демуазель, в тот достопамятный вечер... О-о-о! Я обожаю вас... я ваш раб", - машинально переводила Анастасия. Французский язык только начал входить в моду, и она еще не научилась свободно изъясняться на нем. Сколько за свою недолгую жизнь она выслушала признаний - робких, похотливых, смелых - всяких. Анастасии нравилось, когда ей поклонялись. Но сейчас ей было не до любви. Она даже не смогла, как того требовал этикет, принять кокетливый вид и улыбнуться отвлеченно, и распаленный де Брильи увидел в смятенном выражении ее лица отблеск истинного чувства. Он уже завладел парчовой туфелькой и нежно гладил вышитый чулок. Анастасия легонько оттолкнула молодого человека и встала. - Не подходите к окну, вас увидят. Стойте там! Значит, вы предлагаете любовь неземную, карету и себя в попутчики? - Так, звезда моя, - прошептал взволнованно шевалье. - Вот славно, - удивилась Анастасия. - Вы говорите по-русски? - Да, но я не люблю ваш язык. - Его не обязательно любить, важно, что вы на нем говорите. Вы богаты? У вас много людей? - О! У нас нет собственных крестьян, как у вас, русских. Считать человека собственностью - это вандализм, варварство. Русские дики. Французская нация самая свободная в мире! - Дальше, дальше, - поморщилась Анастасия, как бы призывая -"говорите о деле!" - Мой род состоит в родстве с лучшими фамилиями Франции. Герцог де Фронзак по материнской линии, по отцовской линии. О, сударыня, простите мою нескромность... Это счастье даровано мне самим Богом... (фр.). маркиз де Графи-Дефонте и также бывший интендант полиции маркиз де Аржасон... - Не надо так много фамилий, - перебила Анастасия. - Мы с царями были в родстве. - Поэтому я и не решался просить вашей руки. Но сейчас, когда моя преданность... в этих грустных обстоятельствах. Я льщу себя надеждой... В Париже мы обвенчаемся. - Вы католик? - Да, звезда моя. Анастасия отошла в глубь комнаты, села на кушетку и стала задумчиво раскачивать пальцем сережку в ухе. Де Брильи терпеливо ждал, но потом, не совладав с томлением, опять принялся за уговоры: - Что ждет вас на родине? В любую минуту сюда могут нагрянуть драгуны, и тогда... Холмогоры, Березов или в лучшем случае монастырь. А я предлагаю вам...- Лицо его приняло недоуменное, даже глуповатое выражение. - Францию!.. - Я завтра вам дам ответ, - сказала Анастасия и встала. - Молиться буду, плакать. У вас в Париже, поди, и икон-то нет? Пусть просвятит Богородица... Де Брильи припал к ее руке. - Все, хватит. Уходите... И он исчез. Уж не привиделся ли этот разговор? Анастасия выглянула в окно, всматриваясь в темноту. Стоит... Опять на том же самом месте под деревом. Даже отсюда видно, что молод и недурен собой. А может, он не шпион? Может, он из воздыхателей? - Спать пора! - крикнула она молодому человеку и рассмеялась. Он помахал рукой и не тронулся с места. Анастасия прошла в домашнюю божницу. Сказала де Брильи: "помолюсь, поплачу", а не идет молитва, нет слез, нет смирения. Суровы и осуждающи лики святых. Так и крикнут: "Говори! "Что делать тебе, Настасенька? Ты ль не была одной из лучших невест в России? Все ты, мамаша. Шесть лет назад умер отец, но только год относила негодница мать траур. И уже опять невеста, опять румянит рябое лицо. А как не хотели родниться с маменькой Бестужевы! Сама рассказывала хохоча - отговаривают, мол, Мишеньку, говорят, беспокойного я нраву. Вот и дохохоталась! Тьфу... Анастасия плюнула и устыдилась. Не так молиться надо! Мать, поди, сейчас в тюремной камере, в темноте, на соломе. Что ждет ее? Господи, помоги ей, отврати... Как привезли их вечером в полицейские палаты, так и разлучили, и больше она мать не видела. Анна Гавриловна хоть и была нрава суетного, перед следователями стала важной и сдержанной. Ответы ее были просты - она все отрицала. Не перепугайся дочь, может, и вышла бы матери послабка. А Настасенька со страху, с отчаяния ни слова не могла вымолвить в ее защиту и согласилась со всем, что внушали ей следователи. И уже потом, вернувшись домой, поняла, что говорила напраслину. Теперь ищи в святых ликах утешения. За что ей любить мать? Какая любовь, какое почтение, если одевает кое-как, а сама, словно девчонка-вертопрашка, кокетничает с ее же, Анастасьиными, кавалерами. И хоть бы искала себе ровню! Смешно сказать, влюбилась в мальчишку, в курсанта-гардемарина. Анастасия видела его издали - -мордашка смазливая, вид испуганный. Ладно, чужое сердце - потемки, играла бы в любовь - полбеды. Так нет, тянуло ее к склока! , к шептаниям, к интригам... Дожили, Анна Головкина - дочь бывалого вице-канцлера-заговорщица! Погубила ты, маменька, мою молодость! Кто ей теперь поможет? Кому нужна Анастасия Ягужинская? Родственникам? Отчиму? Михаил Петрович Бестужев - дипломат, скупец, фигляр! Скорее всего он и сам уже арестован, трясется от страха и клянет весь род Головкиных и приплод их. Не идет молитва, ни восторга чистого, ни экстаза... Не понимают они ее, эти суровые мужи в дорогих окладах. Икона "Умиление" самая старая, самая чтимая в доме. Лицо у Заступницы ласковое, но не для нее эта ласка. Прильнула к младенцу, нежит его и вот-вот зашепчет: "Мысли твои, девушка, суетные. Где твоя доброта, где терпение? Жизнь суровая, она не праздник". - А я праздника хочу, - сказала Анастасия. - Радости хочу, блеска, музыки. Все было в руках, да вырвалось. Но я назад верну! И чувствуя крамольность мыслей этих в святом месте, она, как была в сорочке, босая, кинулась в зеркальную залу. Раньше здесь кипели балы! Она подтянула батист, обозначив талию, подняла игриво ножку, помахала ей, глядя, как пенятся у пятки оборки, и пошла в менуэте, составляя фигуры одна другой вычурнее. Де Брильи пришел на следующую ночь уже в дорожном платье, вооруженный чуть ли не десятью пистолетами, еще более мрачный и пылкий. Увидя Анастасию во вчерашнем роскошном наряде, весь так и затрепетал, то ли от любви, то ли из боязни получить отказ. - Как же мы уедем? - спросила Анастасия. - За домом следят. - Шпиона убрали, звезда моя. - Уж не смертоубийство ли? Зачем мне еще этот грех на душу? - Нет. Зачем его убивать? Ему заплатили, и он ушел. Анастасия осторожно выглянула в окно. "Стоит... прячется за липу. Значит, этот... не шпион. Где я тебя видела раньше, в каком месте? Сейчас недосуг вспоминать. Кто бы ты ни был - прощай!" Прошептала тревожное слово и будто опомнилась: "Что делаю? А как же маменька? Уеду, значит, предам ее навсегда! - Она замотала головой, потом выпрямилась, напрягла спину, словно телесное это усилие могло задушить бормочущую совесть. - Здесь, матушка, я тебе не помощница... только хуже. И не думать, не думать..." Она повернулась к французу и улыбнулась благосклонно. - Как зовут вас, сударь мой? - Серж-Луи-Шарль-Бенжамен де Брильи. - Он склонился низко. - Ну так едем, Сережа. -12- Когда Никита читал, писарь держал бумагу обеими руками и с опаской косился на Белова. Тот стоял рядом и тоже, хоть уговору о том не было, запустил глаза в государственный документ. Никита читал внимательно, хмурился, а Белов иронически усмехался. Донос был написан лаконично, но в редких эпитетах, в самих знакax препинания чувствовалось вдохновение. Трудно было узнать Алену Корсака в герое котовского "эссе" - лукав, необуздан, подвержен самым худым и зловредным помыслам, одним словом, злодей! - Звонко написал, - подытожил Белов. - Слово сказать не умеет, а пишет, что тебе Катулл. Лучше не вспоминай Катулла. Не та компания. У Котова, я думаю, образец есть. Вставь фамилию в пустые места - и бумага готова, - сказал Никита и тихонько потянул к себе листок, писарь сразу воспротивился и обиженно запыхтел: - Порвем, Фома Игнатьевич, отдай бумагу, а? Писарь даже не удостоил молодого князя ответом. Он решительно отодвинул руки Никиты, старательно свернул донос и спрятал его за пазуху. - Все, господа, - твердо сказал он, - мне библиотеку запирать пора. - Оставь его, - сказал Белов на ухо Никите, но достаточно громко, чтоб писарь его услышал. - Он трусит. Если человек так трусит, то толку от него не жди. Я пошел домой, спать хочу. - Спать? Что же ты по ночам делаешь? - машинально спросил Никита. - Мечтаю, - ответил Белов с металлом в голосе и ушел, хлопнув дверью. Фома Игнатьевич просительно и жалко заглянул в глаза Оленеву, но тот не тронулся с места. - Зачем вам сия бумага, наивный человек? - прошептал писарь. - Сам по доброй воле я ее никому не отдам, а коли явится штык-юнкер, он мигом другую сочинит. А я место потеряю. Пойдемте, князь. - Я понимаю, что в наше время деньги - пыль... Но клянусь...Никита прижал руки к груди. - Я на всю жизнь запомню твой добрый поступок. Отдай бумагу... Они вышли в коридор, и писарь долго рылся в карманах - достал деревянную табакерку и спрятал, повертел кошелек в руках и тоже убрал, потом вынул ключ от библиотеки и синий, грубый, как парус, носовой платок, который зачем-то сунул под мышку. Никита не обращал внимания на эти суетливые движения, он держал глазами Писарев камзол, в недрах которого скрывался котовский донос. - Вам паспорт Корсака нужен, вот что, - как бы между прочим заметил писарь, никак не попадая ключом в замочную скважину. - А самому Корсаку подальше куда-нибудь. - Если Алешка не арестован, то в бегах. Дайте я запру. Руки у вас трясутся, - сказал Никита, незаметно для себя переходя на "вы". - Самое милое дело, пересидит бурю, а потом можно и назад можно и дальше навигации обучаться. - Зачем же паспорт красть? - Затем, чтоб Котов разыскать его не смог. Корсак куда ни бег, но прибежит к маменьке, в сельцо Перовское. А местечко это только в паспорте и указано. Был человек, и нет человека - порожнее место. Никита внимательно посмотрел в глаза писарю. - Все школьные документы сосредоточены в кабинете директора. Как войдешь - правый шкапчик у окна. - Достань, Фома Игнатьевич, - воскликнул Никита и, видя отрицательный жест писаря, добавил: - Неужели тебе Алешку не жаль? - Мне всех жаль. И его, и тебя, батюшка, и особливо себя самого. - Писарь огорченно махнул рукой и понуро побрел прочь. Что-то упало с глухим стуком под ноги Никите. Он нагнулся синий платок. Оленев хотел вернуть писаря, но остановился - рука нащупала какой-то твердый предмет. Он поспешно развернул платок и увидел маленький ключ с костяной дужкой и тонкой цепочкой, которую вешают на шею. -13- Сторож навигацкой школы, Василий Шорохов, был любопытнейшей личностью. Во всем его облике - в форменной одежде, чулках, на пуговицах, непомерно больших, разношенных башмаках, в красном отмороженном лице, украшенном зимой и летом черной треуголкой, - угадывался моряк, не один год ходивший по палубе. Он плавал когда-то на галерах, где на каждом весле сидело по шести человек, ставил паруса на четырнадцатипушечной шняве "Мункер", работал на верфи и, наконец, стал бомбардиром. Вершиной его морской удачи, самым светлым воспоминанием, была битва при Грингаме в 1720 году, в которой он участвовал корабельным констапелем (старшим бомбардиром) и от самого Петра Великого получил именной подарок. Продвигаться по службе дальше помешала ему страсть к крепким напиткам. Он мог месяцами не пить, а потом вдруг срывался и, словно с ума сходил, накачивался ромом, буянил, себя не помнил, и когда матросы на следующее утро рассказывали о его пьяных подвигах, он только стонал: "Да неужели, братцы? Что ж не остановили-то?" Последним кораблем его была легкая голландская "Перла", купленная Россией после Гангутской кампании. Капитаном на ней был датчанин Делапп, известный во всем флоте трезвенник. Однажды Шорохов "сорвался". Обошел после вахты все имеющиеся в городе кабаки, погреба и таверны и, чего с ним никогда не случалось, заблудился. Не найдя в тумане свой корабль, он переночевал на берегу у кнехтов. Ночное отсутствие его было замечено. Может быть, и сошла бы Шорохову с рук его пьяная бестолковость, но капитан, как на грех, получил накануне выговор от начальства, выговор несправедливый и тем более обидный, что о человеке, сделавшем выговор, во флоте говорили: "Он умеет ладить только с Бахусом". Обозленный Делапп решил на примере Шорохова наказать "этих проклятых русских пьяниц". Артикул от 1706 года -"А кто на берегу ночует без указу, того под кораблем проволочь" - еще не был забыт, и капитан отдал приказ килевать своего констапель, как простого матроса. Шорохова уже привязывали к решетчатому люку, когда Делапп сжалился и заменил килевание кошками. Наказание это считалось легким, к тому же молодой мичман, руководивший экзекуцией, так переживал и нервничал, что кошки довольно милостиво прошлись по дубленой коже главного бомбардира. Но уж лучше бы били сильно, да с толком. Кошка - плеть с узлами на концах ремней. От частого употребления узлы пропитываются потом и кровью, поэтому становятся тяжелее свинцовых. Неумеха - матрос, жалея констапеля и бестолково размахивая кошкой, перебил несчастному какую-то важную жилу. У главного бомбардира отнялась рука, и за ненадобностью он был списан на сушу. Жизни без моря Шорохов не мыслил и, сойдя с корабля, считал себя конченым человеком. По рекомендации все того же молодого мичмана он попал в Сухаревскую школу, опоясался подвязкой с ключами, стал топить печи и стеречь убогое школьное добро. Пил он теперь редко, денег не было, но всякое бывало. Однажды его обидели. Дознания не выявили имени обидчика, сам Шорохов его не помнил, некоторые утверждали, что его не было вовсе. Но пьяный сторож, у которого всегда была про запас обидчица - собственная горькая судьба, обежал с дубиной всю школу, потом сорвал со стены учебное пособие - абордажный топор - и, призывая восторженно носившихся за ним курсантов "не спускать вымпелы и марсели перед неприятелем", бросился крушить школьное имущество. Он высадил два окна, порубил шеренгу стульев, расколол пополам глобус и чуть было не задушил Котова, который в одиночку (всегда больше всех надо правдолюбцу!) стал подавлять бунт. Шорохова с великим трудом угомонили, абордажный топор спрятали, а на его место повесили другое учебное пособие - канат, чтоб в случае необходимости вязать буйного пьяницу. Котов хотел выгнать сторожа, но директор его пожалел и оставил в прежней должности за патриотический дух и пряные морские рассказы. Шорохов был прирожденным рассказчиком. Героями его повествований были он сам, живые и покойные товарищи его, крутые и добрые капитаны, а чаще корабли. О них он рассказывал, как о живых людях, описывая всю жизнь от рождения где-нибудь на Партикулярной верфи, когда нарядный и юный корабль сходил со стапелей, до смертного часа под огнем неприятельских ядер, до рваных в клочья парусов и неизлечимых пробоин, с которыми уходил он от житейских бурь в морскую глубину. Чтобы послушать сторожа, курсанты часто вскладчину покупали бутыль дешевого воложского вина и шли в каморку под лестницей, поэтому никого не могло удивить, что князь Оленев и Саша Белов проводят вечер в обществе убогого, отставного бомбардира. Шорохов уже съел изрядную часть индейки, принесенной Никитой, разогрелся ромом, снял опояску с ключами, бросил на стол и, покуривая трубку, продолжал рассказ. Слова его, словно цветные кубики смальты, послушно ложились один к другому, а жест и оттенки голоса скрепляли их, подобно цементу, и создалась мозаичная картина ушедшей жизни, картина, которая не жухнет от света, не боится сырости, огня и воды. - Я в молодости некрасивый был, щуплый. Сейчас я не в пример шире, рука только плохо слушается. И вот стою у фок-мачты, трясусь, как оборванный шкот на ветру, а стюрман вопрошает: "Он убийца? Он?" - и в матроса этого, каналью, пальцем тычет. - Подтвердил? Рассказал, что видел? - нетерпеливо перебил Никита. - Слово, как кость, в горле застряло. И ненавижу я убийцу, из за кошелька человека ножом пырнуть! Мыслимо ли? И жалко мне этого негодяя - знаю ведь, что его ждет. Тем временем труп принесли, и как стали убийцу с убиенным им снастить, тут меня и прошибло. Поднялась во мне волна, и я бегом к борту травить, все кишки наизнанку вывернул. А на корабле шум! Убийца не дает себя к мертвецу привязать, кусается, орет, а стюрман еще громче: "Кончайте скорее! - кричит, - невозможно этого видеть!" И рукояткой кортика убийца по виску - раз! Тот и затих. Белов показал глазами на ключи. Никита кивнул, вижу, мол, погоди... Сторож шумно глотнул из глиняной чарки, утерся рукавом. - Бросили их за борт, и, как мне показалось, очень долго они летели. Все-то я рассмотреть не успел. Связаны они были спинами, веревки на груди крест-накрест, ступни ног у мертвого судорогой сведены, а у другого - мягкие, и одна ступня покалеченная, без единого пальца - то-то он хромал. Я чуть было за ним не упал, да стюрман поймал за штанину. "Молодец, - говорит, - Шорохов, уличил убийцу!" А я уж глаза закатил. Никите вдруг гадко стало, что поят они старого человека и про жизнь его расспрашивают не из интереса, а чтобы заговорить, отвлечь. Он налил себе рому и выпил залпом. Белов посмотрел на него удивленно, но Никита, будто так и надо, закусил луковицей, вытер заслезившиеся от едкого сока глаза и сказал: - И правильно сделал, что уличил. Так этому негодяю и надо. А дальше что было? - Василий, - не вытерпел Саша, - почему у тебя так много ключей? У нас в школе и дверей-то столько нет. - Это первый этаж, - провел сторож по связке пальцем, - это второй, это канцелярия, потом кабинет их сиятельства, обсерватория, рапирный зал... Много. Белов взял связку, заинтересованно позвенел ключами и незаметно исчез. Когда через полчаса Саша вернулся назад, Шорохов и Никита были совершенно пьяны. - Я прыгнул в воду. Вода ледяная - октябрь! За мной и солдаты в воду попрыгали. А солдат, известное дело, моря боится. Ему все равно, что сам государь спасать их подлые души прибыл. Историю эту о том, как в версте от Лахты сел на мель бот, идущий из Кронштадта, и как император Петр по пояс в воде добрался до бота и спас людей, знали все в навигацкой школе наизусть. После этого вояжа государь простудился и слег, чтобы больше не встать. - И уснул от трудов Самсон Российский, - подсказал Саша заключительную фразу, уже ставшую в школе пословицей. - Тебе этого не понять, - сказал Шорохов строго. - Был у России флот да нет его. Почил царственный Адмирал! - И сторож захлебнулся пьяными слезами. - Ты мне вот что, друг Василий, скажи. - У Никиты падала голова, и он двумя руками поддерживал ее в вертикальном положении. - Почему русские пьют так невесело? - А чего веселиться-то? - Француз - тот пьет шампанское и весь ликует. - Это он по глупости. Немцы не радуются. - Так они и не пьют! - весело сказал Саша и похлопал себя по груди, давая Никите понять, что похищение паспорта удалось. - Ключи давай, - сказал сторож. Саша смутился. Он был уверен, что Шорохов не заметил отсутствия ключей. Сторож допил чарку до дна, сунул ключи в карман и ушел, приговаривая: - Ликует! Полчаса поликуешь, а потом посмотришь вокруг ма-ать честная!.. У Никиты не шли ноги. Он всем телом наваливался на Сашу и невнятно бормотал: - Горло болит... Посмотри, Сашка, а? Или у меня здесь не горло? Белов еле дотащил его до квартиры. Гаврила всполошился, уложил барина в кровать. - Никита Григорьевич, батюшка родимый, да как же...? - причитал камердинер, поднося к носу барина нашатырный спирт. Но тот мотал головой, отпихивал Гаврилу и все толковал про кость в горле, про труп с покалеченной ногой, про море, красное на закате. У него поднималась температура. На следующее утро Белов рано явился в школу. - Фома Игнатьевич, ты обронил давеча, - сказал он писарю, встретив его в коридоре, и, не замедляя шага, сунул ему в руки синий платок. Писарь быстро оглянулся по сторонам, ощупал платок, снял парик и отер вспотевшую вдруг лысину и только после этого спокойно пересчитал деньги. -14- Всю ночь Никита метался в жару. Гаврила менял компрессы, вливал в рот больного освежающее питье и мучился вопросом - самому ли делать кровопускание, которое он никогда не делал, или дождаться дня и позвать лекаря. Кровопускание сделать он так и не решился, но задумал на будущее купить скальпель и выучиться всем хирургическим приемам. К утру Никита затих, убрал руку с горла - он все время тер шею в беспамятстве, и Гаврила, благословляя небо, ушел на цыпочках в свою комнату. Никита не уснул, как думал камердинер, а именно проснулся. Голова была тяжелой, гудела, как пчелиный рой, но мысли были ясными. Он стащил с себя мокрую от пота рубаху, надел халат. "Где я вчера был? Я, кажется... Ах да, Шорохов... Если мне так плохо, каково же ему? Он ведь старик. Во рту мерзко, словно мыши там свили гнездо!" Он взял стоящий на столике бокал. Питье было чуть сладковатым, с запахом мяты. "Рассолу бы огуречного", - подумал он с тоской. Отчего русские пьют так невесело? Евангелический пастор, учивший его дома латыни, сказал как-то в разговоре с отцом, князем Оленевым, с которым очень любил беседовать: - Русские оттого много пьют, что очень благочестивы. Пост возбраняет вам есть питательную пищу, и вы едите одни грибы. А грибы тяжелы и неудобоваримы. В России пьют водку, как могучее желудочное средство. - Водка - не клистир, - сказал тогда отец и долго смеялся. Отец... Мысли о нем никогда не покидали Никиту. Охотнее всего он вспоминал не лицо его и не жест, а то чувство, которое он вызывал при встречах, вспоминал детское ощущение праздника, когда приезжал князь из очередного посольского вояжа и мать светилась, как на Пасху, а он, щербатый мальчишка, смеялся восторженно, получая все новые и новые игрушки из обширных недр заграничного сундука. Но чаще всего против воли тревожила память сцена расставания. Что же вы сердитесь, батюшка? Никита распахнул окно. Забор, тяжелые, обитые металлом ворота, листья на березах, зелень в огороде - все было мокрым. Видно, опять шел дождь. Где-то тревожно мычала корова, телега простучала по бревнам мостка через ручей. "Похоже на Холм-Агеево, - подумал Никита, вспоминая свою мызу под Петербургом. - Впрочем, ничем не похоже внешне, но тот же запах, те же звуки. Как там, дома? Какая разница, кто у них родится? Наследство... Разве это важно? Важно то, что у меня будет брат или сестра и я буду любить ее". Никиту отослали в Москву, когда Григорий Ильич Оленев, батюшка, после пятилетнего вдовства женился на гоф-девице Арсеневой. Молодая жена не настаивала на отъезде пасынка, и князю Григорию Ильичу очень не хотелось отсылать сына в навигацкую школу, но по какому-то неведомому порядку все, в том числе и Никита, понимали, что его отъезд необходим. Присутствие его в доме было нежелательно по многим причинам, но более всего из-за того, что, как ни старался князь стушевать это, сын был незаконный. Тайну своего рождения Никита узнал из пакета, доставленного по почте. Подробно и злобно объяснялось в нем, что покойная княгиня Оленева не мать ему, а настоящая мать - немецкая мещаночка, получившая от князя большой куш "за труды". "Рождение твое приключилось в Мюнхене, а в Петербург прислали тебя с почтовой каретой. Когда несчастная Катенька презентовалась корзиной с младенцем и кормилицей, не имевшей при себе даже рекомендательного письма, то упала в беспамятстве, и было опасение за ее жизнь". Катенька, как называли в письме его мать, княгиню Оленеву, была представлена невинной жертвой, отец - простаком, попавшим в капкан соблазна, и только он, Никита, плод греха и мерзости, был ответствен за свое рождение. В то время князь курьерствовал по Италии, и три месяца ждал Никита его приезда, душевно терзаясь, часами простаивая у склепа на Лазаревском кладбище, словно ожидая ответа или знака от мертвой, горячо любимой и ласковой, саму память о которой хотели у него отнять. И когда отец приехал, и Никита, рыдая, отдал ему письмо, которое всегда носил при себе, князь прочитал послание, швырнул его на пол и ушел в страшном гневе, не желая объясняться с сыном. Только через сутки произошел разговор. - Родила тебя немка. Уж пятнадцать лет, как нет ее в живых, она умерла родами. Так что платить за тебя было некому! - Что же вы сердитесь, батюшка? - спросил Никита дрожащим голосом и понял - за то, что носил на груди и перечитывал эту бумагу, за то, что поверил ей и теперь, пусть почтительно и робко, требует от отца отчета и сочувствия. И поняв это, сказал: "Простите меня..." - Катерина Исаевна, твоя мать, - князь сделал ударение на последних словах, - нашла в тебе радость. Я ее при жизни обижал, не обижай ее после смерти. О пасквиле забудь! Но князь сам вспомнил через год про анонимное письмо, когда сообщил сыну о намерении жениться. - Тебя незаконным хотели видеть в поисках наследства. Коли я женюсь и у меня будут дети, то тетка твоя, - князь возвысил голос, и Никита понял, кто автор пасквиля, - может, и подружиться с тобой захочет. Добра от нее не жди. Она тебя приветит, а потом по судам затаскает. Тетка жила в Москве в родовом гнезде Оленевых, но за два года учебы Никита ни разу не видел ее. И вдруг Ирина Ильинична сама пожаловала к племяннику. У нее было веселое и безжалостное лицо. Никита старался быть вежливым, и беседа велась непринужденно, в светском тоне. - А как дела дома? - спросила она как бы между прочим. - Хорошо, - пожал плечами Никита. - Хорошо то хорошо, да знаешь ли ты, что молодая княгиня, мачеха твоя, на сносях? Да, да... На пятом месяце! Ежели у них родится дочь - твое счастье, а ежели сын, то как был ты незаконным, так им и останешься. Никита не нашелся, что ответить, а Ирина Ильинична взяла у Гаврилы розовой эссенции, румян и укатила, весьма довольная собой. Свиданию с теткой Никита был обязан своим первым литературным произведением -"Трактатом о подлости". Гаврила и раньше замечал, что на барина иногда "находило" и он за вечер столько ломал перьев и портил бумаги, сколько хорошему писарю хватило бы на месяц. Но в этот раз бумаги было изведено мало, а трактат явно получился. Никита, правда, подозревал, что это заслуга не столько его самого, сколько Катулла, чьими цитатами он нашпиговал свой труд, как баранину чесноком. Что ж делать, если мысли есть, да толкутся в беспорядке, ярость есть, да не выскажешь, слова витают, жужжат, как комары. А у Катулла фраза гремит, как анафема с амвона. Что за мстительный бог тебя подвинул На губительный этот спор и страшный?* Катулл был так ему созвучен, так до последней капли понятен, что перо выводило латинские фразы, как свои, только что написанные. Трактат он кончил угрозой, занесенной над теткой, словно топор: "Жадному коршуну в корм кинут презренный язык. Сердце собаки сожрут, волки сглодают нутро"**. ______________ * Катулл. "Что за черная желчь, злосчастный Равид..." ** Катулл. "В час, когда воля народа свершится..." (пер. А. Пиотровского). Писать было так мучительно и сладко, что он и думать забыл о визите родственницы, а запомнил, как счастлив был, сочиняя трактат, как умен, как неуязвим для человеческой злобы и корысти. Служанка прошла по двору с подойником, и Никите захотелось парного молока - теплого, с вздутой пеной. "После попойки хорошо молоком отпиваться", - вспомнил он слова Шорохова, сел за стол и решительно вывел: "Трактат о пьянстве". "Человек тратит весь свой наличный капитал до копейки, портит здоровье свое, подвергает себя гонениям и насмешкам и все для чего? Что ищут люди в состоянии опьянения, изгоняя из себя человека и принимая образ бессловесного скота? Если бы человек по божьему умыслу и деянию его был бы сотворен всегда пьяным, то какие бы деньги платил за столь чистое и светлое состояние трезвости!" Он опять выпил мятной настойки и еще решительнее продолжал: "Именно разумом отличил Господь человека от всех живых тварей на земле. Разум - это способность мыслить, а пьет человек для того, чтобы лишить себя этой возможности". Дальше он начал дробить эту мысль, развивать ее "вглубь и вширь", называя всех пьющих преступниками, втаптывающими в грязь величайшее свое сокровище - мысль, и так далее, и... Исписав листок, Никита внимательно прочитал написанное. Трактат получался скучным, назидательным и бескровным, как гербарий в тетрадках евангелического пастора. Пришлось листать спасительного Катулла. Вот оно! "Потому-то с утра и до рассвета, - подсказал ему поэт, - обжираетесь вы, нахально пьете..."* Никита, даже не выяснив толком, почему пьянствуют Порций с Сократием, начал вписывать цитату в свой труд. Какие эпитеты! "Отребье мира, пакость, подхвостники Пизона..." Нечаянно страница перевернулась... Ну-ка, мальчик - слуга, налей полнее. Чаши горького старого Фолерна...**- прочитал Никита и невольно засмеялся - как хороши строки! Он прочитал стихотворение целиком, потом еще раз, наконец повторил наизусть. Гений Катулл! _______________ * Катулл. "Эй вы. Порций с Сократием..." (пер. А. Пиотровского). ** Катулл. "Ну-ка, мальчик-слуга..." (пер. С. Ошерова). Никита подошел к окну и с улыбкой на лице порвал трактат пополам и еще раз пополам. Клочки бумаги закружились в воздухе, как тополиный пух, облепили мокрое крыльцо, некоторые долетели до огорода и белыми заплатами украсили капусту. Ты ж, погибель вина - вода, отсюда Прочь ступай! Уходи к суровым, трезвым людям... Никита потянулся, зевнул и лег, чтобы проспать до полудня. -15- В гостиной Веры Дмитриевны Рейгель, полковничьей вдовы, рядом с хозяйкой сидел у столика маленький, усохший господин преклонных лет. Грустные, большие глаза его со вниманием остановились на жабо кружев "англетер" на шее Белова и словно остекленели, не мигая. - Граф, это весьма добросовестный и учтивый молодой человек, - представила Вера Дмитриевна Белова. Саша поклонился. - Простите, сударыня, что я отрываю ваше драгоценное время. Я пришел уведомить вас, что обстоятельства вынуждают меня срочно уехать, и поэтому вчерашний урок был последним. - Ах, какая жалость! - Хорошенькое, краснощекое личико Веры Дмитриевны приняло строгое выражение. Ваш дом, - заторопился Белов, - оставил в душе моей неизгладимые впечатления, и я беру на себя смелость просить вас о величайшем одолжении. - Саша передохнул, поднял было глаза, но тотчас опустил их в пол. - Я попал в ваш дом по рекомендации своего батюшки. Наше соседство в Тульской губернии дает мне право надеяться... Вы были благодетельницей моей в Москве, не оставьте своей милостью в Петербурге. - И он умолк, сделав вид, что совершенно смешался. - Так вы едете в Петербург? - Вере Дмитриевне приятно было смущение Александра, она сложила губы сердечком и покровительственно улыбнулась. - Чем же, Александр Федорович, я могу помочь вам? - В разговоре вы упомянули как-то, что ваш брат, сударыня, имеет крупный военный чин и связи в Сенате. Если бы вы написали Юрию Дмитриевичу, что я два года репетиторствовал Мишеньку в математике... - А! Поняла, вам нужно рекомендательное письмо. Но я ума не приложу, чем может быть полезен вам мой брат. Вы ошибаетесь, никаких связей в Сенате у него нет, и вообще он далек от дел двора. - Невинные развлечения боевой жизни...- сказал граф баском, неожиданным при его хилом строении. - Военный смотр. Новый манер военной экзерциции. Вдова стрельнула глазами в графа и улыбнулась, словно тот сказал что-то остроумное. - Я напишу письмо. Садитесь, Александр Федорович. Выпейте венгерского. Великолепным вином осчастливил меня граф Никодим Никодимыч. - И она опять всплеснула взглядом с милой ужимкой, а граф оторвал, наконец, глаза от Сашиного кружевного воротникаи приосанился самодовольно. Саша послушно сел на кончик стула и покосился на початую бутыль вина. - Бери орешки, юноша. - Граф пододвинул поднос с пряниками и орехами. - Благодарю. - Белов вскочил и шаркнул ногой. Орех был твердым, как морская галька. Вера Дмитриевна принесла из соседней комнаты письменные принадлежности и стала аккуратно расставлять их перед собой. - Так что вы толковали про Матрену Монс? - возобновил граф прерванную Сашиным приходом беседу. - Матрена Монс - мать Натальи, была замужем за генералом Балком. Вы знаете семейство Балков? - обратилась Вера Дмитриевна к Белову. - Не имею чести знать, - поспешно отозвался тот, перекатывая во рту орех. - Никодим Никодимыч попросил меня рассказать про Наталью Лопухину, заговорщицу, - строго сказала Вера Дмитриевна, всем своим видом показывая, что государственные дела ей вовсе не безразличны. - На чем мы остановились?.. Ах, да... Анна Монс, королева немецкой слободы и возлюбленная покойного государя, приходилась Лопухиной теткой. Вы знаете, Никодим Никодимыч, я все могу понять и простить, но поверьте, они заслуживают порицания. Монсы - ужасная семья! - Да, да... Я помню. Там кому-то заспиртовали голову. Вера Дмитриевна необычайно оживилась и отложила в сторону бронзовую песочницу, которую долго трясла над чистым листом бумаги, проверяя, есть ли в ней песок для промокания. - Вы говорите о Вильяме Монсе, дяди Натальи. Он красавец был. Они все, и Монсы и Балки, были красивы, но сидели бы тихо со своей красотой. Вильям был влюблен в государыню Екатерину, и злые языки поговаривали, что не без взаимности. За эту любовь его и казнили. Он на эшафот взошел с тремя медальонами. Вера Дмитриевна не просто рассказывала, она проигрывала всю сцену. - На каждом медальоне было изображение государыни, и он поочередно их поцеловал. Тогда умели любить! После казни Петр велел голову Монса заспиртовать, сам принес банку в комнату государыни и поставил на стол в назидание. - Хорошо назидание! - не выдержал Саша. - И как вы все это помните? - пробасил граф с полным недоумением. - С той казни уж двадцать лет прошло. Вы тогда ребенком были. - Да об этом вся Москва сейчас говорит! - вскинула руки Вера Дмитриевна. - Еще не то вспоминают! Саша посмотрел на нее с тоской. В письме была написана одна фраза: "Драгоценный брат мой!" "Раньше, чем через три часа, я отсюда не выйду, - подумал Саша. - Сижу, как дурак, катаю во рту орех и жду неизвестно чего. Даю голову на отсечение и даже спиртование, что она так и не напишет рекомендательное письмо". У Саши были все основания для беспокойства. Сейчас полдень. Почтовая карета, с которой он намеревался уехать, отбывала в пять, а он еще не успел предупредить о своем внезапном отъезде Никиту. - А муж Натальи - двоюродный брат несчастной царицы Авдотьи Федоровны... "Это какая же Авдотья? - силился сосредоточиться Саша. - Евдокия! Евдокия Федоровна Лопухина- опальная супруга Петра I. Последнее время она жила в Новодевичьем монастыре. Может, и сейчас там живет, а скорее всего уж умерла по старости". - Степан Васильевич, муж Натальи, - торопилась рассказать Вера Дмитриевна, - добрый человек, но трудно понять, чего в нем больше - доброты или безволия. Их поженил государь Петр. Говорят, против их воли. Наталья всю жизнь ненавидела мужа, а дама она прыткая, любила балы да танцы и излишней скромностью не отличалась. Ее связь с бывшим гоф-маршалом Левенвольде известна даже в Париже. И только ссылка гоф-маршала разорвала эту порочную связь. О, граф, поймите меня правильно! Кто же не любит балы? Я не лицемерка и не ханжа...- Вера Дмитриевна опять принялась трясти песочницу, чтобы просушить давно высохшие чернила. - Но если Степан Лопухин заодно со своей супругой, вы знаете, он тоже арестован, то доброта его не более чем маска на лице хищного зверя. Вера Дмитриевна обладала вполне светским качеством охаять и очернить любого из своих знакомых да и незнакомых людей, если в этом возникала в разговоре надобность. При этом она не уставала повторять: "Я человек искренний, я не лицемерка", и собеседник, который, может, и хотел сказать слово в защиту охаянного, стоял перед выбором - либо согласиться с ней во всем, либо признать себя именно человеком неискренним и лицемерным. Граф в продолжение всей беседы только поддакивал, повторяя эхом слова Веры Дмитриевны, и время от времени, словно забываясь, вставлял неясные, не имеющие отношения к разговору фразы армейского образца. Вернуться к рекомендательному письму Веру Дмитриевну вынудили турки, которых она имела неосторожность приплести к семейству Лопухиных. Граф вскинулся, как боевой конь, заиграл глазами и, перебив хозяйку дома, стал долго и обстоятельно рассказывать про триумфальный въезд Измайловского полка в Петербург после заключения мира с турками. - Вначале шла полковая артиллерия под командой гвардииот-бамбардир-поручика, потом квартермистр Соколов, потом... Вера Дмитриевна попыталась было вернуть беседу в пробитое русло, но граф говорил без пауз, на одном дыхании, и она, досадуя на его разговорчивость, принялась за начатое письмо. - ...Шарфы имели подпоясаны. - Граф обращался уже к Саше. - У шляп кукарды лаврового листа. Очень много тогда лаврового листа прислали для делания кукардов у шляп в знак древлего обыкновения. Красиво, знаете... Знамена, блеск литавр, музыка! Генерал Апраксин верхами, за ним две заводные лошади. А далее с двумя Пешковыми скороходами по бокам и верховыми пажами-егерями сзади сам генерал-лейтенант Густав Бирон, отличнейший был человек.. Вера Дмитриевна выразительно кашлянула. Если уж поминать в разговоре сосланных Миниха или Левенвольде, или братьев Биронов, то извольте в осудительных тонах или с насмешкой. Так принято в приличном обществе. Может, Густав Бирон и "отличнейший человек", но про брата его экс-регента такого не скажешь. Им, злодеям, только мягкосердечие государыни жизнь спасло! - Исправен в службе, храбр, надежен в деле, - продолжал граф патетическим тоном. - Не помните, Вера Дмитриевна, куда его сослали? - Не помню. - Она поморщилась, зачеркнула все, что написала и взяла чистый лист бумаги. - Биронов, бывшего экс-регента и бывшего подполковника Измайловского полка Густава Бирона, определили сейчас на жительство в Ярославль, - не вытерпел Саша, и граф посмотрел на него уважительно, вот, мол, совсем молодой человек, а так разбирается в политике. Но Вера Дмитриевна не желала обсуждать события, которые не имели прямого отношения к лопухинскому заговору. - Вы ведь знали Анастасию Ягужинскую, граф? Да, дочь Бестужевой. Вообразите, такая прелестная девица, а тоже поддалась соблазну. - Она помолчала, словно опасаясь, что Никодим Никодимыч возобновит триумфальное шествие, но граф молчал, и она спокойно повторила: - И тоже поддалась соблазну. - Вы не сомневаетесь в ее виновности? - тихо спросил Саша. - Как же можно сомневаться, когда про заговорщиков рассказывают такие ужасы. Арестовали, значит, виновны... Правда, насколько мне известно, Анастасия сейчас дома, под домашним арестом. - Анастасию Павловну увезли сегодня ночью. Я думаю, вслед за матерью в Петербург, - сказал Саша, яростно стиснул зубы и к удивлению своему раскусил ненавистный орех. - Так она уже не под домашним арестом? - Вера Дмитриевна опять вскинула руки. - Граф, вы только послушайте! - Только послушайте...- повторил граф сокрушенно. - Александр Федорович, откуда вам это известно? Саша хотел сказать, что сам видел, как Анастасия садилась в карету в сопровождении господина в цивильном платье, но вовремя остановился и пожал плечами, как бы говоря, это уже все знают. В благодарность за такую новость Вера Дмитриевна не только налила Саше вина, но даже вспомнила, что не заплатила ему за три урока. Как только она вышла за кошельком, граф так и засветился в Сашину сторону. Сейчас, мол, поговорим... - Нас само Императорское Величество Анна Иоанновна собственной персоной изволили трактовать вином, всех лейб-гвардии полков и штаб-обер-офицеров, - сказал он шепотом и улыбнулся. - Достойный граф Никодим Никодимыч, - Саша прижал руки к груди, - ко всему, что касается лейб-гвардии, я имею чрезвычайный интерес. - Государыня в середине галереи изволили стоять. Им учинили нижайший поклон, и Ее Императорское Величество изволили говорить нам такими словами...- Голос графа снизился до самого интимного, сокровенного тона, но в комнату вошла Вера Дмитриевна, и он, любовно поправив на Саше кружева, грустно замолк. "Индюк! - подумал Саша. - Триумфальное шествие глупости! Почему ты так равнодушен к судьбе Анастасии и ее матери и всех Лопухиных? Все принимает на веру! И эта гусыня Вера Дмитриевна туда же... "Арестовали, значит, виновны!" И ведь не злая женщина, а верит всякой сплетне. Как можно в наше время не дать себе труда рассуждать?" Саша уже забыл, что те же самые роковые слова: "Взяли, значит, виновна", - он говорил сам испуганному и смущенному Алексею. Вера Дмитриевна меж тем с легким стоном опять принялась за письмо. - Красавица моя, не мучайтесь. Я сам рекомендую этого прекрасного молодого человека, - сказал граф неожиданно. - Не женское это дело, рекомендовать человека в гвардию. Вы ведь в гвардию хотите? - обратился он к Саше. - Да, - выдохнул Белов и подумал удивленно: "Не такой уж он индюк!" - Я адресую вас к моему племяннику - поручику Преображенского полка Василию Лядащеву. Он сейчас на весьма важной и секретной работе, - граф подмигнул Саше, - а если он вам поможет, то, клянусь здоровьем своим, это будет самое достойное из всех его дел на оной службе. Через полчаса Саша вышел из дома подполковничьей вдовы, пополнив свой тощий кошелек и получив рекомендательное письмо. - Я знал, что ты вот-вот сбежишь, - сказал Никита, когда Белов пришел к нему прощаться. - У тебя все эти дни было такое неспокойное, таинственное лицо. Как сказал поэт: "Уже рвется душа и жаждет странствий, уж торопятся ноги в путь веселый"*. ____________________________________________ * Катулл. "Вновь повеяло теплом весенним..." - Не такой уж веселый, - проворчал Саша. - Когда ж ты отпускную бумагу успел получить? - Черт с ней, с бумагой. Я тогда в директорском кабинете вместе с Алешкиным паспортом и свой прихватил. - Побег, значит. Отчаянный ты человек! А если поймают да вернут назад? За побег, сам знаешь, по уставу смертная казнь! - Эх, Никита, Россия тем хороша, что у нас "ничего нельзя, но все можно". Мой побег и не заметит никто. Может, со мной поедешь? - Сейчас не могу. Надобно дождаться письма от отца. Я приеду в Петербург в карете с гербами. - Когда? - Когда позовут. Саш, а где искать тебя в Петербурге? - Я сам тебя найду. А вот как нам быть с Алешкой? Никита задумался. - Ты ищи его в Кронштадте, - он улыбнулся, - в котором Алеше "быть не надо", а я по дороге в Петербург наведаюсь в село Перовское. Может, он к маменьке побежал? Я бы на его месте так и сделал. Друзья обнялись. В пять часов почтовая карета увезла Белова из Москвы. КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  -1- Три дня шел дождь. Дороги в России всегда оставляли желать лучшего, а в то июльское лето старый лесной тракт, по которому пробиралась карета, представлял из себя совершеннейшую трясину. Карета была большая, четырехместная, сделанная с учетом всех требований удобства и моды, но глядя, как переваливается она с боку на бок, скрипит колесами, дрожит, преодолевая выбоины и ухабы, можно было только пожалеть сидящих в ней. От мокрых лошадиных спин валил пар. Кучер давно перестал щелкать кнутом и понукать лошадей, а сидел, втянув голову в плечи, и только молился, чтобы карета не завязла в грязи и не перевернулась. Но Николай Угодник, защитник всех путешествующих, видно, не внял молитве. Лошади встали. Каждая их попытка вытащить карету на ровное место приводила к тому, что она подавалась вперед, готовая вот-вот преодолеть бугор, но в последний момент откатывалась на дно ямы, угрожающе кренясь набок. -- О, эти русские дороги! Эти русские кучера! Эти русские лошади! -- раздалось из кареты. -- Загрязли, ваше сиятельство, как есть загрязли. Хворост под колеса надо положить, а то их так и засасывает. Я сейчас, мигом, --крикнул кучер, прыгая в жидкую грязь. Он быстро миновал заросшую кустарником лужайку и скрылся в лесу, но очень скоро вернулся назад без хвороста и сильно испуганный. -- Там лежит кто-то, -- крикнул он, стуча в дверцу кареты. -- Ну и пусть лежит, -- ответил женский голос. -- Похоже, не живой. -- Труп, что ли? -- Женщина они... Может, и труп. -- Если живая -- проснется, встанет и пойдет. А мертвой мы уже ничем не сможем помочь. Набирай хворосту, Григорий. Мочи нет! -- О, это русское бессердечие! -- воскликнул мужчина, распахнул дверцу кареты и ловко выпрыгнул на обочину дороги, поросшую цикорием и желтой льнянкой. -- Там, ваше сиятельство, на опушке, под елкой, -- торопливо сказал кучер и с готовностью побежал вперед, показывая дорогу. Женщина лежала на боку, уткнувшись лицом в мох. Раскинувшиеся шатром еловые ветви не пропускали дождя, и оттого, что она лежала на сухом, видимо, заранее выбранном месте и была аккуратно прикрыта плащом, можно было предположить, что она просто спит. Безмятежную картину портила босая, синюшного цвета нога, торчащая из оборок юбки. Другая нога была обута в щегольский туфель с красным каблуком. Эти разные ноги вызывали в памяти мертвецкую. -- Может, пьяная? -- с надеждой прошептал кучер. -- Григорий, послушай. Regarde ce qu'elle a*. -- Мужчина выразительно вращал кистью руки, безуспешно пытаясь подыскать нужное слово. -- Перевернуть ее, что ли? -- Да, да... Перевернуть! Как только кучер дотронулся до плеча лежащей, она встрепенулась, попыталась встать, но застонала и села, с ужасом глядя на мужчин. Это была молодая девушка, смертельно утомленная, а, может быть, и больная. -- Кто вы такие? Что вам от меня нужно? Оставьте меня... -- Голос у нее был низкий, простуженный. -- Мы хотим помочь вам, дитя мое, -- сказал тот, кого называли сиятельством. По-русски он говорил не чисто, с трудом подбирая слова, но именно это, казалось, успокоило девушку. -- Я повредила ногу и заблудилась. -- Здесь же дорога рядом. Там наша карета. Пойдемте. Григорий, помоги! -- Зачем карета? -- опять разволновалась девушка. -- Не надо кареты. Я с богомолья иду. Но мужчины уже подняли ее, и, поддерживаемая с двух сторон, она заковыляла к карете. -- Эта бедняжка заблудилась. Она идет с богомолья, -- сказал мужчина сидящей в карете даме. -- Мы ее подвезем. Девушка с трудом преодолела подножку, стараясь ни на кого не смотреть, опустилась на сиденье и замерла, прислушиваясь к возне, производимой снаружи кучером. Григорий ругался, подсовывал хворост под колеса, кряхтел, понукал лошадей. Наконец карета вылезла из ямы и опять пошла качаться по колдобинам и выбоинам, как шхуна на большой волне. Девушка понемногу освоилась и начала робко приводить себя в порядок: пригладила волосы, закрыла голову капюшоном плаща, поправила складки юбки. Если бы неожиданные попутчики могли угадать мысли юной богомолки, они показались бы им более чем странными. * Посмотри, что с ней (фр. ). "Вот угораздило... Кто эти люди? На шпионов Тайной канцелярии они, пожалуй, не похожи. Не заметили ли они шпагу? А может быть, встреча и к лучшему? Отвезут на постоялый двор. Там решат, что я с ними, и внимания на меня не обратят. В тепле хоть посплю, а там видно будет... " Так думала молодая девица, в обличье которой скрывался рьяно разыскиваемый друзьями Алексей Корсак. Белов был прав -- Алеша сбежал из Москвы. Прыгая из окна, он подвернул ногу и, на первых порах не чувствуя боли, помчался на Старую площадь. То, что Белов не пришел к месту встречи, укрепило самые худшие его подозрения. Он и мысли не допускал, что надо бы попытаться найти Александра или обратиться за помощью к Никите. В каждой подворотне ему мерещилась засада. Кроме того, как ни бредовы и бессмысленны были обвинения -- участие в заговоре, Алексей почувствовал себя изгоем, чем-то вроде прокаженного. Инстинктивная боязнь навлечь подозрение на друзей была столь сильна, что он даже обрадовался отсутствию Александра. На рассвете со Старой площади тронулся крестьянский обоз, с ним Алексей выбрался из Москвы. Его довезли до большого села на реке Истре, накормили, дали хлеба на дорогу, а дальше, держа путь на северо-запад, он побрел сам. В карете было тепло, монотонная качка убаюкивала и вызывала легкую дурноту. Борясь со сном и придерживая ерзающий на голове мокрый парик, Алексей принялся украдкой рассматривать своих спутников. Их было трое. Алешин спаситель был носат, молод и важен. Лиловый камзол по обычаю моды торчал по бокам колоколом, жесткое жабо из черных кружев подпирало острый, спесиво выпяченный подбородок. Скучное и брезгливое выражение лица его никак не вязалось с тем мнением, которое успел составить о нем Алексей. В кокетливо одетой, хорошенькой и словно испуганной девице по неуловимым признакам угадывалась камеристка. Она держала на коленях дорожный баул и неотрывно смотрела на даму, готовая по любому знаку, слову, взмаху ресниц исполнить какие-то ей одной известные обязанности. А дама! Творец, как получилось у тебя такое чудо? Она сидела совсем близко, протяни руку и коснешься лица, а казалось, что их разделяла огромная зала, полная света и музыки, и она, красавица, только присела на миг отдохнуть после мазурки или менуэта, закрыла глаза, а все в ней еще летит, танцует, и локон на шее шевелится, как живой. Алексея жаркой волной опалил стыд. Он вдруг представил себя со стороны, мокрого, растерзанного, с распухшей босой ногой. Жалкий, выпавший из гнезда вороненок! И еще эти нелепые театральные тряпки! И тут он почувствовал, что красавица его видит. Улыбка, вернее, полуулыбка -- никому, всему свету или себе одной, не изменилась ни одним своим движением, полузакрытые глаза словно медлили открыться. И вдруг распахнулись оба, с любопытством уставившись на Алексея. Под этими зелеными, как ночные светляки, глазами Алексей бес- покойно заерзал на сиденье, и шпага, старательно укрытая юбкой, неожиданно сдвинулась и оттопырила подол. Он быстро поправил шпагу, но лучше бы он этого не делал -- жест был столь явно мужской, что красавица даже удовлетворенно кивнула головой, видя подтверждение своей догадки. Она все поняла. "Она все поняла, -- пронеслось в голове у Алексея. -- Сейчас спросит -- почему я ряженый? Сейчас спросит... Боже мой, что отвечать? " Неожиданно для себя он чихнул, тут же закрыл рот ладонью и с испуганно вытаращенными глазами стал ждать приговора. Но красавица молчала и всем своим видом выказывала насмешку и удивление. "Не хочешь ко мне в пажи, богомолка? "- дразнили ее глаза, губы вздрагивали, вот-вот расхохочется. Алексей забился в угол кареты, закрыл лицо капюшоном и, зевнув через силу, сделал вид, что засыпает. Когда, совладав с собой, он слегка размежил веки и взглянул на красавицу, она его уже не видела. -- Сережа, скоро ли мы приедем, наконец? -- раздался ее голос. "Мне до твоих тайн нет никакого дела, -- послышалось Алексею в капризных интонациях. -- Что может быть интересного в ряженом мальчишке, подобранном в дороге? У меня своих забот достаточно". На лице у дамы появилось то же брезгливое выражение, что и у " лилового, надменного господина. Камеристка поспешно распахнула баул и извлекла флакон с нюхательной солью. Мужчина склонился к даме и зашептал по-французски, касаясь губами ее волос. До Алексея донеслось повторенное несколько раз слово "couvent"*. * Couvent -- монастырь (фр. ). И действительно, свой путь они кончили у стен большого монастыря. Было совсем темно. Вельможные попутчики, к счастью, забыли про Алексея. Молчаливая монашка отвела его в комнату, убогую и ^ тесную -- не то монастырская гостиница для бедных, не то пустующая келья. Деньги вперед, топчан в углу со свежей соломой да глиняная плошка с плавающим огоньком. -2- Алексей устал... Как тяжелы были четыре дня в пути! Он шел, не разбирая дороги, одержимый одной мыслью -- уйти от Москвы. Нога опухла, не умещалась в узком башмаке, и он потерял его где-то в болоте. За полями и оврагами, за ручейками и речками, холмами и низинами, за чащобами и топкими лесами -- родительская усадьба. Маменька сидит у окна, смотрит на мир и не ведает, какая беда стряслась с ее сыном. Выйти бы к постоялому двору, выложить все деньги да и махнуть на перекладных в родную деревню. Но он обходил постоялые дворы, там его могли поджидать драгуны. Сколько людей едет в каретах, телегах, верхами! Куда их всех несет нелегкая? Бредут странники, нищие, ремесленники и прочий рабочий люд. И всех он боится. Девицу легко обидеть, а шпагой защищаться нельзя. И переодеваться в мужское платье тоже нельзя. Маршируют по дорогам полицейские отряды, бьют в барабаны, ищут преступника Алексея Корсака. Хочешь не хочешь, а продолжай маскарад. В первую же ночь Алексей заблудился. Едва не утонув в болоте, голодный, еле живой от усталости, продирался он через бурелом и неожиданно вышел на костер. Какие-то люди сидели у огня, сушили одежду, ели, разговаривали. Алексей долго стоял под лохматой елкой, глотал дым и невольные слезы. Есть ли большее счастье в жизни, чем лечь у костра, согреть больную ногу и поесть горячей похлебки? Но он так и не решился выйти к людям. Не меньше, чем драгун, он боялся разбойников -- рассказы о них в навигацкой школе были весьма популярны. У разбойников известное обращение -- ограбят и повесят на осине. -- Живым не дамся! -- прошептал он заветные слова и побрел прочь, оступаясь больной ногой и вскрикивая от боли. Переночевал он в узкой расщелине между поваленных, наполовину сгнивших берез. Стараясь не думать о хищном зверье, он закутался в плащ, но даже в шорохе дождя ему чудилась осторожная волчья поступь. А потом он согрелся. Запах опят и лесной прели, возня крота под трухлявым пнем успокоили его, и он уснул. Утром, уже потеряв надежду найти какую-нибудь просеку, тропинку или след человека, он неожиданно наткнулся на группку крестьянских девушек. Шумно, как воробьи, они шныряли по кустам, обирая малину. -- Туда не ходите, -- махнул рукой Алеша. -- Там люди костер жгли. Разбойники... -- Какие ж они разбойники? -- наперебой закричали девушки. -- Это наши мужики лес валят. Мы им обед несем. А ты как сюда попала? Девушки накормили измученную горожанку и объяснили, как выбраться из леса и выйти на Петербургский тракт. Но Алексей боялся идти по большаку и продолжал держаться менее оживленных, проселочных дорог. Через два дня его подобрала карета. Каморка, в которую привела Алексея монашка, была мала и холодна, как собачья конура, но он несказанно обрадовался и такому пристанищу. Здесь он был в безопасности. Есть не хотелось. Спать, спать... С трудом превозмогая желание сразу лечь спать, он снял мокрую одежду и развесил ее для просушки. Стеганые бока пропитались влагой, узлы на тесемках затвердели, и он долго возился, развязывая их, пока не догадался разрезать шпагой. Кокетливые кудряшки парика превратились в липкие, как переваренная лапша, пряди, в которых запутались еловые иголки и стерни соломы. Он даже не решился выжать этот театральный реквизит, боясь, что парик склеится. -- Куда бы мне повесить мои кудри? -- сказал Алексей задумчиво. Самое сухое место в углу, там лампада горит день и ночь. Он перекрестился и повесил парик на торчащий под иконой гвоздь. Солома на топчане была сухая. Алексей закрыл в нее больную ногу, подкопнил под бока и блаженно закрыл глаза. Кто его спутники? Видно, плохо он играет свою роль, если дама все поняла. А как хороша! Почему-то ему казалось, что он видел ее раньше. Что-то знакомое чудилось в чертах лица, в усмешке. "В мечтах ты ее видел, -- улыбнулся Алеша. -- Во сне встречались. Как бы она, красота, не донесла на меня! " Он уже совсем засыпал, когда тяжелая дверь в келью хрипло, по-стариковски скрипнула и приоткрылась, удерживаемая чьей-то осторожной рукой. Алексей сразу сел, закрылся мокрым плащом, накинул на голову капюшон и замер, испуганно уставившись на дверь. Этот кто-то медлил войти. "Ну? " -- не выдержал он. В дверь проскользнула девушка, скорее девочка-подросток, в темном, под горло платье и большой, волочащейся по полу шали. -- Ты кто? -- услышал Алеша чуть внятный шепот. -- Служанка приехавших вечером господ, -- также шепотом ответил он, поправляя плащ. -- Ты не служанка. Ты на богомолье идешь. Тебя в дороге подобрали. -- А тебе что в этом? -- Алексей схватил девушку за запястье. -- Кто тебя подослал? Говори! -- Пусти, закричу! Знала бы, что ты злая, как цыганка, не пришла бы сюда. -- Чего тебе надо? -- крикнул Алексей, отбрасывая ее руку. -- Я завтра с тобой пойду. -- Вот радость-то, -- иронически протянул он. -- Не хочешь, чтобы с тобой шла? -- Зачем ты мне нужна-то? Ты кто, монашка? -- Нет. Я при монастыре живу. -- Ты даже не знаешь, куда я иду, --усмехнулся Алеша. Она задумалась, по-детски выпятив губы, пальцы ее с отрешенной деловитостью быстро сплетали в косичку кисти шали. -- А куда ты идешь? -- спросила она наконец. -- Это уж мое дело. Тебе куда надо? -- А это мое дело! -- Девушка бросила заплетать кисти, стиснула худой кулачок и решительно потрясла им. -- Вот и хорошо. Вот и поговорили. А теперь иди. Мне спать надо. Девушка не двинулась с места. -- Мне надо в Новгород, -- прошептала она с неожиданной кротостью. -- Я одна боюсь идти, я мира не знаю. Она ссутулилась и вдруг упала на колени, вцепилась руками в волосы и стала раскачиваться перед Алешей, страстно шепча: -- Возьми с собой! Христом Богом молю... Выйду я из монастыря, только дорогу спрошу, меня назад и воротят. На кольцо, оно дорогое, фамильное. Ты не бойся, бери, только позволь идти с тобой. "Уж не блаженная ли? " -- оторопело подумал Алексей. -- Не нужно мне твоих колец. У меня свои есть. Пойдем, коли хочешь. "Вдвоем идти легче, -- размышлял он. -- Вряд ли она будет обузой. Ноги длинные, в ходу, наверное, легкие. Пусть скачет... " Получив согласие, девушка сразу успокоилась, нахмуренное лицо ее разгладилось, похорошело. Она села на пол, подперев щеку ладонью, и принялась внимательно рассматривать Алексея. -- Ну и взгляд у тебя, -- смутился тот. -- Твои глаза костер поджечь могут. Не пробовала? -- Черные, да? -- простодушно отозвалась девушка. -- Мне сестра Федора всегда говорит: "Спрячь глаза! " -- Сколько тебе лет? -- Шестнадцать. -- А зовут тебя как? -- Зачем тебе мое имя? -- опять насупилась девушка. -- Не хочешь -- не говори. -- Софья. А ты? -- Алек... Анна, -- поперхнулся Алексей, но вовремя вспомнил имя благодетельницы Анны Гавриловны. -- Аннушка, -- задумчиво уточнила Софья. "А хорошо ли это, честно ли, что я беру ее с собой, -- размышлял Алеша. -- Видно, совсем не у кого просить ей помощи, если кинулась она к первой встречной. Но я-то не та, за кого она мня принимает. Если б знала эта девица, что я ряженый гардемарин и государев преступник, вряд ли б она так стремилась пойти со мной". Он не успел додумать мысль до конца, как Софья встала, подошла к божнице и, встретившись с ясными глазами Вседержителя, так стремительно грохнулась на пол, что юноша явственно услышал стук коленей о плиты пола. "Больно так молиться", -- подумал он. -- Господи, решилась я! -- страстно прошептала Софья. -- Господи, не помощи жду! Об одном прошу -- не мешай! Я сама, сама... Отврати от меня взгляд свой. Пойми и прости. Господи... Алексей сидел, не шелохнувшись. Ну и молитва! Софья смиренно касалась лбом пола, но не просила Бога -- требовала, и, казалось, качни Господь головой, нет, мол, она опять вцепится в свои лохматые волосы, заломит руки и начнет рвать перстень с худых пальцев: "На, возьми, но пойми и прости... " И не выдержит Всемогущий. Муторно стало на душе у Алексея. Мало ему своих бед, еще берет на шею обузу. Экая она настырная! "Да отвяжись ты от Бога! -- хотелось ему крикнуть. -- И секунды ему подумать не даешь. Только и забот у Господа, что за тобой следить! " Если она с Богом так вольничает, то каково же будет ему, Алексею? Заговорит, задурит голову, опутает просьбами, как канатами, и не будет у него своей воли, только ее желания он будет выполнять, проклиная их и не смея отказаться. Софья внезапно затихла, накинула на голову шаль и встала. -- Все... -- Она вздохнула, повернулась к Алексею и улыбнулась. И так белозуба, светла и добра была эта улыбка, что Алексей, словно пойманный с поличным, смешался и отвел глаза. -- Я тебе башмаки принесу, -- сказала Софья, глядя на босые Алешкины ноги. -- Болит нога? -- Болит. -- Я вылечу. А сейчас спи. Скоро утро. Я за тобой приду. -3- У Софьи дрожали руки, и она никак не могла повернуть ключ в замке. Видно, этой дверью пользовались редко, и замок заржавел. -- Дай я, -- сказал Алексей. -- Скорее, скорее... -- торопила девушка. -- Куда ключ деть? -- спросил Алексей, когда дверь наконец раскрылась. -- Брось в крапиву. -- Я снаружи запру. А то поймут, что мы через эту дверь ушли. -- Они и так поймут. Бежим! -- Ты иди. Я тебя догоню. Говорить это было излишне, потому что Софья уже бежала прочь от монастырских стен. Алеша бросился ее догонять, но нога отозвалась резкой болью. Скоро он потерял ее из виду за стогами сена. -- Беги, беги... В Новгороде встретимся, -- проворчал Алексей и перешел на шаг. Дойдя до опушки леса, он остановился и осмотрелся кругом, уверенный, что где-то рядом, спрятавшись в кустах, ждет его Софья. -- Эй, где ты? -- крикнул он громко. Никто не отозвался. "Может, она за стогом прячется? " Он оглянулся назад и замер с улыбкой, поэтическая душа его дрогнула. Монастырь стоял на взгорке. Словно поле всколыхнулось волной, и на самом гребне этой волны возникли, как видение, белые стены, по-женски округлые башенки, крытые медью и гонтом луковки церквей, и кружевные прапорцы на трубах, и звонница у Святых ворот с похожими на сережки колоколами, подвешенными к узорчатой перекладине. Солнце встало, и стены монастыря нежно зарозовели, казалось, они излучали тепло, а в карнизах, уступах, оконных проемах, щелевидных бойницах залегли лиловые тени, сохранившие остаток дремотной ночной сырости, и изразцовые плитки на барабане собора влажно блестели, словно листья, обильно смоченные росой. "Куда же я бегу от такой красоты и тишины? -- подумал Алексей. -- Что надежнее защитит меня от Тайной канцелярии, чем эти стены? " Он вспомнил проповеди отца Иллариона, и память услужливо нарисовала перед ним скорбный образ гречанки Анастасии, что семнадцать лет скрывалась под мужской рясой и даже стала настоятелем тихой обители. Только смерть Анастасии позволила монастырской братии угадать ее пол. А если его, Алексея Корсака, сама судьба обрядила в женские одежды, то почему бы и ему по примеру святой Анастасии не принять постриг и не исчезнуть среди робких монахинь. Уж здесь-то Котов его не найдет. "А как же я бриться буду? -- подумал он вдруг озабоченно. -- Ведь вырастет когда-нибудь и у меня борода". -- Долго мне тебя ждать? -- раздалось над ухом. -- А? Вернулась с полдороги? -- отозвался Алеша. -- Ты что несешься, как угорелая? Не в салки играем! -- Мы на этом поле, как на ладони. Со стен далеко видно. -- Кому видно? Все спят. -- В монастыре всегда кто-нибудь не спит. -- Ну и что? Не будут же они нас из мортир обстреливать. Я не могу бежать, у меня нога болит. Софья молча вытащила из узелка большие, растоптанные башмаки. -- Сядь, -- бросила она хмуро. Девушка внимательно осмотрела Алешину ногу и стала массировать ее, время от времени поливая маслянистой жидкостью из пузырька. Вначале она легко касалась ноги, словно гладила, но потом движения ее стали резкими и пальцы стали давить с такой силой, словно хотели отстирать эту ногу от синяков и царапин, выжать ее и выгладить катком. -- Осторожнее, -- взмолился Алексей. Но Софья до тех пор терзала его, пока нога не согрелась, а боль не стала легкой и даже приятной. Тогда она туго перебинтовала щиколотку льняным бинтом и ловко обула башмак. -- Спасибо, -- сказал Алеша, блаженно улыбаясь. Софья, не обращая внимания на его благодарность, завязала свой узелок, встала и спросила сурово: -- Куда идти-то, знаешь? В какую сторону? -- Главное, дружок, взять правильный пелинг, -- сказал Алеша, надевая другой башмак, -- а там... были бы звезды. -- Чего? "Ох ты, господи, что я болтаю? " -- Солнце должно в спину светить, --смущенно пробормотал Алеша. -- Так и пойдем впосолонь. Потом спросим. Пойдем, что попусту разговаривать. Софья шла легко, быстро, не оглядываясь на хромавшего сзади Алешу, словно и не было его совсем, только коса плясала по худым лопаткам в такт резво ступающим ногам. Утро было нарядное, ясное. Видно, еще вечером вылился весь дождь, теплый ночной ветер прогнал тучи, и лес заиграл звуками, запарил, просушивая каждую ветку, каждый кустик свой. Хорошо шагать при такой погоде, радоваться чистому воздуху и неожиданной попутчице. "Строгая девица, -- думал Алеша. -- Все угрюмится, строжится, да и такая хороша! Нога-то почти не болит -- вылечила". Он представил себе другую, ту, драгоценную, что насмехалась над ним вчера в карете. Вот если б она шла рядом! Да разве позволил бы он дотронуться ножкам ее до этой мокрой тропинки? Чистым, отбеленным полотном надо выстилать перед ней дорогу, падать распластанному в дорожные ямы, чтобы шла по нему, как по живому мосту. А устанет, нести на руках, задыхаясь от восторга. "Но, поди, и тяжела она, красота-то! Одних юбок да кружев на полпуда, не меньше. Ее и уронить недолго. А уронишь -- крику будет... Пусть уж лучше она в карете едет, а я с этой пойду, хмурой, что бежит вперед и ничего не просит". В полдень они вышли к небольшой речке. Скрытый ивами невдалеке шумел скрипом телег и голосами Петербургский тракт. -- Привал, -- сказал Алеша. -- Садись. Отдыхать будем. Жарко. Шустрая стая мальков блеснула серебряными полосками и скрылась, испугавшись собственной тени. Ветер шумел лозой, сыпал песок, раскачивал камыш и бело-розовые цветы болотного сусака, растущего у берега. Алексей снял с головы косынку, привычным жестом хотел поправить парик и похолодел -- вместо липких искусственных буклей рука его нащупала собственные волосы. Забыл! Парик остался висеть на гвозде под иконой. Он мучительно покраснел и, отвернувшись от Софьи, быстро спрятал рассыпающиеся волосы под косынку. Но девушка не заметила его смущения. Она сидела, съежившись, уткнув подбородок в колени. Эта поза, зелено-коричневое платье, такого же тусклого цвета платок, скрывающий, подобно монашеской наметке, шею и плечи, делали ее фигуру неприметной, похожей на болотную кочку. Алексей вытащил из кармана кусок хлеба и разломил его пополам. -- Возьми мой узелок, -- сказала девушка, покосившись на протянутый кусок хлеба. -- Там лепешки медовые. Их наша келарка матушка Евгения печет. В узелке были не только лепешки, но и копченая грудинка, огурцы, мягкий пористый хлеб и молоко в глиняной фляге. Огурец свеже хрустнул на зубах, и Алексей вдруг подумал -- как это замечательно -- ощущать голод и иметь столько великолепной еды, чтобы утолить его. Он расправил плечи и почувствовал, что у него крепкое тело и сильные руки, пошевелил забинтованной ногой -- не болит, можно спокойно идти дальше. А когда он попробовал медовую лепешку и запил ее молоком, все его беды -- и Котов, и брошенная навигацкая школа, и угроза ареста -- отодвинулись, стали маленькими, словно он смотрел на них в перевернутую подзорную трубу. Он пойдет в Кронштадт и поступит на корабль простым матросом. Когда-то так начинал карьеру его отец. Правда, на том корабле сам государь Петр ставил паруса! Сейчас не те времена. Но он будет прилежен, понятлив, знания, приобретенные в школе, помогут ему повыситься в чине. С корабля он напишет Никите, и тот скажет: "Молодец! А я боялся, что ты сгинешь в пути". А Белова он встретит на балу где-нибудь в петергофском дворце. Они обнимутся, и Саша скажет: "Ба! Да ты уже капитан! ", а он ответит: "Помнишь навигацкую школу? Ты предупредил меня в театре, а потому спас жизнь". И Белов засмеется: "Пустое, друг! " "Что же я один ем? " -- Алексей оглянулся на Софью. -- Садись поближе, поешь. -- Нет. Они встретились глазами, и Алеша, не выдержав надрывного взгляда, отвернулся. "Вольному воля. Голодай". -- Он спрятал остатки еды в узелок, затем ополоснул холодной водой лицо и шею, вытерся подолом и лег на спину, весьма довольный жизнью. Софья запела вдруг тихо, не разжимая губ. После каждой музыкальной фразы, тоскливой, брошенной, недоговоренной, она замолкала, как бы ожидая ответа, и опять повторяла тот же напев. Пальцы ее проворно плели косу, словно подыгрывали, перебирая клавиши флейты. -- К кому в Новгород идешь? -- не выдержал Алеша. -- К тетке. --И Софья опять повторила свой музыкальный вопрос. -- Но ты, Аннушка, лучше меня ни о чем не спрашивай. Вставай. Пошли. Сама говорила -- путь далек. -- Если спросят, скажем, что мы сестры. Поняла? -- Какие же мы сестры? Я тебя первый раз в жизни вижу. -- Если спрашивать будут... --сказал Алексей неожиданно для себя извиняющимся тоном. -- Кто будет спрашивать? -- Мало ли кто... Люди. -- Что хочешь, то и говори. Я никому ничего говорить не буду. -4- Анастасия поправила на груди мантилью, спрятала локоны под чепец и постучала в дверь. -- Входи. Садись. Как почивала? Игуменья мать Леонидия сидела за большим рабочим столом, заваленным книгами: старинными фолиантами в кожаных переплетах, свитками рукописей, древними, обугленными по краям летописями, украшенными витиеватыми буквицами. -- Хорошо почивала. -- Анастасия села на кончик жесткого с высокой спинкой стула. Охватившая ее робость была неудобна и стеснительна, как чужая одежда. Игуменья сняла очки, положила их на раскрытую книгу, потерла перетруженные чтением глаза. -- А я, грешница, думала, что сон к тебе не придет, что проведешь ты ночь в покаянной молитве и просветит господь твою душу. Какое же твое окончательное решение? -- Париж. -- Париж... Значит, отвернулся от тебя господь. Анастасия с такой силой сдавила переплетенные пальцы, что ногти залиловели, как накрашенные. -- Что же мне делать? Ждать тюрьмы? Ты святая, тебе везде хорошо, а я из плоти и крови. -- Плоть и кровь -- это только темница души, в которой томится она и страждет искупления вины. -- Ив Париже люди живут! -- крикнула Анастасия запальчиво. -- Невенчанная, без родительского благословения, бежать с мужчиной, с католиком! Бесстыдница! -- Игуменья широким движением сотворила крест, затем рука ее сжалась в кулак и с силой ударила по столу: -- Не пущу! Посажу на хлеб и воду! -- Спасибо, тетушка. -- Анастасия нервно, со всхлипом рассмеялась. -- Спасибо, утешила... Мало тебе моих мук! А ты знаешь, как перед следователем стоять? На все вопросы отвечать надо одно -- да, да... Другие ответы им не надобны. А потом составят бумагу: "Обличена, в чем сама повинилась, а с розысков* в том утвердилась". * Быть под розыском -- т. е. под пыткой. Ты этого хочешь? Игуменья тяжело встала с кресла, распахнула окно. Чистый воздух, словно святой водой, омыл лицо. Вот он, ее благой мир! Монастырский двор был пуст. Инокини сидели за ткацкими станками, прялками, пяльцами, чистили коров, пекли хлебы, переписывали древние рукописи в библиотеке. Кривобокая Феклушка прошмыгнула под окном и скрылась за дверью монастырской гостиницы, пошла подливать масла в лампады. Труд и молитва... Беленые стены прекрасны и чисты, как крыло горлицы, травка-муравка -- живой ковер, и неба свод. Три цвета -- белый, зеленый и синий, цвета покоя, благочестия и тишины. Тридцать лет назад она вот так же умилилась этой картине. Села на лавочку у Святых ворот, прижалась спиной к узорной колонке и подумала -- здесь она будет свободна. Монастырская стена оградит ее от житейских нечистот, переплавит она в мистическом горниле душу свою и искупит вину перед богом за себя и близких своих. Поднимайся взглядом выше колокольни, омой душу в живительных лучах света и забудешь... Забудешь, как Мишеньку Белосельского, нареченного жениха, волокли избитого вниз по лестнице. Гвардейцы окаянные, Петровы выкормыши, куда тащите моего жениха? На казнь, девушка! На пытки, милая... Петровы мы, не Софьины! Горят костры в Преображенской слободе перед пыточными избами, вопят стрельцы, растекаются по Москве ручейки крови. Как жить? Плакать не смей! Жаловаться некому. Маменька со страху совсем ошалела. Каждый вечер всовывает ее, как куклу, в иноземное платье, оголяет плечи и отводит в ассамблею. А там приседай, улыбайся, верти юбкой перед ухмыляющимся кавалером. Когда сказала маменьке про монастырь, та завопила дурнотно и до синяков отбила руку о дочерины щеки. Только через год удалось уйти от сраму. Стала она сестрой Леонидией, не гнушалась самой черной работы, зимой и летом носила хитон из овечьей шерсти, воду пила из деревянного кубка и молилась в келье своей, не зажигая светильника. И удостоилась благодати. По сию пору мало кто знает в этих стенах, что в жилах сестры Леонидии течет благородная кровь Головкиных. -- Стучат, тетушка, -- тихо сказала Анастасия. -- Мать игуменья, стучат! -- Что? Ах, да... Войдите! В комнату уверенной солдатской походкой вошла казначейша, сестра Федора, остановилась на середине комнаты, поклонилась и вытащила из-за пояса убористо исписанный лист бумаги. -- Я пойду? -- Анастасия встала. -- Сиди, -- строго сказала игуменья. -- Разговор наш еще не окончен. -- Она вернулась к столу, одернула мантию, села и только после этого обратилась к вошедшей: -- Говори. -- Принесла, как велели, -- зычным голосом отозвалась сестра Федора. -- Все выписки сделала и пронумеровала. Она откашлялась, подбоченилась и вещим голосом стала читать бумагу. В ней говорилось о первом общежитейском монастыре, основанном Пахомием Великим в 320 году в Тавенниси. Уклад этой обители имел любопытную особенность -- Пахомий запретил монахам принимать духовный сан, для того чтобы напрямую, минуя церковную иерархию, общаться с богом. Игуменья слушала с живейшим интересом. Сложные отношения Пахомия с епископатом были вполне понятны православной игуменье. Патриаршество в России умерло с последним патриархом -- Андрианом, а вместе с ним умерло и древлее благочестие. Во главе русской церкви стал Синод -- духовная коллегия. А что видела она от Синода? Угрозы, поборы да повинности. Бесконечные подати грозили монастырю полным разорением. И добро бы шли сборы на школы да богадельни. Так нет! Какие только обязанности не возлагали на тихий женский монастырь, какие только долги ему не приписывали! Строй флот, корми армию, содержи больных и увечных солдат. Почему монастырская казна должна нищать из-за богопротивных войн и прочих мерзостных страстей человеческих? Еще сейчас в памяти страшный год, когда взяли из монастырской казны все без остатка на "отлитие пушек нового формата". Это ли должно заботить дочерей Христовых? На троне один царь -- глупость людская! Будто сбесился род человеческий! Истлела гнилая оболочка морали, и не могут уже прикрыть срамоту людской подлости. Доходят слухи, что в Синоде суета, свара, взяточничество, фискальство и, страшно сказать, воровство. Бывшего архиепископа Новгородского монастыря Феофана Прокоповича обвинили в расхищении церковного имущества. Он-де продавал оклады со старинных икон, а на вырученные деньги покупал себе кареты, лошадей и вино. Есть ли дела более противные господу? А ведь и в древности были люди, которые бежали от прелести*, от сраму. Непокорный Пахомий порвал связь с епархией. Сжималось сердце от жалости к братии -- монастырь подвергался гонениям, а сам Пахомий едва не был убит на Соборе в Эзне, но сильнее был восторг в душе. Через тьму веков Пахомий Великий указывал ей, сестре Леонидии, и инокиням ее наикратчайший путь к Богу. -- Спасибо, сестра Федора, -- сказала игуменья, когда казначейша кончила читать. -- Твой труд угоден богу. Сегодня же прочти сестрам эту бумагу. Пусть каждая выучит житие Пахомия Великого. Вечером проверю. Когда казначейша удалилась, игуменья долго пребывала в благоговейном молчании, а потом посмотрела на Анастасию просветленным взором и сказала мягко: -- Останешься в монастыре белицей**. Будешь жить вместе с моей воспитанницей Софьей, девушкой строгой, смиренной и благочестивой. А как пройдет гроза, вернешься в мир. Анастасия отрицательно покачала головой. -- Глупая, неразумная... Глуши в себе страсти! Человеческое естество -- цитадель сатаны! С этим наваждением бороться надо! Софья просветит тебя, обогреет. Она добра и, как роса в цветке, чиста и непорочна. Что там еще? Речь игуменьи была прервана возней за дверью и разнотонными голосами. Кто-то причитал, кто-то читал молитву, а гнусавый низкий голос скороговоркой бубнил: "Бежала... Я-то знаю, бежала. Она вчера все по кельям ристала***". Дверь распахнулась, и в комнату вошли две монашки, ведущие под руки убогую Феклушу. Та упиралась, но продолжала гугнить: "Опреснок**** собирала и другое пропитание в дорогу. Я видела, видела... " -- Матушка игуменья, -- сказала статная сестра Ефимья дрожащим голосом, -- Феклушка говорит, что сегодня утром наша Софья бежала из монастыря с девицей, что приехала вчера в карете с господами. -- Сестра Ефимья нерешительно кивнула головой в сторону Анастасии. -- А в келье, где эта девица ночевала, Феклушка нашла вот это. -- На пожелтевшие страницы раскрытой книги лег лохматый парик цвета прелого сена. -- О-о-о! -- Робость Анастасии как рукой сняло. Она вскочила, схватила парик, надела его на кулак и присела перед ним в поклоне. -- Мадемуазель гардемарин, вы забыли важную часть вашего туалета. -- Она расхохоталась и покрутила кулаком. Парик закивал согласно. -- Софья бежала? -- Игуменья не могла оправиться от изумления. -- Почему? Кто ее обидел? * Здесь "прелесть"- обман, ересь. ** Белица-девушка, живущая при монастыре, но не принявшая пострижение. *** Ристать -- бегать, носиться. **** Опреснок -- пресный хлеб. -- Матушка, кто станет обижать сироту? -- Настасья, -- сказала сестра Леонидия суровым, раздраженным голосом, -- положи парик, перестань дурачиться. О каком гардемарине ты толкуешь? -- Эта девица, -- Анастасия показала пальцем на парик, -- переодетый в женское платье гардемарин. Я его знаю. Он в маменькином театре играл. Она в нем души не чаяла. Такой талант, такой талант! Он вашу птичку в сети и поймал. -- Ты что говоришь-то? Сговор был?! Боже мой... Софья, бедная, как впала ты в такой грех? Не уберегла я тебя! Это ты, позорище рода человеческого, привезла соблазнителя в дом! Анастасия швырнула парик на пол и сердито поджала губы. -- Этого мальчишку шевалье в дороге подобрал. Я не катаю в карете ряженых гардемаринов. Ловите теперь вашу овцу заблудшую, а я уезжаю! -- Прокляну! -- Игуменья занесла руку, словно собиралась ударить. Лицо ее выражало такое страдание, так горек и грозен был взгляд, что монахини попятились к двери, а Феклушка повалилась на пол и завыла, словно она одна была виновата в побеге воспитанницы. -- Уйдите все, --сказала игуменья глухо. -- И мне уйти? -- пролепетала Анастасия. -- И тебе... И вот уже карета подана к воротам, и де Брильи торопливо подсаживает Анастасию на подножку, и Григорий, перекрестясь на храм Рождества Богородицы, залезает на козлы. -- Подожди, шевалье. -- Анастасия хмуро оттолкнула его руку. -- Я сейчас... Она вернулась на монастырский двор, села на лавочку у Святых ворот, ища глазами окна игуменьи. "Неужели не выйдет ко мне, не скажет напутственного слова? Вот она... Идет! " На глаза девушки навернулись слезы. Мать Леонидия быстрой, легкой походкой шла к ней по мощеной дорожке. Лицо игуменьи было печальным, черный креп клобука трепетал на плечах. -- Настасья, последний раз говорю, -- игуменья положила руки на плечи племянницы, -- останься. Девочка моя, не уезжай. Эти стены защитят тебя от навета и тюрьмы. -- И от жизни, -- еле слышно прошептала Анастасия. -- Зачем ты приехала, мучительница? Зачем терзаешь мою душу? -- Благослови... -- Анастасия опустилась на колени и прижалась губами к сухой, пахнувшей ладаном руке. -- Боюсь, страшно... -5- Начало августа было жарким. Днем сухой воздух так нагревался, что, казалось, не солнце жжет спину через одежду, колышет марево над полями, а сама земля, как огромная печь, источает клокочущее в ее недрах тепло, и вот-вот прорвется где-то нарывом вулкан, и раскаленная магма зальет пыльные дороги и леса, потускневшие от жары. Алеша боялся, что истомленная зноем Софья разденется и полезет в воду да еще его позовет купаться. Но опасения его были напрасны. Софья даже умывалась в одиночестве. Спрячется за куст, опустит ноги в воду, плещется, расчесывает волосы и поет. На постоялых дворах и в деревнях они покупали еду. Бабы жалели молоденьких странниц, часто кормили задаром, расспрашивали. Они сестры. Мать в Твери. У них свой двухэтажный дом. Дальше шло подробное описание хором, которые снимал Никита. Отец погиб на турецкой войне. Они идут по святым местам и бога славят. Софья простодушно приняла эту легенду за истинную судьбу Аннушки. -- Где могила отца? Знаешь? -- спросила она у Алеши. -- У него нет могилы. Он был моряк. Балтийское море его могила. -- Так он со шведами воевал?? Зачем же ты говорила людям про турецкую войну? Алексей и сам не знал, почему решил схоронить отца на южной границе. Боясь проговориться о главном, он инстинктивно выбирал в своем рассказе места подальше от истинных событий. -- Говорила бы все, как есть, -- не унималась Софья. -- Так прямо все и говорить? -- Алешу злила наивность монастырской белицы. -- А про себя сама расскажешь? -- Ты, значит, тоже беглая? Он промолчал. Больше Софья ничего не спросила. Не сговариваясь, они стали заходить в деревни все реже и реже. Ночевали на еловом лапнике, срубленном Алешиной шпагой, или в стогах сена. Спала Софья чутко. Свернется, как часовая пружина, уткнет подбородок в стиснутые кулачки и замрет, а чуть шорох -- поднимает голову, всматривается в ночную мглу. Разговаривали они мало. Алеша ничем не занимал мыслей девушки. Будь она повнимательнее, заметила бы, как вытянулась и похудела фигура мнимой Аннушки. Алеше надоело возиться с толщинками и искать правильное положение подставным грудям. Пышный бюст он оставил под елкой, а стегаными боками пользовался как подушкой. Косынку с головы он не снимал даже на ночь. Много верст осталось за спиной. Нога у Алеши совсем не болела, страхи мнимые и реальные потеряли первоначальную остроту, и даже приятным можно было бы назвать их путешествие, если бы не вспыльчивый, своенравный характер Софьи. Но в ее высокомерии было что-то жалкое, в заносчивости угадывались внутреннее неблагополучие и разлад, и Алеша прощал ей злые слова, как прощают их хворому ребенку. Но чем покладистее и заботливее он был, тем больше ярилась Софья. Иногда и Алеша выходил из себя -- нельзя же все время молчать! -- и тогда они кричали и ругались на весь лес, однажды даже подрались. Случилось это на третий день пути. Утром Алеша собрал хворосту, развел костер, вскипятил в котелке воды. Все хозяйственные заботы сами собой легли на его плечи. Софья и не пыталась ему помогать. Он бросил в котелок ячневой крупы, покрошил лука. -- Вставай, -- позвал он Софью. -- Что хмурая с утра? -- А тебе какое дело? -- отозвалась Софья, она лежала закутавшись в Алешин плащ и неотрывно смотрела в небо. -- Язык у тебя, Аннушка, клеем смазан. Все выспрашиваешь меня, а о себе ни слова. Скажи, за что тебе волосы остригли? -- Я их сама на парик продала, -- быстро ответил Алеша и нахмурился, пытаясь предотвратить последующие вопросы. -- На парик... -- иронически прищурилась девушка. -- А то я не знаю, за что косы стригут. А шпага у тебя откуда? Иль украла? -- Стыдись! Это память об отце. -- Отцы на память дочерям ладанки дарят да крестики. Что-то не слыхала я, чтоб шпаги дарили. -- Это у кого какой отец, -- сказал Алеша добродушно. -- Мой был честный воин. А кто твой отец? Алексей не хотел ссориться, но чувствовал, что Софья не успокоится, пока не доведет его до бешенства. -- Только посмей еще слово сказать о моем отце! -- звонко крикнула девушка. -- Таскай свою шпагу, богомолка, мне не жалко. Но не смей мне в душу лезть! Я людям не верю. Они подлые! И не играй со мной в доброту. Взяла с собой, облагодетельствовала, так я тебе за это денег дам. -- Да пропади ты пропадом, колючка репейная, со своими тайнами! Они мне не нужны. И сама ты мне не нужна, и отец твой, и тетка постылая! -- заорал Алеша. -- Не сметь тетку ругать! Софья вскочила и бросилась на Алексея. Он сидел на корточках и от внезапного удара упал навзничь, ударившись головой об острый пенек. Котелок перевернулся, каша вылилась на горячие угли. -- У-у, блаженная! -- взвыл Алеша от боли. -- Кашу загубила! В грудь его, как в барабан, стучали Софьины кулаки. Правый кулак он схватил быстро, а левый не давался, увертывался, коса била по лицу, как плетка. Наконец он поймал и левый кулак, повалил девушку на землю и придавил своим телом. Она попыталась ужом вылезти из-под Алексея, но тот держал ее крепко. Потеряв надежду освободиться, она напряглась из последних сил и укусила Алешу за руку. Зубы только царапнули запястье, а вся сила челюстей досталась рукаву. -- Ты еще кусаться! -- Алексей тряхнул ее со злостью. Хорошо хоть руку не прокусила. Врезать бы ей по уху. Маленькая ведьма! Софья брезгливо выплюнула лоскут и опять отрешенно уставилась в небо. Губы у нее пухлые, совсем детские. Кожа на носу обгорела. На лбу ссадина. Неужели это он ее оцарапал? Нет, ранка уже подсохла. Вчера, когда от собак через плетень лезли, она, кажется, упала. -- Что ты кидаешься на меня, а? -- спросил Алексей тихо. -- Кто тебя обидел? Люди всякие есть, и плохие и хорошие. Мать-то жива? Где твои родители? Девушка молчала, и Алексей разжал руки. А вечером, когда лягушки надрывались в болоте, провожая красный закат, и мириады комаров роились над низким тростником, Софья, уткнувшись в Алешин подол и давясь слезами, причитала: -- Прости, Аннушка, прости... -- Успокойся, все будет хорошо. Комар! -- Он легко щелкнул девушку по носу. -- Тетка твоя... -- Не говори про тетку. Я одна на всем свете. Пелагея Дмитриевна видела меня лишь в колыбели, может и не признать. Ты одна у меня на свете, Аннушка. Была еще мать Леонидия, но о ней вспоминать нельзя... -- Ну и пусть ее. Что дрожишь? -- Он подбросил в костер еловых веток, и дым сразу полез во все стороны. Алеша поАерхнулся, закашлялся. -- Ну и место мы выбрали для ночлега! Гниль, болота... Но это ничего... -- Он гладил Софью по голове и приговаривал тихо, мечтательно. -- Скоро мы по таким местам пойдем! Там сухие леса и сосны высоки, как мачты на корабле. Ты видела когда-нибудь корабль? -- Нет. -- По утрам вокруг сосен клубится туман, не такой, как этот дым, а легкий, пахучий. В этом тумане виден каждый солнечный луч, и кора сосен розовеет, как твои щеки. -- У меня розовые щеки? -- Когда не злишься. -- Рассказывай... -- шептала Софья. -- Там белый мох. Нога в нем тонет, как в пене. Тепло нам будет спать на таком мху. Он весь прогрет солнцем. Там папоротник и дикий лиловый вереск. -- Говори... -- Там синие озера, а берега покрыты сочной травой, и она стелется под ветром, шумит. А в траве запутались ветки ежевики, колючие, как твой нрав. Сейчас. ежевика собрала в гроздья красные ягоды. Я накормлю тебя ими, когда они почернеют. Они так и уснули сидя, кашляя от дыма и вздрагивая от внезапных, как укол шпагой, укусов комаров. С этого дня отношения их изменились. Они по-прежнему мало говорили друг с другом, но не только перестали ссориться, но потянулись друг к другу, ища понимания и сочувствия. На шестой день пути Алексей и Софья вышли к извилистой, полноводной реке. Возившийся с сетью старик сказал, что река эта -- Мета, что перевезти их на другой берег он, конечно, может, отчего не перевезти, но вечер уже и гроза начинается, а потому "идите-ка вы, голубоньки, в деревню да попроситесь на ночлег". Видно, и впрямь собиралась гроза. Ветер посвежел, поземкой мел по дороге пыль, трепал ветки прибрежной ивы и сыпал в темную воду листья. У околицы Алешу и Софью догнала молодая чернобровая баба в сарафане из крашенины и красном повойнике. На затейливо расписанном коромысле она несла деревянные бадейки, полные воды. -- Силины? Зачем они вам? Дедушка послал? Пойдемте... Дверь в избу была отворена, в сенцах бродили куры, долбили клювами земляной пол. Алеша шагнул в избу и замер удивленно. Снаружи силинская изба ничем не могла привлечь внимание: сруб в две клети, узкие, затянутые рыбьим пузырем окна, крыша в замахренной дранке с невысокой трубой. Алеша еще подумал -- хорошо, что изба не черная, сажи на стенах не будет. Какая там сажа, внутри вся изба пестрела, цвела красками. И огромная печь, и лавки вдоль стен, и посуда, туески да короба, -- все было разрисовано цветами, рыбами, птицами. Больше всего было лошадей, нарисованных неумело, но так резво и весело, что душа радовалась. -- Ой! Кто ж это все у вас так разукрасил? -- восторженно спросила Софья, и Алеша оглянулся на нее с удивлением, таким вдруг теплым и ласковым стал ее голос. -- Это золовка моя, -- чернобровая баба кивнула на сидящую за прялкой девочку лет четырнадцати. -- Даренка, что дверь настежь? -- Только мне дела -- за дверьми следить, -- звонко отозвалась девочка. -- Мое дело прясть, сами велели! -- Да языком молотить целый день, да стены пачкать, -- ворчливо заметила темная, сухая старуха, месившая на залавке квашню. -- Мамаш, я странниц привела, покорми... -- Где ты их находишь, странниц этих, -- продолжила старуха разговор сама с собой. -- Человеку для работы руки господь дал, а не ноги. -- И словно в подтверждение своих слов еще яростнее принялась тискать тесто. -- Людей постыдились бы говорить такое! -- встряла девочка, стремительно оттолкнула от себя прялку и начала ловко перематывать пряжу с веретена на моток, выкрикивая с каждым поворотом мотовила. -- Допряду кудель проклятую, и сама уйду странствовать -- на Валдай ко Святой Параскеве. Я жизни праведной хочу, постной, а не вашу кудель прясть! -- Да огрей ты ее, Фекла, по сдобным местам! -- прокричала старуха таким же пронзительным, как у девочки, голосом, и сразу стало ясно, кто родительница этих визгливых, страстных интонаций. -- Праведница захордяшная! Не пугай людей! Ты странниц лучше накорми, напои, в баньке попарь... Алеша только головой вертел, пытаясь уследить за этими выкриками, но последняя фраза привела его в ужас. -- Мы не можем в баньку, -- быстро сказал он. -- Мы обет дали. -- Какой обет? -- Софья посмотрела на него с удивлением, а озорная Фекла в дверцах уперла руки в пышные бедра и захохотала. Алеша надвинул косынку почти на нос, подошел к иконе и зашептал молитву. Наконец их посадили за стол, дали каши с конопляным маслом, томленной в молоке моркови, постных пирогов с рыбой и квасу. Фекла сидела напротив, поглядывала на Алешу и усмехалась. Пришли с поля мужики и парни, спокойные, молчаливые. Старик вернулся с реки и сел в угол плести корзину. -- Барки-то завтра пойдут в Новгород? -- Пойдут. -- Возьмите с собой богомолок, им к Святой Софии надо... Помолились и улеглись, кто на печи, кто на лавках, кто на полу на войлоках. Странницам принесли охапку свежей соломы. Уже перестала кряхтеть старуха, и чей-то размеренный храп потряс воздух, и сверчок робко, словно примериваясь, выдал первую трель, как из-за пестрой занавески показалось белое в лунном свете лицо Феклы, и Алеша услышал насмешливый шепот: -- Богомолка, а богомолка... Как звать-то тебя? Иди сюда, поговорим. -- Вслед за этим раздался грохот, словно упало что-то тяжелое, и оглушительный смех: -- Ой, беда, ой, не могу... Сколько раз тебе, Семен, говорила, не ложись ты с краю... -- причитала Фекла. -- Уймись, беспутная! -- закричала проснувшаяся старуха. -- Тото из тебя природа прет! Семен, успокой ты ее, ненасытную. Проснулись дети на печи и застрекотали, как кузнечики. Алеше показалось, что нарисованный Бова-королевич тоже зашевелился, погрозил кому-то похожим на веретено копьем, и голубая лошадь затанцевала от нетерпения. Изба заскрипела, закашляла, и тут, перекрывая все шумы и шорохи, взвился альт юной Дарьи: -- Чего ты, Фекла, гогочешь? Чего ты горлу своему луженому передышки не даешь? Да пустите меня в чистую обитель, чтоб зрила я то чистое... ... И умолкла. Похоже, кто-то из парней, устав слушать сестрины вопли, закрыл ей ладонью рот. -- Пойдем отсюда, а? -- Софья ощупью нашла Алешине лицо и зашептала ему в ухо. -- Что они так все орут? Ох и крикливые... -- Это у них по женской линии, -- ответил Алеша. Гроза прошла стороной. Далекие сполохи освещали горизонт. По приставной лестнице они залезли на высокий стог. -- Аннушка, что она на тебя так посмотрела? -- Понравился, -- буркнул Алеша и смолк в испуге, надо же "понравилась! " Давно уж не делал он таких ошибок. -- Спи, милая, -- зашептал он Софье озабоченно. -- Завтра поплывем на барке, дадим роздых ногам. -- А это не страшно -- плыть? Мета, говорят, порожистая. -- Это прекрасно -- плыть под парусом! -- Расскажи про море... То, что вчера рассказывала. Алеша подложил руку под голову и начал: -- Далеко отсюда стоит скалистый и голый остров. Когда-то ой звался Ретусари, и там на взморье меж двух дубов наш Петр поставил себе небольшой домишко, чтоб днем и ночью смотреть на море. Сейчас остров называется Кронштадт, нет тех дубов, нет и дома, но высятся у пристани мачты кораблей. -- Странная ты, Аннушка, -- перебила вдруг Алешу Софья. -- Ты очень странная. Никак тебя не пойму. Все мне кажется, что ускользает от меня что-то. Кажется, вот-вот поймаю это непонятное, но нет... -- Давай спать, -- решительно сказал Алеша. Он оставил Софье плащ, отполз на край стога и зарылся в сено. Хорошо, что он не видел широко раскрытых Софьиных глаз, которые внимательно за ним следили, не слышал ее шепота: "Странная... точно ряженая... " -6- До Твери Белова домчала почтовая карета. Везти его дальше чиновник отказался, туманно намекая на секретность груза. Саша понял, что с каждой верстой эта секретность будет возрастать, требуя дополнительной оплаты, а поскольку карман нашего героя не был перегружен звонкой монетой, он распрощался с чиновником и стал передвигаться дальше как придется -- где пешком, где в карете, а то и в крестьянской телеге. Мысли Белова были заняты Анастасией. Воображение рисовало мрачные картины -- она в тюрьме, она плачет, ждет допроса, и никто не хочет ей помочь. "Скорее! Скорее! " -- шептал юноша и уже не шел, а бежал вперед, сжимая кулаки от ненависти к ее обидчикам. На четвертый день пути Белова подстерегало неожиданное приключение. Накануне его приютил на ночлег деревенский священник. Саша легко входил в доверие к людям и совершенно очаровал рассказами о московской жизни и хозяина дома, и попадью. На прощание он получил благословение, десяток вареных яиц и полезный совет -- как скостить пятнадцать, а то и все двадцать верст пути. -- Впереди болото, -- сказал священник. -- Тракт делает огромную петлю, а ты иди напрямик. От храма к лесу и дальше тянется тропинка, она и доведет тебя по сухому до постоялого двора в Дрюкове. Только на всех развилках выбирай левую тропку и следи, чтобы солнце светило в правую щеку. Саша поблагодарил за совет и зашагал по указанной тропинке. Через час ходьбы солнце странным образом переместилось и стало светить в затылок, потом и вовсе в левую щеку, а тропинка растворилась в болоте. Возвращаться назад было не в Сашиных привычках, он решил точно следовать совету, пошел напрямик и вскоре заблудился. Березовый лес сменился чахлым, словно ржавчиной изъеденным кустарником, земля под ногами ходила ходуном и сочилась гнилой водой. Ярко-зеленые пятна трясины обступали Сашу со всех сторон. Только к вечеру ему удалось выбраться на твердую землю. Вокруг шумели сосны. Он еле держался на ногах от усталости. Костюм его был в грязи, искусанное оводами и гнусом лицо распухло и бугрилось шишками. Он уже не кричал, не звал людей, а понуро брел куда-то, не разбирая дороги. Внезапно лес кончился, и Саша увидел саженях в тридцати от себя едва различимую в сумерках коляску. -- Стой! -- крикнул Белов осипшим голосом, боясь, что коляска растает в темноте, исчезнет, как мираж, и напролом через ракитник бросился к дороге. Сидящий на козлах кучер пронзительно завопил, кубарем скатился на землю и кинулся бежать, продолжая вопить с таким ужасом, словно ожидал выстрела в спину. -- Умоляю, возьмите меня с собой, господа! -- выдохнул Саша, с трудом открывая дверцу, и увидел, что просить было некого -- коляска была пуста. Похоже, ее оставили в большой спешке. На сиденье валялись пистолет и скомканный плащ, здесь же стоял открытый сак, полный бутылок. Одна из бутылок, на четверть опорожненная, стояла на полу. Когда Саша дернул дверцу, она упала, и вино пролилось на торчащий из-под сиденья плед. Саша схватил бутылку, поднял плед и увидел под ним ящик с увесистым замком. Он допил вино, аккуратно закрыл ящик пледом и пошел осмотреть коляску снаружи. Причину задержки понять было нетрудно -- коляска застряла в большущей луже и словно осела под тяжестью пирамиды из чемоданов, сложенных на крыше. Лошади стояли по колено в грязи. Завидев Сашу, они пытались переступить ногами, чтобы выбраться из топи, но сразу отказались от этой привычки и замерли, лениво помахивая хвостами. Кучер не возвращался. Измученный Саша залез в коляску, поел вареных яиц и не заметил, как заснул. Разбудил его далекий крик, который он вначале принял за волчий вой. "А-а-а", --доносилось с болот, слов разобрать было невозможно. Саша сложил руки рупором и стал кричать в ответ: -- Здесь, здесь! Идите сюда! Далекие голоса приближались. Вскоре Саша увидел двигающиеся огни фонарей, и через несколько минут к коляске подошли трое мужчин, ведущие под уздцы лошадей. П