естрица, человек мирный, пожалуй, даже добрый - ведь Петра погубила ты, но... - Я? Петра? - Агнесса выпустила руку Генриха и остановилась лицом к нему; глаза ее засверкали в темноте. Добеш велел слугам взять факелы и идти впереди князя и княгини. Теперь Агнесса стояла, заслоняя собою свет; ее рогатый чепец сбился на затылок. - Клянусь тебе, - сложила она руки крестом на груди, - он сам уничтожил это чудовище, этого злодея и грешника, какого свет не видывал! На византийские сокровища царевны Варвары этот изверг строил храмы, храмы, десятки храмов (*41). Но если сложить все эти камни в гору, она не сравняется с горой его злодеяний. О, я не посмела бы тронуть пальцем ни его самого, ни его друга Рожера, хотя он погряз во всех смертных грехах. Нет, я не могла бы убить дядю моего мужа, человека, женатого на внучке императора. Это Владислав показал, на что он способен, это он сокрушил дьявольскую гордыню Петра. - Пусть так, но он поступил вероломно, - сказал Генрих и, бросив холодный взгляд на исступленное лицо Агнессы, отвернулся - свет факелов резал глаза. - Пусть так, но то был замечательный человек, да, замечательный. С вашей стороны было бессовестно так с ним расправиться. Агнесса схватилась руками за голову, широкие рукава совсем закрыли пламя факелов. - Нет, нет, это был страшный человек! Не знаю, что держал он на уме, но, кажется мне, он готов был проглотить весь мир, чтобы утолить свою гордыню. - И она перешла на шепот. - Он хотел стать королем. Лишь у него были для этого силы, смелость, желание. О, почему я не стала его женой, почему меня отдали одному из вас! Он бы сумел стать королем, больше того, императором! Да, да, он короновался бы в Аахене, в Майнце, в Риме... И по всем правилам, не так, как Лотарь в Латеране (*42), нет! В Риме, в соборе святого Петра! Даже моему брату это не удалось... Тут она запнулась и, немного помолчав, продолжала другим тоном: - Мой брат - он тоже слабый, несчастный человек, неспособный принять решение, а Генрих, юный наш Генрих, умер. Не то королем был бы он. Это я подсказала Конраду, что надо его короновать; я хотела, чтобы он был нашим государем. Но он умер. Все рассыпается в прах, все гибнет. Близок конец света, конец империи. Генрих слушал ее с трепетом и, стараясь избежать пронзительного взгляда ее расширенных зрачков, смотрел в сторону. - Стало холодно, пойдем в дом, пойдем! - сказал он и попытался взять Агнессу за руку, но она вырвалась, мрачно и гневно глядя на него. - Завтра ведь вам ехать. Послышались легкие шаги, это была Рихенца. Не говоря ни слова, она нежно прильнула к матери. Агнесса молча погладила дочь по голове. Рихенца улыбнулась и потащила их обоих к монастырю. Слуги шли впереди, освещая дорогу и кружевной узор желтых листьев на яблонях. Вне этого светлого пятна все тонуло в густом темно-синем мраке; они медленно шли вперед, и с ними шла Рихенца в белом плаще, невысокая, стройная, полная сокровенной внутренней жизни, совсем иная, чем ее мать, чем Генрих. Такой видел он ее в последний раз перед скорой разлукой. 6 Утром дамы с многолюдной свитой выехали в Бамберг, а Генрих остался в Цвифальтене, даже не проводил их до границы монастырских владений. Он со дня на день ждал прибытия своей свиты, за которой и был послан в Польшу Лестко. Генриху тоже предстояло явиться к кесареву двору, препоручить себя воле кесаря, как завещал отец. А покамест он жил под крылышком у сестры, в монастыре, и никуда его отсюда не тянуло - он выезжал на охоту, слушал песенки Бартоломея, так, в приятной праздности, и проходило время. Один день сменялся другим, осень вступала в свои права, а Генрих все дожидался Лестко, вестей из дому, воинов, денег - не мог же он отправиться с двумя-тремя оруженосцами ко двору кесаря, где все блещет роскошью и великолепием. Случалось, он неделями блуждал по окрестным лесам с сокольничим Гертруды и с юным Тэли - не то охотился, не то просто вслушивался в лесные шумы, в щебетанье и гомон птиц, собиравшихся в перелет. Сокольничий был из местных, звался он Герхо, соколиную охоту знал досконально и не раз водил Генриха через багряные буковые рощи к местам, обильным дичью. Князь постреливал из лука, но редко и без азарта - охота служила ему лишь предлогом побыть в одиночестве. Одна за другой шли недели, внешне однообразные, совсем бесцветные. К концу октября наступили погожие солнечные дни, уже довольно короткие, с долгими, теплыми вечерами. Генрих и его товарищи редко когда возвращались из поездок раньше полуночи. Затянувшееся ожидание Лестко и свиты ничуть его не тяготило. Иной раз он ночевал у крестьян, на сене, хозяева угощали его топленым молоком, и он долго сидел с ними, пока они толковали о своих повседневных делах, занимавших все их помыслы. С завистью слушал Генрих нехитрые их разговоры и думал о том, что для этих бедняков спор о каком-то пастбище не менее важен и значителен, чем для Агнессы - спор о владении тем или иным леном. Когда глубокой ночью Генрих возвращался в монастырь, звезды ярко сияли, чистый горный воздух был пронзительно свеж. В эту пору Генрих со своими молодцами часто наведывался на поляну в дальнем лесу, находившемся на порядочном расстоянии и от монастыря, и от Берга, и вообще от всякого жилья. Поляна, запрятанная в лесной чаще, была на диво обширная; посреди нее высился исполинский дуб о четырех стволах, похожий на руку с пальцами, старый-престарый, раскидистый, с большими дуплами. На краю поляны стояли поросшие плющом каменные стены без оконных отверстий и без крыши - остатки какого-то таинственного древнего сооружения. Видимо, здесь уже давно никто не бывал, и о человеке напоминало только множество плоских валунов, уложенных вдоль стен цепочкой и на поляне - большими кругами. Откуда попали сюда эти камни, зачем так выложены, что это за стены - Генрих не мог узнать. Вначале Герхо все отговаривал его туда ездить, а когда князь и Тэли галопом мчались к поляне, следовал за ними с явной неохотой. Напрасно допытывался Генрих, почему Герхо не любит этого места, - сокольничий упорно отмалчивался. Зато Тэли однажды высказал догадку: может, там было языческое капище, тогда и впрямь не годится им так часто ездить на поляну, тревожить безмолвие этого уединенного, мрачного уголка. Лесные звери и те сюда не забредали; хотя поляна, казалось, была создана для охотничьих засад, Генрих и его друзья ни разу не встретили там крупной дичи. Таинственная поляна будоражила воображение Генриха, и с наступлением солнечной погоды он посещал ее чуть не каждый день. Часами сидел он там, глядя на облака, на желтеющую листву, предаваясь смутным грезам о чем-то важном и необычном, что готовит ему судьба. Ради этих грез и любил он бывать на поляне - здесь легко думалось о таких вещах, которые раньше нисколько его не занимали. Генрих ложился на еще зеленую траву, а Тэли, сидя у него в головах, наигрывал на виоле - струны звучали тонко, как пение кузнечиков в знойный летний день. Герхо углублялся в чащу, и время от времени до поляны доносился его окрик, протяжный, тоскливый. Словно какой-то иной, волшебный мир окружал здесь Генриха, трепетным маревом повисал в холодном воздухе, в голубом небе. Порой на поляну заходили табуны лошадей - они паслись в лесу под надзором старого Лока, с незапамятных времен служившего табунщиком у графов Бергов. Он даже говорил, будто помнит княгиню Саломею, чуть ли не учил ее верхом ездить, но Генриху казалось, что старик врет. А как чудесно бывало, когда на поляну, забавно подскакивая, выбегали золотистые и гнедые лошадки! Вслед за ними появлялся старый Лок, с угодливой почтительностью кланялся господам, затем без всякого стеснения садился рядом на траву и заводил свои бесконечные разговоры. Он знал множество песен - шутливых, непристойных, трогательных; Тэли схватывал их на лету и переделывал по-своему. Были и небылицы, поговорки и прибаутки так и сыпались из уст Лока, одна забавнее другой и всякий раз новые. Генрих слушал его с улыбкой и обычно ничего не говорил, разве что старик спросит его о княгине, о Ленчице, Кракове или Плойке. Тогда подсаживался к ним и Герхо - этого рослого парня со светлыми, холодными глазами Генрих полюбил от души, - а Тэли доставал из сумки флягу с вином да кое-какую снедь, заботливо уложенную Гертрудой и они долго сидели вчетвером. Фыркали кони, позвякивали на них цепочки, постепенно смеркалось, и к вечеру приезжал на быстроногом меринке подпасок Лоте, помощник старика. Вдвоем они перегоняли табун на ближайший луг, где обычно ночевали. Генрих немного ехал с ними, потом сворачивал вбок и, скача галопом вдоль лесной опушки по высокому обрыву, видел, как кони спускаются в долину и клубится над ними пыль да вечерняя дымка, посеребренная светом луны. Однажды Генриху не захотелось возвращаться в Цвифальтен, и он решил провести ночь возле каменных руин. Лок, узнав об этом, погнал лошадей на луг, велел подпаскам стеречь их, а сам вернулся на поляну составить компанию князю. У дверного отверстия, зиявшего в стене, они разложили великолепный огромный костер; треща и искрясь, поднялся высокий столб пламени, осветил стволы деревьев и часть поляны, но старый дуб, который стоял посреди нее, оставался в тени. Вначале сидели молча на круглых камнях. Герхо, укутавшись плащом и подсунув под голову чепрак, спал, сидя у стены; бессильно повисшая рука опиралась на копье, рыжеватые пушистые кудри рассыпались по плечам и по чепраку. Генрих с нежностью смотрел на красивое мужественное лицо спящего - собрать бы ему дружину таких бравых и преданных молодцов, весь мир бы завоевал! Он поймал себя на том, что впервые думает о будущем с какой-то определенностью, но углубиться в эти мысли ему не пришлось - Лок внезапно нарушил молчание, озабоченно сказав: - А что станем мы делать, ежели к нам на огонек явятся древние обитатели этого урочища? - Какие обитатели? - удивился Генрих. - Я о них ничего не знаю. Кто они? - Я тоже не знаю, - ответил Лок, но по его тону чувствовалось, что он хитрит. - Может, карлы, может, великаны, но верней всего - люди. - Нет, нет, Лок, ты уж говори все! - воскликнул Генрих. - Кто тут жил, кто бывал, что это за руины, откуда тут валуны? - Точно никто не знает, а говорят разное, - начал Лок. - Всей правды нам уже не узнать. Что тут было при Карле-императоре или еще раньше, в самые давние времена - сказать трудно. Лес был, вот и все. Люди тут не жили. - Так откуда же развалины? - А это, может, строили не люди. Глядите, глыбы-то какие, и ни одного окна нет. Генрих внимательно осмотрел стену, у которой они сидели. Тэли придвинулся к нему поближе. Князь обнял мальчика и прикрыл ему плечи полой своего плаща. - Может, дракон тут жил или премудрая волшебница Кундри, что одним чародейским словом могла превратить любые камни в дворец. Или чернокнижник Мерлин - у него еще была такая девица-красавица Вивиана... Да почем я знаю! Одно ясно - кто-то здесь жил. И эти стены без крыши, - может, остались они от древней кузницы, где Зигфрид свой меч ковал? Слышали, верно, что жил в старину такой богатырь; вырос он, не ведая страха, и звали его Зигфрид. И вот, напророчили ему: ежели соблюдет он свою невинность, то станет великим королем и добудет самый драгоценный камень, какой есть на земле. А камень этот называется Грааль, и такой он тяжелый, что поднять его может только двадцатилетний невинный юноша... Да разве где найдешь парня в двадцать лет, чтобы невинность соблюл? Верно я говорю, Герхо? Но Герхо спал крепким сном. - Вот взял Зигфрид меч, который выковал себе в этой кузнице, убил тем мечом огромного дракона, в крови драконовой искупался да еще испил ее. А тому, кто отведает проклятой драконовой крови, дается властью адовой познание добра и зла. И Зигфрид, отведав той крови, узнал: должен он идти воевать королевство Монсальваж. А королевство это, скажу я вам, невидимое, и как его отыскать, никто не знал, даже Зигфрид, хотя он-то знал все. И отправился он искать туда дорогу... Тэли смотрел на рассказчика широко раскрытыми глазами, не смея пошевельнуться. Генрих тоже не пропускал ни одного слова. Княгиня Саломея строго-настрого запрещала его няньке Бильгильде, а потом и дядькам, рассказывать детям сказки - все это, мол, измышления лукавого. И он впервые слышал о Зигфриде, о Мерлине, о Граале. - А сказывал мне об этом в замке Бергов один человек из королевской свиты, да и сюда, в Цвифальтен, частенько приходят всякие сказители - грехи замаливать. Подойдет такой вот старичок, а когда и старушка, к твоему шалашу, закатит глаза - и пошел тараторить. Отправился, стало быть, Зигфрид искать то королевство, и случилось так, что приглянулся он волшебнице, - может, она-то и жила здесь? Звали ее Кундри, и была она уродина, но могла превращаться в чудную красавицу. Она показала ему дорогу на гору Монсальваж, а правил там король по имени Амфортас, и была у него премерзостная язва. На заднице она была, потому как он - уж не обессудь, князь, - тем местом весьма гнусно согрешал. Вот и угодили ему туда копьем, и рана никак не заживала. Один только Зигфрид сумел ее залечить, а как, того я не ведаю. Кундри потом святой стала и вышла за Зигфрида замуж, и стал Зигфрид править в Монсальваже. Но тогда он уже не Зигфрид назывался, а Парсифаль, и был у него сын Лоэнгрин (*43). Должно, он-то и был моим предком - меня ведь тоже этим именем окрестили, да больно оно длинное. Королю такое имя годится - хи, хи, хи! А пастуху никак, вот и зовут меня покороче - Лок. Наговорившись всласть, Лок поджал под себя ноги, укрылся столовой плащом и быстро уснул. Генрих только хотел ему что-то сказать - старик уже храпел. Герхо беспокойно ворочался, не выпуская копья, а Тэли повис всей тяжестью на руке у князя. Генрих отстегнул нагрудную пряжку, снял с себя плащ и бережно положил мальчика, завернутого в плащ, на плоские камни. Не просыпаясь, Тэли укутался поплотней и свернулся клубком, как зверек. Генрих остался наедине со своими мыслями. Долго еще сидел он на камне, подбрасывая в костер хворост и глядя, как пробиваются меж ветками языки пламени; синеватые внизу, они подпрыгивали, извивались, превращались в длинные золотые ленты, которые тянулись все выше, выше, росли, как маленькие светящиеся деревца. Причудливая игра огненных языков, их пляска, тихое шипенье завораживали. Генрихом овладело первобытное влечение к огню, он не в силах был отвести глаз от костра. Разные мысли приходили ему в голову, и он даже не пытался в них разобраться, только шепотом повторял какие-то фразы из историй старого Лока, словно сам был их участником и сидел у костра с королем Артуром, с Магнусом, Харальдом или же Гунтером (*44) в его бургундском замке. А может, и с самим Зигфридом в лесу? Но потом яркий огонь начал его раздражать. Князь встал и отошел подальше, в тень, откуда костер казался пурпурным кустом и виднелись частью освещенные стены, меж тем как все вокруг тонуло в черноте ночи, холодной, сырой, туманной. Генрих отвернулся от огня и вперил взор в этот непроглядный мрак, упиваясь его безмерностью, покоряясь его могуществу. Потом сделал несколько шагов, остановился, снова прошел немного - и вот он под четырехствольным дубом, трогает шершавую, влажную кору. Опершись спиною о ствол, Генрих задумался. Пламя костра постепенно угасало, багровые отсветы ходили по стене вверх и вниз, как волны. Тишина была полная - ни ветерка, ни шороха в опавших сухих листьях. И тут князю вдруг послышался настойчивый, страстный голос Агнессы; от одного этого воспоминания мурашки забегали у него по спине. "Корона!" - говорила ему Агнесса, и костер средь бархатно-черного мрака ночи засверкал перед ним, будто алмаз в короне. Глазам его представился золотой обруч с лилиями, покоящийся на бархатной подушке, как описывала невестка. Генрих удивился - с чего бы это вспомнились ему те слова Агнессы? И еще другие, прозвучавшие как издевка: "Генрих, князь сандомирский!.." А за ними возникли в памяти Рихенца, Верхослава, и из водоворота образов, воспоминаний то и дело выплывал сияющий золотой обруч, который носили на голове его двоюродный дед, и дед деда, и прадед деда, - племя великих, могучих мужей! И он подумал, что Храбрый вершил свою волю и в Киеве, и на Волыни, и в Праге, и в Будишине (*45), что кесарь намеревался сделать его своим наместником - вот тогда, возможно, и стало бы едино стадо и един пастырь, Пястович, король, император! И снова Генриху чудилась корона, о которой говорила Агнесса. Да, но Оттон уверяет, что у Кривоустого в краковском замке не могло быть подлинной короны. Что все это было обманом зрения, просто померещилось честолюбивой женщине, мечтавшей о короне, о мистическом помазании, которое преображает человека, наделяет его даром творить чудеса, - об этом высшем таинстве, которого удостаиваются лишь немногие. Но где же тогда подлинная корона? Если ему, Генриху, суждено свершить то самое, он должен обладать короной. Ухватившись за эту мысль, он вдруг понял, что в душе уже давно решил свершить то, о чем говорила Агнесса и что свершали его предки: он завладеет знаком высшей земной власти и поможет краю, которым будет править сам, без кесаря, идти к неведомому своему жребию. Ведь государства тоже родятся, растут и стареют, выполняя свое назначение, которое определено богом; назначение же Генриха - быть орудием промысла божия, и воля Генриха - быть королем польским. В этот миг он понял самого себя и еще раз повторил последние слова - огненными письменами запечатлелись они в его сердце, и невыразимый восторг охватил его. Словно под бременем тяжкой ноши, Генрих пал ниц у подножья языческого дуба на холодную землю, поросшую мхом, травой и усыпанную сухими листьями. Он прикрыл лицо руками, как если бы ночь была недостаточно темна, и, затаив, запрятав, схоронив в тайниках души эту мысль, будто величайшую драгоценность, отдался блаженному чувству единения с божеством. Тело его сотрясала дрожь, из уст рвались страстные мольбы. Наконец он поднялся. Лосиный кафтан промок от росы и тумана, Генриху стало зябко. Стуча зубами, он приблизился к костру, подбросил сучьев, потом случайно взглянул на дверное отверстие и в страхе отшатнулся - на пороге сидел человек, которого он в первую минуту не узнал. Но когда тот заговорил, Генрих понял, что это всего лишь Оттон фон Штуццелинген. - Меня послала сюда Гертруда, когда узнала, что ты хочешь заночевать на урочище. Боится, не приключилось бы с тобой беды: здесь ведь нечисто, да и лихорадку, говорит она, не мудрено захватить в этих местах. Генрих молчал, он был еще под впечатлением недавнего душевного порыва, говорить не хотелось. Внезапное появление Оттона изрядно его напугало - точно выходец с того света явился нарушить его одиночество. О да, Гертруда прислала монаха, чтобы тот отвлек его от дурных мыслей об отце, о братьях. От холода и волнения Генриха бил озноб. Оттон протянул ему плащ на лисьем меху - и об этом Гертруда позаботилась. Князь сел на валун напротив порога, запахнул поплотнее плащ и стал смотреть на огненные султаны, взвивавшиеся над корявым валежником. Оттон тоже молчал, с удивлением и любопытством глядя на князя. - При нашем дворе, - вдруг сказал Генрих, - не очень-то часто поминали моего деда, Щедрого. Почему бы это? - В столь давние тайны вашего рода я не посвящен. Знакомство мое с делами Польского государства начинается лишь с княгини Саломеи и святого Оттона Бамбергского... А о временах более далеких я знаю только понаслышке. Когда ездил я на сейм в Ленчицу, когда сопровождал княгиню в ее путешествиях по вашему краю, мне пришлось не одну ночь провести в походном шатре. Бывало там холодно, неудобно, я долго не мог заснув и коротал время в беседах со своими спутниками, а нередко и с вашими польскими дворянами. Многое они мне рассказывали, да не знаю, что правда, а что нет. Отец твой, говорили они, не любил, когда при нем вспоминали Щедрого. Поэтому, наверно, ты мало слышал о деде, но король он был могучий, хоть и своевольный. Государство сколотил крепкое, обручем золотым сковал, держал всех в строгости и прекословов не терпел. Епископа он убил (*46). - Это я знаю, - с волнением прошептал Генрих. - Да, убил епископа, великий грех на душу положил, а потом, как ни в чем не бывало, задавал пиры в своем краковском замке. Королеву от себя удалил - красивая, говорят, была женщина. Зато сына горячо любил и всегда держал при себе. - А что стало с сыном? - спросил Генрих. - Разве не знаешь? Он умер. - Мешко? - Да, он умер. Как раз воротился из Венгрии, праздновал свадьбу и вдруг умер. А на той свадьбе был твой дед Владислав, и не говорили у вас о Мешко, должно быть, потому, что Владислав... Впрочем, когда человек умирает внезапно, всегда начинаются толки (*47). - Дед Владислав? Отец моего отца? - Он самый. Сразу после приезда Мешко из Венгрии, на свадебном пиру... Невесту отправили обратно на Русь, так и осталась она девушкой. А замок и все добро Мешко прибрал к рукам твой дед. Вот как оно у вас нажито. - Грехом, - задумчиво сказал Генрих. - Да, грехом. - Но отцу это не повредило. И со Збигневом он расправился, и во всех делах была ему удача. Правда, он ходил на богомолье, не то к святому Эгидию, не то еще куда-то - так мне всегда говорили, но ведь Мешко и Збигнев от этого не воскресли. - Ха, - спокойно отозвался Оттон, - бывает и похуже. Ради короны люди идут на все. - А где корона дедова? - Когда я был в Плоцке, сказывал мне Завоя, будто дед твой увез ее в Венгрию или еще дальше. - Куда - дальше? - Туда, где скончался. - Кто? Болеслав? - Как совершил он тот тяжкий грех, рыцари, его вассалы, взбунтовались, никто не хотел ему подчиняться, даже Сецех (*48) его покинул, перешел к Владиславу Герману. И вот налетели они всем скопом на краковский замок, еще и чехи-наемники им помогали. Все ворота, все двери в замке взломали, а у Болеслава защитников не было; ночью он тайком пробрался к реке с сыном и двумя рыцарями и пошел в Венгрию. Но король венгерский не пожелал его в замок пустить, даже у ворот запретил остановиться. Горько вздохнул тут Болеслав и отправился в соседний монастырь, надел черную монашескую рясу и начал ходить из обители в обитель просить подаяния. Так дошел он до Осиека - это в Каринтии. Там он заболел, много месяцев пролежал, мясо отставало у него от костей за грехи его. Там он умер, там и погребен. А корону, слышал я, он повсюду с собой носил, с нею будто бы его и похоронили. - С короной? - Так мне сказывали в Польше. Тут проснулся Герхо, сел попрямей и ошалелыми глазами уставился на Оттона. Воспользовавшись этим, Генрих поспешно отошел в тень, прижался к стене, обеими руками цепляясь за камни, чтобы унять дрожь. Но он уже знал, что делать. - Благодарю тебя, Агнесса, святая женщина! - шептал он. До самой зари толковали они с Оттоном. Генрих выпытывал у монаха подробности об Осиеке, о расположении монастыря, об уставе тамошнего ордена и заставлял еще и еще рассказывать о Болеславе, о гибели его сына и Збигнева. Историю этих двух злодейств он слушал с жадностью, словно ему было приятно узнать, что их виновники - те самые люди, которых он всегда почитал как святых. Так ему внушала мать. Однажды муж приснился ей изможденным, окровавленным, в грязных лохмотьях; он просил у нее свое княжеское платье, и с той поры Саломея неустанно молилась за душу Кривоустого, не жалея денег на поминальные службы. Думал Генрих и о кончине деда, о его одиночестве среди бенедиктинцев, моливших бога за этого грешника. Но как ни упрашивал Генрих монаха перечислить все грехи Щедрого, тот отнекивался - даже вспоминать тяжко об ужасных сих делах, о которых ему довелось слышать в Польше и, разумеется, в искаженном, сильно преувеличенном виде. Лучше поговорить о путешествии в Святую землю - Оттон ведь был там задолго до похода кесаря Конрада. И монах завел рассказ о том, что видел в Иерусалиме и какими путями туда добирался. Из города Генуи отвезли его на корабле в Палермо, пышную столицу короля Рожера, а оттуда, погрузив скудные свои пожитки на арабское суденышко, плыл он много дней и ночей по морю, изнывая от жары. Но Генрих слушал рассеянно и все пытался перевести разговор на Польшу и на польских князей, их дела и подвиги. Герхо снова уснул, а Лок и Тэли даже ни разу не просыпались, хотя костер погас и к утру стало очень свежо. Генрих все сидел у порога, опустив голову и думая о своем, пока Оттон фон Штуццелинген монотонным голосом перечислял чудеса и святыни града Иерусалима - он собственными глазами видел храм Гроба Господня, храм иоаннитов, храмы святого Георгия, Магдалины и множество других примечательных зданий. Однако Генрих прислушивался к иному голосу, к голосу своего сердца, в котором нынче родилась такая великая и такая простая мысль. Вдруг в мрачном, холодном лесу прощебетала озябшая птичка. Вот и ответ на его мысли, доброе предзнаменование! Оттон продолжал свой рассказ, а Генрих, напрягая слух, ловил в первых шорохах пробуждавшегося леса голос милой пташки. Но она уже смолкла, эта одинокая певунья, покинутая улетевшими на юг собратьями. Генрих встал, прошелся по поляне - нигде ни проблеска света, только студеный ветер, похрустывая ветками, возвещает о приближении утра. Вернувшись к развалинам, князь разбудил Герхо, велел седлать коней; привязанные у стены, они уже нетерпеливо фыркали от предрассветного холода. Сонный Герхо лениво протирал кулаками узкие, как щелки, глаза. "Надо бы и его взять с собой, - подумал Генрих. - Скажу ему об этом сегодня же". Пока возились с лошадьми, воздух медленно светлел, голубел, будто растворяли водой синюю краску. Смутно обозначались просветы между стволами, деревья выступили из сплошной черноты, стали выпуклыми. Старый Лок, стоя у развалин, помахал рукой отъезжавшим. Генриху было радостно снова ощутить под собой жесткое седло и теплые бока сивого аргамака, немолодого, степенного коня, который помнил лучшие времена, помнил Плоцк, Краков. Бросив последний взгляд на загадочные развалины, Генрих приветливо помахал Локу - старик что-то кричал, но слов уже не было слышно. Тогда князь снял кольчатый шлем и потряс им над головой. Зазвенели, забряцали металлические колечки - как нравилось Генриху это бряцанье! И не знал старый Лок, что никогда уже не вернется польский княжич на полюбившееся ему урочище. Но Генрих знал и уезжал отсюда с чувством благодарности за все, что пережил на этой поляне. Он ехал впереди, спутники почтительно держались на расстоянии: Оттон, потом Тэли, позади всех Герхо. Но князь поманил сокольничего, и Герхо, опередив пажа и монаха, нагнал его. Некоторое время их кони шли рядом мелкой рысью, нога в ногу. Утренний холод пробирал до костей: Генрих плотней запахивал плащ на лисьем меху и задумчиво глядел в подернутую голубой дымкой даль. - Послушай, - сказал он, - сегодня или, может, завтра утром я отправлюсь в далекую и опасную дорогу. Надо съездить в один монастырь на окраине Австрийской марки. Беру с собой Тэли, а ты - поедешь?. - Да, князь. - Помни, дорога опасная, будет много трудных переходов. Стало быть, ты согласен? - Да, князь. - А почему? Ты хотел бы остаться у меня на службе? - Да, князь. - Навсегда? - Да. Генрих обернулся и посмотрел Герхо в глаза, точно хотел прочитать мысли своего нового оруженосца. Не говоря ни слова, они долго прощупывали друг друга взглядом, так долго, что хватило бы времени коню напиться вволю. - Благодарю, - сказал наконец Генрих и в уме сосчитал: Лестко, Тэли, Герхо - это уже трое. А кого приведет Якса? Можно ли будет взять их с собой? Сколько их приедет? Что за люди? Ему бы копейщиков крепких, лучников метких, щитников умелых да рубак смелых! Дружинники его должны быть людьми разумными и отважными, чтобы каждый мог действовать сам по себе, мог стать надежным кирпичиком в стене, которую он, Генрих, воздвигнет. С любовью думал он о тех, кто уже сейчас готов положить за него голову, кто первым пошел за ним, еще не зная, куда он их ведет. И приятное, волнующее чувство охватило его, чувство ответственности за судьбы людей, поверивших в него, - он может на них опереться, может ими повелевать. Да, отныне он - предводитель отряда, пусть небольшого, зато крепкого. 7 После бессонной ночи Генрих весь день занимался приготовлениями к поездке. Вначале надо было убедить Гертруду - пораженная этой нелепой, фантастической затеей сестра и слушать не желала его объяснений, что он хочет поклониться праху деда. Другим он и этого не сообщал, лишь подробно выпытывал у мейстера Оттона и монахов, какими путями надо ему ехать через Швабию, Баварию и Тироль. Все названия Генрих старался запомнить, а потом втолковывал их обоим оруженосцам. Оттон догадывался, зачем Генрих едет, и, усмехаясь, покачивал головой. Какая странная прихоть, совершенно бессмысленная! Добро бы отправиться в Святую землю!.. Двинулись в путь утром следующего дня довольно поздно. Гертруда долго смотрела из окна своей кельи, как брат удалялся по белой дороге, среди порыжевших деревьев. Обещал он вернуться недели через две, но на сердце у Гертруды было тревожно. Утирая слезы, она издали крестила Генриха частым, мелким крестом. Всех своих братьев она искренне любила и очень страдала от разлуки с ними. Генрих уверял, что когда-нибудь возьмет ее к себе - пусть хозяйничает у него в сандомирском замке; но Гертруда этим обещаниям не очень-то верила: Генриху ведь надо жениться, вот и будет хозяйка. День стоял чудесный, в небе ни облачка, и солнце пригревало - совсем не таким был тот хмурый, истинно осенний день, когда они ездили в Берг. Гертруда ясно различала бело-розовый костюм Тэли; мальчик ехал впереди, то громко покрикивая, то запевая песни, но без виолы, ее он приберегал к вечеру. За Тэли, на коне под синим чепраком, - Генрих. Голова князя непокрыта, русые волосы отливают золотом; он держит копье с пестро разрисованным древком, упертым в стремя, на конце копья реет бело-голубой прапорец. Последний, на вороном коне, - Герхо, на плече у него сокол в клобучке, у пояса кошель с кесарским серебром. Только и везут они с собой что копье, два меча, кошелек, лук Герхо, небольшой серебряный лук Тэли да виолу. Вот они уже спускаются в долину. Генрих, подняв копье вверх, начал быстро вращать его в руке, прапорец трепыхался на ветру, князь кричал: "Прощай, Гертруда!" Но она уже не слышала. Нет, Генриху не жаль покидать монастырь, где он так славно провел время. Рихенцы там уже нет. Впрочем, он почти не думал о ней; зато все чаще вспоминается ему Верхослава в белом платье, в красных сафьяновых перчатках, с таким изумленным детским лицом. Но не к ней едет он теперь и никогда к ней не поедет. Он не станет умножать злодеяния своей семьи еще одним, и столь гнусным. В Дании, кажется, случилось некогда такое: брат убил своего брата-короля, завладел троном и королевой. Рассказывала Генриху об этом его сестра Рикса, гордая, величавая королева готов и шведов, а прежде - княгиня в Новгороде (*49); она иногда наведывалась к матери в Плоцк и в Ленчицу. Вот настоящая государыня! Ей удавалось смутить не только младших братьев, но и благочестивое сердце княгини Саломеи. Что ж, пусть говорит что хочет, а Генрих против брата не пойдет, они совсем по-другому поладят, бог ему поможет. Сперва посмотрим, чем кончится это путешествие, а потом уж подумаем, как добиваться власти. Но Верхослава? Что будет с Верхославой? Вернется к отцу, в Новгород? Уйдет в какой-нибудь польский или немецкий монастырь? Быть может, в этом же Цвифальтене она вместе с Гертрудой когда-нибудь преклонит колена перед алтарем, где темноликий Христос несет ягненка? И будет проходить в бронзовые двери, отлитые теми же мастерами, что работали в Гнезно? (*50) Ах, пустые мечты! Уже смеркается, Тэли наигрывает на виоле, а он все думает о маленькой, хрупкой женщине, томящейся в бревенчатом краковском замке. Ехалось им привольно и спокойно, злых людей не встречали. Путь пролегал по пустынным местам: во многих швабских деревнях, в богатых крестьянских и рыцарских усадьбах не видно было ни души. В поход с кесарем Конрадом ушла тьма народу, и мало кто вернулся. Целые деревни стояли как вымершие, в других оставалось две-три семьи, повсюду нищета, запустение, невспаханные поля заросли сорняками, по-осеннему рыжеватыми и до хруста высохшими на солнце. Вздыхая, смотрели наши странники на опустошение, которое причинил словом святой муж из Клерво. Теперь он скрывается от людей в отшельнической своей келье, а вернее, в роскошном замке. Но что сделано, то сделано: не дал господь благословения походу кесаря, войско его в пустыне было осаждено, разбито, рассеяно, уничтожено врагом и болезнями, лишь немногие остались в живых и вернулись на родину. И Генрих вспоминал слова Дипольдовой жены об антихристе, обольстившем добрых христиан. Одну ночь они провели на мельнице, где прямо под полом журчала, не смолкая, вода: другую - в сарае с сеном. Ночевали как-то в замке, пышном, но унылом, потому что не было там женщин, а хозяин с челядью всю ночь напролет сидел при свете лучины в закопченной горнице, играл в шахматы, в зернь да богохульствовал, как язычник. Однажды, поздней ночью, подъехали они к длинному, приземистому белому строению - это был постоялый двор; они напоили коней, подбросили им сена и вошли в дом. У очага сидела толстуха хозяйка и несколько дюжих молодцов. Генрих учтиво приветствовал всех и спросил, можно ли переночевать. Молодцы громко расхохотались, хотя, казалось бы, - над чем тут смеяться? Хозяйка пристыдила их, а новых гостей повела в соседнюю горницу, где горело в очаге большое пламя и вдоль стен стояли лавки для ночлежников. Как только она вышла, чтобы приготовить им поесть, Герхо и Тэли повалились на лавки и вмиг уснули. Генрих сел у очага. Глядя на алые языки пламени, он вспоминал цвифальтенскую поляну. Спать не хотелось, усталости он не чувствовал; если бы не кони, а главное, не его спутники, он бы нигде не останавливался, все мчался бы вперед, к заветной цели. Впервые в жизни он испытывал такой душевный взлет, и все эти дни, похожие один на другой, словно отлитые в одной форме из благородного металла, он был охвачен внутренним горением, сознанием значительности, величия своего замысла. Ни разу не посетили его прежние, будничные чувства, все вокруг казалось необычным, удивительным, и стволы буков в лесах, которыми они проезжали, высились, подобно колоннам храма, где он, Генрих, равен богу. Вдруг распахнулась дверь, в горницу ввалился тучный рыцарь в потертом кожаном кафтане. Генрих уже приметил его в первой горнице, он сидел с хозяйкой и теми дюжими молодцами. Тяжело, шумно ступая, рыцарь подошел к Генриху. - Добрый вечер! - воскликнул он, грозно сопя. - Я - Виппо, Виппо из Зеленого Дуба. Генрих поднялся, вежливо ответил на приветствие и стал ждать, что будет дальше. Но рыцарь только повторил еще более грозно: - Я - Виппо, Виппо из Зеленого Дуба, иначе говоря, из Грюнайхберга. - А я - Генрих из Берга, - сказал князь, чуть смутившись; он не хотел открывать своего настоящего звания. - Разве мое имя ничего вам не говорит? - громовым басом спросил Виппо. Генрих поклонился и, опустив глаза, с улыбкой сказал: - Я ведь не из этих краев. - Вот как! - понял наконец Виппо и опять засопел. Вошла хозяйка с большой миской похлебки. - Ох, сударь, не приставай ты к моим гостям! - ворчливо сказала она. - Ходишь тут, торговле моей мешаешь... Воротился бы лучше к себе в замок с дружками своими, ваши-то дела уже закончены. Садитесь на коней, господин Виппо, и скатертью дорога! - Куда теперь ехать, матушка, час поздний! Да и дело есть. Цыгане, конечно, лошадок мне пригнали отличных, а я все ж хочу еще днем на них взглянуть. Боюсь, как бы за ночь у них бабки не побелели, что-то больно черны. Приятели твои, матушка, люди добрые, я знаю, но проверить никогда не мешает... - Вертопрах ты, господин Виппо, и всегда им был, - сказала женщина, подавая деревянные ложки. Пока они так беседовали, Генрих безуспешно пытался растолкать своих оруженосцев, чтобы и они поели. Хозяйка удалилась, и Виппо как-то сразу обмяк. Присев на лавку рядом с Генрихом, он начал рассказывать о своих замках, которые-де стоят тут неподалеку. В его речах все отдавало заурядным, буднями, совсем не в лад настроению Генриха. Виппо уверял, будто знает всех графов из Берга: и Дипольда, и Рапота, и Альберта; спрашивал, кому из них Генрих доводится сыном. Но потом стало ясно, что знает он их только понаслышке, как, впрочем, и всех германских вельмож, удельных князей, епископов, священников - имена так и сыпались из его уст, как из дырявого мешка. При этом Виппо старался показать, что ему известны и прозвища, и уменьшительные имена. Князя Генриха Австрийского он называл не иначе, как "Язомирготт", а юного Генриха Вельфа без околичностей именовал "Львом" (*51), - так что Генрих не всегда понимал, о ком речь. На постоялый двор Виппо явился, чтобы встретиться с цыганами, которые привели ему сюда дюжину лошадей красоты необыкновенной. Откуда эти лошади, Виппо не знал: шесть были польской породы, шесть - венгерской. Но разве ему что прибудет, говорил он, ежели он узнает, где они родились и на чьей конюшне стояли. Кроме того, ему должны сюда доставить несколько повозок с овсом - в этом месте от большака ответвляется дорога к его замку и здесь ему удобней закупать припасы. Просто он не желает пускать в свой замок всяких купцов да поставщиков - так у него там богато, что они сразу заломят втрое. Даже эти цыгане - хоть кони-то у них краденые, признался он наконец, - и те по шесть грошей за голову просят. Да еще морочься тут с ними, торгуйся, выпивай... Генрих ел похлебку и слушал. Вскоре он начал улыбаться - так забавны были речи Виппо. А рыцарь, немолодой уже человек, почувствовал, видимо, симпатию к юному князю и принялся горячо убеждать его, чтобы свернул с большой дороги и заехал к нему в замок. Там, мол, и тепло и удобно; вот только народу у него сейчас многовато, но одно крыло замка отведено для "благородных гостей" - ни сказать, ни описать, как там хорошо: вид на реку, на виноградники и отменное вино собственного изделия... Генрих долго объяснял, что спешит, что ему надобно поскорее добраться до одного монастыря в Австрийской марке и что через несколько дней он сюда вернется. - Вернетесь? Сюда? Через несколько дней? Вот и превосходно, едем вместе! Тут проснулись наконец спутники Генриха и подошли к столу. Генрих поел, отложил ложку, пододвинул им похлебку, и лишь тогда Герхо склонился над глиняной миской, а Тэли стал чинно зачерпывать с краю. Виппо услышал, что они величают Генриха "князем", но ничуть не смутился. Напротив, это как будто придало ему духу. - Что ж, поехали, ваша светлость! - воскликнул он и чуть было не хлопнул Генриха по колену, но сдержался. "Бог его ведает, что это за человек!" - наверно, подумал он. - Я тут все дороги знаю, хоть до Константинополя проведу. Куда князь, туда и я. Полюбился ты мне, князь! Генрих сперва слушал толстяка с усмешкой, но потом смекнул, что человек, который знаком со здешними делами и дорогами, может ему пригодиться. После долгих и настойчивых уговоров он позволил Виппо быть их провожатым до Осиека. - Осиек! - завопил рыцарь. - Большущий монастырь! Знаю, как же, я туда ячмень доставлял монахам для пива. Сам-то, правда, не ездил, люди мои отвозили. Это недалеко, в два дня там будем, ежели с коней не слезать. Ну, не в два, так в три. Дорога гористая, все лесом да лесом. Но я ее знаю, я проведу. Пришла хозяйка убрать миску и очень удивилась, узнав, что господин Виппо собирается в путь - кто же коней в замок пригонит, овес кто примет? - А Бруно на что? Бруно сам управится! - весело заорал Виппо, кликнул из первой горницы высокого худощавого парня в потрепанном кафтане и начал ему отдавать приказания. В дверях, прислонясь к косяку и прислушиваясь к словам рыцаря, стояли цыгане. По их смуглым лицам пробегали красноватые отблески от пламени в очаге. Генрих намекнул Виппо, что хотел бы остаться один, и, когда тот вышел, улегся на лавку. Но сон бежал от него. Долго еще слышал он, как за стеной Виппо торговался с цыганами, как топали во дворе польские и венгерские кони и высоким голосом покрикивал Бруно, распоряжавшийся вместо хозяина. Утром на заре выехали они уже вчетвером. Теперь Виппо вел их кратчайшими дорогами, и добрались они быстрее, чем предполагали, - на третий день. Генрих и его оруженосцы гнали вовсю, кони их покрылись мылом, начали спотыкаться. Виппо едва поспевал; отчаянно бранясь, он молил убавить ходу, но его не слушали. В лесу становилось все темней, наступал долгий, теплый вечер, какие в эту пору часто бывают в тех краях; в небе сияли звезды, на леса, горы и луга спускалась ночная тишина. И в тишине этой гулко, тревожно раздавался топот коней. Генрих, намного опередивший своих спутников, время от времени перекликался с ними - так они просили его, опасаясь, как бы князь в темноте не заблудился. Зачем, собственно, он едет, чего ждет от здешних монахов, от их настоятеля - Генрих представлял себе не вполне ясно. Наконец перед ними возникла из мрака черная стена, и они остановились у запертых ворот. Вскоре к ним присоединился Виппо - теперь все в сборе. На миг Генриха охватило смятение, он лихорадочно подыскивал слова, готовясь к встрече с монахами. Ему даже захотелось повернуть назад, но Герхо уже стучал в ворота, и на массивной прямоугольной башне, черневшей средь звездного неба, что-то задвигалось. Ворота приоткрылись, пламя факелов осветило сводчатый проход и в глубине дверь с двумя тонкими колоннами по сторонам. Четверых всадников окинули подозрительными взглядами, один из монахов, заметив у Тэли виолу, сказал: - Бродячих певцов не принимаем. Но на его слова почему-то никто не обратил внимания, гостей впустили во двор. Генрих соскочил с коня и лишь теперь почувствовал, как устал - ноги у него подкашивались. И когда его привели к привратнику, он прежде всего попросил ночлега, коротко сообщив, что он - граф Берг и приехал к настоятелю по важному делу. Брат привратник недоверчиво расспрашивал рыцарей, что да как, и пристально разглядывал Виппо. - А ты что тут делаешь? - внезапно закричал он. - Я князя сопровождаю, - с достоинством ответил Виппо и так посмотрел на монаха, что тот не решился продолжать. - Потом все объясню, - прибавил толстый рыцарь. Ни о чем больше не спрашивая, их повели на просторную кухню со сводчатым потолком - под навесом на столбах там пылало огромное пламя и висел котел. Густой дым, завиваясь спиралью, уходил в круглое окошечко. На вертеле жарилась оленья туша, у очага сидели служки и стоял боком к огню высокий монах; он крутил ручку вертела и что-то бормотал. Лица его Генрих не разглядел. Когда князь вошел на кухню, сердце у него болезненно сжалось. Он подумал, что вот церковь сломила и его, он пришел каяться под ее сень, как дед Агнессы (*52). Генрих вспомнил о кесаре Оттоне, этом юном, благочестивом, мечтательном безумце, о Храбром, но особенно, о Щедром. Быть может, и он, вот так, сгорбившись, вращал здесь вертел? Уложили гостей в большом, холодном помещении возле кухни и тоже со сводчатым потолком. Но Генриху не спалось: он слишком устал, после долгой езды ломило ноги и все тело, к тому же от стен этих веяло чем-то тревожным, жутким. Он встал, прошел через сени в небольшой дворик - вероятно, хозяйственный. И снова Генрих увидел кусочек звездного неба, тени башен в вышине и при тусклом свете, доходившем сюда из сеней, разглядел поленницы дров, топоры, кирки, лопаты и грабли, сваленные в кучу. Все здесь было чужое - этот дворик, и эти топоры, и вся эта жизнь, которой жил некогда великий король: здесь он колол дрова и думал о Кракове. От этой мысли Генриха кинуло в дрожь, мороз по коже пошел. И никто уже не знает, не помнит, даже след того события, столь важного для Генриха, стерся в памяти людской. Он вернулся в дом. Оруженосцы и Виппо уже спали. Князь растянулся на шкурах и, забыв о ломоте в суставах, начал молиться за Щедрого. Утром пришлось долго ждать свидания с настоятелем. Отзвонили первую стражу, вторую, третью - где-то наверху, над их комнатой, пел хор на чужой, непривычный лад. От утреннего холода стены были покрыты влагой; казалось, все вокруг напряженно ждет наступления дня. Когда Генриха провели к настоятелю, он узнал в этом чопорном, надменном старике того монаха, который давеча вращал на кухне вертел, будто ученый пес. Должно быть, епитимью отбывал. Поклонившись, Генрих остановился на пороге. Надменное морщинистое лицо настоятеля выражало равнодушие ко всему мирскому, благочестивое отчуждение. Князь понял, что с ним нелегко будет договориться. Не глядя на Генриха, настоятель долго молчал; он словно бы совершал умственное усилие, чтобы спуститься на землю, вернуться в монастырь, временно препорученный его опеке. Наконец поднял глаза и скрипучим голосом спросил гостя, кто он. - Пяст, - кратко ответил Генрих. Настоятель окинул его быстрым взглядом и заметно оживился. - Зачем сюда пожаловал? - спросил он. - За короной. Монах передернул плечами, беспокойно пошевелился в кресле. Сидел он спиной к круглому окну, на лицо падала тень, и следить за его выражением было нелегко. Генрих только увидел, как блеснули глаза. - Чей ты сын? - Кривоустого. - Хо-хо, - вздохнул настоятель. - После твоего деда здесь ничего не осталось. Прах, и только. В рясе, босой, пришел он к нам и постучался в ворота. - Говорят, при нем была корона. - Кто говорит? Было бы у него хоть что-нибудь, он бы ради спасения души отдал все в монастырь, и мы сохранили бы его дар в нашей казне. Немало у нас всякого добра, пожертвованного грешниками. Но короны Болеславовой там нет. - Должна быть, - настаивал Генрих. - Бабьи сказки! - с усмешкой воскликнул настоятель. Генрих слегка заколебался. - А на что тебе корона? - спросил монах, вставая из кресла, и быстро подошел к Генриху. Живость движений совсем не вязалась с его старческим обликом, даже была неприятна. - Откуда у тебя такие мысли? - И он забегал из угла в угол легкими мышиными шажками. - Корона, братец мой, это тебе не цветочек - сорвал, и твой. Люди познатней тебя искали корону, на гробнице святого Петра искали, да не нашли, - захихикал он. - Ну что в этой короне особенного? - И опять засмеялся, останавливаясь перед Генрихом и презрительно глядя на него. - Что в этой короне особенного? - повторил настоятель. - Берет кузнец или, скажем, ювелир золотую пластинку и кует из нее обруч. Золотой обруч, только и всего! Ну, вырежет на нем цветы или зубчики, вставит несколько камешков из тех, что находят в земле где-нибудь в Греции, в Сирии или в Сипанге (*53). Да, вставит в эту штуку камешки, вот и вся недолга - обруч! Князю чудилось, что он видит перед собой корону - так живо ее описывал монах, и чем больше тот говорил о ней, как о чем-то будничном, повседневном, тем более реальной, осязаемой и страшной представлялась она Генриху. Он стоял, понурив голову, не смея взглянуть в глаза настоятелю. - И вот из-за такого пустячного обруча, - грозно повышая голос, молвил монах и распрямился во весь рост под низкими, давящими сводами кельи, - люди убивают один другого... Но никто пальцем не шевельнет ради более высокой, достойной и благородной цели. Вот я для тебя что важней - таинство помазания или сама эта вещичка? Генрих не понимал, к чему настоятель клонит, но угрожающий тон наполнял его трепетом, а перед глазами все маячил золотой венец. Монах приблизился к нему, схватил за руку и крикнул: - Пойдем! Я покажу тебе, что осталось от этой короны. Он потащил Генриха по коридору во внутренний дворик и оттуда - на большой монастырский двор. Работавшие там пильщики и колесники вытаращили глаза, но монах, будто не замечая их, быстрым шагом шел к монастырскому погосту, где покоились останки честных братьев. В конце погоста, у самой ограды, он выпустил руку князя и резко подтолкнул его вперед. - Вот! - визгливо выкрикнул монах. - Вот оно, место, где лежит твой дед! Генрих глянул и оцепенел - еле заметный холмик, на нем пожухлая трава да несколько сухих листочков. И словно что-то оборвалось в его душе - он рухнул на колени, уткнулся лицом в землю, в траву. Здесь лежит тот, кто был последним королем в их роду, здесь гниют его кости! Он забыл о настоятеле, о пильщиках, о монахах, - жадно вдыхая запах травы, прижимался щекою к ней, холодной и скользкой от росы или осенней измороси. Когда Генрих наконец поднял голову и встал, настоятеля уже не было. Прислонясь спиной к ограде, князь все смотрел на убогий холмик. "Так бог уничтожает тех, кто восстает против него", - подумал он, но тут же возразил себе. Нет, он не должен так думать. Господь велит человеку быть сильным. Отряхнув платье, Генрих вернулся в комнату, где его ждали Герхо, Тэли и выспавшийся Виппо. Оказалось, что Виппо уже успел повздорить с привратником, вчера якобы узнавшим его. Монах принял его за одного еврея из прирейнских краев, который как-то приезжал в Шпейер вместе с Бернаром Клервоским. Еврей этот торговал красным сукном для крестов, которые нашивали на свою одежду рыцари, отправлявшиеся в Святую землю. Виппо отругал монаха на чем свет стоит, и тот изрядно струсил, узнав, с кем имеет дело. Что и говорить, в ту пору, когда Бернар проповедовал в Шпейере, перед самим кесарем Конрадом, к нему льнуло множество евреев - находиться при этом святом муже было для них безопасней. Погромщиков он не жаловал, всегда удерживал рыцарей от расправ с иудеями, указывая на иную, святую, цель. Однако на всем протяжении от Кельна до Шпейера убивали неверных, грабили их склады и амбары, в которых было немало добра. Виппо говорил об этом с возмущением; похоже было, что и он, прежде чем обосноваться в Зеленом Дубе, странствовал по тем краям, - ведь он видел самого Бернара Клервоского! Рассказами об этом знаменитом проповеднике и о чудесах в его монастыре, в Клерво, толстяк покорил сердце привратника, окончательно рассеял его неуместные подозрения. Так, в разговорах, проходил день, серый, дождливый; сперва они сидели в пустой, холодной горнице, потом на кухне, среди служек и монастырской челяди - как бессмысленно было все это! Под вечер на кухню, распевая псалмы, вошла с большой торжественностью процессия монахов во главе с настоятелем; он долго молился, потом стал у вертела и принялся поворачивать над огнем тушу не то серны, не то барана. Генрих тихонько вышел, побродил в сумерках вокруг погоста, не зная, что предпринять; он переходил с одного двора на другой, приглядывался к монастырскому хозяйству и, наконец, снова забрел в тот вчерашний дворик, где за поленницей были свалены лопаты, кирки и пилы. Стемнело рано, все обитатели монастыря разошлись по разным углам - большие открытые дворы опустели. Монахи, служки, оруженосцы Генриха прохаживались по сырым, мрачным коридорам или, собравшись у очагов, судачили, балагурили, рассказывали истории. Генриху никто особого внимания не оказывал, хотя настоятелю уже было известно его звание. Он вернулся в прежнюю горницу, где окна были прикрыты досками и тускло светила лучина. Генрих сел, укутал ноги волчьими шкурами, задумался. Однако в лице его было что-то необычное, что заставило его спутников отойти в угол и разговаривать шепотом. Говорил больше Виппо - плел небылицы о крестовых походах и о королевстве Иерусалимском. Прозвонили к вечерней трапезе и к "Ангелюс", монахи громко, на ученый лад спели гимны Бальбула (*54); постепенно все стихло в стенах монастыря и вне их, все погрузилось в глубокий, тяжелый осенний сон. Но Генрих не спал. Он приказал своим оруженосцам взять на маленьком дворике кирки и лопаты и сам вышел с ними, опираясь на плечо Виппо. Было уже по-осеннему темно, мрак стоял непроглядный - Генрих с трудом отыскал указанный ему настоятелем холмик у ограды и велел копать в этом месте. Герхо и Тэли повиновались с неохотой - им было страшно. Лица их в темноте были не видны, по по тому, как они медлили, как изменились их голоса, князь понял, что они возмущены. И все же оба начали копать. Лопаты со скрежетом врезались в мягкую, но обильную гравием почву, слышался шорох осыпающихся комьев - это воскресал Щедрый, поднимался из могилы к новой жизни. Вскоре лопаты ударились о дерево. Генрих распорядился принести лучину и факел, заранее приготовленные в их горнице. Затрепетали тоненькие язычки огня - казалось, их сейчас погасят, перечеркнут частые косые нити дождя. Когда заглянули в яму, увидели там прогнившие дубовые доски. Тэли и Герхо принялись откидывать с досок землю, теперь они работали живей и даже с интересом. Показался большой гроб с выпуклой крышкой, на которой был набит равнораменный крест. Генрих соскочил в неглубокую яму и притронулся рукой к гробу: доски совсем истлели. Он потянул одну, доска легко отделилась, князь выбросил ее наверх, потом оторвал другую. Виппо наклонил факел к яме, и через образовавшееся в гробу отверстие они увидели внутри что-то темное, рыхлое, пушистое. Тэли схватил кирку, стал расширять отверстие: полетела третья доска, еще одна, еще - и вот вся крышка сорвана. Генрих взял из рук Виппо факел и поднес его к тому, что лежало на дне гроба. Взору его сперва предстала все та же коричневатая, мшистая масса, похожая на перегной, потом в противоположном конце гроба - белесый череп с прядями густых черных волос. Огромные глазницы, наполненные черной пылью, смотрели мимо Генриха куда-то вверх, в нависшее над погостом ночное небо. Генрих решил, что в гробу больше ничего нет. Отдав факел Виппо, он вновь наклонился над этим черепом, над этим прахом, которого было как-то очень много в большом дубовом ящике. Князь попытался стать на колени - не хватило места; однако он не мог уйти, не выразив своего благоговения, не прикоснувшись хоть на миг к тому, что осталось от могучего короля. Он притронулся рукой к темной массе на дне гроба - она была мягкая, пышная. И он погрузил обе руки в этот темно-бурый мох, в этот прах плодоносный, возникший из плоти, в которой некогда бушевали неуемные страсти. Внезапно он потерял равновесие, качнулся вперед, руки ушли по локоть в страшный перегной, князь сделал резкое движение, и пальцы его наткнулись на что-то твердое. Он едва не упал, но Герхо и Виппо подхватили его под мышки, и в неверном свете факела он увидал в своей правой руке золотой обруч. Нет, это не корона, всего лишь тонкий золотой обруч, должно быть, нижняя часть короны; на ней изломы, следы от ударов чем-то острым, и чернеют, как глазницы Щедрого, пустые впадины, в которых прежде были драгоценные каменья. Так вот какую корону забрал с собой в могилу Щедрый! Генрих выскочил из ямы и знаком приказал ее засыпать. Он не слышал, как укладывали на место оторванные доски, как наваливали на них шуршащую землю. Он стоял, держа обруч обеими руками, даже не видя его - факел уже погас, - но ощущая под пальцами нечто влажное, шероховатое, твердое. Все плыло перед глазами князя, он прислонился к ограде, и только когда Тэли потянул его за рукав, стал понемногу приходить в себя. Будто во сне, прошел он в дом, сам очистил корону Щедрого от земли, пыли и плесени, потом преклонил колени и долго молился. Когда совсем рассвело, они тронулись в обратный путь на север. Но в Бамберг князя теперь уже ничто не влекло. 8 Генрих охотно принял приглашение Виппо погостить в его замке. Поездка из Цвифальтена в Осиек была делом нелегким, тем более что совершили они ее в необычно короткий срок: князь и его спутники нуждались в отдыхе, да и кони утомились. А главное, нуждалась в отдыхе душа Генриха после пережитых бурь и волнений - хоть два-три дня побыть в тишине, собраться с мыслями, обдумать дальнейшие шаги, для которых потребуется уже не безоглядная пылкость, но спокойствие и трезвость. Они нигде не задерживались в пути и через несколько дней уже подъезжали к стенам хваленого замка Виппо, с виду ничем не отличавшегося от многих других. Еще издали показалась главная башня (*55), обнесенная особой стеной, которая двумя концами примыкала к реке. Кроме главной, было еще четыре башни; невысокие, но крепко строенные, они стояли по четырем углам крепостной стены, сложенной из каменных глыб. Вправду хорош был замок и поставлен удачно. Над рекой вздымался высокой дугою мост из крупных камней, скрепленных известкой и песком; на нем стояла сторожевая башенка. Примыкавшая к замку часть моста за башенкой была подъемная, с хитрым устройством: днем мост служил для переправы, а ночью, когда эту часть подымали, она, наподобие ворот, закрывала проход в стене. Словом, настоящий рыцарский замок, суровый и грозный. Тем неожиданней был беспорядок внутри его. Добра всякого горы, но все кое-как свалено в самых неподходящих местах: груда щитов - в кладовой для припасов, а в рыцарской зале - кучи шкур и охапки соломы. В правом крыле обитали какие-то черноволосые люди, похожие на цыган; оттуда доносился детский визг и кухонный чад. Но, пройдя два внутренних дворика, гость попадал в удобные, хоть и небольшие комнаты, где из окон открывался далекий вид на излучины реки; он напомнил Генриху Краков и Плоцк. Здесь было тихо, тепло - Виппо приказал затопить, и комнаты быстро обогрелись; шум и суматоха, царившие в других помещениях замка, сюда не доходили. Как сообщил Виппо, на холме, за рекой, в старом дубовом лесу, некогда поклонялись Одину. С тех пор это место имеет в округе дурную славу; поэтому Виппо было легко получить здешний замок у его прежнего владельца в обмен на другой, расположенный подальше. И действительно, из окон виднелись спускавшиеся к голубой воде склоны холма в зарослях буков и каштанов, которые осень расцветила бронзовыми и ярко-желтыми тонами. Непривычное спокойствие и торжественная красота этих мест сразу пленили Генриха. Два дня он не выходил из своих комнат, хотелось побыть вдали от всякого шума и суеты. Ближайшие окрестности замка были превращены в виноградники. Порыжелые кусты покрывали оба берега до самой реки и, поднимаясь по склонам, подступали вплотную к золотым рощам. Как-то Генрих прошелся по винограднику вниз, чтобы погреться на ласковом осеннем солнце, и среди виноградных кустов увидел танцующих детей в зеленых и голубых передничках. Они водили хоровод, взявшись за руки, и что-то выкрикивали тоненькими птичьими голосами. Князь долго стоял и смотрел на них; потом, возвратившись в свои покои, он жадно прислушивался к этому птичьему гомону. В его памяти возникла Ленчица, стайки ласточек, гнездившихся под крышей замка, картины прошлого. Даже самое раннее детство, когда Бильгильда в остроконечном белом чепце собирала его однолеток и они точно так же кружились в хороводе, пока их не разгоняла княгиня Саломея, опасавшаяся козней нечистого. Не ко времени эти воспоминания! Теперь ему нужно другое, нужна сила, решительность. Ехать в Бамберг он пока не хотел. Надо подождать возвращения Лестко с деньгами, со свитой и вестями с родины. Да и не так-то приятно идти в неволю. Якса тоже должен приехать. Но главное, он должен был - и страстно этого желал - набраться опыта, прежде чем приступить к свершению. Он размышлял о судьбе королевства Храброго, о бунте и гибели Маслава, о кончине Щедрого, о суетливой беспомощности и явном неразумии отца. Он полагал, что еще плохо знает пружины государственного механизма, плохо знает людей и движущие ими силы, а потому еще не вправе повелевать людьми, звать их под свое знамя и властно требовать с них, требовать труда и самоотверженности. Корона Щедрого может подождать, сперва ему надо многое понять, понять кесаря и папу, понять самого себя, остановившегося на распутье меж этих двух исполинов, которые, словно золотыми клещами, обхватили все поле мировой истории. Но вот однажды, когда он опять гулял по винограднику, туда прибежали его оруженосцы с известием, что в замок прибыли какие-то знатные рыцари - при них большущая свита, все роскошно разодетые, доспехи так и блестят. Генрих поспешил в свою комнату, и тут же к нему явился взволнованный, сияющий Виппо. Он сообщил, что у Генриха будет сосед. Кто этот рыцарь, он сам еще не знает, но, без сомнения, персона важная. Вскоре Генрих увидел во дворе знатного гостя. Это был очень высокий молодой человек лет двадцати с лишком. Большие голубые глаза глядели спокойно, немного сонно. Короткая рыжая борода свисала жидкой золотистой сеточкой, не скрывая благородных очертаний подбородка. На красном кожаном кафтане виднелись следы от ремней панциря, а на лбу и щеках - полосы от недавно снятого шлема. Одет он был весьма изысканно, длинный зеленый бархатный плащ, наброшенный на кафтан, волочился по земле, - видимо, был предназначен для верховой езды. На сафьяновых сапогах красовалось у колен по золотому колокольчику, такие же колокольцы были привешены к правому рукаву и к ножнам меча. При каждом движении они издавали приятный звон. Оба рыцаря издали обменялись поклонами, потом пошли друг другу навстречу. - Я - Генрих, князь сандомирский, - сказал по-немецки Генрих. - А я - Фридрих Швабский, - прозвучало в ответ. Генрих с удивлением взглянул на старшего собрата и преклонил перед ним колено. Фридрих поднял его, заключил в объятья, расцеловал. Странно было князю встретить здесь кесарева племянника, владыку швабских земель, прославленного рыцаря, но в особенности странно было видеть человека, недавно вернувшегося со своим войском на родину после многих передряг и опасностей крестового похода. Теперь Фридрих тоже возвращался из похода; он побывал в Австрии, где оказывал помощь осажденному врагами графу Бабенбергу. Дорога была трудная, пришлось пробираться через горы по перевалам на границе Австрийской марки. Направляется же он в Бамберг, откуда дошли до него тревожные вести. Ближайший родственник предполагаемого наследника короны, малолетнего Фридриха, которому еще и шести лет не исполнилось, он в случае смерти кесаря мог получить большое влияние при дворе. Впрочем, он словно был создан для такой роли: спокойный серьезный взгляд, величественная осанка - все говорило об уме и силе. Вечером того же дня они снова встретились - Барбаросса пригласил князя отужинать с ним. Большая рыцарская зала, находившаяся у самых ворот, была чисто выметена, детей и женщин, которые слонялись по всему замку, разогнали, залу окурили можжевельником, поставили длинные столы. В камине ярко пылали дубовые колоды, лавки были устланы привезенными с Востока тканями. И вот, при свете лучин и факелов, воткнутых в железные подставки, начался пир. Заходили по кругу кувшины и рога с вином, деревянные кружки с пивом; их передавали из рук в руки, глядя соседу прямо в глаза - в знак того, что никому из сотрапезников не грозит предательство. Столы были накрыты большими вышитыми скатертями - рукоделье сирийских женщин и рыцарских дам, проживавших в Святой земле. В стороне сидел высокий представительный монах, державшийся очень непринужденно. Это был Виллибальд из Стабло (*56), начальник королевской канцелярии, точнее говоря, канцлер, которому кесарь Конрад доверял, как себе самому. Виллибальд только вернулся из Рима, он умно и осторожно рассказывал о тамошних делах: как наводит порядок папа, недавно возвратившийся в столицу, как верховодит там некий Арнольд из Брешии (*57), муж весьма ученый и влиятельный. Генрих вспомнил, что года три назад в Польшу в свите кардинала Гвидо (*58) приезжал человек с таким же именем, помогал кардиналу, но, видимо, не слишком рьяно, когда тот наложил проклятье на братьев Пястовичей. Ему захотелось расспросить Виллибальда об этом священнике, но он не посмел прервать монаха. Виллибальд тем временем повел рассказ о том, как жители богатого города Пизы готовятся возвести великолепный храм на месте древнего языческого капища. С большим знанием дела он говорил о рисунках и чертежах, которые изготовляют монахи и миряне, прежде чем приступить к постройке - там тоже научились сооружать крестообразные своды в новом вкусе (*59), какие можно уже видеть в Шпейере, в Кельнском соборе святого Мартина и в других германских городах, даже в самом Бамберге. Барбаросса шепнул князю, что на уме у Виллибальда теперь совсем другое и что учеными разглагольствованиями он только прикрывает свое беспокойство; впрочем, монаху это отлично удавалось - никто бы и не подумал, что он чем-то встревожен. О, Виллибальд умел скрывать свои чувства! В Риме он так удачно обо всем договорился с папой и с виднейшими горожанами, жаждавшими власти. Духовенство и миряне ждали прибытия Конрада, его коронации, откладывая до этого торжества разрешение всех споров и тяжб. Какой бы это был триумф для кесаря, когда бы и папа и сенат приветствовали его как посланца провидения, как восстановителя справедливости! Меж тем кесарь лежит больной в Бамберге. К поездке в Рим он как будто готовится, но без охоты. Для похода в Польшу, затеянного Агнессой и назначенного на осень, все было готово, однако кесарь не повел войска. И в Рим - теперь это все знали - он не поедет. Затем и послал он Виллибальда, чтобы ускорить возвращение Фридриха из Австрии - пусть поторопится, ибо никому не ведом день и час. Одно чувствовал кесарь: со своего одра он уже не встанет. Но здесь, на пиру у Виппо, Виллибальд нисколько не походил на каркающего ворона, на злого вещуна, явившегося сообщить, что впервые со времен Оттона Великого германский король не будет увенчан императорской короной. Холеный, розовощекий, он ровным и звучным голосом повествовал о своих дорожных впечатлениях. Это был настоящий дипломат. После многолетних мечтаний и хлопот, интриг и переговоров, когда он был уже так близок к цели, к триумфальному приему Конрада в Риме, - все рушилось, но и это не могло вывести Виллибальда из равновесия. Все с интересом слушали его рассказы; сидевшие с ним рядом, такие же упитанные, как и он сам, молодцы в рясах - канцелярская братия! - уплетали за обе щеки, раздирая холеными, белыми пальцами куски не очень-то жирного мяса. Однако Виллибальд вскоре удалился. Фридрих и Генрих теперь были предоставлены самим себе. Сперва оба молчали, глядя на огонь в очаге. Рыцари Барбароссы, увлеченные едой и вином, не заговаривали с ними, беседа не клеилась. Слишком разные они были люди, слишком далекие по образу жизни и по устремлениям - преодолеть эту отчужденность, найти то общее, в чем оба они, владетельные князья, были равно заинтересованы, оказалось нелегко. Генрих, пожалуй, даже испытывал симпатию к Фридриху, но странная робость сковывала его уста. Рыцари вокруг них совсем захмелели: одни попросту уснули, другие спьяну бормотали что-то невнятное. Нестройный этот гомон и чадные испарения словно завесой отделили обоих юношей от остальных пирующих; хозяйское вино начало и им туманить головы. Барбаросса постепенно разговорился, Генрих, наклонясь к нему, слушал. Ни тогда, ни позже Генрих не мог себе уяснить точного содержания этих возбужденных, страстных речей, - возможно, в них и не было никакого определенного содержания. Зато они поражали бьющей через край энергией, творческой мощью. Буквальный смысл слов был, казалось, незначителен, но чем-то они властно покоряли душу. Они пробуждали дремлющие в Генрихе силы, наполняли его сознание смутными образами, излучавшими сияние славы. Рыжебородый рассказывал о том, что видел на Востоке, об обычаях сельджуков (*60), о дикости арабов, об их мыслях и чувствах, о том, какое там все чужое, и, однако, это чужое помогает созидать свое: когда насмотришься на их обычаи и нравы, легче понять самого себя. Созидание самого себя, созидание священного храма, созидание государства - то и дело повторял Фридрих в обрывистых фразах, которые Генрих не вполне понимал. Они поднялись и вышли из залы за ворота замка, потом прошли по мосту, пересекли виноградник, поле и очутились в лесу, посвященном Одину. Двое слуг с факелами следовали поодаль - лишь слабый отсвет падал на лица юношей, на склоненные рыжие ветви, шуршали под ногами опавшие листья. От излучин реки, которая, как стальной меч, сверкала во мраке, поднимался холодный туман. Но это не охлаждало пыла собеседников - теперь и Генрих наконец оживился и начал говорить так же бессвязно и бурно. Понимали ли они друг друга? Называли ли одними словами одни и те же понятия? Им казалось, что да, во всяком случае, хотели они одного: над нагромождением башен и церквей, над стенами крепостей и городов воздвигнуть нечто более великое и единое. "И будет един пастырь и едино стадо", - то и дело повторяли оба. Но как достичь единства? Одинаково ли понимали они это единство? Фридрих говорил: "единый закон". Генрих, быть может, охотней сказал бы: "единая любовь" или "единая свобода". Фридрих твердил: все раздробленное, распыленное, слабое, ничтожное должно объединиться, спаяться, вырасти во что-то большее. Генрих же думал, что все, наделенное жизнью, должно пускать корни, обрастать листьями, давать цветы, плоды, семена, которые упадут в землю, и лишь тогда, свершив свой круг расцвета и увядания, обратившись в ничто, все приходит к единству. Единство небытия? Пусть так. - Создать что-либо можно лишь тогда, когда все чувства слиты воедино, - молвил Рыжебородый. - Нельзя разбрасываться, кидаться во все стороны, как нельзя выехать из одного города через все ворота зараз. Должна быть одна цель, ибо нам даны одна жизнь, один бог и один закон. - И одно Слово, - невольно подхватил Генрих. Но тут же начал возражать, защищать любовь и то малое, что возникает при дроблении большого: и огороженный дворик, и крохотную пчелиную ячейку, в ней тоже заключен целый мир. И когда Фридрих рассказывал ему про Иерусалим, про замок в горах, где король Балдуин составлял закон для всего мира (*61), чтобы наверху иерархической лестницы стоял самый могущественный король, всеми признанный владыка, хранитель чаши с кровью Христовой - перед его глазами вдруг возникли раздольные зеленые луга и Верхослава, какой он видел ее в день кончины княгини Саломеи. Ему хотелось спорить с Барбароссой, но - во имя чего? Какой закон может он противопоставить закону Фридриха? Краков ли равнять с Иерусалимом? Он почувствовал, что туманный язык Барбароссы побеждает его, что он пользуется чужими оборотами, соглашается с мыслями Фридриха, а быть может, и с будущими действиями. Генрих завел речь о Польше и ее соседях - русских, пруссах, ятвягах (*62) и литвинах, обо всей этой мелюзге, которая кишит и множится; им, как воздух, нужна единая стать, форма. - Мы им понесем, - сказал он, - эту форму, понесем крест, чтобы они воздвигли себе храм. - И дадим розу, - добавил Фридрих, - чтобы им было чему Молиться. Генрих не понял этих слов, но потом не раз вспоминал их: форма и аромат, крест и роза. Да, он хотел бы понести это всем, кто прозябает в немощи, в хаосе. Но разве два этих понятия не сливаются в одном, высшем и завершающем, в короне, которая имеет форму розы и креста одновременно, являя собою символ всего, что существует на земле и стремится к небесам? Никогда еще Генрих так остро не ощущал бедности человеческого языка, как во время этой беседы с Барбароссой и многих других в последующие дни. Рыцарь-мечтатель изъяснялся так неопределенно, придавал своим словам такое зыбкое значение, что Генрих часто не мог уловить, к чему он клонит. Если же начинал говорить Генрих, Барбаросса подхватывал его мысль с полуслова и развивал ее дальше, пусть не всегда в том направлении, какое желательно было польскому князю. Как бы там ни было, они понимали друг друга или думали, что понимают, и хоть оба были всего лишь второстепенными князьями, делили меж собой Восток и Запад, размышляли и рассуждали о латинских формах господства и правления. Время теперь проходило самым приятным образом. Виппо, удостоившийся высокой чести принимать у себя племянника самого кесаря, из кожи лез, только бы угодить рыцарям. Как по мановению волшебного жезла, исчезли с первого двора шумливые черноволосые "цыгане" - то ли разбежались, то ли попрятались, словом, сгинули. Генрих даже удивился, но Тэли сообщил ему, Что как-то ночью весь этот сброд увезли на двух повозках в соседний замок, тоже принадлежащий Виппо. Это самые обыкновенные евреи, сказал Тэли. Евреи? Какими судьбами очутились у Виппо евреи? Этого Тэли не знал, но то были действительно евреи. Еще удивляло Генриха беспорядочное расточительство их хозяина. В замке теперь пошла роскошная, разгульная жизнь, Виппо одаривал всех богатыми подарками. Одним - меха, подшитые сукном и отороченные парчой, князьям и Виллибальду - плащи, тканные золотом и серебром покрывала, Тэли - музыкальные инструменты, Герхо - резной персидский лук, чудесное копье и в придачу прапорец с вышитыми на нем солнцем и звездами, отчего Герхо прозвали "рыцарем звезд". А уж как старался всем услужить, ко всем подольститься - и главное, так и сиял от удовольствия. Соседний замок, как выяснилось, не был его собственностью. Законный хозяин замка, одинокий баварский рыцарь, лет десять тому назад, а может, пять, отправился в Святую землю, сдав Виппо в аренду замок и относящиеся к нему угодья: лесок над рекой, один-другой участок земли и немногих приписанных к ней крестьян, которые еще остались. Сосед все не возвращался - видно, был убит; так уверял один из спутников князя Фридриха. А Виппо тем временем, худо ли, хорошо ли, распоряжался в его поместье. Хозяйство свое Виппо вел безалаберно, но очень деятельно. Тэли докладывал Генриху последние новости. Во всех дворах замка постоянно кипела работа, длинные вереницы грубо сколоченных повозок то и дело подъезжали к кладовой, к амбарам, к кузнице. На них грузили соль, которую Виппо невесть где доставал, солонину, муку или немолотое зерно, наконец, оружие, выкованное в мастерских Виппо. Все это отправлялось в Бамберг, в Байрейт и Нюренберг. Обычно отправка происходила по вечерам и перед рассветом. Когда князья утром просыпались в своих тихих покоях с видом на реку, дворы были уже словно выметены, - ни повозок, ни товаров. А Виппо, позвякивая связкой огромных ключей, прохаживался от одной крепко сколоченной двери к другой. Доблестные рыцари заняты беспрестанными драками, а меж тем должен же кто-то доставлять им мясо и муку, щиты и мечи. Несколько дней спустя Генрих выпроводил Герхо в Цвифальтен - передать Лестко и Яксе, буде они уже там, чтобы направлялись прямо в Бамберг. Сам он решил явиться к кесареву двору в свите Фридриха. Не впервые представал польский князь пред светлые кесаревы очи, но, пожалуй, еще ни один заложник не мог похвалиться такой дружбой с ближайшим родственником кесаря. 9 Выехали рыцари недели через две, отдохнувшие и довольные гостеприимством Виппо. Хозяин провожал их, а Виллибальд поспешил вперед - предупредить кесаря о благополучном прибытии племянника. У кесаря, вероятно, есть какие-то виды на Барбароссу, раз он так жаждет этой встречи. То ли намерен послать Фридриха в Бургундию, то ли на ломбардские города, с которыми всегда много хлопот - кто знает? Во всяком случае, Виллибальд из Стабло поторапливал швабов и, когда отряд рыцарей покинул замок, сам помчался вперед в Бамберг, чтобы известить кочевой кесарский двор о приближении Фридриха. Не терпелось ему и в канцелярию свою вернуться, откуда он рассылал кесаревы письма в четыре конца света: византийскому императору, Рожеру в Сицилию, королю Франции и датчанам, которые ссорились между собой. Барбаросса не очень-то доверял Виллибальду и нисколько этого не скрывал. - Уж этот писарь чего-нибудь да придумает! - повторял он Генриху. Ехали медленно, не торопясь, делали остановки в замках по три дня и больше. Так проканителились весь декабрь. И то сказать, стояла распутица, дороги совсем развезло - не поскачешь. Барбаросса все присматривался к Генриху, выспрашивал о Польше, и тот рассказывал ему, как было дело с Владиславом и осадой Познани, как предал Владислава анафеме архиепископ Якуб (*63) из своей кареты, о чем беседовал Генрих с теткой наследника престола (ох, уж эта тетушка!), с Агнессой, которая ненавидела мужниных братьев, как прежде Петра Влостовича. - Куда хуже, что она и на кесаря злобствует! - заметил князь Фридрих. Только к рождеству вступили они в окрестности Бамберга. Опьяняясь собственным красноречием, увлеченные половодьем юношеских чувств, оба князя жаждали чего-то иного. Еще день пути - и перед городской стеной их встретил Виллибальд. С чрезвычайно озабоченным лицом он сообщил, что кесарю стало намного хуже; не иначе как он доживает последние дни, и потому просит Фридриха явиться к нему не мешкая. Хотя о том, что кесарь болен, было давно известно, никто не предполагал, что затяжная болезнь - которая в Византии, заботами императрицы Берты-Ирины, на время было отступила, - примет такой опасный оборот. Кесарь был не стар, мог бы еще жить долго, и как-никак он не оставлял мысли о короновании. У всех был на памяти Лотарь; его избрали королем уже в старости, однако и поцарствовать успел он вдоволь, и в Риме был коронован и помазан. Оба князя пришпорили коней, не думая уже о подобавшем Фридриху торжественном въезде в город, и поздним вечером подъехали к королевскому дворцу. Бамбергский дворец напоминал старый деревянный сарай. Сотни больших, бестолково построенных покоев соединялись в длинные анфилады, снаружи к ним лепились всякие пристройки: альковы, спальни, башенки, кладовые - все это было покрыто причудливо неровной гонтовой крышей, на которой рос мох. На огромный внутренний двор выходили деревянные галереи, опоясывавшие оба этажа, с них спускались по широким полусгнившим лестницам, кое-где устланным клочьями красного сукна. Если по галереям кто-нибудь шел или бежал, шаткие доски отчаянно скрипели и громыхали - во дворе поэтому стоял непрестанный шум. В покоях пахло смазными сапогами, овчинами, которые почему-то были грудами навалены на полу, пахло воском от свеч, горевших повсюду, как в церкви, и мокрыми коврами, на которых потягивались знаменитые охотничьи собаки Конрада. На кухне в больших котлах варилась еда для слуг, а крутилось их тут видимо-невидимо, бегали по двору взад и вперед, присвечивая себе факелами. Когда Фридрих вошел в залу, его сразу обступили кесаревы сестры - должно быть, они собрались на совет. Генрих узнал Агнессу; кроме нее, тут были Берта из Нюренберга, Аделаида и Елизавета - все опечаленные и в то же время обуреваемые жаждой власти. Они принялись жаловаться на болезнь кесаря, а кстати друг на друга, и в один голос бранили Виллибальда из Стабло и своего собственного брата Оттона Фрейзингенского. Самая дородная из сестер, Берта, несмотря на поздний час, привела маленького Фридриха, сына кесаря. Это был хилый ребенок, с ног до головы одетый в парчу; большими сонными глазами он с испугом смотрел на доспехи двоюродного брата. Малыша поспешили увести обратно к нянькам. Немало удивился Генрих, заметив за спиной Агнессы милое личико Рихенцы. Он даже не успел должным образом ей поклониться. Вероятно, испанцы опять оставили Рихенцу в Бамберге, теперь уже из-за болезни кесаря. Вдруг в залу быстрыми шагами вошла немолодая, но красивая дама. На ней был голубой плащ гентского сукна; отороченная шелком и подвязанная лентами лондонская шляпа с павлиньими перьями болталась на спине. Даму сопровождал высокий, худой, рыжеволосый рыцарь; за ними следом вбежали две борзых. Дама о чем-то громко спросила Рихенцу: голос ее прозвучал так резко, что все четыре сестры Бабенберг с возмущением зашикали. По улыбке высокого рыцаря и по его сходству с Рихенцой Генрих сразу узнал в нем ее брата Болеслава. Этот длинноносый верзила с застенчивым лицом и глуповатой улыбкой, чем-то напоминавшей улыбку испанской королевы, был самым старшим из всех племянников Генриха. Догадался он также, кто эта дама в голубом плаще, и посмотрел на нее с невольным любопытством: сильно нарумяненная, великолепные зубы, нежные белые руки. Это была младшая сестра двух императриц - Гертруды, покойной жены Конрада, и Берты, супруги византийского императора Мануила, - Аделаида Зульцбахская. Вот и еще одна тетка маленького Фридриха, мечтающая о короне для племянника. Замуж она не вышла, и поговаривали о ней разное. Но все ж это была сестра двух знаменитых дам, которых судьба из скромного Зульцбаха вознесла на два высочайших трона в мире. Аделаида, как Генриху говорила Гертруда, была влюблена в старшего сына Агнессы, Болеслава. Об этом знал весь кесарский двор, знала и бедная Звинислава, которая томилась с детьми в Альтенбурге, чахла от тоски и горя среди чужих ей немцев. Кесарь приказал ввести к нему гостей сразу же. Поэтому Фридрих только отвязал меч, снял шлем и панцирь, кинул их первому попавшемуся слуге и, взяв Генриха за руку, быстро зашагал по длинному ряду низких покоев, едва не ударяясь головой о дощатые потолки. Доложить о нем пошел вперед Виллибальд, корвейский аббат. Конрад III лежал на большой кровати, которую для тепла подвинули к жарко пылавшему камину. Во время приступов лихорадки на него нападал мучительный озноб, не спасала и гора медвежьих мехов. Он был так изможден, что Фридрих с трудом узнал его. За два месяца, которые Фридрих провел в Саксонии и в Австрии, защищая своего дядю, новоиспеченного маркграфа (*64), кесарь страшно переменился. На исхудалом, заострившемся лице лежала печать смерти. Исказились благородные черты, пожелтела кожа вокруг больших, черных, прежде таких веселых глаз. Пожалуй, им никогда не случалось плакать - нет, один раз пришлось, когда Конрад со своим братом Фридрихом, оба босые, в дерюжных рубахах, должны были стать на колени перед кесарем Лотарем (*65). Но этих слез Конрад не простил ни зятю Лотаря (*66), ни его старухе вдове, Рихенце Саксонской. И вот он лежит, весь иссохший и почерневший, корчится под медвежьими мехами, словно побитая собака, и собачьими тоскливыми глазами глядит на испуганного Фридриха. Швабский герцог опустился на колени, откинул меха с кесаревой руки, поцеловал ее и поднялся. Генрих тоже стал на колени, приложился, как в церкви к распятию, к этой холодной костлявой руке, поросшей редкими волосками. Конрад не знал, что перед ним наконец-то стоит польский заложник. На его лицо было страшно смотреть, все стояли в глубоком молчании. Кто-то из сбившихся в кучку женщин заплакал, сперва тихо, потом все громче. Снова привели малютку Фридриха Ротенбургского; тетки - Агнесса, Берта, Аделаида, Елизавета, - передавая малыша из рук в руки, поставили его у отцовского ложа. Так он стоял между кесарем и Фридрихом, в золотом платье, маленький, черноглазый, очень похожий на отца, и испуганно смотрел на обоих. Вдруг лицо кесаря болезненно исказилось, он резко привстал в постели, вскинув обе руки; он хотел, чтобы все вышли. Дамы, Виллибальд, Генрих и сопровождавшие их рыцари поспешно удалились в соседнюю залу, большую, как овин, да и пахло там овином. Конрад, его сын и герцог швабский остались одни. В зале, куда все перешли, уже были люди. У камина сидели за столом несколько человек, которые при виде сестер кесаря встали. Не встал только невысокий мужчина с надменным лицом - родной брат кесаревых сестер и единоутробный брат Конрада, известный своей ученостью епископ Оттон Фрейзингенский. Епископ лишь мельком взглянул на вошедших, а когда Агнесса начала ему рассказывать о возвращении Фридриха, нетерпеливо отмахнулся - как видно, это его ничуть не интересовало. Какой-то белокурый, приземистый человек со смеющимися глазами возбужденно ходил из угла в угол. Если не считать тонзуры, светлым пятном выделявшейся среди золотистых волос, ничто в его наружности не напоминало о духовном звании; одет он был в подбористый шелковый кафтан, расшитый на византийский манер большими золотыми и зелеными кругами. Похоже было, что он сильнее всех взволнован происходящим. Зала, в которой находилось общество, служила подручным королевским архивом, и хозяином здесь был корвейский аббат. Сидя за массивным дубовым столом, он вытаскивал из запертых на большие замки ящиков и тайничков какие-то пергаменты и печати. По-чиновничьи невозмутимое его лицо было бесстрастно и непроницаемо. Четыре сестры беспокойно бродили по зале: то шушукались между собой, то подходили к каждому из присутствующих по очереди и в чем-то его убеждали. Их брат, епископ Оттон, только нетерпеливо махал рукой, а ходивший по зале широкими шагами белокурый Райнальд Дассельский (*67) вовсе не обращал на них внимания. Виллибальд тем временем разворачивал документы и, отглаживая тыльной стороной кисти чистые пергаментные листы, разглядывал их при свете лучин. Воздух в зале был сырой, но не холодный - пол снизу обогревался, чтобы канцеляристы могли работать. Все же старушка Любава принесла Агнессе шубу и накинула ей на плечи. Рихенца села рядом с дядей. Генриху не хотелось здороваться с Болеславом, и он, подойдя к камину, присел на табурет подле фрейзингенского епископа. Оттон, взглянув на князя, лишь вздохнул, даже не удивляясь тому, что чужой человек садится в его присутствии. Кесаревы сестры наконец сошлись вместе в одном из углов залы. С минуту все молчали. - Кесарю очень худо? - спросил кто-то. - Кесарю... кесарю... - повторил Оттон, не сводя глаз с огня. - Какой он кесарь! В Риме ведь не побывал... Да, времена! Одна беда за другой... Я еще в Иерусалиме это знал... - Все в руке божией! - послышался чей-то голос. Генрих увидел стоявшего в тени у камина мужчину богатырского роста в бернардинской рясе. То был Маркварт, фульдский аббат (*68), любимец папы и кесаря, человек неиссякаемой энергии. Райнальд Дассельский остановился посреди залы и громко рассмеялся: это было так неуместно, что все оглянулись на него. А он, в своем чересчур затянутом кафтане, язвительно сказал Виллибальду: - Какой это документик ты там готовишь, корвейский аббат? С чего ты взял, что тебе сейчас придется что-то писать? Уж так ты уверен, что нынче произойдут великие события? Однако Виллибальда нелегко было смутить, он с усмешкой отодвинул в сторону пергаменты и горделиво приосанился. Он, Виллибальд - papabilis [кандидат в папы, кардинал, могущий быть избранным в папы (лат.)], посредник между папой и королем, бывший настоятель Монте-Кассино (*69), он, сын церкви, который направлял на пути христианские послушного ее воле монарха и держал в руках уже второго германского императора, был полон презрения к этому щеголеватому священнику, которого герцог Фридрих где-то откопал во время своих поездок и осыпал милостями. С самодовольным видом Виллибальд вертел в руках канцлерскую печать, потом протянул ее Райнальду: - Справедливо молвил Маркварт - все в руке божией. Не хочешь ли, брат мой, позабавиться этой штучкой? Райнальд с интересом стал рассматривать замысловатую резьбу, потом взвесил печать на ладони и вернул ее Виллибальду. - Нет, это не для меня, - сказал он. Генрих меж тем любовался личиком Рихенцы, на которое падал свет от огня в камине: немного исхудала, но похорошела. Ему было странно, что, уехав из Цвифальтена, он почти не думал о ней; лишь изредка ее образ возникал перед ним как далекое видение, золотистое, неуловимое, недоступное. А теперь она сидит тут рядом. И он невольно вспомнил Верхославу. Вскоре появился самый младший брат кесаря, епископ из Пассау, тоже Конрад, последний из детей Агнессы, дочери великого Генриха IV: трех сыновей Агнесса родила Фридриху Швабскому, а потом, овдовев после семнадцати лет замужества и вторично вступив в брак, успела еще наградить маркграфа австрийского восемнадцатью отпрысками. Епископ Конрад был молод и очень красив. Он подошел к теткам, заговорил с ними. Но вдруг дверь из королевской спальни со стуком распахнулась, в залу вошел Барбаросса, ведя за руку маленького кузена. Он чуть ли не швырнул малыша на руки теткам и, не глядя на Виллибальда, приказал Райнальду: - Пошли немедленно за епископами Генрихом и Эбергардом! В походке Барбароссы, в его голосе было что-то необычное: все поднялись и уставились на него, застыв от изумления. Наступила тишина, только тихонько хныкал Фридрих Ротенбургский. И в этой тишине снова раздался голос Барбароссы: - Принеси из сокровищницы императорские регалии! Все вздрогнули, сестры переглянулись, и Берта крепче сжала в объятиях маленького Ротенбурга. - Коронация! - прошептала она. Барбаросса окинул теток холодным взглядом. Оттон Фрейзингенский двинулся было к нему, но Фридрих, словно не замечая епископа, обратился к стоявшему в тени Маркварту: - Ты, Маркварт, позаботишься обо всем, что предписано церковью исполнять при кончине кесаря. Ты будешь соборовать короля Конрада. Потом подошел к Генриху, взял его за руку. - Идем, - сказал Фридрих, - надо немного отдохнуть, скоро мы снова должны быть здесь. И ты, дядя, с нами, - позвал он Оттона. Втроем они вышли из дворца, поодаль следовали Тэли и Герхо, который уже успел вернуться из Цвифальтена. На площади перед королевским дворцом размещался рынок, стояли собор и дом епископа, в котором теперь проживал епископ майнцский Генрих, - там уже заметно было какое-то движение. В соборе и в других храмах звонили колокола. Как обычно во время пребывания кесаря, в городе было людно, горело много огней. Рыночную площадь окаймляли дощатые прилавки, временные балаганы, с нескольких сторон доносились звуки дудок. В одном из балаганов при свете факелов плясала смуглая танцовщица. Они приблизились к темному строению с громадным двором, где пофыркивали утомленные дорогой кони Генриха и Барбароссы. В просторных сенях стояла величественная статуя всадника с короной на голове. Вокруг нее копошились резчики, обкладывали свежеотесанный камень мокрой мешковиной. Барбаросса провел своих спутников по ряду темных комнат и наконец отворил последнюю дверь. Они очутились в большом помещении, потолок которого терялся во мраке; освещалось оно только горевшими в очаге поленьями. Посередине, в каменном углублении, лежали раскаленные булыжники, слуги лили на них воду из ведер. Вода мгновенно превращалась в пар, он наполнял теплом все помещение - это была баня. Все трое быстро разделись и сели на лавки вокруг камней - жаркий пар обволакивал тела, разгонял усталость. Слуги подали кувшины с согретым вином, внесли блюда с едой. - Не знаю, придется ли нам спать этой ночью, - сказал Барбаросса, - надо хотя бы поесть. Через часок-другой вернемся во дворец. Оттон Фрейзингенский сидел, опустив голову. Его худое, мускулистое тело, видимо, было привычно к панцирю и мечу, но теперь в его позе чувствовались уныние и расслабленность, - он явно был удручен ходом событий. Все долго молчали, наслаждаясь живительным теплом; пару постепенно прибавлялось, вскоре за его белыми клубами они почти перестали видеть друг друга. Из горячей мглы послышался тихий, печальный голос епископа Оттона: - Никогда еще, милый Фридрих, не было мне так тяжко! Даже на берегах Меандра, когда сарацины, болезни, волки - тысячи напастей обрушились на германское воинство, которое я вел на защиту Гроба Господня. Словно я превратился в столетнего старца и вижу, как погружается во тьму кромешную весь земной мир. За всю историю - а я изучил ее и записал для потомства - еще не бывало, чтобы столько бед сразу сваливалось на нашу землю. Да еще погода какая - дождливое лето, морозная зима... Барбаросса разразился громким смехом. Нагой, могучего сложения, он полулежал на покрытой ковром лавке; его жидкая, золотистая бородка казалась серебряной от капелек сгустившегося пара. Отгон Фрейзингенский глянул на него с изумлением - в этом грубоватом смехе было что-то искусственное. - Ах дядя! - воскликнул Барбаросса. - Как я понимаю, иначе и не бывает на свете: зимой всегда холодно, а летом идут дожди. И если король умирает - это в порядке вещей. Один государь уходит - другой приходит. Епископ, видимо, понял тайный смысл этих слов; с горестным вздохом он ударил себя кулаком в грудь, на которой висел большой железный крест, и набожно перекрестился. Когда они поели, слуги обтерли их соломой и помогли одеться. Фридрих опять повел их по темным, низким покоям своего жилища, через сени с каменным всадником и большой двор. Ночь стояла очень холодная. Приблизившись к собору, они заметили, что двери его открыты. Фридрих вошел внутрь - там, в полумраке, сновали слуги с факелами в руках. Барбаросса преклонил колени у гробницы святого Генриха и начал молиться. "Одинокий человек среди застывшего хаоса камней", - подумалось Генриху. Оттон ненадолго отлучился, затем подошел к племяннику сказать, что императорские регалии уже принесены в palatium [дворец (лат.)]. Барбаросса тяжело встал - загремел по полу рыцарский меч - и взял Генриха под руку. - Помни, ты - мой друг, - сказал он князю по пути во дворец, - и нынче вечером, надеюсь, ты мне окажешь одну услугу. В королевских покоях горело множество лучин, в каминах громко трещали дрова, повсюду толпились рыцари в парадных одеждах, но без шлемов и без оружия. Сестры короля красовались в самых пышных своих нарядах, в сверкающих ожерельях; на Агнессе была особенно роскошная шуба из дорогих русских мехов, крытая константинопольским пурпуром, - досталась она ей от свекрови, Сбыславы. Барбаросса и Генрих прошли по боковым переходам в залу рядом с опочивальней Конрада. Народу здесь теперь было больше. Посередине стояли слуги, держа на устланных пурпуром носилках два аравийских ларца из резной кости. Оба ларца были одинаковы по величине, но на одном был приделан сверху золотой орел. Виллибальд, очень встревоженный, стоял за своим столом. Один Райнальд все так же прохаживался по зале; правда, его вышитое блио теперь прикрывал красный плащ. Маркварта не было видно - должно быть, правил службу. Виллибальд бросился навстречу Фридриху. - Что это все означает? - громким шепотом спросил он. - Что тут будет? - Сейчас увидишь, - ответил Барбаросса. В залу вошли десятка полтора воинов с факелами и окружили слуг, державших ларцы. Медленно растворились двери королевской опочивальни, на пороге появился дряхлый, седой, как лунь, архиепископ майнцский Генрих. Он махнул рукой, и все, кто был в зале, выстроившись в чинную процессию, направились к королевской спальне. Фридрих шел впереди, - но теперь в его одиночестве Генриху чудились величие и сила, - за ним шествовали епископ фрейзингенский и князь сандомирский, далее четыре сестры, сиявшие в золоте, как иконы; Агнесса вела маленького Фридриха, похожего на золотую куклу. Затем шла Рихенца в королевском облачении и красавица Аделаида. Затем воины с факелами и слуги с ларцами. Затем епископы Эбергард Бамбергский и Конрад из Пассау, аббаты Адам из Эвре, Адам из Лангра и Рапот из Гейльбронна, затем дворяне и князья, но их было немного - вечно недовольные саксонцы и баварцы сидели, как медведи, в своих берлогах, а Бабенберги охраняли марку от набегов. Замыкало процессию духовенство, среди которого шли Райнальд и Виллибальд. Королевская опочивальня преобразилась: к потолку посредине был, по византийскому обычаю, подвешен большой медный круг, в котором горели размещенные рядами лучины, - свет был такой яркий, будто в солнечный день. На камине целыми охапками стояли зажженные свечи, от них сильно пахло воском. Королевское ложе сдвинули в угол, а кесарь в длинной рыцарской тунике и пурпурном плаще сидел у камина в кресле. На голове у него сиял золотой венец с крестом впереди, лицо было белее мела, взгляд мутен. Всех поразило, что он еще нашел в себе силы надеть облачение. Четверо рыцарей держали над креслом красный балдахин с вышитыми на нем орлами и замками Штауфенов; впереди стояли сын Владислава и Агнессы Болеслав Высокий и почти такой же рослый бургграф нюренбергский, муж Берты; позади - Конрад фон Дахау и Гергард фон Вертгейм. Епископы Эбергард и Конрад приблизились к королю и надели на него священнические ризы, символ небесного посланничества германских императоров. Тяжелая золотая парча, подобно фону византийских мозаик, оттеняла бледность его лица. По знаку Фридриха слуги поставили позади кесаря оба ларца и отошли в сторону. Агнесса подтолкнула маленького Фридриха к отцу, но Барбаросса придержал его, взяв за ручку. Все опустились на колени: из бокового алькова вышел Маркварт со святыми дарами. За ним старуха монахиня несла на шнурке медную доску, ударяя по ней молоточком; при каждом ударе раздавался протяжный, гулкий звук - обычай этот был привезен кесарем из Иерусалима. За монахиней шли церковные мальчики, размахивая кадилами - густое облако ладанного дыма вмиг заволокло Конрада. Ослепительный свет, сияющая золотом парча, звуки гонга - все это создавало торжественное настроение. Генрих пристально всматривался в бледное лицо кесаря; на фоне золотой парчи оно казалось ему белее облатки, которую нес в руке Маркварт. Кесарь принял причастие сидя. Небывалым величием дышал весь его облик, сила духа победила немощи телесные! Никто бы не узнал в нем то жалкое существо, которое всего несколько часов назад корчилось от озноба под медвежьими мехами. И в тот миг, когда Конрад вкушал плоть Христову, он показался Генриху небожителем, восседающим на престоле в сиянии славы, истинным владыкой мира. Когда кесарь причастился, Маркварт и монахиня с гонгом отошли в сторону. Конрад указал рукой на епископа Генриха и уверенным, звучным голосом произнес: - Епископ Генрих сообщит вам мою волю. Епископ, опираясь на зеленый пастырский посох с голубкой наверху, сделал шаг вперед. - Конрад Третий, - возгласил он, - милостью божьей король германский, император западной части света, владыка и повелитель Германии, Италии, Галлии и Славонии, готовясь вскоре предстать пред лицом того, кто послал его вершить закон над градом и миром, просит дворян Германского королевства, дабы после его кончины они, минуя его малолетнего сына, избрали королем германским Фридриха, герцога швабского, на благо всем подданным и на благо империи. И в подтверждение своей воли он вручает оному герцогу Фридриху во владение и распоряжение отныне и впредь императорские регалии. - Да будет так! Аминь! - громко проговорил кесарь. Присутствующие опешили - так неожиданны были эти слова. Но слуги уже открыли аравийские ларцы, и Маркварт, став позади кесаря, подал ему округлый черный предмет, казавшийся неуместным среди всего этого блеска и великолепия. Фридрих Швабский опустился перед кесарем на колени, Райнальд притянул к себе Фридриха Ротенбургского, который снова начал плакать, и прикрыл его полой плаща. Кесарь благоговейно взял корону обеими руками за державу - видно было, что он напрягает последние силы, - и положил ее на ладони Барбароссы. С минуту железный этот обруч, казалось, соединял умирающего государя и его преемника, потом руки Конрада опустились, корона осталась у Барбароссы. Все облегченно вздохнули, как при возношении святых даров, и склонились в земном поклоне. Кесарь протянул руку назад, взял у Маркварта копье, сделанное по образцу копья святого Маврикия; некогда Оттон III оставил его в Гнезно Болеславу, которого п