. Корчмарка резко пошевелилась - забренчали на ее груди частые мониста из кораллов и цехинов. Ксендз все время ощущал неприятный ток, исходивший от этих двоих. Пользуясь минутным молчанием, он прочитал про себя "Патер ностер" и "Аве". Едва он закончил, как Володкович обратился к корчмарке: - Ну как, Авдося? Может, поворожишь пану ксендзу? Авдотья засмеялась, прикрывая рот ладонью. - А почему бы нет? - продолжал шляхтич, топорща усы и гримасничая. - У ксендзов тоже есть своя судьба. Не одна девица... Ксендз Сурин грозно глянул через стол на болтуна. Тот запнулся, секунду помолчал, будто подыскивая слова, потом продолжил: - Не одна девица перед тем, как вступить в монастырь, просит у него совета. Ему бы тоже хотелось читать будущее, да он не умеет. Скажи ему что-нибудь. - Что ж я ему скажу? - отозвалась наконец Авдотья; голос у нее был грудной, певучий и такой волнующий, что ксендз Сурин невольно взглянул цыганке в лицо. Отделенная столом от него, она стояла, подперев руками бока. С виду ей можно было дать лет сорок, но она еще была очень хороша. Впрочем, ксендз ее и раньше знал и не раз видел - но никогда она не казалась ему такой гордой и красивой. Он опустил глаза и, положив ложку, уперся ладонями в край отполированного временем стола. Володкович с присвистом втянул губами воздух, будто на морозе, и продолжал молоть: - Ты все ему скажи. Ну, к примеру, пан ксендз теперь в пути, вот и скажи ему, будет ли поездка успешна, кого он встретит в далекой дороге, кого увидит... - Увидит девицу, что будет матерью, - низким, словно из самых глубин груди идущим голосом молвила Авдотья. Ксендз Сурин ощутил неприятную дрожь, мурашками пробежавшую вдоль позвоночника, но Володкович от души рассмеялся и этим разрушил впечатление. - Ну, этого у нас в Польше не занимать, а больше всего, наверно, в смоленском воеводстве. Ксендз Сурин чувствовал, что Авдотья испытующе всматривается в него, и под этим взглядом потупился. Он стал искать в сумке деньги, чтобы заплатить женщине за еду, и все равно ощущал, что она глядит на него пристально, неотрывно. И вдруг она мягко сказала: - Бедненький ты, бедненький! Сурин и Володкович одновременно посмотрели на женщину. - Отчего бы? - спросил шляхтич, разевая рот. - Ой, бедненький! - повторила Авдотья и вдруг громко засмеялась. - Горбатую полюбишь, - быстро проговорила она и, все так же громко смеясь, стала убирать котелки. Когда она скрылась за дверью, рыжий шляхтич снова обратился к отцу Сурину. - Преподобный отец, - смиренно сказал он, - а не подвезете ли вы меня в Людынь? Я туда на отпущение грехов иду, на воздвиженье святого креста, да вот ноги себе натер. Пешком-то когда доберусь? А так, вместе с вами, побыстрей будет... - А ты откуда, брат? - нехотя спросил ксендз Сурин, уклоняясь от ответа. - Село у нас есть, в четырех милях от Полоцка, там все только Володковичи, один на другом сидит, третий погоняет. Земля худая, лен родит да ячмень - вот и все. Яблоки кислые, лен узловатый, ну а ячмень, как ячмень... На пиво годится - и ладно. Подвезите меня, почтенный отец! - Что ж, пожалуй, - неожиданно для самого себя ответил ксендз. Минуту назад он думал, что у него хватит силы воли решительно отказать назойливому шляхтичу. А до монастыря в Людыни было еще далеко, целых полдня придется провести с этим противным человеком! Но потом ксендз подумал, что пути провидения неисповедимы. И, может, так и надо было, чтобы они встретились и чтобы вместе ехали до назначенного места, места благочестивых трудов. Он вздохнул и перекрестился. Расплатившись, оба вышли. Володкович увивался вокруг иезуита, забегал то с одной, то с другой стороны, да так неловко, что в сенях обо что-то споткнулся и чуть не упал. При свете, падавшем из горницы, ксендз Сурин заметил, что это был топор, прислоненный к чурбану для рубки дров. Он выхватил топор из-под ног зашатавшегося Володковича и секунду подержал в руке, как бы взвешивая. Затем поставил на место и сказал незадачливому шляхтичу: - Поосторожней, брат! Но за тот миг, что он держал топор в руке, в нем внезапно ожило что-то давнее, позабытое. Он ощутил в руке оружие, и ему почудилось, будто оружие это срастается с нею и с его плечом в одно целое, и ему захотелось мощно замахнуться рукой. Он быстро подавил эти чувства, но, переступая порог корчмы, оглянулся. Топор блестел на своем месте. Володкович снова обо что-то споткнулся и выругался: - Черти подсунули этот топор! Ксендз Сурин пожал плечами. Выйдя из корчмы, они остановились. Солнце уже клонилось к западу, дни теперь были короткие. Парубок ксендза снимал с лошадиных морд торбы с овсом, от смоленского тракта дул холодный, влажный ветер. Под открытым небом пан Володкович казался еще меньше ростом - на солнце весь он был какой-то серый, и было видно, что сапоги у него заплатанные, а кунтуш потертый. Отец Сурин самому себе дивился, что сперва словно бы испугался этого человека. В полутемной горнице корчмы он чувствовал себя неуверенным и смущенным, уныние владело его душой - но здесь, под осенним солнцем, его снова охватила радость приволья. - Ну, садись, брат, - дружески сказал он пану Винцентию и ударил того по плечу. Шляхтич вскочил в бричку, причем серая его шапка съехала набок; узелок свой, обернутый грязным платком, он заткнул под ноги и так уселся на краешке плетеного кузова, накрытого полосатым рядном, что у ксендза осталось ровно столько же места, сколько было прежде. Парубок принялся понукать лошадей, тощие клячи собрались с силами и потянули возок. В небе летели журавли - вдаль, на юг, - и отец Сурин, задрав голову, следил за их полетом. - Что, преподобный отец, - вольная пташка? - тихо, но со значением спросил Володкович. И в ответ на этот вопрос у ксендза Сурина возникло странное чувство: что-то сжало ему сердце, словно дурнота нахлынула, и мыслями его овладела чудная смесь тоски и воспоминаний. Все невозвратное припомнилось ему ярко и пронзительно - молодость, детство, плач матери, запах осеннего сена. Такое чувство находило на него порой, когда он просыпался очень рано и не сразу мог стряхнуть с себя крепкий сон. Пока не пробудится окончательно, ему хотелось плакать - и он слышал этот запах сена... - Это не сеном ли запахло? - спросил он Володковича. - Так вот же, глядите, покосы отавы, - и шляхтич указал коротким грязным пальцем на луга, мимо которых они проезжали. На лугах стояли стога, покосы матово темнели в лучах яркого солнца, и запах от них шел такой сильный, какой ксендзу Сурину доводилось слышать лишь во сне или же в давние-давние годы. 2 Только поздней ночью добрались они до Людыни. Ничего не видать, лошади находят дорогу чутьем. Ночь темная, теплая, и, хотя небо усыпано звездами, вокруг полный мрак. На севере часто бывают в сентябре такие ночи. Долго пререкались они со сторожем в кожухе у деревянной вертушки. Когда подъезжали к монастырю, за плетнями лаяли собаки. В монастырь в это время не было доступа, только поглядели на высокие его стены, черневшие во мраке, а к приходскому ксендзу отец Сурин тоже не пожелал заезжать, хотя знал его еще в Смоленске, - просто чтобы ночью не беспокоить. По совету Володковича остановились в большом заезжем доме, стоявшем через дорогу, невдалеке от монастыря. В доме было пустынно, холодно, народ еще не съехался на отпущение грехов; только хозяин, степенный пан Янко, и его дебелая половина сидя дремали в большой горнице при свечах в низких подсвечниках. Было поздно, ксендз Сурин хотел сразу идти на покой, но Володкович его остановил: - Что вы, пан ксендз? Спать? Да после такой долгой дороги надо подкрепиться, хотя бы парубка вашего преподобия накормить, чтоб не свалился, как дохлая кляча. Эй, вы там, - крикнул он хозяевам, но пан Янко во сне даже не вздрогнул, - подавайте, что есть, на стол! Заплывшая жиром хозяйка вылезла из-за стойки, заспанная, но улыбающаяся. - Что прикажете? Сейчас подам. Есть колбаса. - Давай колбасу, - сказал Володкович и шлепнулся на лавку. Ксендз Сурин тоже сел, почти в отчаянии, и, обхватив руками голову, закрыл глаза. Сердце сильно стучало у него в груди, разболевшейся от долгой езды и от мыслей о том, что ждет его в Людыни. Все здесь казалось ему таким будничным, заурядным. Кроме, пожалуй, высокой каменной ограды монастырского сада да черных, мрачных стен самого монастыря, высившихся за оградой, еще более темных, чем ночь, высоких, как скала, и таких недоступных. "Горбатую полюбишь", - зазвучал у него в ушах голос цыганки. Он открыл глаза - никого рядом не было; Володкович пошел за стойку пробовать водку - из какого бочонка лучше; перед глазами ксендза был большой пустой дубовый стол, почернелый, изрезанный ножами, но чисто вымытый. Ксендз снова прикрыл глаза. Поездка взволновала его; словно колыхнули застоявшуюся в бочке воду, всплыли со дна и наполнили душу воспоминания, нет, даже не воспоминания, а как бы сны, где мешались события прошлого и никогда не бывшее, то, что существовало только в его грезах, - и все это сплеталось в единую фантастическую реальность, преследуя его назойливыми запахами и звуками, как вот это воспоминание о словах цыганки. Снова приходили ему на память родной дом, и удары отцовской плетки, и кроткая набожность матери, деревья перед домом, все их убогое, маленькое хозяйство - и то набухавшее в его сердце чувство, которое возникало каждую весну и оживало каждую осень, это томление неведомо о чем, может, о смерти или же о странных образах, сотканных его мечтой. "Быть может, это просто томление о Иисусе?" - сказал себе ксендз Сурин, не открывая глаз. Глубокое его благочестие иные из этих смутных грез потом сделало действительностью; они осуществились в мгновения высшего блаженства, после которых наступали полосы отчаяния и ужаса, когда пред взором его разверзалась бездна, бездна, готовая его затянуть, поглотить, похоронить навеки, - и хуже того, порой ему казалось, что эта бездна никогда не закроется и никогда не обнажит своего дна, что он постоянно будет в нее падать и что падение это - от которого спирало дыхание в груди - будет длиться вечность. Ксендз Сурин содрогнулся в ужасе и открыл глаза. Напротив него за столом кто-то сидел. Высокий, плечистый, сильный детина с длинным носом. - Слава Иисусу Христу, - хрипло сказал детина, чуть приподнявшись. - Навеки, - машинально ответил ксендз Сурин. - А святые сестры ждут не дождутся пана ксендза, - сказал здоровяк хриплым голосом. - Меня? - равнодушно переспросил ксендз Сурин. - Ну да, пана ксендза. - Но ведь никто не знал, что я должен сюда приехать. - Уж они там знают. Есть у них такие, что все наперед им говорят. - Ах, вот как, - догадался ксендз Сурин и невольно вздрогнул опять. - Хе, хе, - засмеялся детина, - только иногда, глядишь, и соврут. Ксендз Сурин перекрестился. - Ложь - это их царство, - прошептал он. - Известно, да иной раз и правду скажут. Ну, к примеру, про вас, пан ксендз... Сестра привратница на эту ночь даже не замкнула как следует калитку... Говорит: нынче будем принимать ксендза, нашего избавителя... - А ты откуда все это знаешь? - с раздражением спросил ксендз Сурин. - Откуда? Так ведь я монастырский истопник. - Такой рослый детина - истопник? - С малолетства им был - да так и остался. Теперь заготавливаю для монашек дрова... А колют да топят другие. - Стало быть, мужчин допускают за ограду? - Да, кое-кого. Сестры-то сами дров себе не нарубят. Когда поленья им принесешь, щепок-то еще наколют, это да, а большое бревно, с вашего позволения, бабе расколоть не под силу. - Пожалуй, - согласился ксендз. - И быка ей не забить, и барана не зарезать. - Разве сестры едят мясо? - Едят, едят. Говорят, дьявол их искушает, - весело засмеялся истопник. - Ну, а теперь, к примеру, отпущение грехов скоро будет, говорят, королевич Якуб (*3) приедет, - надо в запас наготовить. К столу подбежал Володкович, ведя ксендзова парубка и неся флягу водки, тарелку с колбасой, хлеб, огурцы, - толстуха хозяйка шла вслед со стаканами; поставив стаканы в ряд на стол, она присела возле ксендза на лавке. Володкович разлил водку. - За успехи ксендза каноника! - возгласил он. - Я не каноник, - тихо возразил Сурин. - Так будете им! - вскричал Володкович и поднял грязноватой рукою стакан с водкой. Ксендз Сурин, не задумываясь, опрокинул стакан сивухи, и, когда ее проглотил, его всего передернуло. Истопник захохотал, мелко трясясь напротив него. Хозяйка тоже подняла стакан и фальшиво затянула: Пьет наш Куба за Якуба, Якуб за Михала... Ксендз закусил огурцом, хлебом и сразу же встал. - Я хотел бы пойти спать, - сказал он. - Сейчас, сейчас, - всполошилась хозяйка. - Казюк вас проведет, пан ксендз. Казюк! Казюк! - позвала она. Из соседней комнаты нехотя вышел здоровенный, растрепанный парень, взял со стойки сальную свечу и двинулся в глубь этого вертепа по каким-то переходам; ксендз шел за ним. Парень был хоть и огромного роста, но хорош собой; огонек свечи освещал спокойное, задумчивое его лицо. Ксендз почувствовал симпатию к этому малому. По лестнице с перекладинами вместо ступеней тот провел его в крошечную каморку. Через узкое оконце виднелось небо с крупными звездами. На полу лежал набитый сеном мешок. Парень остановился на пороге и внимательно посмотрел на ксендза. - Вы, пан ксендз, ничего здесь не бойтесь, - проговорил он низким, звучным голосом. - Сюда нечистому нет хода. И, подняв вверх свечу, осветил на дверях надпись мелом: К+ М+ Б+ [Королева Матерь Божья] с крестом над буквами. - Благодарю, - серьезно ответил ксендз. - Спокойной ночи, - кивнул Казюк и, унося с собой свечку, исчез за дверью. Ксендз Сурин остался один в темноте. Звезды из небесной дали придвинулись к самому окну, и он поднял неуверенный взор к их туманному сиянию. Как обычно, в теплый, безоблачный осенний вечер, звезды казались крупнее, чем в иные вечера, и будто склонялись к земле. Ксендз Сурин давно считал их лучшими посредницами между землей и творцом. Чем-то вроде ангелов. От одного взгляда, брошенного ввысь, на бледные созвездия, тонущие в сумрачном небе, у него становилось легче на сердце, и обновлялось чувство непосредственного общения с господом богом. В такие минуты молитва стремительно, как хищная птица, налетала на душу ксендза; вот и теперь, едва он заметил эти звезды, сияющие так близко за окном, едва сделал несколько шагов, отделявших его от оконной ниши, едва упал на колени и оперся на подоконник, обратив лицо к смутному ночному сиянию, - как душу его наполнила всеобъемлющая ясность, ум был потрясен подтверждением всех упований и радостей веры, - и холодный наблюдатель в душе отца Сурина вмиг уменьшился, стал ничтожным карликом, почти вовсе исчез, меж тем как сознание ксендза заливали волны света, излучаемого присутствием бога. Но, странное дело, в такие минуты молитвы - которая, впрочем, не всегда столь стремительно завладевала его душою, - когда в океане внутреннего света стихали все скорби и сомнения, ксендз Сурин рядом с этим светом замечал небольшое темное пятно где-то на самом дне своей души, крохотную, черную ячейку - резко отличную от этого света, от этого сияния божьего, - маленький, обособленный уголок, где, скрючившись и прячась, но никогда не исчезая совсем, пребывало зло. И пока он молился, этот сгусток тьмы начинал выпускать черные, гибкие щупальца, они разматывались из каких-то узелков и бугорков и все больше оттесняли свет Иисусов. Черная масса быстро разрасталась - и ксендз Сурин вдруг видел так четко, словно телесными глазами, видел мысленным взором своим всю огромность и мощь зла. И весь мир являлся пред ним разделенным на свет и мрак, на сияние и тьму - и с содроганием постигал ксендз могущество тьмы и, падая ниц пред этим ужасным видением, в отчаянии взывал: - Боже, боже, зачем ты меня покинул? Но на этот раз призрак дьявола явился ему в облике чуть ли не осязаемом - он видел прямо перед собой распластавшееся между окном и звездами гигантское черное тело, безмерно могучее и ужасное. Но ксендз Сурин не испугался; всматриваясь в мрак, где дьявол теснил звезды, он повторял: - Я вижу тебя, вижу! Вижу, как ты злишься, что я пришел бороться с тобой. Здесь твое царство, но я послан другими людьми во имя божие. Я из иного царства, я свет, ты тьма, я добро, ты зло... В пылу молитвы ксендз Сурин не заметил, как его мысли, то и дело цепляясь за впечатления этого дня и ночи, начали скользить по мирским предметам и постепенно отдаляться от высот, на которых он зрел борьбу неба и земли. Была ли тому причиной усталость от дальней дороги или же то, что он очутился в незнакомом месте и должен был привыкнуть к новой обстановке, - как бы то ни было, он опустился у окна на пол и, хотя глаза его были обращены к небу и к светочам небесным, стал думать о своем отъезде из Смоленска и о последней своей беседе с отцом провинциалом. Он видел горницу в домике пани Сыруц, где состоялась эта беседа, и почтенную благочестивую вдову, которая, сидя у печки и грызя баранки, слушала напутствия отца провинциала ксендзу Сурину. Видел старого своего начальника, солдатскими жестами объясняющего, как надо преграждать дорогу черту да как, подбираясь к нему то с одной, то с другой стороны, покрепче ему допекать. Пани Сыруц с некоторым сомнением слушала рассуждения ксендза провинциала, кивала головой, но в кивках этих неизвестно, чего было больше - одобрения или осуждения. Провинциал в конце концов на нее даже прикрикнул: - Ну, скажи хоть слово, матушка, - все только головой киваешь, а толку от этого никакого. Как полагаешь, верно я говорю или нет? - Верно-то верно, - прошептала старушка. - Разве может быть что-нибудь неверное в том, что говорит ксендз провинциал? Но мне сдается, что лучшее оружие, каким господь бог наделил нас против дьявола, это молитва. - Ну и что? А я разве не говорю, что молитва? - с горячностью возразил провинциал. - Молитва, конечно же, молитва, так я и говорю. - Говоришь так, - молвила старушка, - да сам не очень-то знаешь, что такое молитва, - заключила она самым невозмутимым тоном. Провинциал опешил. Он вскочил с места, но тут же спохватился, упал к ногам пани Сыруц и, целуя ее колено, горько разрыдался. - О бесценная моя матушка! - вскричал он. - Сам Иисус глаголет твоими устами, прямо в сердце уязвила ты меня, дражайшая! Да ведь я и правда не знаю и сказать не умею, что такое молитва. Молюсь - вот и все! - Молюсь - вот и все, - повторил ксендз Сурин у окна, глядящего в осеннюю ночь, и вдруг вспомнил, где находится. - Дурные у меня сны, - сказал он себе. - Бог меня испытует... А я-то знаю ли, что такое молитва? На коленях переполз он в угол и оттуда стал снова смотреть на ночной мрак, на звезды и на сатану в небе. - Пани Сыруц, - сказал он, - святая женщина, но и отец провинциал - молодчина! Как он мне наказывал чинить сатане допрос, пусть, мол, все выскажет, выболтает, пусть все выложит. А что может сказать отец лжи, отец тьмы. Все, что изречет сатана, - ложь, ложь. Все зло копится от лжи, - прибавил отец Сурин, сидя на корточках, - одна ложь родит другую, и оттого мир сей похож на поле, усеянное воронами да грачами. Нет правды на свете. И мир показался ему таким печальным, мрачным - всюду смерть. И когда он теперь взглянул в окно, даже звезды исчезли, а черное тело ночи стало прямо осязаемым, словно какое-то вымя сатанинское свисало через окно и лезло в комнату. Он перекрестился. Подползши к мешку с сеном, от которого пахло, как от покосов, ксендз хотел было лечь, но убоялся, что запах этот навеет ему слишком много воспоминаний. И он лег на голом полу, поджал ноги и закрыл лицо руками. Никогда еще не чувствовал он так остро, так осязаемо, присутствие злого, жестокого, чудовищного. Никогда еще так сильно не страшился мира и того, что предстояло ему в этом мире свершить. Никогда еще так сильно не чувствовал истину слов, которые однажды, в детстве, сказал матери, когда она спросила, хочет ли он быть священником: - Хочу, но боюсь. Однако мало-помалу на него снизошел покой вместе с влажной ночной прохладой. Черные призраки отдалились, и спокойный, тихий сон принес отдохновение. А запах сена все же доносился из мешка и припоминались ему сельские труды и ощущение стекающих по спине капель пота. И снова возвышенный и нежный образ матери принес ему во сне душевный мир перед великим предприятием и грозящей ему великой опасностью. 3 Тем временем Казюк, шумно ступая, спустился по лестнице и, погасив свечку, вернулся по знакомому до мелочей переходу в гостевую горницу. Оглядев всех, кто там был, он с блуждающей, еле заметной усмешкой присел к столу, за которым сидели хозяева и гости. Пани Юзефа усмехнулась ему в ответ и спросила: - Ну что, Казюк, проводил бедненького? Казюк утвердительно кивнул. - Он лег спать. - А водку все же выпил, - сказал Володкович, стукнув черным крючковатым пальцем по столу. - Не такой уж, видно, он воздержный. Истопник засмеялся. Володкович, изрядно навеселе, подтолкнул ксендзова парубка, который, чавкая, жевал огромные куски колбасы. - Ну-ка, скажи ты, - вскричал он, - ты их все время видишь там, в их монастыре, воздержные они или нет? - Воздержные, воздержные, - давясь колбасой, произнес возница, - только гроша за душой у них нет. - Бедные? - Ну нет! Есть там одна женщина, вдова, пани Сыруц, так она им то денег даст, то подсвинка... - И что? Лопают сало? Лопают? - А что поделаешь? Другой еды у них нет... Володкович бурно захохотал и обнял пани Юзю, та со страху подскочила, но, видя, что пьяный шляхтич ничего дурного не делает, осталась на месте и даже налила еще по стаканчику. - Ну, а наши людыньские сестрички, - спросил он, - тоже едят свиное мясо? - Зачем им свиное мясо? - сказала пани Юзя. - У них есть другие удовольствия... И она плотоядно захихикала. Пан Янко, сидевший рядом, хлопнул жену по спине. - Что ты тут болтаешь, да еще на ночь глядя. - Все это знают, - возразила толстуха. - А что мне с того, что все знают! Не болтай, и все. Еще, упаси бог, в недобрый час помянешь... Тут истопник басовито вставил: - Я из пани хозяйки мигом беса выгоню. Клин клином вышибают. Пани Юзя засмеялась, потом лицо ее стало серьезным. - Нельзя так говорить, пан Одрын. Тут страшные дела творятся. Володкович придвинулся к пани Юзе и, тараща глаза, сказал: - Не будь я Винцентий, скажи нам, пани Юзефа, скажи нам всю правду, что там делается в этом монастыре. Как там бесы куролесят? Ух, так мае любопытно, что до завтра, право, не дотерплю... - И крепко потер руками, чуть искры из них не посыпались. - Завтра экзорцизмов не будет, - степенно ответила пани Юзя. - О, жаль! А послезавтра? - И послезавтра не будет - монахини наши на исповедь идут. - На исповедь? Дьявол у них внутри сидит, а они на исповедь ходят? - Дьявол дьяволом, а бог богом, - изрек Одрын, даже Казюк поднял задумчивое лицо и внимательно на него посмотрел. Одрын слегка смутился под этим взглядом. - Не болтайте такое попусту, - добавил пан Янко. - Как попусту, дорогой пан хозяин, как попусту? - трясся от смеха Володкович. - Да ведь это для моего поучения пани должна мне рассказать все - какие они, эти монашки, да как все это получилось. Правда ли, что ксендз Гарнец был колдун? И как там вышло с этим чудаком? Ну, что же вы все молчите? Действительно, в эту минуту пани Юзя отошла к стойке и словно бы чем-то там занялась, а остальные опустили головы над столом и даже не смотрели на Володковича. Тот окинул компанию быстрым взглядом своих маленьких, круглых глазок и вдруг захихикал - все вздрогнули. - Ах боже, да вы, знать, правду скорбите по покойном ксендзе! - Скорбеть не скорбим, - глубоким басом молвил Казюк, - а все равно жаль человека, даже самого дурного. - А какой он был? - спросил Володкович. - Святым-то не был, - серьезно сказал Янко. - А мясо шипело, как у кабана, - с отвращением сказал Одрын. - Как это можно вот так жечь человека? - вдруг неожиданно для всех сказал парубок ксендза. - Ешь, ешь, - ответил ему на это Володкович. - Ешь, ешь, - мягко повторил Казюк. Парубок с приязнью взглянул на Казюка и умолк. Вскоре и есть перестал. - И как же его сожгли? - спрашивал неугомонный Володкович. - Взяли, потащили да и сожгли? А облачение-то с него сняли? - Облачение на огне сгорает, и человек остается голый, - деловито пояснил Одрын. - Суд был... епископский, - сказал хозяин. - Те-те! - удивлялся Володкович. - Епископы приезжали? Да? И осудили его? Ну, значит, ясно, что он был чернокнижник, раз епископы осудили. Право слово! Уж я-то верю в нашу святую католическую церковь... - И он вдруг разразился бессмысленным смехом. Сивуха заметно на него подействовала. Пани Юзя перекрестилась широко, почти по-православному. - Упаси нас, боже, - прошептала она, - упаси от дурного слова. Хозяин, не расположенный шутить, подвинулся к Володковичу и начал тихо ему втолковывать: - Говорю тебе, приятель, замолчи! Здесь теперь не до шуток! Один только новый приходский ксендз, тот еще ничего, знай, молится и больше ни на что внимания не обращает, а все прочие здешние люди - это истинная кара божья. Только и делают, что друг за другом шпионят да ксендзам в монастырь доносят... - И много их там? - Теперь четверо, пятый вот приехал. А на суд над покойным Гарнецом так двенадцать собралось. Те, что сейчас живут здесь, следят, не скажет ли кто что-либо греховное, и сразу на допрос - где, да что, да как? Господь бог тебя вдохновил или дьявол? А бес его знает, кто меня вдохновил, чтобы я цену за ночлег повысил! Может, и какой-нибудь праведник проезжий! Бедного нашего приходского ксендза вовсе безвинно сожгли - теперь они сами это понимают... - А сестры плясать не перестали? - Помилуй бог! Они еще похлеще штуки показывают! Что Гарнеца сожгли, ничего это не помогло! - Значит, не был-он колдуном! - заключил Володкович, рад-радешенек, будто ему табун в сотню голов подарили, оглядел сидевших за столом и весело заржал. Казюк хмуро посмотрел на него. - Понапрасну душу загубили! - заметил Одрын. - Ну да, понапрасну, дорогой мой, понапрасну! Вот чепуха-то какая! - веселился Володкович. Пани Юзя между тем снова вытерла стаканы полотенцем и, сладко улыбаясь, налила из кружки сивуху. - За здоровье покойника! - засмеялся шляхтич. - Эй, ваша милость, иди-ка ты, пан, спать, - со злостью сказал Казюк. Пани Юзя удивленно посмотрела на него. - Казюк, ты чего такой злой? - Спать хочу. - Ну, так иди. Возьми с собой этого парня. Пани Юзя была родом из-под Варшавы и выговаривала слова мягко, нежно, добрые ее глазки, заплывшие жиром, смотрели на всех ласково, особенно на Казюка, который был парнем статным, хоть и неотесанным. - Идем, - сказал он, хлопнув парубка по плечу. Оба встали из-за стола и перекрестились. - Спокойной ночи! - Спокойной ночи! На дворе было темно и тихо, против корчмы сплошной черной тенью высился монастырский костел, строгий и угрюмый. В монастырских окнах было темно, лишь в одном светился слабый огонек лучины. Парни пошли по хлюпающей грязи двора, было еще не поздно, хотя и темно. И вдруг с колокольни донесся одинокий, прерывистый звон маленького колокола. - Звонят, - сказал парубок. Они вошли в конюшню и уселись на широкой, покрытой кожухами лежанке. Лошади фыркали, бренчали цепями, в открытые ворота конюшни глядела теплая осенняя ночь, и, когда глаза привыкли к темноте, стали видны те самые звезды, которые ниспослали молитву отцу Сурину. - Звонят, - повторил парубок. - Зачем они звонят? Казюк лениво перекрестился и залез поглубже на лежанку. - Такой здесь обычай, - сказал он. - Звонят за заблудившихся путников. - Вот как! - Да, так епископ говорил. За заблудившихся в лесу. - В лесу заблудиться страшно, - заметил парубок. - Ну, залезай и спи, - сказал Казюк. - Как тебя звать? - Юрай. - Залезай, Юрай. Завтра тебе в обратный путь. - Да, надо. Ксендзы велели сразу возвращаться. - А далеко до Полоцка? - Далеко. Целый день ехали. Юрай забрался на лежанку и прикрылся своим кожухом. Но он все глядел на звезды и спать, видно, не собирался. Казюк широко перекрестился. Юрай словно мечтал о чем-то или так задумался. Впрочем, и Казюку не хотелось спать. - Казюк, - начал Юрай, - а ты в дьявола веришь? - Верю. - А ты видел его? - Видел. - Он с рогами? Казюк, весело рассмеявшись, толкнул Юрая в бок. - Дурачина! - Чего так? - Он с крыльями был. А лицом как мать настоятельница. В туманном воздухе жалобно неслись одинокие, редкие удары колокола. Вот прорезал воздух один звук, потом он долго угасает, затихает, замирает, как звук задетой струны, - и вдруг раздается следующий и тоже уходит куда-то вдаль. Во всем местечке ни одного огонька, и не слышно иных звуков, только этот призыв к заблудившимся в лесу. Но, наверно, никто его не слышал, кроме этих двух парней на лежанке. - А лес такой страшный, - медленно произнес Юрай. - Ой-ой! Едешь и едешь, черный такой, и ни души не видать. Как выехали мы на заре, так до самой Людыни никого не встретили. Только вот цыганку в корчме на перекрестке... - Они-то в корчме наелись, - сказал Казюк, - а тебе за целый день ничего не дали... - Дело привычное, - сказал Юрай и повернулся на другой бок. Колокол умолк, и стали отчетливей слышны звуки конюшни - тяжкие вздохи лошадей, похожие на вздохи людей, молящихся ночью. - Ну, и какой же был этот дьявол? - опять спросил Юрай. - Больно ты любопытный, - буркнул Казюк. - Ну, расскажи, я ж никогда дьявола не видал. - И я не видал, - сказал Казюк. - А что ж ты говоришь? - Самого-то не видал. Только видал, как он сестер мучил. Сестру Терезу от Младенца Иисуса да сестру Марию от Троицы. Одна сестра Малгожата Акручи от этого избавлена... Каждое воскресенье они, бесы эти, такие безобразия творят! Сестры скачут и пляшут по всему костелу, точно канатоходцы на ярмарке. А пуще всех - наша настоятельница, мать Иоанна от Ангелов... - Так ее звать? - Ну да. - Мать Иоанна от Ангелов? - Угу. - Так ей же надо называться не от ангелов, а от дьяволов. - Все они себе такие прозвища понадавали. На самом-то деле ее иначе звать... Отец ее живет под Смоленском, палаты у него, как у воеводы, зовется он князь Бельский... - Такой богатый, а дочку в монастырь отдал? - Э, у него этих дочек дюжина, а на этой никто бы и не женился - горбатая! - Горбатая? Что ты болтаешь? Стало быть, уродина? - Нет, не уродина - глазищи, как у коровы. Колокол зазвучал опять, в стонущем его звоне слышались предостережение и мольба. Казюк еще раз перекрестился. - Во имя отца и сына... Он посмотрел на Юрая. В темноте он увидел лицо парубка, обращенное ко входу, и расширенные глаза, как два черных провала. Казюк опять его толкнул. - Перекрестись и ты, - сказал Казюк, - наговорил ты тут всякого неподобства. Юрай зашевелился, придвинулся к Казюку. - Слышь, Казюк, - сказал он, - я боюсь. - Перекрестись. Казюк подложил Юраю под голову длинную свою руку, похожую на крыло птицы. Юрай еще плотнее прижался к нему. - Во имя отца и сына, - сказал Юрай, - и духа... - Он размашисто перекрестился. - Страшно человеку одному на свете, все едино что в лесу. Страх меня берет, а ну как и в меня вселится дьявол? Казюк усмехнулся. - В тебя-то? Простых людей, вроде нас с тобой, дьявол не тронет. - Что ты, еще как тронет! У нас в Полоцке был один такой... Да и я иной раз батьку так ненавижу, прямо убил бы его... Пьянчуга он. А как отца убьешь, дьявол такого человека уж не упустит. - Это дело другое. Спи, Юрай, что это у тебя такие глупые мысли? Зачем батьку убивать, сам помрет. - Помрет, конечно же, помрет. Да сейчас он больно уж злой. Мать лупит, меня лупит. - Помолись за него. - А ну его! - Помолись. - Как? - Скажи: боже, не оставь своей милостью моего отца. - Что ж, могу: боже, не оставь своей милостью моего отца. - И спи! - Во имя отца и сына... Сплю уже. - Спокойной ночи. - Спокойной ночи. И они мирно заснули под прерывистый звон колокола, звучавший над ними, колокола, который призывал молиться за заблудившихся. 4 Утром на рассвете их разбудил ксендз Сурин. В латаной, потертой сутане, высокий и худой, стоял он на пороге и окликал Юрая. Тот живо вскочил. - Ну-ка, малый, собирайся в дорогу. Ксендз провинциал наказывал тебе сразу возвращаться. Дорога дальняя, да все лесом. Я сейчас иду в костел, хотел тебя проводить. До свиданья, до свиданья... Юрай поцеловал ксендзу руку. - Передай поклон ксендзу провинциалу и всем братьям, приветствуй пани Сыруц... До свиданья, Юрай. Помолись за меня. До свиданья. Быстрым движением руки ксендз Сурин благословил Юрая и пошел в сторону местечка. Вдруг он остановился, повернул обратно. Казюк стоял на пороге конюшни. - Послушай, - сказал ему ксендз Сурин, - я так давно не был у вас здесь, в Людыни, ничего уже не помню. Мне надо пройти к приходскому костелу. Проводи хоть немного. Казюк молча зашагал рядом. Они вышли на улицу. Прямо напротив стоял высокий новый костел урсулинок, который днем вовсе не казался таким таинственным. Он был еще заперт, и ксендз Сурин с тревогой посмотрел на двери, сомкнутые, будто упрямые губы. За костелом виднелся приземистый, мрачный монастырь, а дальше - стена, ограждавшая монастырский двор и сад. Стена эта тянулась далеко вниз, к смоленской дороге. Они пошли в противоположную сторону, по щиколотки увязая в грязи. Миновали массивный деревянный шлагбаум - подобие вертушки, со скрипом вращавшейся на толстой дубовой оси. За вертушкой длинная, покрытая грязью улица вела к рынку и к приходскому костелу. - Тут уж, вы пан ксендз, сами найдете - все прямо да прямо! - сказал Казюк. - А я вернусь, хочу с Юраем попрощаться. - Спасибо, - сказал ксендз Сурин, делая небольшой крест над головой Казюка. - Славный ты парень! И, высоко подобрав сутану, быстро пошел по грязной улице к костелу. Мокрые деревянные дома стояли по обе стороны хмурые, сонные, только теперь отворялись двери и ставни, растрепанные бабы выходили с ведрами по воду, а маленький колокол опять зазвонил. У ксендза Сурина было письмо провинциала к новому приходскому ксендзу Брыму. И вообще провинциал велел ему прежде всего повидаться с ксендзом Брымом, еще до того как он переступит порог монастыря. Рынок представлял сплошную черную лужу. Прижимаясь к стенам домов, узкой тропкой, по камням, кое-где разбросанным в грязи, пробираясь меж козами и свиньями, которые нежились в луже, ксендз Сурин подошел к костелу. Поднявшись по четырем каменным ступеням, он вошел в костельный двор, затем в костел, и сразу на него пахнуло знакомыми запахами просторного холодного помещения, горящих восковых свечей. Он направился в ризницу, перекинулся словом с заспанным, дряхлым стариком, там находившимся, и тихо отслужил обедню. Затем сел на скамью и еще прослушал службу, которую правил приходский ксендз, худощавый, румяный старичок. Когда тот закончил и вышел из ризницы, ксендз Сурин с чувством перекрестился, мысленно попросил господа бога благословить их первую, столь важную, беседу и, медленно поднявшись с жесткой скамьи, направился в дом приходского ксендза. Он застал старика в большой сводчатой горнице, тот сидел за столом, попивал из кувшина подогретое вино. Ксендз Брым вскочил из-за стола, обнял гостя и поцеловал его в плечо. Затем, усадив за стол, хлопнул в ладоши: при этом хлопке встрепенулся у печки паренек, раздувавший огонь; одежда на нем была рваная, в волосах торчали перья. - Чего вам? - спросил он с глуповатой миной. Приходский ксендз добродушно рассмеялся. - Алюнь, да у тебя в волосах целая перина! Вытащи перья хоть так, пальцами... Малый принялся прочесывать пятерней взлохмаченные волосы и еще раз спросил: - Чего вам? - Сбегай на кухню, - сказал ксендз, - и принеси еще один кувшинчик вина для ксендза капеллана. Ну, мигом! Алюнь направился на кухню, впрочем, не слишком поспешая. Когда он открыл дверь, в горницу вбежала девчушка лет четырех, но очень маленькая; уверенным шагом она подошла к отцу Сурину, стала перед ним, посмотрела испытующе, потом вдруг присела и с важностью сказала: - Я - экономка пана ксендза! Ксендз Брым опять разразился смехом, схватил девочку и приподнял ее: - Гоп-ля, Крыся, а тебе ведь нельзя сюда входить, когда у меня гости. - Ксендз - это не гость, - решительно сказала Крыся. Оба ксендза улыбнулись. Алюнь возвратился с кувшином вина и большой миской лепешек. Все это он поставил перед гостем. Ксендз Брым отдал девочку Алюню. - Ну, теперь оба марш на кухню. В печке горит? - Горит, - пробурчал Алюнь и, вскинув девочку на закорки, скрылся за дверью. Отец Сурин оглядел горницу, посмотрел на гудевший в печке огонь. - Холодно тут и сыро, - сказал ксендз Брым, поежившись, - с сентября топить приходится, чтобы хоть немного согреться. Ноют кости у меня, старость не радость. Ксендз Сурин никогда не пил горячего вина, но он придерживался евангельского правила пить и есть все, что подадут, а потому отхлебнул из кувшина и, переломив испеченную на поду лепешку, осторожно поднес кусочек к дрожащим губам. Он был измучен и устрашен первыми часами пребывания в Людыни, чувствовал себя здесь чужим, несчастным. Ксендз Брым бросил на него быстрый, внимательный взгляд. Ксендз Сурин молчал. - Вас здесь ждут большие трудности, - вдруг сказал совсем другим, серьезным тоном старый ксендз и глубоко вздохнул. - Я отказывался, - скорбно прошептал ксендз Сурин и посмотрел на отца Брыма жалобно и беспомощно, как побитый щенок. Вынув из-за пазухи письмо провинциала, он, неуверенно глядя на старика, пододвинул ему письмо по столу. Тот вытащил очки в проволочной оправе, протер их платком, не спеша прочитал письмо. Потом опять серьезно посмотрел на гостя: - Очень приятно, - сказал он, - очень приятно. Провинциал пишет о вас так лестно... Но вот захотят ли бесы покориться твоей святости, дорогой отец, это еще неизвестно. - Тут ксендз Брым, не прикасаясь руками к кувшину, хлебнул раз-другой горячего вина. - На то воля божья, - развел руками ксендз Сурин. - Видишь ли, любезный отец, - продолжал ксендз Брым, словно настраиваясь на длинную речь, - святость разная бывает. И еще - праведные люди в простоте души своей могут быть более легковерны, чем те, что живут в миру и знают все его западни. Как ты творишь экзорцизмы, любезный отец? - внезапно спросил он опять другим тоном. Ксендз Юзеф взглянул на него с беспомощным недоумением и покачал головой: - Как же иначе? Согласно rituale Romanum [римскому обряду (лат.)]. - Ну, разумеется. Да не в этом суть. Впрочем, завтра, в день воздвиженья честного креста, состоится отпущение грехов. Увидишь это необычное зрелище и познакомишься с теми четырьмя ксендзами. Я туда, в монастырь, не заглядываю, - но и вдалеке не чувствую себя в безопасности. Ксендз Гарнец тоже не заглядывал, а вот же бабы... то бишь, монахини, погубили его. О, мне его судьба запомнилась! Правда, не будь он грешником, они бы, может, и не прицепились к нему. Ксендз Гарнец, надобно признать, был человек молодой, красивый, глаза черные, как у итальянца, одним словом, пригожий... А я что? Старый дед. Уж я-то не явлюсь во сне матери Иоанне от Ангелов. - А ксендз Гарнец являлся? - Да неужто, ты пан ксендз, не знаешь? Являлся, и за ручки брал, и на всякие неподобства склонял. Говорят, он прямо сквозь стены монастырские проходил! Ксендз Брым отодвинулся от стола и от кувшина с вином и вперил в ксендза Сурина светло-голубые глазки. Моргнув раз-другой красноватыми веками, он весело рассмеялся. Отец Сурин в ответ и не улыбнулся, только опустил глаза. - Все началось якобы с того, что он перебросил им через ограду букет цветов, не виданных никогда в нашем глухом углу. Такие пахучие розы, что когда их несли к настоятельнице, то по пути все залил их аромат, а уж в келье... Э, да что тут долго говорить! Чего только бабы не выдумают! Ксендз Сурин поднял глаза. - Так вы, пан ксендз, полагаете, что это бабские сплетни? Что Гарнец не был колдуном? Что он не проникал в монастырь? Лицо ксендза Брыма вдруг стало серьезным. - Я полагаю - но говорю это одному тебе, потому что ты должен знать все, - сказал он, доверительно нагнувшись над столом, - я полагаю, тамошним девицам очень хотелось, чтобы Гарнец к ним приходил, и от этих желаний им в голову и ударило. Мать Иоанна целые дни торчала в монастырской приемной и все говорила, говорила без умолку. Монашки со всей Людыни, шляхтянки со всей округи, из-под Смоленска, даже из-под Вильно съезжались сюда и шушукались с нею... Она говорила, член, мол, у него огромный, черный и холодный, как лед. Ксендз Сурин скорбно склонился над столом и осенил себя крестным знамением. Прикрыв глаза руками, он тихо застонал. Ксендз Брым смотрел на него слегка удивленно. - Придется тебе, отец, ко многому здесь привыкать, - сказал он наконец. - Сестрицы наши, или, может, бесы, что в них сидят, такое несут, что любой старый рейтар устыдился бы. Да еще выкрикивают громко на весь костел, при сотнях людей... А знаете, где сидят у них бесы? А за что их хватают? А как распаляют? Сестра Виктория от Мук Христовых... Ксендз Сурин со стоном перебил его: - Какой ужас! Да как это возможно, пан ксендз? - Попробуй сказать это отцу Лактанциушу! Он уверяет, что, когда люди видят дьявола, они, дескать, крепче верят в господа бога и в католическую церковь. Вот и показывает народу все, что сумеет, - вроде как фокусник на ярмарке! Ксендз Сурин молитвенно сложил руки. - Господа бога вселять в душу человеческую с помощью дьявола? - тихо спросил он. Ксендз Брым встал и принялся ходить крупными шагами между столом и печкой - только развевались полы широкой сутаны. - Кто знает, отец Юзеф, - сказал он, - может быть, этот способ не так уж плох? Дьявол захватывает все тайные уголки нашей души, всюду лезет мерзостным своим естеством, заполняет душу нашу злом по самые края. А потом мы дьявола изгоняем. Могучим усилием воли, взывая к святому духу, взывая к имени наисвятейшего, одним манием ты устраняешь дьявола. И вот, душа человека остается пустой, как порожний кубок, как полая форма... и прежде чем в эту пустоту вольется мир со всей его суетой, бренностью и прахом, в нее может влиться чистейший дух благодати божьей. Может быть, так и создаются святые? Допустить дьявола, призвать его, отдать ему тело и душу, а потом, изгнав его, подставить опустошенный дух под струи росы небесной, как пустую бочку под водосточный желоб, пока не зальет его чистейшее естество божье до краев?.. - Да, возможно, - промолвил, выходя из глубокой задумчивости, ксендз Сурин, - но ведь душа человека не схожа со стеклянным сосудом. Скорее она подобна грецкому ореху - в ней столько бугорков, частей, закоулков, тайников. И если дьявол, покидая душу человека, оставит в самой ее глубине, в самом дальнем уголке души хоть каплю своего бесовства, эта капля испортит вливающуюся благодать божью, как капля чернил портит кубок вина. Нет, отец Брым, такой способ творить святых кажется мне слишком насильственным, слишком необычным. Благодать божья подобна цветку, который зарождается в виде бутона, развивается и расцветает, постепенно обращаясь к солнцу. Так возникает святость. - Но ты подумай сам, отец капеллан, - сказал ксендз Брым, присаживаясь рядом с гостем, - что же это получается? Господь бог позволяет дьяволу опутать христианскую душу? Войти в крещеное тело, завладеть им и показывать такие ужасы? Нет, в этом должен быть какой-то смысл, господь бог ничего не делает такого, в чем не было бы святых его замыслов. Он не отдаст попусту душу человека на погибель, он, наверно, что-то в ней, как лекарь, удаляет... может, и с помощью дьявола, а может, и с помощью чего другого. Для меня одно важно - такое попустительство бога, позволяющее злу торжествовать, должно иметь какой-то смысл. Разве что... Тут ксендз Брым, придвинувшись вплотную, взглянул на отца Сурина и приподнял одну бровь. Но отец Сурин продолжал сидеть, потупясь и кроша нервными пальцами кусок лепешки над кувшином, из которого уже не пил. Ксендз Брым с минуту смотрел на его страдальчески наморщенный лоб, словно колебался, стоит ли открывать свои мысли. Наконец решился. - А по-моему, никаких бесов там нет! Ксендз Сурин отвел глаза от кувшина и поднял их на собеседника. Но только бегло скользнул взором по его лицу и снова уставился на свои беспокойно двигавшиеся пальцы. - Неужто вы так думаете? - тихо спросил ксендз Сурин. - Пусть бы дьявол в какого-нибудь мужчину вселился - это еще понятно! Но почему-то он всегда с бабами... Да разве не бывает такое и без всякого наваждения? Женщина сама всегда источник зла. - Всегда, да не всегда, - смиренно вставил ксендз Сурин. - Да, но чаще всего. Даю слово шляхтича, - ксендз Брым был из виленских горожан, а потому всегда ссылался на слово шляхтича, - даю слово шляхтича, что Адам не ел бы яблока, кабы не Ева! На что это ему было нужно? Висело бы это яблоко и висело, хоть сто лет, и он бы к нему не притронулся. Все наделала Ева. В женщине есть прирожденная склонность к падению... - Но и к святости... - Да, разумеется. Пресвятая дева - самое бесспорное тому доказательство, но как посмотришь получше вокруг, на мир наш... - Ничего не берусь утверждать, - уже смелей возразил ксендз Сурин. - Но вот матушка моя - кармелитка в Вильно, весьма благочестивая женщина. Были у меня две сестры монахини, обе уже скончались, и я верю, что они удостоились вечного спасения. - Благочестивая семья, - заметил приходский ксендз. - А я мирской жизни не знаю. Тринадцати лет решил вступить в монастырь. Было у меня одно виденье... В виленском соборе. А потом, в шестнадцать лет, вступил в братство иезуитов в Вильно. Мира я не знаю. Женщины, которых я видел вокруг себя, были только что не святые... При этих словах он поднял глаза, светившиеся тихой нежностью, но и робостью, словно просил ксендза Брыма не говорить обо всех этих вещах, о которых он ничего не знал - и ничего не хотел знать. - Хорошо, хорошо, дорогой отец, - как бы в ответ на его просящий взгляд сказал старый ксендз. - Это превосходно, что ты набожен и чуждаешься дурных мыслей, - тут ксендз Брым сделал паузу, - и не знаешь, что такое женщина, - резко оборвал он. - Но как же ты примешься за этих девиц? Провинциал прислал тебя сюда, чтобы ты изгнал нечистого духа из матери Иоанны. Тебе придется не только экзорцизмы творить, но и наставлять ее, руководить ею, учить ее молиться... Как же ты будешь это делать? - Бог мне поможет, - опять робко прошептал ксендз Сурин. - Да будет воля его! - с легким раздражением молвил старик. - Посмотрим. Но я думаю, что тебе предстоит пережить немало тяжелых минут. Ксендз Брым снова встал. Поднялся и гость. - Да, наверно, - подтвердил он, - немало тяжелых минут. Но жизнь моя, преподобный отец, от этого не станет тяжелей, чем теперь. Очень трудно мне, - прибавил он, глубоко вздыхая, - очень трудно. Бог послал мне тяжкие испытания. Молись за меня, отец. И он схватил руку приходского ксендза. Тот смутился, даже как будто был пристыжен. - Что могу я, грешный? - сказал он, похлопав ксендза Сурина по плечу. - Моя молитва невысоко взлетает. Но я буду молиться, буду. А что с тобою? - спросил он. Ксендз Сурин, словно бы делая над собой усилие, еще раз с трудом вздохнул. - Я постоянно чувствую его. - Кого? Что ты? - с беспокойством спросил Брым. - Лукавого. Постоянно чувствую его страшное воздействие. - О! - протянул старик. - Всегда, непрестанно! О, это ужасно! - простонал отец Сурин. - Надо молиться, - неискренне и смущенно посоветовал ксендз Брым. - Молитва - единственное мое прибежище. - Молись, капеллан, молись! Эти слова старый ксендз произнес уже уверенней и бодрей, но все же покачал головою, как бы удивляясь или сомневаясь. В дверь вдруг ввалился Алюнь, все еще неся Крысю на закорках. - Ой-ой! - закричал он. - Печка тухнет. - Подложи, сынок, подложи дровишек, - ласково распорядился ксендз Брым. - Ну, благослови меня, отец, - с внезапной решительностью сказал ксендз Сурин. - Пойду в монастырь. Он наклонился к руке старика, тот его благословил. Крыся, которую Алюнь опустил на пол, громко визжала у печки. - Отчего ребенок кричит, Алексий? Алюнь, не обращая внимания на вопрос хозяина, усердно греб кочергой в почернелой от сажи топке. - А завтра королевич Якуб приезжает, - сказал он вдруг. - Откуда ты знаешь? - спросил ксендз Брым. - Первые повозки уже приехали. Будет он жить у пана Ожаровского, за местечком. Да и в корчме у Янко полным-полно. Ксендз Брым покачал головой. - Это ради вас, пан ксендз, народ собирается. Ксендз Сурин не слышал либо не понял. Он стоял между столом и окном прямой, как столб, задумчивый, словно прислушивался к внутреннему голосу. Старик удивленно посмотрел на него и тронул за руку. - На отпущение грехов съезжаются, - сказал ксендз Брым. Гость все еще как будто не понимал. - Ну, так я пойду, - сказал он, с явным усилием отрываясь от своих мыслей. Отвесив поясной поклон, он вышел. Ксендз Брым, оставшись один, все еще качал головой. Выйдя на улицу, ксендз Сурин увидел Казюка. Тот, очевидно, поджидал его. - Юрай уже уехал, - сказал Казюк, - а я хочу проводить вас, пан ксендз. - Благодарю, - ответил ксендз Сурин, - теперь я и сам найду. - Но так пристойнее будет вам ходить, не одному, - молвил Казюк. Ксендз улыбнулся. - Мне все равно. - Зато нам не все равно. Я всегда буду вас сопровождать, пан ксендз. Ладно? - Ладно, Казюк, - засмеялся ксендз. - Впрочем, я как войду в монастырь, так выходить буду не часто. - К нам не зайдете, пан ксендз? Мы люди хорошие. - Все? - Ох, может, и не все. Но пока не настал вечер, никто не знает, каков был день. Они прошли через вертушку и остановились перед монастырской калиткой, рядом с костелом. Казюк указал ксендзу на звонок. - Вот здесь, - сказал он. - Отворит вам такая славная сестра, Акручи звать ее. Она тут лучше всех... Ксендз Сурин минуту помешкал. - Прошу вас, пан ксендз, позвоните, - сказал Казюк. - Ах да, - смущенно спохватился ксендз и потянулся к звонку. Осенив себя крестом, он дернул за веревочку. - До свиданья, - попрощался Казюк. - Коли я вам понадоблюсь, паи ксендз, я всегда тут, в корчме. Ксендз с ласковой улыбкой взглянул на Казюка. Тот стоял в двух шагах, высокий, статный. Растрепанные вихры торчали из-под овчинной шапки, огромные руки свисали полусогнутые, заканчиваясь внизу длинными, разлапистыми кистями. За его спиной виднелось в тумане местечко, через вертушку то и дело проезжали всадники с тюками. Мир суетился, занятый своими хлопотами. - До свиданья. Оставайся с богом, - сказал ксендз Казюку. Тут медленно, с тихим скрипом отворилась калитка, и перед ним появилась высокая, румяная, улыбающаяся сестра Малгожата a Cruce [от Креста (лат.)]. 5 - Ждем, ждем, - сказала сестра Акручи и поцеловала руку у ксендза Сурина. - Мать настоятельница еще со вчерашнего вечера ждет. Она уже знала о вашем приезде, отец капеллан, - добавила сестра с грустной улыбкой. - А нынче велела сразу проводить вас в малую трапезную. - Благодарю, я уже завтракал, - отказался ксендз Сурин, перекрестив сестру и проходя в калитку. - Нет, нет, - сказала сестра, - эта малая трапезная у нас вроде приемной. Там мать настоятельница беседует с особо важными посетителями - говорит, там никто ей не мешает. Пожалуйте, я пойду вперед. Двигаясь сдержанно и плавно, сестра пошла вперед мелкими шагами, едва колыхавшими сборчатую, тяжелую юбку. Внутри монастыря было тихо и светло. Беленые стены, чистые, отдающие деревом полы делали воздух прозрачным и благовонным. Слышались в нем и особые монастырские запахи - легкий аромат ладана и какого-то целебного бальзама. На светлых окнах стояли кое-где горшки с цветами. По коридору сестра и ксендз прошли в приемную, там сестра Малгожата отворила дверцу в решетке, разделявшей приемную на две половины, и ввела отца Сурина в небольшую трапезную, смежную с приемной. - Сейчас доложу о вас матери настоятельнице, - сказала она со своей лучистой улыбкой и исчезла за дверью. Комната была белая, светлая, на стене висело черное распятие, посредине стоял небольшой стол. Отец Сурин окинул все это взглядом, на него повеяло воспоминаниями, чем-то ушедшим в прошлое, и он глубоко вздохнул. Собраться с мыслями он не успел, - отворилась дверь, и вошла мать Иоанна от Ангелов. Шла она медленно, словно не направлялась к определенной цели, а просто прохаживалась. Тщательно заперев за собою дверь, она неуверенной походкой двинулась в сторону отца Сурина, который стоял у противоположной двери. Была она маленького роста, худощавая. Просторное черное платье, большой платок на голове, ниспадавший почти до пояса, большой белый воротник, более широкий, чем обычно носят урсулинки, - все это, как догадался отец Сурин, должно было своими складками скрывать телесный изъян монахини. И действительно, его можно было заметить лишь по неравной высоте плеч, скошенных в одну сторону. Длинные руки с длинными пальцами, какие обычно бывают у горбатых, очерчивались струящимися линиями. Мать Иоанна остановилась на середине комнаты, сделала глубокий чинный реверанс и, распрямившись, взглянула на ксендза Сурина. У нее были светлые, очень большие глаза на золотушном лице. Нос неправильной формы, маленький рот с пухлыми губами, резкая бледность кожи делали ее скорее некрасивой, но глаза блестели так ярко, в них было столько силы и уверенности в себе - и в то же время одухотворенности, - что лишь эти глаза и были видны на ее лице. Болезненные, длинные пальцы перебирали четки, с минуту она молчала. При виде этой жалкой маленькой фигурки, тонувшей в черных складках одеяния, отец Сурин бог весть почему удивился. Наконец мать Иоанна заговорила первая, голос у нее был низкий, но приятный. - Приветствую вас, почтенный отец. Рада вас видеть. Я чувствую к вам полное доверие, тем более что вас присылает полоцкий ксендз провинциал. Мы тут давно уже ждем вас, как избавителя. Ксендз Сурин перебил ее. - Дочь моя, - молвил он, стараясь придать голосу как можно больше невозмутимости, - дочь моя, общие наши молитвы помогут нам. В матери Иоанне проснулась светская дама. Любезным, чуть жеманным движением руки она указала Сурину на кресло у стола. - Прошу вас, отец, присядьте. Сама она отодвинула другое кресло в угол, к печке, и скромно села. В холодном осеннем свете, падавшем на ее бледное лицо, оно казалось почти прозрачным. Когда она опускала веки, как сейчас, лицо гасло, становилось заурядным и болезненным. В начале беседы она не смотрела на ксендза. - Вот уже несколько месяцев мы здесь страдаем, - молвила она, - терзают нас великие напасти, и ксендзы, что давно уже находятся здесь, не могут с ними справиться. Вся надежда у меня и у прочих сестер на вас, отец. Столь праведный муж... Ксендз Сурин с легким нетерпением ее прервал: - Мне поручено заняться только твоей особой, дочь моя. Прочие монахини останутся под опекой других ксендзов. - Вот как? Это хорошо, - сказала мать Иоанна, не подымая глаз. - Конечно, если злые духи оставят меня, то они и от других сестер отстанут. С меня-то все и началось, - добавила она чуть хвастливо. - Я постараюсь изгнать твоего беса... Мать Иоанна живо ответила: - Во мне сидят восемь бесов: Бегемот, Валаам, Исаакарон, Грезиль, Амман, Асмодей, Бегерит, Левиафан и Запаличка, - перечислила она единым духом и сразу умолкла, словно в испуге. Отец Сурин взглянул на нее чуть удивленно. - Не верь им, дочь моя. Впрочем, один демон может называть себя многими именами. Зло может иметь много форм и обликов. Чтобы достойно приготовиться к предстоящему нам труду, я полагаю, дочь моя, надлежит начать с исповеди и причащения. Мать Иоанна довольно равнодушно ответила: - Я уже просила преподобных отцов отслужить нынче и завтра обедню, дабы их молитвы удерживали бесов подальше от нас в дни приготовления к исповеди и причащению святых тайн. Они обещали. Надеюсь, что и вы, отец, присоединитесь к их молитвам. - Разумеется, дочь моя. Давно вы не были на исповеди? - С той поры, как впервые вселились в нас бесы, полгода уже. - О, очень давно! А почему так долго откладывали покаяние? - Не мы откладывали - бесы. Они не разрешали нам подойти к причастию. - О! - серьезно протянул ксендз Сурин. - Бесы не разрешали? А не собственная ли ваша духовная леность Воплотилась в этих бесах? Мать Иоанна впервые за всю беседу открыла глаза и посмотрела на ксендза с явным недовольством. В ее глазах блеснули затаенные искорки, появилось что-то загадочное и тревожащее. - Стало быть, вы, отец, не верите, что я одержима дьяволом? - Дитя мое, - мягко сказал ксендз Сурин, - к сожалению, я должен верить, хотя бы и не желал этого. Но пути, коими сатана проникает в душу нашу, многообразны. - На сей раз то был путь колдовства, - прошептала внезапно со злобой мать Иоанна. - Этот страшный колдун вливал в нас свой яд сквозь стены, преграждающие доступ в обитель нашу. - Увы, доступ здесь был весьма нетрудным, - с горечью заметил ксендз Сурин. - И кто же я такая? - вдруг воскликнула скорбно мать Иоанна. - Я, жалкая раба божия, я, славившая господа в убогом этом монастыре! Кто мог меня здесь отыскать? Я - монахиня, мой отец, правда, князь, но из обедневшего рода, живет среди смоленских болот, и никто о нем знать не знает. Кто ж я такая, я смиренная сестра, чтобы на меня напало целых восемь могучих демонов?.. - Тут она прервала свои жалобы и прибавила деловитым тоном: - Надобно вам знать, отец, что это самые могучие демоны, истинные князья тьмы... - Откуда тебе это известно, дочь моя? - О, они непрестанно об этом твердят. Будь они бесы помельче, они бы давно уже покорились экзорцизмам ксендза Лактанциуша и ксендза Игнация. О, это могучие владыки! - воскликнула она с оттенком горделивого самодовольства. Отец Сурин нахмурил брови. - Мы мало знаем о природе демонов, - молвил он, - но и то, что они сами сообщают нам устами одержимых, не заслуживает безусловного доверия. Неужто тебе никогда не приходило на ум, что это исчадия лжи? - А что такое ложь, преподобный отче, и что такое правда? При этом вопросе отец Сурин откинул голову назад и строго взглянул на монахиню. Мать Иоанна от Ангелов сидела, сжавшись, как кролик, глаза ее опять закрылись, и только на пухлых губах играло что-то вроде усмешки. Губы были ярко-красные и резко выделялись на бледном лице, усеянном густыми кучками желтых веснушек. Похоже было, что мать Иоанна насмехается над духовным своим отцом. - Если тебе не под силу отличить ложь от правды, дочь моя, - сказал он, - слушайся в этом своих наставников и руководителей. Но каждому христианину надлежит иметь совесть, чуткую совесть, которая укажет ему границу между черным и белым. - А то, что по моей вине погиб ксендз Гарнец, это зло? - спросила она и твердо сжала губы, ставшие в этот миг тонкими, как у змеи. - Пусть тебе ответит на это твоя совесть, - помолчав, сказал ксендз Юзеф. - Когда послезавтра приступишь к исповеди, скажешь мне, что ты об этом думаешь. Что думаешь на самом деле. Если ксендз Гарнец был невиновен, а, кажется, так и было... - Виновен, виновен, отец, верь мне, виновен! - вдруг завопила настоятельница и, вскочив из кресла, подбежала к столу, у которого сидел ксендз Сурин. - Виновен, виновен! О, если б я рассказала тебе, отче, обо всех ужасах, которые испытала из-за этого человека, обо всех этих мерзостях... Я расскажу тебе, я должна рассказать, но в другой раз. Ведь ты, отче, должен узнать всю мою душу, все страдание мое, все, что я переживала и переживаю. Ведь тебе ведено спасти меня из бездны одиночества, из бездны, в которую ввергнул меня господь бог... Ксендз мягким жестом отстранил ее. - Сядь, дочь моя, - сказал он, - сядь и успокойся. У каждого из нас свой крест, и мы должны нести его до гроба. Быть может, мне удастся просветить твой разум. Никто из нас, что бы ни чудилось нам порою, не одинок на свете. Лучший наш друг всегда с нами, и мы можем в любую минуту призвать его и открыть перед ним все свое естество. Никто не одинок на свете, сестра, никто! - возвысил голос ксендз Сурин. - Наш опекун и друг, господь наш и отец всегда с нами! И к тому же сколько утешителей посылает он нам! Святейшие твои покровители, которых ты себе избрала, ангелы пресветлые, - разве есть лучшие заступники для нас и молитв наших? А среди них тот, кому предназначено быть с нами от колыбели до могилы, наш ангел-хранитель... Мать Иоанна опять вскочила из кресла и упала на колени перед ксендзом, такая маленькая, что ее голова едва возвышалась над дубовым столом. Простирая к ксендзу руки с длинными, тонкими пальцами, она вдруг зачастила тихо, таинственно, слова ее дробно катились одно за другим, как рассыпающиеся по полу бусы. - Я видела его, видела, - говорила она, - я была тогда больна, очень больна, и было мне видение; все меня покинули, никого не было рядом со мною, несчастной, я лежала в горячке. В страшной горячке, ужасные призраки терзали меня целых четыре недели, и, наконец, на пятой я увидела... я узрела их, стоявших у моей постели, между постелью и стеной... Мой духовник - тогда им был ксендз Мухарский - и мой ангел-хранитель, похожий на Казюка, работника из корчмы, только волосы у него были длинные-длинные, на плечи падали, даже на сутану ксендза Мухарского... И еще святой Иосиф... Святой Иосиф был такой красивый, такой сияющий! И он-то склонился надо мной, коснулся моей груди, и боль исчезла, - я сразу почувствовала, что могу встать, почти сразу, а в том месте, которого коснулся перстами святой Иосиф, на сорочке осталось пять капель благовонного бальзама. Ксендз Сурин недоверчиво отодвинулся от нее. Мать Иоанна от Ангелов, видя его равнодушие, встала, вытерла руками увлажнившиеся глаза и вернулась в свое кресло. - Прости, - сказала она спокойно и сдержанно, - я постараюсь больше не увлекаться. Но мне ведь некому рассказать обо всем том, что меня терзает. И страшит! Вспышки эти ни к чему, надо тебе, отче, рассказать все по порядку. - Да, дочь моя, по порядку. Тебе надо успокоиться. Не следует возлагать на мой приезд чрезмерных надежд. Пред лицом бога человек всегда одинок, но пред другими людьми он всегда может призвать в свидетели бога. Бог всегда с ним. На этот раз довольно, закончим нашу беседу, после полудня я хотел бы собрать всех вас в большой трапезной, дабы вы подготовились к послезавтрашней исповеди. - Сестра Малгожата, привратница наша, - спокойно молвила настоятельница, сидя в кресле, - укажет вам, отец, вашу комнату в верхнем помещении амбара, где живут все ксендзы. Обед приносят им в полдень. Ужин в шесть часов. В семь последняя молитва - не для сестер, - последняя вечерняя молитва в костеле. Потом уже только молитва в обители. Мы молимся... насколько можем. - Правильно делаете, сестры, - сказал ксендз Сурин, вставая с кресла, - правильно делаете. Итак отныне начинается, дочь моя, наша совместная жизнь, - вдруг изменившимся, ласковым тоном продолжал он, протягивая руки матери Иоанне. - Надо надеяться, что будет она удачной и послужит ко приумножению славы господа на земле. Молитесь, молитесь! Мать Иоанна от Ангелов сидела в кресле неподвижно, с закрытыми глазами. Лицо ее выражало восторг, словно она слушала райское пенье или нежные звуки органа, только слегка подрагивал уголок рта. Отец Сурин так и застыл с простертыми руками, потом опустил их. Но тут мать Иоанна легко поднялась и подошла к нему, сделав эти два-три шага уверенно и как-то очень изящно, будто танцуя; она преклонила колени пред отцом Суриным и поцеловала край его сутаны, затем припала к его рукам, и ксендз, растроганный, не отнимал их. - Защити, защити меня, отец мой духовный! - повторяла она. Ксендз Сурин поднял ее с полу, без усилия, как ребенка. Она напомнила ему Крысю, "экономку" ксендза, и он еле заметно улыбнулся. - Человек - тот же ребенок, - сказал он. Мать Иоанна тоже улыбнулась сквозь слезы. - Теперь ступай, дочь моя, займись своими делами, - с нежностью молвил ксендз Сурин. - У тебя, наверно, хватает хлопот с сестрицами, да и обитель у вас не маленькая. Большой сад, хозяйство... Ступай. После вечерни приходите сразу в большую трапезную, предадимся размышлениям о грехах наших и ничтожестве человека. А теперь до свиданья. Мать Иоанна склонилась к руке ксендза. Он перекрестил ее и благословил, дал поцеловать образок, висевший на четках у его пояса. Монахиня направилась к той двери, через которую входила. Отец Сурин тоже собрался выйти. Держась за дверную ручку, мать Иоанна еще раз сделала ему глубокий поклон. Казалось, она уходит, но вдруг, все еще держась за ручку, она как-то странно присела, скрючилась, став еще меньше, и испустила хриплый, истошный вопль, как разозленная кошка. Отец Сурин изумленно взглянул на нее. Мать Иоанна, крадучись, двинулась вдоль стены, мимо печи и стола, по направлению к ксендзу, который стоял у двери, будто пригвожденный к полу. Лицо ее изменилось до неузнаваемости, все сморщилось, как сушеное яблоко, глаза закосили, нос вытянулся, а из сжатого рта доносился то этот дикий вопль, то скрежет зубов. Мать Иоанна приблизилась к ксендзу и уставилась на него снизу вверх жутким взглядом скошенных глаз; теперь они были уже не голубые, а черные, расширившиеся, как у рыси в потемках, и словно насквозь пронзали душу. Ксендз откинул голову назад, но не мог оторваться от этих ужасных глаз. - Ох, дорогушечка, - прошипела вдруг мать Иоанна, - не думай, что тебе так легко удастся прогнать меня из этого миленького тельца. Ксендз Сурин совершенно растерялся. - Мать Иоанна, мать Иоанна, - беспомощно повторял он. - Я - не мать Иоанна, - взвизгнула страшная женщина. - Не узнаешь меня? Это я, твой брат, Исаакарон! Я Валаам! Я Асмодей! О, не думай, старикашка, что мы испугаемся твоей свяченой воды, твоей латинской болтовни! Мы - ловкие бесы, с нами не шути, как возьмем чью-то душеньку под свою опеку, уж не выпустим ее так легко. А в придачу еще и тебя сцапаем, старый, гадкий поп! Отец Сурин овладел собой. Он осенил крестным знамением себя, потом скрючившуюся монахиню, которая вся напряглась, будто готовясь к прыжку. - Apage, Satanas! [Изыди, сатана! (лат.)] - воскликнул он. Мать Иоанна от Ангелов при этом возгласе пошатнулась, словно ее толкнуло что-то изнутри, и оперлась о стену рукой с длинными, растопырившимися, как ястребиные когти, пальцами. И тут же затряслась в ужасающем хохоте, громком, зловещем и бесстыдном. Отец Сурин, осмелев, сделал шаг вперед и еще раз перекрестил несчастную. - Apage, apage, Валаам, apage, Исаакарон! - воскликнул он. Мать Иоанна продолжала раскатисто хохотать, опираясь ладонью о белую стену. Отец Сурин заметил, что под платьем монахини что-то задвигалось. Он машинально все крестил и крестил ее, а она, словно с трудом высвободив из-под длинной юбки свою ногу, вдруг быстро вскинула ее вверх и грубым монашеским башмаком ударила с размаху отца Сурина в колено. От неожиданного толчка ксендз пошатнулся, а мать Иоанна в этот миг, все еще хохоча, проскользнула у него под рукой, семенящими мышиными шажками подбежала к двери и, громко ею хлопнув, скрылась. Отец Сурин поглядел ей вслед, потом перевел взгляд на стену. В том месте, где монахиня опиралась рукой, на белой стене виднелся черный, будто выжженный, отпечаток пяти когтей ястребиной лапы. 6 На другой день поутру сестра Малгожата, оставив присматривать за калиткой послушницу, племянницу настоятельницы, побежала к своей подруге, пани Юзефе. Сестра Малгожата была примерной монахиней, но этот один-единственный грешок она частенько себе разрешала: вопреки монастырскому уставу, вопреки строгому запрету настоятельницы, время от времени заглядывала к пани Юзефе посплетничать о делах местечка. Этим нарушалось безмерное однообразие монастырской жизни - и, быть может, именно поэтому сестра Малгожата не искала других развлечений, ей не являлись видения, она не участвовала в бесчинствах прочих сестер, после которых тем приходилось всенародно каяться; она одна во всей обители ни на миг не поддалась нечистому. - Меня бесы не трогают, - смеясь, сказала она Володковичу, который сразу принялся допрашивать ее на этот предмет. - Такая уж, видно, у меня душа неприступная и тело незаманчивое. - О нет, нет! - закричал Володкович, увиваясь вокруг нее. Глаза у него разгорелись, будто у кота на сало; любопытствуя узнать про монастырские делишки, он даже забыл о беседе, которую вел с новоприбывшими придворными королевича Якуба. В корчме сидело несколько этих важных панов; Одрын и Винцентий Володкович так и прилипли к ним с самого утра - попивали в их компании мед да водку. Казюк, двигаясь нехотя, словно еще не проснулся, прислуживал им в большой горнице. Пани Юзя со своей, неизменной улыбкой сидела за стойкой, увешанная монистами, как восточный идол. - Сестра Акручи, сестра Акручи, - сказала она, отворяя дверцу, - заходи, пожалуйста, ко мне. Сестра Малгожата быстро скользнула за стойку, будто спасаясь от Володковича. - Здесь мне удобней, - сказала она с веселой усмешкой, - я привыкла сидеть за решеткой. Володкович, вытащив из-за пазухи красный платок, обтирал мокрые усы и с неистовым любопытством таращился на сестру Малгожату. Один из придворных тоже подошел к стойке и поклонился сестре. - Безмерно рад видеть особу из знаменитого монастыря, - молвил он. - Надеюсь, вы, сестра, расскажете нам что-нибудь интересное. - О, да что я могу рассказать? - смущенно засмеялась сестра. - Это вы бы могли, вы из большого света приехали, из Варшавы. - Кабы не ваши сестрички да не ваш монастырь, - сказал придворный, звали его пан Хжонщевский, - мы бы и не приехали. Его высочество королевич только ради вас сюда явился и завтра будет в костеле. Сестра погрустнела. - О, конечно, - огорченно прошептала она, - но ведь это такая беда! И она умоляюще взглянула на пана Хжонщевского. Ей не хотелось, чтобы он задавал вопросы. На помощь пришла пани Юзефа. Чтобы отчасти переменить тему, она спросила: - А как там наш новенький ксендз? Увы, здесь, вблизи монастыря, любой разговор переходил все на тот же предмет, от этого наваждения нельзя было избавиться. Сестра Малгожата все же немного повеселела. - Вчера провела я ксендза в его покои, после беседы с матерью настоятельницей он был бледный, как мертвец, еле шел. Нет, он для нашего монастыря слабоват. То ли дело ксендз Лактанциуш, ксендз Игнаций... Те-то - львы! - засмеялась сестра, блеснув глазами. - А этот! Конечно, она показала ему обычный свой фокус с закопченной ручкой! - Значит, мать Иоанна обманывает? - спросил Володкович. - Да нет, какой тут обман? Разве не дьявол велит ей каждый день закоптить восковой свечкой дверную ручку в трапезной? Самое настоящее бесовское дело... Нет, нет, в нашем монастыре доподлинно орудуют бесы! Вы ничего такого не думайте! Хжонщевский посмотрел на Володковича, как бы ища одобрения в глазах маленького шляхтича, но тот не обращал внимания на разодетого придворного и, уставясь на сестру Малгожату осовелыми глазками, постукивал грязным пальцем по стойке и бессмысленно повторял: - Нечего обманывать, нечего обманывать, все должно быть настоящее. Иначе я не согласен. Хжонщевский тоже был пьян, он потянул Володковича за лацкан кунтуша, и они вернулись к компании. Стаканы с медом стояли наполовину выпитые, немало меду было разлито, господа придворные уже изрядно налакались. Хжонщевский и Володкович опять принялись пить мед большими глотками. Хжонщевский гневно спросил: - Чего мы сюда приехали? Лучше бы на отпущение грехов в Сохачев, канатоходцев бы повидали да у цыганок поворожили! Верно, пан Пионтковский? - обратился он к другому придворному. - А на этих здешних монашек да на их пляски мне смотреть неохота, ну их! - Вот кабы бесы с них платья снимали, - вставил пан Пионтковский, переводя пьяные глаза с одного собутыльника на другого. - А они иногда сбрасывают одежу и по саду бегают, - доверительно сообщил Володкович пану Пионтковскому. - Мне здешний истопник сказывал, что пока Гарнеца не сожгли, они бегали по саду нагишом и вопили; "Гарнец! Гарнец!" - Досада, да и только! - заявил пан Хжонщевский. - Это тот самый Гарнец? - спросил пан Пионтковский, внимательно глядя на пана Хжонщевского. - Тот самый, - отвечал придворный, предпочитавший Людыни Сохачев, - королева этого пса невзлюбила, чересчур много лаял. Володкович насторожился. - А при чем тут ее величество королева? - спросил он. - Больно ты, друг, любопытный. - Скоро состаришься, - важно добавил истопник. - А кто ты, собственно, такой? - обратился к Володковичу Хжонщевский, уже вполне отрезвев. - И чего здесь крутишься? Володкович принял смиренный вид, съежился, как собачонка. - Милостивый пан, - заскулил он, - милостивый пан, я, значит, шляхтич из здешнего края, усадебка у меня под Смоленском, глядеть не на что. Земля неурожайная, говорят, проклятая она, родить не хочет... - Так чего ж ты, приятель, за хозяйством своим не смотришь? - сказал пан Пионтковский. - У нас, вокруг Сохачева, тоже один песок, да если руки приложишь, так пшеница - ого! От хозяйского глаза конь добреет, пшеница зреет. Володкович причитал: - Что я могу поделать? Есть у меня братец, вот он хозяйство любит. Все трудится, трудится. С утра до вечера, от зари до зари. А у меня такая уж натура - мне бы только на отпущение грехов ходить. Иной шляхтич сеймики предпочитает, иной - суды, иной - поездки, а я - где отпущение грехов, там и я. Во как! - И он дурашливо рассмеялся, вылупив маленькие глазки. Мокрые от меда усы свисали у него из-под приплюснутого носа, напоминая усы какого-то зверька. Пан Хжонщевский усмехнулся с видом человека, много на свете повидавшего и не дивящегося глупости малых сих. - Так вот, пан Володкович, - молвил он, - на отпущения грехов можешь себе ходить, сколько хочешь, но о королевских делах - ни, ни! - И он приложил палец к губам. В эту минуту вошел в горницу невысокий, русоволосый молодой человек с коротким носом и холодными, удивительно красивыми глазами. Он быстрыми шагами подошел к столу и, ни с кем не поздоровавшись, обратился к Одрыну. - Пан истопник, смотри, не подведи меня, - заговорил он очень четко и по-городскому чисто, чувствовался урожденный краковчанин, - приходи завтра раздувать мехи. От старухи Урбанки уже никакого толку, опять посреди обедни заснет, а орган у меня петуха даст. Завтра в костеле такие важные особы будут, музыка должна быть самая наилучшая. Вчера я целый день упражнялся, а старуха еле шевелит мехи. Тут надобна сила кузнеца, любезный пан Одрын! Пьяный Одрын смотрел на юношу, тупо ухмыляясь. - Что ж это вы, пан Аньолек? - сказал он. - Такое знатное общество сидит за столом, а вы даже не здороваетесь? Разве этому учили вас в Сандомире? Присаживайтесь. Аньолек смутился. Он снял шапку с четырехугольным верхом и сделал круговой поклон, поблескивая светлыми волосами. - Представляю милостивым панам, - возгласил Одрын, - пан Аньолек, органист сестер урсулинок. Играет, как истинный ангел [аньолек - ангелочек (польск.)]. Садитесь, любезный пан Аньолек. Аньолек стал извиняться: - Нет, нет, мне некогда. Я еще должен два хора повторить. - Садитесь и выпейте с нами, - закричал Володкович, радуясь, что появление нового человека прервало неприятный для него разговор. Казюк, подходя, от стойки к столу с кувшином и стаканами, наклонился к органисту. - Садись, - сказал он, - стакан меда тебе не повредит. Аньолек сел и, сразу же обернувшись к своему соседу, которым оказался пан Пионтковский, начал быстро и подробно рассказывать, сколько у него хлопот из-за того, что старухе Урбанке не под силу раздувать мехи. Пан Пионтковский вежливо слушал, но вскоре очередная волна хмеля захлестнула его так крепко, что он уже ничего не понимал в речах органиста. Пана Аньолека это, правда, нисколько не смущало. - Стало быть, это ты играешь нашим сестрицам плясовую? - крикнул Володкович, хлопая его по плечу. - Ничего, славный у них музыкант. Твое здоровье! - И он поднял стакан с медом. - А, да что мне их пляски! - с досадой ответил органист, пожав плечами, но мед выпил. - Беда в том, - продолжал он, - что часть труб испортилась, а денег на починку не дают. Все высокие регистры прохудились, пищат, как эти самые монахини, не в обиду им будь сказано, а мать Иоанна говорит, что денег нет, монастырь, мол, бедный. - Вестимо, бедный, - пробасил Одрын. - Разве кто-нибудь такому монастырю что даст? Дьяволу угождать? - Э, иной раз и дьяволу надо свечку поставить, - вскричал Володкович, не переставая стрелять глазами в сторону стойки. - Да на мой орган еще хватило бы! - вздохнул пан Аньолек и выпил второй стакан меда. Казюк, наклонясь к нему, сказал: - Первый я сам тебе предложил, второй прощаю, но трех уже будет достаточно. Опять напьешься! - А что тут еще делать? - уныло спросил органист. - У нас в Сандомире хоть женщины как женщины. Выйдешь на рынок, поглядишь на красоток. А тут или монашки, или такие, как эта за стойкой... Казюк усмехнулся. - Баба толще - поцелуй слаще. Но Володковичу уже стало невтерпеж. - Слушай, ваша милость, - схватил он Хжонщевского за руку, - пошли учить монашку пить! - Он выскочил из-за стола, таща за собою соседей, и побежал за стойку. Там сестра Малгожата от Креста упоенно сплетничала с хозяйкой, уже совсем позабыв о своей калитке. Обе ахнули, испуганные внезапным нашествием мужчин. - Боже милостивый, - взвизгнула Юзефа, - чисто татары! - Сестрица, не будь я Винцентий Володкович, - кричал пьяный шляхтич, - прошу выпить с нами стаканчик меду. - Выпей, сестра, выпей, - убеждала пани Юзефа, - все равно грех, так попользуйся уж. Сестра вспыхнула, щеки ее зарделись; подняв красивые руки ладонями наружу, она робко оборонялась: - Что вы, господа, богом вас заклинаю, это же насилие! Но господа не отставали, всем скопом они потащили сестру Малгожату и поднесли ей порядочную чарку меду. - За ваш монастырь! - кричали они. - И за мать настоятельницу! - прибавил пан Аньолек, уже изрядно подвыпивший. Сестра Малгожата не заставила долго себя просить, храбро выпила чарку и, стараясь приладиться к общему настроению, затянула слабым голоском песенку, которую подхватили все присутствующие: Ах, матушка, голубка, Хочу монашкой быть! Ведь мужа забулдыгу Я не смогу любить! - Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! - заорали мужчины, поднимая свои стаканы. Все стояли, один Аньолек сидел, развалясь и расставив ноги, да барабанил пальцами по столу, словно играл на органе. Ободренная успехом, сестра Малгожата вела песню дальше, поблескивая глазами. Володкович снова налил ей меду в чарку, которую она держала в руке: Нещадно, изверг, будет Дубинкой колотить, Меня, бедняжку, мучить, - Хочу монашкой быть! - Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! - гремел хор. Пан Хжонщевский обнял могучие плечи хозяйки и что-то ей говорил, но его слова заглушались шумом. Бледное лицо пана Аньолека раскраснелось, он топал ногами, будто брал басы, и взмахивал руками, как бы меняя регистры. Сестра Малгожата перевела дух и, весело смеясь, опять приложилась к чарке, потом поставила ее на стол, хлопнула в ладоши и пошла петь дальше, уже окрепшим голосом, на мотив плясовой: Уж лучше мне на хорах Молитвы распевать, Чем мужнину дубинку И ругань испытать. - Не все мужья такие, - молвил пан Хжонщевский, крепко прижимая к себе мощный торс пани Юзефы, который переливался через его руку. Песенка подошла к кульминационной точке: Заутреню, вечерню Согласна я стоять... - Го-го-го-го-го-го-го! - вдруг вывел в этом месте высоким фальцетом пан Аньолек фразу грегорианского хорала, хлопая себя по бедрам и по столу, будто танцуя казачка. Все, что прикажут, делать Да горюшка не знать... - Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! - визжала веселая компания, в Володкович даже пытался подкатиться к сестре Акручи, но та увернулась от него, прямо как в танце. Все били в ладоши, повторяя: - Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! Пан Аньолек дубасил кулаком по столу так, что стаканы подпрыгивали. Пани Юзефа, с виду увлеченная общим весельем, поглядывала, однако, на стаканы и чарки и придерживала их, чтоб не разбились. В эту минуту вошел отец Сурин. Он был погружен в свои мысли и даже не заметил, что творится в корчме, не обратил внимания и на то, что с его приходом шумное веселье вмиг оборвалось и воцарилась гробовая тишина. Учтиво молвив: "Слава Иисусу!" - он приблизился к стойке. Сестра Малгожата, побледнев как мертвец, спряталась за мощную спину пана Хжонщевского. Пользуясь ее смятением, Володкович взял ее за руку. Пани Юзефа проворно подбежала к капеллану. - Чем могу служить? - любезно спросила она. - Дай мне, хозяюшка, чарку водки, - сказал ксендз Сурин и досадливо поморщился. - Туман какой-то в голове, - вздохнул он, - сам не пойму, с чего бы это! Пани Юзя налила ему мутной сивухи в синюю чарку, подала на тарелке ломоть хлеба и огурец. Ксендз Сурин разом опрокинул этот мужицкий напиток, взял огурец, быстро откусил от него несколько раз и заел хлебом. - Такое торжество нынче, - ласково сказала хозяйка, - такие гости в обители! - Ах да, - сказал ксендз, жуя хлеб. - Но все это суета! Бог этого не любит!.. - прибавил он, вперяясь глазами куда-то вдаль. - Не все люди покорны богу, - убежденно молвила пани Юзя и взяла у ксендза из рук тарелку с огрызком огурца. - Да, да, и я так полагаю, - бессмысленно повторил отец Сурин и опять загляделся на что-то вдали. Вытер мокрые от огурца руки об сутану и сказал: - Но где искать таких людей, что знают путь к господу? Вдруг его поразило молчание, царившее в корчме. Он огляделся и заметил сестру Малгожату. Секунду задержав взгляд на ней, он посмотрел на остальных. Володкович учтиво поклонился. Видя, что его появление нагнало на всех тоску, ксендз и сам смутился. - Бог мой, да ведь я вам испортил веселье, - сказал он, - надо поскорей уходить! - И словно бы печаль или сожаление прозвучали в его голосе. - Что ж, до свидания! Мир дому сему! Все ответили хором. Склонив голову, ксендз ступил на порог. Казюк отворил перед ним дверь и прошел следом в сени. Выйдя из корчмы, ксендз на миг остановился, взглянул на Казюка, который, улыбаясь, стоял на пороге. - И тут дьявол колобродит, - беспомощно прошептал ксендз. - Что поделаешь, - сказал Казюк, - так уж идет на свете. - Откуда тебе знать свет! - пожал плечами Сурин. - А вам? - Мне-то? Я тоже не знаю... Что я видел? Вильно, Смоленск, Полоцк. С двенадцати лет живу в монастыре. Но, пожалуй, не так уж любопытно все это. - И ксендз неопределенным жестом указал на местечко. - Все это... Казюк опять усмехнулся. - Нет, любопытно, любопытно, - убежденно сказал он. - У моей матери были четыре прислуги, - сказал вдруг ксендз без видимой связи с предыдущим, - и она не могла управиться с хозяйством. А потом стала кармелиткой, и пришлось самой себя обслуживать. И она была счастлива... - Спокойна была, - согласился Казюк. - Вот-вот. А я? В эту минуту сестра Малгожата от Креста выбежала из дверей, уверенная, что отца Сурина уже нет поблизости, и наткнулась прямо на него. Она поцеловала ему руку. - Дочь моя, где я тебя вижу! - со вздохом сказал отец Сурин. - У меня дело было к этой женщине, - прошептала сестра, прикрыв глаза. - Ступай, дочь моя, и больше не греши, - с неожиданной важностью молвил ксендз Сурин. Она низко поклонилась и быстро пошла по грязи к монастырской калитке. Ксендз смотрел, как она скрылась в воротах, потом покачал головой. Казюк стоял все с той же безразличной усмешкой на устах. - Тут дьявол, и там дьявол, - сказал он вдруг басом. 7 Сентябрь был ненастный. На отпущение грехов погода выдалась пасмурная, и хоть дождя не было, народу съехалось меньше, чем ожидали в местечке. Впрочем, Людынь стояла в глухом месте, далеко от больших трактов, среди лесов и болот, - католиков в окрестностях было немного. И все же кое-кто приехал, - на рынке расположилась ярмарка, возы вперемешку с балаганами; люди в облепленных грязью сапогах спорили и торговались, бабы в шерстяных платках жадно поглядывали на пестрые ткани, кучами наваленные на рундуках, - одним словом, праздник. Через рынок пролегала широкая дорога, теперь очищенная от вечной грязи, насколько возможно было, и посыпанная песком и хвоей. Посередине дороги осталась лужа, которую не удалось вычерпать, - маслянисто поблескивала грязная вода. Процессия из монастыря должна была по этой дороге пройти в приходский костел, и через лужу перебросили несколько узких досок для ксендзов и монахинь. Вдоль другой стороны рынка тянулась такая же дорога, проложенная для кареты королевича Якуба. Королевич прибыл рано утром. Впереди ехала пустая повозка - di rispetto [почетная (ит.)]. За нею - карета с королевичем. Огромная карета со сверкающими стеклами казалась непомерно большой для одного человека, сидевшего там в одиночестве. Везла ее восьмерка белых лошадей с выкрашенными в розовый цвет гривами и хвостами: четверо были запряжены в ряд, четверо впереди - цугом, и ехали на них форейторы в ярко-синих ливреях. Королевич сидел в карете бледный, сонный, с бессмысленным выражением на болезненном лице. В своем французском, зеленом с белым, костюме он походил на восковую куклу. Время от времени он открывал табакерку и нюхал табак. Его ничуть не трогало то, что творилось вокруг, - толпа людыньских жителей, глазеющих крестьян, отчаянный визг свиньи, которая едва вывернулась из-под копыт раскрашенных лошадей и покатилась вниз с костельной горки. За королевичем ехала карета поменьше, в ней сидели, спесиво надувшись, паны Хжонщевский и Пионтковский. Попадись им сейчас навстречу кто-нибудь из компании, с которой они накануне выпивали в корчме, они бы наверняка его не узнали. Но никого из их вчерашних собутыльников в толпе не оказалось. Ксендз Брым поджидал королевича у ворот приходского костела. Лошади почему-то заартачились, и карета остановилась с резким толчком. Подбежали пажи и гайдуки, откинули подножку кареты, отворили дверцу, придворные стали по обе стороны, и невысокий, щуплый королевич Якуб, походкой и манерами настоящий француз, предстал перед стариком ксендзом. Он изящно приподнял шляпу и поцеловал подставленное ему распятие. Ксендз Брым не произнес речи, - неслыханное дело! - а только сказал: - Benedictus, qui venit in nomine Domini [благословен, кто приходит во имя господа (лат.)], - после чего направился в костел. Изжелта-зеленый бархатный костюм королевича тускло лоснился в тумане. Тускло светились огоньки свечей, которые несли перед королевичем и позади него участники процессии. Ксендз ввел королевича в костел и усадил под карминным балдахином. Придворные расселись на передних скамьях. Началась поздняя обедня. Между тем перед папертью костела собиралась другая процессия. Вскоре она двинулась довольно бодрым шагом - вел ее ксендз Лактанциуш, доминиканец гвардейского роста и с ухватками бравого солдата. Этот рослый монах мощным голосом выводил "In signo crucis" [знаком креста (лат.)] и маршировал, как на плац-параде. За ним едва поспевал невысокий отец Игнаций, маленький, тощий, с желтым лицом и желтой бородкой, похожий на козу; он тоже пел церковный гимн - видно было, как он широко разевает небольшой рот, но ни единого звука из его уст не было слышно. Ксендз Имбер, черноволосый, смуглый, высокий, с большим носом, напоминавший Савонаролу, с достоинством отставал, чтобы не казалось, будто он марширует под командой Лактанциуша. Как журавль, вытягивал он длинную шею и, по-птичьи склонив голову набок, смотрел вперед, недоверчиво разглядывая толпу по обе стороны дороги, грязь на площади и серый осенний туман. Рядом шел бледный, тучный отец Соломон, бернардинец, беззвучно шевеля выпяченными губами; он пытался присоединиться к поющим и, как птица, которой хочется пить, то и дело раскрывал рот, показывая редкие, неровные зубы; но тут же умолкал и, пожимая плечами, поправлял чересчур широкую пелерину, которая все съезжала; потом опять затягивал: "Anima Christiana..." [душа христианская (лат.)] - и опять умолкал на полуслове. Отец Сурин стал чуть в стороне, чтобы смотреть на стайку монахинь, следовавших за крестом и за четырьмя экзорцистами. Маленькая мать Иоанна в широком черном плаще, скрывавшем ее телесный изъян, семенила мелкими шажками - в первом ряду, но с видом скромным, словно досадуя на то, что вынуждена быть во главе сестер, и держалась не в середине первого ряда, а ближе к краю, с видимым усилием неся книги - то ли псалтырь, то ли missale Romanum [католический служебник (лат.)]. Монахини шли плотной группой, было их восемнадцать. Шли чинно, не глядя по сторонам, некоторые даже прикрыли глаза, целиком поглощенные мелодией, которая лилась из их уст не очень стройно, но весьма благочестиво. В последнем ряду шли только две сестры - Малгожата от Креста и юная послушница, племянница матери Иоанны, княжна Бельская, хилое существо с испуганными, выцветшими глазами. В самом хвосте, замыкая шествие, как два аркадских пастуха за стадом чернорунных овец, шли истопник Одрын и пан Аньолек. Рослый, большеносый, глуховатый истопник походил при дневном свете на филина, который покинул ночной свой приют и поводит ничего не видящими глазами. Аньолек выступал с вдохновенным видом. Так, наверно, ходил Эмпедокл по своему Агригенту (*4). Глаза его были подняты к небу, словно среди низко плывущих серо-белых туч ему виделось вознесение Христово. От духовного напряжения лицо его разрумянилось, во взгляде не было обычного холодного, жестокого выражения, признака поглощенности собой. Прекрасным, звучным голосом он пел: О, хладная душа, ужель не воспылаешь? О, сердце черствое, ужель ты не оттаешь? Твой Иисус, охваченный любовью, Исходит кровью. Не обращая внимания на то, что ксендзы впереди запели совсем другой гимн, который подхватили монахини, он шел и пел свои, то импровизированные, то слышанные прежде, гимны и, целиком поглощенный пеньем, ступал куда придется, по лужам, разбрызгивая грязь, так что Одрын даже отшатывался, хмурясь. Процессия двигалась вполне спокойно, сестры не выказывали ни малейших признаков безумия. Напротив, можно было подумать, что это идут монахини образцового благочестия, какое редко встретишь: они шли погруженные в набожные думы, со словами священного гимна на устах. Лишь маленькая княжна Бельская в последнем ряду, где были только она да сестра Малгожата, вдруг стала отскакивать, словно в танце, на четыре шажка в сторону, догоняя сестру Малгожату, затем снова отбегала, будто в гоненом [старинный польский танец], и снова догоняла, причем из глаз ее не исчезало выражение ужаса, а по лицу было заметно большое физическое напряжение. Чем ближе подходило шествие к приходскому костелу, тем неистовей становились прыжки юной послушницы, так что в конце концов сестра Малгожата схватила ее за руку и, резко дернув, заставила прийти в себя. Девочку словно бы разбудили, полубезумными глазами она стала оглядываться на пана Аньолека, который, не обращая внимания на ее прип