анет с Францией? Вот в чем вопрос. Франция танцует вальс пустыни, подобно Сахаре, когда поднимается ветер; 25 миллионов кружатся в вихре; вальсируя, направляются к городским ратушам, аристократическим тюрьмам и избирательным комитетам, к Брауншвейгу и границам - к новой главе всемирной истории, если только это не конец, не развязка всего! В избирательных комитетах теперь уже нет сомнений, и дело идет без заминки. Конвент избирается - в очень решительном духе; в городской Ратуше мы уже отмечаем первый год Республики*. Около 200 наших лучших законодателей могут быть избраны вновь. Гора в полном составе: Робеспьер с мэром Петионом, Бюзо, священник Грегуар, Рабо и около 60 членов бывшей Конституанты, хотя некогда у нас было всего "тридцать голосов". Избираются все они и наряду с ними друзья, давно уже пользующиеся революционной славой: Камиль Демулен, хотя он и заикается; Манюэль, Тальен и компания; журналисты Горса, Карра, Мерсье, Луве, автор "Фобласа", Клоотс, спикер человечества; Колло д'Эрбуа, актер, безумствующий на сцене; Фабр д'Эглантин, памфлетист-теоретик; Лежандр, плотный мясник; даже Марат, хотя сельская Франция с трудом может поверить этому или даже вообще поверить, что Марат существует не только в печати. О министре Дантоне, который ради членства откажется от министерского портфеля, уж нечего и говорить. Париж охвачен выборной горячкой; провинция тоже не отстает: Барбару, Ребекки и пламенные патриоты приезжают из Марселя. Собирается 745 (в действительности 749, так как Авиньон посылает четверых); собралось их много, но разойдется меньше! * 21 сентября 1792 г. было объявлено провозглашение Республики. День 21 сентября по решению Конвента стал начальной датой "новой эры" - IV года свободы, первого года Республики. В Конвент было избрано 750 депутатов. Правую Конвента составляли жирондисты, они имели около 200 мест; левую Конвента - депутаты Горы - якобинцы, они имели свыше 100 мест. Большинство Конвента составляли депутаты, формально не примыкавшие ни к Горе, ни к Жиронде и получившие ироническое название Болота или Равнины. По своему положению депутаты Конвента в большинстве были юристами, служащими и людьми свободных профессий. Адвокат Каррье* из Орильяка, бывший священник Лебон из Арраса - оба составят себе имя. Гористая Овернь вновь избирает своего Ромма, отважного земледельца, бывшего профессора математики, который бессознательно втайне вынашивает замечательный Новый календарь с мессидорами, плювиозами и т. п. и, выпустив его в свет, умрет так называемой римской смертью. Является и бывший член Конституанты Сиейес, является составлять новые конституции, сколько бы их ни понадобилось; впрочем, осмотревшись своими зоркими, осторожными глазами, он притаится при многих опасностях, решив, что надежнее молчать. Приезжает молодой Сен-Жюст, депутат Северной Эны, более похожий на студента, чем на сенатора, автор нескольких книг; это юноша, которому еще нет 24 лет, со стройной фигурой, сладким голосом, восторженным смуглым лицом и длинными черными волосами. Из далекой долины Орк в отрогах Пиренеев приезжает Феро, пылкий республиканец, которому суждена слава, по крайней мере посмертная. * Каррье Жан Батист (1756-1794) - прокурор, депутат Конвента от департамента Канталь, комиссар Конвента в Нанте в 1793 г. Съезжаются всякого рода патриоты: учителя, сельские хозяева, священники настоящие и бывшие, купцы, доктора, но более всего говоруны, или адвокаты. Есть и акушеры, как Левассер из Сарты; художники: толстый Давид с раздутой щекой, долго рисовавший с порывистой гениальностью, а теперь собирающийся законодательствовать. Распухшая щека, заглушающая его слова при самом их зарождении, делает его совершенно негодным как оратора; но его кисть, голова и смелое, горячее сердце с порывистой гениальностью окажутся на месте. Это человек с телесным и умственным флюсом, рыхлый, непропорционально раздавшийся в ширину, а не в вышину, при этом слабый в конвульсивном состоянии и несильный в спокойном; но пускай и он сыграет свою роль. Не забыты и натурализованные благодетели рода человеческого. Орнский департамент избирает Пристли, который отказывается; Па-де-Кале - мятежного портного Пейна, который принимает мандат. Дворян избирается немного, но все же они есть. Один из них - Поль Франсуа Баррас, "благородный, как все Баррасы, и старый, как скалы Прованса". Этого беспечного человека, столько раз терпевшего крушения, судьба выбрасывала то на берег Мальдивских островов, что было давно, в бытность его матросом и солдатом в качестве индийского воина, то впоследствии, когда он был парижанином на пенсии, алчным до наслаждений, на разные острова Цирцеи, где он пребывал во временном очаровании или во временном скотском или свинском состоянии*. Его послал теперь в Париж отдаленный департамент Вар. Это человек горячий и торопливый, лишенный дара слова и даже не имеющий что сказать, но не лишенный сообразительности и мужества, хотя и скоропреходящего, который, если Фортуна будет благоприятствовать, может пойти далеко в такие времена. Он высокого роста, красивой внешности, "хотя лицо немного желтовато", но "в пурпурной мантии и с трехцветным плюмажем в торжественных случаях" он будет очень представителен41. Лепелетье де Сен-Фаржо, бывший член Конституанты, тоже своего рода дворянин, обладающий огромным богатством, и он также попал сюда не для того ли, чтобы добиться отмены смертной казни? Несчастный экс-парламентарий! Среди 60 бывших членов Конституанты мы видим даже Филиппа Орлеанского, принца крови! Но теперь он уже не d'Orleans: он просит своих достойных друзей, парижских избирателей, дать ему новое имя по их выбору, так как феодализм сметен с лица земли; в ответ на это прокурор Манюэль, ученый любитель антитез, предлагает имя Egalite - Равенство. Итак, в Конвенте, пред лицом земли и неба, будет заседать Филипп Эгалите. * Цирцея - волшебница, превратившая спутников Одиссея в свиней, дав им выпить волшебный напиток. Таков собирающийся Конвент. Да это просто сердитые куры в период линьки, с которыми брауншвейгские гренадеры и канониры не станут долго церемониться! Лишь бы погода, как все еще молится Бертран, улучшилась немножко42. Напрасно, Бертран! Погода не улучшится ни капли, но если б даже она улучшилась? Дюмурье-Полипет проснулся утром 29 августа, после короткого сна, в Седане, чтобы действовать украдкой быстро и смело, чего Бертран не знает. Примерно на четвертое утро после того герцог Брауншвейгский, едва раскрыв глаза, замечает, что все Аргоннские проходы заняты: завалены срубленными деревьями, укреплены лагерями; словом, ловкий и проворный Дюмурье перехитрил его! Этот маневр, пожалуй, будет стоить Брауншвейгу "потери трех недель", что при данных обстоятельствах может иметь для него роковые последствия. Между ним и Парижем лежит горный хребет сорок миль длиной, который он должен был бы занять раньше; но как завладеть им теперь? Вдобавок каждый день льет дождь, и мы находимся в голодной, вшивой Шампани, в стране, где земля вся пропитана водой из канав. Как перейти эти горные стены Аргонн или что, черт возьми, с ними делать? Начинаются переходы, шлепанье по мокрым крутым тропинкам с проклятиями и гортанными восклицаниями, штурмы Аргоннских проходов, которые, к несчастью, нельзя взять штурмом. В лесах слышно эхо солдатских залпов, похожее на музыку чудовищного гонга или на литавры Молоха; вздувшиеся потоки сердито рокочут у подножия скал, унося бледные трупы людей. Напрасно! Деревня Илетт со своей колокольней стоит невредимо в горном проходе среди обнявших ее высот; форсированные марши и карабканья превратились в форсированные скатывания и падения. С вершин холмов видны только немые утесы и бесконечные мокрые, словно плачущие, леса; клермонтская Vache (огромная корова) временами показывается43, сбрасывая с себя свой облачный покров, и снова натягивает его, закутываясь в пелену дождя. Аргоннские проходы не поддаются штурму - приходится обходить их, огибая хребет. Можно себе представить, как потускнел блеск вельможных эмигрантов; вряд ли их "пехотный полк с красными отворотами и в нанковых шароварах" сохранил свой парадный вид! Вместо гасконад грозит наступить нечто вроде отчаяния и водобоязни из-за излишка воды. Молодой принц де Линь, сын храброго ученого де Линя, грозы франтов, падает, убитый в Гран-Пре, самом северном из проходов. Герцог Брауншвейгский с трудом пробирается вокруг южной окраины Аргонн. Четыре дня под дождем, как во времена Ноева потопа, без огня, без пищи! Чтобы развести огонь, срубают зеленые деревья и получают только дым, а единственная пища - зеленый виноград, от которого возникают колики, инфекционная дизентерия. Крестьяне убивают вас вместо того, чтобы присоединиться к вам; визгливые женщины стыдят вас, грозятся пустить против вас в ход свои ножницы! О злополучные потускневшие аристократы и страдающие водобоязнью, шлепающие нанковые шаровары! Но в десять раз несчастнее вы, бедные ругающиеся гессенцы и уланы, лежащие на спинах с помертвевшими лицами и не имеющие никаких поводов умирать здесь, кроме принуждения и 3 су в день! Невесело и г-же Ле Блан из "Золотой руки" в ее беседке из мокрого камыша. Убийц из крестьян вешают; бывших членов Учредительного собрания, хотя бы и почтенного возраста, возят в телегах со связанными руками; таковы горестные плоды войны! Таким образом, с кружением и спотыканием, совершается обход по склонам и проходам Аргоннских гор, обернувшийся для герцога Брауншвейгского катастрофической потерей двадцати пяти дней. Происходят стычки и сражения то с тыла, то с фронта, смотря по тому, как меняются позиции: Аргоннский лес частью обходится, частью штурмуется. Но как ни штурмуют, как ни обходят, а Дюмурье все стоит как вросший в землю, поворачиваясь то в ту, то в эту сторону, всюду показывая фронт, и притом самым неожиданным образом, и никак не соглашается убраться. К нему отовсюду стремятся отважные рекруты, но с ними трудно управляться. За Гран-Пре, например, находящимся на невыгодной для нас стороне Аргонн, так как мы окружены теперь Брауншвейгом и он теснит нас, во время одного из поворотов фронтом к неприятелю наши храбрецы вдруг потеряли равновесие, как нередко бывает и с храбрыми людьми. Поднялся крик "Sauve qui peut!" (спасайся, кто может!), и началась паника, чуть было не погубившая все. Генерал должен был поспешно прискакать, чтобы удерживать и собирать солдат громовыми словами, жестами и даже сабельными ударами, пока не удалось пристыдить их44; ему пришлось даже схватить первых крикунов и зачинщиков, приказать "выбрить им головы и брови" и прогнать их как предостережение остальным. В другой раз уже готов был вспыхнуть мятеж, потому что порции действительно были очень малы, а стояние в мокроте с пустым желудков портит настроение духа. Тогда снова появляется Дюмурье "перед рядами" со своим штабом и эскортом из 100 гусар. Он ставит позади непокорных несколько эскадронов, а с фронта - артиллерию и говорит: "Что касается вас, я не хочу называть вас ни гражданами, ни солдатами. ни моими детьми (ni mes enfants); вы видите перед собой артиллерию, а позади нас - кавалерию. Вы опозорили себя преступлениями. Если вы исправитесь и будете вести себя, как эта храбрая армия, к которой вы имеете честь принадлежать, то найдете во мне доброго отца. Но грабителей и убийц я здесь не потерплю. При малейшем возмущении вы будете изрублены в куски (hacher en pieces). Отыщите негодяев, которые находятся среди вас, и прогоните их сами; я возлагаю ответственность за них на вас"45. Терпение, о Дюмурье! Эти ненадежные шайки крикунов и бунтовщиков, как только обучатся и закалятся, превратятся в несокрушимую фалангу борцов и будут по приказу свертываться и развертываться с быстротой ветра или вихря. Это будут опаленные усатые люди, часто босые, даже полураздетые, с железными нервами, требующие только хлеба и пороха, - настоящие сыны огня, самые ловкие, быстрые и храбрые со времен, быть может, Аттилы. Они будут завоевывать и покорять страны так же изумительно, как это делал Аттила, лагерь и поле сражения которого ты видишь и теперь на том же месте46, где он, опустошив мир после тяжелых и многодневных сражений, был задержан римлянином Аэцием и Фортуной и принужден, как туча пыли, снова исчезнуть на восток1 Не странно ли, что в этом шумном солдатском сброде, который мы уже давно видим в самоубийственной междоусобице и самоубийственных столкновениях - в Нанси или на улицах Меца, где храбрый Буйе стоял с обнаженной саблей, - и который распадался с тех пор все больше и больше, пока не дошел до того состояния, в каком мы видим его теперь; не странно ли, что в этом кричащем сброде заложен первый зародыш возвращающегося порядка Франции? Вокруг этого зародыша бедная Франция, почти распавшаяся, тоже самоубийственно, в хаотические развалины, с радостью соберется, начнет расти и воссоздаваться из своей неорганической пыли; это будет совершаться очень медленно, в продолжение веков. Пройдут Наполеоны, Луи-Филиппы и другие промежуточные фазы, пока эта страна не превратится в новую и, как можно надеяться, бесконечно лучшую Францию! Эти повороты и движения в районе Аргонн, точно описанные самим Дюмурье и более интересные для нас, чем лучшие шахматные партии Гойля или Филидора, мы, читатель, тем не менее опустим совершенно и поспешим отметить две вещи: первую - незначительную и частную, вторую - имеющую большое общественное значение. Наша незначительная частность - это присутствие в прусском войске, при этой военной игре в Аргонне, некоего человека, который принадлежит к разряду бессмертных и который с тех пор видится все более и более бессмертным, по мере того как преходящее все более обесцвечивается. Замечено уже в древности, что боги редко являются среди людей в таком виде, чтобы их можно было узнать; так, например, пастухи Адмета* дают Аполлону глоток из своей обтянутой козлиной кожей фляжки (хорошо еще, что они не отстегали его своими кнутами), не воображая, что перед ними бог Солнца! Имя этого человека - Иоганн Вольфганг Гете. Он министр герцога Веймарского, приехавший с небольшим веймарским отрядом для занятия незначительного невоенного поста; он не известен почти никому! В настоящее время он стоит, натянув поводья, на холме около Сен-Менеульда и производит исследование над "пушечной горячкой". Он приехал сюда вопреки всем убеждениям, чтобы посмотреть на пляску пушечных ядер, с научным желанием узнать, что, собственно, такое пушечная горячка. "Звук пушечной пальбы, - говорит он, - довольно любопытен; он состоит точно из жужжанья волчков, журчанья воды и свиста птицы. Временами вы испытываете непривычное ощущение, о котором может дать понятие только сравнение. Вам кажется, что вы стоите в чрезвычайно жарком месте и в то же время совершенно проникаетесь его жаром, так что вы чувствуете, что вы и эта среда, в которой вы находитесь, составляет одно целое. Зрение не утрачивает нисколько своей остроты и ясности, и, однако, все предметы приобретают красновато-коричневый цвет, благодаря чему обстановка и предметы производят на вас еще более сильное впечатление"47. * Адмет (греч. ) - фессалийский герой, царь Фер, участник Калидонской охоты и похода аргонавтов. Такова пушечная горячка в восприятии мирового поэта. Человек совершенно неизвестный! Между тем в этой безвестной голове находится умственный оттиск (и дополнение) этого самого необычайного умирания и возрождения мира, которое совершается теперь снаружи - в Аргонне, в пушечном грохоте, внутри - в безвестной голове, совершенно иначе, без всякого грохота. Отметь этого человека, читатель, как самого замечательного из всех замечательных людей в этой Аргоннской кампании. То, что мы говорим о нем, не сон и не цветистое выражение, а научный, исторический факт, что многие теперь, на расстоянии, уже видят или начинают видеть. Крупное же общественное событие, которое мы должны отметить, заключается в следующем: 20 сентября 1792 года утро было холодное, очень туманное; с трех часов утра Сен-Менеульд, деревни и дворы, давно уже нам знакомые, были разбужены грохотом артиллерийских повозок, топотом копыт и многих тысяч человеческих ног; всякого рода войска, патриотические и прусские, заняли позиции на возвышенностях Луны и других высотах, передвигаясь взад и вперед, как в какой-то ужасающей шахматной игре, которой, дай бог, хорошо кончиться! Мельник в Вальми, весь в пыли, заполз в подпол; его мельница, какой бы ни был ветер, сегодня будет отдыхать. В семь часов утра туман рассеивается; Келлерман, второй командир после Дюмурье, стоит во всей славе с "восемнадцатью пушками" и тесно сомкнутыми рядами, построенными вокруг той самой безмолвной ветряной мельницы. Герцог Брауншвейгский, также с сомкнутыми рядами и пушками, мрачно взирает на него с возвышенности Луны; их разделяют теперь только маленький ручеек и его маленькая лощина. Итак, давно ожидаемое наконец наступило! Вместо голода и дизентерии будет перестрелка, а потом! - Дюмурье с войсками и твердым фронтом смотрит с соседней возвышенности, но может помогать делу только молча, пожеланиями. И вот! Восемнадцать орудий ревут и лают в ответ на рев с Луны, громовые тучи поднимаются в воздух, эхо гремит по всем долинам, до самых недр Аргоннского леса (теперь покинутого), и человеческие члены и жизни в беспорядке летят во все стороны. Может ли Брауншвейг произвести на них какое-нибудь впечатление? Оглушенные блестящие сеньоры стоят, кусая ногти: эти санкюлоты не бегут, как куры! Около полудня пушечное ядро разрывает лошадь под Келлерманом; в воздух взлетает подвода с порохом, взрыв которого заглушает все; замечаются некоторое колебание и перевес на стороне Брауншвейга, который хочет попробовать нанести решительный удар. "Camarades! - кричит Келлерман. - Vive la Patrie! Allons vaincre pour elle" (Да здравствует Отчизна! Победим ради нее). "Да здравствует Отчизна!" - гремит ответ, несущийся к небу, подобно беглому огню, перекатывающемуся с одного фланга на другой; наши ряды снова тверды, как скалы, и Брауншвейг принужден перебираться обратно через лощину и ни с чем вернуться на свою старую позицию на Луне. Между прочим, не без урона. И так продолжается весь сентябрьский день - с грохотом и лаем, далеко разносимыми ревущим эхом! Канонада длится до заката солнца, а результата все нет. Через час после заката немногие оставшиеся в округе часы бьют семь; в этот час Брауншвейг делает новую попытку, но не более удачную! Его встречают гранитные ряды и с кликами "Vive la Patrie!" снова принуждают отступить с большими потерями. После этого он умолкает, удаляется "в таверну на Луне" и принимается возводить редут, чтобы не быть самому атакованным! Да, приунывшие сеньоры, дело плохо, как ни изворачивайтесь! Франция не поднимается вокруг вас; крестьяне не присоединяются к вам, а, наоборот, вас же убивают; ни угрозы виселицей, ни увещания не действуют ни них! Они утратили былую, отличавшую их любовь к королю и к королевской мантии, боюсь, утратили навсегда и готовы даже сражаться, чтобы избавиться от них; таково, по-видимому, их настроение теперь. Австрия также не может похвастаться успехом: осада Тионвиля не подвигается вперед. Тионвильцы дошли даже до такой дерзости, что выставили на стены деревянную лошадь с привязанным к ней пучком сена и с надписью: "Возьмете Тионвиль, когда я съем сено"48. Вот до чего дошло человеческое безумие! Траншеи Тионвиля могут замолчать, но что в этом толку, если заговорят траншеи Лилля? Не улыбаются нам ни земля, ни небо; оно хмурится и плачет скучным холодным дождем. Оскорбляют нас даже друзья наши; оскорбляют в доме наших друзей: "Его Величество король прусский имел с собой пальто, когда пошел дождь, и (вопреки всем правилам вежливости) надел его, хотя у наших двух французских принцев, надежды своей страны, не было пальто!" Чем, в самом деле, как признает сам Гете, можно было на это ответить49? Холод, голод и оскорбления, колики, дизентерия и смерть, и мы жмемся в редутах, утратив всякую внушительность, среди "растрепанных снопов хлеба и потоптанного жнива", на грязной высоте Луны, около скверной таверны того же названия! Такова эта канонада у Вальми, во время которой мировой поэт производил исследования над "пушечной горячкой" и когда французские санкюлоты не побежали, как куры. Она имела огромное значение для Франции! Каждый солдат исполнял свой долг, и эльзасец Келлерман (который был много лучше старого, отставленного Люкнера) начал приобретать славу; и отличился здесь Egalite-fils (Эгалите-младший), исполнительный, мужественный штаб-офицер, это тот самый неустрашимый человек, который теперь под именем Луи-Филиппа, без Эгалите, борется, при печальных обстоятельствах, за то, чтобы называться в течение одного сезона королем французов. Глава восьмая. EXEUNT* Это 20 сентября - великий день и в другом отношении, ибо в то самое время, как у мельницы в Вальми под Келлерманом разорвало лошадь, наши новые национальные депутаты, которые должны превратиться в Национальный Конвент, сходятся в зале Ста Швейцарцев с целью учреждения этого Конвента! * Изгнание (букв, лат.: "уходят" - театральная ремарка). На следующий день, около полудня, архивариус Камю занят "проверкой их полномочий"; несколько сот их уже здесь. Затем торжественно является старое Законодательное собрание и, наподобие феникса, пересыпает свой старый пепел в новый законодательный корпус, после чего все так же торжественно возвращаются в зал Манежа. Национальный Конвент в полном или достаточно полном составе (749 членов) открывает заседание под председательством Петиона и прямо приступает к делу. Прочти отчет о дебатах этого дня, читатель: равных им немного; даже скучный "Moniteur", сообщая о них, становится драматичнее Шекспира. Язвительный Маню-эль встает и говорит странные вещи: что председатель должен иметь почетную стражу и жить в Тюильри - отклонено. Встают и говорят Дантон, и Колло д'Эрбуа, и священник Грегуар, и хромой Кутон с Горы; и все в коротких строфах, всего по нескольку строк каждая, вносят немало предложений: что краеугольный камень нашей новой конституции есть державная власть народа; что наша конституция должна быть принята народом или она ничтожна; что народ должен быть отмщен и должен иметь справедливый суд; что налоги должны взиматься по-прежнему до новых распоряжений; что земельная и всякая другая собственность должна быть священна навеки; наконец, что "королевская власть во Франции отныне уничтожена". Все это утверждается при восторженном одобрении мира еще прежде, чем пробило четыре часа50! Плоды были совсем зрелы; достаточно было только тряхнуть дерево, чтобы они посыпались желтой массой. И что за суматоху вызывают эти новости в местности около Вальми! Они производят воодушевление, видимое и слышимое с наших грязных высот Луны51. Что за ликование у французов на противоположных холмах: фуражки поднимаются на штыки, и слышится слово "Республика", и слабо доносится по ветру: "Vive la Republique!" На следующее утро, до рассвета, герцог Брауншвейгский связывает, так сказать, свои ранцы, зажигает сколько может огней и уходит без барабанного боя. Дюмурье находит страшные следы в этом лагере: "полные крови latrines (отхожие места)"52. Рыцарский король Пруссии, бывший здесь, как мы видели, собственной персоной, может долго сожалеть об этом дне и относиться холоднее, чем когда-либо, к этим когда-то блестящим, но потускневшим сеньорам и принцам - надежде своей родины; может и пальто свое надевать без всякой церемонии, благо оно у него есть. Они уходят, уходят все, с надлежащей поспешностью через превратившуюся в трясину Шампань, поливаемые жестоким дождем; Дюмурье при помощи Келлермана и Диллона покалывает их немного с тыла. Он то покалывает, то вступает в переговоры, так как глаза Брауншвейга теперь открыты и прусское королевское величество стало величеством кающимся. Не повезло и Австрии: ни деревянный конь Тионвиля не съел своего сена, ни город Лилль не сдался. Лилльские траншеи, открывшиеся 29 сентября, извергают пули, гранаты и раскаленные ядра, словно открылись не траншеи, а Везувий и самый ад. Все очевидцы говорят, что это было ужасно, но безрезультатно. Лилльцы дошли до страшного воодушевления, особенно после известий из Аргонны и с востока. Ни один лилльский санкюлот не сдался бы и за царский выкуп. Между тем раскаленные ядра сыплются на город, и ночью их было выпущено "шесть тысяч" или около того, не считая бомб, "наполненных скипидарным маслом, которое брызжет огнем", преимущественно на дома санкюлотов и бедняков; богатые кварталы щадятся. Но санкюлоты берутся за ведра с водой, образуют пожарные команды: "Бомба попала в дом Пьера!", "Бомба попала к Жану!" Они делятся квартирами и припасами, кричат" "Vive la Republique!" - и не падают духом. Пуля влетает с треском в зал городской Ратуши во время заседания Коммуны. "У нас непрерывное заседание", - говорит кто-то хладнокровно, продолжая свое дело, и пуля, застрявшая в стене, вероятно, и доныне53 заседает там непрерывно. Эрцгерцогиня австрийская (сестра французской королевы) хочет посмотреть на пальбу раскаленными ядрами, и от излишней поспешности удовлетворить ее желание "две мортиры разрываются и убивают тридцать человек". Все тщетно: Лилль часто горит, но пожары всегда тушатся, и Лилль не хочет сдаваться. Даже мальчики ловко вырывают фитили из упавших бомб: один человек накрывает катящуюся гранату своей шляпой, которая загорается; когда граната остывает, ее увенчивают красным колпаком. Стоит упомянуть также о проворном цирюльнике, который, когда возле него разорвалась бомба, схватил осколок ее и, наполнив его мыльной пеной, вскричал: "Voila mon plat a barbe!" (Вот мой тазик для бритья!) - и тут же обрил "четырнадцать человек". Браво, проворный брадобрей, ты достоин брить привидение в красной мантии и находить клады! На восьмой день этой безнадежной осады, в шестой день октября, Австрия, признав ее бесплодной, уходит с сознанием неудовлетворения, и уходит поспешно, так как сюда направляется Дюмурье; а Лилль, черный от дыма и пепла, но шумно ликующий, распахивает свои ворота, Plat a barbe входит в моду; "нет ни одного франта-патриота, - говорит Мерсье несколько лет спустя, - который не брился бы из осколка лилльской бомбы". Quid multa? (К чему многословие?) Непрошеные гости бежали; войско герцога Брауншвейгского, треть которого погибла, обескураженно бредет, спотыкаясь, по вязким дорогам Шампани или рассыпается "по полям из липкой, губчатой красной глины", "подобно Фараону, идущему через Красное море грязи", говорит Гете; "ведь и здесь валялись изломанные повозки и конница и пехота увязали на каждом шагу"54. Утром 11 октября всемирный поэт, выбравшись на север из Вердена, куда он вошел пять недель тому назад с юга, в совершенно другом порядке, созерцал следующее явление, составляя в то же время часть его: "Около трех часов утра, не спав всю ночь, мы собирались садиться в наш экипаж, поданный к воротам, как вдруг обнаружилось непреодолимое препятствие: непрерывный ряд повозок с больными ехал между вырытыми уже и сваленными по сторонам камнями мостовой, по превратившемуся в болото городу. Пока мы стояли, рассуждая, что нам делать, наш хозяин, кавалер святого Людовика, протискался мимо нас, не поклонившись". Он был нотаблем Калонна в 1787 году, потом эмигрантом и, ликуя, вернулся с пруссаками к себе домой, но должен был теперь снова отправляться на все четыре стороны, "сопровождаемый слугой, несущим маленький узелок на палке. Здесь с блеском выказалась расторопность нашего Лизье и выручила нас и в этом случае: он проскочил в маленький промежуток в ряду повозок и задержал следующую упряжку, пока мы не втиснулись в эту давку с нашими шестеркой и четверкой лошадей, после чего я мог вздохнуть свободнее в моей легкой маленькой повозке. Мы двинулись наконец в путь, хотя и похоронным шагом. Рассвело; мы находились теперь у выезда из города, среди невообразимого шума и сумятицы. Всевозможные экипажи, несколько всадников, бесчисленные пешеходы встречались и скрещивались на большой площади перед городскими воротами. Мы повернули направо с нашей колонной, направляясь к Этену по узкой дороге, окопанной с обеих сторон канавами. В такой чудовищной давке чувство самосохранения заглушало и сострадание, и уважение к чему бы то ни было. Неподалеку от нас, впереди, упала лошадь, запряженная в обозную повозку; ее оставили лежать, перерезав постромки. Когда же три остальные не смогли сдвинуть своего груза, у них также отрезали постромки, а тяжело нагруженный воз бросили в канаву; задержка была самая короткая, и нам пришлось проехать прямо по лошади, которая как раз собиралась встать: я видел ясно, как ноги ее затрещали и задрожали под колесами. Конные и пешие старались выбраться с узкой, трудной дороги на луга, но они тоже были испорчены дождем, залиты выступившими из берегов канавами, и сообщение между тропинками было всюду прервано. Четверо приличного вида, красивых, хорошо одетых французских солдат брели одно время рядом с нашей каретой; они были удивительно чисты и щеголеваты и так искусно ставили свои ноги, что их обувь только до лодыжки свидетельствовала о грязном паломничестве, которое совершали эти славные ребята. Естественно, что при таких обстоятельствах в канавах, на лугах, в полях и загонах видно было много мертвых лошадей; однако мы вскоре заметили, что они были ободраны и мясистые части даже были вырезаны -печальный признак всеобщего бедствия. Так мы ехали, ежеминутно подвергаясь опасности при малейшей остановке с нашей стороны быть сброшенными с дороги; при таких обстоятельствах поистине нельзя было достаточно нахвалиться заботливостью и ловкостью нашего Лизье. Талант его проявился и в Этене, куда мы прибыли около полудня и увидели в красивом, хорошо обустроенном городе, на улицах и в скверах, мимо которых мы проезжали, умопомрачительную сумятицу: толпы народа стремились в разные стороны, сталкивались и мешали друг другу. Неожиданно наша карета остановилась у красивого дома на базарной площади; хозяин и хозяйка поклонились нам с почтительного расстояния. Ловкий Лизье сказал, хотя мы этого не знали, что приехал брат прусского короля! Теперь, глядя из окон нижнего этажа на базарную площадь, мы видели перед собой всю эту бесконечную суету, могли почти осязать ее. Всякого рода прохожие, солдаты в мундирах, мародеры, сильные, но унылые горожане и крестьяне, женщины и дети, теснились и давили друг друга среди всевозможных экипажей; повозки с амуницией, возы с кладью, кареты, одиночные, парные и многоконные, пестрая смесь сотни упряжек, нанятых или реквизированных, сталкивались, стараясь разъехаться, мешали друг другу и катились направо и налево. Тут же пробирался и рогатый скот, вероятно стада, взятые под реквизицию. Всадников было мало, но бросались в глаза изящные экипажи эмигрантов, разноцветные, лакированные, золоченые и серебряные, видимо от лучших мастеров"55. "Самая большая давка начиналась немного далее, там, где толпа с базарной площади выливалась в прямую, правда хорошую, но слишком узкую для нее улицу. В жизни своей ч не видел ничего подобного; зрелище это, пожалуй, можно бы сравнить с разлившейся рекой, затопившей луга и поля и принужденной снова втиснуться в узкую протоку и течь по ее ограниченному руслу. По длинной улице, видимой из наших окон, беспрерывно бушевал самый странный поток, над которым явно выдавался высокий двухместный дорожный экипаж. Мы подумали о красивых француженках, которых видели утром. Однако это были не они, а граф Гаугвиц; я не без злорадства смотрел, как он подвигался шаг за шагом"56. Такой бесславной процессией закончился Брауншвейгский манифест! Даже хуже того, "переговорами с этими злодеями", - переговорами, первое известие о которых произвело такое потрясающее впечатление на эмигрантов, что наш всемирный поэт "опасался за рассудок некоторых из них"57. Делать нечего: бедные эмигранты должны ехать далее, озлобленные на всех и вся и вызывающие озлобление других за несчастный путь, на который они однажды вступили. Хозяева и хозяйки гостиниц свидетельствуют за tables d'hote'ами, как несносны эти французы, как, несмотря на такое унижение, бедность и даже возможность нищеты, между ними по-прежнему происходит борьба за первенство и замечается прежняя развязность и недостаток скромности. На почетном месте, во главе стола, вы увидите не сеньора, а куклу, впавшую в детство, но еще обожаемую, за которой почтительно ухаживают и кормят. За разными столами сидит смесь солдат, комиссаров, авантюристов, молча поглощающих свою варварскую пищу. "На всех лицах можно прочесть о суровой судьбе; все молчат, потому что у каждого свои страдания и каждый видит перед собой нескончаемые бедствия". Одного спешащего путника, без ворчания съевшего, что ему подали, хозяин отпускает, почти не взяв с него денег. "Это первый, - прошептал мне хозяин, - из этого проклятого народа, который удостоил попробовать нашего черного немецкого хлеба"58. А Дюмурье в Париже, восхваляемый и чествуемый, принимаемый в блестящих салонах; бесконечные толпы красавиц в кружевных платьях и модные фраки волнуются вокруг него с радостным поклонением. Но вот однажды вечером, в разгар великолепия такой сцены, к нему вдруг обращается какая-то неопрятная, хмурая личность, пришедшая без приглашения и даже несмотря на препятствия со стороны лакеев, - крайне неприятная личность! Но она явилась "по специальному поручению от якобинцев", чтобы произвести строгое расследование - лучше теперь, чем позже, - касательно некоторых фактов: "выбритых бровей у добровольцев-патриотов, например", также "о ваших угрозах изрубить в куски" и "почему вы недостаточно горячо преследовали Брауншвейга?" Все это личность спрашивает резким, хриплым голосом: "Ah, c'est vous qu'on appelle Marat!" (A, вы тот, кого зовут Маратом!) - отвечает генерал и хладнокровно поворачивается на каблуках59*. Кружевные платья трепещут, как осиновые листья, фраки скопляются вокруг; актер Тальма (это происходит в его доме), актер Тальма и чуть ли не самые свечи в салоне синеют от страха, пока этот зловещий призрак, мрачное, неземное видение, не исчезает в породившей его ночи. Через несколько коротких дней генерал Дюмурье снова уезжает в Нидерланды; он намерен их атаковать, хотя стоит зима. А генерал Монтескью, на юго-востоке, прогнал сардинского короля и даже почти без выстрела отобрал у него Савойю**, жаждущую стать частью Республики. Генерал Кюстин, на северо-востоке, бросился на Шпейер и его арсенал, а затем без приглашения на курфюрстский Майнц, где есть немецкие демократы и нет и тени курфюрста, так что в последних числах октября фрау Форстер, дочь Гейне, сама отчасти демократка, гуляя с мужем за воротами Майнца, видит, как французские солдаты играют там в кегли пушечными ядрами. Форстер весело подталкивает чугунную бомбу с криком: "Vive la Republique!" Чернобородый национальный гвардеец отвечает: "Elle vivra bien sans vous" (Она и без Вас проживет)60. * Сообщение Марата в "Debats des Jacobins" и "Journal de la Republique" признает факт повертывания на каблуках, но старается объяснить его иначе. - Примеч. авт. ** В ходе революционной войны 1792 г. французские войска заняли входившие в состав Сардинского королевства Ниццу (28 сентября) и герцогство Савойское (21 сентября).  * Книга II. ЦАРЕУБИЙСТВО *  Глава первая. КОНВЕНТ Итак, Франция вполне закончила два дела: отбросила далеко за свои пределы непрошеных киммерийских гостей и в то же время уничтожила свое внутреннее социальное устройство, превратив его до мельчайших волокон в обломки и разрушение. Все совершенно изменилось: от короля до сельского урядника, все власти, чиновники, судьи, все начальствующие лица должны были вдруг измениться сообразно обстоятельствам или вдруг, не без насилия, подвергнуться изменению; об этом позаботились патриотический Исполнительный совет министров с заседающим в нем Дантоном, а затем и вся нация с Национальным Конвентом. Нет ни одного общинного чиновника, даже в самой захолустной деревушке, который, как говорящий: "De par le Roi" - и проявляющий лояльность, не был бы вынужден уступить место новому, улучшенному чиновнику, способному сказать: "De par la Republique". Это такая перемена, что история должна просить своих читателей представить ее себе без описаний. Мгновенное изменение всего политического организма, так как изменилась политическая душа, - это такое изменение, какое могут испытать не многие политические или иные организмы в мире. Это превращение, пожалуй, похоже на то, которое испытало тело бедной нимфы Семелы, пожелавшей, с женским любопытством, во что бы то ни стало увидеть своего Юпитера Олимпийского настоящим Юпитером: одно мгновение - и бедная нимфа, только что бывшая Семелой, уж более не Семела, а пламя, статуя из раскаленного пепла. Так и Франция: взглянув на демократию, увидела ее лицом к лицу. Киммерийские завоеватели снова соберутся, но настроенные более скромно, с большим или меньшим счастьем; из обломков и разрушения должен создаться новый социальный порядок, насколько он в состоянии и насколько это окажется возможным. Что же касается Национального Конвента, который должен все устроить, то, если он покончит со всем этим "в несколько месяцев", как ожидает депутат Пэньи и вся Франция, мы назовем его весьма искусным Конвентом. В самом деле, в высшей степени странно видеть, как этот динамичный французский народ внезапно кидается от "Vive le Roi!" к "Vive la Republique!" и кипит, и танцует, стряхивая, так сказать, ежедневно и втаптывая в пыль свои старые социальные одежды, образ мыслей, законы, по которым он прежде существовал, и беззаботно несется навстречу беззаконию, неизвестности, с сердцем, полным надежд, и с единственным кликом: "Свобода, Равенство и Братство" - на устах. Два ли столетия или только два года прошло с тех пор, как вся Франция гремела и ликующие клики ее: "Да здравствует восстановитель французской свободы!" - неслись к небу во время праздника Пик? Всего три коротких года назад еще был Версаль и был Oeil de Boeuf, a теперь у нас охраняемая ограда Тампля, окруженная драконовскими глазами муниципалов, где, как в преддверии могилы, заключена уничтоженная королевская власть. В 1789 году конституционный депутат Барер "плакал" в своей газете "Заря" при виде примиренного короля Людовика, а теперь, в 1792 году, депутат Конвента Барер совершенно без слез, быть может, обдумывает, следует ли гильотинировать примиренного короля Людовика или нет! Старые одежды с их украшениями спадают (говорим мы) так скоро потому, что пришли в ветхость, и народ топчет их в своей пляске А новые? Где же они? Где новые моды и законы? Свобода, Равенство, Братство - - не одежды, а только пожелания одежды. Нация в настоящее время, выражаясь фигурально, нага; она не имеет ни порядка, ни одежды, это обнаженная нация санкюлотов. Вот в чем и каким образом выразилось торжество наших патриотов Бриссо и Гюаде. Иезекиилевы видения Верньо о падении тронов и корон, о которых он говорил гипотетически и пророчески весной этого года, неожиданно сбылись осенью. Наши красноречивые патриоты из Законодательного собрания, подобно могущественным волшебникам, одним словом уст своих развеяли по ветру королевскую власть с ее старыми обычаями и формулами и будут теперь управлять Францией, свободной от формул. Свободной от формул! И все же человек не живет без формул, без привычек, способов действия и бытия: Ubi homines sunt modi sunt - где люди, там обычаи - нет изречения вернее этого; это справедливо от чайного стола и шкафа портного до верховных сенатов, торжественных храмов и простирается на все области ума и фантазии, до самых крайних пределов наделенного членораздельной речью существа. Обычаи есть всюду, где есть люди. Это самый сокровенный закон человеческой природы, благодаря которому человек делается ремесленником, "употребляющим орудия животным", не рабом импульсов, случайностей и дикой природы, а до некоторой степени их господином. Поэтому 25 миллионов людей, внезапно отрешившихся от своих обычаев и пляшущих на них таким образом, - ужасная вещь для управления! Красноречивым патриотам в Законодательном собрании предстоит тем временем решить именно эту задачу. Под именем и прозвищем "государственных мужей" (hommes d'etat), умеренных (moderantes), бриссотинцев, роланистов и, наконец, жирондистов они прославятся, решая ее, на весь мир. Ведь двадцать пять миллионов, наделенных пылким галльским темпераментом, полны надежды на невыразимое, на всеобщее братство и Золотой Век, и в то же время полны ужаса перед объединившейся против них киммерийской Европой. Это задача, равных которой мало. Правда, если бы человек, как хвалятся философы, мог видеть на некоторое расстояние вперед и назад, то что, спрашивается, сделалось бы с ним во многих, случаях? Что в этом случае сделалось бы с этими 749 человеками? Конвент, ясно видящий вперед и назад, был бы парализованным Конвентом, но, видя ясно не далее своего носа, он - Конвент непарализованный. Для самого же Конвента не подлежат сомнению ни дело, ни способ его совершения: нужно создать конституцию, а до тех пор защищать Республику. Поэтому довольно быстро составляется Конституционный комитет. Сиейес, бывший член Конституанты, составитель конституций по призванию; Кондорсе, способный на лучшее; депутат Пейн, чужеземный благодетель рода человеческого, с "красным, прыщеватым лицом и черными, блестящими глазами"; Эро де Сешель, бывший член парламента, один из красивейших мужчин Франции, - эти лица с низшими собратьями по ремеслу заботливо приступают к делу, намереваясь еще раз "составить конституцию", будем надеяться, более действенную, чем в прошлый раз. Ибо кто же сомневается, что конституция может быть составлена? Иначе это означало бы, что евангелие от Жан Жака явилось в мир напрасно. Правда, наша последняя конституция рухнула жалким образом в течение первого же года. Но что же из того? Это значит только, что нужно очистить ее от мусора и сложить камни заново, лучше. "Надо, во-первых, расширить основание" до всеобщей подачи голосов, если понадобится; во-вторых, исключить гнилой материал - королевскую власть и тому подобное; а вообще стройте, невыразимый Сиейес и компания, стройте неутомимо! Пусть частые опасные обвалы подмостков и сложенного камня раздражают, но не обескураживают вас. Хотя бы и с переломанными членами, но с пылающими сердцами начинайте сейчас же снова, отметая в сторону обломки; стройте, говорим мы, во имя Неба, пока работа не будет стоять прочно или пока человечество не бросит ее и не вознаградит строителей конституции смехом и слезами. Значит, было предопределено, что когда-нибудь в течение вечности должен быть испробован и этот "Общественный договор". Поэтому конституционный комитет должен потрудиться с надеждой и верой, и пусть не препятствует ему какой-нибудь читатель этих страниц!. Итак, составить конституцию и весело вернуться домой через несколько, месяцев - так пророчествует сам о себе Национальный Конвент, по такой программе пойдут его действия и события. Но как далеко в подобных случаях от самой лучшей научной программы до ее действительного выполнения! Разве всякое собрание людей не есть, как мы часто говорим, собрание неисчислимых влияний; каждая единица его есть микрокосм влияний, как же может наука что-либо вычислить или предсказать? Наука, которая со всеми своими дифференциальными, интегральными и вариационными исчислениями не может решить задачу о трех взаимно тяготеющих телах, должна молчать здесь и сказать только следующее: в этом Национальном Конвенте имеется 749 весьма своеобразных душ, обладающих свойством притяжения и многими другими, которые, вероятно, совершат непостижимым образом предназначенное им Небом. Кое-что может быть рассчитано или предположено в применении к национальным собраниям, парламентам, конгрессам, заседающим долгое время, имеющим серьезные намерения, а главное, не "устрашающе серьезным", но даже и их действия составляют своего рода тайну, благодаря чему газетные репортеры имеют средства к жизни; даже и они время от времени, как безумные, сходят с колеи. Тем более это относится к бедному Национальному Конвенту, наделенному французской горячностью и побуждаемому действовать быстро, не имея ни опыта, ни колеи, ни следа или вехи, и вдобавок каждый член которого так ужасно серьезен! Такого парламента не было буквально никогда и нигде в мире. Члены его неопытны, неорганизованны, а между тем они сердце и направляющий центр Франции, впавшей в безумнейшее расстройство. Из всех городов и деревень, с самых дальних концов Франции с ее 25 миллионами горячих душ надежды мощными потоками устремляются в это сердце, Salle de Manege, и изливаются обратно: это огненное венозно-артериальное кровообращение и есть функция этого сердца. Никогда, повторяем, 749 человеческих существ не заседали на этой земле при более необычных обстоятельствах. Большинство из них - обыкновенные люди или ушедшие недалеко от обыкновенных, однако благодаря занимаемому ими положению они весьма замечательны. Как будут говорить и действовать эти люди, предоставленные самим себе в диком вихре урагана человеческих страстей, среди окружающих их со свистом и гулом смерти, победы, ужаса, храбрости, доблестей и низостей? Читатели знают уже, что этот французский Национальный Конвент (совершенно вопреки своей собственной программе) превратился в предмет удивления и отвращения человечества вроде апокалипсического конвента, мрачного сна, ставшего реальностью! История редко говорит о нем без междометий, повествуя, как он покрыл Францию горем, ввел в заблуждение и в безумие и как из лона его вышла смерть на бледном коне. Легко ненавидеть этот бедный Национальный Конвент, однако оказалось возможным также и восхвалять и любить его. Это, как мы сказали, парламент, находящийся в крайне необычных условиях. Пусть для нас, на этих страницах, он останется дымящейся огненной тайной, где небеса сомкнулись с преисподней в таком чередовании яркого света с черным мраком, что бедные ослепленные люди уже не знают, где низ и где верх, и, неистовствуя, бросаются очертя голову то туда, то сюда, как обыкновенно поступают в таких случаях смертные. Конвент, которому суждено самоубийственно поглотить самого себя и превратиться в мертвый пепел - вместе с его миром! Постараемся не проникать в его темные, запутанные глубины, а постоим и посмотрим, не отвращая глаз, как он тонет и какие достойные внимания события и происшествия будут последовательно появляться на поверхности. Одно общее поверхностное обстоятельство мы отмечаем с похвалой - это силу вежливости. Цивилизованность до такой степени пронизала жизнь людей, что никакой Друэ, никакой Лежандр в самой безумной боевой схватке не может отрешиться от него совсем. Дебаты сенатов, ужасных в своей серьезности, редко передаются открыто миру, иначе, быть может, они очень удивили бы его. Разве сам великий монарх не прогнал однажды своего Лувуа, размахивая парой щипцов? Но, читая целые тома этих дебатов Конвента, все пенящиеся ужасной серьезностью, достигающей иногда серьезности жизни и смерти, скорее поражаешься степени сдержанности, проявляемой его депутатами в речах, и тому, что при всем этом диком кипении им управляет нечто вроде правил вежливости; формы общежития никогда не исчезают совершенно. Люди эти, хотя и грозят сжатыми кулаками, все же не хватают друг друга за ворот, не вытаскивают кинжалов или делают это разве только в качестве ораторского приема, да и то не часто; грубые ругательства почти неизвестны, и, хотя протоколы довольно откровенны, мы находим в них только два проклятия, произнесенные Маратом. В остальном нет сомнений, что прения ведутся "горячо". Горячности много; декреты, принятые сегодня с одобрением, завтра с шумом отменяются; настроение раздраженное, в высшей степени изменчивое, всегда опрометчивое! "Голос оратора перекрывается шумом"; сотня "почтенных парламентариев с угрозами устремляется на левую сторону зала"; председатель, "разбив три колокольчика подряд", надевает шляпу в знак того, что Отечество почти погибло. Пламенно-горячее древне-галльское собрание! Увы! смолкнут один за другим эти злобные крики борьбы и жизни, которая сама есть борьба; сейчас они так громки, а, немного погодя, будут так тихи! Бренн и древние галльские вожди, несомненно, вели такие же горячие дебаты по пути в Рим, в Галацию и в другие страны, куда они обыкновенно ходили, влекомые жаждой завоеваний, хотя об этих дебатах не сообщает никакой "Moniteur". Эти Бренны ссорились на кельтском наречии и не были санкюлотами, скорее даже панталоны (braccae - может быть, из войлока или невыделанной кожи) были единственной одеждой, которую они носили; как утверждает Ливий, они были обнажены до пояса. Но вот теперь они оделись в камзолы и говорят в нос наподобие исковерканного латинского языка, а мы видим, что они делают то же самое и что это та же самая порода людей! Но в конце концов разве Время не покроет забвением настоящий Национальный Конвент, как оно скрыло этих Бреннов и древние верховные сенаты в войлочных панталонах? Их, несомненно, скроет Время, более того, они канут в вечность. Тусклые сумерки времени или полдень, который будет сумерками, а потом наступает ночь и безмолвие, и Время со всеми его злобными шумами поглощается безмолвным морем. Пожалей твоего брата, о сын Адама! Ведь самое злобное, пенящееся гневом бормотание его в сущности значит не более плача ребенка, который не может сказать, что у него болит, хотя несомненно, что в его организме все пришло в расстройство и потому он должен кричать и плакать, пока мать не возьмет его на руки и, укачиваемый ею, он не уснет! Конвенту нет еще четырех дней, и мелодические строфы, сбросившие королевскую власть, еще звучат в наших ушах, когда раздаются новые звуки, к несчастью на этот раз звуки раздора, ибо речь зашла о вещах, о которых трудно говорить спокойно, о сентябрьской резне. Как поступить с этими сентябрьскими избиениями и с Парижской коммуной, руководившей ими. С ненавистной и страшной Парижской коммуной, перед которой бедное, бессильное Законодательное собрание должно было трепетать и сидеть смирно? А если теперь молодой, всемогущий Конвент не захочет так трепетать и сидеть смирно, то какие он должен предпринять шаги? Нанять департаментскую гвардию, отвечают жирондисты и друзья порядка, гвардию национальных добровольцев, посланную всеми 83 или 85 департаментами специально с целью держать в надлежащем повиновении бушующие коммуны, состоящие из виновников сентябрьских бесчинств, и обеспечить подобающую власть Конвента. Так ответили в своем докладе друзья порядка, заседающие в комитете, и даже был утвержден декрет в требуемом смысле Некоторые департаменты, например Барский или Марсельский, только в ожидании и уверенности, что такой декрет выйдет, отправили уже свой отряд волонтеров; храбрые марсельцы, 10 августа бывшие впереди всех, не хотят оставаться позади и теперь: "отцы дали своим сыновьям по мушкету и по 25 луидоров, - говорит Барбару, - и велели им отправляться". Может ли что-нибудь быть целесообразнее? Республика, желающая основываться на справедливости, должна расследовать сентябрьские избиения; Конвент, называющийся Национальным, разве не должен охраняться национальными войсками? Увы, читатель, по-видимому, это так, однако многое против этого можно сказать и возразить. Ты видишь здесь слабое начало спора, которого не уладить с помощью чистой логики. Два маленьких источника спора - сентябрьские события и департаментская гвардия, или, вернее, один и тот же в сущности маленький источник, который вздуется и разрастется в поток горечи: всякие вспомогательные притоки и ручьи горечи вливаются в него с обеих сторон, пока он не превратится в широкую реку озлобления, раздора и вражды, которые могут прекратиться только в катакомбах. Проект этой департаментской гвардии, сначала принятый подавляющим большинством, затем отмененный ради спокойствия и нежелания обижать парижан, снова не раз утверждается и даже отчасти осуществляется, и солдаты, которые должны войти в состав этой гвардии, уже вышагивают по парижским улицам; причем однажды кто-то из их рядов в нетрезвом состоянии кричит: "A bas Marat!" (Долой Марата!)1 Тем не менее столь часто утверждаемая гвардия столь же часто и отменяется и в течение семи месяцев остается лишь гипотезой, вызывающей злобный шум, прекрасной возможностью, которая стремится сделаться действительностью, но которой никогда не суждено стать ею, пока после бесконечной борьбы она не погружается в мрачный покой, увлекши за собою многое. Так странны пути людей и почтенных членов собраний! Но в четвертый день существования Конвента, который приходится на 25 сентября 1792 года, появляются доклад комитета об этом декрете департаментской гвардии и речи об отмене его; появляются изобличения в анархии и диктаторстве, о которых пусть поразмыслит неподкупный Робеспьер; появляются изобличения некоего "Journal de la "Republique", ранее называвшегося "Ami du Peuple", и, наконец, появляется на виду у всех, на трибуне, собираясь говорить, воплотившийся призрак Друга Народа Марата! Кричите, семьсот сорок девять! Это действительно Марат, и никто иной, - не фантастический призрак, не лживый оттиск типографских листков, а существо из материи, плоти и крови, связок и нервов, составляющих маленькую фигурку; вы видите его в его темной неопрятности - это живая часть хаоса и первобытной ночи, явно воплотившаяся и собирающаяся говорить. "По-видимому, - обращается Марат к шумящему собранию, - у меня здесь очень много врагов" "Все! Все!" - кричат сотни голосов, достаточно, чтобы заглушить любого друга народа. Но Марат не хочет быть заглушенным: он говорит и каркает объяснения; каркает с такой рассудительностью, с такой искренностью, что кающееся сострадание смягчает злобу и крики стихают, даже превращаются в рукоплескания. К несчастью, этот Конвент - одна из самых неустойчивых машин; сейчас он с непреклонным упорством показывает на восток, но стоит только искусно тронуть какую-нибудь пружину, и вся машина, стуча и содрогаясь всеми семьюстами сорока девятью частями, с треском поворачивается и уже показывает на запад! Таким образом, Марат, оправданный и даже стяжавший рукоплескания, выходит победителем из этой схватки. Но затем дебаты продолжаются, на него снова нападает какой-то ловкий жирондист, опять поднимаются крики, и уже готов пройти декрет о предании суду; тогда мрачный Друг Народа снова выходит на трибуну, еще раз своим даром убеждения достигает тишины, и декрет о предании суду проваливается. После этого Марат вынимает пистолет и, приложив его к своей голове, вместилищу великих дум и пророчеств, говорит: "Если бы они провели свой обвинительный декрет, он, Друг Народа, размозжил бы себе голову". Друг Народа на это способен. Впрочем, что касается 260 тысяч аристократических голов, Марат чистосердечно говорит: "C'est la mon avis" (Я полагаю так). Также не подлежит сомнению: "Никакая земная сила не может помешать мне видеть изменников и изобличать их, вероятно благодаря высшей организации моего ума"2. Не многие парламенты на земле имели почтенного члена, подобного этому Другу Народа. Мы видим, что это первое нападение друзей, как оно ни было резко и неожиданно, однако оказалось неудачным. Не более удачи имело и обвинение Робеспьера, вызванного на объяснение толками о диктатуре и встреченного таким же шумом при появлении на трибуне; однако обвинить его и заключить в тюрьму не удалось, несмотря на то что Барбару открыто дает против него показания и подписывается под ними. С какой святой кротостью подставляет Неподкупный под удар свою зеленую щеку, возвышает свой тонкий голос говорит с иезуитским искусством и добивается успеха; в конце концов он благосклонно спрашивает: "Каких же свидетелей может представить гражданин Барбару в подтверждение своих показаний?" "Moi!" - кричит пламенный Ребекки, вскакивая, ударяя себя кулаками в грудь и отвечая: "Меня!"3 Тем не менее человек с серо-зеленым лицом снова говорит и опять все поправляет; продолжительный шум, "исключительно касающийся личностей", когда столько дел общественного значения лежат нетронутыми, кончился переходом к очередным делам. О друзья из Жиронды, зачем вы наполняете ваши высокие заседания жалкими личными спорами, в то время как великое национальное дело находится в таком положении? Жиронда коснулась в этот день гнилого, черного пятна своего прекрасного царства - Конвента; она наступила на него, но еще не попрала его ногами. Увы, как мы уже сказали, это черное пятно - неиссякающий источник, и его нельзя попрать! Глава вторая. ИСПОЛНИТЕЛЬНАЯ ВЛАСТЬ Не следует ли поэтому предположить, что вокруг этого великого составления конституции возникнет весьма странная путаница и вопросы и интересы так осложнятся, что и через несколько месяцев Конвент устроит далеко не все? Увы, кипит и надвигается целый поток вопросов, который все растет, и конца ему не видно! Среди них помимо вопроса о сентябрьских событиях и анархии отметим три поднимающиеся чаще других и обещающие сделаться главными: это вопросы об армиях, о средствах существования народа и о развенчанном короле. Что касается армий, то общественная оборона, очевидно, должна быть поставлена на надлежащую высоту, так как Европа, по-видимому, снова составляет коалицию; опасаются даже, что к ней присоединится Англия. По счастью, Дюмурье удачно действует на севере, но что, если он будет действовать слишком удачно и превратится в Liberticide, убийцу Свободы? Дюмурье действует успешно, несмотря на зимнее время, но не без горьких жалоб. Скромный Паш*, содержатель швейцарской школы, так тихо сидевший в своем переулке, на удивление всем соседям, недавно сделался - как думает читатель - кем? Военным министром! Г-жа Ролан, заметившая его скромные манеры, рекомендовала его своему мужу в секретари; скромный секретарь не нуждался в жалованье, так как был настроен истинно патриотически; он приходил обыкновенно с куском хлеба в кармане, чтобы сэкономить время на обед, и, неторопливо пожевывая, в один день делал то, на что другому понадобилось бы три дня; пунктуальный, молчаливый, скромный, как лицемерный Тартюф, каким он и был. Благодаря этим качествам Ролан и рекомендовал его во время последнего переворота на место военного министра. А теперь похоже на то, что Паш тайно подкапывается под Ролана, играет на руку более горячим якобинцам и сентябрьской коммуне и вообще не таков, чтобы, подобно строгому Ролану, быть Veto des coquins!4 * Паш Жан Никола (1746-1823) - военный министр в 1792 г., мэр Парижа в 1793-1794 гг. Каким образом скромный Паш подводил мины и контрмины, неизвестно, но зато известно, что его военное министерство сделалось притоном воров и такой неразберихи, что в его дела страшно заглянуть. Известно, что там заседает в качестве главного секретаря гражданин Гассенфрац* в bonnet rouge (красном колпаке), хищный и грубый, кое-что смыслящий в математических исчислениях и крайне дерзкий; что Паш, жующий кусочек хлеба при старших и младших чиновниках, растратил свою военную смету; что подрядчики разъезжают в кабриолетах по всем округам Франции и заключают сделки. Известно, наконец, что армия почти совсем не получает амуниции: ни сапог, хотя стоит зима, ни платья; у некоторых даже нет оружия. "В Южной армии, - жалуется один почтенный парламентарий, - не хватает 30 тысяч пар панталон" - весьма скандальная нехватка. * Гассенфрац Жан Анри (1755-1827) - химик, сотрудник Лавуазье, член Коммуны 10 августа. Честная душа Ролана обеспокоена таким ходом вещей, но что он может сделать? Держать в строгости свое собственное министерство, выговаривать и карать, где только возможно, по меньшей мере жаловаться? Он и жалуется в письме за письмом, жалуется И Конвенту, и Франции, и потомству, и всему миру, становясь все более раздражительным и негодующим; но не станет ли он наконец скучным? Ведь обычно содержание его жалоб в сущности бесплодно. Удивительно ли, что в период революции и уничтожения всех законов, за исключением пушечного закона, царит такое беззаконие? Неустрашимый Ролан, Вето мошенников, ты, близорукий, честный, почтенный, методичный человек, работай так, как тебе подсказывает твоя природа, и исчезни; работа твоя будет хотя безрезультатной, но небесполезной - тогда, как и теперь! Храбрая г-жа Ролан, храбрейшая из всех француженок, начинает питать опасения: за республиканским обедом у Роланов фигура Дантона кажется ей слишком "сарданапальской"*; Клоотс, Спикер человечества, скучно говорит какие-то нелепости о всемирной республике, о соединении всех племен и народов в один братский союз; к несчастью, не видно, как связать этот союз. * Сарданапал - последний царь Ассирии (668- 625 гг. до н. э. ), предававшийся различным излишествам и непомерному чревоугодию. Бесспорным, необъяснимым или объяснимым, фактом является также то, что хлеба становится все меньше и меньше. Повсюду во множестве происходят хлебные бунты - шумные сборища, требующие установления таксы на зерно. Парижскому мэру и другим бедным мэрам, видимо, предстоят затруднения. Петион был вновь избран мэром Парижа, но отказался, так как законодательствует теперь в Конвенте. Отказ, разумеется, был разумен, потому что помимо вопроса о хлебе и всего прочего импровизированная революционная Коммуна переходит в это время в законно избранную и заканчивает свои счета не без раздражения! Петион отказался, тем не менее многие домогаются этой должности. После целых месяцев раздумий, баллотировок, разглагольствований и споров почетный пост этот получает некий доктор Шамбон, который продержится на нем недолго и, как мы увидим, будет буквально сброшен5 с него. Не забудьте, что и простому санкюлоту нелегко во времена дороговизны хлеба! По словам Друга Народа, хлеб стоит "около 6 су фунт, а дневной заработок - всего 15 су", и к тому же зима стоит суровая. Как бедный человек продолжает жить и так редко умирает от голода, - это поистине чудо! По счастью, в эти дни он может записаться в армию и умереть от руки австрийцев с необычайным чувством удовлетворения от того, что умирает за Права Человека. При таком стесненном положении хлебного рынка, при общей свободе и равенстве комендант Сантер предлагает через газеты два средства или по крайней мере два паллиатива. Первое, чтобы все классы людей два дня в неделю питались картофелем, и второе, чтобы все повесили своих собак. Благодаря этому, думает комендант, получится весьма значительная экономия, которую он высчитывает во столько-то кулей. Более забавной формы изобретательной глупости, чем у коменданта Сантера, не найти ни в ком. Изобретательная глупость, облаченная в здоровье, мужество и добродушие, весьма достойна одобрения. "Вся моя сила, - сказал он однажды в Конвенте, - денно и нощно находиться в распоряжении моих сограждан; если они найдут меня недостойным, то уволят, и я опять буду варить пиво"6. Представьте себе, какую переписку должен вести бедный Ролан, министр внутренних дел, по поводу одного только вопроса о хлебе! С одной стороны, требуют свободной торговли зерном, недопущения таксировки цен на него, с другой - кричат, что необходимо замораживание цен. Политическая экономия, читаемая министерством внутренних дел, с доказательствами, ясными, как Священное писание, совершенно недейственна, для пустого национального желудка. Мэр Шартра, которого чуть не съедают самого, взывает к Конвенту; Конвент посылает депутацию из почтенных членов, которые стараются накормить толпу чудесной духовной пищей, но не могут. Толпа, несмотря на все их красноречие, окружает их с ревом, требует, чтобы цены были назначены, и при этом умеренные, или же почтенные депутаты будут повешены на месте! Почтенные депутаты, докладывая об этом деле, сознаются, что, будучи на волосок от ужасной смерти, они назначили, - или сделали вид, будто назначили - цены на зерно, за что Конвент - это тоже следует отметить, - Конвент, не желающий, чтобы с ним шутили, находит нужным сделать им выговор7. Что же касается происхождения этих хлебных бунтов, то разве не представляется вероятным, что тут опять замешаны тайные роялисты? В Шартрском бунте глаза патриотов видели мелькающих священников. И разве, в самом деле, "корень всего этого не лежит в тюрьме Тампль, в сердце вероломного короля", как бы хорошо ни стерегли его8? Несчастный, вероломный король! И вот, мало-помалу около булочных снова образуются хвосты в более раздраженном, чем когда-либо, настроении. К двери каждой булочной приделано кольцо с концом веревки, за которую мы плотно держимся с обеих сторон и образуем хвост; но злонамеренные, коварные люди перерезают веревку, и наш хвост превращается в запутанный клубок; поэтому веревку приходится заменить железной цепью9. Цены на хлеб установлены, но теперь хлеба уже нельзя купить и по этим ценам: хлеб можно иметь только по билету от мэра, несколько унций на едока в день, после долгого стоянья в хвосте, ухватившись за цепь. А голод распространяется с ужасающей быстротой, за ним идут злоба и подозрительность, сверхъестественно обостренные; они пройдут по стране, подобно сверхъестественным "теням разгневанных богов", которые проходили "среди зарева и мрака огненного океана", когда пала Троя! Глава третья. РАЗВЕНЧАННЫЙ Но самый неотложный из всех вопросов для наших законодателей - это третий: что делать с королем Людовиком? Король Людовик, теперь король и Его Величество только для его собственной семьи, заключенной в тюремных апартаментах, для остальной Франции он только Людовик Капет и изменник Вето. Заключенный в ограде Тампля, он видел и слышал громкий водоворот событий: вопли сентябрьских избиений, военные громы Брауншвейга, смолкшие в поражении и расстроенном бегстве; видел как пассивный зритель, ожидая, когда этот водоворот захватит и ею. Из соседних окон любопытные, не без сострадания, могут видеть, как он ежедневно в определенный час прогуливается по саду Тампля со своей королевой, сестрой и двумя детьми все, что осталось у него на земле10. Он гуляет и ждет спокойно, потому что не особенно чувствителен и имеет набожное сердце. Усталому, нерешительному человеку теперь по крайней мере не нужно ничего решать Обед, уроки сыну, ежедневные прогулки по саду, игра в ломбер или шашки наполняют для него сегодняшний день, а завтрашний позаботится о себе сам. Да, завтрашний день позаботится, но как? Людовик спрашивает: как? И Франция также, быть может даже с еще большей озабоченностью, спрашивает: как? Нелегко распорядиться судьбою короля, низложенною восстанием. Если держать его в заключении, то он сделается тайным центром недовольных, их бесконечных заговоров, их попыток и надежд. Если его выслать, он будет их открытым центром; его королевское боевое знамя со всем, что в нем осталось божественною, развернется, созывая мир. Казнить его? Это тоже жестокий и сомнительный конец, и, однако, он наиболее вероятен при таких крайних обстоятельствах со стороны мятежников, собственная жизнь и смерть которых поставлена на карту; поэтому и говорится что от последней ступени трона до первой ступени эшафота очень недалеко. Но в общем мы должны заметить, что дело Людовика представляется теперь, когда мы смотрим на него из-за моря и с расстояния 44 лет, совершенно иным, чем оно представлялось тогда во Франции, где смута охватила всех. Ведь, в самом деле, прошлое всегда обманчиво: оно кажется таким прекрасным, почти священным "в лунном свете воспоминания", но оно только кажется таким. Обратите внимание на то, что из прошлого всегда исключается обманным образом (и мы этого не замечаем) один весьма важный элемент: свирепый элемент страха! Теперь нет страха неизвестности, беспокойства, но они были тогда, преследовали, мучили, проходили, подобно проклятому диссонансу, через все тоны существования современников, превращая для них все временные формы в одно настоящее! Так оно и есть по отношению ко времени Людовика. Зачем добивать павшего? - спрашивает великодушие, находящееся теперь вне опасности. Он пал так низко, этот некогда высоко вознесшийся человек; мы далеки от того, чтобы счесть его преступником или предателем, нет, он - несчастнейшее из человеческих заблуждений. Если бы его судило абстрактное правосудие, то оно превратилось бы, может быть, в конкретное сострадание, и приговором ему были бы лишь вздохи и прощение! Так рассуждает смотрящее назад великодушие; ну а настоящее, смотрящее вперед малодушие? Читатель, ты никогда не жил в продолжение целых месяцев под шорох веревок прусских виселиц; никогда не был частью национального вальса Сахары, когда 25 миллионов в безумии бежали сражаться с Брауншвейгом. Даже странствующие рыцари, победив великанов, обыкновенно убивали их; пощада давалась только другим странствующим рыцарям, знакомым с вежливостью и правилами сражения. Французская нация общим отчаянным усилием и как бы чудом безумия сломила самого страшного Голиафа, достигшего чудовищных размеров в результате тысячелетнего роста, и, хотя это гигантское тело лежит поверженное, покрывая целые поля, связанное веревками и приколоченное гвоздями, она все же не может поверить, что оно снова не встанет, пожирая людей, что победа отчасти не сон. Страх сопровождается недоверчивостью, чудесная победа яростью мщения. Затем что касается преступности, то разве распростертый великан, который пожрет нас, если встанет, - великан невинный? Священник Грегуар, в действительности теперь конституционный епископ Грегуар, уверяет в пылу красноречия, что королевский сан по самой природе уже есть капитальное преступление и что королевские дворцы все равно что логовища диких зверей11. Наконец, подумайте о том, что в летописях существует процесс Карла I!* Этот отпечатанный процесс Карла I теперь продается и читается повсюду12. Quel spectacle! * Карл I (1600-1649) - английский король с 1625 г. В ходе Английской буржуазной революции XVII в. низложен и казнен как "тиран, изменник, убийца и враг государства". Вот как английский народ судил своего тирана и сделался первым из свободных народов! Разве Франция по милости судьбы не может соперничать теперь с Англией в этом отношении? Неуверенность страха, ярость чудесной победы, возможность доставить величественное зрелище для Вселенной - все указывает на один роковой путь. Эти главные вопросы и их бесчисленные случайные спутники - о сентябрьских анархистах и департаментской гвардии, о хлебных бунтах, о жалобах министров внутренних дел, об армиях и хищениях Гассенфраца, о том, что делать с Людовиком, - осаждают и сбивают с толку наш Конвент, который гораздо охотнее занялся бы составлением конституции. И все эти вопросы, так как мы часто на них настаиваем, растут; они растут в голове каждого француза, и рост их даже поддается наблюдению в могучем ходе парламентских дебатов и общественных дел, которые лежат на обязанности Конвента. Возникает вопрос, вначале незначительный, он откладывается, тонет среди других, но потом снова всплывает, уже увеличившись в объеме. Любопытный и неописуемый рост имеют такие вещи. Однако вернемся к вопросу о короле Людовике; судя по тому, как часто он всплывает и как быстро растет, можно предвидеть, что этот вопрос займет первенствующее место среди всего остального. И действительно, он будет первенствующим даже в более глубоком смысле. Ибо, как жезл Аарона поглотил всех остальных змей, так и этот вопрос поглотит все остальные вопросы и интересы; и из него, и из решения его все они, так сказать, родятся или переродятся и получат соответственный образ, обличие и судьбу. Рок решил, что в этом клокочущем, странно растущем, чудовищном и поразительном хаосе дел Конвента великим основным вопросом всех вопросов, споров, мероприятий и начинаний, которым суждено развиться здесь на изумление миру, должен быть вопрос о короле Людовике. Глава четвертая. ПРОИГРАВШИЙ ПЛАТИТ 6 ноября 1792 года было великим днем для Республики: снаружи - по ту сторону границ, внутри - в Salle de Manege. Снаружи, потому что Дюмурье, напавший на Нидерланды, в этот день пришел в соприкосновение с саксен-тешенцами и австрийцами; Дюмурье, с широко распростертыми крыльями, и они, также с широко распростертыми крыльями, встретились в самой деревне Жемап* и вокруг нее, недалеко от Монса. Огненный град свистит там вдоль и поперек, большие и маленькие пушки грохочут, и много зеленых холмов украшаются красной бахромой и огненной гривой. Дюмурье отброшен на этом фланге, отброшен на том, и уже похоже, что будет отброшен совсем, когда он бросается сам в битву; быстрый Полипет говорит одно или два быстрых слова и затем чистым тенором "запевает "Марсельезу"" (entonna la Marseillaise)13. * Жемап - селение в Бельгии, близ которого 6 ноября 1792 г. войска революционной Франции разбили австрийские войска. Десять тысяч теноров или басов присоединяются к нему или, вернее, сорок тысяч, потому что все сердца сильнее при этой песне, и под ритмическую, вдвое и после втрое ускоряющуюся мелодию марша они собираются, идут вперед и бросаются в бой, презирающие смерть и уничтожающие врагов. Они берут батареи, редуты, все, что можно взять, и, подобно огненному вихрю, сметают все австрийское с театра военных действий. Итак, выражаясь фигурально, можно сказать, что руками Дюмурье Руже де Лиль, как новый Орфей, одержал струнами своей "Марсельезы" (fidibus canoris) чудесным образом победу при Жемапе и завоевал Нидерланды. По-видимому, молодой генерал Эгалите проявил в этом деле чудеса храбрости. Несомненно, это храбрый Эгалите; однако не говорит ли о нем Дюмурье чаще, чем нужно? Якобинское общество имеет на этот счет свои собственные мысли. Что касается старшего Эгалите, то он в это время летает невысоко, он появляется ежедневно на полчаса в Конвенте, сидит с красным, озабоченным или равнодушным, почти презрительным лицом и затем удаляется14. Нидерланды завоеваны или по крайней мере покорены. Якобинские миссионеры, наши Проли, Перейры, следуют в хвосте армий; комиссары Конвента тоже тут, они плавят церковное серебро, переворачивают и переустраивают все, среди них Дантон, который в короткое время делает невероятное количество дел, не забывая, разумеется, при этом своего жалованья и торговых барышей. Гассенфрац ворует дома, Дюмурье ворчит, и его люди воруют в чужих краях; грех в стенах и грех за стенами. Но в тот самый час, когда была одержана победа при Жемапе, в зале Конвента происходила другая, не менее важная вещь: читался длинный доклад специально назначенного комитета о преступлениях Людовика. Галереи слушают, затаив дыхание; успокойтесь, галереи, депутат Валазе, докладчик по этому делу, считает Людовика очень преступным и находит, что следует предать его суду, если это окажется удобным. Бедный жирондист Валазе! Его самого могут однажды предать суду! Пока все довольно утешительно. Мало того, второй докладчик комитета, депутат Майль, выступает с юридическими разъяснениями, которые теперь скучно читать, но в свое время было приятно слушать, и заявляет, что по законам страны Людовика Капета называли неприкосновенным, только отдавая дань риторике, но в сущности он совершенно прикосновенен и подсуден, так что может и даже должен быть судим. Вопрос о Людовике, так часто всплывавший в виде гневной, смутной возможности и снова тонувший, теперь всплыл в осязаемой форме. Патриоты ревут от злорадства. Значит, так называемое царство равенства существует не на словах только, а на деле! Судить ли Людовика Капета! - насмешливо восклицает патриотизм: простые преступники попадают на виселицу за отрезанный кошелек, а этот главный преступник, виновный в ограблении всей Франции, изрезавший ее всю ножницами Клото и гражданской войны с ее жертвами - "с тысячью двумястами от одного только десятого августа", лежащими в катакомбах и удобряющими аргоннские проходы, холмы Вальми и далекие поля; он, этот главный преступник, не должен попасть даже на скамью подсудимых? Увы, о патриотизм, прибавим мы, есть старая поговорка: проигравший платит! Ему приходится платить все долги, кто бы их ни сделал, на него падают все убытки и расходы, и 1200 погибших 10 августа - не мятежные изменники, а жертвы и мученики: таковы правила борьбы. Патриотизм, ничтоже сумняшеся, следит за этим вопросом о суде, теперь, к счастью, вынырнувшим в осязаемой форме, и хочет, с соизволения богов, видеть его разрешение. Патриотизм следит за ним с напряженной заботливостью, возрастающей при каждом новом затруднении, так как жирондисты и ненадежные братья вызывают отсрочки; эта забота превращается наконец в навязчивую идею, и патриотизм страстно желает этого суда, и ничего в мире взамен его, если равенство существует не только на словах. Жажда равенства, скептицизм страха, опьянение победой, возможность величественного зрелища для мира - все это сильные стимулы. Но на самом деле этот вопрос о суде не для всех самый важный и наполняет сомнением многие законодательствующие головы! Цареубийство? - спрашивает почтенная Жиронда. Убить короля и сделаться предметом ужаса для всех порядочных наций и людей? Но с другой стороны, спасти короля - значит потерять всякую почву у решительных патриотов, тогда как нерешительные, хотя они никогда не пользовались таким почтением, как сейчас, все же представляют лишь гипотетическую тину, а не твердую почву? Вопрос крайне спешный и трудный, и люди вертятся между его рогами; никто не может решить его, кроме Якобинского клуба и его сынов. Они решили и идут прямо к делу; остальные беспокойно вертятся на этой рогатой дилемме и не находят выхода. Глава пятая. РАСТЯЖИМОСТЬ ФОРМУЛ Теперь, когда вопрос о суде высказан и понят, было бы излишним описывать, как он медленно и с трудом рос и созревал в течение нескольких недель. Он всплывал и тонул в нагромождении других бесчисленных вопросов. Вето мошенников пишет жалобные письма об анархии; "тайные роялисты" при содействии голода устраивают хлебные бунты. Увы, всего неделю назад эти жирондисты предприняли новую отчаянную вылазку по поводу сентябрьских избиений. Однажды, в последних числах октября, Робеспьер, вызванный на трибуну новым намеком на старую клевету о диктатуре, говорил и защищался со все большим и большим успехом, пока, воодушевившись, не воскликнул храбро: "Есть ли здесь кто-нибудь, кто осмелится обвинить меня в каком-нибудь конкретном проступке!" "Moi!" - восклицает кто-то. Пауза глубокого молчания. Сухая, сердитая фигурка с широким лысым лбом торопливо подошла к трибуне, вынимая из кармана бумаги: "Я обвиняю тебя, Робеспьер, я, Жан Батист Луве!" Серо-зеленое лицо побелело, он отступил в угол трибуны. Дантон крикнул: "Говори, Робеспьер, здесь много добрых граждан, которые слушают тебя", но язык отказался повиноваться. Тогда Луве резким голосом прочел и последовательно перечислил все его преступления: диктаторский характер, стремление к исключительной популярности, запугивание на выборах, процессии во главе черни, сентябрьские избиения, пока весь Конвент снова не разразился криками и тут же чуть не предал суду Неподкупного. Никогда еще не находился он в таком рискованном положении. Луве до самой своей смерти будет жалеть, что Жиронда не проявила большей смелости и тогда же не уничтожила Робеспьера. Однако она этого не сделала. Неподкупному, которого чуть не обвинили так внезапно, нельзя было отказать в недельной отсрочке. За эту неделю он не бездействует; не бездействует и Якобинский клуб, гневно трепещущий за своего любимого сына. В назначенный день у него написана речь, гладкая, как иезуитская диссертация, и убеждающая некоторых. Что же дальше? Почему ленивый Верньо не встает с громами Демосфена? Бедный Луве не подготовлен и почти ничего не может сделать; Барер предлагает в соответствии с повесткой дня прекратить обсуждение этих сравнительно незначительных личных вопросов! Предложение принимается. Барбару не может даже добиться, чтобы его выслушали, хотя он устремляется к решетке и требует, чтобы его выслушали как подателя петиции15. Но Конвент, жаждущий заняться делами общества (вот-вот грядет первое открытое упоминание вопроса о суде), отклоняет эти сравнительные мелочи, и сердитому Луве приходится преодолевать свою злобу и сожалеть всю жизнь об этой неудаче; Робеспьер, возлюбленное детище патриотизма, становится для него еще дороже после перенесенных опасностей. Это вторая крупная попытка наших жирондистских друзей порядка уничтожить темное пятно в подвластной им части мира, но мы видим, что они сделали его еще темнее и шире, чем оно было раньше! Анархия, сентябрьские избиения лежат у всех на сердце как нечто отвратительное, в особенности у нерешительного патриота, приверженца порядочности, и к этому нужно возвращаться при всякой возможности. Возвращайтесь, изобличайте, топчите, вы, жирондистские патриоты, и все же, смотрите, темное пятно не затаптывается; оно только становится, как мы сказали, темнее и шире. Глупцы, ведь это не темное пятно на поверхности, но бьющий из глубины источник! Всмотритесь в него хорошенько: в нем просвечивает, как вода сквозь тонкий лед, царство мрачной преисподней, как оно просвечивает сквозь вашу тонкую оболочку жирондистской порядочности и почтенности; не топчите его, не то оболочка разорвется, и тогда... Правда - если бы наши друзья жирондисты понимали ее - заключается в том, что неизвестно, где был бы французский патриотизм со всем его красноречием в эту минуту, если бы эта самая великая преисподняя Бедлама, фанатизма, народной ярости и безумия не поднялась неудержимо 10 августа Французский патриотизм был бы красноречивым воспоминанием, болтающимся на прусских виселицах. Более того, где бы он был через несколько месяцев, если б эта самая великая преисподняя закрылась? Даже, как вспоминают читатели газет, самое это отвращение к сентябрьской бойне отчасти возникло уже позже; читатели газет могут сослался на Горса и нескольких бриссотинцев, которые одобряли сентябрьские избиения в то время, когда они происходили, и называли их спасительной местью16. Так что не было ли истинным поводом к озлоблению не столько справедливое отвращение, сколько утрата собственной власти? Несчастные жирондисты! Поэтому решительный патриот жалуется в Якобинском клубе, что есть люди, которые ради своего личного честолюбия и вражды готовы погубить Свободу, Равенство и Братство: они тормозят дух патриотизма, ставят на его пути препоны и вместо того, чтобы подталкивать его плечами, стоят праздно и злобно кричат: какая плохая дорога и как сильно нам приходится толкать! На это Якобинский клуб отвечает злобным ревом и злобным визгом, потому что там присутствуют также и гражданки, плотно набившиеся в галереях. Это знаменитые Tricoteuses, патриотические вязальщицы, которые приносят с собой шитье или вязальные спицы и визжат или вяжут сообразно с обстоятельствами. Какая-нибудь Mere Duchesse или Дебора, тетка из предместий, задает тон. Якобинский клуб изменился и продолжает изменяться. Там, где теперь сидит Mere Duchesse, сидели настоящие герцогини. Некогда сюда приходили нарумяненные дамы, осыпанные драгоценностями и блестками; теперь вместо драгоценностей можно брать вязальные спицы и пренебречь румянами; румяна мало-помалу уступают место естественной смуглости, вымытой или неумытой, и даже саму девицу Теруань здесь с позором секут плетьми. Странно! Ведь это та самая трибуна, поднятая высоко над головами, с которой некогда гремели великий Мирабо, великий Барнав и аристократы Ламеты, постепенно уступившие место нашим Бриссо, Гюаде, Верньо, более горячей породе патриотов в bonnet rouge; раскаленный пыл, можно сказать, вытеснил свет. Теперь наши Бриссо и бриссотинцы, роланисты и жирондисты в свою очередь становятся лишними, должны бежать из заседаний или быть изгоняемыми; свет могущественной "Матери" горит теперь не красным, а синим пламенем! Провинциальные филиалы громко порицают эти дела, громко требуют скорейшего возвращения на места красноречивых жирондистов, скорейшего "изъятия Марата, radiation de Marat". "Общество - Мать", насколько может предсказать здравый смысл, видимо, само себя губит. Однако такое впечатление складывалось при всех кризисах; общество живет противоестественной жизнью, и оно не погибнет. Между тем через две недели решение великого вопроса о предании суду короля, над которым усидчиво, но молчаливо работает соответствующий комитет, неожиданно ускоряется. Наши читатели помнят склонность бедного Людовика к слесарному ремеслу, и, как в старые добрые времена, некий версалец сьер Гамен имел обыкновение приходить и учить его делать замки; говорят, он даже часто бранил его за неумелость. Тем не менее августейший ученик научился кое-чему из его ремесла. Злосчастный ученик, вероломный учитель! Теперь, 20 ноября 1792 года, этот грязный слесарь Гамен является в Парижский муниципалитет к министру Ролану и намекает, что он, слесарь Гамен, знает одну вещь: в прошлом мае, когда изменническая переписка велась так оживленно, он и августейший ученик его сделали "железный шкаф", искусно вделанный в стену королевской комнаты в Тюильри и незаметный под панелью, где он, несомненно, находится и до сих пор! Вероломный Гамен в сопровождении надлежащих властей находит панель, которую никто другой не мог бы отыскать, вскрывает ее и обнаруживает железный шкаф, полный писем и бумаг! Ролан вынимает их, завертывает в салфетки и относит в соответствующий усердный комитет, заседающий рядом. В салфетки, повторяем, и без нотариальной описи - упущение со стороны Ролана. Здесь, однако, достаточно писем, с очевидностью обнаруживающих переписку предательского, поглощенного личным самосохранением двора, и переписку не только с изменниками, но и с так называемыми патриотами! Из переписки с королевой и дружеских советов ей со времени бегства в Варенн обнаруживается измена Барнава; счастье, что Барнав благополучно находится в гренобльской тюрьме с прошлого сентября, так как он давно уже внушал подозрения! Измена Талейрана и многих других если и не вполне, то почти доказывается этими бумагами. Обнаруживается также измена Мирабо, ввиду чего бюст его в зале Конвента "окутывается газом", пока мы не убедимся в измене. Увы, в этом слишком легко убедиться! Бюст его в зале якобинцев после изобличения, сделанного Робеспьером с высокой трибуны, не окутывается газом, а мгновенно разбивается вдребезги; один патриот быстро влезает по лестнице и сбрасывает его - и некоторые другие - на пол под громкие крики17. Вот какова теперь их награда и оклад жалованья: по закону спроса и предложения. Слесарь Гамен, не вознагражденный должным образом в настоящее время, является через пятнадцать месяцев со скромной просьбой: он сообщает, что, как только он кончил этот важный шкаф, Людовик (как он теперь припомнил) дал ему большой стакан вина, который произвел на желудок сьера Гамена самое ужасное действие и, видимо, имел целью причинить ему смерть, но был своевременно излечен при помощи рвотного; однако он все-таки вконец расстроил здоровье сьера Гамена. так что он (как он теперь убедился) не может содержать семью своим трудом. В награду за это ему дается "пенсия в 1200 франков" и "почетный отзыв". Вот как в разные времена бывает различно соотношение спроса и предложения! Таким образом, среди препятствий и стимулирующих поощрений вопрос о суде растет, всплывая и погружаясь, питаемый заботливым патриотизмом. О речах, произнесенных по поводу его, об измышляемых с трудом формах ведения процесса, о юридических доводах в пользу его законности и обо всех нескончаемых потоках, юридических и иных, изобретательности и красноречия мы не скажем здесь ни слова. Изобретательность юристов - хорошая вещь, но какую пользу может она принести здесь? Если говорить правду, о августейшие сенаторы, то единственный закон в данном случае - это vae victis, проигравший платит! Редко Робеспьер говорил умнее, чем в тот раз, когда в речи своей по этому поводу намекнул, что излишне говорить о законе; что здесь более, чем где-нибудь, наше право - сила. Эта речь восхитила якобинских патриотов почти до экстаза: кто станет отрицать, что Робеспьер - человек, идущий напролом и смелый по меньшей мере в логике? В том же смысле и еще яснее говорил молодой Сен-Жюст, черноволосый сладкоречивый юноша. Дантон во время этой предварительной работы находится в командировке в Нидерландах. Остальные, читаем мы, путаются в рассуждениях о международном праве, об общественном договоре, о юридических и силлогических тонкостях, бесплодных для нас, как восточный ветер. Действительно, что может быть бесплоднее зрелища 749 изобретательных людей, старающихся всеми силами и со всевозможным искусством в течение долгих недель сделать в сущности следующее: растянуть старую формулу и юридическую фразеологию так, чтобы они покрыли новую, противоречащую, совершенно не покрываемую вещь? При этом бедная формула только трещит, а с нею и честность растягивающего. Докажешь ли ты посредством силлогизмов, что вещь, которая горяча на ощупь и горит, на самом деле замерзшая смесь? Это растягивание формул, пока они не треснут, представляет, особенно в периоды быстрых перемен, одну из печальнейших задач, выпадающих на долю бедного человечества. Глава шестая. ПЕРЕД СУДОМ Между тем по истечении приблизительно пяти недель вопрос о суде снова всплывает, на этот раз в более практической, чем когда-либо, форме. Во вторник 11 декабря вопрос о суде над королем был поднят самым решительным образом на улицах Парижа в образе зеленой кареты мэра Шамбона, в которой сидит сам король с провожатыми, направляясь в зал Конвента! В зеленой карете его сопровождают мэр Шамбон, прокурор Шометт и снаружи комендант Сантер с пушками, кавалерией и двойным рядом пехоты; все взводы с оружием наготове, усиленные патрули рыщут по соседним улицам; так едет Людовик под скучным, моросящим дождем, и около двух часов дня мы видим, как он спускается в "орехового цвета сюртуке, redingote noisette", по Вандомской площади к залу Манежа, чтобы выслушать обвинительный акт и подвергнуться судебному допросу. Таинственная ограда Тампля выдала свою тайну, которую теперь люди видят облаченной в орехового цвета сюртук. Это едет тот самый Людовик, который был некогда Людовиком Желанным; злосчастный король направляется теперь к пристани: его плачевные разъезды и путешествия подходят к концу. Долг, который ему еще осталось выполнить, - долг спокойного терпения - вполне в его силах. Странная процессия движется в молчании, говорит Прюдом, или среди рокота "Марсельезы", в молчании входит в зал Конвента, причем Сантер поддерживает Людовика под руку. Людовик окидывает зал спокойным взглядом, желая посмотреть, что это за Конвент и парламент. Перемен в самом деле много: все изменилось с февраля, два года назад, когда заседавшая в то время Конституанта расстилала для нас бархат с цветами лилии и мы пришли сказать милостивое слово, после которого все вскочили и поклялись в верности; тогда же поднялась и поклялась вся Франция, устроившая праздник Пик. И вот чем он кончился! Барер, некогда "плакавший", смотря из-за редакторского стола, теперь взирает с председательской кафедры, держа лист с 57 вопросами, и говорит с сухими глазами: "Людовик, вы можете сесть". Людовик садится; говорят, это то же самое кресло, то же дерево и та же обивка, на котором он год назад, среди танцев и иллюминаций, принял конституцию. Дерево осталось тем же, но как изменилось многое другое! Людовик сидит и слушает со спокойным лицом и спокойными мыслями. Из 57 вопросов мы не приведем здесь ни одного. Это коварные вопросы, касающиеся всех главных документов, захваченных 10 августа или найденных впоследствии в железном шкафу, и всех главных событий истории революции, и сводятся они по существу к следующему: "Людовик, бывший королем, виновен ли ты в том, что до известной степени старался посредством действий и письменных документов остаться королем?" В ответах тоже мало достойного нашего внимания. Это большей частью спокойные отрицания; обвиняемый просто ограничивается одним "нет": я не признаю этого документа; я не совершал этого поступка или совершил его согласно с действовавшим тогда законом. Когда часа через три все 57 вопросов и документы, в количестве 162, исчерпаны, Барер кончает допрос словами: "Людовик, приглашаю вас удалиться". Людовик удаляется с эскортом муниципалитета в соседнюю комнату комитета, попросив, перед тем как оставить суд, чтобы ему дали защитника. В комитетской комнате ему предлагают подкрепиться, он отказывается, но потом, видя, как Шометт ест кусочек хлеба, которым поделился с ним гренадер, говорит, что ему тоже захотелось хлеба. Пять часов, а он плохо позавтракал в это утро, полное тревоги и барабанного боя. Шометт разламывает свой ломтик; король съедает корку, садится, продолжая есть, в зеленую карету и спрашивает, что ему делать с мякишем. Писец Шометта берет его у него и выбрасывает на улицу. Людовик говорит: "Жаль выбрасывать хлеб, когда такая нехватка продуктов". "Моя бабушка, - замечает Шометт, - обыкновенно говорила: "Малютка, никогда не бросай зря ни одной крошки хлеба, ты ведь не можешь его сделать"". "Месье Шометт, - замечает Людовик, - ваша бабушка, по-видимому, была рассудительной женщиной"18. Бедный, невинный смертный, как спокойно он ждет своего жребия! С этой задачей по крайней мере он справится: для нее достаточно одной пассивности, без активности! Он говорит еще о том, что ему хочется когда-нибудь проехаться по всей Франции, чтобы иметь представление о ее топографии и географии, так как он всегда любил географию. Ограда Тампля снова принимает его и закрывается за ним; глазеющий Париж может отправляться к своим очагам и кофейням, клубам и театрам; спускается сырой мрак, скрывающий барабаны и патрули этого странного дня. Людовик отделен теперь от королевы и своей семьи, он принужден проводить время в незатейливых размышлениях. Мрачно стоят вокруг него каменные стены; из тех, кого он любит, нет никого. "В этом состоянии неопределенности" на случай самого худшего он пишет завещание. Этот документ, который можно прочесть и сейчас, полон спокойствия, простодушия, набожной кротости. Конвент после долгих дебатов разрешил ему иметь защитника по собственному выбору. Адвокат Тарже чувствует себя "слишком старым", так как ему 54 года, и отказывается. Некогда он стяжал большую славу, защищая кардинала ожерелья Рогана, но здесь он не хочет стяжать ее. Адвокат Тронше, лет на 10 старше его, не отказывается. А старик Мальзерб сам вызывается и добровольно выступает на поле своего последнего сражения. Добрый старый герой! Ему 70 лет, и волосы его побелели, но он говорит: "Я дважды призывался в совет моего монарха, когда весь мир домогался этой чести, и я обязан ему этой услугой теперь, когда многие считают ее опасной". Эти двое и более молодой де Сез, которого они выбирают для защитительной речи, принимаются за 57 обвинительных пунктов и за 102 документа; Людовик помогает им, насколько может. Итак, готовится к разбирательству крупное дело, и все человечество, во всех странах, следит за ним. В какой форме и каким способом поведет его Конвент, чтобы на него не пало даже тени порицания? Трудно будет это! Конвент, находящийся действительно в большом затруднении, обсуждает и совещается. Каждый день, с утра до ночи, с трибуны гремят речи по этому делу: нужно растянуть старую формулу так, чтобы она покрыла новое содержание. Патриоты с Горы, ожесточающиеся все сильнее, требуют главным образом быстроты; единственная хорошая форма - это та, которая всех быстрее. Тем не менее Конвент совещается; трибуна гремит, заглушаемая иногда тенорами и даже дискантами; весь зал вокруг нее вопит в частых вспышках ярости и возбуждения. Громы и крики продолжались целых две недели, становясь все резче и сильнее, пока наконец мы не решаем, что в среду 26 декабря Людовик должен выступить и защищаться. Защитники его жалуются, что такая поспешность может быть роковой. Они как адвокаты имеют право на такую жалобу, но тщетно: для патриотизма время тянется бесконечно долго. Итак, в среду, в восемь часов утра, когда еще темно и холодно, все сенаторы на своих местах. Правда, они согревают холодный час сильной горячностью, вошедшей теперь в обыкновение: какой-нибудь Луве или Бюзо нападает на какого-нибудь Тальена, Шабо, и затем вся Гора возбуждается против всей Жиронды. Едва успевает это кончиться, как в в девять часов в зал входят Людовик и трое его адвокатов, сопровождаемые бряцанием оружия Национальной гвардии под командованием Сантера. Де Сез раскрывает свои бумаги и, с честью выполняя свою опасную миссию, говорит в течение трех часов. Его защитительная речь, "составленная почти в одну ночь", мужественная, но обдуманная, не лишена талантливости и мягкого патетического красноречия; Людовик бросился к нему на шею, когда они удалились, и воскликнул сквозь слезы: "Mon pauvre Deseze!" Сам Людовик, прежде чем удалиться, прибавил несколько слов, "быть может последних, которые он скажет своим судьям": больше всего, говорит он, угнетает его сердце то, что его считают виновным в кровопролитии 10 августа или в каком бы то ни было пролитии или желании пролития французской крови. Сказав это, он удалился из зала, покончив здесь со своей задачей. Для многих странных дел приходил он в этот зал, но самое странное - это последнее. А теперь почему же медлит Конвент? Вот обвинительный акт и доказательства, вот защита - разве остальное не вытекает само собой? Гора и патриоты вообще все громче требуют поспешности, непрерывного заседания, пока дело не будет кончено. Тем не менее сомневающийся, боязливый Конвент решает, что надо сначала обсудить дело, и всем членам, желающим говорить, предоставляется слово. Поэтому к пюпитрам, красноречивые члены Конвента! Выкладывайте свои мысли, отзвук