ивет здесь, благо имеются книги и через Шапошникова новых книг можно выписать из города. Мороз переломился. Пошли метели. Мохнатая шубища тайги то зеленела, то седела. Прохор убил за зиму трех медведей, много лисиц и без счету белок. На полке и на столе свернутые в трубку чертежи. Они почти по-детски разукрашены красным, синим, желтым. Вот набросок его бревенчатого дворца в русском духе: башни, петухи, кругом сад и, конечно, фонтан с беседкой. Вот часовня. Вот план местности - тут дорога, там дорога, здесь завод, здесь лесопилка; вот план приисков, тех самых, надо послать в город заявку. Прохор совещается с Константином, с черкесом. Подсчитывают. Черкес крутит головой, причмокивает. Тимоха весело матерится, и рожа у него, как луна сквозь дым. Пред весной Прохор отправил отцу с Ибрагимом двадцать тысяч денег, вырученных на ярмарке, - пусть отец пришлет побольше товару. Прохор не приедет домой - дела. *** В середине лета пришли товары. Приплавил их сам Петр Данилыч с Ибрагимом. У Прохора большое хозяйство. Распахана десятина земли. Рожь и ячмень тучно колосятся. Огород, пасека. На пасеке властвует Константин Фарков. Тимоха ведет войну с тайгой: как зверь корчует пни, сжигает валежник; надо поляну расширить и на будущий год кругом запахать, Коровы, лошади, куры. Три новые избы. В двух - приехавшие по весне семейные мужики-рабочие, третья - для покупателей-тунгусов, вроде харчевки. Целое село. А на холме - сам хозяин - Прохор Петрович Громов. Нынешним летом у него стала пробиваться мягкая бородка. По-орлиному он смотрит кругом, на тайгу, на бегающих чумазых ребятишек. Шумно: собаки лают, мычит корова, горланят петухи, голопузик бесштанно брякнется в крапиву и орет. Жизнь! А ведь был нуль на этом месте, как и все кругом - нуль. Прохор Петрович гордо говорит отцу: - Все это начато с нуля. Отец похвалил, попьянствовал с неделю и уехал. Об Анфисе - ни звука. Прошла новая осень, настала новая зима. Прохор с хлебом, с медом. От тунгусов нет отбою. Лабаз ломится пушниной, есть деньги. Старые торгашеские гнезда затрещали. Зимой, на ярмарке в Ербохомохле, торгашами был пущен слух, что если Прохор не уберется восвояси, спалят всю его берлогу, а его убьют. Пред весной таежная жизнь стала Прохора томить. Ему нужны новые впечатления, люди, общество. Тайга связывала ему руки. Пять изб, пашня, ну что ж еще? А его душа тосковала по большому делу, и в обильной таким простором и воздухом тайге он задыхался. Шапошников писал ему: "Что же вы, молодой друг, теряете зря свои годы? Смотрите, как бы не загрызли вашу душу комары. Отчего вы не приедете сюда, в Медведеве? Тут развертывается некий сюжет, касающийся вашего семейства. Но мне не хотелось бы погрязать в сплетнях. Да и вы сами, по всей вероятности, догадываетесь, в чем суть. Советую вам приехать". "Это об Анфисе, наверно", - подумал Прохор, но остался равнодушным. Его манили иные дали, и образ Нины Куприяновой, как бы пробудившийся в хвойном запахе весны, неотступно влек его к себе. А тут как раз ее письмо, розовое, пахучее. Приглашает его Нина быть обязательно этой весной у них в Крайске, он погостит там с месяц и поедет вместе с ними, чрез Урал, по Каме, по Волге, в Нижний, в Москву. Пусть он посмотрит людей, Россию, ему надо знать Россию и сердце страны - Москву. Итак, обязательно. Иначе он - не друг ей. Кровь заиграла в нем; он стал легкомысленный и шалый. Все сразу отошло на задний план: хозяйство, избы, тунгусы. - Прохор Петрович, две телушки родились! - К черту телушек, к черту выводки цыплят! Эй, Тимоха! Тимоха знает свое дело, тотчас опружил вверх дном оба шитика, день и ночь конопатит, заливает варом, - пожалуйте, Прохор Петрович, ллывите хоть в море-океан. Большие воды отшумели, и торговые флаги зацветились на шитиках Прохора. Сам Прохор - атаман, Константин Фарков - есаул, Тимоха - простой разбойник. Да еще крепкого мужика взяли. Хозяйство оставили на руках жены Фаркова и семейного рабочего Петра. Прохор отправил Ибрагима домой, дал ему двадцать три тысячи для отца. Отвал. Выстрелы. Полные слез глаза верного черкеса. Гордый, уверенный голос Прохора: - Мочи весла! Аида! - Ну, в час добрый! Господи, благослови! - закрестился набожно Фарков. - Ух, тудыт твою туды, ну и попрет жа! - загоготал Тимоха, играючи стал крестить красную свою рожу. - Наляг! - и его весло сразу пополам. Собираясь в путь в село Медведеве, Ибрагим отпарил на чайнике последнее письмо Прохора к Анфисе и, пыхтя и потея, прочел: "Анфиса Петровна! Вы теперь для меня ничто. Но знайте, что если вы осмелитесь обижать мамашу мою, я посчитаюсь с вами по-настоящему. А на вашу притворную любовь ко мне я плюю. Вы действительно, должно быть, ведьма. Я имею кой-какие сведения. Советую вам убраться из нашего села". - Цх! Молодца, джигит! - Ибрагим прищелкнул пальцами и тщательно зашил это письмо в шапку. 5 Прохору сегодня грустно. В Ербохомохле сказали ему, что белый старик Никита Сунгалов приказал долго жить. Когда? Позалонись. Когда? В самый что ни на есть покров. - Неужели в покров?! - Прохор долго отупело мигал, его душа была удивлена вся и встревожена. Сходил на могилу старца. Вот там-то пробудилась в нем щемящая тревога, большой вопрос самому себе. Он стоял без шапки, с поникшей головой. Темная елка накрыла лохматой лапой кучу земли с крестом. На кресте - две стрекозы сцепились, трепещут крылышками. Вверху - ворона каркнула и оплевала могилу белым. Прохору опять вспомнился свой первый путь, безвестность, страхи, та гибельная ночь в снегах... Вот у него уже борода растет, бездумная юность откатилась, истоки пройдены, впереди - темная Угрюм-река с убойными камнями, впереди вся жизнь. Но ему ли бояться Угрюм-реки? Нет! Он пройдет жизнь играючи, тяжелой каменной ногой, он оживит весь край, облагодетельствует тысячи народу. Он... А что ж - в конце концов? Вот такой же на погосте бугор с крестом? Нет, не в этот песок он ляжет, только надо бороться, работать, надо верить в себя. Но как все-таки трудна, как опасна дорога жизни! Тьма - и ничего не видно впереди. И вот он один, среди старых и свежих могил. Зачем он пришел сюда? И кто же ему поможет в жизни, кто благословит на дальний путь? Стало на душе вдруг холодно и смутно. Он вздохнул и крепко подумал: "Дедушка Никита, благослови на жизнь!" И подумалось ответно из могилы: "Плыви, сударик... Посматрива-а-ай!" Бушевал падучий порог, весь в беляках и пене. Угрюм-река хлесталась о камни грудью. Угрюм-река была грозна... *** - Здравствуйте, Ниночка! Дорогая моя, хорошая Ниночка... - Прохор, вы?! И борода? Сейчас же отправляйтесь бриться. Миловидная Домна Ивановна навстречу пухлую свою ручку протянула: - Здрасте, здрасте, гостенек наш дорогой... Ну, конечно, "охи", "ахи" и первым делом - чай. К чаю, как и в тот далекий зимний вечер, пожаловал после бани и сам Яков Назарыч Куприянов. - Ух ты, мать распречестная! Прохор!! - весело закричал он женским - не по фигуре - голосом, крепко облапил Прохора и крепко три раза поцеловал: - Ну и дядя! Ну и лешева дубина вырос... Никак, больше сажени ты?.. - Что вы, Яков Назарыч, - басил Прохор, стоя фонарным столбом. - Какой же рост во мне?.. Карапузик. Все захохотали. - Хе-хе... В таком разе, и я, по-твоему, щепка? - и хозяин похлопал ладонями по своему гладкому тугому животу. - Ну, а как отец, мать? Давно писали? А черкесец тот, как его? Ну, а деньжищ-то много в тайге нажил? Ого, отлично!.. Ба-а-льшой из тебя будет толк. Мать, угощай! Прохор чувствовал себя великолепно, - чисто вымытый, в свежем белье, новой венгерке со шнурами и козловых сапогах. - Как вы удивительно похорошели, Ниночка, - сказал он. - А разве я была не хороша? - Нет, я.., в сущности..., я хотел сказать... - Ничего, ничего, сыпь!.. Бабы это любят, - захехекал хозяин. - А ну-ка коньячку! Да, да, весь в дедушку. А батя твой непутевый, слабыня, бабник. Так и скажи ему. Есть, есть слушок такой... Да-да. Прохор покраснел, по затылку прокатился холодок. Нина, склонившись над чашкой, урывками посматривала на него, весело подмурлыкивала что-то, улыбалась. "Строгая и насмешливая", - подумал Прохор и сказал, обращаясь к Якову Назарычу: - Вот Нина Яковлевна писала, что вы собираетесь путешествовать. Правда это? - Ах, вот как! - притворно сдвинув брови, закричала Нина - Мне, мне не доверять?! - Правда, правда, поедем, - закашлялся сам. - Сейчас же просите прощения! На колени!.. - Да будет тебе, Нинка, представляться-то. - Ничего, дочка, представляйся! Крути парню голову, хе-хе-хе! - Папочка! Нет, хорошо! Все, как и в тот вечер. Лампа с висюльками, пузатый, купеческой породы, самовар, пироги, варенье. Те же рыжеватые, с проседью, борода и кудри Якова Назарыча, даже пиджак чесучовый тот же. Все, как в тот вечер, все хорошо. Только в тот вечер не было еще у него в груди Анфисы. Почему же она теперь вдруг выплыла непрошенной тенью, где-то там, за Ниной, и так упорно смотрит на него? *** - Я шибко-то не тороплюсь. Лишь бы нам на Нижегородскую ярмарку попасть, - говорил на другой день Яков Назарыч Прохору. Они шли по городу, в лавку. Жарко, солнечно. Яков Назарыч обливался потом, был под зонтиком и обмахивался платком. - Я товар давно отправил, еще по весне. С собой только чернобурых захватим, да полярочка одна есть, как снег, что и за лиса! Ей-богу, право! Лавка, в каменных новых рядах, большая в три раствора. Хозяин лавку очень запустил, все по ярмаркам ездил да по селам, ведь у него во многих селеньях лавки. А здесь надо бы произвести учет. Прохор предложил свои услуги. Яков Назарыч рад. Уходили вдвоем с раннего утра и пропадали до вечера, обед им приносила горничная в сопровождении Нины. Иногда Нина подолгу оставалась в лавке, как-то даже стала с Прохором перебирать ленты, но у них дело не клеилось, путали сорта, цены, болтали. Яков Назарыч сметил и сказал, подняв на лоб круглые очки: - Иди-ка ты, коза, с своей помощью домой. -Не помощь это, а немощь. - Папочка, - проговорила Нина и встряхнула шкуркой соболя, - ты знаешь, что в древней Руси шкура называлась - скора? - Сама-то ты "скора". - Нет, верно. Отсюда - скорняк. Я же читала. Или вот перчатки, они назывались перстаты, от слова - перст. Яков Назарыч все приглядывался к Прохору. Вот золотой человек, неужто Нинка оплошает? В лавке четыре велосипеда. - Выбери-ка себе самый лучший, - сказал Яков Назарыч, - и владей! За труды, дескать. Прохор подарком был очень растроган, поблагодарил и в тот же вечер своротил себе нос, но дня через два Кой-как привык держаться на колесах. Приближалось время отъезда. Домна Ивановна вся в заботе: надо же на дорогу наготовить припасов. - Как жаль, Ниночка, что вы не велосипедистка, - сказал Прохор прохладным вечером. - С чего вы взяли? Только с вами ездить стыдно: вы опять дьякона сшибете. Однако они покатили за город. Ровная, убитая дорога несла их легко. Широкий цветистый луг. - Давайте собирать цветы, - сказала Нина и, нарвав букет незабудок, протянула Прохору: - Вот вам... Не забывайте. В этот миг, там, далече, черкес подал Анфисе последнее письмо. - Ниночка! - воскликнул Прохор. - И как вам не грех так думать? Вас забыть? - Спасибо, Ибрагимушка, - прочла письмо Анфиса; губы ее кривились. - Спасибо и Прохору твоему... Прохору Петровичу. Прохор поцеловал букет и прижал его к сердцу. - Вот если б... Только боюсь сказать, - проговорил он, сдерживая улыбку. - К чему говорить? Я же и так понимаю вас, - засмеялась, загрозила пальчиком Нина. Прохор поймал ее руку. - Нина... Ниночка!.. *** ...И письмо из рук Анфисы упало. Широко раскрытые глаза ее глядели в пол. - Ты чего? - спросил черкес. - Так, Ибрагимушка... Зачем же ты одного-то его бросил? - Прошка жениться хочет. Невеста выбирать поплыл. - Невесту?.. - И ничего не сказала больше. *** ... - Нина! - начал Прохор, смущенно потупив глаза и перебирая поля шляпы. - Ах, если бы вы только.., если бы... - Ужасно ненавижу эти "ахи". Вы хотите сказать, что любите меня? Да? *** ..."а на вашу притворную любовь я плюю". Прохор ли это пишет? Анфиса дробно-дробно затопала, как в плясе, ударила кулаками в стол и замотала головой. *** ...У Прохора гудела радостью душа. Золото заката ослепляюще растеклось в его глазах. Нина сидела рядом, на лугу, пахучая, как цветы после дождя, и соблазнительно улыбалась. Прохор грубо схватил ее в охапку, опрокинул на спину и поцеловал в губы. - Негодный мальчишка! Как вы смели?! - Вся взбешенная, она вскочила. - Нахал! - Выбежала с велосипедом на дорогу и быстро поехала домой. Ошеломленный, Прохор едва залез на своего "дукса". Он, чуть не плача, ругал себя идиотом, подлецом, выписывал по дороге ужасные крендели, пред самым городом двинул какую-то старуху в зад и брякнулся с велосипеда. 6 - Здравствуй, Красная шапочка, - сказала Анфиса горестным голосом. - Поговорить с тобой пришла. После первого давнишнего свидания с Анфисой Шапошников так обработал себя, что и не узнать: вместо дикой бородищи - аккуратная бородка, длинные, но реденькие волосы подрублены в скобку - по-кержацки, умыт, опрятен, даже под ногтями чисто. Очень обрадовался он Анфисе и, несмотря на жару, накинул новый коломянковый пиджак. Лысина его торжественно сияла. - Вот письмо, прочти, поразмысли, грамотей. Он надел пенсне, сел и задрал вверх ноздри. Анфиса нервно дышала, наблюдая за его лицом. По углам стояли волк, и зайцы, и зверушки. - Н-да!.. - протянул он, перекинул ногу на ногу и заюлил носком начищенного сапога. Он вспомнил про свой письменный донос Прохору, ему стало обидно за себя и стыдно. Анфиса вопросительно подняла брови. - В порядке вещей, - неискренно сказал он. - Как это в порядке?! Какой же это порядок? - Н-да-а, - загадочно вновь протянул Шапошников. - Господь с ним! - махнула она рукой и опустила голову. Он потрогал свой нос и искоса поглядел на высокую, под голубой кофточкой, грудь Анфисы. Ему хотелось и помучить Анфису, окатить ее холодным словом, и сказать ей самое заветное. Но почему он так всегда теряется пред этой простой женщиной? Неужели власть красоты так сильна, так обаятельна? Он провел ладонью по большой лысине своей и, вздохнув, проговорил: - А как вы смотрите на жизнь? - и тут же выругал себя за глупый вопрос свой. Не раздумывая, ответила: - Да очень просто, Шапкин. Ни жемчугов, ни парчей мне не надо. А вот посидеть бы с милым на ветке, как птицы сидят, да попеть бы песен... И так - всю жизнь. И ничего мне, Шапочка, мил-дружок, не надо больше. Так бы и сидеть все рядком, пока голова не закрутится. А тут упасть оземь и.., смерть. Шапошников чуть прищурил глаза и придвинул свой стул к ней вплотную. - Это романтика, наивная фантазия, мечта, - сказал он. Анфиса резко отодвинула свой стул. - А я и другая, ежели хочешь. - И она загадочно, как-то пугающе заулыбалась. - Во мне и другой человек сидит, Шапочка. Ух, тот шершавый такой! Тот человек с ножом... - С ножом? - нервно замычал Шапошников. - Денег ему давай, сладкого вина ему давай, золота! Жадный очень, зверь. Иной раз он чрез мои глаза глядит... Боюсь. - Анфиса шептала сквозь стиснутые зубы и зябко передергивала плечами. Шапошников взглянул на нее, вздрогнул, съежился: глаза ее были мертвы, пусты. - Анфиса Петровна! - Боюсь, боюсь... - еще тише прошептала она, откачнувшись вбок и как бы отстраняясь от кого-то руками. И вдруг, вскочив, топнула: - Эх, жизнь копейка!.. Шапочка, давай вина! Шапошников тоже вскочил: - Анфиса Петровна! - Давай вина! Нету? Прощай! - - Постойте, дорогая моя! Минутку... - он схватил ее за руки и дружески участливо спросил: - Так в чем же дело? У Анфисы слезы полились. - Дело не во многом, Шапочка. Дело в сердце моем бабьем... Эх! Ну, прощай, дружок... Вижу, ничего ты мне не присоветуешь. Тут не умом надо... Эх!.. Уж как-нибудь одна. Прощай! Анфиса на голову выше Шапошникова, и когда обняла его, он уткнулся лицом ей в грудь. Ей приятно было ощущать, как этот премудрый книжный человек дрожит и трепещет весь. Выбивая зубами дробь и заикаясь, он сказал: - Вы.., вы мне, Анфиса, присоветуйте... Вот скоро кончится срок ссылки, а чувствую - не уйти мне... Анфиса... Анфиса Петровна... Не уйти. - Да, верно... Не уйти, - сказала она. - Ты уж по пазуху влип в нашу тину. Женишься ты на толстой бабище, а то и на двух зараз. Сопьешься, да где-нибудь под забором и умрешь... - Нет, не то. Нет, нет! Мне стыдно показаться смешным.., но я... - Вижу жизнь твою насквозь, Шапочка... Так и будет. - И откуда у вас вещий такой тон? - Господи, да я же ведьма! Комнату мало-помалу заволакивали сумерки. Волк, и зайцы, и зверушки слились, утонули в сером. Шапошников чиркнул спичку и зажег самодельную свечу. Когда оглянулся - Анфисы не было. Был Шапошников - удивленный, оробевший чуть, были волк, и зайцы, и зверушки. Еще на столе, в бумажке, деньги - тридцать три рубля. В записке сказано: "Возьми себе, помоги товарищам на бедность. Деньги эти черные". Петр Данилыч объявил черкесу: - Ты останешься у нас. Прохор уехал надолго. Ибрагиму без дела не сидится: стал с Варварой на продажу конфеты делать - хозяину барыш, - а над воротами укрепил неизменную вывеску: СТОЙ! ЦРУЛНАЪ ЫБРАГЫМЪ ОГЪЛЫ Но хозяин как-то по пьяному делу сшиб ее колом: "Весь дом обезобразил!.. Тоже, нашел где..." Тогда Ибрагим прибил вывеску на вытяжной трубе "отхожего места: видать хорошо, а не достанешь. Хозяин часто ездил по заимкам к богатым мужикам попить медового забористого пива, поволочиться за девицами, за бабами; однажды здорово его отдубасил за свою жену зверолов мужик. Петр Данилыч лежал целую неделю, мужик пришел навестить его и гнусаво извинялся: - Ежели бы знать, что ты, неужели стал бы этак лупцовать... А то - темень... Да пропади она пропадом и Матрена-то моя, думаешь - жаль для такого человека? Заглядывал к Анфисе, но та все дальше, все упрямее отстранялась от него. Это его бесило. Грозил выгнать Анфису вон из дома. Ну, что ж, пусть гонит, неужели свет клином сошелся? Анфиса при нем же начинала укладывать в сундуки добро. Куда же это она собирается? К нему. К кому это - к нему? А вот он узнает, к кому уйдет Анфиса. Тогда он принимался упрекать ее, потом всячески ругать, она молчала: - он выходил из себя и набрасывался с кулаками, она спокойно говорила: "Иди домой, не поминай потаскуху Анфису лихом. Прощай!" Он с плачем валился ей в ноги: "Прости, оставайся, владей всем". И, придя домой, бил жену свою смертным боем. Марья Кирилловна из синяков не выходила, денно и нощно думала: "Вот женится Прохор, сдам все дело с рук, уйду в монастырь". Петр Данилыч о хозяйстве не заботился, а хозяйство плохо-плохо, но приумножалось: хлопоты Марьи Кирилловны неусыпны, Илья Сохатых тоже усердно помогал, хотя и небескорыстно: пообещалась хозяйка женить его на Анфисе Петровне. - Когда же, Анфисочка, осмелюсь настоятельно, без юридических отговорок, вас спросить? - приставал к красавице Илья. - Ведь надо же в конце всего прочего и в гегиену с медициной верить... Просто измучился я весь от ваших пышностей в отсутствии женитьбы. - Скоро, Илюшенька!.. Скоро женю тебя... Да многих женю, дружок... - Ах, оставьте ваш характер!.. Это смешки одни с вашей стороны... И вследствие наружного пыла вы толкаете меня к гибели. - Илья ерошил рыжие свои кудри; с его тонких губ вместе с витиеватыми словами летела слюна. - Вы вскружили всем головы, даже один человек, - я молился на него, вот какой курьезный человек, - и тот из-за вашей красоты весь остригся и стал, как едиот... Ага, смеетесь?! А каково это видеть мне, вашему, позволю себе уронить, нареченному, а?! *** Отец Ипат отчаянно сморщился, зажал толстые щеки картами, сизый большой нос выставил вперед, уголками припухших глаз зорко и со страхом следил за правой рукой Петра Данилыча. - Рр-раз! - хлестко щелкнул тот по самому кончику поповского носа десятком туго сжатых карт. - Два! Отец Ипат бодал головой и хрюкал: - Полегче!.. Зело борзо. - Три! А ведь я, батя, со старухой-то своей разводиться хочу... Четыре! - Не одобряю. Ой! - Пять!.. - Ну, слава богу, все... Сдавай, - сказал отец Ипат, утирая градом катившиеся слезы. - Поздно. - Ишь, злодей игемон, эфиоп. А реванш?! Не желаешь? - Поздно. Пойду. - Куда это, к ней? К Меликтрисе Кирбитьевне? Зело зазорно. Право, ну. - Батя, помоги... Тыщу. - Больно ты дешев! А молодица хороша, сливки с малиной!.. Право, ну... Зело пригожа, - он сдал карты, вздохнул, перекрестился: - Ох, господи! Петр Данилыч нарочно поддался. Отец Ипат тузил его сизый нос с остервенением, точно мужик конокрада. - Ну, дак как, ваше преподобие? - сказал Петр Данилыч и сморкнулся в платок кровью. - Нет, нет; меня, брат, не подкупишь... Дешево даешь! Право, ну. Дело кляузное, прямо скажу, грязное... Хотя в консистории у меня связишки кой-какие есть. От священника - час был поздний - Петр Данилыч направился к Анфисе. Но завернул домой, чтоб взять коробку конфет и новые модные туфли, купленные в городе, по его поручению, приставом. Пристав же в это время, сказавшись толстой, сварливой жене своей, что идет навести ревизию политическим ссыльным, направился к отцу Ипату. Тот собрался спать, сидел пред маленьким зеркалом в одном белье и растирал вазелином вспухший нос. Анфиса тоже сидела у себя пред зеркалом, кушала шоколадки и красовалась, примеряя соломенную шляпу с лентами. - Это кто же тебе шляпу? И конфеты?! Эге, точь-в-точь, как у меня. Пристав? - поздоровавшись, спросил Петр Данилыч. - Да, пристав. Петр Данилыч сел и забарабанил в стол пальцами. *** ... - А я вас, отец Ипат, осмелился побеспокоить по важному делу, - сказал пристав, здороваясь со священником, и покрутил молодецкие усы. - Дело у меня сердечное... - Да я фельдшер, что ли? Валерьянки у меня, Федор Степаныч, нету. Хе-хе-хе... Извини, что я в подштанниках - Я человек военный, - сказал пристав, ласково оглаживая эфес шашки, - я хочу начистоту. Помогите мне развод провести. - Развод? Какой развод? Кто?! - изумился отец Ипат и уронил банку с вазелином. - Я. С своей женой. Отец Ипат выпучил на пристава свои узенькие глазки и застыл. *** - - Дак, пристав? - спросил мрачно Петр Данилыч. - Да, да, да, - задакала Анфиса. Он сорвал с Анфисы шляпу и бросил на пол. - Это что ж такое?.. Петр Данилыч... Значит, я не вольна себе? *** ... - Ты?! С своей женой? - наконец протянул отец Ипат. - Да, да, да, - задакал и пристав, виляя взглядом и выпячивая свою наваченную грудь. - Представьте, схожу с ума, представьте, Анфиса Петровна - вопрос жизни и смерти для меня... Отец Ипат вскочил, ударил себя по ляжкам и захохотал: - Ах вы, оглашенные! Ах вы, куролесы!.. Эпитимию, строжайшую эпитимию на вас на всех! - Нося жирный свой живот, он стал бегать босиком по комнате. - То один, то другой, то третий. Ха-ха-ха! Ну, допустим, разведу вас... Извини, что я в подштанниках... Вас два десятка, а она одна... Ведь вы перестреляетесь... Дураки вы этакие, извини, Федор Степаныч... Право, ну... - Кто же еще? - Кто, кто?.. Да скоро из столицы будут приезжать. Вот кто... А вот я гляжу-гляжу, да и сам расстригусь и тоже - к Меликтрисе: полюби!.. - Отец Ипат опять ударил себя по широким ляжкам и захохотал. Потом началась попойка.** ... - Я все для тебя сделаю, хозяйкой будешь в доме, - говорил размякший Петр Данилыч. - Поп обещался развод в консистории обмозговать. А нет, - доведу жену до того, что в монастырь уйдет. - Пили они наливку из облепихи-ягоды. Жарко! У Анфисы кофточка расстегнута. Петр Данилыч блаженно жмурится, как кот, целует Анфису в лен густых волос, в обнаженное плечо. Но Анфиса холодна, и сердце ее неприступно. - Я бы всем отдала на посмотрение красоту свою. Пусть всяк любуется. Меня нешто убывает от этого. А душа рада. Вот приласкаю какого-нибудь последнего горемыку, что заживо в петлю лез, - глядишь и ожил. Значит, и греха в этом нету. Был бы грех, душу червяк тогда грыз бы. У меня же на душе спокой. Ничьей полюбовницей, Петя, не была я, а твоей и подавно не буду. - Я женой предлагаю... Дурочка!.. - Какая я жена для тебя? Ты крепок, да уж стар. Если женишься, я и тогда красоту свою буду другим раздавать, как царица нищим - золото. Заскучает черкес твой, приласкаю; сопьется с панталыку сопливый мужик, и его своей красотой покорю... - Ты пьяная совсем. - Тот - мой муж, кто всю меня в полон заберет, чтоб ни кровиночки больше не осталось никому, вся чтобы его была. И такой сокол есть. Хоть и навострил крылья в сторону, а чую, на мое гнездо вернется... А не захочет, прикажу! - Анфиска! Кому ты говоришь это?! - Тебе, Петенька, тебе... Он злобно сорвался с места, ударом ноги отбросил табурет, кинулся к Анфисе. - Бревно я или человек?! Убью! - Он задыхался, хрипел, был страшен. Анфиса быстро в сторону, по-холодному засмеялась, погрозила пальцем. - А кинжальчик-то мой помнишь, Петя? Моли бога, что тогда остался жив. Спасибо китайскому доктору, знатный яд, чуть ткну - и не вздохнешь. Вот он, кинжальчик-то. - И в ее вертучей руке заиграл-заблестел кривой клинок. *** ...Пристав вылез от священника - хоть выжми и, пошатываясь, долго тыкался в темной улице. Под ним колыхалось и подскакивало сто дорог, а чертовы ноги перепрыгивали с одной на другую. Крайняя дорога вдруг вздыбилась верстой и хлестнула его в лоб. Лбу стало холодно и больно. - А, голубчик!.. Вот где ты валяешься?! - прозвучал над ним голос. "Это супруга", - подумал пристав. *** ...А к отцу Ипату вошел Ибрагим. Он держал подмышкой зарезанного гуся и крестился на широкий с образами кивот, где теплилась большая лампада. Отец Ипат сидя спал, уткнувшись лбом в столешницу. - Кха! - кашлянул черкес. Отец Ипат почмокал губами, захрапел. Черкес кашлянул погромче. Храп. Черкес крикнул: - Эй! - и топнул. Отец Ипат приподнял охмелевшую голову, открыл рот. Ибрагим усердно закрестился опять и сказал, протягивая гуся: - Вот, батька, отец поп, на. Макаться хочу, вера хочу крестить... Варвара хочу свадьбу править. - Развод?! - подпрыгнул вместе с креслом поп и вновь сел. - Развод?! К черту, к дьяволу!.. Не хочу развод... - Мой вода мырять, вера святой... Крести дэлай. Мухаметан я... Мусульман. Отец Ипат схватил за шею гуся и, крутя им, гнал черкеса вон: - Ступай, ступай! Какие по ночам разводы. Соблазн. Архиерею донесу... - Ишак, батька, больше ничего! - кричал черкес, спускаясь с высокой лестницы. Пьяный отец Ипат по-собачьи обнюхал гуся, сказал: - Зело борзо, - бросил его в угол и рядом с ним улегся спать. *** Крутым серпом стоял в высоком небе месяц. Он был виден отовсюду. Прохор с Ниной тоже любовались им, врезаясь в горы Урала. Гремучие колеса скороговоркой тараторят в ночной тиши; медная глотка по-озорному перекликается с горами. Поезд в беге виснет, как лунатик, над мрачными обрывами, по карнизу скал, вот-вот сорвется. Нине жутко - ушла в вагон. Прохор взглянул на месяц: "А что-то там, у нас, в Медведеве?" В Медведеве в этот самый миг хлестала пристава по щекам жена, Шапошникову снилась красавица Анфиса. 7 Размолвка между Ниной и Прохором уладилась лишь на Урале. Прохор осунулся, был мрачен. Яков Назарыч терял в догадках голову, выпытывал Нину, та молчала. - Да, да, - рассуждал сам с собой Яков Назарыч и в Екатеринбурге так с горя набуфетился, что в вагон самостоятельно идти не мог, - втащили на руках. - Ну вот, Прохор, глядите, глядите скорей - столб: Азия - Европа, - возбужденно заговорила Нина. - Мы теперь в Европе, поэтому азиатчину долой, будьте европейцем. Ну, мировая! Целуйте руку! - Ниночка! - вскричал Прохор. - Как я рад! Они стояли на площадке. Вагоны тараторили: "Так и надо, так и надо, так и надо". - Я ж тогда пошутил, Ниночка... - Шутка? - поджала она губы. - А зачем же вы куснули мне шею? Вот, - и она отвернула высокий воротник кофточки. - Что вы, лошадь, что ли? До сих пор горит. Прохор смеялся, как ребенок. "Гора-гора-гора", - буксовали под уклон колеса. Наутро проснувшийся Яков Назарыч взглянул на молодежь и сразу сметил. - Эй, кондуктор! - крикнул он. - Какая станция сейчас? - Нижний Тагил. Большие заводы тут и вроде как городок. - Вот молодчина! Получай целковый, выбрасывай в окошко багаж. Эй, ребятишки, вылазь - отдых! - Как? Что? Зачем? - Нина запротестовала. Прохор рад. Раз завод, то как же не остановиться? Резон. - Завод мне - тьфу! - сказал, протирая глаза, Яков Назарыч. - Главная же суть в том, - пришла фантазия как следует кутнуть мне с вами. Эх, ребятишки вы мои, ребятишки!.. Остановились в единственной, довольно плохой, гостинице. Отец устроил обед с шампанским, произнес тост, что, мол, до чего это хорошо на свете жить, раз попадаются всякие заводы на пути и распрекрасный Урал-гора, и вот два юных сердца, то есть - молодой человек и образованная барышня, - ах, как мило. Тут Яков Назарыч заплакал, засмеялся, закричал "ура!", стал целовать и Нину и Прохора, потом приказал и им поцеловаться, - это ничего, раз при родителях; другое дело - за углом. Потом грузно сел и моментально уснул - как умер. *** Была жара и духота, но Прохор с Ниной самоотверженно ходили по окрестностям завода. Яков же Назарыч с утра до ночи ел ботвинью и окрошку со льдом и едва не доелся до холеры. Прохор под конец стал раздражать Нину своей деловитой суетливостью. Он запасся разрешением администрации на подробный осмотр всех цехов завода и, кажется, многое успел вынюхать за эти дни. Старший инженер, в седых бакенах, в ермолке на бритой голове, спросил: - Почему так интересуют вас заводы? - Я был в вашем музее, - сказал Прохор, смело глядя ему в глаза, - и видел отлитую из меди благодарственную грамоту Петра Великого на имя Демидова, который начал здесь это дело. Думаю, что и я буду удостоен невзадолге такой грамотой. Я - сибиряк, есть капиталишка, правда небольшой. Но это - плевок; я умею делать деньги. Инженер откачнулся чуть и поправил очки. - Вы не подумайте, что я фальшивомонетчик, - поспешно успокоил его Прохор, - нет, но я энергичный и имею голову. Я мечтаю возродить у себя промышленность. Инженер с интересом рассматривал стоявшего перед ним саженного богатыря с сильным, загорелым лицом, - он был бельгиец, любил выражаться коротко и точно, поэтому переспросил: - Возродить? Значит, там, у вас, промышленность существовала? - Нет, - сказал Прохор, - не возродить, а как это?., ну.., родить! И я очень хотел бы видеть вас у себя, на Угрюм-реке. Позвольте записать ваше имя-отчество. - Альберт Петрович Мартене, - сказал, улыбнувшись, инженер. - Но я прошу не сманивать от меня инженеров и вообще людей. До свиданья. Прохор по-своему оценил последнюю фразу инженера. - А ведь он испугался меня, Ниночка. Значит, в моей фигуре есть что-то такое, а? Ниночка? Девушка в конце концов от него отстала: не может же она лазить с ним по вышкам, по доменным печам, она предпочитает ознакомиться с бытом рабочих и обойдет несколько их домишек. А это открытый рудник? Да. А почему же такая красная земля, глина, что ли? Да, это, в сущности говоря, разрушенный диорит, а глубже - бурый железняк, переходящий в глубоких слоях в магнитный. - А что значит - диорит? Ну, она не может же ему читать тут лекций, - он должен учиться сам; если интересуется горным делом, пусть вызубрит геологию, петрографию, да и вообще... Да, да, Прохор так и сделает. Но до чего образованна эта Нина, даже становится неловко. "Эх, ученая!" - с досадой подумал он и, внутренне поморщился. И вновь колыхнулся пред ним образ Анфисы, такой понятный, простой, влекущий, колыхнулся и сразу исчез в грохоте кипящей заводской суеты. Прохор осматривал печи Сименса, старинный деревянный гидравлический молот, прокатные машины, турбины, сначала пробовал все зарисовать, но убедился, что это не под силу ему. Однако книжечки его пестрели заметками, кроками, эскизами, или вдруг такая густо подчеркнутая фраза: "В первую голову это ввести у себя". Он записал фамилии нескольких мастеров и рабочих: он скоро пригласит их на службу к себе. Сколько они здесь получают? Пустяки, он будет платить значительно дороже, кормить хорошо, их жилища будут теплы и светлы. Ну, что ж, они с удовольствием, хоть на край света, - здесь не жизнь, а каторга. "А когда же, господин барин?" - "Скоро". Он подбирал рабочих по фигуре и по голосу: крупных и басистых, среди них - знаменитый фигурой и неимоверным басом кузнец Ферапонт. "Пискачей" не любил, не доверял им: эта черта сохранилась в нем на всю жизнь. На другой же день по заводу разнеслась молва, что с Угрюм-реки приехал богатый заводчик, фабрикант, сквозь землю видит, в двух Америках обучался, набирает народ и за деньгами не стоит. А при нем - вроде как жена, ну эта чисто ангел - ходит по хибаркам, утешает, к Марухе Колченогой сейчас же доктора привезла, кому ситцем, кому хлебом. Этакая, говорит, грязь у вас, вы же люди-человеки, надо, мол, по-божьи жить, а вы пьянствуете и бьете жен; Ивану Плетневу на всю семью обувь притащила, все заплакали, она тоже пролила слезу. Ангел!.. Вечером у гостиницы толпа рабочих, с паспортами: пусть барин, пожалуйста, запишет. Даже инженер приехал. Он приказал рабочим немедленно разойтись и быстро вбежал по лестнице. Плотный, среднего роста, лет тридцати двух, однако черные, короткие и густые волосы его чуть серебрились сединой. Лицом смугл, приятен, чисто выбрит, черные монгольские глаза и широкий лоб. С военной выправкой, щелкнув каблуками, поцеловал руку Нины: - Инженер Протасов! - Он чуть грассировал, и голос его был теплый, тенористый. Он пришел с ними познакомиться из практических соображений. Он молод, сведущ, энергичен и желал бы попасть на новое крупное дело, а здесь, где все на колесах и все сто лет тому назад предрешено, ему не место: для творчества нет размаха, мысль спит, голова ушла в бумажки, в циркуляры, в хлам. - Мы, Андрей Андреевич, люди простые, но верные... Кадило раздуем, - подмигивая Прохору, сказал Яков Назарыч. Он благодушно смотрел на затеи Прохора, как на спектакль, и вдруг сам почувствовал себя актером. - А ну-ка, доченька, шампанского! Просидели до темной ночи. Андрей Андреевич очаровал Нину знанием рабочей жизни, либеральными своими взглядами и вообще умом, даже его грассированье находила она прелестным. Прохор вытащил из чемодана образцы пород со своих владений. Инженер Протасов внимательно рассматривал. Это медный колчедан, это, кажется, метис-лазурь, чудесно, это янтарь - ого-го! А это золотоносный песок. Из какого количества по объему? Процентное содержание? Прохор не знает. Жаль. Во всяком случае - это богатство. Ага, золотой самородок! Великолепно. У, да у Прохора Петровича масса образцов!.. - Я их исследую, - сказал инженер. - Минералог своим глазам не должен доверять. Микроскоп, пробирка, ступа, реактивы. Это - аксиома. После его ухода и молодежь и Яков Назарыч почувствовали, что под их в сущности ничем взаимно не связанную жизнь подплыл твердый, как камень, острой, и этот остров - инженер Протасов, сразу давший им веру в себя, и в него, и в общий успех дела. И вся затея Прохора стала теперь не на шутку близка Якову Назарычу, а через него - и Нине. - Этот человек дорогого стоит, сразу видать, - сказал Яков Назарыч. - Не думаю, - протянул Прохор и кивком головы откинул черный со лба вихор. - Зачем голос у него не бас... - Прелестный, прелестный! - перебила его Нина. Утром Прохор с Яковом Назарычем отправились в чугунно-плавильный завод. Домна изрыгала из своей приплюснутой глотки смрад и пламя. Густое темно-желтое облако дыма висело над заводом. Игрушечный паровозик-кукушка, весело посвистывая, тащил маленькие вагонетки по узкому рельсовому пути. На площади, возле собора, у памятника Демидову, в грязной луже лежали на боку и похрюкивали свиньи. Прошли двое рабочих в больницу, испитые и чахлые, с обмотанными тряпкой головами. Маленькие домишки за прудом, небо, люди, площадь - все серо, как пыль, однообразно. Здание, куда они вошли, высокое, со стеклянной крышей. Десятка два рабочих рыли лопатами в земляном полу узенькие желобки. Эти желобки шли от доменной печи, ветвились. По ним потечет расплавленный чугун. Чрез слюдяной глазок Андрей Андреевич заглянул в пламенное брюхо печи, посоветовался с мастером и скомандовал рабочим: - Фартуки! Все облеклись в кожаные фартуки и рукавицы, надели большие синие очки. - Давай! Удар железными жезлами - и хлынул из домны бело-огненный чугун; он пылал, плевался искрами, растекаясь в желобках. Воздух быстро нагревался. Рабочие бросались к ослепительным потокам, ловко втыкали на пути ручейков железные лопаты, отбегали прочь, а ручейки смертоносно текли по другим канавкам, куда надо. Воздух раскалился. Бороды у рабочих трещали. Пот лил градом. Огненные ручейки, слепя глаза, катились под уклон. Домна гудела, ухала, извергая пламенную массу, рабочие стали скакать козлами, как черти, был ад и раскаленность, еще немного и - всему конец. Яков Назарыч загнул на голову пальто и бросился вон, крича: - Прохор, изжаришься, беги! Вскоре, после поливки чугуна водой из примитивных леек, вышли и Прохор с Протасовым. - Да, это работа дьявольская! - говорил инженер Протасов. - Но на все привычка. Пойдемте-ка в железоделательное, есть интересные прокатные машины для листового железа. У нас лучшие сорта, применяется древесный уголь. Наше листовое железо может стоять без окраски сто лет и не ржавеет. Пойдемте! - А ну вас, - отмахнулся Яков Назарыч. - И так чуть глаза не лопнули. Я лучше пивка попью. Он так в казенных синих очках и ушел домой, пошатываясь и что-то бормоча. Прохор с инженером вошли в соседний цех. Мелькали огнезолотые ленты раскаленного железа, крутился вал, рабочие ловко подхватывали клещами концы лент и на бегу вставляли их в следующую прокатную машину. А огненные ленты ползут в воздухе и гнутся, десять, двадцать - по всем направлениям, во всех концах. Эй, не плошай, лови, лови! И все крутилось, двигалось, металось, полосовало пространство огнем. Прохор с интересом наблюдал за рабочими: как точно рассчитан их каждый шаг, каждое движенье руки, будто у опытных гимнастов-циркачей. А вот и склады, вот результат этого изнурительного труда: сотни тысяч пудов разных сортов железа, стали, чугуна. Да как они не продавят землю! У Прохора будет точь-в-точь так же. Нет, - больше, лучше, грандиозней. - А есть у вас пушка? - спросил он Протасова. - Пушка? Зачем? - А так... Для торжества. У меня будет! Я люблю. Протасов улыбнулся. Завтра утром путники должны двинуться дальше. Но Прохору необходимо побывать на платиновых приисках, ведь тут же недалеко. И потом он в сущности ничего не изучил. - Ну нет, брат, молодчик, - запротестовал Яков Назарыч. - Этак с тобой на ярмарку-то к рождеству только прикатишь. Хорошо. Тогда он приедет сюда после ярмарки и проживет месяц-два. - Мы с вами, Прохор Петрович, со временем в Бельгию поедем, в Аргентину, в Трансвааль, - сказал на прощанье Протасов. 8 Кама не широка, но многоводна, высокие берега в кудрявых увалах: села, перелески, ковры волнистых нив. - Ах, какая церковка! Прохор, Прохор! - указывала биноклем Нина. - Новгородский стиль. Век пятнадцатый, шестнадцатый. Прохор сидел возле штурвальной рубки, уткнувшись в записную книжку с рисунками, схемами, заметками. Голова его вспухла от новых впечатлений, и душа была там, на Урале, среди лязга машин. - Да, да, замечательная церковь... Я люблю, - на минуту с досадой оторвался он и добавил: - У нас, в Сибири, лучше. Яков Назарыч смотрел в газету и, пуская слюни, клевал носом. - Восемь, девять с половино-о-ой, - доносилось снизу. - Одна вода! Отрывочный свисток: довольно мерить - глубоко. *** Возле Богородского Кама слилась с Волгой. - И это называется Волга? - насмешливо сощурившись, присвистнул Прохор. - Да, Волга, - отозвалась Нина. - А вам не нравится? - Вы бы поглядели Угрюм-реку. - Прохор! Разве можно сравнить? Смотрите, какое оживление здесь, это действительно великий путь. Села, города... Вон - элеватор. А что ж на вашей глухой реке? Когда же стали все чаще и чаще попадаться беляны, баржи, пароходы, катера, Прохор настроился по-иному. - Вот это любо! - вскрикнул он. - Глядите, один, два, три. А вот там еще дымок. Позвольте-ка бинокль. Ого, какой дядя прется! - А какие сады, какой воздух! - восторгалась Нина. - Да, воздух очень приятный, - в мягких туфлях и щегольской панаме неслышно подошел к ним Яков Назарыч. - Эй, человек, парочку пивца. Ну, что, ребятишки, хорошо? Прохору весело. - Яков Назарыч, а ведь все это надо и на Угрюм-реке завести. - А капиталы где? - из-под ладони посмотрел на него купец. - У отца возьму. Для первости... Да и в земле, в приисках много у меня. Вырою! Купец непонятно как-то, но ласково захехекал и потрепал Прохора по плечу. Нина грустила, что так мало в Прохоре поэзии: влюблен, а сидит, словно делец-старик, с своей записной книжкой или заулыбается вдруг, и бог знает, где в этот миг душа его. И как будто все уже переговорено, нет общих мыслей, любовь завершена, пропета. Нет, она не хочет такого серого конца, в сущности еще не начавшейся по-настоящему любви. Так чем же ее прельщает Прохор? И почему бы над всем этим, пока не поздно, ей не поставить точку? Прохор думал про Нину кратко: уж не такая она красавица, но ему надоела мимолетная любовь с кем попало, без страданий, без сопротивления, любовь однобокая и пресная... Даже Анфиса... Что ж Анфиса?.. Конечно, Анфиса - таких и на свете нет. Но разве можно ему связать себя с нею? Он, Прохор Громов, и - Анфиса! Невыгодно к страшно. Значит, остается Нина. Он груб, силен, он коренастый кедр, а Нина чиста, нежна, как ландыш. Нэ своевольна и строга. Так что же тянет его к ней? Может быть, капитал ее отца? Не следует ли в таком случае ему поставить точку? Нет, вся душа дрожит в нем и жаждет Нины. Она в долине, он на горе и неудержимо влечется к ней, как пущенный вниз по откосу камень. *** Ночь была прохладная, спокойная и звездная. Какой богатый бог! Столько золотой пыли натряс он из широких рукавов своих на небо. Дорога золотая, Путь Млечный, куда ведешь? И что за твоим кольцом, и есть ли что? Вот Нина устремила ввысь глаза и ищет ангелов на твоих златых путях. Но глаза ее смертны, видят вершок, не боле, - и вдаль и вглубь. Несчастные глаза, несчастный человек! Глаза ее в слезах, а мысль в восторге. Да, ангелы есть! Вот они, вот они в мыслях, тут, возле нее. И среди них, конечно, - Прохор! Прохор тоже смотрит на небесный золотой песок, но взор его корыстен, жаден. Ему не надо ангелов. Он, как тать, обокрал бы все ночное небо, все звезды ссыпал бы к себе в карман. А вот самородки, один, другой, вот семь блистающих самородков сразу. Огни Большой Медведицы... О, богатый бог! Если б хоть одну золотую звезду залучить на землю... - Большая Медведица и маленький, маленький спутник. Не знаю, видите ли вы? - говорит Нина. - Ваш спутник - я, - и Прохор, бок в бок прижимаясь к ней, садится на скамейку. Нина чуть отодвигается, но ею овладевают любопытство и робкая истома. - Нина... - говорит он и берет ее за руку. С земли наносит ароматом зреющих садов. Синяя ночь вся в брызгах золота, в стуке колес, в бегучих изжелта-белых валах за пароходом. Чу, как вздыхает, как трудится заключенная в сталь мысль человека; она ведет пароход навстречу воде, побеждая стихию. Судно спешит на всех парах, торопится к сроку, стрелка манометра предостерегающе указывает предел, корпус дрожит, и вздрагивает под ногами палуба. Но если б они сидели и на гранитном монолите, все равно - камень колыхался бы под их ногами. Нина гладит его руку и что-то шепчет. Белая в синей ночи, и белые ноги в белых туфлях. Прохор, отстранив губами золотой медальон, поцеловал ей грудь в треугольный вырез, она прижала его голову и поцеловала в висок. И так сидели молча, сдерживая дыхание. Из рубки доносились нелепые звуки вальса, там горели огни. Ах, если б затушить огни и прихлопнуть звуки! Что может быть слаще тишины, синих небес и звезд. - Ниночка!.. - Ничего не говори, пожалуйста... Молчи... Еще крепче они прижались друг к дружке. Млечный Путь, весь в самородках, лег под их ногами. - Папочка! - заглянула Нина утром в каюту отца. - Я желаю выпить с Прохором на брудершафт. Можно? - Это еще что за новости?.. Портвейн, что ли? - Нет, папочка, нет! - засмеялась она, но в это время вошел в каюту рыжебородый, с черными глазами, мужчина. - А, Лука Лукич! Ниночка, покличь-ка Прошу. Ну, как дела? - Все в порядке, Яков Назарыч. Товар дошел благополучно. Лавка открыта. Цены на пушнину крепкие, сделки идут хорошо, да мне, признаться, хочется попридержать товар, на повышение должно пойти. Думаю, при больших барышах закончим. - Вот, Прохор Петрович, - сказал Яков Назарыч вошедшему в вышитой чесучовой рубахе Прохору. - Это Лука Лукич, мой главный доверенный. Оказывает, значит, мне почет и для уваженья выехал с Нижнего встретить меня как своего патрона. Ты где вскочил-то к нам? - В Исадах, с лодки. - Ну, как дела, Лука Лукич? Ну-ка расскажи еще разок. Прохору любопытно. Это Петра Данилыча Громова сынок, большой коммерсант будет. - Да-с, видать-с, - одобрительно протянул доверенный, окидывая взглядом молодого верзилу, и вновь в подробностях рассказал про коммерческие дела. - Документы при тебе? - спросил хозяин, степенно и самодовольно оглаживая бороду. - Фактуры, накладные, счета в конторе, в Нижнем, а вот дубликат главной книги захватил. - Ну-ка, давай-ка... Да ты садись... Доверенный продолжал стоять, отираясь клетчатым платком, и стоял, вытянувшись, Прохор. Хозяин долго рассматривал книгу, то вскидывал на лоб, то опускал на нос золотые свои очки. - Сколько сделано белок? - Восемьдесят пять тысяч. - А скобяной товар куплен? Где заприходовано? - Будьте добры на букву эс.., позвольте-с... Но вот пришла Нина, смуглая, темноволосая, в белом, с васильками на груди. - Папочка, пойдемте завтракать. Я заказала стерлядь. - Сейчас, сейчас... Слушай-ка, Прохор... Это какую вы с ней выдумали наливку пить? Нинка, какую? - Брудершафт, - улыбнулась Нина, показывая блестящий, свежий ряд зубов. - Не слыхивал. Заграничная, что ли? - Нет, здешняя, - серьезно сказал Прохор. - Собственного разлива. - Сейчас, сейчас... Надо телеграммы написать. Ну-ка, Проша, садись, ты попроворней... Пиши, я буду сказывать. 9 Нижний Прохора не поразил - город как город, - но ярмарочная суетня и деловитость захватили его. Нина сбегала в Исторический музей, что в кремлевской башне, в книжные магазины, накупила книг о нижегородской старине и зарылась в них. А Прохор рыскал по ярмарке, заходил в магазины, склады, ко всему приценялся, заносил в книжечку цены, адреса фирм, набрал целый ворох прейскурантов и в конце концов растерялся: что же ему купить, а купить необходимо для будущей работы в своей тайге, у него двадцать пять тысяч денег, да тысяч на пятьдесят он сдал пушнины Якову Назарычу, он - богач, он должен купить все. Но как жаль, что он ничего не смыслит в технике, что ему не с кем посоветоваться. Он начал с того, что приобрел себе трость с серебряной ручкой в виде нагой соблазнительно изогнувшейся женщины, а Нине красный зонт с малахитовым наконечником. И уж шел по скверу, беспечно помахивая тросточкой и держа подмышкой зонт, как вдруг подумал: "А ведь Нине-то, пожалуй, тросточка-то того..." Сел на скамейку, отломал срамную завитушку и спрятал в карман, а палку забросил в кусты. Потом раскрыл зонт. "Дрянь, безвкусица! Красный... Что за дурак такой!" И тут же за бесценок сплавил его татарину, впрочем - торгуясь с ним жестоко и спуская по гривеннику. - Надо что-нибудь солидное. Он поехал на трамвае в главный корпус, купил себе золотые часы Мозера, Нине кольцо с жемчугом и двумя алмазами, Якову Назарычу желтый китайский халат с райскими птицами. И с покупками направился пешком к себе в гостиницу. Зной спадал. Был вечерний час. Красные и белые, на Волге зажигались бакены. На зеленые склоны берега ложился мягкий отблеск заката. Белые стены кремля розовели, и, в легкой пелене сизых сумерек, отдаляясь, меркнул ярмарочный шум. Прохор шел бульваром. - Мужчина, позвольте прикурить, - и к нему, поднявшись со скамьи, подошла высокая блондинка в белом платье и черной широкополой шляпе. Прохор сдунул пепел и щелкнул каблуком в каблук: - Честь имею... Что-то Анфисино было в ней: брови, фигура, волосы, чуть раздвоившийся подбородок, только глаза не те. - Мужчина, знаете, я вас очень попрошу, - переливным ясным голосом и полузакрыв голубые глаза, улыбчиво проговорила она. - Угостите меня мороженым... - До свиданья, - приподнял он фуражку и непринужденно, хотя и задерживая шаг, пошел вперед. - Мужчина, стойте! - зазвенело вдогонку. К повернувшемуся Прохору быстро несла себя роскошная дама. - Вы такой великолепный! Я сама угощу вас мороженым. Сама угощу вином. Пойдемте кутить... Милый! - Она энергично подхватила его под руку, и ее лакированные туфли замелькали по песку бульвара. - Позвольте, позвольте... Я ведь... - слабо сопротивлялся он. Из-под темно-синей поддевки вяло и жалко белела чесучовая рубаха, но глаза загорались. - Милый, я вас видела... Я вас давно люблю. - Где вы могли меня видеть? Вздор какой! Позвольте! Я не свободен... Я связан. - Связан? Ах, как чудесно это! - вильнула она голосом и, заглядывая ему в глаза, тихо захохотала в нос. - Вы - рыцарь мой. Вы знаете, где я вас видела? Я вас видела во сне. Да, да, да... Милый, великолепный мой, рыцарь мой! - Она стала говорить торопливо, нервно, - да, да, да - ей надо голосом зачаровать его, опутать страстью, он упирается, вот-вот уйдет. - Вы сибиряк, купец? Я ж знаю! Да, да, да... О милый, милый, - и голос ее звучал точь-в-точь, как у Анфисы. - Нет, нет, я никак не могу, сударыня... У меня ж невеста, - проговорил он, все более и более распаляясь. - Да вы, милостивый государь, очевидно, за проститутку принимаете меня? Стыдно, стыдно вам! - возмущенно произнесла она, опустив веки. - Нет, что вы, сударыня! - подхватил он. - Ничего подобного. - А знаете, кто я? - Я графиня Замойская. Да, да, да... Но ни слова, ни звука; муж ревнив. Я умчу вас в свой замок, впрочем, нет, мой замок в Кракове, и там старый-старый муж... А здесь так.., ну, так.., моя скромная келья... Милый, он согласен... Да, да, да? Прохор смутился. - Но поймите, госпожа графиня, - с отчаянием произнес он, - у меня действительно невеста здесь... Я бы с полным удовольствием... И вот, например, халат.., для Якова Назарыча... - Он потряс свертком, покраснел весь: ведь перед ним не тунгуска в тайге, перед ним - графиня, сама графиня Замойская... Вот идиот, дурак!.. - Халат? Якову Назарычу? Как это очаровательно! - потряхивая головой, хохотала она. Прохор взглянул на ее перламутровые зубы, на ее пунцовый рот. - Я, госпожа графиня, согласен, - сказал он басом и мужественно кашлянул. - Шалун, ах, какой шалун! - крутилась, колыхалась, таяла графиня. И сам он крутился, извивался, таял. "А что за беда, - решительно подумал он, - черт с ней!" И про кого это подумалось: "черт с ней", - про графиню ли, про Нину ли, или про Анфису, может - Прохора не интересовало. "Черт сней". *** Долго, до третьего часу ночи, щелкал на счетах, выхеривал и вносил в книгу Яков Назарыч, и до третьего часу ночи сидела с ним Нина. "Что ж это с Прохором?" Синим и красным отмечала она в книжках о нижегородской старине, рассматривала план города, ярмарки, и вот - в ее глазах зарябило. - Папочка, я лягу спать. - Где же это мыкается Прохор-то наш? Яков Назарыч потел, кряхтел, пил московский квас - на деле он трезв и строг: ни капли водки. Ах, паршивый оболтус, где же он? Окна открыты, чуть колыхались занавески, их потряхивал налетавший с Волги ветерок. Было темно на улицах и тихо, только нет-нет да и засвистит городаш, заорет пьяный, а вот гуляки идут с песней, и словно бы - голос Прохора. Яков Назарыч нырнул под занавеску и воткнулся головой во тьму. Гуляки нескладно, как-то слюняво хлюпая горлом, пели в два голоса, а третий только подрявкивал и ухал: Нас на бабу пр-роменял!.. Над-дну ночь с ней пр-р-равазил-си, сам на у-у-у... - Это что за безобразие! Напился и проходи! - строго раздалось внизу. - Мы не будем, господин городовой, папаша!.. Это Мишка все... Мишка, молчи, черт! А то - под шары... - Мишка взревел дурью: - Сам на у-у-у-у-у... Резко на всю тьму задребезжала горошинка в свистке, дробный топот гулящих ног враз взорвался и, смолкая, исчез вдали. Яков Назарыч закрыл окно: - Нет, не он. От другого окна стрельнула за ширму - в одной рубашке, босая - Нина. *** Прохор явился солнечным утром без покупок. Его чуб свисал на хмурый лоб, глаза и губы были обворованы, неспокойны, жалки. - А, Прошенька... Где, соколик, побывал? - язвительно-ласково запел Яков Назарыч, умываясь. Он послюнил указательный перст, ткнул им в солонку на столе и принялся тереть солью без того белые зубы. - А я, можете себе представить, такой неожиданный случай... - начал Прохор подавленно, - встретил вчера товарища по школе... - Так, так, так... - подмигнул ему Яков Назарыч, наигрывая пальцем на зубах. - Товарища? Хе-хе-хе... - Ну, зазвал меня к себе, пообедали, поужинали, - вытягивал из себя Прохор и краснел. - А тут дождик пошел. Я и остался ночевать. - Дождик?! - в два голоса - отец и дочь - спросили и с хохотом и с грустью. - Это у тебя, может, дождь, в нашей губернии не было.... Так, так, так... "Этакий я подлец, этакий негодяй! Зачем я так вру?.." - с брезгливостью подумал Прохор, опускаясь на стул. Из-за ширмы вышла Нина. Яков Назарыч прополаскивал рот: задрав вверх бороду, захлебывался, булькал, словно утопающий. - Ниночка, - Прохор подошел к ней, опустил голову. - Доброе утро, Ниночка! - И прошептал; - Я негодяй... Негодяй!.. - Здравствуй, Прохор, - проговорила она, вопросительно подымая на него большие серые глаза. - Кто ж это, твой товарищ? Познакомь меня... - и, таясь от отца, прошептала: - В чем дело? Но Яков Назарыч, кой-как перекрестившись, усаживался за стол. Самовар давно пофыркивал паром. Чай пили молча. - Иди-ка, Нинка, снеси телеграмму поскорей... Вот, - сказал отец. Когда она ушла, Прохор сделал беспокойное, озабоченное лицо. - Яков Назарыч, - он взглянул на крупный нос старика, отвел глаза, опять взглянул. - У меня украли в трамвае двадцать пять тысяч. - С чем вас и поздравляю, - громко сморкнулся в платок Яков Назарыч. - Одолжите мне, пожалуйста, денег. - Сколько же? - Да немного... Тысяч пять... Яков Назарыч вновь высморкался и, размахнувшись, хлестнул платком по севшей на стол осе. Потом достал бумажник и бросил к носу Прохора сторублевку. - Что это, - насмешка, Яков Назарыч? - раздражаясь, сказал Прохор; брови его сдвинулись. - Наконец у вас мой товар... Я свои прошу... - Эта песенка долгая, когда еще продадим, - ответил тот и поднялся, круглый, как надутый шар. - Значит, вы не верите Прохору Громову? - поднялся и Прохор, большой, но обескураженный. - Прохору Громову мы верим, - спокойно сказал Яков Назарыч, - а Прошке - нет. Тебе следует, сукину сыну, штаны спустить да куда надо всыпать: вот так, вот так, вот этак!.. - Улыбаясь одними красными щеками, - глаза были злые, - он взмахивал правой рукой, крутился. - Вот так, вот так! - летели слюни. Потом схватил шляпу и в одной жилетке выскочил вон, но тотчас же вернулся за пиджаком, надевал его на ходу, злясь и фыркая. - Вот черт! - выругался Прохор и подошел к трюмо. Изжелта-бледное лицо, ввалившиеся одичалые глаза. Очень болела голова, тошнило, дрожали ноги. Чем же она отравила его, эта высокопоставленная дама, графиня Замойская, пышная блондинка? Ха! Графиня Замойская! Утопить бы ее, стерву, в вонючей луже. "Ниночка, Ниночка, какой грязный и подлый я!" Он лег на диван и ничего не мог выжать из памяти. Кружились и подпрыгивали красные апельсины, электрические лампочки, цветы, он помнит - выпивал, пил, жрал; помнит: плясали, вертелись морды, плечи, бедра, кто-то из всех сил барабанил по клавишам рояля или, быть может, ему по голове, шумело, хрюкало, грохотало! - то смолкнет, то нахлынет, - все покрывалось туманом, и в тумане, в облаке - она, соблазнительная и легкая, как облако: милый, милый! - и вот в облаке плывут куда-то. Комната, кружева, волна волос, одуряющие духи, - милый, милый, пей! - два-три глотка, вздох, молния - и все пропало. - Да, - подтвердил Прохор, - тут тебе не тайга! Потом где-то на откосе его разбудил городовой, потом заблаговестили к заутрене, он ощупал карманы: ни часов, ни денег - чисто. Целый день, до обеда, больной и понурый, он осматривал вместе с Ниной Художественный музей и Преображенский собор в кремле. Нина обстоятельно объясняла ему достойные внимания предметы, молилась возле каждого старинного образа, возле каждой гробницы, а пред могилой великого сына, земли русской - Минина опустилась на колени. Прохор рассеянно помахивал рукой, но когда Нина, кланяясь, искоса взглядывала на него, он со всем усердием осенял себя крестом и бил поклоны. Ему так стыдно Нины, она же, как назло, мучительно молчит. Усталые, купили винограду и пошли на Гребешок отдыхать. Заволжье и Заокская сторона, с ярмаркой, селами, церквами седых монастырей, лесами и полями, были как на блюде. Солнечно и недвижимо. Недвижимы Волга и Ока. Но все живет, все движется, течет во времени, рождается и умирает. - Как хорошо и как грустно!.. - вздохнула она. - Нина... - решительно начал Прохор, взял ее за руку и все, все пересказал ей. Нина горько улыбнулась. - Ты презираешь меня? - спросил он. - Ничуть. - Почему? - Потому что люблю тебя. У Прохора задрожали губы; он уже не мог больше говорить. Он глядел на нее, как на чудотворную икону раскаявшийся грешник. - Я только одного боюсь, одного боюсь, - с силой сказала она, - как бы в тебе это не укрепилось. - О! - вскричал Прохор и лишь открыл рот, чтоб поклясться, как возле них раздалось: - "Боже, вот счастливая встреча!" - и, словно из-под земли, встал перед ними Андрей Андреевич Протасов. Он - в белом форменном кителе с ученым значком, белой инженерской фуражке и с тугим портфелем. Он приехал сюда дня на три, на четыре по коммерческим делам. Он страшно рад встрече, а как здоровье Якова Назарыча? Были ль они на Сибирской пристани? Нет? Тогда, может быть, прогуляются вместе с ним? Отлично. И на могиле Кулибина не были? - А кто такой Кулибин? - спросил Прохор. - О, вам это необходимо знать, - сказал инженер. - Это ж изобретатель, гений-самоучка, и по свойству темной русской гениальности он частенько ломал голову над тем, что всеми Европами не только забраковано, но и давно забыто. Хотя кое-что им изобретено и настоящее, например: яйцеобразные часы; в них и Христос воскресает, и мироносицы являются, и ангелы поют. После этих часов Екатерина Вторая к белым ручкам своим прибрала его... Как же! В Питер выписала, место, награды, пенсии. У правительниц шлейфы всегда длинны, и кто же может с благоговением поддерживать их, кроме придворных лизоблюдов, льстецов и гениев... - Какой вы злой! - сказала Нина. - Ничуть! И я Кулибина вовсе не желаю опорочить. Он великолепный арочный мост изобрел, по своему собственному расчету. И я думаю, математической базой для этого расчета было - русское авось. Да!.. И в этих русских самоучках-гениях - вся наша русская несчастная судьба: либо ломиться в открытую дверь, либо тяпать головой об, скалу. А поэты и кликуши сейчас же начинаю г вопить осанну, оды, дифирамбы и гениям и всему русскому народу: великий народ, избранный народ! В глазах же кичливой Европы, конечно, наше мессианство, якобы исключительная гениальность, - гиль и чепуха! От жарких слов инженера Прохор оживал и загорался. - А видите, Прохор Петрович, дымок?.. Вон, вон... Знаете, что это? Это - Сормовские заводы. Нам необходимо с вами посетить их... Там пароходы делают, землечерпалки и... - Пароходы?! - воскликнул Прохор. - Обязательно! Да и вообще, Андрей Андреич, мне бы хотелось с вами как следует поговорить... - Рад. - Андрей Андреич, - ласково поглядывая в его живые глаза, сказала Нина. - А вы интересуетесь старинными иконами и вообще стариной? - А как же. Да я ж самый заправский иконограф, икономан, как хотите. У меня, на Урале, целая коллекция: фряжские, строгановские, даже одна иконка Андрея Рублева есть. - Ах, какой вы счастливый! - вздохнув, сказала Нина. - А вы женаты? - вдруг спросил Прохор, насупясь. - Нет. И два взгляда - Нины и Прохора - встретились. Третий - быстро рассек их: - И не женюсь. 10 Ярмарка близилась к концу. Яков Назарыч легкомысленно заострил бороду, постригся, купил серый щегольской костюм, пальто, сиреневый галстук, перчатки, тросточку, словом - весь преобразился, помолодел, даже излишки брюха сумел подтянуть, вобрать в себя. И гулял, как-то извивно выгибаясь, весело посвистывая и крутя в воздухе сверкающей тросточкой. Прохор - весь в деловой лихорадке - изо всех сил помогал Андрею Андреевичу, а тот помогал ему. Ездили вместе на Сормовские заводы. Прохор решил заказать себе, по совету Протасова, небольшой, в двадцать индикаторных сил, пароходик, две помпы, паровой двигатель, части для небольшой лесопилки. Впрочем, на первоначальное оборудование золотых приисков инженер Протасов составит ему смету, и, вероятно, мало-бедно придется Прохору затратить тысяч тридцать - сорок. Ни слова не говоря, Яков Назарыч вручил Прохору чек на пятьдесят тысяч и похлопал по плечу: "Валяй!" Прохор разъезжал на извозчиках: ему надо купить кирки, ломы, мотыги - приценялся в двадцати местах, - ему надо самые лучшие, но подешевле, купил две палатки, походные кровати, даже брезентовую лодку. Нина не могла побороть в себе соблазн: Андрей Андреевич такой знаток искусства. Иногда, урывками, вдвоем посещали они церкви, пригородные монастыри, он попутно читал ей лекции по иконописи и русскому зодчеству. Даже собирались съездить в Ярославль. Милый, милый Андрей Андреевич! Прохор сперва относился к этому совершенно равнодушно, потом стал раздражаться, наконец, побросав лопаты с кирками и мотыгами, старался быть при Нине. - Если ты, Нина, поедешь с Протасовым в Ярославль, это неприятно будет мне. - Почему? - Потому что неприятно, - брови Прохора дрогнули, и дрогнул голос. - Нина не из таких, - сказала она двусмысленно и вдруг поцеловала его. - Ниночка, значит, любишь?! - А как ты думаешь? Я ведь не графиня Замойская. *** Под вечер Прохор возвращался на лошади в номер. Пролетка до того нагружена ящиками, тюками, лопатами, что он задрал ноги чуть ли не на плечи извозчику. - Пра-авей!.. Навстречу шикарный лихач. В экипаже - шляпа на ухо - Яков Назарыч. Он молодецки подбоченился левой рукой, а правой обнимал красотку, нежно привалившись к ней плечом, как медведь к сосне. - Ах! - Прохор быстро отвернулся. Яков Назарыч выхватил у красотки зонтик и моментально прикрылся им. - Эге!.. - протянул Прохор. - Графиня Замойская, никак?.. - И хихикнул. - А ведь, кажись, узнал, дьяволенок, - промямлил Яков Назарыч и, вручая зонт, вновь прильнул к красотке. - Господи Христе, до чего пышны вы, мадам. Кажись, без корсетов, а ни единого ребрышка прощупать не удается. Клянусь честью! Номер сибиряков был большой, трехоконный. За перегородкой помещался Прохор. Беседовали втроем: Андрей Андреевич забежал проститься: он завтра - на Урал. В душе Нины что-то двоилось, и сама не знает что: ее думы, как странник на распутье двух дорог. Потянет одну ниточку, потянет другую. Ниточка к сердцу инженера - золотая струнка, певучая и тонкая. Ниточка к сердцу Прохора - канат. А те двое говорят, говорят. О чем? И к чему эти разговоры, когда, при разлуке, надо грустно, торжественно молчать? - Итак, еще раз повторяю, ваш пароход будет готов к весне. В разобранном виде доставите его до Сибирского бассейна, там соберете и - прямо на Угрюм-реку. Ну-с, - Андрей Андреевич взял фуражку и подошел к поднявшейся Нине. - Нина Яковлевна! Вы столько доставили мне чудесных минут, что... Позвольте поцеловать ваши ручки... - До свиданья, до свиданья... Мы так все привыкли к вам, Андрей Андреевич... Тоскливо будет без вас. Оставайтесь! Он развел руками, сокрушенно потряс головой, вздохнул. - Долг.., дела, - и быстро повернулся к Прохору. - А с вами мы еще поработаем! - Значит, решено. Ко мне. Прохор пошел проводить его, Нина приникла к окну. Пробелел и скрылся во тьме инженер Протасов. Надолго ли? Может - навсегда. Нина сидела грустная, в глубоком кресле, в полутемном углу. И костюм у нее темный. Серыми, немигающими глазами сосредоточенно всматривалась в будущее, ничего не видела в нем, ничего не могла понять. Прохор крупно, твердо ходил от стены к стене, покручивая бородку; он то хмурил брови, то улыбался. Он видел будущее ясно, четко. Еще не заглохли в его ушах речи Протасова, и жажда деятельности напряглась в нем, как пружина. Только бы для начала побольше денег, и тогда сразу Прохор размахнется на всю округу. Отец вряд ли много даст: сам не дурак пожить. Но, во всяком разе, Прохор Анфису турнет: дудки, Анфиса Петровна, наживай сама! Дудки-с! - Как долго нет Якова Назарыча. Почему это?.. Нина не ответила. Может быть, не слыхала этого вопроса. Крепкие Прохора шаги как молот в наковальню в молчаливое Нинино раздумье: Андрей и Прохор. Так как же быть? Конечно, Прохор упрям, но он привязчив, из него любовью, лаской Нина может сделать все. Ах, к чему еще мечтать? Недаром же она, помолясь со слезами богу, вынула сегодня утром из-за образа богоматери бумажку: "Прохор". - Ниночка, - шаги застучали в сердце. - Давай поговорим. Садись на диван. - Прохор обнял ее за талию. Нина осторожно сняла его руку, отодвинулась. - Ниночка, милая! - Он перегнулся и, глядя в пол, сцепил в замок кисти рук. - Ведь это ж не секрет, что я должен жениться на тебе? - Не знаю, - равнодушно и холодно, как осенний сквознячок, протянула она. Прохор повернул к ней голову. - Вот как? Почему же? Ниночка?! - Ты недостаточно любишь меня. Даже, может быть, совсем не любишь... - Я?! - Прохор выпрямил спину и уперся ладонями в колени. - Кто, я? - Да, ты, - полузакрыла она глаза. - И кроме того, - она отвернулась в сторону, к посиневшему ночному окну. - И кроме того... У тебя было много женщин: Таня какая-то, Анфиса и.., вот здесь.., эта... У меня тоже был один... Может, и не захочешь взять меня.., такую... - Ты врешь?! - Прохор вскочил, брезгливо оскалил зубы и сжал кулаки. А как же Нинин капитал? И его гордые деловые планы сразу лопнули, как таракан под каблуком. - Врешь, врешь! - подавленно шипел он, едва сдерживась, чтобы не ударить, не оскорбить ее. - Не верю... Врешь... Нина повернулась к нему и спокойно сказала: - Ничуть не вру. Иди спать, подумай, помолись и завтра скажешь... - Помолись?.. Ха-ха!.. Богомолка! Он топнул и два раза с силой ударил кулак о кулак, нервно выкрикнув: "А-а!" - вытащил платок, угловато взмахнув им, и, с угрожающим стоном, пошел к себе, горбатый, с поднявшимися плечами, несчастный, маленький. В коридоре пьяные голоса: - Чаэк!.. Где мой номер?.. Пой, громче! Флаг по-о-днят, ярмар... Эй, Лукич, подхватывай!.. Прохор стоял среди тьмы, уткнувшись лицом в платок. Дрожащие руки Нины обвили его сзади, она с крепким чувством поцеловала его в затылок. Но как ветром смахнуло все - в комнате гремел, заливался на солдатский лад Яков Назарыч: Флаг поднят, ярмарка откры-ы-та!.. Народом площ... - Эй, Нинка! А Прохор гуляет?.. Здрасте, здрасте... Флаг по-о-о... И, держась за печку, что-то бубнил еще Лука Лукич, доверенный. 11 Анфиса стала дородней, краше. Петр Данилыч без ума от нее. Но Анфиса - камень: не тронь, не шевельни, - Петр Данилыч поседел. Покончить с ней, с проклятой, или на себя руку наложить? Пил Петр Данилыч крепко. Как-то позвали Громовых на заимку кушать пельмени, сам отказался - болен, - Марья Кирилловна уехала одна. Анфиса погляделась в зеркало, надела цыганские серьги пребольшие, на голову - голубую шаль с длинной бахромой, перекрестилась и пошла. "Эх, была не была!.. Видно, приковала меня судьба к дорожке темной". - Здравствуй, Петя, - сказала она входя. Петр Данилыч вплотную водку пил. - Уйди! - закричал он. - Крест на мне, уйди!.. Анфиса села. Петр Данилыч, расслабленно покачиваясь, щурился на нее. - Ах, вот кто... Ты?! Иди сюда. Здравствуй... А я все чертей вижу. Тебя за черта принял, несмотря, что ведьма ты... Анфиса помолчала, потом проговорила распевно и укорчиво: - Ах, Петр, Петр... Ничего-то ты не бережешь себя, пьешь все. Она подошла к нему и, жалеючи, поцеловала его в седой висок. Он вдруг заплакал, взахлеб, визгливо, мотая головой. - А хочешь - одним словечком человека из тебя сделаю?.. Хочешь, Петя? Петр Данилыч замолк и, отирая слезы, слушал. А в соседней комнате тайно, скрытно слушал "черт". - Я скоро умру, Анфиса, - проглатывая слова, сказал Петр. - Через тебя умру. - Брось, плюнь!.. Належишься еще в могиле-то... - Нет, умру, умру, сердце чует... - Петр Данилыч выпрямился, вздохнул и стал есть соленый огурец. - Теперь уж и к тебе не тянет меня. Все перегорело внутри. Так, угольки одни... - Глаза его пусты, бездумны, красны от вина, от слез. Анфиса проскрипела к печке полусапожками и издали, раскачиваясь плечами, сказала: - А хочешь, женой твоей буду, Петя? А? Петр воззрился на нее и воззрился на ту комнату, где "черт". - Путаешь. Петли вяжешь. Знаю, не обманешь. Ты - черт, - вяло сказал он и выпил водки. - Черт ты, черт... - На, гляди. Черт я? - И Анфиса перекрестилась. - Ты страшней черта. Ты, пожалуй, научишь меня жену убить? - Нет! - быстро проскрипела к Петру полусапожками Анфиса. - Я не из таковских, чтоб душу свою в грязи топить. Это ты, Петя, убивец жены своей. Разведись, пусти ее на волю: и тебе и ей легче будет. Ведь ты ж сам в уши мне твердишь: развод, развод. Вот и разводись по-хорошему... Думай поскорей. А крадучись хороводиться с тобой не стану. Так-то, старичок. "Черт" в соседней комнате крякнул, крикнул, двинул стулом. А как шла Анфиса поздней ночью к себе домой, встал перед ней черт-черкес, загородил дорогу. Месяц дозорил в небе, сверкнул под месяцем кинжал. - Это видышь? - и твердый железный ноготь Ибрагима застучал в холодную предостерегающую сталь. - Видышь, говору?! Это тэбэ - развод. Утром Ибрагима вызвал пристав. Допрос был краток, но внушителен. При слове "Анфиса" пристав вздохнул и закатил глаза. - Это такое.., это такое существо... И ты, мерзавец... Да я тебе... Эй! Сотский! Арестовать его!.. А два часа спустя, когда непроспавшийся Петр Данилыч узнал об этом, пристав получил от него цыдулку - Илья принес. Пьяные буквы скакали вприсядку, строки сгибались в бараний рог, буквы говорили: "Ты что это, черт паршивый. Сейчас же освободить татарина, а нет - я сам приеду за ним на тройке. И сейчас же приходи пьянствовать: коньяк, грибы и все такое. Скажу секрет, черт паршивый. Приходи". Через два дня вернулась Марья Кирилловна. Вслед за ней нарочный привез из города телеграмму. "Нина согласна стать моей женой. Родители благословляют. Если ты с мамашей не против - телеграфируй Москва Метрополь номер тридцать семь. Зиму проведу здесь". И Петр Данилыч и Марья Кирилловна обрадовались, каждый своей радостью. Сам - что Прохор, поженившись, наверное будет жить не здесь, а в городе и не станет мешать отцу. Сама - что уедет к сыну, поступит к нему хоть в няньки, лишь бы не здесь, лишь бы не о бок с подколодной змеею жить, а нет - так в монастырь... *** Седлает Ибрагим своего Казбека, едет в город, за сотни верст, везет ответный стафет в Москву. Стояла цветистая золотая осень. Тайга задумалась, грустила о прошедшем лете, по хвоям шелестящий шепот шел. Нивы сжаты, грачи на отлете, в избах пахнет нынешним духмяным хлебом. Едет Ибрагим, мечтает, - свободно на душе. И вся дума его - о Прохоре. Хорошо надумал Прошка, что "девку Купрыян" берет, девка ничего, клад девка. А вернется Ибрагим, и сам на кухарке женится. Цх, ловко! Только бы Анфисе укорот дать, только бы хозяйку защитить, ладно жить было бы тогда. Совсем ладно... Подает чиновнику хозяйскую телеграмму, четко переписанную Ильей Сохатых. Смотрит чиновник - внизу под текстом каракули: "Прошка приежайъ дома непорадъку коя ково надоъ убират зместа. Пышет Ибрагым Оглы. Волна нужен". - Так нельзя, - сказал телеграфист, - хозяин может обидеться... - Моя не обиделся... Зачем? - Тогда пиши на отдельной. Ибрагим целый час потел, сопел, но все-таки переписал и подал. - Кого это убрать рекомендуется? - спросил чиновник. - Какое тебе дело?.. - блеснул черкес белками глаз и белыми зубами. Потом спокойно: - Кого, кого?.. Ну, дом надо перестроить, лавка убрать другой места... Он уехал обратно, радуясь, что вместе с хозяйским Прохор получит и его стафет. Однако потешные каракули остались здесь, в паршивом городишке; их смысл не пересек пространства до Москвы. Чиновник - большой любитель всяких "монстров"; у него, например, есть книга, куда вписывали "на память" свои фамилии замечательные люди: исправники, духовенство, учитель Филимонов, казначей, проститутка Хеся из Варшавы и другие. Телеграмму Ибрагима чиновник тоже приобщил как редкий документ. Подшивая, чиновник улыбался беззубым усатым ртом, улыбался беспечально, весело. Не знал чиновник того, что скрыто во времени, не знал - пройдет предел судьбы, и вот эти самые каракули всплывут на белый свет, заговорят, замолкнут и умрут, закончив свой тайный круг предначертанья. *** ...И сердце Анфисы вдруг заныло. Ну, вот ноет и ноет, как болючий зуб. Не от того ли ноет сердце, что вступила Анфиса на вихлястую лживую тропу и стоит на этой темной тропе тихая Марья Кирилловна, а сзади слышится мстительный голос Прохора, а с боков совесть укорчивые речи шепчет. Совесть, совесть, люди тебя выдумали или бог, - и замолчишь ли ты когда-нибудь?! А если и вправду существуешь, то зачем ты дана человеку на мученье, и чьим веленьем встаешь ты прежде дел людских нет ничего, спокой и тишина - и вдруг защемит сердце? Заныло сердце у Анфисы, неотступно ноет и день и ночь. И, как назло, пришла сутулая Клюка-старуха, покрутила носиком, подморгнула остеклелым белым глазом. - Слышала, девка? Прохор купецку дочерь высватал, стафет по проволке прилетел. Свадьба скоро. - Ну что ж, - спокойно ответила Анфиса. - На то он и жених. - Спокойно Анфиса говорила, а сердце так забилось, что прыгали глаза ее и все в глазах скакало. Нет, врет Клюка, не может быть! Пошла, заглянула Анфиса в хоромы Громовых, и вот - Марья Кирилловна сама вынесла ей тот страшный, убойный, гибельный стафет. Заплакала Анфиса, и Марья Кирилловна заплакала, обнялись обе и поцеловались Поцелуй матери - радость и спасение, поцелуй Анфисиных горячих губ - гроб и ладан. И если б Марья Кирилловна имела дар сверхжизненного чувства-, услыхала бы Анфисин сотрясающий душу скрытый стон. Так вот почему ныло ее глупое бабье сердце, так вот каким обухом оглушила Анфису ее жестокая судьба. "Ну ладно!.. Еще посмотрим, потягаемся!" И прямо - к Шапошникову. *** У царского преступника сильно живот болел, - не в меру наелся он хваченной инеем калины, - лежал он животом на горячей печке, и сердце его тоже ныло. Ну, вот ноет и ноет сердце. Что же это - предчувствие, что ли, какое темное, или совесть свой голос подает, жуткую судьбу пророчит? Совесть, совесть, и зачем ты... Чушь, враки! А вот что, надо хорошую порцию касторки проглотить да как следует винишка выпить... - Здравствуй, Красная моя шапочка, а я к тебе... Слыхал про телеграмму, про стафет? Утешь. Поглядел он с печки на истомившееся Анфисино лицо, на ее трепетные, опечаленные руки. - Как же утешить вас, Анфиса Петровна? Чтоб утешить, надо сначала ваши нервы укрепить. Чуть ухмыльнулась Анфиса, посмотрела с жалостной тоской в глаза, в наморщенный многодумный лоб его, проговорила: - Обнадежь, скажи, что еще не все пропало, что свадьбы не будет... А то.. Слышишь, Шапкин? К старику уйду, погублю душу. Уж я решила. Покарабкался проворно с печки политик; на его лице, в глазах едва переносимая боль - Анфиса возрадовалась душой: ангел божий, а не человек этот самый Шапкин, состраждет горю ее. Еще больше исказилось лицо политика: ну, прямо невтерпеж. И, взявшись за скобку двери и весь съежившись, он убитым голосом сказал: - Не ходите к старику. Зачем вам старик? Царствуйте одна. - Как царствовать? Чем жить?! Когда сердце пусто . - Трудом, - подавленно проговорил политик, вобрав под ребра заурчавший свой живот. - Эх, трудом!.. Я тебе говорила. Шапка, помнишь - вечером? - что зверь во мне. Жадный зверь, проклятый зверь. Ему все подавай как есть... Нет, Красная шапочка, конченный я человек... Шабаш! - Извините, я сейчас... - и политик стремительно выбежал за дверь. - А не бывать Прохору женатым! - вдогонку крикнула, топнула Анфиса. *** А Петр Данилыч пьет и пьет: червяк в брюхе завелся, этакий большущий червячище с пунцовой мордой: давай ему вина! Прохор в Москве в театры, музеи ходит. И когда, по настоянию Нины, прикладывался он к мощам угодников Христовых в Успенском древнем соборе, вдруг ему Анфиса вспомнилась; ну вот вспомнилась и вспомнилась, неожиданно как-то, вдруг. И весь день стояла перед его глазами, а спать лег, во сне явилась, нахальная. Ничего не сказал Прохор Нине, только его думы немножко вперебой пошли: покачнулась в нем, в Прохоре, любовь к невесте, и захотелось ему отправить дражайшей Анфисе Петровне любовное письмо Письмо-письмом, а сердце-сердцем. Потянуло сердце туда, к ней, в темную тайгу. Зачит не знает. Может, убить Анфису, может, слиться с ней во едину жизнь, надолго, навсегда. И недаром, не зря, не "здорово живешь" всколыхнулись его думы: Анфиса дни и ночи думала о нем. Сидела Анфиса на берегу своей судьбы, бросала в океан участи своей алые, кровавые куски обворованного сердца и, круг за кругом, за волной волна, быстро-быстро - миг, в Москве, по скрытым неузнанным законам мчались ее мысли туда, к нему, к тому берегу московскому - и прямо в его сердце, там, в Москве Как хлестнет волна в Прохорово сердце - взбаламутится, снова затоскует сердце, и неотступно потянет Прохора туда, в тайгу, к ней, к Анфисе, - зачем? Не знает: может, - убить Анфису, может, - слиться с ней навеки, навсегда. Умудренными глазами замечая все это, Яков Назарыч крепче натягивает вожжи и, подняв кнут, грозит сбившемуся в ходе рысаку. И, как рысак, проносится быстротечно время - пух, пыль, снеговые комья брызжут из-под копыт зимы, - сторонись, мороз! - с юга белоносые грачи летят... *** - Вот, значит, такое дело... Только ты не ори, не вой. Марья Кирилловна насторожила душу, слух. - Значит, так... Я кой с кем сговорился в городе - аблакаты такие есть, пьяницы. Меня, значит, накроют, скажем, в номере с женщиной или, скажем, с девкой... Отец Ипат так учил. А там развод, вину на себя принимаю, тебе вольная. За кого желаешь, за того и выходи. Можешь за Илюху, мадам Сохатых будешь. Марья Кирилловна сплюнула, потом сказала: - Делай, что хочешь, раз спился, раз образ божий потерял. Никаких мужьев мне не надо, к сыну уйду я. Чрез неделю - кувыркаются по снегу обезглавленные куры, визжит свинья. И сотня за сотней варятся званые пельмени - созвал Петр Данилыч всю сельскую знать, вплоть до Илюхи. А зачем созвал, об этом ни гугу, должно быть на какую-то тайную затею. И, конечно, Анфиса Петровна за столом. Все здесь, всех приютил гостеприимный купецкий кров. Марьи Кирилловны не видно: овдовела при живом супруге, в своей комнате сидит, никого видеть не желает. Да и здоровье ее надорвалось не на шутку: сильнейшие перебои сердца начались. Поздно вечером, когда изрядно все навеселе, торжественно, шумно встал Петр Данилыч - и все гости встали; поднял Петр Данилыч вина бокал: - А званые пельмени эти вот по какому случаю, дорогие гостеньки. Как мы, в видах неприятности, с своей женой, Марией Кирилловной, будучи намерены развестись честь по чести... И как в наших помыслах довольно укрепившись красоточка одна... - купец взглянул на Анфису, та стояла бледная, смотрела унылыми глазами через гостей в окно. Гости кашлянули, смущенно засопели, чей-то стул сам собой упал, у пристава заныла селезенка, в глазах - круги, Илья Сохатых вытаращил поросячьи очи, сел, опять вскочил. Купец обвел всех счастливым помолодевшим взглядом и вдруг наморщил брови, топнул на Илюху: - Вон! - Показалось ему, что Илюха - черт, у Илюхи рога торчат, Илюха чертячьим хвостом по столу колотит. - Вон!.. Нырнул Илья Сохатых за плотную спину пристава - от спины той дым валил, испарина. Сказал хозяин: - Итак, подводя общие итоги, объявляю... Анфиса тихо перебила: - Нет. Спина пристава погасла, дым исчез, селезенка успокоилась, Илья Сохатых вынырнул и проржал - прохихикал жеребенком. У купца открылся рот, бокал выскользнул из ослабевших пальцев, звякнул в пол, и звякнули по-озорному шпоры пристава. - Нет, нет, нет, - сказала Анфиса раздельно и так же тихо. - Зело борзо, - поперхнулся батюшка, отец Ипат. - Что-о? - грозно на Анфису взглянул купец: из ноздрей, из глаз - огонь. И взвилась Анфиса голосом: - Нет, Петруша! Нет! Нет! Нет!.. - упала Анфиса в кресло, ударилась локтями в стол, затряслась вся, застонала. *** В это время, под ясным месяцем, по голубой месячной дороге мчался на трех тройках с бубенцами шумный поезд: на двух задних тройках - сундуки, добро, на передней тройке - Прохор, Нина, Яков Назарыч Куприянов. 12 Прошла неделя, наступил воскресный день. Сегодня совсем весна. Солнце, играючи, сцепилось с зимой в последней схватке. Зима побеждена, холодные льет слезы: везде капель. Капают капельки по сосулькам с крыши в снег, в звонкие лужи у ворот. Из лужи в лужу, из ручья в ручей перебулькивают капельки - то всхлипнут, то проворкуют - и весело, весело кругом: весна! Весело Прохору, весело Нине Куприяновой, гуляют, слушают капель, радостно смеются: в молодой крови - солнце и весна. А за ними - и неизвестно где, всюду, - следом за ними Анфиса невидимкой бродит. Сердце Нины Куприяновой любовью переполнено донельзя: радость льется через край, и хочется Нине побыть с этой радостью наедине. Был вечер. Нина вышла из ворот, направилась на пригорок. Сквозь сизые сумерки белели ее шапочка и воротник шубы. Стала на пригорке, возле церкви, и только закинула к бледным звездам голову, только волю разнеженным мечтам дала, как выросла возле нее тунгуска. - Беги, девушка, беги... - сказала тунгуска страстным предостерегающим шепотом. Нина взглянула на нее. Вся в мехах, в бусах, в бисере тунгуска стояла в двух шагах от нее; лицо тунгуски было прекрасно. - Беги, девушка, беги... Не люби, брось, уезжай!.. Он другую любит. И почувствовала Нина Куприянова, как белая рука касается ее руки, и кровь хлынула прочь от головы ее, в глазах все помутилось. - Кто ты? - бледное, растерянное сказала Нина слово. - Я Синильга... Взглянула Нина на тунгуску робким взглядом, и показалось ей: плывет, уплывает тунгуска по сумеречному воздуху в сизый страшный сумрак. Нина быстро пошла домой. Навстречу Ибрагим: - Куда одын ходышь? А Прошка где? А Прохор в это время от Шапошникова выходил: нес Нине в подарок чучело маленькой зверушки - белки. И только из проулка - стала Анфиса перед ним, - вся в тунгусских мехах, в висюльках, в бисере. Она положила ему обе руки на плечо, улыбнулась в самые его глаза. Прохор передернул плечами, взял влево - она вправо. Прохор вправо - она влево, - и снова вместе, глаза в глаза. - Уйди, пожалуйста уйди, - сказал он тихо, вяло, невыразительно; он чувствовал, как Анфиса завладевает им; и, чтоб положить предел, резко крикнул с болью и надрывом: - Прочь, Анфиса!.. Что тебе надо от меня? И в говорящий его рот Анфиса смаху впилась губами. Прохор рванулся, отбросил ее в сизый, в весенних запахах, сугроб и побежал саженным бегом. И кричала Анфиса вслед: - Все равно не дам тебе жить на свете! Сама решусь и тебя не пощажу!.. Она не подымалась с сугроба, вся тряслась. Мертвая белка темнела на снегу, распушила хвост, припала ухом к сугробу, будто слушала, выпытывала тайное, и поза ее с подогнутыми к груди передними лапками была трогательна. Прохор принес домой только деревяшку. *** Шли сговоры, надвигалось обрученье. Старуха Клюка принесла Прохору письмо, сказала ему: - Эх, парень! Извел ты красоту мою - Анфису. Хоть бы женился да уезжал скорей... Анфиса писала: "Сокол, сокол!.. Что же это? Неужто любовушки моей конец пришел? Вспомните, Прохор Петрович, ту ночку нашу. Как филин гукал и как черкесец меня на своем борзом коне примчал. Прохор Петрович, сокол, неужто все забыл? Неужто променяешь Анфисину любовь на купецкую дочку какую-то? Чем она взяла тебя? Неужели богатством? Да разве в деньгах радость, вы подумайте только, Прохор Петрович, ангел мой. Разве городскую тебе надобно любовь в бантиках, в кудерышках, ученую? Эх, не таков ты, сокол! Не подрежь себе крылья резвые, не спокайся. А я-то, я-то полюбила бы тебя, свет белый закачался бы в очах твоих, кровью изошла бы от любви! Сокол, сокол, Прохор Петрович млад, вспомни обо мне. Все плачу, плачу, день и ночь... И злость смолой кипит в груди моей. Пожалей". Прохор Петрович написал ответ: "Анфиса Петровна. Вы, как нарочно, пристаете ко мне. Ведь у нас скоро обручепье. Вы умная, и сердце у вас не злое. Так поймите же, что теперь уже поздно возвращаться к тому, чего не вернешь никак. Да вы притворяетесь, вы не любите меня: я не получил от вас ни одного ответного письма, как жил в тайге. Вы не меня любите, а чары свои любите: вот, мол, сверну ему голову, насмеюсь над ним и брошу. Анфиса Петровна, серьезно вас прошу - не шутите со мной. Уезжайте". Расписался, откинулся в кресле, закурил. И вот что-то другое. Подумалось... Стало думаться... Сначала вспотычку, упираясь - будто пальцем по канифоли вел, потом заскользили, заскользили мысли, и в переверт, и в чехарду - враз закружилась голова, холодным потом лоб покрылся. Схватил перо, огляделся во все стороны - тишина - добавил: "Анфиса! Ты ведьма, ведьма... Я никак не могу забыть тебя, Анфиса! Что ж ты делаешь со мной? Неужели вез к черту? Анфиса? Я и женатый буду любить тебя... Я помню ночь ту и помню тебя нагую... Анфиса! Уезжай..." - Можно? Прохор проворно спрятал письмо в карман. Нина была в белом пенюаре, с распущенными волосами. В комнате дробился свет: луна обдавала девушку голубым потоком, лампа бросала желтые лучи. Нина стояла перед Прохором тихо, прямо, словно привиденье. - Я сейчас от Петра Данилыча, - сказала она. - А ты почему взволнован так? Что с тобой? - Да сердце чего-то... Черт его знает... - Петр Данилыч мне одну вещичку подарил... Вот, в футляре... - Покажи. - Нет, не приказано... До свадьбы. Отчужденные, холодные глаза Прохора понемногу теплели, но все-таки взгляд блуждал, менялся. - Ты кому писал? Покажи. - Покажи подарок, - сказал Прохор; кровь молоточком ударила в виски. - Не могу. - И я не могу. Нина вздохнула, сказала "до свиданья" - и пошла. Прохор подал ей шубу, проводил до ее квартиры. Возвращаясь, задержался у дома Анфисы. Шторы спущены, в зазоры - свет. Не зайти ли? На одну минуту? Нет, не надо. Он дома разорвал свое письмо к ней. И еще, была весенняя ночь. В воздухе теплынь, опять везде неумолчная капель стояла: цокали, звенькали, перебулькивались капельки. В эту темную теплую ночь на крышах коты кричали, в тайге леший насвистывал весеннюю и ухал филин. Нина одна, и Марья Кирилловна одна: старики на мельницу собрались - кутнуть, должно быть, взяли припасов и на тройке марш. Царский преступник Шапошников один, и Анфиса Петровна одна. Скучно. Ибрагим один, и Варвара-стряпка одна. Илья Сохатых куда-то скрылся. Ну как же можно в такую ночь томиться в одиночестве? Темно. Даже месяц и звезды куда-то разбежались: пусто в небе, тихо в воздухе, лишь неумолчная капель звенит. Марья Кирилловна еще не ложилась. Она готовит Нине в подарок третью дюжину платков - строчку делает. Лампа в зеленом абажуре, под лампой серый кот клубком. Скрип шагов. - Извиняюсь, Марья Кирилловна, - подошел к ней на цыпочках Илья Сохатых. - Ради бога, пардон... Осмелился так сказать... Как это выразиться... - Что надо? - Позволю себе присесть, нарушая ваше скучающее одиночество, - сел он в кресло. - Ужасная капель, Марья Кирилловна, во дворе. Все бочки преисполнены замечательной водой. Ах, какая вода, Марья Кирилловна! Та смотрела на него круглыми, добрыми, ничего не понимающими глазами. - Ты почему это вырядился? Даже ботинки лакированные. Он вдруг откинул чуб и выпучил глаза. - Марья Кирилловна! - крикнул он так громко, что кот вскочил. - Марья Кирилловна! Я в вас влюблен до чрезвычайной невозможности... Ради бога, не гоните меня, ради бога, выслушайте... Иначе, в случае отказа, недолго мне и удавиться... Мирси. - Что ты, что ты?! - смутилась, испугалась хозяйка. - Маша!.. - приказчик бросился пред нею на колени и облепил ее всю поцелуями, как пластырем. - Дурак, осел!.. - нервно хохотала хозяйка. - Пьяная морда, черт!.. Убирайся вон!.. ... - Что же мне с тобой делать-то, Красная ты моя шапочка, - грудным печальным голосом проговорила Анфиса. - Хочешь еще чайку? - Что хотите, той делайте со мной, Анфиса Петровна. Хотите, убейте меня... Мне все равно теперь. Шапошников был уныл, угрюм. Говорил глухим, загробным голосом, заикался. Он за эти дни внешне опустился, постарел, один. Под глазами от частой выпивки - мешки. И костюм его был старый, рваный, стоптанный. Жалость в глазах Анфисы, и рука ее тянется к графинчику. - Пей, Шапкин, не тужи... Эх, Шапкин, Шапкин! И ты ни капельки не лучше прочих, и тебя тело мое потянуло... Ага!.. Руками замахал! Скажешь - нет? Скажешь - душа? Вы кобели, вот к какой душе претесь... - Она порывисто подхватила чрез голубую кофточку ладонями, как чашами, упругие груди свои и встряхнула их. - Вот ваша душа!.. Все, все, все... Даже отец Ипат. Она часто, взахлеб, дышала, глаза ее блестели не то смехом, не то презрением и болью. - Эх, черти вы!.. - выразительно проговорила она и выпила наливки. У Шапошникова засвербило в носу; он вытащил из кармана какую-то портянку, быстро спрятал, вытащил тряпочку почище, высморкался и сказал: - Я за других не отвечаю. Я отвечаю за себя. Все естество мое: нервы, мозг и каждый атом тела - в вашей власти. В вас, Анфиса Петровна, необычайно гармонично сочетались ум, красота и высокие душевные качества. Только не каждый это может заметить... - Черт с ангелом во мне сочетались... Вот кто... - Не знаю, не знаю... - тихо сказал он. - Не знаю, не знаю, - сказал он громче. - Это все равно... А я люблю вас! - крикнул он. *** И крикнула стряпка купецкая, Варварушка, когда к пей, к сонной, полез с нежностями Ибрагим. - Тьфу ты пропасть! - промямлила она. - Напугал до чего... Тьфу!.. И когда ты, окаянный, в ердани-то креститься будешь, черт немаканый, прости ты меня бог?.. Под большим-большим секретом Нина все-таки показала серьги Прохору: - Гляди, это удивительно... Как раз под стать моей брошке. - Да, действительно, - сказал Прохор, сравнивая бриллиантовые серьги - подарок Петра Данилыча - и бриллиантовую, в платиновой оправе, принадлежащую Нине брошь. Куприяновы снимали просторную избу. Пол устлан цветистыми дорожками, стены чисто выбелены, под расписным потолком качался сделанный каким-то захожим бродягой белый, из дранок, голубь. Прохор запер на крючок дверь и обнял Нину. Девушка обхватила его шею. Целуя невесту, Прохор говорил: - Можешь ты быть моей женой?.. Вот сейчас, сию минуту? - Что ты! - оттолкнула его Нина. - Как, до свадьбы? - Да, сейчас. - Ради бога, Прохор... К чему ты оскорбляешь меня?! - Странно. - Что ж тут странного? - Да так... Какие-то вы все, городские барышни, монашки, недотроги. Он стал ходить взад-вперед по комнате. Нина следила за его походкой. - А вдруг я разлюблю тебя? - спросил он. - Женюсь, а потом возьму да и разлюблю... - Знаешь что? - сказала Нина. - Почему ты мне не показал того письма?.. Кому писал? Ей? Анфисе? И почему ты не познакомишь меня с этой женщиной? Почему? - Зачем тебе? - Хочу. Прохор расстегнул и вновь застегнул кавказский пояс на своей поддевке и задумчиво сказал: - Потом... Когда-нибудь... При случае. - А я сейчас хочу. - Сейчас? Она спит давно. ...Но Анфиса не спала. Взволнованная, обворожительная, с распущенными косами, она стояла перед охмелевшим Шапошниковым, говорила: - Эх ты, дурачок мой пьяненький... Ложись-ка спать... - Анфиса, Анфиса Петровна, - сложив на груди руки, трясся Шапошников; по щекам, по бороде его текли слезы. - Я знаю, что вы не можете полюбить меня. Тогда убейте меня... Умоляю!.. Отравите, зарежьте! Он повалился на сундук вниз лицом и завыл жалобно и жутко каким-то тонким щенячьим воем: - Собакой!., да, да... Собакой буду.., ползать у ваших.., ваших ног... Анфисе тоже хотелось плакать. Она глубоко вздохнула, глаза ее в большой тоске; нежно, бережно погладила согнутую спину Шапошникова, сказала: "Ничего не выйдет, брось". Затем проворно раздела, разула его. Тот не сопротивлялся. Подвела к своей кровати, положила на кровать под чистые простыни, под одеяло. - Боже мой, боже мой, - шептал Шапошников, - что же это такое творится? Сон, явь? Все в нем дрожало, мускулы лица подергивались, широкий шишковатый лоб вспотел, борода тряслась. Анфиса сняла с божницы маленький нательный, на шнурке, образок. - Вот богородица всех скорбящих радостей, - сказала она. - Веришь ли в нее, Шапочка? - Нет, не верю... - Крестись, целуй. Она защитит тебя. И вся скорбь твоя, как воск от огня, растопится. - Анфиса надела икону на волосатую грудь его, сказала: - Весь ты в шерсти, как медведь... Ну, ничего, господь с тобой!.. Спи, соколик. Перекрестила и ушла, прикрутив лампу. Голубая ее спальня осиротела вдруг. Мигал-подмигивал красный огонек в лампадке. Шапошников почувствовал себя счастливым ребенком. Все существо его погрузилось в ласкающее тепло и тихий свет. А там - за дверью, в соседней комнате, голубая, светоносная, будто родная его мать. И живые, неведомые нити соединяют его с нею. Родная мать что-то говорит, баюкает его. И так хорошо, так тихо стало на душе: огонек мелькает, перебулькнваются капельки в ночи. Он улыбнулся, закрыл глаза и потерял сознание. 13 Яков Назарыч, отослав Нину к Громовым, говорил Прохору: - Вот, сынок, мой будущий зятюшка... Такие-то дела. Значит, за Нинкой даю тебе двести тысяч... Это в банке, в Москве. Чуешь? - Маловато... Я думал - больше... - Тьфу! - и Яков Назарыч, притворившись обиженным, забегал по комнате мелкой, катящейся походкой. На нем неизменный чесучовый пиджак и валенки. - Мало тебе? Черт!.. - По делу - мало... По планам моим. - Прииск еще... "Надежный" называется.., мало?! - Прииск, ежели к рукам, вещь хорошая. - Приданое еще - плошки, ложки, серебришко, золотишко, в двадцать пять тысяч не уложишь... Мало, дьявол?! Яков Назарыч подбежал, схватил сидевшего Прохора за ворот и тряс, крича: - Мало? Нет, говори, мало?! Задушу, черт окаянный! Прохор захохотал и сказал: - Полагаю, что довольно... И впрямь - задушите... Яков Назарыч тоже захохотал, поцеловал Прохора в пробор и, хлопнув по плечу, сказал: - Ну, теперь убирайся вон... Проваливай, проваливай!.. Сейчас спать лягу... Да Нину гони скорей. Она у вас, наверно... Прохор, унося в себе большую радость и раскачивая плечами, как Анфиса, направился к выходу. - А свадьбу в Крайске справим.. То есть такой пир на всю поднебесную задам, - чертям тошно! - крикнул Яков Назарыч в широкую уплывающую спину. Желтый, в черной раме вечер. Желтой, холодной полосой заря стояла, и чернела обнаженная земля. Прохор не шел, а плыл по-над землей, и крылья его - из золотых надежд. Целый час Яков Назарыч ждал Нину. Что за скверная девчонка: ушла и провалилась. В раздраженье он стал умываться, умылся и - нет полотенца на гвозде. Искал, искал - нет! Надо у Нинки пошарить. Он вытащил чемодан дочери и сердито опрокинул его на пол: забренчали, посыпались флакончики, ножницы, пуговки, наперсток. А это что? Яков Назарыч нагнулся и поднял незнакомый шагреневый футляр. - Ах! - и вбежавшая девушка кинулась к отцу. - Папочка, не смей, не смей, оставь! Мокролицый Яков Назарыч невежливо отстранил дочь, открыл футляр и, подслеповато прищурившись, поднес его к своим глазам. - Откуда? - Петр Данилыч подарил... - Она, улыбаясь, следила за лицом отца. - Сними лампу... Сними лампу! - изменившись в лице, крикнул он. - Свети! Серьги заиграли огнями, заиграли, задергались мускулы его лица - рот перекосился, дрогнул. - Или я ослеп... - он сделал паузу, передохнул, - или.., с ума схожу. - А что, папочка, а что? - испугалась Нина. - Уж не фальшивые ли? Отец пыхтел. Скрытый гнев разрывал грудь. И что-то белое и красное промелькнуло перед ним. Он стиснул зубы. Мокрое его лицо сразу обсохло. Он положил футляр в карман, волнуясь, сказал: - Нет, ничего... Так... - накинул шубу и вышел. Нина стояла как вкопанная. Она опустила голову, опустила руки, и ее платье в пышных сборках испуганно вытянулось, обвисло. Давящее предчувствие беды охватило ее. *** В этот желтый, в черной раме, вечер Анфиса Петровна, притаившись у плетня, под высокой, голой осокорью, караулила Прохора. Вот и вечер почернел, ночь надвинулась, скатным бисером расшито небо, а Прохора все нет. Ишь, как засиделся у крали у своей! Эх! все равно! Анфиса чует, что никуда не упорхнуть из ее, Анфисиных сетей, орленку. Анфисино сердце знает, что ежели все будет окончено - вот уж в церковь повели, венцы надели, - вот тут-то и случится штучка, так, штучка-невеличка - крикнет Анфиса на всю церковь: "Прошенька, сокол милый!" - и упадут венцы. Нет, на этот раз обмануло Анфису ее обманное, любящее сердце, прокараулила Анфиса Прохора; Пр