туда сбегаются и съезжаются национальные представители и якобинские миссионеры. Из "трех городов" - Лилля, Валансьена или даже Конде, которые Дюмурье желал бы захватить для себя, - не удается захватить ни одного. Офицера его впускают, но городские ворота запираются за ним, а затем, увы, запираются за ним и ворота тюрьмы, и "солдаты его бродят по городским валам". Курьеры скачут во весь опор; люди ждут или как будто ждут, чтобы начать убивать или быть убитыми самим; батальоны, близкие к безумию от подозрений и неуверенности, среди "Vive la Republique!" и "Sauve qui peut*" мечутся туда и сюда, а гибель и отчаяние в лице Кобурга залегли неподалеку в траншеях. * Спасайся, кто может (фр. ). Госпожа Жанлис и ее прелестная принцесса Орлеанская находят, что этот Бур-Сент-Аман - совсем не подходящее для них место: покровительство Дюмурье становится хуже, чем отсутствие оного. Г-жа Жанлис энергична; это одна из самых энергичных женщин, словно наделенная девятью жизнями, ее ничто не может сокрушить; она укладывает свои чемоданы, готовясь тайно бежать. Свою любимую принцессу она хочет оставить здесь с принцем Эгалите Шартрским, ее братом. На заре холодного апрельского утра г-жу Жанлис в соответствии с ее планом можно видеть в наемном экипаже на улице Сент-Аман; почтальоны только что хлопнули бичами, готовясь тронуться, - как вдруг, задыхаясь, выбегает молодой принц-брат, неся принцессу на руках, и кричит, чтобы подождали. Он схватил бедную девушку в ночной сорочке, не успевшую взять/ничего из своих вещей, кроме часов из-под подушки; с братским отчаянием он бросает ее в экипаж между картонками, в объятия Жанлис: "Во имя Господа и милосердия не покидайте ее!" Сцена бурная, но непродолжительная: почтальоны хлопают бичами и трогаются. Но куда? По проселочным дорогам и крутым горным ущельям, отыскивая по ночам дорогу с фонарями, минуя опасности: австрийцев, Кобурга и подозрительных французских национальных солдат, женщины попадают наконец в Швейцарию, благополучно, но почти без денег24. Храброму молодому Эгалите предстоит в высшей степени бурное утро, но теперь ему по крайней мере придется бороться с затруднениями одному. И действительно, около деревни, славящейся своими целебными грязями и потому называемой Сент-Аман-де-Бу, дела обстоят худо. Около четырех часов пополудни во вторник 2 апреля 1793 года во весь опор мчатся два курьера. "Mon General! Четыре национальных представителя с военным министром во главе едут сюда из Валансьена, следом за нами", - с какими намерениями, можно догадаться! Курьеры еще не кончили доклад, как военный министр, национальные представители и старый архивариус Камю в качестве председателя уже приезжают. Mon General едва успел приказать гусарскому полку де Бершиньи построиться и ожидать поблизости на всякий случай. А в это время уже входит военный министр Бернонвиль с дружескими объятиями, так как он давний приятель Дюмурье; входит архивариус Камю и трое остальных. Они предъявляют бумаги и приглашают генерала на суд Конвента только для того, чтобы дать одно или два разъяснения. Генерал находит это неподобающим, чтобы не сказать невозможным, и говорит, что "служба пострадает". Затем начинаются рассуждения; старый архивариус повышает голос. Но повышать голос в разговоре с Дюмурье - праздная затея; он отвечает лишь злобной непочтительностью. И вот, среди штабных офицеров в плюмажах, но с хмурыми лицами, среди опасностей и неуверенности бедные национальные посланцы спорят и совещаются, уходят и возвращаются в течение двух часов, и все без результата. Наконец архивариус Камю, совсем уже разгорячившийся, объявляет от имени Национального Конвента, ибо он на это уполномочен, что генерал Дюмурье арестован. "Будете ли вы повиноваться распоряжению Конвента, генерал?" "Pas dans ce moment-ci" (Не в данную минуту), - отвечает генерал тоже громко, затем, взглянув в другую сторону, произносит повелительным тоном несколько неизвестных слов, по-видимому немецкую команду25. Гусары хватают четырех национальных представителей и военного министра Бернонвиля; выводят их из комнаты, из деревни, за французские сторожевые посты и в двух экипажах отвозят их в ту же ночь к Кобургу в качестве заложников и военнопленных; их долго будут держать в Маастрихте и австрийских крепостях!26 Jacta est alea. В эту ночь Дюмурье печатает свою "прокламацию"; в эту ночь и завтра армия Дюмурье, опутанная мраком и яростью, в полуотчаянии должна сообразить, что делает генерал и что делать ей самой. Судите, была ли эта среда для кого-нибудь радостным днем! Но в четверг утром мы видим Дюмурье с небольшим эскортом, с Эгалите Шартрским и немногими офицерами штаба, едущим по большой дороге в Конде; может быть, они едут в Конде и там попытаются убедить Гаррисона? Так или иначе, они собираются иметь беседу с Кобургом, который, согласно уговору, ждет в лесу поблизости. Недалеко от деревни Думе три национальных батальона - люди, преисполненные якобинства, - проходят мимо нас; они идут довольно быстро - по-видимому, по недоразумению, так как мы не приказывали им идти по этой дороге. Генерал слезает с коня, входит в дом, чуть поодаль от дороги, и хочет дать батальонам письменный дневной приказ. Чу! Что за странный рокот, что это за лай и вой и громкие крики: "Изменники!", "Арестовать!" Национальные батальоны сделали поворот и стреляют! На коня, Дюмурье, и скачи во весь опор! Он и его штаб глубоко вонзают шпоры в бока лошадей, перескакивают через канавы на поля, которые оказываются болотами, барахтаются и ныряют, спасая свою жизнь; вслед им несутся проклятия и свистят пули. По пояс в грязи, с лошадьми или без них, потеряв несколько слуг убитыми, они спасаются из-под выстрелов в австрийский лагерь генерала Макка. Правда, на следующее утро они возвращаются в Сент-Аман к верному иностранному полку Бершиньи, но какая в том польза? Артиллерия взбунтовалась и ушла в Валансьен; все взбунтовались или готовы взбунтоваться; за исключением одного иностранного полка Бершиньи, каких-нибудь несчастных полутора тысяч человек, никто не хочет следовать за Дюмурье, против Франции и нераздельной республики; карьера его кончена27. В этих людях так крепко укоренился инстинкт французской крови и санкюлотства, что они не последуют ни за Дюмурье, ни за Лафайетом, ни за кем из смертных в таком деле. Будут крики "Sauve gui peut", но будут и крики "Vive la Republique!". Приезжают новые национальные представители, новый генерал Дампьер, вскоре после того убитый в сражении*, новый генерал Кюстин; возбужденные войска отступают в лагерь Фамара и, насколько могут, оказывают сопротивление Кобургу. * Дампьер Огюст -Анри Мари, маркиз (1756- 1793). 4 апреля 1793 г., был временно назначен главнокомандующим Северной и Арденнской армиями. Во время попытки отбить натиск Конде 8 мая 1793 г., когда он шел в атаку во главе своих войск, ему оторвало ядром ногу. Он умер на следующий день. 11 мая Конвент принял постановление о перенесении его останков в Пантеон. Итак, Дюмурье в австрийском лагере: драма его завершилась таким скорее печальным образом. Это был весьма ловкий, гибкий человек, один из Божьих ратников, которому недоставало только дела. Пятьдесят лет незамечаемых трудов и доблести; один год трудов и доблести на виду у всех стран и веков и затем еще тридцать лет, опять незамечаемых, прошедших в писании мемуаров, в получении английской пенсии, в бесполезных планах и проектах. Прощай, Божий ратник! Ты был достоин лучшей участи. Штаб его разбредается в разные стороны. Храбрый молодой Эгалите добирается до Швейцарии и домика г-жи Жанлис, куда приходит с крепкой узловатой палкой в руке и с сильным сердцем в груди. Этим ограничиваются теперь все его владения. 6 апреля Эгалите-отец сидел в своем дворце в Париже и играл в вист, когда вошел сыщик. Гражданин Эгалите приглашается в комитет Конвента!28 Допрос с предложением идти под арест, затем заключение в тюрьму, отправка в Марсель и в замок Иф! Орлеанство потонуло в черных водах; дворец Эгалите, бывший Пале-Руаяль, должно быть, сделается дворцом национальным. Глава седьмая. В БОРЬБЕ Наша Республика может быть на бумаге "единой и неразделимой", но какая от этого польза, пока длится такое положение дел: в Конвенте - федералисты, в армии - ренегаты, всюду - изменники! Франция, уже с 10 марта занятая отчаянным набором рекрутов, не стремится к границам, а только мечется из стороны в сторону. Это предательство надменного дипломатичного Дюмурье тяжело ложится на красноречивых, высокомерных hommes d'etat*, с которыми он был заодно, и составляет вторую эпоху в их судьбе. Или, пожалуй, вернее сказать, что вторая эпоха, хотя в то время и мало замеченная, началась для жирондистов в тот день, когда в связи с этим предательством они порвали с Дантоном. Был первый день апреля; Дюмурье еще не пробрался через болота к Кобургу, но, очевидно, намеревался сделать это, и комиссары Конвента отправились арестовать его; в это время жирондист Ласурс** не находит ничего лучшего, как подняться и иезуитски вопрошать и пространно намекать, что, может быть, главным сообщником Дюмурье был Дантон! Жиронда соглашается с сардонической усмешкой. Гора затаила дыхание. Поза Дантона, говорит Левассер***, была на протяжении этой речи достойна замечания. Он сидел прямо, делая над собою судорожное усилие, чтобы оставаться неподвижным; глаза его временами вспыхивали диким блеском, рот искривлялся презрением титана29. Ласурс продолжает говорить с адвокатским красноречием: ум его рождает то одно предположение, то другое, и предположения эти заставляют его страдать, так как они бросают весьма прискорбную тень на патриотизм Дантона, но он, Ласурс, надеется, что Дантон найдет возможным рассеять эту тень. * Т. е. государственных деятелей. ** Ласурс Марк Давид (1763-1793) - протестантский священник, депутат Законодательного собрания, а затем Конвента от департамента Тарн. *** Левассер (из Сарты) Рене (1747-1834) - депутат Конвента от департамента Сарта, монтаньяр. "Les scelerats!"* - восклицает Дантон, когда тот кончил, и, вскочив со сжатым кулаком, скатывается с Горы, подобно потоку лавы. Ответ его готов: предположения Ласурса разлетаются, как пыль, но оставляют после себя след. "Вы были правы, друзья с Горы, - начинает Дантон, - а я был не прав: мир с этими людьми невозможен. Так пусть будет война. Они не желают спасти Республику вместе с нами - она будет спасена без них, будет спасена вопреки им". Это настоящий взрыв бурного парламентского красноречия, и речь Дантона стоит и теперь прочесть в старом "Moniteur". Пламенными словами ожесточенный, суровый тиран терзает и клеймит жирондистов; и при каждом ударе радостная Гора подхватывает хором; Марат повторяет последнюю фразу, как музыкальное bis30. Предположения Ласурса исчезли; но перчатка Дантона осталась. * Подонки, мерзавцы (фр. ). Третью эпоху или сцену в жирондистской драме, вернее, завершение этой второй эпохи мы исчисляем с того дня, когда терпение добродетельного Петиона наконец лопнуло и когда жирондисты, так сказать, подняли перчатку Дантона и декретировали обвинение Марата. Это было одиннадцатого числа того же апреля при возникшем по какому-то поводу возбуждении, какие возникали часто; председатель надел шляпу, потому что воцарился полный Бедлам. Гора и Жиронда бросились друг на друга с кулаками, даже с зажатыми в руках пистолетами, как вдруг жирондист Дюперре обнажил шпагу! При виде сверкнувшей смертоносной стали поднялся ужасный крик, немедленно успокоивший всякое другое волнение. Затем Дюперре вложил шпагу обратно в ножны, признавшись, что он действительно обнажил ее, движимый некоторого рода священной яростью (sainte fureur) и направленными на него пистолетами, но что если бы он в отцеубийственном порыве хотя бы оцарапал кожу Народного Представительства, то схватил бы пистолет, также бывший при нем, и тут же размозжил бы себе череп31. И вот тогда-то добродетельный Петион, видя такое положение дел, поднялся на следующее утро, чтобы выразить сожаление по поводу этих волнений, этой бесконечной анархии, вторгающейся в самое святилище законодательной власти. Ропот и рев, какими Гора встретила его заявление, окончательно вывели его из терпения, и он заговорил резко, вызывающим тоном, с пеной у рта, "из чего, - говорит Марат, - я заключил, что у него сделалось собачье бешенство, la rage". Бешенство заразительно, поэтому выставляются новые требования, также с пеной у рта: об истреблении анархистов и, в частности, о предании суду Марата. Предать народного представителя Революционному трибуналу? Нарушить неприкосновенность представителя? Берегитесь, друзья! Этот бедный Марат не лишен недостатков, но чем он провинился против свободы или равенства? Тем, что любил их и боролся за них не слишком умно, но во всяком случае весьма усердно. Он боролся в тюрьмах и подвалах, в гнетущей бедности, среди проклятий людей, и именно в этой борьбе он стал таким грязным, гнойным, именно поэтому голова его стала головой Столпника! И его вы хотите подставить под ваш острый меч, в то время как Кобург и Питт, дыша огнем, надвигаются на нас! Гора шумит, Жиронда также шумит, но глухо; на всех губах пена. "В непрерывном двадцатичетырехчасовом заседании" посредством поименного голосования и с невероятными усилиями Жиронде удается настоять на своем: Марат предается Революционному трибуналу для ответа по поводу своей февральской статьи о повешении скупщиков на дверных притолоках и других преступлениях, и после недолгих колебаний он повинуется32. Итак, перчатка Дантона поднята, завязывается, как он и предсказал, "война без перемирий и без договоров" (ni treve, ni composition). Поэтому, теория и реальность, сойдитесь теперь друг с другом, сцепитесь в смертельной схватке и боритесь до конца; рядом вы не можете жить, одна из вас должна погибнуть! Глава восьмая. В СМЕРТЕЛЬНОЙ СХВАТКЕ Эта смертельная борьба продолжалась около шести недель или более, что бросает свет на многое и показывает, какая сила, хотя бы только сила инерции, заключается в установленных формулах и как слаба рождающаяся действительность. Народное дело - обсуждение акта конституции, потому что наша конституция решительно должна быть готова, идет тем временем своим чередом. Мы даже меняем место: переселяемся 10 мая из старого зала Манежа в наш новый зал в Тюильрийском дворце, бывшем некогда королевским, а ныне принадлежащем Республике. Надежда и сострадание все еще борются в сердцах людей против отчаяния и ярости. В течение шести недель идет крайне темная, запутанная борьба не на жизнь, а на смерть. Ярость формалистов против ярости реалистов, патриотизм, эгоизм, гордость, злоба, тщеславие, надежда и отчаяние - все обострилось до степени безумия; ярость сталкивается с яростью, подобно бурным встречным вихрям; один не понимает другого; слабейший когда-нибудь поймет, что он действительно сметен прочь! Жирондисты сильны, как установленная формула и добропорядочность; разве 72 департамента или по крайней мере почтенные департаментские власти не высказываются за нас? Кальвадос, преданный своему Бюзо. как намекают донесения, готов даже возмутиться; Марсель, колыбель патриотизма, поднимется; Бордо и департамент Жиронды восстанут, как один человек; словом, кто не восстанет, если наше Representation Nationale будет оскорблено или повредят хотя бы один волос на голове депутата? Гора же сильна, как действительность и смелость. Разве не все возможно для действительности Горы? Возможно и новое 10 августа, а если понадобится, даже и новое 2 сентября! Но что за шум, похожий на свирепое ликование, поднимается в среду днем 24 апреля 1793 года? Это Марат возвращается из Революционного трибунала! Неделя или более смертельной опасности, затем торжественное оправдание: Революционный трибунал не находит мотивов для обвинения этого человека. И вот око истории видит, как патриоты, всю неделю печалившиеся о невыразимых вещах, разражаются восторженными криками, обнимают своего Марата, поднимают его и с триумфом несут на плечах по улицам Парижа. Оскорбленного Друга Народа, увенчанного венком из дубовых листьев, несут на руках среди волнующегося моря красных колпаков, карманьольских блуз*, гренадерских касок, женских чепцов, среди шума, подобного рокоту моря! Оскорбленный Друг Народа достиг кульминационной точки и касается звезд своей величественной головой. * Карманьола - короткая куртка с несколькими рядами металлических пуговиц, какую носили жители Карманьолы в Пьемонте. В сочетании с длинными черными штанами, трехцветным жилетом и красным колпаком - одежда, широко распространенная в народе в период Французской революции. Отсюда и название революционной народной песни и танца "Карманьола". Читатель может представить себе, с какой миной Ласурс, намекавший на "прискорбные предположения" и председательствующий теперь в Конвенте, будет приветствовать этот ликующий поток, когда он вольется сюда, и во главе его тот, который был предан суду! Некий сапер, выступивший по этому поводу с речью, говорит, что народ знает своего друга и дорожит его жизнью так же, как и своей собственной, и тот, "кто захочет получить голову Марата, получит также и голову сапера"33. Ласурс отвечает каким-то неясным, удрученным бормотанием, слушать которое, говорит Левассер, нельзя было без усмешки34. Патриотические секции, волонтеры, еще не ушедшие к границам, являются с требованием "произвести чистку от изменников в вашем собственном лоне", требуют изгнания, даже суда и приговора над 22 мятежными депутатами. Тем не менее Жиронда настояла на создании Комиссии двенадцати - комиссии, специально назначенной для расследования беспорядков в законодательном святилище: пусть санкюлоты говорят что хотят, законность должна восторжествовать. Председательствует в этой комиссии бывший член Учредительного собрания Рабо Сент-Этьен; "это последняя доска, на которой потерпевшая крушение Республика еще может как-нибудь спастись". Поэтому Рабо и его товарищи усердно заседают, выслушивают свидетелей, издают приказы об арестах, глядя в огромное туманное море беспорядков - чрево Формулы или, быть может, ее могилу! Не бросайся в это море, читатель! Там мрачное отчаяние и смятение; разъяренные женщины и разъяренные мужчины. Секции приходят, требуя выдачи двадцати двух, потому что число, первоначально данное секцией Bonconseil (Бонконсей), удерживается, хотя бы имена и менялись. Другие секции, побогаче, восстают против такого требования; даже одна и та же секция сегодня требует, а назавтра изобличает это требование, смотря по тому, заседают ли в этот день богатые или бедные из ее членов. Поэтому жирондисты постановляют, чтобы все секции закрывались "в десять часов вечера", до прихода рабочего народа, но постановление это остается без последствий. А по ночам Мать патриотизма плачет, горько плачет, но с горящими глазами! Фурнье-Американец, два банкира Фрей и апостол свободы Варле не бездействуют; слышен также зычный голос маркиза Сент-Юрюга. Крикливые женщины вопят на всех галереях, в Конвенте и внизу. Учреждается даже "центральный комитет" всех 48 секций; огромный и сомнительный, он заседает в полумраке дворца архиепископа, издает резолюции и сам таковые принимает; это центр секций, занимающийся обсуждением страшного вопроса о повторении 10 августа! Отметим одну вещь, могущую пролить свет на многое, - внешний вид патриотов более нежного пола, предстающих пред глазами этих двенадцати жирондистов или нашими собственными. Есть патриотки, которых жирондисты называют мегерами, и их насчитывается до восьми тысяч; это женщины с растрепанными космами Медузы, променявшие веретена на кинжалы. Они принадлежат к "обществу, называемому Братским" (Fraternelle), вернее, Сестринским, которое собирается под кровлей якобинцев. "Две тысячи кинжалов" или около того было заказано, несомненно, для них. Они устремляются в Версаль, чтобы навербовать еще женщин, но версальские женщины не хотят восставать35. Смотрите, в национальном саду Тюильри девица Теруань превратилась как бы в темнокудрую Диану (если бы это было возможно) и подвергается нападению своих собственных псов или псиц! Девица Теруань, держащая собственный экипаж, поборница свободы, что она и доказала вполне, но только свободы, соединенной с порядочностью; вследствие чего эти растрепанные ультрапатриотки и нападают на нее, рвут на ней платье, позорно секут ее циничными приемами; они даже утопили бы ее в садовом пруду, если б не подоспела помощь. Увы, помощь эта бесполезна. Голова и нервная система бедной девицы - отнюдь не из самых здоровых - так расстроены и потрясены, что никогда уже не оправятся, а будут расстраиваться еще больше, пока не наступит полный крах. Спустя год мы действительно слышим, что на нее уже надевают смирительную рубашку в доме умалишенных, где она и останется до конца своих дней! Таким образом эта темнокудрая фигура исчезла из революции и истории общества навсегда, хотя несколько лет она еще продолжала бессвязно болтать и жестикулировать, не будучи в состоянии высказать то, что было у нее в голове36*. * Она была жива до 1817 г., содержалась в Сальпетриере и находилась в самом отталкивающем состоянии безумия. - Примеч. авт. Есть еще одна вещь, на которую следует указать, но мы не остановимся на ней, а только попросим читателя вообразить себе ее: это царство Братства и Совершенства. Представь себе, читатель, что Золотой Век был бы уже у порога и все же нельзя было бы получить даже бакалейных товаров - благодаря изменникам. С какой пылкостью стали бы люди избивать изменников в этом случае! Ах, ты не можешь вообразить себе этого; твои бакалейные товары мирно лежат в лавках, и у тебя вообще мало или совсем нет надежды на наступление когда-нибудь Золотого Века. Но в самом деле степень, до какой дошла подозрительность, говорит уже достаточно о настроении мужчин и женщин. Мы часто называли ее сверхъестественной, и можно было подумать, что это преувеличение, но послушайте хладнокровные показания свидетелей. Ни один патриот-музыкант не может сыграть обрывка мелодии на валторне, сидя в мечтательной задумчивости на крыше своего дома, чтобы Мерсье не признал в этом сигнал, подаваемый одним заговорщическим комитетом другому. Безумие овладело даже гармонией; оно прячется в звуках "Марсельезы" и "Ca ira"37. Луве, способный понимать суть вещей не хуже других, видит, что депутация должна предложить нам вернуться в наш старый зал Манежа и что по дороге анархисты убьют двадцать два из нас. Это все Питт и Кобург и золото Питта. Бедный Питт! Они не знают, сколько у него хлопот со своими собственными друзьями народа, как ему приходится выслеживать их, казнить, отменять их Habeas corpus и поддерживать твердой рукой общественный порядок у себя дома. Придет ли ему в голову поднимать чернь у соседей! Но самый странный факт, относящийся к французской и вообще к людской подозрительности, - это, пожалуй, подозрительность Камиля Демулена. Голова Камиля, одна из самых светлых во Франции, до того насыщена в каждой фибре своей сверхъестественной подозрительностью, что, оглядываясь на 12 июля 1789 года, когда в саду Пале-Руаяля вокруг него поднялись тысячи, гремя ответными кликами на его слова и хватая кокарды, он находит объяснение этому только в следующем предположении: все они были для этого наняты и подговорены иностранными и другими заговорщиками. "Недаром, - говорит он с полным сознанием, -эта толпа взбунтовалась вокруг меня, когда я говорил! Нет, недаром. Позади, спереди, вокруг разыгрывается чудовищная кукольная комедия заговоров, и Питт дергает за веревочки38. Я почти готов думать, что я сам, Камиль, представляю собой заговор, что я марионетка на веревочке". Далее этого сила воображения не может идти. Как бы то ни было, история замечает, что Комиссия двенадцати, теперь вполне выяснившая все касающееся заговоров и даже держащая, по ее словам, "все нити их в своих руках", поспешно издает в эти майские дни приказы об аресте и ведет дело твердой рукой, решившись ввести в берега это разбушевавшееся море. Какой глава патриотов, даже какой председатель секции теперь в безопасности? Его можно арестовать, вытащить из теплой постели, потому что он производил неправильные аресты в секции! Арестуют апостола свободы Варле. Арестуют помощника прокурора Эбера, Pere Duchesne, народного судью, заседающего в городской Ратуше, который с величавой торжественностью мученика прощается со своими коллегами; он готов повиноваться закону и с торжественной покорностью исчезает в тюрьме. Но тем сильнее волнуются секции, энергично требуя его возвращения, требуя, чтобы вместо народных судей были арестованы двадцать два изменника. Секции являются одна за другой, дефилируют с красноречием в духе Камбиса; приходит даже Коммуна с мэром Пашем во главе, и не только с вопросом об Эбере и двадцати двух, но и со старым, снова ставшим новым роковым вопросом: "Можете ли вы спасти Республику или это должны сделать мы?" Председатель Макс Инар дает им на это пылкий ответ: если по роковой случайности в один из этих беспорядков, все повторяющихся с 10 марта, Париж поднимет святотатственный палец против народного представительства, то Франция встанет, как один человек, в мщении, которого нельзя вообразить, и скоро "путешественник будет спрашивать, на каком берегу Сены стоял Париж!"39 В ответ на это Гора и все галереи только громче ревут; патриотический Париж кипит вокруг. А жирондист Валазе по ночам устраивает у себя собрания, рассылает записки: "Приходите в назначенный час и вооружитесь хорошенько, потому что предстоит дело". Мегеры бродят по улицам с флагами и жалобным аллилуйя40. Двери Конвента загорожены волнующимися толпами; краснобаев hommes d'etat освистывают, толкают, когда они проходят; во время такой смертельной опасности Марат обратится к вам и скажет: "Ты тоже один из них". Если Ролан просит позволения уехать из Парижа, то переходят к очередным делам. Что тут делать? Приходится освободить помощника прокурора Эбера и апостола Варле, чтобы их увенчали дубовыми гирляндами. Комиссия двенадцати распускается в собрании Конвента, переполненном ревущими секциями, а назавтра восстанавливается, когда в Конвенте преобладают соединившиеся жирондисты. Этот темный хаос или море бед всеми элементами своими, крутясь и накаляясь, стремятся что-нибудь создать. Глава девятая. ПОГАСЛИ И вот в пятницу 31 мая 1793 года летнее солнце своими лучами высвечивает одну из самых странных сцен. В Тюильрийский зал Конвента являются мэр Паш с муниципалитетом, за которыми послали, так как Париж находится в очередном брожении, и приносят необычайные вести. Будто бы на заре, в то время, когда в городской Ратуше непрерывно заседали, радея об общем благе, вошли, точь-в-точь как 10 августа, какие-то 96 неизвестных лиц, которые объявили, что они крайне возмущены и что они уполномоченные комиссары 48 секций - секций или членов - державного народа, также находящихся в состоянии возмущения, и что именем названного суверена мы отрешаемся от должностей. Мы сняли тогда шарфы и удалились в расположенный рядом Зал свободы. Затем, через минуту или две, нас позвали обратно и восстановили в должностях, так как державный народ соблаговолил найти нас достойными доверия. Благодаря этому, принеся новую присягу по должности, мы внезапно оказались революционными властями с особым состоящим при нас комитетом из 96 членов. Гражданин Анрио, обвиняемый некоторыми в участии в сентябрьских убийствах, назначается главнокомандующим Национальной гвардией, и с шести часов утра набат звонит и барабаны бьют. Ввиду таких чрезвычайных обстоятельств мы спрашиваем: что соблаговолит приказать нам августейший Национальный Конвент?41 Да, это действительно вопрос! "Распустить революционные власти", - отвечают некоторые в запальчивости. Верньо желает по крайней мере, чтобы "народные представители умерли на своих постах". Все клянутся в этом при громком одобрении. Но что касается разгона инсуррекционных властей, то, увы!.. Что за звук доносится до нас, пока мы заняты обсуждением? Это гром тревожной пушки на Пон-Неф, за стрельбу из которой без нашего приказания закон карает смертью! Тем не менее она продолжает греметь, вселяя трепет в сердца. А набат отвечает мрачной музыкой, и Анрио с своими войсками окружает нас! Депутации от секций следуют одна за другой в течение всего дня, требуя с красноречием Камбиза и бряцанием ружей, чтобы двадцать два или более изменника были наказаны и чтобы Комиссия двенадцати была окончательно распущена. Сердце Жиронды замирает: 72 добропорядочных департамента далеко, а этот пылкий муниципалитет близко! Барер предлагает компромисс: нужно что-нибудь уступить. Комиссия двенадцати заявляет, что, не дожидаясь, чтобы ее распустили, она распускает себя сама и более не существует. Докладчик Рабо охотно сказал бы свое и ее последнее слово, но его прогоняют ревом. Счастье еще, что двадцать два остаются до сих пор неприкосновенными! Верньо, доводя законы учтивости до крайних пределов, к изумлению многих, предлагает Конвенту заявить, что "секции Парижа заслужили благодарность Отечества". Вслед за тем поздно вечером заслужившие благодарность секции расходятся, каждая по своим местам. Барер должен составить доклад о событиях дня. Работая головой и пером, он одиноко сидит за своим делом; в эту ночь ему не придется спать. Так окончилась пятница последнего дня мая. Секции заслужили благодарность Отечества, но не могли бы они заслужить еще большую? Ведь если жирондистская крамола в данную минуту и повержена, то разве не может она возродиться в другую, более благоприятную минуту и сделаться еще опаснее? Тогда придется снова спасать Республику. Так рассуждают патриоты, все еще "непрерывно заседающие"; так рассуждает на следующий день и Марат, фигура которого виднеется в туманном мире секций; и эти рассуждения влияют на умы людей! В субботу вечером, когда Барер окончательно обработал свой доклад, просидев над ним целые сутки, и готовится отправить его с вечерней почтой, вдруг снова зазвонил набат. Барабаны бьют сбор, вооруженные люди располагаются на ночь на Вандомской площади и в других пунктах, снабженные провизией и напитками. Здесь, в мерцании летних звезд, они будут ждать всю ночь надлежащего сигнала от Анрио и от городской Ратуши, чтобы делать, что им велят. На бой барабанов Конвент спешит обратно в свой зал, но лишь в количестве 100 человек; он делает немногое, откладывая все на завтра. Жирондисты не являются; они ищут надежного убежища и не ночуют в своих домах. Бедный Рабо, возвращаясь на следующее утро на свой пост к Луве с несколькими другими по охваченным волнением улицам, ломает себе руки, восклицая: "Ilia suprema dies!"42 Настало воскресенье, второй день июня 1793 года по старому стилю, а по новому - первого года Свободы, Равенства и Братства. Мы подошли к финальной сцене, завершающей историю жирондистского сенаторства. Сомнительно, чтобы какой-нибудь Конвент на, земле собирался при таких обстоятельствах, при каких собирается в этот день наш Национальный Конвент. Звонит набат; заставы заперты; весь Париж на улице, отчасти вооруженный. Людей с оружием насчитывается до 100 тысяч - это национальные войска и вооруженные волонтеры, которые должны были спешить к границам и в Вандею, но не спешили туда, потому что измена была еще не наказана, и только метались во все стороны. Массы солдат под ружьем окружают Тюильри и сад. Тут и конница, и пехота, и артиллерия, и бородатые саперы; артиллерию с походными печами можно видеть в национальном саду; она раскаляет ядра и держит зажженные фитили наготове. Анрио с развевающимся плюмажем разъезжает, окруженный штабом также с плюмажами; все посты и выходы заняты; резервы стоят до самого Булонского леса; отборнейшие патриоты находятся ближе всех к месту действия. Заметим еще одно обстоятельство: заботливый муниципалитет, не поскупившийся на походные печи, не позабыл и о повозках с провиантом. Ни одному члену державного народа не нужно ходить домой, чтобы пообедать; все могут оставаться в строю, так как обильная еда раздается всем без всяких хлопот. Разве этот народ не понимает восстания? Вы, не неизобретательные Gualches! Национальному представительству, "уполномоченным державного народа", не мешает поразмыслить об этих обстоятельствах. Изгоните ваших двадцать два члена и вашу Комиссию двенадцати; мы будем стоять здесь, пока это не будет сделано! Депутация за депутацией являются с этим требованием, формулируемым в выражениях все более и более резких. Барер предлагает компромисс: не согласятся ли обвиняемые депутаты удалиться добровольно, великодушно выйти в отставку, принеся себя в жертву благу родины? Инар, раскаивающийся в том, что допускал возможность вопроса, на каком берегу реки стоял Париж, заявляет, что он готов уйти в отставку. Готов и Те Deum Фоше, а старый бастилец Дюзо, которого Марат называет "vieux radoteur" (старый болтун), готов на это даже с удовольствием. Зато бретонец Ланжюине заявляет, что есть человек, который никогда не согласится добровольно подать в отставку, но будет протестовать до последней возможности, пока у него есть голос. И он начинает протестовать среди яростных криков; Лежандр кричит наконец: "Ланжюине, убирайся с трибуны, не то я сброшу тебя с нее (ou je te jette en bas)!" Дело дошло до крайностей. Некоторые ретивые члены Горы уже вцепляются в Ланжюине, но не могут сбросить его, потому что он "впивается в решетку", и "на нем разрывают платье". Доблестный сенатор, достойный состраданья! Барбару также не хочет уходить; он "поклялся умереть на своем посту и хочет сдержать эту клятву". Тогда галереи бурно поднимаются; некоторые размахивают оружием и выбегают, крича: "Allons, мы должны спасти Отчизну!" Таково заседание в воскресенье 2 июня. Церкви в христианской Европе наполняются и потом пустеют, но наш Конвент все это время не пустеет: это день криков и споров, день агонии, унижения и раздирания риз; ilia suprema dies! Кругом стоят Анрио и его 100 тысяч, обильно подкрепляемые пищей и питьем: Анрио "раздает даже каждому по 5 франков"; мы, жирондисты, видели это собственными глазами; 5 франков, чтобы поддержать в них настроение! А безумие вооруженного мятежа заграждает наши двери, шумит у нашей решетки; мы пленники в нашем собственном зале: епископ Грегуар не мог выйти для besoin actuel без четырех жандармов, следивших за каждым его шагом! Во что превратилось значение национального представителя? Солнечный свет падает, уже желтея, за западные окна, трубы отбрасывают более длинные тени, но ни подкрепившиеся 100 тысяч, ни тени их не двигаются! Что предпринять? Вносится предложение - излишнее, как понятно всякому, - чтобы Конвент вышел в полном составе, дабы собственными глазами убедиться, свободен он или нет. Согласно этому предложению, из восточных ворот Тюильри выходит угнетенный Конвент; впереди шествует красивый Эро де Сешель* в шляпе в знак общественного бедствия, остальные с непокрытыми головами; они идут к Анрио и его украшенному плюмажем штабу. "Именем Национального Конвента, посторонитесь!" Анрио не сторонится ни на вершок: "Я не принимаю приказаний, пока не будет исполнена воля вашего и моего суверена". Конвент протискивается вперед: Анрио со своим штабом отскакивает шагов на пятнадцать назад. "К оружию! Канониры, к пушкам!" Он выхватывает свою саблю, штаб и гусары делают то же. Канониры размахивают зажженными фитилями, пехота берет ружья... но, увы, не на караул, а в горизонтальном положении, как для стрельбы! Эро, в шляпе, ведет свое растерянное стадо через тюильрийский загон, через сад, к воротам на противоположной стороне. Здесь фейянская терраса, здесь наш старый зал Манежа, но из этих ворот, ведущих на Point Tournant, также нет выхода. Пытаются пройти в другие, в третьи ворота - нет выхода ниоткуда. Мы бродим в отчаянии между вооруженными рядами, которые, правда, приветствуют нас криками: "Да здравствует Республика!", но также и криками: "Смерть Жиронде!" Другого такого зрелища заходящее солнце еще не видывало в первый год свободы. * Эро де Сешель Мари Жан (1759-1794) - депутат Конвента от департамента Сена и Уаза, комиссар Конвента в Савойе, член Комитета общественного спасения, Смотрите: навстречу нам идет Марат, так как он не примкнул к нашему просительному шествию, а собрал около себя человек сто отборных патриотов и приказывает нам именем державного народа вернуться на наше место и сделать то, что нам велит наша обязанность. Конвент возвращается. "Разве Конвент не видит, что он свободен, что его окружают только друзья?" - говорит Кутон с выражением необыкновенной силы в лице. Конвент, наводненный друзьями и вооруженными членами секций, приступает к голосованию, согласно приказанию. Многие не хотят голосовать и безмолвствуют; один или два протестуют на словах; Гора проявляет полное единодушие. Комиссия двенадцати и обвиняемые двадцать два члена, к которым прибавлены экс-министры Клавьер и Лебрен, объявляются, с небольшими импровизированными изменениями (предлагаемыми разными ораторами, причем решает Марат), "под домашним арестом". Бриссо, Бюзо, Верньо, Гюаде, Луве, Жансонне, Барбару, Ласурс, Ланжюине, Рабо - тридцать два человека, известных и неизвестных нам жирондистов, "под охраной французского народа", а мало-помалу под охраной двух жандармов каждый, должны мирно жить в своих домах в качестве простых смертных, а не сенаторов впредь до дальнейших распоряжений. Этим заканчивается заседание в воскресенье 2 июня 1793 года*. * Эта глава в истории Французской революции завершается установлением якобинской диктатуры. В десять часов, при кротком сиянии звезд, наши сто тысяч, благополучно сделав свое дело, расходятся по домам. В тот же самый день Центральный революционный комитет арестовал г-жу Ролан и заключил ее в тюрьму Аббатства. Муж ее бежал неизвестно куда. Таким-то революционным путем пали жирондисты, и угасла их партия, возбуждая сожаление у большинства историков. Они были люди даровитые, с философской культурой, добропорядочного поведения; они не виноваты, что были только педантами и не имели лучших дарований; это не вина, а беда их. Они делали республику добродетелей, во главе которой стояли бы они сами, а получили республику силы, во главе которой стояли другие. Впрочем, Барер составит об этом доклад. Вечер заканчивается "гражданской прогулкой при свете факелов"43: ведь ясно, что истинное царство братства теперь уже недалеко.  * Книга IV. ТЕРРОР *  Глава первая. ШАРЛОТТА КОРДЕ В июне и июле, когда природа щедро одарена листвой, многие французские департаменты наводняются массой мятежных бумажных листков, называемых прокламациями, резолюциями, журналами или дневниками "Союза для борьбы против притеснений". В особенности город Кан в Кальвадосе видит, как его листок "Bulletin de Caen" вдруг распускается, вдруг укореняется там в качестве газеты, редактируемой жирондистскими народными представителями! Некоторые опальные жирондисты обладают отчаянным характером. Иные, как Верньо, Валазе, Жансонне, "подвергнутые домашнему аресту", решили ожидать исхода со стоической покорностью. Другие, как Бриссо, Рабо, убегут, скроются, что пока еще нетрудно, так как парижские заставы снова открываются через день или два. Но есть и такие, которые устремятся вместе с Бюзо в Кальвадос или дальше, через всю Францию, в Лион, Тулон, Нант и другие места, назначив друг другу свидание в Кане, чтобы звуком боевой трубы пробудить почтенные департаменты и низвергнуть анархическую партию Горы или по крайней мере не уступить ей без боя. Таких бесстрашных голов мы насчитываем десятка два и даже больше среди арестованных и еще неарестованных: Бюзо, Барбару, Луве, Гюаде, Петион, бежавшие из-под домашнего ареста; Саль*, пифагореец Валади, Дюшатель - тот Дюшатель, который явился в одеяле и ночном колпаке, чтобы подать голос за жизнь Людовика, - ускользнувшие от опасности и возможности ареста. Все они - число их достигало одно время 27 человек - живут здесь в Intendance, или доме управления департаментом города Кана, в Кальвадосе. Власти приветствуют их и платят за них, так как у них нет своих денег. А "Bulletin de Caen" продолжает выходить с чрезвычайно воодушевляющими статьями о том, как Бордоский, Лионский департаменты, один департамент за другим, высказываются за них. Шестьдесят, как говорят, даже шестьдесят девять или семьдесят два1 почтенных департамента или приняли их сторону, или готовы принять. Более того, город Марсель сам пойдет на Париж, если в этом будет необходимость. Так объявил этот город. Но с другой стороны, о том, что город Монтелимар сказал: "Прохода не будет" - и даже прибавил, что предпочитает скорее "похоронить себя" под своими собственными мортирами и стенами, - об этом не упоминается в "Bulletin de Caen". * Саль Жан Батист (1759-1794) - депутат Генеральных штатов, депутат Конвента от департамента Мерт, один из основателей Клуба фейянов Дюшатель (1766-1793) - землевладелец, депутат Конвента от департамента Де-Севр. Вот какие воодушевляющие статьи читаем мы в новой газете; тут и пламенные строки, и красноречивый сарказм - тирады против Горы, принадлежащие перу депутата Саля, которые походят, по словам друзей, на Provincials Паскаля. Что более кстати, это то, что жирондисты приобрели главнокомандующего - некоего Вимпфена*, служившего раньше под командованием Дюмурье, а также подчиненного ему сомнительного генерала Пюизэ и других и делают все возможное, чтобы собрать войско для войны из национальных волонтеров с бесстрашными сердцами. Собирайтесь, вы, национальные волонтеры, друзья Свободы, собирайтесь из округов нашего Кальвадоса, с Юры, из Бретани, отовсюду; вперед, на Париж, и уничтожьте анархию. Так в Кане в ранние июльские дни бьют барабаны, маршируют волонтеры, произносятся речи и происходят совещания; тут и штаб, и армия, и совет, и клуб Carabote антиякобинских друзей Свободы, обвиняющий перед нацией жестокого Марата. Со всем этим и с изданием "Bulletins" у национальных представителей дел выше головы. В Кане очень оживленно, и, надо надеяться, более или менее оживленно в "семидесяти двух департаментах, которые присоединяются к нам". И во Франции, окруженной вторгающейся киммерийской коалицией и раздираемой Вандеей внутри, мы пришли к такому заключению: подавить анархию посредством междоусобной войны! "Durum et durum, - говорит пословица, - non faciunt murum". Вандея горит, Сантер ничего не может сделать там, он может только вернуться домой и варить пиво. Киммерийские гранаты летают вдоль всего севера. Осада Майнца сделалась знаменитой; любители живописи (как утверждает Гете) рисовали местное население обоего пола; совершали туда прогулки по воскресеньям, чтобы посмотреть на стрельбу артиллерии воюющих сторон: "Вы только склоняетесь на мгновение, и ядро со свистом пролетает мимо"2. Конде капитулировал перед австрийцами. Его королевское высочество принц Йоркский в эти последние недели яростно бомбардирует Валансьен. Увы, наш укрепленный Фамарский лагерь взят штурмом; генерал Дампьер убит, генералу Кюстину высказано порицание, и он явился теперь в Париж, чтобы дать "объяснения". * Вимпфен Луи Феликс, барон (1744-1814) - член Учредительного собрания, главнокомандующий армией федералистов в Нормандии в 1793 г. Со всем этим Гора и жестокий Марат должны справляться как умеют. Каким бы анархическим Конвентом они ни были, они публикуют декреты, полные жалоб и объяснений, хотя и не без строгости; они посылают комиссаров, поодиночке или по двое, с оливковой ветвью в одной руке, но с мечом в другой. Комиссары являются даже в Кан, но без успеха. Математик Ромм и настоятель, выбранный от Кот-д'Ор, осмелившиеся явиться туда с оливковой ветвью и мечом, заключены в тюрьму; там, под замком "на 50 дней", Ромм может покоиться и размышлять о своем новом календаре, если это ему нравится. Киммерия, Вандея и междоусобная война! Никогда не была Республика, "единая и неразделимая", в большем упадке. В этом мрачном брожении Кана и всего мира история отмечает одну вещь: в передней дома de l'Intendance, где снуют занятые депутаты, молодая дама, сопровождаемая пожилым слугой, грациозно, с серьезным видом прощается с депутатом Барбару3. У нее статная фигура нормандки и красивое лицо; ей двадцать пятый год; ее имя Шарлотта Корде - Корде д'Арман, когда еще существовало дворянство. Барбару дал ей письмо к депутату Дюперре, тому, который однажды обнажил свою шпагу в минуту гнева. Очевидно, она отправляется в Париж с каким-то поручением. "До революции она принадлежала к республиканцам, и у нее никогда не было недостатка в энергии"; в этой прекрасной женской фигуре ощущается цельность и решимость. "Она понимала под энергией пыл сердца, побуждающий человека жертвовать собой во имя родины". Не явилась ли, подобно звезде, эта молодая, прекрасная Шарлотта из своего тихого уединения, прекрасная жестокой полуангельской, полудемонической красотой, чтобы на мгновение блеснуть и мгновенно погаснуть, чтобы оставить в памяти людей на долгие века свою светлую цельную личность? Оставив в стороне киммерийскую коалицию вне Франции и мрачное брожение 25 миллионов людей внутри ее, История будет пристально смотреть на одно это прекрасное видение, Шарлотту Корде, следя, куда она направляется и как эта короткая жизнь вспыхивает так ярко и затем исчезает, поглощенная ночью. Во вторник 9 июля мы видим Шарлотту сидящей в канском дилижансе с билетом до Парижа, рекомендательным письмом Барбару и небольшим багажом. Никто не прощается с нею, не желает ей счастливого пути: ее отец найдет оставленную записку, извещающую, что Шарлотта уехала в Англию и что он должен простить и забыть ее. Нагоняющий дремоту дилижанс медленно тащится среди похвал Горе и скучных разговоров о политике, в которые Шарлотта не вмешивается; проходит ночь, день и еще ночь. В четверг, незадолго до полудня, показывается мост Нельи. Вот он, Париж, с его тысячью черных куполов, конец и цель твоего путешествия! Прибыв в гостиницу "Провиданс" на улице Старых Огюстенов, Шарлотта требует комнату, спешит в постель и спит весь остальной день и всю ночь до следующего утра. На другой день утром она передает письмо Дюперре. Оно касается некоторых фамильных документов, находящихся в руках министерства внутренних дел, которые необходимы одной канской монахине, бывшей монастырской подруге Шарлотты, и которые Дюперре должен помочь ей добыть. Так вот какое поручение привело Шарлотту в Париж? Она покончила с этим в пятницу, однако ничего не говорит о возвращении домой. Она видела и молча разузнавала многое; видела Конвент в его реальном воплощении, видела Гору. Ей только не удалось видеть Марата в натуре: он болен сейчас и не выходит из дома. В субботу, около 8 часов утра, она покупает большой нож в ножнах в Пале-Руаяле, затем тотчас же идет на площадь Побед и нанимает фиакр "до улицы Медицинской Школы, No 44". Здесь живет гражданин Марат, но он болен и его нельзя видеть, что. видимо, огорчает Шарлотту. Значит, у нее есть дело и к Марату? Злополучная прекрасная Шарлотта; злополучный, презренный Марат! Из Кана, на крайнем западе, из Нешателя, на крайнем востоке, они оба приближаются один к другому; оба, как это ни странно, имеют дело друг к другу. Шарлотта, возвратившись к себе в гостиницу, посылает Марату короткую записку, извещая, что она приехала из Кана, очага возмущения, что она горячо желает видеть его и "дать ему возможность оказать Франции громадную услугу". Ответа нет. Шарлотта пишет другую записку, еще более настойчивую, и отправляется с ней в карете около семи часов вечера сама. Утомленные поденщики окончили свою неделю. Огромный Париж движется и волнуется своими разнообразными смуглыми желаниями. Только эта прекрасная женщина дышит решимостью, направляется прямо к цели. Стоит золотистый июльский вечер тринадцатого числа, канун годовщины взятия Бастилии, когда "господин Марат" четыре года тому назад в толпе на Пон-Неф язвительно требовал от гусарского отряда Безанваля, который имел такие дружеские намерения, "слезть в таком случае с коней и отдать свое оружие", этим он снискал себе славу среди патриотов; четыре года - какой путь прошел он с тех пор! Теперь около половины восьмого вечера он сидит по пояс в ванне, задыхаясь от жары, глубоко огорченный, больной революционной лихорадкой, - другую его болезнь история предпочитает не называть. Бедняга крайне истощен и болен; в кармане у него ровно И су бумажными деньгами; возле ванны стоит крепкий треногий табурет, чтобы писать на нем пока; если прибавить к этому грязную прачку, вот и весь его домашний обиход на улице Медицинской Школы. Сюда, и более никуда, привел избранный им путь. Не в царство братства и полного блаженства, но уж наверное на путь к нему? Чу, опять стучат? Мелодичный женский голос отказывается уйти. Это опять та гражданка, которая хочет оказать услугу Франции. Марат, узнав ее голос, кричит из комнаты: "Примите". Шарлотта Корде принята. "Гражданин Марат, я приехала из Кана, очага возмущения, и желала бы поговорить с вами". - "Садитесь, mon enfant (дитя мое). Ну, что поделывают изменники в Кане? Кто там из депутатов?" Шарлотта называет некоторых. "Их головы упадут через две недели", - хрипит пылкий Друг Народа, схватывая свои листки, чтобы записать. "Барбару, Петион, - пишет он обнаженной сморщенной рукой, повернувшись боком в своей ванне, - Петион, и Луве, и... " Шарлотта вынимает свой нож из ножен и вонзает его верным ударом в сердце пишущего. "A moi, chere amie!" (Ko мне, милая!) Более он ничего не мог произнести, не мог даже крикнуть, настигнутый смертью. Помощь под рукой, прачка вбегает, но Друга Народа или друга прачки уже не стало; жизнь его, негодуя, со стоном изливается в царство теней4. Итак, Марат, Друг Народа, убит; одинокий Столпник низвергнут со своего столба. Куда? Про то знает тот, кто его создал. Патриотический Париж стонет и плачет, но если бы он и в десять крат сильнее стонал, то это было бы напрасно; патриотическая Франция вторит ему; Конвент с Шабо, "бледным от ужаса, заявляющим, что все они будут убиты"; постановляет, чтобы Марату были возданы почести Пантеона и общественные похороны; прах Мирабо должен посторониться для него. Якобинские общества в горестных речах резюмируют его характер, сравнивают его с тем, кому они думали сделать честь, назвав его "добрым санкюлотом", но кого мы не называем здесь5. На площади Карусель должна быть воздвигнута часовня для урны, содержащей сердце Друга Народа, и новорожденных детей будут называть Маратами; каменщики с Лаго-ди-Комо изведут горы гипса на некрасивые бюсты; Давид будет писать свою картину или сцену смерти, но, какие бы понести ни изобретал человеческий ум, Марат уже не увидит света земного солнца. Единственная подробность, которую мы прочли с сочувствием в старой газете "Moniteur", - это как брат Марата приходил из Нешателя просить Конвент, чтобы ему отдали ружье покойного Жан Поля. Значит, и Марат имел родственные связи, и был когда-то завернут в пеленки, и спал безмятежно в колыбели, подобно всем нам! Значит, все вы - дети людей! Одна из его сестер, говорят, еще до сих пор живет в Париже. Что касается Шарлотты, то она выполнила задачу. Вознаграждение за нее близко и несомненно. Милая подруга Марата и соседи по дому бросаются к ней; она "опрокидывает часть мебели" и загораживается, пока не приходят жандармы; тогда она спокойно выходит, спокойно идет в тюрьму Аббатства: она одна спокойна; весь Париж трепещет от удивления, ярости или восхищения вокруг нее. Дюперре арестован из-за нее; его бумаги опечатаны, что может иметь последствия. Фоше также арестован, хотя Фоше даже не слыхал о ней. Шарлотта, поставленная на очную ставку с этими двумя депутатами, хвалит серьезную твердость Дюперре и порицает уныние Фоше. В среду утром народ, переполняющий зал суда, может видеть ее лицо: прекрасное, спокойное лицо. Она называет этот день "четвертым днем приготовления к миру". Странный шепот пробегает по залу при виде ее, трудно сказать, какого характера6. Тенвиль приготовил свой обвинительный акт и свитки бумаги; торговец из Пале-Руаяля засвидетельствовал, что он продал ей нож в ножнах. "Все эти подробности излишни, - прерывает Шарлотта. - Это я, я убила Марата". - "По наущению кого?" - "Никого". - "Что же побудило вас к этому?" - "Его преступления. Я убила одного человека, - добавила она, сильно повысив голос, так как судьи продолжали свои вопросы, - я убила одного человека, чтобы спасти сотни тысяч других; убила негодяя, свирепое дикое животное, чтобы спасти невинных и дать отдых моей родине. До революции я была республиканкой; у меня никогда не было недостатка в энергии". Значит, не о чем больше и говорить. Публика смотрит с удивлением; миниатюристы поспешно набрасывают ее черты; Шарлотта не противится; судьи исполняют формальности. Приговор: смерть, как убийце. Она благодарит своего адвоката в кротких выражениях, полных гордого сознания; благодарит священника, которого привели к ней, но она не нуждается ни в исповеди, ни в духовной или какой-либо другой его помощи. Итак, в тот же вечер, около половины восьмого, из ворот Консьержери по направлению к городу, где все на ногах, выезжает роковая колесница с сидящим на ней молодым, прекрасным созданием, одетым в красную рубашку убийцы; созданием, таким прекрасным, ясным, таким полным жизни... и направляющимся к смерти - одиноким среди всего мира. Многие снимают шляпы в знак почтительного приветствия, ибо чье сердце может остаться равнодушным?7 Другие кричат и ревут. Адам Люкс из Майнца объявляет ее более великой, чем Брут, говорит, что было бы счастьем умереть вместе с нею. По-видимому, голова этого молодого человека вскружена. На площади Революции лицо Шарлотты сохраняет спокойную улыбку. Палачи начинают связывать ей ноги; она противится, принимая это за оскорбление, но после нескольких слов объяснения подчиняется с ласковым извинением. Как последнее приготовление они снимают косынку с ее шеи - краска девичьего стыда заливает это прекрасное лицо и шею; щеки ее еще были окрашены, когда палач поднял отрубленную голову, чтобы показать ее народу. "Несомненно, - говорит Форстер, - что он презрительно ударил ее по щеке; я видел это собственными глазами; полиция заключила его за это в тюрьму"8. Таким образом, прекраснейшее и презреннейшее столкнулись и уничтожили друг друга. Жан Поль Марат и Мария Анна Шарлотта Корде оба внезапно перестали существовать. "День приготовления к миру?" Увы, возможны ли мир или подготовление к нему, когда даже сердца прелестных девушек в тиши монастырских стен мечтают не 6 рае любви и радостях жизни, а о самопожертвовании Корде и достойной смерти? В том, что 25 миллионов сердец бьются таким чувством, - вот в чем анархия, в этом ее сущность, и не мир может быть ее воплощением! Смерть Марата, в десять раз сильнее обострившая старую вражду, хуже, чем какая бы то ни было жизнь. О вы, злополучные двое, взаимно уничтожившие друг друга, прекрасная и презренный, спите спокойно в лоне Матери, давшей жизнь вам обоим! Вот история Шарлотты Корде, самая точная, самая полная, ангельски демоническая подобная звезде! Адам Люкс идет домой в полубреду, чтобы излить свое поклонение ей на бумаге и в печати и предложить поставить ей статую с надписью: "Более великая, чем Брут"*. Друзья указывают ему на опасность. Люкс равнодушен. Он думает, что было бы прекрасно умереть вместе с нею. Глава вторая. МЕЖДОУСОБНАЯ ВОЙНА В те же самые часы другая гильотина производит свою работу над другим существом. Сегодня Шарлотта умирает в Париже за жирондистов, завтра Шалье падает в Лионе от руки жирондистов. От грохота провозимых пушек по улицам этого города дело дошло до стрельбы из них, до бешеной схватки. Нивьер-Шоль и жирондиcты торжествуют, а за их спиной, как и повсюду, стоит роялистская партия, выжидающая удобный момент, чтобы выступить. Много волнений в Лионе, и господствующая партия победоносно одерживает верх. В самом деле, весь Юг на ногах, заключает в тюрьму якобинцев, вооружается в поддержку жирондистов, в связи с чем созван Лионский конгресс, учрежден "Революционный Лионский трибунал", трепещите, анархисты! Так Шалье скоро был признан виновным в якобинстве, в заговоре убийц, в том, что "обратился с речью, обнажив шпагу, 6-го минувшего февраля"; и назавтра он совершает свой последний путь по улицам Лиона "рядом со священником, с которым он бурно разговаривает". Невдалеке уже сверкает топор. Этот человек плакал в былые годы и "падал на колени на мостовую", благословляя небо при виде листовок федерации или чего-либо подобного, но после того он ездил в Париж на поклонение Марату и Горе, и вот теперь и Марат, и он оба погибли; можно было предвидеть, что он кончит плохо. Якобинцы втайне стонут в Лионе, но не смеют высказаться громко. Шалье, когда суд вынес ему приговор, ответил: "Моя смерть будет дорого стоить этому городу". * Марк Юний Брут (85-42 гг. до н. э. ) - один из руководителей заговора против Цезаря и организаторов его убийства. В период Французской революции XVIII в. почитался как образец республиканской добродетели. Город Монтелимар не погребен под своими развалинами, но Марсель действительно выступает в поход под командой Лионского конгресса и заключает в тюрьму патриотов; теперь и роялисты снимают маски. Против них сражается генерал Карто, хотя и с малыми силами, и с ним майор артиллерии по имени Наполеон Бонапарт. Этот Наполеон, чтобы доказать, что марсельцы не имеют никакой надежды на успех, не только сражается, но и пишет; он публикует свой "Ужин в Бокере" - диалог, ставший любопытным9. Несчастный город, сколько в нем противоречий! Насилие оплачено насилием в геометрической прогрессии; роялизм и анархизм оба выступают разом; кто сможет подвести конечный итог этих геометрических рядов? Железные перила еще никогда не плавали в Марсельской гавани, но тело утопившегося Ребекки было найдено плавающим в ней. Пылкий Ребекки, видя, как росла смута и заражались роялизмом почтенные люди, почувствовал, что для республиканца не осталось иного убежища, кроме смерти. Ребекки исчез; никто не знал куда, пока однажды утром не нашли его пустой оболочки, или тела, всплывшего вниз головой и носившегося по соленым волнам10, и не поняли, что Ребекки не стало. Тулон также заключает в тюрьму патриотов, посылает делегатов в конгресс, заводит на всякий случай интриги с роялистами и англичанами. Монпелье, Бордо, Нант, вся Франция, не находящаяся под властью Австрии и Киммерии, кажется, предались безумию и самоубийственному уничтожению. Гора работает, подобно вулкану в жаркой вулканической стране. Учрежденные Конвентом комитеты безопасности, спасения заняты день и ночь. Комиссары Конвента быстро мчатся по всем дорогам, неся оливковую ветвь и меч или теперь, быть может, один только меч. Шометт и муниципалитеты ежедневно являются в Тюильри с требованием конституции. Вот уже несколько недель, как Шометт решил в Ратуше, что депутация должна ходить каждый день и требовать конституцию, пока она не будет получена11; посредством ее могла бы соединиться и примириться предающаяся самоубийству Франция - вещь, несомненно весьма желательная. Так вот какие плоды пожали антианархические жирондисты, подняв эту войну в Кальвадосе? Только эти, можно сказать, и никаких других. Ведь в самом деле, прежде чем пала голова Шарлотты или Шалье, Кальвадосская война рассеялась как сон в мгновение ока. С 72 департаментами да своей стороне можно было бы надеяться на лучшее. Но оказывается, что эти почтенные департаменты хотя и охотно подают голоса, но не желают сражаться. Обладание всегда дает по закону девять шансов из десяти, а в юридических процессах этого рода даже девяносто девять. Люди делают то, что они привыкли делать, и обладают неизмеримой нерешительностью и инертностью: они повинуются тому, кто обладает атрибутами, требующими повиновения. Посмотрите, что означает в современном обществе один этот факт: метрополия заодно с нашими врагами; метрополия, мать-город, справедливо названная так; все остальные только ее дети, ее питомцы. Ведь это не кожаный дилижанс с почтовым мешком и ящиком для багажа под козлами медленно выезжает из нее, это громадный пульс жизни; метрополия - сердце всего. Отрежьте один этот кожаный дилижанс, как много будет отрезано! Генерал Вимпфен, смотрящий на дело практически, не может найти другого выхода, кроме возврата к роялизму; нужно войти в сношения с Питтом! Он делает туманные намеки в этом роде, от которых жирондисты содрогаются. Он поступает, как его помощник по командованию, некий ci-devant граф Пюизэ, совершенно неизвестный Луве и сильно им подозреваемый. Мало войн начиналось когда-либо так неудовлетворительно, как эта Кальвадосская война. Кто интересуется подобными вещами, тот может прочесть подробности о ней в мемуарах того же самого ci-devant Пюизэ, человека, много испытавшего и к тому же роялиста; мы узнаем из этих мемуаров, что жирондистские национальные войска, выступившие под гром духовой музыки, вошли около старинного замка Брекур в лесистую местность близ Вернова, чтобы встретить национальные войска Горы, идущие из Парижа; что 15 июля пополудни они встретились, обоюдно закричали, после чего обе стороны обратились в бегство без потерь; что Пюизэ после этого - так как национальные войска Горы бежали первые и мы сочли себя победителями - был поднят со своей теплой постели в замке Брекур и принужден скакать без сапог; наши национальные войска, стоявшие в ночном карауле, неожиданно бросились спасаться кто куда мог; одним словом, Кальвадосская война потухла в самом начале, и теперь осталось решить только один вопрос: куда бежать и в какой щели укрыться?12 Национальные волонтеры разбегаются по домам быстрее, чем пришли. 72 почтенных департамента, говорит Мейан, "все поворачивают к нам тыл и покидают нас в двадцать четыре часа". Несчастные те, которые, как, например, в Лионе, зашли слишком далеко, чтобы возвращаться! "Однажды утром" мы нашли на нашем доме управления прибитый декрет Конвента, который объявляет нас вне закона. Он прибит нашими канскими должностными лицами - ясный намек, что и мы должны исчезнуть. Но куда? Горса имеет друзей в Ренне, его спрячут там - к несчастью, он не хочет сидеть спрятанным. Гюаде, Ланжюине находятся на перепутье и направляются в Бордо. "В Бордо!" - кричит общий голос, голос доблестней отчаяния. Кое-какие знамена почтенного жирондизма еще развеваются там, или мы думаем, что развеваются. Итак, туда; каждый как умеет! Одиннадцать из этих злополучных депутатов, к которым можно причислить как двенадцатого литератора Риуффа, делают оригинальную вещь: надевают мундир национальных волонтеров и отступают к югу с батальоном бретонцев в качестве простых солдат этого корпуса. Эти храбрые бретонцы стояли за нас вернее, чем все другие, однако в конце первого или второго дня они также становятся нерешительными, разделяются; мы должны оставить их и с какой-нибудь полудюжиной солдат в качестве конвоя или проводников отступать сами по себе, одиноко шествующим отрядом через обширные области Запада13. Глава третья. ОТСТУПЛЕНИЕ ОДИННАДЦАТИ Это отступление одиннадцати - одно из самых замечательных, какие только представляет история: горстка покинутых законодателей, отступающих без отдыха с ружьями на плечах и туго набитыми патронташами среди золотистых покровов осени! Сотни миль отделяют их от Бордо; население становится все враждебнее, подозревая правду; брожение и темные слухи идут со всех сторон и постоянно растут. Луве сохранил дорожный дневник этого отступления - цель, стоящая всего того, что он когда-либо написал. О доблестный Петион со своей рано поседевшей головой, о мужественный молодой Барбару, неужели дошло до этого! Утомительные дороги, изношенные башмаки, пустой кошелек, вокруг опасности, как на море! Революционные комитеты находятся в каждом городском округе якобинского характера; все наши друзья запуганы; наше дело проиграло. В местечке Монконтур по несчастной случайности базарный день; зевакам подозрительно такое прохождение одиноко шествующего отряда; нам необходимы энергия, быстрота и удача, чтобы добиться позволения пройти. Торопитесь, усталые странники! Страна подымается; молва о двенадцати путниках, одиноко пробирающихся столь таинственным образом, следует за вами по пятам; широкая волна назойливо любопытного и преследующего говора растет, пока весь Запад не приходит в движение. "Кюсси мучает подагра; Бюзо слишком толст для ходьбы"; Риуфф с потертыми в кровь, покрытыми пузырями ногами может ходить только на носках; Барбару растянул лодыжку и хромает, но все еще весел, полон надежд и мужества. Ветреный Луве робко озирается, но в сердце его нет робости. Невозмутимость добродетельного Петиона "была всего лишь раз омрачена"14. Они спят в скирдах соломы, в лесных чащах; самый жесткий соломенный матрац, брошенный на полу у тайного друга, уже роскошь. Они захвачены среди ночи якобинскими мэрами с барабанным боем, но выпутываются благодаря своему решительному виду, бряцанию мушкетов и находчивости. Пытаться дойти до Бордо через объятую пламенем восстания Вандею и оставшиеся длинные географические пространства было бы безумием; хорошо, если бы можно было достичь Кемпе на морском берегу и сесть там на корабль. Скорее, скорее! Под конец пути решено было идти всю ночь, так велико было возбуждение в стране. Они так и поступают; под покровом мирной ночи с трудом продвигаются вперед, и, однако, что же это, молва опередила их. В жалкой деревушке Карэ (да будет она долго памятна путешественникам своими соломенными лачугами и бездонными торфяными болотами) они с удивлением замечают еще мерцание огней: граждане бодрствуют с горящими ночниками в этом уголке планеты; когда они быстро проходят по единственной жалкой улице, слышится голос, говорящий: "Вот они идут!" (Les voila qui passent!)15 Скорее, вы, двенадцать, осужденные, хромые; бегите, прежде чем они успеют вооружиться; достигайте лесов Кемпе до рассвета и лежите там притаившись. Осужденные двенадцать так и поступают, хотя с трудом, заблудившись в незнакомой местности и преодолевая ночные опасности. В Кемпе есть друзья жирондистов, которые, вероятно, укроют бездомных, пока бордоский корабль не поднимет якоря. Измученные дорогой, с усталым сердцем, в мучительной нерешимости, пока будут уведомлены кемпские друзья, они лежат там, притаившись под густым мокрым кустарником, подозревая каждое человеческое лицо. Пожалейте этих отважных несчастных людей! Несчастнейшие из законодателей! Думали ли вы двадцать или сорок месяцев назад, когда, уложив свой багаж, сели в кожаную повозку, чтобы сделаться римскими сенаторами возрожденной Франции и пожать бессмертные лавры, думали ли вы, что ваше путешествие приведет вас сюда? Кемпские самаритяне находят их, притаившихся, поднимают, чтобы помочь и ободрить, и прячут в надежных местах. Оттуда им помогут ускользнуть постепенно, или же они могут сидеть там спокойно и писать свои мемуары. пока не распустит паруса бордоский корабль. Итак, в Кальвадосе все усмирено; Ромм выпущен из тюрьмы и обдумывает свой календарь; зачинщики заключены в его комнату. В Кане семья Корде молча плачет; дом Бюзо представляет кучу праха и развалин, и среди обломков стоит столб с надписью: "Здесь жил изменник Бюзо, злоумышлявший против Республики". Бюзо и другие скрывшиеся депутаты объявлены, как мы видели, вне закона, они могут быть лишены жизни там, где будут найдены. Хуже всего приходится бедным арестованным парижским депутатам. "Домашний арест" грозит превратиться в "заключение в Люксембургской тюрьме", а где кончится? Кто, например, этот бледный худой человек, едущий по направлению к Швейцарии в качестве нешательского негоцианта и арестованный в городе "Мулене? Революционному комитету он кажется подозрительным. Для революционного комитета очевидно: он - депутат Бриссо! Назад! Под арест, бедный Бриссо, или в строгое заключение, куда суждено последовать и другим. Рабо соорудил себе фальшивую внутреннюю стену в доме друга, живет в непроглядной темноте, между двух стен. Этот арест кончится в тюрьме и в Революционном трибунале. Не должны мы забывать и Дюперре, и, печати, наложенной на его бумаги из-за Шарлотты. Там есть одна бумага, способная причинить много бедствий, - это тайный торжественный протест против suprema dies 2 июня; наш бедный Дюперре составил этот тайный протест в ту же неделю со всею ясностью выражений, выжидая время, когда можно будет опубликовать его; под этим тайным протестом стоит ясно написанная подпись его и подписи немалого числа других жирондистских депутатов. Что, если печати будут сняты, когда Гора еще господствует? Все протестующие, Мерсье, Байель, по слухам, еще 73 депутата, все, что еще осталось от почтенного жирондизма в Конвенте, должны трепетать при этой мысли!.. Вот плоды начатой междоусобной войны. Мы находим также, что в эти последние июльские дни окончена знаменитая осада Майнца; гарнизон должен выйти с военными почестями и не сражаться против коалиции в течение года. Любители живописи и Гете стояли на Майнцском шоссе и смотрели с должным интересом на процессию, выходившую со всей подобающей торжественностью. "Первым вышел сопровождаемый прусской кавалерией французский гарнизон. Трудно представить себе более странное зрелище: колонна марсельцев, исхудавших, загорелых, пестрых, в заплатанных одеждах, вышла быстрым шагом, словно король Эдвин открыл гору и выпустил из нее свое войско карликов. Затем следовали регулярные войска: серьезные, сумрачные, хотя не унылые и не пристыженные. Но самым замечательным явлением, поразившим всех, были конные егеря. Они приблизились в полном молчании к тому месту, где мы стояли, и тогда их оркестр заиграл "Марсельезу". Это революционное Те Deum заключает в себе что-то грустное и пророческое даже при быстром темпе, но теперь его играли медленно, в унисон с тихим аллюром егерей. Было что-то трогательное, жуткое и очень серьезное в зрелище этих всадников, высоких, исхудавших людей пожилого возраста, с выражением лиц, соответствующим музыке, когда они мерным шагом двигались вперед. Каждого из них можно было сравнить с Дон-Кихотом; в массе они выглядели в высшей степени благородно. Затем выходит отряд, привлекающий особое внимание, - это комиссары или представители. Мерлей де Тионвиль в гусарском мундире, диковатый на вид, с бородой, по левую руку от него другое лицо в подобном же костюме; при виде последнего толпа яростно выкрикивает имя одного горожанина - члена Якобинского клуба; она дрогнула, чтобы схватить его. Мерлей, потянув узду, напоминает о его достоинстве как французского представителя, о мести, которая последовала бы за всякое нанесенное ему оскорбление, и советует всем успокоиться, потому что его видят здесь не в последний раз". Так выехал Мерлей, угрожающий в самом поражении. Но что остановит теперь эту лавину пруссаков, направляющуюся через открытый северо-восток? Счастье, если укрепленные линии Вейсембурга и непроходимые Вогезы ограничат ее французским Эльзасом, удержат от наводнения самого сердца страны! В эти же самые дни окончена и осада Валансьена, павшего под раскаленным градом Йорка! Конде пал уже несколько недель назад. Киммерийская коалиция продвигается вперед. Достойно при этом внимания, что во всех этих занятых неприятелем французских городах развевается знамя не с королевскими лилиями во имя нового претендента Людовика, а с австрийским орлом, словно Австрия предполагает удержать их все за собой. Не может ли генерал Кюстин, находящийся еще в Париже, дать какие-нибудь объяснения по поводу падения этих укрепленных городов? Мать патриотизма громко ревет с трибуны и галерей, что он должен сделать это, однако желчно замечает, что "господа из Пале-Руаяля" кричат "многие лета" этому генералу. Мать патриотизма, избавленная теперь последовательными чистками от всякой тени жирондизма, приобрела большой авторитет: можно назвать ее щитоносцем, или питомником, или даже предводителем самого очищенного Национального Конвента. Якобинские дебаты публикуются в "Moniteur", подобно парламентским. Глава четвертая. О ПРИРОДА! Но заглянем пристальнее в город Париж: что замечает там История 10 августа первого года Свободы, "по старому стилю 1793 года"? Хвала Небу, новый праздник Пик! "Ежедневная депутация" Шометта добилась своего: конституции. Это была одна из наиболее быстро составленных конституций, написанная, как иные говорят, в неделю Эро де Сешелем и другими; вероятно, это была достаточно искусная, годная к применению конституция; впрочем, на этот счет мы не считаем себя призванными составить основательное суждение. Искусна была или нет эта конституция, но 44 тысячи французских общин подавляющим большинством поспешили принять ее, обрадованные хоть какой-нибудь конституцией. В Париж прибыли делегаты от департаментов из почтенных республиканцев с поручением торжественно изъявить согласие на принятие ее, и теперь все, что еще остается, - это публично провозгласить последнюю конституцию и присягнуть ей на празднике Пик? Департаментские депутаты приехали несколько времени тому назад, и Шометт очень беспокоится за них, как бы господа спекулянты-жирондисты или, не приведи господи, Filles de joie жирондистского нрава не повредили их морали17. Этот день, 10 августа, - бессмертная годовщина, почти более великая, чем июльская годовщина взятия Бастилии. Художник Давид не ленился. Благодаря ему и французскому гению в этот день выступает на свет беспримерная сценичная фантасмагория, о которой История, занятая реальными фантасмагориями, говорит очень немного. Одну вещь История может отметить с удовольствием: на развалинах Бастилии сооружена статуя Природы, колоссальная, изливающая воду из своих грудей. Это не сон, а реальность, осязаемая, очевидная. И стоит она, изливаясь, великая Природа, в серых предрассветных сумерках; но лишь только восходящее солнце окрасит пурпуром восток, как начинают приходить бесчисленные толпы, стройные и нестройные. Приходят департаментские делегаты, приходят Мать патриотизма и ее Дочери, приходит Национальный Конвент, предводительствуемый красивым Эро де Сешелем; нежная духовая музыка льется звуками ожидания. И вот, как только великое светило рассыпало первую горсть огней, позолотив холмы и верхушки труб, Эро де Сешель уже у ног великой Природы (она просто из гипса); он поднимает в железной чаше воду, струящуюся из священной груди, пьет ее с красноречивой языческой молитвой, начинающейся словами: "О природа!", и все департаментские депутаты пьют за ним вслед, каждый с наиболее подходящим к случаю восклицанием или пророческим изречением, какие кому приходят на ум; все это среди вздохов, переходящих в бурю духовой музыки; гром артиллерии и рев людских глоток - таким образом завершается первый акт этого торжества. Затем следует процессия вдоль бульваров: депутаты и должностные лица, связанные вместе одной длинной трехцветной лентой, далее идут "члены парижских секций Народа", идут в беспорядке, с пиками, молотами, с орудиями и эмблемами своих цехов, среди которых мы замечаем плуг и древних Филемона и Бавкиду, сидящих на плуге и везомых своими детьми. Нестройные и гармонические звуки множества голосов наполняют воздух. Многие направляются через Триумфальные арки, и у подножия первой мы замечаем - кого бы, ты думал? - героинь восстания женщин, энергичных дам Рынка; они расположились здесь (Теруань отсутствует; опасаются, что она слишком больна, чтобы быть здесь) с дубовыми ветками, трехцветными украшениями, плотно усевшись на своих пушках. Красавец Эро де Сешель, остановившись полюбоваться ими, обращается к ним с льстивой, красноречивой речью, после которой они встают и присоединяются к шествию. А теперь посмотрите: на площади Революции кому посвящена эта другая величественная статуя, закутанная в холст, который быстро поднимается посредством блока и веревки? Статуя Свободы! Она тоже из гипса, но полагают, что будет из металла; стоит она на том месте, где некогда красовалась статуя деспота Людовика XV. "Три тысячи птиц" выпущены на волю, в Божий мир, с бирками на шее: "Мы свободны"; подражайте нам. Жертвоприношения из королевской мишуры и ci-devant, какую еще могли найти, уже совершены; красавец Эро произносит пышную речь; возносятся языческие молитвы. И затем вперед, за реку, где находится новое огромное изваяние, целая гора гипса: Народ-Геркулес с поднятой всепобеждающей палицей; "многоголовый дракон жирондистского федерализма, поднимающийся из зловонного болота" требует нового потока красноречия от Эро де Сешеля. Уж не говорим о Марсовом поле, о находящемся там Алтаре Отечества с урной, содержащей прах погибших защитников равенства перед законом, о стольких излияниях, жестах и речах, что губы Эро де Сешеля, вероятно, побелели и язык его стал прилипать к гортани18. Около шести часов усталый председатель и парижские патриоты садятся за общественную трапезу, какая найдется, и бокалами пенящегося вина открывают новую и новейшую эру. В самом деле, разве не готов уже новый календарь Ромма? На всех выступах домов мелькают маленькие трехцветные флаги; флагштоком служит пика с шапкой Свободы. На стенах всех домов, так как ни один неподозреваемый патриот не захочет отстать от других, виднеются напечатанные слова: "Республика, единая и неделимая, Свобода, Равенство, Братство или Смерть". Что касается нового календаря, то можно сказать, что здесь, больше чем где бы то ни было, мыслящие люди давно уже поражались неравенствам и несоответствиям и необходимость замены старого календаря новым была давно решена. Марешаль, атеист, почти десять лет назад предложил новый календарь, свободный по крайней мере от суеверия; парижскому муниципалитету оставалось только принять его теперь за неимением лучшего. Во всяком случае с календарем ли Марешаля или с другим, лучшим, а новая эра наступила. Петиции в этом смысле посылались уже неоднократно, и прошлый год все общественные учреждения, журналисты и патриоты вообще называли первым годом Республики. Вопрос этот не простой, но Конвент взялся за него, и Ромм, как мы видели, трудился над ним; не новый календарь Марешаля, а лучший, новейший календарь Ромма будет принят. Ромм, которому помогают Монж, Лагранж и другие, производит математические вычисления; Фабр д'Эглантин придумывает поэтические наименования, и 5 октября 1793 года, после многих волнении, они представляют свой новый, республиканский календарь в законченном виде, и он входит в силу законным порядком. Четыре равных времени года, двенадцать равных месяцев по тридцать дней каждый; это составляет триста шестьдесят дней; остается пять лишних дней, которые необходимо распределить. Эти пять лишних дней мы отводим на праздники и называем их пятью санкюлотидами или днями бесштанными. Праздник Гения, праздник Труда, Действия, Вознаграждения, Мнения - так называются пять санкюлотид. Ими великий круг, или год, закончен; в каждый четвертый год, прежде называвшийся високосным, мы вводим шестую санкюлотиду и называем ее праздником Революции. Что касается начала, представляющего наибольшие затруднения, то не есть ли это одно из счастливейших совпадений, что Республика сама началась 21 сентября, около дня осеннего равноденствия? В осеннее равноденствие, в полночь по Парижскому меридиану, в некогда христианском 1792 году начинает свой счет новая эра. Vendemiaire, Brumaire, Frimaire (виноградный, туманный, морозный) - это три наших осенних месяца. Nivose, Pluviose, Ventose (снежный, дождливый, ветреный) составляют нашу зиму. Germinal, Floreal, Prairial (прорастающий, цветущий, луговой) - это наше весеннее время года. Messidor, Thermidor, Fructidor - dor по-гречески "дар" (жатвенный, жаркий, плодовый) - составляют республиканское лето. Эти двенадцать месяцев своеобразно делят республиканский год. Что касается более мелких подразделений, то мы дерзаем принять ваше десятичное деление и вместо древней, как мир, недели, или седь-мицы, сделать десятидницу, или декаду (Decade), и не без выгоды. В каждом месяце тогда получается три декады, что очень правильно, и Decadi, или десятый день, должен быть всегда "днем отдыха". А христианское воскресенье в таком случае? Исчезнет само собой! Таков вкратце новый календарь Ромма и Конвента, вычисленный по Парижскому меридиану и евангелию Жан Жака. Этот календарь составляет не последнее неудобство для нынешних британских читателей французской истории, смущая их душу мессидорами и прериалями, так что приходится наконец в целях самозащиты составить какую-нибудь основную схему или таблицу соотношений между новым и старым стилями и держать ее под рукой. Такую таблицу, почти истрепавшуюся в наших руках, но все еще годную для чтения и печати, мы предлагаем теперь читателю в примечании, потому что календарь Ромма глубоко запечатлелся в газетах, мемуарах и официальных актах того времени; новой эрой, которая длится двенадцать с лишком лет, нельзя пренебрегать*. * 22 сентября 1792 г. - это 1-е вандемьера года первого, и новые месяцы все состоят из 30 дней каждый; итак, Прибавить Дней К числу дней в Vendemiaire Brumaire Frimaire Nivose Pluviose Ventose Germinal 21 21 20 20 19 18 20 У нас число дней в Сентябрь.. Октябрь.. Ноябрь... Декабрь... Январь... Февраль... Март 30 31 30 31 31 28 31 Floreal Prairial 19 19 Апрель... Май 30 31 Messidor 18 Июнь.... 30 Thermidor 18 Июль 31 Fructidor 17 Август 31 В каждом году пять санкюлотид, а в високосном году - еще и шестая, которые следует добавлять к месяцу фрюктидору. Первый високосный год в календаре Ромма - "год 4" (1795, а не 1796), что вносит дополнительную путаницу в дни каждого четвертого года с 23 сентября до 29 февраля. Новый календарь был отменен 1 января 1806 г. (Choix des Rapports XIII, 83-89; ХIХ, 199). - Примеч. авт. Итак, пусть читатель с такой основной схемой сможет, где надо, перевести новый стиль на старый, называемый также "рабским стилем" (stile esclave); мы же на этих страницах будем придерживаться, насколько возможно, только последнего. Так, с новым праздником Пик и новой эрой, или новым, календарем, приняла Франция свою новую конституцию, самую демократическую из когда-либо написанных на бумаге. Как-то она будет действовать на практике? Патриотические депутации время от времени просят разрешения пользоваться ею; просят, чтобы она была приведена в действие. Всегда, однако, это кажется сомнительным, для данного момента неудобным. Наконец через несколько недель Комитет общественного спасения извещает через Сен-Жюста, что при настоящих тревожных обстоятельствах Франция находится в состоянии революционном и правительство ее должно быть революционным, пока не наступит успокоение. Следовательно, эта бедная новая конституция должна существовать только как бумага и как надежда; в этом виде мы можем вообразить ее даже теперь лежащею с бесконечным множеством других вещей в этой темнице подлунного мера. Более чем бумагой ей и не суждено было сделаться. Глава пятая. ОСТРЫЙ МЕЧ Франции действительно нужны теперь не изложенные на бумаге теории, а нечто совсем другое: ей нужны железо и смелость. Ведь Вандея еще пылает, увы, в буквальном смысле; негодяй Россиньоль сжигает даже мельницы. Генерал Сантер не мог ничего сделать там; генерал Россиньоль в слепой ярости, часто пьяный, может сделать менее чем ничего. Мятеж разгорается, становясь все безумнее. К счастью, те тощие Дон-Кихоты, которых мы видели выходящими из Майнца и которые "обязались не служить против коалиции в течение года", прибыли в Париж. Национальный Конвент упаковывает их в почтовые дилижансы и повозки и поспешно отправляет в Вандею. Там, мужественно сражаясь в безвестных битвах и схватках под командой бездельника Россиньоля, пусть они, не увенчанные лаврами, спасут Республику и "будут постепенно вырезаны все до единого"19. Разве коалиция не разливается внутри Франции, подобно огненному потоку: Пруссия - через открытый северо-восток, Австрия - с своей стороны, Англия - через северо-запад. Генерал Гушар имеет не более успеха, чем генерал Кюстин; пусть он хорошенько подумает об этом! Через восточные и западные Пиренеи проникает Испания и развертывается по границе Южной Франции, шурша бурбонскими знаменами. Зола и пепел хаотической жирондистской междоусобицы уже покрыли всю эту область. Марсель подавлен, но не усмирен, он будет усмирен в крови. Тулон, охваченный ужасом и зашедший слишком далеко, чтобы возвращаться, бросился, о вы, праведные державы, в объятия англичан!* На Тулонском арсенале развевается флаг даже не с лилиями Людовика-претендента, а с крестом св. Георгия англичан и адмирала Худа!** Все, что еще оставалось у Франции от ее военного флота, боевых судов, арсеналов, канатных заводов, предалось "этим врагам рода человеческого". Осаждайте их, бомбардируйте их, вы, комиссары Баррас, Фрерон, Робеспьер-младший, и вы, генералы Карто и Дюгомье, особенно же ты, замечательный майор артиллерии Наполеон Бонапарт! Худ укрепляется, запасается провизией, очевидно намереваясь сделать из Тулона новый Гибралтар. * В 1793 г. тулонские роялисты подняли контрреволюционный мятеж и, обратившись за помощью к Англии, впустили в город английские и испанские войска. ** Худ (1724-1816) - английский адмирал, отличился во время войны в Америке, нанес поражение французскому адмиралу де Грассу. Но глядите, что это за столб пламени внезапно взвился над городом Лионом осенней поздней ночью, в конце августа, наполнив окрестность оглушительным шумом? Это лионский арсенал с четырьмя пороховыми башнями загорелся от бомбардировки и взлетел на воздух, увлекая за собой "117 домов". Можно себе представить это сияние, подобное полуденному солнцу, этот грохот, уступающий разве лишь грому трубы последнего суда! Все спящее живое на далекое пространство вокруг было разбужено. И какое зрелище представилось глазам истории в этом неожиданном ночном блеске! Крыши злосчастного Лиона со всеми его куполами и шпилями мгновенно осветились, воды Соны и Роны вдруг явственно засверкали, и все вокруг стало видимым: горы и долины, деревушки и гладкое жнивье, холмы, увы, все изрытые окопами, траншеями, редутами осаждающих и осажденных, и голубые артиллеристы, и маленькие чертенята с порохом, занимающиеся своим адским делом в эту неблагоуханную ночь! Пусть мрак снова скроет все это, слишком печалящее взор. Поистине, смерть Шалье дорого стоит этому городу. Комиссары Конвента, лионские конгрессы появлялись и исчезали; одни меры сменялись другими, противоположными; дурное становилось худшим, пока не дошло до того, что комиссар Дюбуа-Крансе с "семидесятью тысячами войска и артиллерией из нескольких провинций" бомбардирует Лион денно и нощно. Но впереди еще хуже. В Лионе голод, разорение и пожар. Осажденные делают отчаянные вылазки; храбрый Преси*, их национальный полковник и командир, делает все, что в силах человека, сражается отчаянно, но безуспешно. Снабжение провиантом отрезано; ничего больше не попадает в город, кроме пуль и гранат! Арсенал взлетел на воздух; даже госпиталь будет обстреливаться, и больные будут погребены заживо. Черный флаг, вывешенный на этом здании, взывает к состраданию осаждающих: ведь хотя они и обезумели, но все же наши братья. Однако в своей слепой ярости осаждающие принимают этот флаг за знак вызова и еще ожесточеннее направляют туда свой огонь. Дурное становится худшим, и как остановить это ухудшение, пока оно не дойдет до самого ужасного? Комиссар Дюбуа не хочет слушать никаких доводов, никаких переговоров, кроме одного: обещания безусловной сдачи. В Лионе находятся усмиренные якобинцы, господствующие жирондисты и тайные роялисты. И теперь, когда муниципалитет окружен кольцом глухого ко всему безумия и артиллерийского огня, не бросится ли он с отчаяния в объятия самого роялизма? Король Сардинии должен был помочь, но помощь не приходит. Эмигрант д'Отишан от имени двух принцев-претендентов идет с помощью через Швейцарию, но также еще не пришел; Преси поднимает знамя с лилиями! * Преси Луи, граф (1742-1820) - подполковник в конституционной гвардии короля в 1791 г., главнокомандующий мятежными войсками в Лионе в 1793 г. При виде его все верные жирондисты грустно опускают оружие - пусть наши трехцветные братья берут нас приступом и убивают в своей ярости: с вами мы не победим. Умирающие с голоду женщины и дети высланы из города, но неумолимый Дюбуа отправляет их обратно и в безумном ожесточении, посылает им только град ядер. Наши "редуты из хлопчатобумажных мешков" взяты и отбиты; Преси под своим знаменем с лилиями дерется с отчаянной храбростью. Что станется с Лионом? Эта осада длится 70 дней20. На той же неделе в далеких западных водах смело разрезает волны Бискайского залива грязный и мрачный небольшой торговый корабль шотландского шкипера, под палубой которого обескураженно сидит последняя покинутая горсть депутатов-жирондистов из Кемпе! Часть их рассеялась кто куда мог. Бедный Риуфф попал в когти Революционного комитета и в парижскую тюрьму. Остальные - седовласый Петион, сердитый Бюзо, подозрительный Луве, храбрый молодой Барбару и другие - сидят здесь в трюме. Они бежали из Кемпе на этом жалком судне и теперь плывут, подвергаясь риску со всех сторон: грозят им и волны, и англичане, но пуще всего их братья-французы. Загнанные небом и землею в чрево этого торгового корабля шотландского шкипера, среди бушующего вокруг Атлантического океана, они направляются в Бордо, если случайно для них еще остается там надежда. Не входите в Бордо, о друзья! Кровожадные представители Конвента - Тальен и ему подобные уже прибыли туда со своими декретами, со своей гильотиной. Почтенный жирондизм загнан под землю; якобинцы господствуют наверху. С этой пристани Реоля, или мыса Амбес, как будто бледная смерть машет вам своим острым революционным мечом, советуя направиться в другое место! Шотландский шкипер, ловкий, грязный человек, с трудом причаливает к одной из сторон этого мыса Амбес и высаживает своих пассажиров. Наведя необходимые справки, они быстро прячутся под землю и таким образом, в подземных проходах, в чуланах, погребах, на чердаках амбаров своих друзей и в пещерах Сент-Эмилиона и Либурна, избегают жестокой смерти21. Несчастнейшие из сенаторов! Глава шестая. ВОССТАВШИЕ ПРОТИВ ДЕСПОТОВ Что может противопоставить якобинский Конвент всем этим неисчислимым трудностям, ужасам и бедствиям? Неспособный рассчитывать дух якобинства и анархическое безумие санкюлотства! Наши враги теснят нас, говорит Дантон, но покорить нас им не удастся; "скорее мы обратим в пепел Францию". Комитет общественной безопасности и Комитет общественного спасения поднялись "на высоту обстоятельств". Пускай все сделают то же. Пусть 44 тысячи секций с их революционными комитетами заставят трепетать каждую фибру Республики, чтобы каждый француз почувствовал, что он обязан действовать или умереть. Они, эти секции и комитеты, - артерии якобинства; Дантон посредством органа Барера и Комитета общественного спасения издает декрет, чтобы в Париже по постановлению закона еженедельно собиралось по два митинга секций и чтобы бедным гражданам платили за участие в них, дабы они не теряли своих 40 су дневного заработка22. Это и есть знаменитый "закон о 40 су", горячо побуждающий к санкюлотизму, способствующий обращению жизненных соков якобинства. 23 августа Комитет общественного спасения, по обыкновению через Барера, обнародовал в словах, которые стоит запомнить, свое постановление, скоро сделавшееся законом, о поголовном ополчении. "Вся Франция, сколько бы она ни заключала в себе людей и денег, должна быть поставлена под реквизицию", - говорит Барер поистине словами Тиртея*, красноречивее которых мы у него не знаем. "Республика - это один громадный осажденный город". 250 кузниц должны быть устроены на этих днях в Люксембургском саду, вокруг внешней стены Тюильри, чтобы выделывать ружейные стволы пред лицом земли и неба! Из всех деревушек по направлению к их департаментскому городу, из всех департаментских городов по направлению к указанному лагерю или очагу войны пойдут сыны свободы, на знамени которых будет написано: Le peuple francais debout contre les tyrans (Французский народ, восставший против деспотов). Молодые люди пойдут на битву; их дело - побеждать; семейные люди будут ковать оружие, возить обоз и артиллерию, доставлять провиант; женщины будут шить одежду воинам, делать палатки, служить в госпиталях; дети будут щипать корпию из старого полотна; пожилые люди будут объезжать публичные места и своими речами возбуждать храбрость молодых, проповедовать ненависть к королям и единение с республикой23. Это слова Тиртея, которые отдаются в сердцах всех французов. * Тиртей (вторая половина VII в. до н. э. ) - древнегреческий поэт-лирик. По преданию, хромой школьный учитель, посланный афинянами в Спарту взамен требуемой военной помощи и сумевший своими песнями поднять боевой дух спартанцев. Вот в каком настроении, раз никакое другое не помогает, ринется Франция на своих врагов! Ринется, очертя голову, не думая об издержках и последствиях, не руководствуясь никаким другим законом и правилом, кроме одного верховного закона - спасения народа! Оружием послужит все железо, находящееся во Франции, силою - все мужчины, женщины и дети Франции. Там, в своих 250 кузницах в саду Люксембургского дворца и Тюильри, пусть они выковывают ружейные стволы пред лицом земли и неба. Но геройская отвага в отношении чужеземного врага не может заглушить черной ненависти к врагу домашнему. В то время как циркуляция жизненных соков в революционных комитетах была ускорена законом о 40 су, депутат Мерлей - не Тионвиль, которого мы видели выезжающим из Майнца, а Мерлей из Дуэ, прозванный впоследствии Мерленом Suspect (подозрительным), - выступает около недели спустя со своим прогремевшим на весь мир законом о подозрительных, предписывающим всем секциям, через их комитеты немедленно арестовывать всех подозрительных лиц и объясняющим вместе с тем, кто именно должен считаться подозрительным и подлежащим аресту. "Подозрительны, - говорит он, - вce те, кто своими действиями, сношениями, речами, сочинениями и, короче говоря, чем бы то ни было навлекли на себя подозрение"24. Мало того, Шометт, разъясняя предмет в своих муниципальных плакатах и прокламациях, договорится до того, что подозрительного почти всегда можно узнать на улице и, схватив его, тащить в комитет и в тюрьму. Следите хорошенько за своими словами, наблюдайте тщательно за своими взглядами: если вы не подозрительны ни в чем другом, то можете сделаться, как вошло в поговорку, "подозреваемым в подозрительности"! Ибо не находимся ли мы в состоянии революции? Более ужасный закон никогда не управлял ни одной нацией. Все тюрьмы и арестные дома на французской земле переполнены людьми до самой кровли; 44 тысячи комитетов, подобно 44 тысячам жнецов и собирателей колосьев, очищают Францию, собирают свою жатву и складывают ее в эти дома. Это жатва аристократических плевел! Мало того, из опасения, что сорок четыре тысячи, каждая на своем собственном жатвенном поле, окажутся недостаточными, учреждается на подмогу им странствующая "революционная армия" в шесть тысяч человек под командой надежных капитанов; она будет обходить всю страну и вмешиваться там, где найдет, что жатвенная работа ведется недостаточно энергично. Так просили муниципалитет и Мать патриотизма, так постановил Конвент25. Да исчезнут все аристократы, федералисты, все господа! Да вострепещет все человечество! "Почва свободы должна быть очищена" местью! И Революционный трибунал не отдыхает. Бланшланд за потерю Сан-Доминго, "орлеанские заговорщики" за "убийство", за нападение на священную особу депутата Леонарда Бурдона, многие другие, имена которых остались неизвестными, но которым жизнь была дорога, уже погибли. Ежедневно великая гильотина собирает свою дань. Ежевечерне среди пестрого разнообразия вещей, подобно мрачному призраку, появляется и скользит колесница смерти. Разноликая толпа на мгновение содрогается при виде ее, но в следующее мгновение забывает о ней. Аристократы! Они были виноваты перед Республикой; их смерть, хотя бы только потому, что их имущество будет конфисковано, принесет пользу Республике; "Vive la Republique!" В последние дни августа упала более знаменитая голова - голова генерала Кюстина. Он обвинялся в жестокости, в неспособности, в измене и во многом другом, но оказался виновным, можно сказать, только в одном: в том, что не был удачлив. Услышав свой неожиданный приговор, "Кюстин упал перед распятием" и не произносил ни слова в течение двух часов; он ехал на площадь Революции с влажным молящим взором; взглянув наверх, на сверкающий топор, он быстро взошел на эшафот26 и быстро был вычеркнут из списка живых. Он сражался в Америке, этот гордый, отважный человек, а его судьба - куда она его привела! Второго числа того же месяца, в три часа утра, повозка с опущенными шторами выехала из Тампля по направлению к тюрьме Консьержери. В ней находились два должностных лица и Мария Антуанетта, бывшая королева Франции! Там, в этой Консьержери, в позорной, мрачной камере, лишенная детей, родных, друзей и надежды, она сидела долгие недели в ожидании своего конца27. Можно заметить, что гильотина все ускоряет свое движение, по мере того как ускоряется ход других дел; она служит показателем общего ускорения деятельности Республики. Звук ее громадного топора, который периодически поднимается и падает,