собственность, которой он даже гордился. Был Фанушко, как и многие до революции вологодские нищие-зимогоры, беден, гол как кол. Зимой горевал, кусочки милостыньки христовым именем собирал. Радовался, если в зимнюю пору ему находилась работенка - дров поколоть, корму скотине наносить от гуменника до двора или нарубить в лесу кольев для изгородей. Никаким делом он не гнушался, лишь бы заработать на кусок хлеба, не протягивая руку за милостыней. Ночевал он так же, как и другие зимогоры, там, где пускали. А они, конечно, знали такие места, где свет не без добрых людей, приходили и располагались на ночлег, иногда не спрашивая согласия доброго хозяина, заведомо зная - отказа не будет... В летнюю пору Фанушко пас коров в деревушке Малое Берькаево. Поскотина огромная, травянистая. Прогон из двух перегород от самой деревни до поскотины исправный, крепкий. Так что пастьба скота в этой деревне была самой легкой. На отгороженные поля скот не лез. С пастбища скотина возвращалась сытая-пересытая, молока у здешних хозяек хоть залейся. Днями от нечего делать Фанушко сидел посредине коровьего стада и наигрывал в берестяной рожок только ему и коровам понятную мелодию: пу-пу-лупу-туру-ру... И еще каждодневно ухитрялся острым самодельным ножиком вырезать из тонких ивовых прутьев штук сотню коклюшек для кружевниц на целый гривенник, а за два дня получалось на фунт сахара. Это ли не приработок к пастушескому скромному жалованью? Надо сказать, что Фанушко был трезвенник. На водку не тратился. Но вот однажды, в пивной праздник Фрола и Лавра, мужики собрали ему половину жалованья за лето, по полтине с коровы, по четвертаку с телки, и решили его на даровщинку угостить водочкой. Фанушко разохотился за счет благотворителей, напился до потери сознания, пошел гулять по деревням с парнями, а те в шутку и всерьез говорят ему: - Не возьмем в компанию, зачем нам такой пророк Моисей, вот сбрей сначала бороду, будешь молодец-молодцом, и тогда милости просим... Пьяного долго ли уговорить. Ножницы, бритву - все пустили в ход. Сняли густые длинные волосы, сбрили нагладко брови, остригли и сбрили начисто его прекрасную бороду и разметали по улице. Подали ему еще стакашек водки, и Фанушке было уже не до гулянья, уснул на улице на зеленой травке, омоложенный, как младенец. Он спал и сквозь собственный храп не слышал, как люди подходили к нему, дивились, охали, ругали ребят, так немилостиво подшутивших над пастухом. Его никто не будил, никто не нарушил его сладкий пьяный сон. Проспал он вечер, проспал всю короткую летнюю ночь. Проснулся, когда хозяйки выгнали со двора коров, и надо было Фанушке наскоро перекусить молока с хлебной крошениной и бежать за стадом в поскотину. Он провел руками по лицу, бросился к пруду и, посмотрев в воду, как в зеркало, отскочил в сторону и зарыдал, кого-то ругая на все лады. Не позавтракав, со слезами и всхлипыванием, понурив голову и закрыв лицо руками, угрюмый, словно побитый, побрел он за коровами прогоном в поскотину. Коровы смотрели на него, как на чужого, и успокаивались, только узнав его по голосу. В тот день он не вырезал ни одной коклюшки, и музыка на берестяном рожке не получалась. Надрав тонкой ивовой коры, Фанушко, чтобы обмануть животных, сел на кочку и стал делать себе из корья фальшивую бороду. Борода получилась что надо. Она годилась бы в святки ряженым, но коров Фанушко обмануть не мог. А общественный бык Ярило даже разозлился на Феофана. Он ковырял перед ним рогом землю и ревел. Фанушко понял, что его авторитет упал в коровьем стаде и среди жителей Малого Берькаева. Он решил в тот же день исчезнуть с глаз долой. Три года понадобилось на выращивание бороды в том виде, в каком прежде она была. Три года Фанушко не появлялся в здешних краях. А потом явился с бородой Моисея, с длинным посохом, с котомицей заплечной, наполненной чьими-то обносками, принятыми им за поминовение усопших душ. Было это в весенний егорьев день, когда выпускали скот на едва успевшую оттаять землю. Фанушко по рублю с коровы, по полтине с теленка за лето нанялся в пастухи. И такое условие он выговорил, поряжаясь: - Если кто захочет остричь мне бороду, тот потеряет голову. За грех не посчитаю разделаться с насмешником. Много десятков лет прошло с тех пор. Я как-то шутя решил на короткое время отпустить себе бороду. Долго выращивал, но такой, вьюном винтообразным, не получилось. А на зимогора я оказался очень похож. ВЕРХОСЫТКА Не каждый знает это вологодское слово "верхосытка", и что оно означает. Попробую объяснить примером из самой бывалой жизни... До революции и немного позднее в деревнях водился обычай устраивать так называемые помочи. Зажиточный или богатый хозяин в жаркую пору жатвы или же в сенокос приглашал в воскресный день на помощь человек сорок - пятьдесят из ближних деревень. Они приходили с косами и граблями, а если на жатву - с серпами. С утра хозяин давал им урочное задание с расчетом на азартный труд в обгонку. Трудились рьяно, старательно, а главное - выгодно для хозяина - бесплатно, за харч с выпивкой. Выпивка давалась в меру, но обед предусматривался такой, чтобы целый год была в памяти отрыжка. Если же харч окажется скуден, то такой хозяин может не рассчитывать впредь ни на какую "помочь". Да мало того, его же еще и высмеют, как скрягу, любителя на чужом хребте в рай въезжать... Помню, в нашей Попихе Афонька Пронин созвал большую ораву косарей, парней и девок, на "помочь". Косили в пустоши длинные кулиги спозаранку. Парни на глазах у чужедеревенских девчат стремились показать свое умение бойко и гладко косить. Девки не отставали, тюкали косами-горбушами чуть ли не по пятам ребят и покрикивали. - Оглянись-ко, Ванька, после твоего покоса трава дыбом стоит! Будет у тебя жонка корявая, конопатая... - А мне с лица не воду пить, и с корявой можно жить! - отшучивается парень, размахивая косой направо и налево, не разгибая спины. С утра по свежей росе скосят, наскоро закусят пирогами с ягодой-голубикой, передохнут и начинают сгребать скошенную траву в копны. Солнце перевалило на вторую половину неба - у косарей работа закончена. Хозяин доволен: весь сенокос управлен за один день. Остается только сметать в стога или свозить на сеновал. С этим делом он управится силами своей семьи. Вся воскресная артель направляется харчеваться в деревню к тароватому хозяину. Тут он и должен отличиться. В просторной избе расставлены столы, как на свадьбе. На скатертях разложены деревянные ложки, роговые и костяные, местного изделия, вилки. Парни и девки рассаживаются в застолье попарно и полюбовно, кто с кем хочет. Сначала подается в глиняных ладках студень. Гостеприимная хозяйка приговаривает: - Всякой обед скуден, если не подается студень. А хозяин ей на подмогу словцо подкидывает: - Давно известно: без холодца - ни самогонки, ни винца. А с холодцом - первая колом, вторая соколом! - и выставляет на стол в пузатых древних графинах на выбор и мутный самогон, и водочку. Девчата свой пай хмельного уступают ребятам: - Пейте, но без буянства. Дальше следуют различные блюда: щи вгустую, с говядиной, из больших блюд, без тарелок. Мясо с картошкой на сковородах. Рыба жареная своего улова плавает в топленом молоке на жестяных противнях, ячневая каша с овечьим салом, творог, овсяная крупа, взболтанная на кислом молоке. Яичница шипит в коровьем масле, клюквенный кисель - "вырви глаз"... - Ешьте, ребята и девки. У меня этого добра хватит, не жаль, тут все свое, ничего покупного нет. На верхосытку еще есть такое блюдо, какого вы нигде не видали и не едали! - похваляется Афонька Пронин. И подает команду: - Ну, Евдоха, и ты, Мастредия, подайте нашим помощничкам на верхосытку реки медовые и берега кисельные! На столах появляются круглые лубочные грохотки, наполненные густым овсяным киселем. Грохотки обширные, еле на столах помещаются. Кисель, в полвершка толщиной, прорезан выемками, заполненными сладким, пахучим, свежим, янтарного цвета медом. - Вот вам, ребята, на верхосытку. Ешьте да Афоньку поминайте! ПСАЛТЫРЬ Старая, с кожаным корешком книжица, с жестяными накладками. На обложке - рельефное изображение царя Давида, псалмопевца и великого (по библейским сведениям) распутника, под обложкой, на чистых листах, за неимением другой бумаги, записывались события и происшествия. "Сия книга, именуемая Псалтырь, куплена за два рубля серебром у Никодима, пономаря Кихтенской церкви Кузьмы и Дамиана, и принадлежит отныне Кондратию из деревни Попихи, по прозвищу Коняха. Лета Господня 1816 от Р. X. по возвращении моем с царской службы и покорения Наполеона и его войска". "Я, Кондратий, женился на Марфе Прокопьевне, мне 36 лет от роду, ей же всего 22". "Родились и умирали дети двое. Младенцы Федор и Оленька". "В Тюляфтине сгорела ветряная мельница и 8 изб. Лето 1823". "Скончался в бозе царь государь Александр Первый. Его заменил императорское величество Николай Первый, 1825 год". "В том году от оспы много поумирало, нас бог миловал", "Родился сын мой Александр Кондратьевич, записан в церкви под фамилией Коняхин. Лето было без дождей, хлеб вздорожал. Барин Головин и управитель злее собак". "1828, весь год около нас свадеб не было. Помещик многих отправил пешим ходом в Питер на земляные работы". "Скончался Кондратий и похоронен на Петровке с правой стороны у летней церкви. Мир праху его". "На озере затонула от бури баржа с мукой братьев Ганичевых из Устья". "Взяли в солдаты и угнали воевать с турками в Крымскую губернию Александра Коняхина, господи, спаси его и помилуй". "1855, новый царь Александр 2-й. Коняхин вернулся без ноги, получил медную медаль. Сия книга принадлежит ему и более никому". "1858 год, головинские деревни перешли во владение Никольского барина Межакова и наша Попиха туда же, хрен редьки не сладче. Одного Межакова допреж убили, за это повесили пятерых да двенадцать на каторгу..." "Говорят, есть царский указ о свободе, обещают читать в церкви, да не торопятся... Весной 1862 года оповестили манифестом, делили землю по душам на полосы. Все розданы оброчные книжки платить каждый год за землю". "Проезжал нашей деревней архиерей в Никольское через два дня назад. Ехало четыре тройки, две пары и урядник. В Беркаеве громом убило в поскотине двух лошадей". "От меня, Коняхина, народился и от супруги Александры после трех девочек сын Иван, записал в метриках под фамилией Конин, ибо Коняхин есть прозвище нам уличное. Священник не перечил. Дано за крещение один рубль". "Опять война с турками. Безногих не берут, нам сидеть дома. Взяли нашего дядьку Хлавьяныча, холостого бобыля. 1877 г.". "Постигло несчастье: помещики подкупили разбойников и убили царя освободителя. За то, что он отобрал мужиков и землю от господ в свое распоряжение. Поп говорил проповедь, многие ревели". "1881 по 1894 год царствовал царь миротворец, при нем войны не было ни с кем. Все стали бояться русских после победы над турками". "1904 год, объявился с войной японец. От нас забрали в солдаты троих: Алексея Паничева, Турку по прозвищу, Васю Росохина из Преснецова. Брали еще Ваську Шкилетенка из Кокоурева, да вернулся с белым билетом... От второй жены Марьи Петровны у меня, Ивана, родился сын Константин, крестили на дому. В метриках исправлена наша фамилия. Отныне мы пишемся Коничевы, как полагается. У многих фамилии кончаются на "чев". Мы не хуже всяких Ганичевых, Параничевых и тех же Грачевых и Драчевых. По поводу рождения сына пропито на вине с дьяконом, крестным и соседями три рубля". "1906 г., Алеха Турка вернулся к сенокосу домой целым. Росохину японцы прострелили левое плечо, и оторваны два пальца. Пахать и косить может... В Вологде бунтуют. К нам в Устье-Кубенское ждут казаков..." На этом записи кончаются. Смерть моей матери и отца, последнего владельца "сей книги", не отмечены. Эту тяжелую, жестью окованную книгу после окончания церковноприходской школы я не раз читал над покойниками. И всегда с интересом перечитывал в ней записи доморощенных историков. ПОЧЕМУ Я НЕ СТАЛ ХУДОЖНИКОМ В Коровинской церковноприходской школе я учился третий год. Учился отлично, по всем предметам пятерки, а иногда и с плюсом. Память на молитвы и стихотворения была у меня удивительная. Без надобности, сверх урочных заданий, знал наизусть тропари, кондаки, псалмы. Одно плохо: не владел голосом, не мог петь. Стеснялся в присутствии своих сверстников подать напевно голос. Но мне это не ставилось в вину, а считалось физическим недостатком. Я думал иначе. Голос все-таки был. Где-нибудь на речке, на берегу, свесив ногу к журчащей воде, я пел что было мочи, наслаждаясь своим голосом, назло всем, кто считал меня безголосым. Пел пасхальные песнопения: "Ангел вопияше...", "Святися, святися, новый Ерусалим...". Вокруг не было ни души. С церковных мотивов меня вдруг сворачивало на частушки с такими завитушками, за которые от опекуна мог бы получить нещадную дрань. И ладно, что меня никто не слышал. Не регентом мне и быть, не протодьяконом... Из всех уроков в школе больше всего мне по душе рисование. Я даже не верил своим глазам, когда в моей клетчатой тетради из-под остро отточенного карандаша выходили орнаменты, затем появлялись цветы, грибы, церкви, отдельные части человеческого тела, птицы и животные, точно на зависть моим товарищам по классу, у которых рисование не получалось. Учитель Алексей Дмитриевич Осинкин хвалил меня, тетрадь с рисунками уносил и показывал в селе художнику Теркину. Тот считал, что во мне есть божья искра. Учитель решил ее раздувать... Однажды, освободив меня от какого-то урока, он привел к себе в комнату, уютную, чистую, светлую, с большим книжным шкафом. Посредине стоял стол, венские гнутые стулья. - Будешь писать натюрморт, - сказал учитель, - сначала общие очертания простым карандашом, а на второй урок раскрасишь цветными. Учитель поставил на стол стеклянную банку с малиновым вареньем, повернув ко мне красочной этикеткой. Возле банки поставил сахарницу, графин, чашку с цветочками. - Пожалуй, хватит, вот сумей это нарисовать. Лист александрийской бумаги он приколол булавками к столешнице и вышел, оставив меня одного в комнате на целый час. Меня удивило такое внимание и доверие учителя. Однако, не раздумывая, я ухватился за карандаш и приступил к делу. В первую очередь изобразил банку с вареньем и этикеткой, на которой были трудные для рисования малиновые кисточки. Затем перешел к следующим атрибутам и в течение одного урока контуры были начерчены не худо. В перемену зашел учитель, похвалил за быстроту и точность рисунка. В следующий урок я быстрей быстрого раскрасил свой первый и последний натюрморт. Времени до окончания урока, по моему разумению, оставалось достаточно для того, чтобы попробовать на вкус варенье. Я взял на маленьком столике ложку, запустил в банку с вареньем и... малость переусердствовал. По младости лет я еще не знал тогда, что коварный закон "аппетит приходит во время еды" подведет меня и вгонит в краску. Учитель проверил мою работу, показал на несовпадающий уровень варенья в банке и на рисунке, сказал без околичностей: - Не получится из тебя художник. ВАЛЕНКИ У меня над письменным столом висит огромный ключ от древней приходской церкви. От той церкви только и остался ключ да мои воспоминания... Помню, с этим ключом церковный староста Коковкин, поп Василий Казанский да еще уполномоченный из уезда Разумовский пришли в храм и долго там по каким-то старым спискам проверяли, что есть из серебра, пригодное для пользы голодающего Поволжья. Помню, как вскоре после февральской революции мужики потребовали от попа отчет. Сорок пять тысяч рублей в царских займах было у церкви падающего в безнадежность капитала. Мужики крепко ругались в церкви, невзирая на лики святых. Матерщинили попа за то, что школы без книг, а у него пропадает столько церковных денег? Покопавшись в своей памяти, я припомнил еще один любопытный эпизод из моего школьного детства, имеющий отношение к этой церкви и моей полосатой биографии. В будничный день мимоходом я заглянул на кладбище, где под одним деревянным крестом похоронены мои родители. Обошел вокруг церкви и приметил: со стороны алтаря, напротив престола, какие-то умельцы выставили железную решетку и на ее место поставили необыкновенную икону - Христа в светлых ризах, намалеванного на зеркальном, толщиной в два пальца, стекле. Такая икона производила впечатление как бы живого бога, особенно при открытых царских вратах, когда позади нее не было решетки, а солнце при восходе, как раз во время обедни, с востока освещало стеклянную икону сзади. Об этих своих нехитрых наблюдениях я рассказал пастуху Николахе Копыту, тот зимогорам - людям отважным и вороватым. Все произошло легко и просто. Запрестольного Христа аккуратно выковырнули с подоконника, спустили на грешную землю и пробрались в церковь, в потемках взломали дубовый прилавок, где лежали свечи, незначительная выручка и мелочный сбор. Воры не прикоснулись к медякам, а крупными и серебром оказалось сорок шесть рублей... Вы спросите: а при чем тут валенки? О валенках речь впереди. ...Скуп и жаден мой опекун Михайло. Сам себя скупостью обкрадывал. Трясется, бывало, от жадности, как бы на меня не израсходовать прижатую в кубышке копейку. Одевал он меня в обтрепки да в обноски. Из валенок моих соломенные вехти в дыры вылезали. В школу бегу - ребятам смешны мои валенки. Мне до слез досадно: были бы у меня отец с матерью, не пустили бы в таких катанках в училище. Кривая тетка Клавдя меня уговаривала: - Поклонись в ноги дяде-опекуну, скажи ему: "Купи, дядюшка, катанки-валенцы недорогие, век стану за тебя бога молить". - Не стану кланяться, пусть сначала купит, я и в этих до весны прохожу. - А ты только покорись, да поусердней, со слезой. Покоренную головушку и топор не рубит. - До лета бы скорей. А там и босиком побегаю. Похожу в рваных валенцах. Пусть ему стыдно. Не я опекун над ним, а он надо мной. - Экой ты супротивный, весь в Ваньку, в отца... Турка-сосед да пастух Копыто одобряли мое нежелание кланяться Михаиле. Турка, тот даже наставлял: - Держись, стой всю жизнь прямо, ни перед кем не падай и не ползай, запинают... Так я и продолжал бегать в школу в старых, рваных, заплата на заплате, валенках. Из школы домой - четыре версты. Прибегу усталый, голодный. Отогреюсь, хлебну мурцовки - крошеный хлеб с водой, солью и луком, - покрещусь на икону, поблагодарю дядю и тетеньку, кривую Клавдю, и до зубрежки закона божьего одеваюсь и бреду в сеновал с пестерем за сеном для Воронка. Носить сено лошади было моей небольшой ежедневной обязанностью. Я это делал охотно, так как очень любил Воронка за его мирный характер, за безответную выносливость и умные-умные глаза. Однажды я пришел на сеновал, поставил пестерь, стал набирать небольшими охапками более съедобное, пахучее сено. И тут свершилось чудо: в сене оказались новенькие валеночки, черные, с овальным штемпелем на голенище. Оставив пестерь, я понесся с валенками в избу. Домашние удивились, стали гадать, кто бы это мог так сдобриться? - Не Алеха ли Турка подкинул, он любит Костюху? - высказала свое предположение Клавдя. - Нет, не он, - отверг Михайло ее догадку. - У Турки ни гроша за душой. Это скорее всего Костюхин крестный Серегичев назло мне подкидку сделал. Пастух Копыто пришел под вечер к Михайле на ночлег, рассудил ближе к правде: - Серегичев жадюга, скорей задавится, нежели для сироты хоть на копейку разорится. Тут кто-то другой. Не иначе сам Иисус Христос сжалился над босоногим парнишкой. Носи, Костюха, свет не без добрых людей. Ясно, тебе эта подкидка... Только спустя три года я узнал от Копыта, что валенки мне таким способом подарили те зимогоры, которые отворотили в церковном окне запрестольного, писаного на толстом стекле Христа и благополучно очистили приходскую кассу. "ЧТО ТЫ СПИШЬ, МУЖИЧОК?" Три отделения учеников - младшие, средние и старшие помещались в одной большой комнате крестьянской избы в захолустной вологодской деревушке Бекетове. Потом духовенство расщедрилось и построило новую школу на пустоши Коровинской. Но и эта школа состояла из двух комнат: одна для учителя, другая для трех отделений. Так что во время уроков чем бы ни занимались младшие и средние, они могли слушать и с удовольствием слушали, как бы попутно, уроки русского языка старших. Конечно, больше всего интересовали деревенских ребятишек стихи крестьянских, близких к народу по своему духу поэтов. Разумеется, на том уровне начального развития мы не ведали, что собою представляют Некрасов, Никитин, Кольцов, этого нам не было дано знать... Помню, вероятно, десятки раз приходилось слышать и самому перечитывать незабываемые стихи Алексея Кольцова: Что ты спишь, мужичок? Ведь весна на дворе, Ведь соседи твои Работают давно... В самом деле, почему спит мужичок? Пропился, изленился или овдовел и сам заболел? У наших деревенских и такие и сякие примеры есть. Но кольцовский мужичок оставался для нас, простачков, загадкой. Его не спросишь: - Почему ты валяешься на печи, разве не видишь, что ...в полях сиротой Хлеб не скошен стоит. Разве забыл ты русскую поговорку: "как потопаешь, так и полопаешь"? Или не памятно тебе то время, когда ты ездил в добрую пору Со двора и гумна По дорожке большой, По селам, городам, По торговым людям? И жалко такого мужичка, и обидно за него, и вместе с автором этого хрестоматийного стихотворения хочется во всю свою детскую силу крикнуть ему в уши: Встань, проснись, подымись... В школе мы заучивали наизусть: "Посмотрю пойду, полюбуюся, что послал господь за труды людям...", "Ворота тесовы растворилися, на конях, на санях гости въехали..." Очень знакомая нам картина деревенской пирушки и концовка стихотворения: "От ворот поворот виден по снегу" - яркой деталью дорисовывает пирушку. Помню, вскоре после того, как началась в четырнадцатом году империалистическая война, в сытинском календаре-численнике появилось подражательное кольцовскому, пародийное стихотворение: ...На своих, на двоих Гости въехали Молодая жена чернобровая Выходила вперед С миной хмурою, Обносила гостей Политурою. Гости пьют и ворчат На Германию, А в больнице уж ждут Всю компанию... Со школьной скамьи и до глубокой старости всегда любимы прочно вошедшие в память стихи Кольцова: "Песня пахаря", "Лес", "Хуторок", "Раздумье селянина" и многие другие, в том числе "Русские песни". У нас на вологодском севере хватает своих русских народных песен и в записях фольклористов, и в бережливой памяти исполнителей. И тем не менее на деревенских свадьбах, на пивных-престольных праздниках (правда, за последнее время все реже и реже) приходится слышать, как среди великовозрастных гостей раздаются милые русскому сердцу песни Кольцова. ПАША-КОЛОДНИК Колодником его называли за профессию. Он был единственный на тысячу сапожников, кто умел хорошо делать сапожные колодки всяких размеров. Из березовых чурок он небольшим топориком тесал болванки, затем острым, как бритва, ножом выстругивал удивительной аккуратности колодки. Платили ему хорошо. У него не было конкурентов. Паша-грамотей много читал, многое знал назубок. Иногда, трудясь над колодками, он напевал откуда-то взятые слова без всякого смысла: Черные чары читал чародей, Череп, чело, черепки Чингисхана, Черный чертог чистокровных червей, Часть человека Чампан-Чампана... Никто, в том числе и Паша, не понимал этих зловещих слов, все считали их заклинаниями, но от чего, от каких напастей - неведомо. Библию Паша читал не раз. И любил доказывать в спорах с попом: - Самая безбожная книга - Библия. Будет время - народ поумнеет, и вы, попы и подпопки, станете запрещать эту саморазоблачительную книгу так же, как ее запрещают католики. Библия своими сказками не утверждает, а свергает бога... Поп оборонялся, как мог, угрожал: - Если ты, старый дуралей, не веришь в существование души, не боишься возмездия за свой язык на том свете, то бог покарает на этом... - Богу нет дела до меня, - отмахивался Паша, - у меня есть своя "троица", самая святая: топор, пила и нож. С этой троицей не пропадешь. Дьякон Никаха Авениров поддерживал Пашу-колодника. Подвыпивши, обретал смелость и прямо резал: - Лопнет религия. Бога нет, как не бывало, а есть бог, так у разных людей по-разному придуман. - Так зачем же ты на этом обманном деле подвизаешься? - спрашивал Паша. - Не умею колодок делать, - отвечал дьякон, - а у меня семья. Подрастут ребята и девки, буду искать другое дело. Был у Паши сын Паршутка, по святцам Порфирий, по отчеству Павлович. Фамилия Серегичев. Однажды во время грозы ударило его молнией. Паша-колодник не растерялся, разрезал на сыне всю одежду и закидал его черноземом. Паршутка ожил. Он потом был первым большевиком у нас на селе. Поп в проповеди говорил, что молния сразила Паршутку как божье возмездие за грехи родителя. А Паша-колодник свое: - Не метко бьет твой бог, я рядом стоял, не задел. Зачем же неповинного парня обжигать молнией? Все из-за обутки: на Паршутке были сапоги с железными подковками, а будь на ногах резиновые калоши, как на мне, бог бы не метал в него электрические стрелы. В ЛЕС ЗА КРИВУЛИНАМИ В хозяйстве каждого крестьянина не в столь давние времена водились и преобладали разные вещи: одежда, обувь, утварь, орудия хлебопашества и прочие натуральные изделия собственных рук. Кузнецы, сапожники, столяры, валенщики, бондари, колесники, тележники, шорники, плотники, конопатчики, пильщики, портные, роговых изделий мастера, кружевницы, гончары, маляры, богомазы, медники, лудильщики, мельники и коновалы - и каких только кустарно-промысловых профессий не знала наша Вологодская губерния! Бывало, оглянешься в мужицкой избе и только приметишь из привозного и купленного самовар с чайной посудой, изредка, не у каждого, швейную машину да еще произведение лубочного искусства - раскрашенную красильщиками картинку "Как мыши кота хоронили". А остальное все свое, домашнее, самодельное или пришлыми мастеровыми сработано. Такова была ощутимая и зримая производственная взаимосвязь в быту сельского жителя. В известной малой мере она продолжается и по сей день. Как заботился мужик о порядке и достатке в своем доме, чтобы все было ко времени и к месту прилажено, свидетельствует один мой выезд в березовую рощу с опекуном Михайлой. Было это до революции. Михайло запряг мерина в розвальни и сказал мне: - Одевайся потеплей, поедем в березник за кривулинами для всякого снадобья. Я радехонек. Любая поездка - хоть в лес, хоть в село, хоть на мельницу - вносит в жизнь свое разнообразие. Приехали в березник. Михайло с ходу приметил несколько ровных, стройных березок, свалил их, я очистил от прутьев и вершин. - Славные оглобли будут. Клади на розвальни, да поживей поворачивайся... Михайло выбрал еще две гладкие мелкослойные березы и начал рубить под корень. - Эта хороша будет на ось к телеге. Из этой пар пять-шесть колодок выберется. А вот теперь потрудней - кривулины подыскивать, - сказал он, обработав обе березы и свалив на розвальни. Мы стали искать кривулины, то есть уродливые, кривые деревья, из которых можно что-то сделать для домашней надобности. - Вот из этой горбатой березы хороша росоха будет. Придется отрубок взять. Подглядывай, не увидишь ли еще кривульник для косья к горбушам-косам, на два коромысла, на топорища... Я стал пытливо присматриваться к деревьям. Нашел изогнутую черемуху и с тяжелым наростышем березу. - Сгодится, сгодится, - одобрил Михайло. - Из черемухи - дуга, а эта штуковина с наростышем тоже пригожа, колотушка выйдет рыбу глушить. Такая балясина на двухвершковом льду оглушину даст. Давай-ко срублю. - Раньше старики-то посмышленей нас были, - говорил Михайло, - умели безмены делать из корневищ вереска. Хоть и неграмотные старики были, а догадывались деревянные календари делать, ни на суточки не собьются. Обыкновенная палка в шесть граней, на каждой грани по шестьдесят одной зарубке. День прожил - вынь из зарубки кусочек воска и клади на следующую зарубку. Так и жили по своему календарю. А нынче повесил на стенку численник и отрывай по листочку, и восход солнца, и долгота дня, и какие святые в этот день значатся. Все проще и удобней стало. А ну-ка, глянь, где бы тут на вилы подобрать деревцо... Я стал выбирать подходящее дерево, а Михайло из березы с наростышем вытесал такую колотуху, что с размаху медведя можно прикончить. Нашлись кривулины и на вилы, и на другие надобности. Уложен и завязан воз. Выезжаем из рощи. На опушке мелколесье. Оголенный, торчит из глубокого снега кустарник. Кое-где кусты смородины. Замерзшие крупные ягоды гроздьями свисают с голых прутьев. Я хватаю горстями такое лакомство. - Не смей жрать! - строго предупреждает опекун. - Роспаленье легких схватишь - и тогда могила... Могила и роспаленье меня никак не устраивают. Я выплевываю ягоды и непритворно кашляю. Пробираемся не путем-не дорогой пожнями к своей Попихе. Ехать - возле Пучкасов, покрытых сверкающим, прозрачным льдом. - Погоди. Приостановим мерина. Мы еще чего доброго на уху рыбешки напромышляем. Бери топор, а я - колотушку. В одночасье нащелкаем... Михайло пошел возле берега по льду, где на мелких местах щуки и окуни, шевеля плавниками, дремотно держались на виду, не предвидя опасности. С тяжелым наростышем березовая колотуха, словно палица древнего дружинника, в руках Михаилы с размаху хлестала по льду. От сильных, увесистых ударов получались пятна-оглушины и трещины звездно расходились по сторонам. - Костюха! Вырубай лунки. Из-под оглушины рыбе некуда деться. Доставай и выбрасывай на лед. Я с великой готовностью и охотой принялся за неожиданное веселое дело. Из каждой лунки-прорубки, из жгучей ледяной воды доставал повернувшихся кверху брюхом золотистых красноперых окуней и продолговатых, как поленье, щук. Недолго рыбины трепыхались на льду, замерзали скорей, чем мои покрасневшие ручонки. Мы возвращались домой с кривулинами и рыбой. Михайло сидел на возу, покуривал и меня наставлял: - Учись жить. В хозяйстве все с умом должно делаться. ЕНЬКИН ХАРАКТЕР В тот год, когда мои родители удалились в "вечные селения", меня по приговору сельского общества определили под опеку дяди Михайлы. От распроданного родительского имущества было выручено сорок восемь рублей, и деньги отнесены в сберегательную кассу на мое имя до "возрощения лет". Вскоре Михайло женил сына Еньку и хотел мои сиротские деньги из кассы позаимствовать без отдачи на Енькину свадьбу. В просьбах опекуну было отказано: "до возрощения лет" - и никаких разговоров. Свадьба была веселая, дикая, с множеством гостей, с проявлением деревенского разгула и зубокрошительной дракой. Мне очень приглянулась невеста, вернее, ее наряд: шелковое платье, кушак с золотыми кистями, брошки, браслеты, часы на шейной цепочке, жемчужный кокошник на голове, воздушно-кисейный, прозрачный шарф, накинутый на плечи, высоко приподнятые ватной набивкой. Енька в новом костюме-тройке выглядел торжественно, хотя и был не самый умный среди свадебного застолья. Наделяя меня леденцами и орехами, он как бы для потехи взрослых спросил: - Ну, Костюха, нравится тебе моя жена? Она теперь тебе тетя Саша. Я бухнул, что называется, наугад, полагая, что выражу высшую похвалу: - Умрешь ты, я тогда женюсь на твоей Саше... Енька было засмеялся, но у невесты дрогнули губы, из глаз по накрашенным щекам покатились слезы. - Худое знамение, - сквозь слезы тихо проговорила она, склонившись на Енькино плечо, - Он еще мал и хуже ничего не мог придумать, - сказал Енька супруге, а мне - по-иному: - Уйди подальше и не показывайся. Не порти обедню. С тех пор Енька, сын моего опекуна, невзлюбил меня не на шутку. После окончания церковноприходской школы я стал отрабатывать за опекунство. Меня не щадили, испытывали на всех возможных и непосильных работах. Еньке и этого было мало. Я не догадывался тогда, а позднее уразумел: ему хотелось сжить меня со света. Корысть была - если бы я последовал за своими родителями, Михайлу с Енькой достались бы моя изба, две десятины отцовской земли, половина гуменника и 48 рублей на сберегательной книжке. Но тяжелый деревенский труд на свежем воздухе, незатейливый постный овощной харч делали меня крепким, жизнеустойчивым, быстрым в ходьбе и на работе. На рыбалке, где Енька до ужаса боялся глубоких мест, я плавал, не зная устали. Иногда Енька под задор мне вступал в подстрекательство: - А вот не сбегать тебе в Боровиково по снегу босиком? - И не собираюсь, была нужда. - А я тебе пятак дам. - За пятачок, пожалуй, только всю дорогу бегом, не чуя ног, сбегаю. Бежать надо было по укатанной дороге, верста - туда, верста - обратно. В несколько минут таким способом я добыл пятачок. В другой раз, на сенокосе в пожнях, он при соседях затеял разыгрывать меня: - Не сплавать тебе до того берега и, чтоб не выходя и не отдыхая, - обратно. - А сколько дашь? - Пятак. - Подавай для верности деньги Мишке Петуху, а то ты обманешь. Енька не обиделся, подал Петуху гривенник. - Коль не утонешь, то пятак сдачи, - смешливо добавил, - а коль утонешь, то весь гривенник на свечку к твоему гробу... - Сдачи ты от меня не получишь, - ответил я, - а давай за весь гривенник два раза туда и обратно сплаваю. Соседи одобрили. Енька оказался в проигрыше. Подавая гривенник, Петух похвалил меня, сказал: - Дешево ты взял, Еньке такого круга по воде не сделать и за сто рублей... Не оправдались Енькины надежды на мою гибель никак. Даже когда я, будучи подростком, заболел оспой, и тогда смерть милостиво обошла меня. Целый месяц я лежал без медицинской помощи, Фельдшер сам, заразившись оспой, тихо скончался. Мимо нашей Попихи проселочной дорогой провозили гроб за гробом. А я выжил без лечения, впроголодь, но выжил, вопреки ожиданиям Еньки. Случилось другое: умер от оспы Енькин любимец - сынок Мишенька. Все спали, кроме моего опекуна Михайлы. Утром он смиренно рассказывал, как удостоился слышать таинственный гул в печной трубе и вроде бы священное пение доносилось оттуда. Двери и ворота были заперты. По рассказам опекуна, ангелы господни вынесли душеньку безгрешного Мишеньки через трубу. Еньку такой путь не устраивал. Он ругался и сожалел, что в ту ночь для выноса безгрешной души его чада двери были на запоре... Шутка ли, в рай через дымоход? Случилось так, что Енька в февральскую революцию оказался, что называется, в гуще событий. Служил он, ратник второго разряда, в лейб-гвардии Финляндском полку. Полк находился в Петрограде, считался благонадежным, но оказался на стороне революционного народа, за царизм не заступился, а в полицейских солдаты Финляндского полка стреляли охотно. Енька не хвастался своими подвигами, когда приехал в Попиху на недельку навестить отца и свою благоверную супругу. Подвигов он не совершал, не мог и поднажиться за счет свержения императора. Но попытка такая была. На Енькиной шинели, над правым карманом и ниже чернело громадное чернильное пятно. - Почему? Отчего? Енька поведал нам без утайки: - Свергли мы, это самое, государя. Ослободился престол: садись, кто хошь. И тут подвернулось столько временных, одного престола вроде им и маловато. А нашему брату что? Тоже ухватить чего-то бы не мешало. По малости потянули. Мне - в лесторане "Медведь" мы располагались - досталась большущая серебряная чернильница. Вижу, вещица денег стоит и никто ее не трогает. А она закрыта, кнопкой заперта. Ну, думаю, расковыряю потом, наедине. Хвать ее да и в карман. Она у меня там возьми да и раскройся! Да вся и вытекла. Тут меня застопорили. За жабры взяли и говорят: "Не тронь частную собственность!" Чернильницу отобрали, а пятно никак не отмывается. Очень едкие чернила. Пусть на память о революции... Соседи слушали, посмеивались, а Лариса Митина ехидно сказала: - Не густо тебе, Енька, леворуция за службу отвалила, одно черное пятно! Алеха Турка посоветовал: - Вырежь, Енька, это место на шинели и будешь герой с дырой. ЗВОНАРИ Мы, деревенские ребятишки, кончили школьные занятия и на малое время, до летних работ, были предоставлены отдыху и шалостям. Однако родители наши и, в частности мой опекун Михайло, по воскресным дням гоняли нас в церковь слушать богослужение и молиться за себя и за здоровье старших. Собравшись гурьбой, мы бегали в приходскую храмину святых апостолов Петра и Павла, что находилась от нашей Попихи всего в четырех верстах. Были мы хотя и малы - лет по десять, и по малости лет безгрешны, но не богомольны и не богобоязненны. В церкви мы занимались не молением, а шалостями... И даже мелкими кражами, на первый взгляд, самыми безобидными: тащили копеечные булочки у булочниц, торговавших на паперти; собирали тайком огарки свечей с подсвечников, а потом эти огарыши за копейки продавали сапожникам - воск им был надобен для отделки каблуков. Мы с Колькой однажды выбрали на широком церковном подоконнике два самых лучших поминальника, украшенных жестяными с позолотой обложками. На одной обложке - Иоанн Креститель, на другой - Никола Чудотворец. Обложки мы оторвали, а записи "за упокой и здравие" выбросили так, что никому и не нахаживать. Колька прибил гвоздями Николу ко кресту над могилой своего отца Николая, а я пригвоздил Крестителя над вечным покоем моего отца Ивана. Я и теперь удивляюсь, почему наше столь тяжкое преступление не было никем вскрыто и мы остались безнаказанными? Пришли мы однажды гурьбой в церковь и, не проходя вперед к алтарю, где на виду у всех богомольцев не особенно нашалишь, собрались около выхода у дверей на тот случай, если сторож погонит, так тут сразу же можно броситься на улицу, и никто не догонит и уши не нарвет. В этот раз сторож очень за нами наблюдал, и мы были тише воды, ниже травы, и даже нарочито, с упованием взирая на иконы, крестились истово, шевеля губами, вроде бы шептали молитвы. Сторожу показалось это любо. Он подманил нас к себе и тихонько спросил: - Звонить в большой колокол можете? - Можем! В пасхальную неделю много раз званивали, - похвастал я. А Колька сказал: - Подумаешь, большой колокол, и весь-то сто двадцать пудов. На Устьинской колокольне пятьсот пудов, и в тот звонили... - Вот что, хорошие ребята, вы сегодня славно себя ведете, я разрешаю вам сбегать на колокольню и ударить дюжину раз в большой колокол к "достойне". Сейчас запоют: "Достойно есть яко воистину...", вы и позвоните. Ну, живо! Для такого дела нас упрашивать не надо. Бежим вперегонки по винтовой кирпичной лестнице, задыхаясь и споря, сколько разов бывает в одной дюжине. Серега Петрушин говорит: - Ясно, кажется, десять разов. - Врешь! - обрезал его Колька. - Не меньше ста! Вот какая бывает дюжина! Если бы десяток только, так сторож нас и просить бы не стал, а сам бы полез и побрякал. А сто раз ему лень звонить. Логики в Колькиных словах мне показалось больше, я его поддержал охотно, имея в виду - звонить, так звонить как следует. Забрались на колокольню двое - мы с Колькой, встали под колокол и, дергая за сыромятные ремешки, начали раскачивать двенадцатипудовый язык. Серега, стоя у перил, осматривал окружающую местность; это было не менее интересно, чем наше с Колькой звонарство. Нам важно было раскачать язык и ударить первый раз. По малому опыту мы знали, что звон дальше сам пойдет, только знай подергивай за ремешки, не ослабляя своей силенки. Сереге мы сказали: - Считай до ста ударов, а как будет сто, ты махни нам рукой и мы тогда перестанем. Сторожу полюбится, он и на другое воскресение нам даст позвонить. Давай, Колька, поехали! Раз-два! Взяли!.. Бухнул колокол, раз, другой, третий... Стараемся мы с Колькой по совести. Оглохшие под колоколом, ничего не слышим, ничего не видим и знать не хотим. Наше старание разносится по окрестности. Сотни, тысячи людей слышат, а звоним-то всего лишь мы с Колькой вдвоем - знай наших! Отзвонили мы положенные по канонам церковным к "достойне" в честь двенадцати апостолов двенадцать ударов. Наверно, еще двенадцать и еще не меньше. Серега Петрушин позавидовал нам, перестал глазеть по сторонам, вскочил на доску и начал припрыгивать; а к доске были для трезвона протянуты веревки от трех малых колоколов. Звон получился яростный, неистовый, какой бывает только во время пожаров. И откуда нам знать, что от нашего трезвона произойдет переполох в церкви и даже в селе. Кто-то подумал, а кто-то крикнул: - Что это за набат? Не пожар ли где? Серега перестал прыгать на доске, заглох его колокол. Нам он машет рукой, а мы наяриваем. Не может быть, по приблизительному подсчету, до ста ударов еще не хватает. Не беда, если будет и с прибавкой. Только тогда мы догадались о чрезмерном своем усердии, когда сторож, задыхаясь, прилез на колокольню и ловко, двумя пинками вышиб меня и Кольку из-под колокола. Звон прекратился. Мы кубарем полетели вниз по крутым лестницам, а сторож кричал сверху: - Православные! Никакого пожара! Держите их, баловников! Похлестать надо. Ах, мерзавцы! Вот и доверяй им. Заставь дураков богу молиться - лоб разобьют. Держите их! Но разве нас догонишь? Поминай как звали... Потом мы узнали, что в церкви был небольшой переполох. Двух обморочных старух, спрыскивая "святой" водой, приводили в чувство. А бабка-повитуха, Марья Кулева, приняла на паперти ребенка от роженицы, преждевременно родившей здорового, голосистого младенца. Мы и не подумали, что эти мелкие происшествия в божьем храме были вызваны нашим старанием. ВОРОНКО У моего опекуна была лошадь, умная, послушная, безответная труженица - Воронко. Мне она, лошадь, вернее он, мерин Воронко, приглянулся с первого нашего знакомства. Я, десятилетний отрок, впервые стал запрягать Воронка, уже семь лет ходившего в упряжке. Воронко, к моему изумлению, не то чтобы стал отказываться от запряжки, наоборот, склонил голову и сам просунулся в хомут. Я заправил шлею и благодарно погладил Воронка по морде. Он понял это, как мое желание быть с ним в дружбе. И не ошибся. Запряг с первого раза без помехи. Правда, супонь затянул слабовато, Воронко и на это не сетовал, понимал, что я еще не обладаю достаточной силой и не могу засупонить хомут до отказа. Запряженный в розвальни, повез меня Воронко на лесопильный завод за дровами. Там я натаскал горбылей и реек, склал на розвальни, завязал и, усевшись на воз, благополучно привез дрова домой. С этого началась наша совместная с Воронком трудовая деятельность и дружба. Потрудились мы с ним немало. Бывали во всяких поездках - и дальних, и ближних. Осенью в кузницу приводил на перековку. Воронко покорно заходил в станок, стоял на трех ногах, пока кузнец прибивал подогнанную по размеру подкову. С новыми подковами на всех четырех Воронко чувствовал себя веселее. Он пробовал бежать рысью и вскачь без принуждения. Я встряхивался на его хребтине, ситцевая рубашонка парусилась от быстроты бега. В сохе он ходил по всем правилам: спокойно, без рывков. Умей только держать рогаля на уровне, не запускай сошники глубоко, не кривляйся, шагай прямо, и тогда для Воронка безразлично, кто за сохой - старик или подросток неопытный. Тяжеловат труд пахаря. Еще тяжелей труд коняги. Но все это было должное, необходимое и неизбежное. Там, где ныне на широком участке поля тарахтит в дымке один трактор, раньше здесь, на нашей вологодской узкополосице, трудилось полсотни пахарей и столько же лошадей. Ускорен и облегчен труд на пашне, на земле. Лошадь, наш верный помощник, уходит в прошлое, оставаясь в доброй памяти благодарного земледельца. И в моей памяти остались обрывки воспоминаний о безупречном копытном друге. Были промежутки времени, когда Воронко отгуливался в поскотине целыми неделями на подножном корме. Наверно, ему не казалось скучно: на пастбище многие ему знакомые и дружески близкие, обласканные кони нагуливали себе силу, держась все вместе табуном. Я приходил по надобности за Воронком. И стоило только издали сказать понятное ему слово "тпрсссо" - он узнавал меня по голосу, выходил из табуна навстречу. За время поездок за дровами, за кормом или на мельницу я приучил его понимать кроме "тпрсссо", еще пять слов: "право", "лево", "стой", "грабят". Мне не надо было, идя рядом с возом, тянуть за вожжи: скажешь "лево" - пойдет влево, скажешь "право" - пойдет вправо. Вместо лошадиного "тпррру", он усвоил слово "стой", а если крикнуть "грабят!" - он мчался, сколько хватало силы. Мой опекун дивился образованности Воронка и любил этим похвалиться перед соседями. Безлошадный бобыль Саша Петрушин не удивлялся и в пику Михайле говорил: - Подумаешь, какое диво! А ты видал, что вытворяют казацкие лошади! Всякие танцы-манцы выкомаривают. Твой Воронко казацкой лошади в лакеи не годится... Может быть, это и так. Воронко, конечно, не проходил курсов казацкого коня. В войну четырнадцатого года Михайло водил Воронка на приемный пункт. Начальство приказало явиться с лошадьми. Кони, как и люди, требовались на войну в огромном количестве. "Ужели Воронка забреют?" - применяя к нему рекрутский термин, с тоской и озабоченностью думал я. У опекуна в избе была приклеена к стене картина: казаки с пиками, убитые немцы и наши. На переднем плане валяются убитые лошади... "Показать бы это нашему Воронку, убежал бы он от войны подальше. Пусть дерутся цари и короли, а при чем тут люди и лошади?" Воронка забраковали. Не меньше хозяина обрадовался этому я. Мне на войну рано. Воронко не гож, значит, нам жить-горевать вместе. Помню, в масленицу с позволения опекуна нарядил я Воронка в начищенную сбрую: узда с разноцветными тряпицами, колоколец под дугой, ошейник с бубенцами, шлея сверкает медными бляхами. Дуга расписана, словно радуга. Воронко понял неслучайность такого преображения, запереминался на месте: не жить не быть рад порезвиться. Выехали в село. Катанье, гонка лошадей по кругу. Михайло с Енькой сидели в задке праздничных выездных саней. Оба вразвалку. Я повозничал, сидел, как кучер, на передней беседке. Два круга сделал по селу, подчиняясь общему движению. На третьем заезде вырвался из круга и во всю мочь гаркнул: - Грррабят!!! Воронко, вытянувшись, понесся вскачь, самому черту не догнать. Летел, как в сказке, а я только покрикивал: - Грабят! Грррабят!!! Многих тогда я удивил лихачеством быстрой езды. Сделав круг версты полторы, я свернул в сторону. Надо же коню отдышаться. Обернулся: Енька бледен, Михайло не знает, что сказать - то ли похвалить, то ли выругать... Кто-то из мужиков восторженно сказал: - Ну, Мишка, не из тучи гром. Никак от твоего Воронка не ожидали такого гону! Ну и ну... - А вот как наши-то! - заносчиво ответил мой опекун. - Я сам думал, что из меня душа вон. С закрытыми глазами мчался... Подошел старшина, с ним стражник, придрались к моему хозяину. - Надлежит протокол составить! Кто вам дозволил панику на публику наводить? Как так - "грабят"? Кого грабят среди белого дня на масленице? Слыхано ли дело? Я те покажу, как "грабят". Штраф три рубля! - Помилуйте, Павел Иванович, господин Соловьев, ей-богу, я тут совсем ни при чем. Мальчишка глупый, от какого-то дурака он перенял и обучил лошадь, с этого слова с ума сходит... - Ах, это ты, малыш, повозничал? Штраф не взяли, меня свысока похвалили. Все уладилось. Разговор об этом "грабят" долго не утихал. А потом и другие стали так покрикивать на лошадей. У нас такой порядок: труженика-коня, друга человеческого не забивают. Пришел срок тяжкой и недолговечной лошадиной жизни. Осталась от Воронка кожа. Михайло сам ее в ушате посыпал овсяными высевками и корой ивовой. Выкроилось четыре пары крюков на сапоги. Обычно пару сапог я мог сшить в длинный семнадцатичасовой летний день. Из воронковой кожи я шил сапоги, одну пару, целых три дня: мешали тоскливые раздумья о бренности жизни моего любимца. В памяти перед моими глазами стоял живым укором Воронко и как бы говорил: "На живом ездили до изнеможения, с мертвого кожу сняли, на сапоги перешиваете. Эх вы, люди!..". И вот я уже прожил добрых три лошадиных века. Казалось бы, не удивительно забыть о Воронке. А он не только вспоминается, но и часто появляется во сне. Иногда даже разговаривает со мной в сновидениях человеческим голосом. И странно, что во сне я не удивляюсь этому. Будто так и надо. КАК Я ВЫБИРАЛ В "УЧРЕДИЛКУ" Вспомнил я об этом нечаянно, в одной связи с далеким прошлым. Летом в семидесятом году, в день выборов в Верховный Совет, я взял паспорт, вышел на улицу Халтурина, бывшую Миллионную, и направился в дом на против, на избирательный участок. Здесь ныне - средняя школа. А в семнадцатом году, в покоях этого здания доживал свои последние дни князь Путятов, возглавлявший дворцовую охрану. И в этом самом доме в семнадцатом году собрались будущие временщики - Керенский, Шульгин и другие. Вопрос для Керенского и всей компании был щекотливый: пригласить на сборище Михаила Романова - брата бывшего царя - и добиться от него отречения от престолонаследия, предложенного свергнутым царем. Добиваться пришлось недолго. Михаил жил напротив Миллионной в своем дворце, в доме под Э 10 на Дворцовой набережной. Через пять минут он явился на совет будущих правителей, а через десять минут увещевания Керенский лобызал царева братца за благоразумный отказ от престола... Об этом я знал из мемуарной литературы; об этом же я невольно вспомнил теперь, идя голосовать за кандидата в депутаты Верховного Совета. Выборный участок оказался в доме, имеющем свою биографию, да еще с такими интересными историческими деталями, о которых, полагаю, никто из работавших в избирательной комиссии не ведал и не догадывался. Возвращаясь домой после голосования, я мысленно откинул пятьдесят три года обратно и вспомнил сохранившееся в памяти моей, как курьез, собирание голосов в деревенских вологодских условиях в 1917 году. Дело тоже было летом. В каких-то формах и объемах велась подготовка к выборам в Учредительное собрание. Были плакаты с портретами Керенского и Брешко-Брешковской, с эсеровскими лозунгами. И было много нумерованных бюллетеней - за каких представителей и каких партий голосовать. Трудно, пожалуй, невозможно было деревенскому люду разобраться, за кого подавать бюллетени. Ведь ни одна партия не именовала себя контрреволюционной и враждебной для сельского жителя. В нашей деревне Попихе все взрослое население так было занято полевыми работами, что умно и деловито, по-своему решили упростить выборы депутатов. На одном из плакатов, а именно на эсеровском, был изображен кандидат в депутаты, наш земляк, известный активист Расчесаев Николай Васильевич. - Вот за его-то и надо голосовать. Этот за нас в Питере постоит. В какой партии он, за ту и голоса сдадим, - говорили мужики, знавшие Расчесаева. А другие рассудили более целесообразно: - Надо так: отправим в комиссию все бумаги, и пусть там без ошибки отберут, а от себя скажем: хотим Расчесаева и его партию. Он человек очень понимающий. И незачем нам всем и каждому идти, а пусть наш грамотей Костюха отнесет в Кокоурево все листки и передаст наше мнение: мы за Расчесаева... Говорят, он из одной партии перешел уже в другую или начал переходить... В жаркий летний рабочий день я, четырнадцатилетний гражданин, забрал у соседей все до одного бюллетени, отпечатанные в типографиях на курительной бумаге, и пошел в Кокоурево, в дом бывшего старосты. В просторной горнице, в окружении фикусов, под иконами за столом сидела комиссия: интеллигентная женщина лет за сорок в черном платье, на шейной цепочке часики серебряные; духовное лицо, не то поп, не то дьякон неизвестного мне прихода; а посредине за столом солдат - не то отпускник, не то командированный руководить выборами в кругу наших деревень. Из-под стола виднелся большой фанерный ящик со щелью на крышке, с висячей печатью и выпиравшей крупной надписью: "ЧАЙ ВЫСШЕГО КАЧЕСТВА. СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВИЧ ПЕРЛОВ. В МОСКВЕ". И хотя при мне никто из избирателей не пришел и не показал своим примером, как надо голосовать, я каким-то чутьем догадался и, обратясь к среднему из сидевших за столом, со всей бойкостью заявил: - Меня послали мужики. Им некогда. Работы по горло. Тут все голоса: и правые и левые, и прямые и кривые, за свободу и за революцию. Мужики просили вас, товарищи начальники, отобрать листки за ту партию, в которую попал Расчесаев Николай Васильевич... - Что ж! Резонно! - весело сказал председательствующий. - Правильно рассудили ваши мужики. От Расчесаева есть известие. Он теперь не с эсерами, а с большевиками. Вот мы и отберем бюллетени за большевиков. А все остальные бумажки неси обратно мужикам на курево. Да запомни и скажи соседям: если большевики голосами не возьмут власть, мы им штыками поможем... Я возвращался из этой комиссии с чувством выполненного долга. Шутка ли, ходил выбирать учредительную власть, о которой никакого понятия не имел, а поручение-то какое, доверие-то! И выполнил, как надо. ПОД ТЕЛЕГОЙ... Я малость повзрослел и стал примечать: как только время приближалось к обеду и из печи начинало пахнуть вкусными щами, мой опекун и благодетель Михайло находил мне какую-нибудь побегушку. Отправлял то в село, то в соседнюю деревню Полустрово к торгашу Аксенову за дегтем или керосином, а чаще всего в деревушку Копылово к посадчикам-крюковщикам, тянувшим кожаные крюки для сапог. (В наше время такое ремесло - крюковщиков - сначала упало, потом совсем исчезло). Как правило, после беготни туда-сюда я возвращался к опекуну в дом, когда щами не пахло, и мне доставалась всего-навсего квашеная капуста и тертая редька. От недоедания я чувствовал себя для тяжелой работы малоподходящим. Приходилось стараться через силу. Однажды, что называется, я отыгрался на малой беде, случившейся с моим опекуном. Дело было вскоре после Октябрьской революции, когда наша северная местность была объявлена на военном положении и у богатых и зажиточных стали отбирать для Северного фронта лошадей, повозки, сбрую и собирать у населения в порядке пожертвования для Красной Армии теплую одежду и обувь. В ту пору у жадных кулаков и прочих нерадетелей Советской власти можно было купить за николаевские кредитки тарантас, выездные сани, телегу на железном ходу, такую что вовек не изъездишь. Мой опекун позарился на телегу. Благо, случай подвернулся. Дешевка. Решил он телегу привезти тайно в зимнюю ночь, на розвальнях под сеном, дабы все было шито-крыто, никем не замечено. И чтобы столь ценное сокровище не реквизировали для армии, Михайло место укрытия приготовил для колес в гуменнике, а для короба с железными осями и оглоблями - на сеновале, подальше от чужих глаз. Домочадцы, и я в том числе, ждали Михайлу с покупкой глубокой ночью. А его нет и нет. Не случилась ли в пути задержка? Не перехватил ли чей-то комитет бедноты Михаилу с его вожделенным приобретением? Но вот далеко за полночь показалась полновесная луна и осветила искрящийся, глубокий завал вологодских снегов. Под промерзшими окнами избы проскрипели полозья розвальней. Послышалось ржание лошади. - Приехали, слава-те господи! - с легким вздохом промолвила тетка Клавдя. - Пойди, Костюха, распрягай мерина да помоги Михайле прибрать покупку. Накинув на плечи потрепанный ватный обносок, я выбежал на улицу. Лошадь стояла с пустыми розвальнями. Михайла и телеги не было. "Что-то неладно", - смекнул я и, не распрягая лошадь, побежал по рыхлой дороге в ту сторону, откуда ждали возвращения хозяина. Около гуменника наметены высокие сугробы с опасными раскатами для проезда. Тут все печальное Михайлово происшествие и раскрылось: он ехал, сидя на сене, в коробе разобранной телеги. Колеса были сняты, оглобли - тоже. Все сложено, как полагается. Тяжелый короб с железными осями в розвальнях держался плотно, без привязи. Михайло сидел спокойно, радуясь тому, что у него теперь телега вековечная, как у настоящего богача! Это был единственный случай в жизни Михайлы, когда он ехал в розвальнях и на телеге одновременно. Ехал он так благополучно верст десять. И только у самого своего дома, около гуменника, розвальни занесло, опрокинуло, и Михайло оказался в глубоком снегу, прижатый свалившейся телегой. Когда я подошел к месту происшествия, то увидел повернутый вверх осями тележный короб и торчащие из-под снега Михайловы ноги. - Жив? - спросил я стонавшего Михайлу. В ответ я услышал ругань и просьбу: - Приподыми телегу, дай выкарабкаться. Мне тут не пошевелиться... Ой, ноги переломало. Грудь продавило... - Потерпи, дядюшка, - не проявляя особого сочувствия, ответил я опекуну, - сейчас попробую. Моя попытка ни к чему не привела: тележный короб не сдвинулся и на вершок. - Силенки, - говорю, - маловато. Худо ты меня, дядюшка, кормишь. Ничего не могу поделать. Вот если бы говядиной кормил, я бойчее, сильнее мог быть... Давай уж как-нибудь сам, руками побарахтайся. - Руки прижало... не рассусоливай. Зови кого-нибудь, только не Алеху Турку. Этот донесет про телегу... - Да, конечно, не утерпит. Он такой. Кого же позвать-то? - Кого-либо из баб... - Бабы тоже слабосильные. Не помогут. Телега тяжелющая. Во как она вдавилась в снег. Не подкопаешься голыми руками. Придется лопатами разгребать. - Давай беги за Клавдей, за лопатами, давай, давай... Господи, за что ты меня караешь? Михайло стонал и кряхтел. Пока мы с Клавдей возились около телеги, откуда ни возьмись, пыхтя цигаркой самосада, появился, как дозорный, председатель комитета бедноты Алексей Турка. Много он не разговаривал, а сказал: - Говорят, бог шельму метит. Похоже на правду... Алексей помог приподнять и перевернуть телегу. Михайло еле поднялся на ноги. - Кажись, придется к костоправу ехать, - пожаловался он Турке, - в плече чую вывих и в ногах неловкость. Турка, смахивая с телеги приставший снег, соображал по-своему: - Такой телеге место на позиции. Могут на ней два пулеметчика с пулеметом взгромоздиться и бить по белогадам. А то, что ты, Мишка, пострадал, не велика беда, завтра же без греха отвези телегу в исполком. И пошел по сугробистой улице спокойно спавшей Попихи. МИТЬКИНЫ БУХТИНЫ Столь корявых, столь шадровитых людей, изрытых оспой, как Митька Трунов, я за всю свою жизнь нигде не видал. У него на лице в ямках-оспинах горошины помещались и не выкатывались. Так и люди говорили: - На Митькином лице черти горох молотили. Он не обижался. Человек он был неунывающий. Голосисто песни пел, сказок знал бессчетное количество. В людях бывал, всего наслушался, запомнил и умел рассказывать. В цифрах разбирался, но читать так и не выучился. Возможно, потому, что у отца его было четыре сына: Федька, Митька, Афришка и Мишка. Старик отец счел необходимым выучить грамоте только одного из них - Мишку. Отдал его в школу на целую зиму и тем ограничился. Впрочем, и читать было нечего. Во всей деревушке Боровиково не было ни одной книжки, если не считать поминальников, и никогда в дореволюционные времена не выписывалась здесь газета. Жили запросто: день да ночь - сутки прочь. В свободные зимние вечера потешались рассказыванием сказок да бухтинок-вранинок, кто во что горазд. Митька Трунов часто заглядывал к нам в Попиху на вечерние сборища, на огонек, на цигарочку или на чашку чаю. Завидев его, люди добродушно говорили: - Митька-враль идет с бухтинками... Трунов заходил в избу, весело здоровался с домочадцами, обязательно с прибаутками: - Ночевали, лежа спали, здравствуйте! Мое почтение, будет ли угощение? Кушаем проворно, благодарим покорно. Была бы еда, а остальное не беда, в брюхе всегда место найдется... Соседи, узнав о появлении Митьки, собирались в ту избу, где он уже начинал "точить лясы". Позднее, спустя десятилетия, мне довелось читать сказки Белозерского края, записанные братьями Соколовыми и изданные Академией наук. И, кажется, там нет таких сказок, которые не были бы известны нашим мужикам и особенно Митьке. Была у Трунова своя манера сказки рассказывать. Расскажет сказку с похождениями, видит, что сказки слушателям, раскрывшим рты, вроде бы и не хватило. Тода он отсебятину-бухтинку подпустит как бесплатное приложение. Я запомнил такие Митькины добавления к сказкам: - А вы слышали, люди добрые, какое происшествие? Говорят, и в газетинах про то печаталось... Ездил я однажды в Вологду. Мимо Турундаева. Там был погреб с прошлогодней редькой. И такой дух от прелой редьки пошел - близко подойти нельзя. Дыху нет. Долго там принюхивались, терпели. Хоть бы что. Народ ко всему привыкает. Терпение не лопнуло, а погреб с редькой разорвало в пух и прах! Во всем Турундаеве рамы вылетели. Во как дунуло! Рядом пекарня стояла. И пекарню на воздух подняло. Все калачи и булки разнесло в переулки. А хлебные караваи до самого Грязовца катились. Во какова редька! Я это к тому вспомнил про такой несчастный случай, чтобы вы, господа почтенные, не особенно редькой обжирались. Опасно... Сами знаете: душище от нее такой, хоть топор вешай. Скотина и та редьку не кушает... - и, обращаясь к слушавшим его мужикам, поводя носом, вопрошал: - Ваня Пименков да Мишка Петух, поди-ко, от вас этот редешный дух? Закройте поддувало! В другой раз Трунов прицепил к сказке такую бухтинку: - Господи, боже мой! Неслыханное дело в Коровинской потребилке. Пришли ночью к магазину три медведя. Сорвали с петель двери и марш в магазин полакомиться. Выпили на троих полбочки карасину, закусили баранками, одурманились и перед рассветом хотели скрыться в поскотине. А наш приказчик, не будь дурак, схватил ружье да в погоню. Догнал ведь. Да ружье-то забыл второпях зарядить. И пороху не прихватил. Медвежий пестун обернулся да на приказчика; ружьишко отобрал да с одного боку шесть ребер выхватил с мясом. И пошли медведи чуть ли не с песнями на Кокошенницу. Там с одной бабой заигрывать стали в огороде. Напередник ситцевый в лоскутье порвали, сарафан да исподнюю до голого тела, от спины до пят, располосовали. Хорошо, баба не испугалась, благим матом заорала на медведей: "Ах вы, такие-сякие, косолапые! Не на ту наскочили. Не имеете права! Моя фамилия Медведева, и все запросто Медведихой зовут. Платите штраф за оскорбление!" Медведи устыдились, слов не говорят, а вроде бы знаки делают лапами: "Извините, мол, гражданка Медведева. Мы обмишурились..." И пошли своим не путем, не дорогой, да и наткнулись на глухонемого зимогора немтыря Калимаху. А тот, знаете, говорить не может, а рык получается пострашней звериного. Зарычал Калимаха на чистом медвежьем языке: "Лапы вверх! Сдавайтесь!" И всем троим передние лапы связал веревкой от лаптей и свел в волостное правление под суд. Согласно закону медведям присудили по одному году каторжных работ лес корчевать да в вагоны сгружать... Завтра пойду навещу приказчика в больнице. Еды снесу. Главный фершал станет ему бараньи ребра вставлять. Вот до чего медицина дошла. А вы говорите... Все у нас в окрестных деревнях знали, что в германскую войну Трунов отличился и получил медаль "За храбрость". Медаль он не напяливал. Но если спрашивали его, за что такая награда, он каждый раз отвечал по-разному: - За то, что я первый увидел богородицу в облаках над августовскими болотами... Или: - За попытку взять в плен живого Вильгельма. В числе Митькиных ответов существовала еще бухтинка с некоторыми подробностями: - А разве не слыхали от людей, если не читаете газет, за что меня сам государь медалью ублажил? Геройский мой подвиг был не маленький. Повадился над нашими окопами цеппелин летать. Настоящий воздушный корабль. Летает да бомбы на нас кидает. Пуля его не берет, а пушки вверх не научились стрелять. Вот я и придумал. Около нас поблизости был заброшенный винный заводишко. Труба стояла кирпичная, целая. Договорился с саперами и каптерами зарядить трубу и подкараулить цеппелин. Ладно, хорошо. Впихали в трубу пять мешков пороху, запыжили старыми полушубками, вместо шрапнели навалили три воза камней. Сидим около и ждем, когда появится. Как только цеппелин полетел над трубой, мы и бабахнули... Аж земля затряслась. А от цеппелина дым пошел и пепел посыпался. Приезжает из Могилева сам царь. Меня подзывает из строя: - Ты, солдатик, придумал из заводской трубы стрелять по воздушной цели? - Так точно, ваше величество. - Вот тебе медаль за это! - Рад стараться, ваше величество... Вызывает каптера, который на пыж в трубу шесть полушубков дал, да десять украл и на самогонку променял. - Ты давал полушубки рядовому Трунову на пыж? - Так точно, ваше величество! - Дурак! Надо было прессованным сеном запыжить. - Слушаюсь, ваше величество. Впредь сеном запыжим. - Но впредь, - вздыхая, с сожалением добавляет Трунов, - не пришлось нам из этой трубы стрелять. Во-первых, другого цеппелина у немцев не нашлось, а во-вторых, вдоль трубы с первого же выстрела, от земли до вершины щель прошла... Зато во всех европах известно стало: у русских появилась самая страшная пушка, подобная небесному грому... Не то что цеппелины и еропланы, вороны и те летать перестали... А вы спрашиваете, за что получил медаль. Вот за это самое... Долгонько жил Дмитрий Трунов. В тридцатые-сороковые годы я проходил по родным местам. Заглянул в Боровиково. Многие, которые помоложе, ушли из деревень на новостройки. За чаем в избе у кузнеца Сашки Кукушкина вспомнили о сочинителе бухтинок. - Ему скоро восемьдесят, - сказал мне кузнец, - никуда не девался. Живет себе Трунов, по-прежнему подтрунивает. И работает еще. В это лето в колхозе трудодней около сотни зашиб себе на прокорм. Да и на своем участке не худо ковыряется. Хотите, позову? - Как не хотеть, зови. Пришел Трунов. Мутные, старческие глаза, поседевшие редкие волосы. Голос тот же, говорок складный. Меня он не узнал. А когда ему сказали обо мне, пригляделся, протянул руку: - Здравствуй, гостенек. Вот удивил! Явленные мощи из осиновой рощи. Ждали зимой на кораблях, а он летом на лыжах. Бухнулся нежданно, словно лапоть с крыши. Смотри, какой стал. Говорят, газеты составляешь? Сочини про меня что-нибудь веселое: Митька Трунов долго жил И всю жизнь людей смешил. Нет, дорогой гостенек. Все веселое миновало. Теперь у меня думы не только о работе, но и о той конечной станции, которую никто не обойдет и не объедет... Рассказывай, как живешь, где бывал, что видал. Воевал, да цел остался, и то добро. А наших соседей многонько не вернулось. Надолго ли в родные края? Погости. Ко мне забегай. Поллитровка всегда найдется. За медом к Доброрадову сбегаю. Наловчился тот по две тонны в лето меду собирать. Век мы тут жили, и отродясь никто такого счастья медового до нынешних годов у себя под носом не видел... Приходи. Угощу и горьким, и сладким. Порассказываю тебе и про худое, и про хорошее. А что к чему - сам разбирайся. ПЕРВЫЕ СТИХИ Мне пошел пятнадцатый год. Я вполне взрослый. Читаю газеты, кое в чем разбираюсь. Еще бы не разобраться: Архангельск заняли интервенты, в Ярославле мятеж, на Шексне банды каких-то зеленых. С разных концов напирают Колчак, Врангель, Деникин, Юденич. Тут и совсем неграмотный разберется. В нашем селе Устье-Кубенском торгаши повеселели. В разговорах слышится, кого скоро будут вешать на фонарных столбах. В первую очередь, конечно, комитетчиков, тех, кто проводил реквизицию и конфискацию имущества у богатых. Тогда мои юношеские настроения отразились в таких виршах: Угрожают нас согнать К площади базарной, Обещают нас повесить На столбах фонарных. Если ты, товарищ, Не хочешь в петле быть, - Надо всех буржуев Скорее придушить. А чтоб не обижали Трудящихся крестьян, Давайте перережем Попутно и дворян... Смелость и честолюбие заставили меня подписать стишок своим именем и фамилией - Костя Коничев. Несколько экземпляров, переписанных от руки, клейстером примазал я к фонарным столбам. Мои "труды" кто-то прочел, кто-то тщательно соскоблил, оставив малозаметные следы самодельных прокламаций. Спустя несколько дней остановил меня учитель, он же церковный регент Христофор Рязанов. Человек весьма интеллигентный, строгий и еще не успевший рассмотреть будущего. Он сказал: - Наивный взрослый младенец, что ты делаешь? Буржуев душить? А буржуи-то наши все из села отправлены на окопные работы. Уже подступы к фабрике "Сокол" и к Вологде ограждают окопами и проволокой. Значит, ждут сюда, к нам, англичан и американцев. И дворян ты не иначе ради рифмы призываешь "попутно" перерезать? У нас ни одного дворянина нет за сто верст отсель. Поостерегся бы, новоявленный Демьян, писать такое... Я не успел высказать свои доводы, Рязанов повернулся и пошел своей дорогой. Убеждений моих он не поколебал и страху не нагнал. "ЗОЛОТОЙ ЯКОРЬ" Дореволюционная старушка Вологда с обилием церквей, с длинными, мощеными камнями улицами, с бессчетным множеством лавок, ларьков, с шумным базаром-толкучкой произвела на меня, десятилетнего, такое же впечатление, как Париж на шестидесятилетнего, с той разницей, что до Вологды я не видал ни одного города, а перед тем, как побывать в Париже, объехал несколько стран и видел немало городов - больших и малых... На барке за пароходом по дешевому, за двадцать копеек, билету мы вдвоем с Колькой Митиным совершили первую нашу поездку в Вологду. В пути случилась со мной небольшая неприятность. Перед самой Вологдой я крепко заснул на крыше барки и скатился в воду. Хорошо, что мое падение было замечено, пароход остановился, и меня, барахтавшегося в реке, подхватил какой-то спрыгнувший с барки дядя. Он угостил меня увесистым шлепком и по спущенному трапу затолкал на барку. И в таком непросохшем виде я предстал впервые в нашей, навсегда любимой Вологде. Набегались мы с Колькой до устали. Нагляделись всего. Пробовали считать каменные дома, но сбились со счета. В тот день так загуляли, что опоздали на пароход, а пешему в наше село летом дороги нет. Пришлось ночевать. Приютились на открытой паперти церкви святого Афанасия и заснули как убитые. Проснулись от стука колес ломовиков. Но Вологда еще не проснулась. На улицах движение только начиналось. Мы пожевали сушеных кренделей и пошли по длинной улице в сторону, откуда доносились паровозные гудки. Впервые увидели весь черный, в мазуте, паровоз, подивились его могучей силе и сразу определили, что он во много раз сильнее парохода "Коммерсант", который тянул нашу барку. Но больше всего поразило нас неожиданное открытие: на рельсах нет ложбинок, как же катится по ним паровоз с вагонами и не сваливается? Пришлось "исследовать" колеса и убедиться в простой премудрости. Поразил наше детское воображение большой дом с вывеской "Золотой якорь". - Вот это да! Пять деревень могли бы жить в таком домище. Вот бы где в прятки играть. Сам черт с собакой не нашел бы. Колька, заходи с задворья и считай, сколько позади окон, а я сосчитаю спереди... Я насчитал сто десять окон по фасаду. Колька не сумел назвать точную цифру, так как "зад" у дома изогнулся крюковатым загибом. И там еще с боков окон тьма-тьмущая. Условно согласились на том, что триста окон есть. Летних и зимних рам, стало быть, надо штук шестьсот! Потом в уме подсчитали, сколько окошечек в нашей Попихе. В двенадцати избах набралось, по памяти, только сорок два оконца, каждое размером с восьмушку окна, что у "Золотого якоря". - Живут же люди!.. - Поди-ка, много родни у хозяина этого дома? И все кормятся в своем трактире и товары берут без денег, чего захотят, - откровенно позавидовал Колька жителям этого дома, не имея представления, как и я, о том, что "Золотой якорь" - доходное предприятие крупного богача Брызгалова; за деньги - живи здесь кто хочет и сколько хочет... Война... Февраль семнадцатого года. "Золотой якорь" сверкал еще своей золотой вывеской... Но вот пришел революционный Октябрь. Владелец этого огромного дома не стал ждать, когда за ним придут. И нашел один выход: с четвертого этажа из сто первого окна - кувырком на булыжную мостовую. Через малое время, в следующем году, на доме этом - другая вывеска: "ШТАБ ШЕСТОЙ АРМИИ". Отсюда большевистские военные начальники Михаил Кедров, Николай Кузьмин, Александр Самойло - бывший царский генерал, перешедший на сторону Советской власти, и другие руководили войсками Северного фронта. Кончилась нашей победой война на Севере. Штаб армии перебазировался на юг. Другие учреждения заняли бывший "Золотой якорь". Прежде всего - "Рабсила" поселилась на первый этаж. Это своего рода Биржа труда. Сюда приходили демобилизованные и те из гражданских, у которых была сила, но не было работы. "Рабсила" направляла их в лес, на сплавные реки, в пароходство, на службу в учреждения, на ликвидацию последствий войны и разрухи и даже в закрытые монастыри, где создавались первые коммуны. Многое видели, многое слышали стены "Золотого якоря", они не могут рассказать, но могут напомнить. Здесь находилась редакция "Красного Севера". Сюда несли и присылали рабкоры и селькоры свои каракулями написанные заметки. И я в том числе. Здесь же в годы нэпа бойко существовали две литературные группы: "Борьба" и "Спайка". Появлялись и в меру своих способностей и дарований вырастали и выходили в люди вологодские литераторы. Все профсоюзы Вологодчины имели в этом здании свои руководящие штабы. "Золотой якорь" завершил свой служебный круг. В наши дни снова этот дом стал гостиницей. И хотя называется "Севером", а вспоминается, как якорь надежды, спасения и завершения благополучного плавания по морю житейскому. "ДУМА ПРО ОПАНАСА" Я полюбил стихи, как только научился читать. Прежде всего - Пушкин. "Сказка о царе Салтане", "Руслан и Людмила"... Немного позднее стали попадать в руки безбожные стихи и басни Демьяна Бедного и историко-политический Басова-Верхоянцева "Сказ, отколь пошли цари у нас". Читал, перечитывал, запоминал. Но я еще не видал ни одного живого поэта. Уже взрослым в Вологде впервые встретил пишущих стихи Ан. Пестюхина, Б. Непеина, дядю Сашу-Пугачева, фельетониста М. Зубастого и кого-то еще. Но и по малой опытности своей я считал их все-таки стихотворцами не выше губернского масштаба. Но вот, кажется, в начале 26-го года в Вологду приехали настоящие московские писатели и поэты. Критик и редактор "Красной Нови" Воронский сделал отличный обзор литературы тех лет. Между прочим, похвалил тогда писателя-вологжанина Ивана Евдокимова за его роман "Колокола", архангельского писателя Алексея Чапыгина хвалил за роман "Разин Степан". Говорил Воронский и о различных течениях, направлениях и группах в литературе. Все это в нашей провинциальной Вологде было интересно. Не происшествие, а событие да и только! Выступил прозаик Губер. После Воронского его почти не заметили. Поэты Казин и Обрадович прошли со своими стихами на среднем уровне. Но вот появляется на сцене Эдуард Багрицкий. Брюки клеш, расстегнутый ворот гимнастерки, поверх изрядно поношенная кожаная тужурка. Чуб повис наискосок над глазом. Нос - клювом, редкие, с недостачей зубы. Начал он без всяких предисловий. Без книжки, наизусть. Внушительный голос, своя манера чтения, без нытья и подвывания. Его поэма "Дума про Опанаса" с первых строк захватила внимание почти тысячной аудитории вологжан. Читая, вернее, декламируя, Багрицкий ходил по сцене, вышагивая в такт отдельным рифмам. И мимика, и жестикуляция - все было в меру и к месту. Перед нами вставали словно живые и сам Опанас, и Махно, и герой гражданской войны Котовский в схватке с Опанасом, и попавший в беду комиссар Иосиф Коган. Своей интонацией поэма напоминала ритмику стихов Тараса Шевченко. Да и место действия: Украина, мать родная, Песня - Украина! Над твоим простым раздольем Росомаха скачет, Свищет перекати-поле, Да ворона крячет... - свидетельствовало о близком родстве с географией поэзии великого Кобзаря. Что ж, у хороших учителей бывают и достойные ученики. Помню, после этого выступления поэта мы, вологодские совпартшкольцы, многие разучили наизусть его поэму. В том числе и я. БДИТЕЛЬНОЕ ОКО Разумеется, печатное слово требует осторожного с ним обращения. Это отлично и твердо знал присланный к нам в Архангельское издательство смоленский товарищ Иосиф Николаевич. Его утвердили директором, ибо на такую должность в северном крае из местных никого не нашлось. Мало того, что его утвердили, надо было еще и самому утвердиться, не показать ни в чем шаткости, а чтоб во всем была видна со стороны, а главное сверху, деловитость, осмотрительность, бдительность и прочие качества, требуемые на такой должности от руководящего товарища. Я работал с ним. Не могу пожаловаться - директор как директор. Работящий, трезвый, спокойный, когда надо веселый, когда надо серьезный. Одним словом, умеренный. Но в одном перебарщивал, имел крен. Подумавши о времени, и этот крен можно объяснить и милостиво простить ему. Издается, скажем, книга повестей и рассказов Н. В. Гоголя под общим названием "Миргород". Все на месте, все нормально. Но Иосиф Николаевич задумывается над заголовком книги. Слово "Миргород" с обратной стороны читается так: "дорог Рим". А Рим, как известно, в те времена вмещал в себе фашистскую власть Муссолини. "Что делать?" - задумывается Иосиф Николаевич и бежит согласовывать и утрясать вопрос о названии книги Гоголя, никогда не подозревавшего, что через сто лет после первого издания к ее заглавию будут придирки. Дело о Миргороде - кончилось миром. Книга вышла, как и полагалось. Но в другом случае Иосиф Николаевич проявил самостоятельную решимость. В Архангельске есть знаменитый памятник Ломоносову работы скульптора Мартоса. Великий ученый изваян в бронзе во весь рост, в тоге древнеримского ученого. Крылатый гений стоит перед ним на коленях и подает ему лиру... Изображение этого памятника решили во всей красе поместить на обложку книги местного краеведа В. Тонкова, составившего путеводитель по Архангельску. Иосиф Николаевич изумился, возмутился: - Как же так? В наше время - и вдруг ангел подает ученому мужу какую-то балалайку? Ангел с крылышками! Да пристойно ли это? Тут крамола наверняка и несомненно! - берет директор напильник и аккуратненько на клише удаляет у гения оба крылышка. К чему они? Так и вышла книга с обезображенным рисунком памятника. - Иосиф Николаевич, что вы наделали? - Ничего особенного: умный не заметит, а глупый скажет - так и надо. - Интересно, а если бы вы имели власть, то, наверно, и с памятником проделали бы такую операцию?.. - Подумал бы, прикинул бы, согласовал бы, а потом уж... ДОМ ЗИНГЕРА В Ленинграде, на Невском проспекте, напротив Казанского собора, находится широко известный Дом книги. Этот дом до революции принадлежал миллионеру Зингеру и компании, сбывавшим в России швейные машины. Свыше тысячи агентств в нашей стране служили капиталисту, а некоторые из них совмещали и службу иноземной разведки. Почти каждый раз, проходя мимо этого весьма заметного дома, занятого книжной торговлей и всевозможными издательствами, я вспоминаю случай из моей школьной жизни. Отчасти этот случай мною использован в книге "К северу от Вологды", но там я приписал факты другому персонажу книги. Такое у авторов бывает и не возбраняется... А было так: Зимой, в году четырнадцатом, в азартной игре "в перышки" навыигрывал я у ребятишек небольшой капитал - пятнадцать копеек и предусмотрительно на эти деньги купил пять трехкопеечных открыток. И, по рекламе сытинского Всеобщего календаря, стал выписывать бесплатные прейскуранты на различные товары. Зачем мне понадобились прейскуранты и что тогда у меня было в голове, сейчас затрудняюсь ответить. Наверно, затем, что они - бесплатные. Не думал же я тогда о такой форме связи деревни с городом. Послал открытку в Ижевск на оружейный завод Петрова, требуя прейскурант ружей и револьверов. Другая открытка полетела в Москву поставщику часов Павлу Буре. Третья, как сейчас помню, в Питер на Садовую улицу неким Винокурову и Синицкому с просьбой выслать срочно прейскурант всех музыкальных инструментов - от балалайки до фисгармонии включительно. Четвертую тоже в Питер, компании Зингер, а пятую предусмотрительно оставил про запас, на случай напоминания. Не посетую, аккуратны были рекламные конторы этих фирм. Недели через две я располагал полными сведениями о ценах на ружья, на часы, на гармонии и мандолины, а главное, все товары, от которых глаза разбегались, были изображены на отличной мелованой бумаге и всего за трехкопеечную открытку. А на разноцветных пакетах значилось отпечатанным на машинке: "Вологодская губерния, Устьянская волость, дер. Поповская, господину Коничеву Константину Ивановичу". Реклама создала мне "рекламу". Приходили ребятишки и завидовали: в Москве и в Питере именуют меня господином. Только не иначе, как на почве скрытой зависти мой дружок Колька здраво рассудил: "А не хошь, тебя за обман купечества в острог посадят?" - "Чепуха! - возразил я. - Выписывай, кто желает..." Задержался прейскурант от Зингера. Не надо и этому давать спуска. Шлю запасную открытку и - никакого ответа. Ребятня посмеивается: "Понял Зингер, что не богатый человек ему писульки пишет..." От Винокурова и Синицкого пришло мне персональное письмо в дополнение к прейскуранту. В письме предложение, если я возьму оптом инструментов на тысячу рублей, то, невзирая на повышение цен в связи с военным временем, я могу рассчитывать на десятипроцентную скидку. Разумеется, о своих возможностях я умолчал. И вдруг совсем нежданно и негаданно к избе моего опекуна подъезжает на санях-розвальнях агент компании Зингер, юркий, средних лет мужчина, скидывает с себя в сенях тулуп и заносит в избу одну за другой две швейные машины. Мой опекун Михайло удивлен. Я в предчувствии чего-то недоброго забираюсь на печь, забиваюсь в угол за кожух и, прислушиваясь, жду, что будет... - Вот, господин Коничев, - обращается агент к моему опекуну, - выбирайте любую в рассрочку. Строчат и по материи, и по коже... - У меня нет средств на такое обзаведение, - говорит Михайло, - вы уж кому-нибудь другому показывайте ваш дорогой товар... - Позвольте, а вы же дважды обращались к нашей фирме за прейскурантом. Мы народ практичный, вместо каталога - вам сразу две машины! - Костюха! - кричит уже не своим голосом опекун. - Это ты выписывал?.. - Я машин не выписывал, - робко отзываюсь с печи, - я только прейскуранты на ружья и фисгармонии... - Ах, мерзавец, ты еще хочешь, чтобы к нам в избу и фисгармонию притащили? А ну, слазь! Задам тебе музыку. - И берет опекун в руки сапожный шпандырь. Я еще не успел слезть с печи, как на приступке Михаиле начал меня во всю силу лупцевать: - Вот тебе за ручную машину, вот тебе за ножную, вот тебе фисгармония!!! Я начал было издавать какие-то возгласы себе в оправдание. Спасибо, на мое счастье, агент заступился за меня, избавил от цепких рук опекуна и уговорил его взять ножную машину в рассрочку на несколько лет с выплатой по одному рублю в месяц. Дело кончилось миром, задатком и чаепитием, еще заслуженной похвалой за мою любознательность. Надо сказать правду: опекун не жалел меня ни на каком деле. Но бил не часто. Раз за то, что я усталый не мог при темном вечернем свете читать вслух для него "Антона Горемыку" Григоровича. Еще за то, что однажды принес из лавки семь фунтов постного масла в бутыли из-под керосина. И вот третий раз за прейскуранты... Как не вспомнить, проходя мимо бывшего дома Зингера, о моей давней связи с крупной буржуазией!.. Ныне я захожу в Дом книги, в издательства и прошу втиснуть в издательский план с великим трудом доставшуюся мне рукопись. Меняются времена и отношения. НАД ВЕЧНЫМ ПОКОЕМ (Не по Левитану) Я редко бываю на своей родине. Но каждый раз за долг почитаю привернуть на забытые и заброшенные могилы своих предков и родителей. Здесь, в селе Устье-Кубенском, на берегу малой речки Петровки, не столь давно стояла приходская церковь. С трех сторон ее - разросшееся кладбище. Колокольня была не очень старая. Ее легко разобрали по кирпичику для колхозных надобностей, не расходуя на это "святое" дело взрывчатки. Колокольня примыкала к древней церкви, которую разрушать было нельзя. Каменная кладка, простоявшая столетия, по кирпичику разбору не поддавалась. Поэтому в бывшей церкви основали сначала общественную баню, затем - мастерскую, вроде кузницы. Вокруг - поленницы дров. За дровами, на месте бывшего кладбища, огород... Однажды с поэтом Сергеем Викуловым мы отправились в путешествие по Вологодчине. Разумеется, оказались и у меня на родине. Сразу же пошли на бывшее кладбище. Остановились за изгородью в трех саженях от южной стены бывшей церкви перед грудой наколотых дров. Я снял шапку, склонил голову, попросил и Викулова последовать моему примеру. Тот, видимо, догадался, сказал: - Понимаю... А я пояснил: - Помню, когда мне было пять лет, на этом месте похоронили мою мать... А когда мне было шесть лет, здесь же закопали и отца. В старопрежние времена тут были похоронены мой дед и прадед и еще не знаю кто. Так что место это как бы фамильное. Но только ни могил, ни крестов деревянных, ничего не сохранилось. Лежат над прахом предков дрова... - Слышь, - сказал я своему взгрустнувшему спутнику, - мы тут стоим, подвергая себя воспоминаниям и минорному настроению, а вон там, за поленницами, на огороде, кто-то потешается навеселе, обыгрывает на патефоне пластинки. Пойдем посмотрим на чудака... "Чудак" оказался моим знакомым, с которым я не встречался тридцать лет. Он приехал из Устюжны навестить родные Палестины и, подвыпивший, с подогретыми чувствами, появился на бывшем кладбище. Патефон четко выговаривал слова песни и производил трогательную, захватывающую душу музыку "На сопках Маньчжурии". - Ах, как мой родитель любил этот вальс! - смахивая слезу, сказал мой старый знакомый. - Он в четвертом году воевал с япошками. Вот я и приехал к нему. И музыку привез. Слушай, отец, слушай!.. Где ты тут лежишь? Слушай... В ПОЛЮШКЕ НА КАМЕШКЕ (Этюд) Захотел навестить свою деревню. Приехал - нет деревни. Ни одного строения, ни единой изгороди, ни деревца, ни кустика. Кругом совхозная пахота да клеверные луга. Отыскал большой серый камень, глубоко ушедший в землю. И по этому камню, подпиравшему угол избы, еле-еле определил то место, где была моя родная деревенька. Куда что девалось? Сел на камень, задумался. В записной книжке черкнул сначала четыре строчки: Было в Попихе 15 дворов, Было в Попихе 30 коров, Исчезла деревня в 30-м году, Теперь от Попихи следа не найду... Потом расстегнул рюкзак. Достал военных лет флягу с охотничьей водкой. - Прости, Попиха, что не видел твоих последних дней существования. Здравствуй, земля непустующая, дающая урожаи хлебов и трав с помощью тружеников, оставшихся в поредевших окрестных селениях... Я наполнил оловянную стопку. Выпил. В записной книжке добавил: ...Да, исчезла моя деревенька, Словно сквозь землю ушла. Не знаю, во что дальше вылились бы мои горе-горькие вирши, если бы я не услышал чьи-то приближающиеся шаги. Обернулся, посмотрел супротив солнца прищуренными глазами, увидел матерого мужика с косой на плече. Он меня, конечно, сразу не узнал. - Здравствуй, Афоня, здравствуй. Рад видеть хоть одного из здешних старичков. - А ты кто? Откуда меня знаешь? - спросил он, крепко пожимая и не выпуская из своей шершавой руки мою, изнеженную физическим бездельем ручонку. - Узнал я тебя, Афоня, по этой самой бородавке на щеке. - Да, бородавка подвыросла, и не могу собраться срезать, по правде говоря, побаиваюсь. Говорят, может произойти кровотечение. Привык, не за красотой мне, старику, и гнаться... Так скажи-ка, кто же ты такой? Я назвал себя. - Да не может быть! Не верю. Непохоже никак. Покажи документ. - Может, без документа докажу: я малышом был, бегал с ребятвой в церковь, когда тебя с Марьей Федоровной поп венчал... - Господи боже! Помнит... - удивился Афоня. - С братом твоим Алешкой гулял вместе. Он меня постарше, кажись, годов на пять. - Алешку в гражданскую войну белые убили на юге. Отчаянный башка, герой... Ой, ой, кого встретил-то! Давай-ко и я присяду на камешек. Потолкуем. Куришь? Ну, ладно, один подымлю. Смотри-ка, в родные места потянуло. Надолго сюда? Говорят, ты в Ленинграде прижился. Сочинитель!.. Твою тут одну книгу читали. Зачем ты в книге себя-то Терехой назвал? Ведь Терехой звали не тебя, а пастуха. Про Алеху Турку у тебя правильно, такой он и был. С учительницей у меня однажды спор вышел. Она говорит, что ты не умеешь природы описывать. А я ей говорю: "Какая у нас природа! Леса вырублены, речки высохли, поля мелколесьем задушило, болота непроходимые. Онамедни трактор посередь дороги провалился, еле-еле всем миром вытащили. Здесь ведь не Крым и не Кавказ, не Ташкент какой-нибудь, где яблоки растут с горшок..." - И у нас в природе есть своя прелесть, - возразил я Афоне, - да мы к ней присмотрелись и не замечаем. - Ой, нет, - настаивая на своем, сказал Афоня. - Побывал бы ты тут в зимнюю пору. Обезлюдела наша местность. Встань, оглянись кругом и припомни: Боровикова почти нет, от Полустрова одна изба осталась, от Копылова почти ничего, Тепловское, Бунарево, Корнилово будто провалились. Кто куда, кто куда... Вот и наша фамилия Башлыковых разбрелась по свету. Скажу про своих деток: сын Военную академию кончил. На своей "Победе" как-то меня навестить приезжал. Другое мое дите - старшим агрономом в Тульской области, дочка - в Омске бухгалтером. Младшая кончает институт, сюда уж не вернется, калачом не заманишь. Да взять, к примеру, и вашу бывшую Попиху. Кто где пристроился: кто на бумажной фабрике, кто в Череповце, кто в Архангельске. Велика матушка Россия, есть где притулиться. Один Череповец почти двести тысяч деревенского народу приютил. И кто бы куда из деревень ни ушел, где бы ни оказался на новых местах, все живут, как слышно, хорошо и обратно - никто. Так что нашу пустоту деревенскую и оплакивать не приходится. Ездил я в Череповец в гости к племяннику. Бригадиром он на стройке работал, а потом другую профессию одолел. На прокате стальных листов трудится. Что там есть! - подступиться страшно. Такая махинища! Я бродил по цехам, как козявка. Боялся, как бы где чем не придавило либо не обожгло. Ну и заводище! Больше тридцати труб насчитал. И кого там ни спросишь, все больше наши, вологодские, от земли взятые, к великому делу приставленные. Поглядел я на все это и о своих деревенских делишках и недостатках сразу забыл. А племянничек, как придет с работы, в ванне пополощется - и за книгу. Все про сталь да металл. У такого не загостишься. День-два побыл я у него и уехал... Бросив окурок, не теряя нити разговора, Афоня продолжал: - Без радио и газет не живем. Все знаем, что на свете происходит. Теперь у нас на полста верст кругом совхозное. Мы все на жалованьи. Хошь - плати, и не хошь - плати. Трудодень платой обеспечен. Не жалуемся. Деньги есть, товары привозят. Рабочих рук мало, зато тракторов и уборочных машин хватает... Волей-неволей сама жизнь в наших местах подсказала обернуть колхозы в совхоз. Многоземелье и малолюдье - вот причина... Без совхозной техники, без машин да без всяких механизаторов тут бы земля совсем запустела... Коровенки у нас тоже неплохие. Наше вологодское масло везде в почете. Оно на добром счету в столице. Да мы его и сами любим. До нынешней поры у нас не бывало, чтобы все коровье поголовье по району давало по три тысячи четыреста килограмм молока с коровы в год. А ныне таковы удои. Опять-таки по науке. Вот если бы все наши совхозные машины были не на разных участках, а в одном строю, ты бы ахнул! Более полста тракторов, пятнадцать автомобилей, семьдесят электромоторов, более двадцати уборочных машин, а есть такие еще машины, штук двадцать, как и назвать их не знаю. Машины нас оживили. Ну, телевизоры - это все стало обычно... А если вспомнить прошлое, тоже не все худо было. Иногда и весело живали. Развлекались, как могли. Где-то сказано: "В старину живали деды веселей своих внучат". Веселей, не веселей, а вспомнить есть что... Мы стали вспоминать о давнем прошлом здешних мест и о тех людях, которые остались в памяти. Афоня начал перечислять забытых земляков-соседей, припоминая и добавляя каждый раз какую-нибудь деталь к характеристике: - Алеха Турка, этот был забавный чудак. Бывало, попы-монахи придут с иконой в засуху дождя у бога просить. Устроят молебен, Турка нарочно появится в парусиновом плате и зонт над собой растопырит. Все за молебном над ним смеются, поп нарекание выговаривает, а Турка, будто всерьез, без усмешки говорит: "Боюсь, как бы за молебном дождем не залило". Икона поставлена на стол посреди деревни. Турка, не снимая с головы шапки, лезет на четвереньках под стол, вроде под благословение; поп опять ворчит: "Ты что, как пес, подлезаешь под святую икону, стань по-настоящему на колени да скидывай шапку!" А Турка ему из-под стола в ответ: "Пес тоже создание божие, а святое благословение и скрозь шапку пройдет. Не беспокойся, батюшка". И так весь молебен, бывало, в спектакль превратит... А не помнишь ли, вон, на том месте, где пень от подсохшей березы стоит, была изба покойного Миши Петуха. Жили вдвоем Миша да Агниша. Частенько выпивал Петух. Сапоги продаст, идет пьяный домой, напевает: Ставь, Агниша, самоварец Да без угольича, Неужель не поцелуешь Мишу Пимановича?.. Другой песни и не знал. Вся отрада у Петуха - медный самовар, да и тот, бывало, сельский староста придет и за недоимки оброка унесет. Всяко жилось при старом режиме... Насчет песен горазды были братаны кокоуревские Петруха да Сашка. Выпьют и затянут: Зачем не родился я графом, Зачем мне судьбой не дано Сидеть перед теплым камином И пить дорогое вино... Петро в Пучкасах утонул, а Сашке за семьдесят перевалило. Старую жену недавно покинул, к молодухе-вдовушке подкатился, и живут... Я вспомнил Сашку. Кавалером двух "Георгиев" с германской войны пришел. Женился на первейшей красавице. Все ее запросто не по имени, а "царевной" за красоту и стройность называли. - И еще было у них два брата: Сергей, тот крупным работником стал, - продолжал Афоня, - а четвертого брата, Алексея, не помнишь ли за что "сомустителем" кликали по-уличному? - Нет, не помню. - А за то, что он умел драки заводить. Сначала склоку организует, а там, глядишь, и драка. Сам не дрался. Со стороны поджучивал да посмеивался. От двух войн отвертелся, не попал в солдаты. В гражданскую, после революции, скот для казны заготовлял. Дико разбогател. Но деньги те были - миллионные бумажки, на оклейку стен пошли. - А теперь он где? - Канул в тартарары, - неопределенно ответил Афоня, поглядывая на мой дорожный рюкзак, из которого раздражительно торчало горлышко фляги. Уловив его не совсем хищный, но вполне оправдывающий нашу встречу взгляд, я предложил: - Есть у меня остаточек доброго вина, давай, Афанасий, выпьем за упокой тех, кого нет, и за здравие живущих. - Это можно. Я наполнил стопку, поднес Афоне. - За совхозное крестьянство, чтоб оно росло и процветало, - нажимая на "о", проговорил мой собеседник и без передыха опорожнил стопку. - Крепенькое, не противное, вроде бы я такого не пивал. А в общем, не расчухал... - Тогда давай вторую... - Да удобно ли? Сам-то... - Я уже успел. - Погоди, вон "царевна" идет с корзиной. Не иначе, у нее есть закусь какая-нибудь. - "Царевна", та самая? - Ну да, но теперь она больше на бабу-ягу смахивает. Годы берут свое, да и супруг, разведясь, на старости наглупил. Хоть никуда глаз не кажи... Я посмотрел на женщину, подходившую прямо к нам по узкой тропинке. Это была согнутая жизнью и судьбой старуха, с длинным острым носом, с редкими седыми волосами. За спиной плетеная корешковая корзина, покрытая выцветшим головным платком... Шепеляво выговаривая слова, она вымолвила: - Здрасьте, мужички хорошие. Сидят двое в полюшке на камешке да выпивают. Магарыч, поди-ка, литки пьете? Чем поменялись-то, Афоня-Голубые кони? - Поменялись мнениями так на так, - ответил Афоня. Я и не подозревал, что за ним до сих пор сохранилось уличное прозвище Афоня-Голубые кони. - Поройся, "царевна", в корзине, нет ли нам закусочки, - попросил Афоня. - Да ради бога, возьмите хоть