уклый изумруд. -- Анне Гавриловне в крепость? -- растерянно прошептал Саша. -- Да, сделай доброе дело. -- Я передам. -- Что бы ни присудили ей -- смерть или кнут, казнь будет всенародной. Ты пойди туда, донеси до нее мои молитвы. -- Донесу. -- Обо всем, что с ней будет на эшафоте, об ее последнем слове, знаке ли, о том, как примет муку, напиши мне. Дай срок, я человека пришлю из Парижа, ему и отдашь письмо. Скажи только, как тебя найти? Саша назвал дом Лукьяна Петровича Друбарева.. Анастасия хотела еще что-то сказать, но смутилась, отвела глаза, глядя на еловые ветки за окном, их раскачивал ветер и сыпал обильную росу. -- Что на память тебе дать? -- спросила она вдруг. -- Вот эту ленту, -- глухо сказал Саша. Анастасия тряхнула головой, и розовая лента, стягивающая волосы, упала к ней на колени. -- Нет, лента -- это не то. -- Она с трудом стала отстегивать от пояса сапфировую брошь, сделанную в виде букетика фиалок. -- Коли попадешь в Париж, это будет твоя визитная карточка. Вот и все... Через полчаса Анастасия спустилась в гостиную уже в дорожном платье и больше не отпускала от себя Сашу до тех пор, пока не села в карету. -- Прощай, Саша, -- она протянула ему руку. -- Прощай, голубчик. Де Брильи окинул его недобрым, ревнивым взглядом, но ничего не сказал. "Мы еще свидимся... " Впрямь ли она это шепнула или только почудилось? Колеса тяжело повернулись, заскрипели, и карета покатила по усыпанной хвоей дороге. Глядя ей вслед, Саша подошел к березе, погладил влажную кору. -- А правда ли, что русские делают нарезки на березах, собирают сок в сосуды и потом из этого варят мед? -- очень серьезно спросил у него шевалье за завтраком. -- У нас во Франции мед собирают пчелы... Кто поймет этих русских? -- добавил он словно про себя. -- А правда, кто их поймет? -- сказал Саша. -- И почему я не умер? И почему не бегу вслед за каретой? -- И он заплакал, прижимая к лицу жесткие ветки березы. -27- Дошел, доскакал... Вот он, Микешин скит. Кажется, рукой дотянешься до стены, саженей двадцать -- не больше, но ближе не подойдешь. Стоит скит на острове, не только высокие стены, но и глубокая вода озера ограждает от мира служительниц божьих. Черные от времени, плотно сбитые бревна забора, ворота с фасонными накладками, а над всем этим двускатная тесовая кровля с крестом и купол колокольни, крытый свежими лемехами. Мужчине туда даже в монашеском платье хода нет, а в камзоле да при шпаге -- он для них сатана, нежить! Игнат тоже спешился и суетился около коней, подтягивая подпруги. -- Вот что, Игнат. Отправляйся-ка в деревню да сыщи место для ночлега. Дня на три, а там видно будет. -- Уж лучше вместе, Алексей Иванович. Матушка наказывала, чтоб я от вас ни на шаг... -- Полно тебе. Я не ребенок. Слушай, верстах в пяти есть две деревни. Через Кротово мы проезжали. Но нам лучше остановиться в Хлюстово. Эта деревенька на острове стоит. И хорошо бы лодку достать. Поговори в деревне, разузнай про скит. Скажи, мол, барину надо повидать одну из стариц по семейному делу. Может, найдешь кого отнести письмо в скит. Много денег не сули... -- Посулю... как бы... -- Да я бы все отдал, до последней рубахи, да боюсь излишнего любопытства. Все дело может прогореть. -- Какое дело-то? Скажите, барин, Христа ради. Мотаемся по дворам, по чужим углам, а чего... -- Вечером с лошадьми приезжай в это же место, -- продолжал Алексей, словно не слыша причитаний кучера, -- но тихо, потаенно. Понял? "А то не понял... Как бы... -- подумал Игнат. -- Последнюю рубаху отдать! Не иначе, как зазноба ваша за этими стенами. Эх, Алексеи Иванович. Как говорится -- любви, огня и кашля от людей не спрячешь! " Оставшись один, Алексей лег в тени прибрежных кустов, решив наблюдать за скитскими воротами -- может, как-то проявится жизнь, выйдет кто-нибудь за ограду или лодка отойдет от берега с той или с другой стороны. Но монастырь был тих и неприветлив. За час ожидания Алексей не увидел ни одного человека подле его стены. Он побрел вдоль берега, надеясь, что водная гладь сузится и можно будет вплавь добраться до острова. На белом промытом песке росли жесткая трава и выцветшие бессмертники. Корабельные сосны высоко над головой шумели хвоей, между их могучими стволами, как резвящиеся у родительских коленей дети, молодые сосны распушили ветки. Изогнутые стволы мертвых кустов можжевельника напоминали сражавшихся осьминогов, что окаменели в борьбе и, как водорослями, поросли бородатым мхом. Уже стены скита и колокольня скрылись за поворотом, а расстояние до острова не уменьшалось. Алексей разделся, связал одежду в тугой узел. Вода у берега была прозрачная, ярко-голубая, а дальше заросшее водяным хвощом дно уходило круто вниз, в плотную, словно стеклянную синеву. Алексей на минуту засмотрелся на оранжевые плавники окуня и поплыл, держа узел над головой. Остров встретил его запахом медоносных трав. На высоких малиновых головках чертополоха дрожали крыльями коричневые бабочки. Он задел узлом колючую ветку, и бабочки закружились легким роем вокруг его мокрого тела. Он натянул рубаху, отер подолом лицо и засмеялся вдруг-все будет хорошо. Софья ждет его за этими стенами. Она верит ему, только ему, на всем белом свете, так она сказала при расставании. Алексей оделся и углубился в лес. Сосны скоро сменились березами. По неглубокому овражку бежал чистый ручей, видно, где-то выше пробился на поверхность земли ключ. Он лег на землю, раскинул руки, уставился в небо невидящими глазами и стал думать о Софье. Может быть, по этим самым травам, что примял он спиной, ступала ее легкая нога? И далекий голос кукушки она тоже слышала и по томительным крикам отсчитывала дни, оставшиеся им до встречи. И этот гул, жужжание, стрекот прогретой солнцем травы радовал ее слух... И эта божья коровка: "Полети, расправь крылышки, шепни Софье, что я уже здесь, жду... " Он потерял счет секундам, и только пульсация крови напоминала о том, что время движется, и потому надо вставать, прощаться с островом и плыть назад. Игнат уже вернулся на условленное место. -- Я вас, Алексей Иванович, больше часа жду. Ужинать пора. -- Нашел избу для постоя? -- Нашел. В Хлюстово. -- А про скит?.. -- Расспросил. Говорят, что глух, мирских не пускают даже по праздникам. Стариц в скиту двадцать, все строгие. За провизией сами ездят в монастырь, вернее, не ездят, а в лодке плавают. Монастырь отсюда верстах в двадцати. -- Нашел кого-нибудь, кто записку бы в скит отнес? -- У них найдешь. Как бы... Им теперь не до записки. У них там такое веселье идет... -- Какое веселье? -- Гроб по деревне таскают целую неделю. -- Вот уж весело! Какой гроб? -- С бабушкой. Носатая такая бабушка, рот впал, лицо желтое. Бабушка как бабушка... -- Зачем же ее таскают да еще в гробу? -- Затем, что мертвая. -- Мертвых хоронить надо. -- В том-то и шутка, что не могут они бабушку похоронить. Больше Алексей ничего не мог добиться от Игната и поскакал в веселую деревню. Чтобы объяснить странную историю недельного таскания бабушки по деревне, необходимо вернуться несколько назад. У местного архиерея Саввы и барина, которому принадлежало Хлюстово, без малого двадцать лет продолжалась великая тяжба из-за земли -- покосных заливных лугов. Хозяин Хлюстово был человеком мягким, набожным и, желая избежать лишнего шума, все годы платил сквалыжному архиерею отступные деньги, поэтому Савва окончательно утвердился во мнении, что луга принадлежат монастырю. Барин умер. Молодой наследник обретался за границей и никаких денег платить архиерею не собирался. Крестьяне, как и сто лет назад, продолжали косить на лугах, не ведая, что с точки зрения архиерея посягают на чужую собственность. Поэтому, когда вдруг явились шустрые монахи, чтобы волочить еще не пересохшее сено на монастырский двор, они защитили свое добро, и монахи ушли ни с чем. При вторичной попытке служителей божьих вывезти с полей уже сметанные стога, крестьяне встретили их дубьем, а вечером подвыпивший дьячок написал под диктовку старосты жалобное письмо воеводе. Воевода бумагу прочитал, но, зная характер архиерея и богатство молодого наследника, сам разбираться в этом кляузном деле не стал, а пустил письмо по инстанции. Тяжба вошла в новую стадию. Разгневанный Савва, видя, что и денег нет и сена не будет, пошел на крайнюю меру -- запретил приходскому священнику справлять в Хлюстово требы. Ладно, если бы отец Феодосии отказался только обедню служить, время жаркое -- то жатва, то молотьба. Не только службу стоять -- перекреститься времени нет. Но деревня большая, что ни неделя, то приплод. Родительницы оставлены без молитв, младенцы не крещены и не регистрированы. Дело к осени -- времени свадеб, а кому венчать? Парашка Волкова, все родителям за крестьянской работой недосуг было отвести ее под венец, с ужасом обнаружила округлившийся живот и бросилась в ноги к матери. А та и впрямь затянула со свадьбой, знает, что виновата перед дочерью, а что делать? А ну как поп еще месяц не будет справлять требы? Срам на всю деревнюВоина пошла серьезная. Отец Феодосии через день ездил к архиерею, дабы укрепиться духом, поповские дочки боялись выйти на улицу и сидели целый день в дому, как в крепости, а дьячок тайно таскал святую воду и прыскал особо сильно орущих младенцев. Но кропи не кропи, прыскай не прыскай, а известно доподлинно -- пока младенца с молитвой в святой купели не искупаешь, он кричать не перестанет. А у купели стоит попадья и кричит, что скорее умрет, чем допустит своевластие. В разгар событий в крайней от озера огромной семье Анашкиных, где Игнат и договорился о постое, умерла престарелая бабушка Наталья. Умерла тихо, как вздох. Старушку обмыли, вложили в руки свечку, приготовили сухой клепаный гроб и... Священник отказался проводить на тот свет свою прихожанку. Мало того, что умерла старушка без покаяния, так и похоронить по христианскому обычаю нельзя. Анашкиным некогда было плакать да причитать. По очереди обивали они порог упрямого священнослужителя, но тот был неумолим. Конец августа, молотьба в полном разгаре, гречиха еще не убрана, с льном дел невпроворот, а Анашкины сидят в горнице вокруг стола, смотрят в лик бабушки да меняют свечки. Что делать? Не самим же читать псалтырь? С первым петушиным криком попадья обычно выходила во двор по своей нужде. Петух прокричал, попадья накинула душегрейку, ощупью нашла дверь, а она не открывается, словно подперли ею чем-то снаружи. Попадья, кряхтя и ругаясь, вылезла через окно и обнаружила на пороге лежащую в открытом гробу бабушку Наталью. Бедная женщина только руками всплеснула, разбудила мужа, сына, двух дочек, и они все вместе, тяжело дыша и отдыхая каждую минуту, оттащили в предрассветной мгле бабушку назад на анашкинский двор. Анашкины не удивились, внесли бабушку в дом и опять положили на стол с зажженной свечкой в руках, но к ночи повторили маневр. Хорошо Анашкиным, у них пять мужиков да парней около десятка, им гроб протащить, что пушинку. А каково поповскому семейству? Отец Феодосии только голосом могуч, сынку шестнадцатый годок, а попадья с дочками -- жирны да сдобны. Им не только гроб -- корзина с ягодами тяжела! -- Тащат... -- шептала вечером деревня, когда анашкинские мужики бегом, ладно ступая в ногу, несли бабушку Наталью к дому священника. -- Везут... -- злорадствовала деревня поутру, когда семья отца Феодосия, кряхтя и потея, везла гроб на маленькой тележке. Стойкость Анашкиных пришлась всем по нраву, и на третью ночь попадья обнаружила на своем пороге не только гроб с ненавистной бабушкой, но и троих младенцев. Двое лежали рядом с гробом, а третьего мать положила в тенечек под липу, чтобы раннее солнце не припекло любимое чадо. При появлении попадьи все младенцы принялись кричать, как оглашенные. С Натальей просто, лежит себе тихо, ждет, когда понесут. Да и дорога известная. А трое чад синие от натуги -- молока просят. И попробуй догадайся, кто чей -- все на одно лицо! Матери все разобрались в своих детях, а на следующее утро попадья обнаружила подле гроба восемь орущих младенцев! Поповские дочки опять обивали ноги, разносили младенцев по "домам, но при всем их старании мать последнего, особенно звонкого, так и не сыскалась. Восьмой младенец оказался лишним, и попадья, злорадствуя, оставила его на анашкинском дворе рядом с гробом бабушки Натальи. Лишним младенцем завладела Катенька Анашкина, смышленая десятилетняя девочка. Младенец сразу затих на ее руках, и о нем забыли. Не до младенца было Анашкиным. Когда к вечеру Алексей с Игнатом прибыли на постой, семейство кончило ужинать. Гроб уже не ставили на стол. Если покойников не хоронить, то негде будет трапезничать. В дневные часы бабушка смиренно проводила время в чулане. За столом спокойно и деловито обсуждали, кому сегодня нести бабушку к упрямому отцу Феодосию. Пошли, что ли... -- Мужики закинули на плечи уже изрядно загрячненные полотенца. Ох, матушка родная! Не было покоя тебе при жизни, нет и после смерти, -- привычно заголосила старшая Натальина дочь Вера, проводила гроб до порога, поклонилась в ноги и вернулась к столу. Сколько же вы времени покойницу носите? -- спросил Алексей. Преставилась матушка в день апостолов и святителя Николая в четверг. Вот считай. Сегодня уже неделя. Жарко ведь. Как же она у вас в чулане? От покойника дух тяжелый. -- Никакого такого духа от мамани нет, -- задумчиво проговорила Игра. -- --А ведь должен быть дух, прав ты, барин. Мы тут совсем голову потеряли. А может, и есть дух, да мы не чуем. Завтра, как принесут маманю назад, понюхаю. Ой, дела наши тяжелые... Садись, барин, вечерять. Алексей принялся за еду. -- По какой нужде прибыл к нам, мил человек? -- полюбопытствовала Вера. -- Сестра у меня в скиту. Повидаться надо по семейным делам. -- И... чего захотел. Не покажут тебе ее сестры. -- Она перекрестилась на образ Николая Угодника. -- Маманю из-за сена похоронить не можем, а ты монашку лицезреть захотел. Она еще не пострижена, -- раздался тихий голосок Катеньки, она белицей в скиту живет. -- Не встревай, когда старшие говорят, --прикрикнула мать. -- Доберусь я до тебя. Куда младенца дела? -- Спит. -- Вот и ты иди к нему. Дай только маманю похоронить. Мы его беспутную мать сыщем. Алексей хотел было расспросить Катеньку, о какой белице говорила она так уверенно, но девочка ушла за занавеску. Алексею постелили на лавке в летнике. "Гроб таскают... некрещеные младенцы... нетленные покойники... Что за чушь? Как сказала эта девочка? Она еще не пострижена... " Значит, все-таки готовят ее на постриг. Она же не хочет, не хочет... Я по бревнам растаскаю ваш забоp, а до Софьи доберусь! "-думал он, тряся босой ногой и кусая губы. Потом встал, запалил лучину и принялся сочинять послание Софье. Алексей рассчитывал встать раньше всех в доме, но это ему не удалось. В августе крестьянские семьи просыпаются затемно. Когда Алексей открыл глаза, вся огромная изба была полна говором, скрипом половиц, где-то тонко пищал лишний младенец. "Катеньку надо повидать", -- думал Алексей, спешно одеваясь. Пошли младенцев по домам разносить! -- раздался под окном голос девочки. -- Попадья за каждого младенца по яйцу дает! -- И ватагa ребят, звонких и юрких, как сверчки, понеслась по улице. Алексей натянул сапоги и бросился вслед за ребятами. -- Барин, Алексей Иванович, куда? -- закричал Игнат. -- Я с вами. Неужели и вы яйцо заработать хотите? Золотая мысль пришла Алексею неожиданно. Он решил разыскать измученных матерей и уговорить их везти некрещеных младенцев в скит к монахиням. Ребята быстро помогли ему найти нужные избы. Матери посудачили, порядили и согласились в том, что хоть и сомнительно, есть ли у сестер подобающая купель, крестить можно и в озере. Были бы святые руки да нужные слова. -- Собирай младенцев! -- раздалось по деревне. В это утро попадья, уже привыкшая к детскому ору под окном, дивилась тишине, толкала мужа в бок. -- Спи... -- ворчал отец Феодосии. -- Мне заутреню не стоять, только теперь и выспаться. Спи. Маку сунули матери в рот своим чадам, вот они и молчат. Попадья приставила к окну лесенку и спустилась во двор. Гроб был на месте, а некрещеных детей будто корова языком слизнула. -- Младенцы-то где? -- растерянно спросила попадья бабушку Наталью, словно та недоглядела за доверенными ей внучатами и теперь должна была оправдываться в своей оплошности. Когда семья священника впряглась в тележку и потащила бабушку на анашкинский двор, в деревне стоял гвалт, как на пожаре. -- Везите Наталью на озеро к мосткам, -- крикнула на бегу молодайка с младенцем на руках. -- Что городишь, глупая? -- изумилась попадья. -- Гроб другим заходом. Тесно, -- крикнула другая женщина. -- Наталью несите куда положено, к Анашкиным. И "лишнего" у них возьмите да принесите к мосткам! -- Что они, оглашенные, надумали? -- перевела дух попадья. -- Уж не топить ли младенцев собрались? -- Папенька, господь с тобой, окрести младенцев, -- взмолилась старшая поповская дочь. -- Не могут они сено монастырю отдать -- оно барское. -- А мне куда идти? В расстриги? Архиерей Савва человек без шуток. Сказал -- сделал. -- Из-за сена души крестьянские губить! -- взорвался вдруг поповский сын. -- Посмешищем стали на всю округу! Надоели вы мне! Таскайте сами свой гроб. -- И пошел прочь. -- Какой же он -- наш? -- всплеснула руками попадья. -- Прокляну! -- возопил могучим басом отец Феодосии. -- Вернись, беспутный отрок! В крапиве хохотала деревенская детвора. Только на берегу, куда сбежалась вся женская половина деревни, удалось Алексею поговорить с Катенькой. Она пришла к мосткам с "лишним" младенцем на руках и, увидев молодого барина, сразу отошла в сторонку, словно ожидая, что тот обратится к ней с вопросом. -- Ты знаешь мою сестру? -- спросил Алексей, боясь верить в удачу. -- Софьей ее зовут? Она совсем недавно приехала. Тихая, все молчит... -- Ты сейчас в скит с младенцем поплывешь, да? Передашь Софье записочку? -- Передам. -- Босая нога осторожно стала чертить узор на песке. -- Да чтоб никто не видел. -- Угу... -- И ответ привези. -- Хорошо, барин. -- Записка исчезла в складках синего сарафана. -- Что хочешь за услугу? -- Алексей осторожно погладил льняные косички. -- Бусики... -- Девочка кокетливо скосила глаза. -- Катюша, отплываем. Давай младенца! -- закричали бабы. -- Я сама. -- Катенька прыгнула в лодку. Матери сели за весла, и над озером поплыла тихая песня. Алексей пошел назад к Анашкиным. "Теперь осталось одно -- ждать. Надо же какое дело провернул! " Он усмехнулся, вспоминая события этого хлопотливого утра. Предприимчивое до бесшабашности, отчаянное поведение некоего молодого человека, в котором он с трудом узнавал себя, обязывало его к новым, неведомым подвигам, и от их предчувствия становилось страшновато и упоительно на душе. Ему казалось, что в руках у него шпага, кисть крепка и подвижна, тело упруго и, блестяще владея всеми парадами итальянской и французской школы, он ведет свой самый ответственный бой, когда приходится драться не из-за мелочной обиды, не из-за вздорного слова, а во имя самой Справедливости: "Позиция ан-гард! Защищайтесь, сэр! Ах ты, господи... Скорее бы Катенька вернулась... " Неожиданно рядом раздался хруст веток и из кустов, скрывающих от глаз глубокий, тенистый овраг, вышел, отряхивая подол рясы, отец Феодосии -- лицо грознее тучи, взгляд -- две молнии, за ним, воровато оглядываясь по сторонам, с трудом волоча пустую коляску, вылезла раскисшая попадья. -- Доброе утро, -- вежливо поздоровался Алексей. -- Отвезли бабушку? Показалось ли Алеше, или впрямь священник упомянул имя черта? -- Маму не видели, барин? -- встретила Алексея хозяйка. -- Давно бы ей надо дома быть. А может, сжалился отец Феодосии, пустил маму в храм и отходную над ней читает? -- Я сейчас встретил отца Феодосия. -- С мамой? -- Порожние. -- А мама где? О господи, матушка родимая! Когда предадим тебя сырой земле? Не было тебе покоя в жизни, нет его и после смерти... В избу, стуча пустыми ведрами, вбежала соседская Фроська. -- Вера, не вой! Послушай меня-то. Сейчас бабы сказывали... Лежит бабушка Наталья посередине деревни у колодца. Стыд-то, срамота! Потерял ее, что ли, отец Феодосии? -- Санька, Петрушка, Ерема!.. -- заголосила Вера. -- Бегите, зовите мужиков. Потеряли бабушку! Надо бабушку искать! У колодца, плотно обступив гроб, стояла толпа. Вера растолкала народ, опустилась на колени и припала к восковой материнской щеке. -- Прости нас, родимая! -- крикнула она с плачем, но, вдруг вспомнив слова молодого барина, утихла, осторожно втянула в себя воздух, внюхалась. Не только мерзкого духа разложения не уловила Вера, но даже показалось ей, что материнская щека источает легкое тепло, как стена родной избы. Вера поднялась с колен и задумчиво оглядела народ. -- А матери-то твоей, видно, не плохо без святого благословения, а, Верунь? -- Ишь, умастилась в гробу, ишь, разнежилась, словно на лавке подремнуть легла. -- Нету духа тлетворного, -- проговорила Вера, будто извиняясь. -- Не пахнет? -- Бабы еще теснее обступили гроб, постигая смысл услышанного. Васька, подпасок, конопатый мальчонка с выгоревшими на солнце лохмами и невесомым, ветром высушенным телом, первый произнес это слово, которое на лету было подхвачено обомлевшими от испуга и восторга бабами: "Святая... " -- Скажешь тоже... святая! -- с сомнением проговорил староста. -- Господь такую милость только великим сказывает. -- А что "великим"... -- загалдел народ. -- Жила честно, работала с утра до ночи, детей шестнадцать душ родила -- вот и уподобилась. -- Все работают, все рожают, -- прошамкала завистливо столетняя старуха с клюкой. -- Почему одной Наташке такая милость? -- Не шумите, православные! Неужели впрямь Наталья не гниет? -- Староста тяжело опустился на колени и сунул под аккуратно сложенные бабушкины персты свой красный, в прожилках нос. -- Мятой пахнет. -- Лицо старосты выражало неподдельное изумление. -- Святая, точно. Принесет нам Наталья великие блага. Ни у кого на сто верст в округе такого не было. Прибежавшие с гумна анашкинские мужики стали подсовывать под гроб полотенца. -- Так понесем, на руках! Все понесем! --раздались крики. Бабушку опять поставили на стол. Гроб украсили пижмой, луговыми васильками и гроздями краснеющей рябины. Бойкие невестки принялись обтирать стены и мыть пол, а Вера поставила большую квашню теста. Суета была, как на Пасху. Алексей, спасаясь от шума и суеты, пошел на озеро, сел на камень. Одинокая старуха на мостках полоскала белье, спеша скорее кончить работу и бежать на анашкинский двор. Взметая пыль, проехал мужик в телеге -- повез в соседний приход благую весть. Из камышей вылезли на берег гуси и с гвалтом, словно обсуждая последние деревенские новости, принялись охорашиваться, топоча красными лапами. "" Может быть, в этот самый момент Софья читает мою записку", -- подумал Алексей. "... я буду ждать тебя завтра около скита. Знаешь овражек за березовым лесом, где чистый орешник, где ключ из-под камня бьет? Там и буду ждать. Если не выпустят тебя сестры за стены, сообщи, как нам встретиться. Алексей Корсак, бывшая Аннушка". "-Не так написал, --ругал себя Алексей. --Сухо написал, не ласково. Да забыл добавить, что если завтра не встретимся, то я и послезавтра приду, всю неделю буду ходить, весь месяц... " Лодка с младенцами вернулась только под вечер. Тихие и благостные матери чинно вылезли на берег, ласково прижимая к груди окрещенных младенцев. Большого труда им стоило уговорить сестер на обряд. "Не положено, не по чину, да мыслимо ли?.. " -- говорили схимницы, но потом пожалели детские души и перекупали всех младенцев в озере с необходимым ритуалом. -- Передала? -- спросил Алексей, отведя Катеньку в сторону. Девочка кивнула головой и поспешно начала чертить узоры на песье, сосредоточив все свое внимание на кончике босого пальца. Есть ответ? Нет. Они как записочку вашу прочитали... -- А никто не видел, как ты передавала? -- Не-е-т... Я понимаю. Они как прочитают да как головку вскинут и говорят: "Ах", да так на траву и сели. -- А ты что? -- А я жду. Говорю: "Что передать? " А они тогда на ножки вскочут да как закричат: "Быть не может, быть не может! " -- и бегом от меня. -- Это в скиту было? -- Нет, они в лесу гуляли. "Значит, выпускают Софью за стены, -- подумал Алексей. -- Завтра увижу ее. Неужели это будет?.. " -- Барин, а вы что бледный такой? -- испуганно спросила Катенька, глянув на Алексея. -- Бледный, бледный, -- девочка зажмурилась, -- как в инее. Алексей пожал плечами и через силу улыбнулся. "Громы-молнии небесные! Тут ноги не держат, душа с телом расстается, отлетает, словно облачко, а она -- "бледный"... " Вокруг анашкинского дома народу набралось, как на крестный ход Про чудо прослышали по всей округе. Из соседних сел шли пешком, ехали иерхами, все желали посмотреть на нетленную бабушку. Алексей с трудом отыскал в толпе Игната. Здесь, Алексей Иванович, такие дела! Святая она-бабушка, и иерь доподлинно известно. Чудо! Отец Феодосии сейчас придет. Причищается, говорят. Епитрахиль надевает. А как же запрет архиерея? -- К архиерею Савве дьячок послан. Отец Феодосии говорит: "Сие чудо есть великий знак". Смирится архиерей. Народ все прибывал. -- Идет, идет... -- раздалось вокруг, и люди упали на колени. Отец Феодосии важно прошествовал по живому коридору. Алексей пошел за ним. Бабушка Наталья лежала невозмутимая, строгая, но где-то в уголках бескровного рта затаилась усмешка, словно и не покойница она, а именинница. Отец Феодосии долго смотрел в лик трупа, потом пощупал руки -- холодные, поднес к губам зеркальце -- не затуманилось. -- Уснула, -- прошептал едва слышно Алексей в ухо священнику. -- Такое бывает, я слышал. Называется -- летаргия. -- Литургию -- знаю, летаргию -- нет! -- злым шепотом отозвался священник, цепко обвел глазами присутствующих в избе и, набрав воздуху в легкие, зычно, набатно гаркнул: "Чу-у-до! " -- О господи, да она же спит! -- закричал Алексей, но его никто не слушал. Отец Феодосии, воздев руки, пел "Свете тихий", и толпа повторяла слова вечерней молитвы. Игнат дернул барина за камзол, и Алексей вслед за всеми упал на колени. Когда экстаз пошел на убыль, отец Феодосии стал деловито отдавать распоряжения -- куда и когда нести бабушку Наталью. -- Спит не спит, потом разберемся, -- бросил он Алексею через плечо. -- Ты про архиерея не забывай! -- И, смутившись, что стал отчитываться в своих поступках перед заезжим молодым человеком, насупился, крякнул и широко перекрестился. Чуткое ухо старосты уловило это "спит", и шепот пошел по рядам. "Уснула... А хоть бы и уснула. Нам бы так уснуть! А проснется ли? Мы помрем, наши дети помрут, а она, нетленная, будет себе в чуланчике лежать, ждать своего часа... " Алексей рассмеялся, вспомнив французскую сказку о спящей царевне. Чего в жизни не бывает? Когда ранним утром Алексей направился в скит, на колокольне хлюстовской церкви весело трезвонили колокола. Бабушка Наталья выиграла тяжбу, отсудила у архиерея заливные луга. -28- До острова, как и в прошлый раз, Алексей добрался вплавь. Пользоваться лодкой он остерегался, чтобы не быть заметным. Жара уже набирала силу. В полном безветрии над травами, ярки ми осенними цветами, над опутанными паутиной кустарниками повисло знойное марево. Густые ветки топорщились орехами, и Алексеи стал машинально обрывать их. Орехи только чуть-чуть позолотились, но зерна были полные, и некоторые даже подернулись коричневой пленкой. Он раздавил зубами мягкое зерно и почувствовал, что не может проглотить -- ком стоял в горле. Почему он так уверен, что увидит сейчас Софью? Может, она не захочет встретиться с ним. Даже мысленно трусил Алексей признаться, что боится не того, что Софья не придет, а того, что обязательно придет. Он страшился ее взгляда, слов, которые должен будет сказать ей, и того, что услышит в ответ. Уже не светлая любовь была в сердце, а мука, томление. Он шел, озираясь по сторонам, каждый случайный звук -- треск сучка под ногой, птичий клекот -- заставлял его вздрагивать, сердце начинало стучать гулко, и к пересохшему горлу подступала горькая, как желчь, тошнота. -- Аннушка, -- послышалось вдруг. Он оглянулся и увидел Софью. Она сидела под кустом орешника в своей любимой позе, уткнув подбородок в колени. Ядовито-черное, еще нестираное платье торчало жесткими складками, подчеркивая худобу тела, голова в белой косынке казалась забинтованной, как после тяжелой травмы. -- Вот и свиделись, -- произнесла Софья глухо, оглядывая исподлобья Алексея, такого незнакомого ей в мужском платье, и, убедившись, что от прежней Аннушки не осталось и следа, покраснела так мучительно и ярко, что Алексей не выдержал, первым отвел взгляд. -- Садись сюда. -- Он аккуратно, только бы что-то делать, не стоять истуканом, расстелил на земле плащ. Софья осторожно переместилась на его край, тронула пальцем прожженные углями дырки и улыбнулась ласково: совсем недавно этот плащ служил им и одеялом и палаткой, старый знакомый... -- Сюда никто не придет? -- Алексей не знал с чего начать разговор. -- А кому приходить? За мной не следят. С острова не убежишь. Да и куда бежать? Я бумагу дарственную в монастыре подписала. Потом меня привезли в этот скит. Здесь хорошо. Тихо... Сестры добрые, любят меня. -- Сними платок, -- прошептал Алексей, стесняясь говорить громко. Софья опять вспыхнула тревожным румянцем, но послушно стала развязывать тугой узел дрожащими пальцами. -- Дай я, -- пододвинулся Алексей. -- Нет, нет. Я сама. Коса упала на руку Алексею, и он раскрыл ладонь мягким прядям. Софья замерла, глядя на его руку, но потом тихонько отвела голову, и коса медленно выползла из ласковых Алешиных пальцев. -- Зачем ты пришел? -- Увезти тебя отсюда. -- Отсюда не уходят. Да и куда идти? В Кронштадт? Зачем я тебе там нужна? Подожди, не маши руками-то... Послушай, прежде чем говорить. Я тебе про свою жизнь расскажу. -- Софья обхватила колени руками, склонила голову и, внимательно глядя на подсушенную зноем траву у ног, смотреть Алеше в глаза она не осмеливалась, начала. -- Родилась я в Смоленске... "В Смоленске... --эхом отозвалось в душе Алексея. --А почему бы не в Смоленске"? Он поймал себя на мысли, что уже знает про Софью все, что рассказ ее никак не может повлиять на уже предопределенные события, и потому не столько слушал, сколько следил, как обиженно вздрагивает ее подбородок, как шевелятся губы и хмурится лоб. "Пострадал отец безвинно... деньги отдал монастырю на сохранение, и сестры приняли нас с матушкой на жительство... " Голос Софьи звучал доверительно и спокойно, но по мере того, как воспоминания овладевали ею, как оживали, казалось, навсегда забытые подробности, в ней разжигался внутренний огонь, и в рассказе, поначалу безучастном, проглянули такая тоска и боль, что Алексей весь сосредоточился на повествовании девушки. --... Уезжали мы ночью, тайно. Снег шел... Меня закутали в лисью доху. Отец разгреб мех и поцеловал меня ледяными губами, словно гривну ко лбу приложил. Поцеловал и отнес в кибитку. Лежу и слышу -- матушка кричит, да так страшно: "Сокол мой, навсегда... " Батюшка положил ее на сиденье рядом со мной, она руками его шею обвила и не отпускает. Отец простоволосый, без шапки, а в одном кафтане. Отрывает ее от себя и кричит кучеру: "Трогай! ", а кибитка ни с места. В ту ночь его и взяли. Больше я батюшку не видела. Было ему тогда двадцать семь лет. Жив ли он сейчас -- не знаю, но думаю, что нет его на этом свете. Иначе не умерла бы матушка этой весной. После смерти матушки я заболела. Ночь простояла у раскрытого гроба, а в церкви холодно было -- вот и остудилась. Выходили меня сестры, а как встала от болезни, стали проводить со мной тихие беседы: про мерзкий мир, про соблазны греховные и про чистую жизнь в нашей обители. Я со всеми соглашалась, после смерти матушки мне весь мир постылым казался. А потом одна молодая монашка -- сестра Феофана -- и шепнула мне слово: постриг. "Беги, -- говорит, -- из монастыря. Ищи защиты. Уговорят тебя сестры! " Тут я разговор случайно подслушала. Мать игуменья, добрая душа, сказала: "Рано. Больно молода. Подрастет, пусть сама решит", а казначейша Федора: "Да что она может решить? За нее все мать -- покойница решила. Кому она теперь нужна? Одна на всем свете". Тут я вспомнила про тетку, и ты, как грех, явился. Тетка от меня отреклась: "Мыслимое ли дело -- с гардемарином бежать! " Когда везли меня сестры в обитель, спеленали, положили на дно кареты. "Смирись! Умерь гордыню! " -- говорили, ноги ставили, как на шкуру. Во рту кляп, а я с кляпом-то вою... Привезли... Игуменья мать Леонидия проплакала надо мной всю ночь: "Девочка моя, как ты могла? Как не уберегла я тебя, не защитила? Откуда он взялся, похититель? " Вот от этих слов мне страшно стало. Уж если мать Леонидия, самая праведная, самая ласковая, если и она поверила, что я с мужчиной бежать могла, и не нашла для меня других слов, кроме как "погибель души, греховные страсти"... Если и она в самую горькую для меня минуту, не слыша моих объяснений, стала проклинать порок и призывать меня, молясь и плач?, на подвиг во имя Веры -- то нет правды на земле! -- Есть! -- воскликнул Алексей горячо. Он хотел сказать, что полон жалости к ее покойным родителям, что презирает тетку Пелагею Дмитриевну, что не может без содрогания думать о монастыре и, главное, что жизнь свою готов отдать ради Софьи, а это и есть -- правда. Но девушка по-своему поняла его возглас. -- Наверное, я несправедлива к матушке Леонидии. Она на коленях стояла передо мной -- умоляла поехать в этот скит. К чистоте моей взывала, плакала и все про подвиги Пахомия Великого рассказывала да про какие-то пандекты Никона Черногорца. "Иноком наречешься, понеже один беседуешь Богу день и ночь". -- Иноком? -- голос Алексея дрогнул. -- Так ты уже... -- Нет. Я еще не пострижена. Игуменья настояла, чтобы я еще год киноваткой жила. -- Не будешь ты жить киноваткой. Я увезу тебя отсюда. -- Нет. Я не могу. Я игуменье обещала. -- Мне ты еще раньше обещание дала. -- Нет. Разные наши дороги. -- Голос Софьи зазвенел и погас, стал торжественным и стылым, глаза распахнулись и словно остек, ленели: -- Меня ждет последование малой схимы. Знаешь, как это происходит? Свечи горят, голоса в соборе гулкие, им эхо вторит. Я на коленях стою и протягиваю ножницы матушке Леонидии, а она их отвергает. Я опять протягиваю ножницы... Трижды игуменья будет испытывать мою твердость, а на третий раз примет ножницы и выстрижет мне крестообразно волосы. И потом ряса, пояс, камилавка и веревица... -- Какая веревица? Что ты бормочешь? Мне так трудно было тебя разыскать! Я даже про Кронштадт позабыл, а ты мне про веревицу с камилавкой. -- АО чем же мне с тобой говорить? -- Софья попыталась встать, и Алексей, удерживая, крепко схватил ее за руку. -- Подожди, да не рвись... Послушай! -- Он силился найти те самые единственные слова, которые смогут все объяснить и поставить на свои места, но эти слова не шли на ум, и он торопливо и сбивчиво рассказывал про родную деревню, про матушку Веру Константиновну, повторял, что люди должны, просто обязаны помогать друг другу, обвинял Софью в строптивости и упрямстве и чем больше он говорил, тем мрачнее она становилась. -- Мне идти пора. -- Она осторожно высвободила руку и встала, угрюмо глядя на землю. -- Вечером, когда стемнеет, буду ждать тебя на этом же месте. -- Алексей тоже поднялся и, пытаясь скрыть смущение, откуда оно только приходит, стал стряхивать плащ. -- Приходи да оденься потеплее. -- Зачем? -- Ах ты господи, опять все сначала. Неужели ничего не поняла? -- Все я поняла. Камнем на твоей шее быть не желаю! -- Она внимательно всмотрелась в Алешине лицо, словно надеясь увидеть в выражении что-то недоговоренное, а может быть, запоминая черты его перед вечной разлукой, потом отвернулась и вдруг бегом бросилась гфочь, ныряя под низкорастущие ветки орешника. -- Я тебя ждать бу-у-уду! -- крикнул Алексей с отчаянием, поднял" забытую Софьей косынку и промокнул вспотевшее лицо. Косынка слабо пахла какими-то травами, ветром, свежестью. Он поцеловал этот белый лоскуток, старательно свернул и спрятал сеОе \\'л грудь. " Софьз^ бежала без остановки до самой калитки и только за пенами ски|га усмирила шаги, переводя дыхание. "Глаза-то у него какие синие... Как он меня разыскал? Не спросила... Все забыла, как его увидела. Что я ему такое говорила? Не помню. Правы сестры, я и впрямь бесноватая... Да разве я LMOIV прожить жизнь в этих стенах? " Бревенчатые избы на высоких подклетях. Чистые кельи с дере вянными божницами, свет лампады, тихая молитва. На крыльцо вышла старица Мария, протянула исхудалую руку, погладила непокрытую Софьину голову. -- Пошли, деточка, пелену вышивать. Я и жемчуг припасла, и шелка желто-коричневые десяти тонов для лика и дланей свяюю Макария Желтоводского. Иголка не слушается, выскальзывает из дрожащих пальцев. Мелкий речной жемчуг струится, течет, как вода. Едва намеченный на тафте лик преподобного Макария вдруг нахмурился, потемнел. Что это? "Я плачу. Слезы мочат пелену. Прости меня, матушка Леонидия. Испытала я свою твердость. Тверда я. Прости... " Когда красная луна выползла из-за верхушек дальних сосен и стройный хор вечерней службы славил уходящий день, Софье почудился далекий зов, и она побежала на него. Две монастырские собаки, ночные сторожа, увязались за девушкой и метались вместе с ней среди оживших стволов, кружились в хороводе веток, в качающихся тенях и тихо скулили. Воздух был липким, гнал испарину. "Где же ты? Разве я найду тебя в этой кромешной тьме? А может, и не было того далекого крика? Где ты, Аннушка? " Собаки вдруг остановились, заворчали, и Софья упала на Алешину грудь. "Не плачь, милая... Все хорошо. Скорее отсюда, скорее... " Лодка тихо отошла от берега. Собаки подошли к воде и долго пили, слабо помахивая хвостами. Алексей греб стоя, и казалось, что он погружает весло в туман. Софья лежала на охапке мокрой от росы травы. Волны слабо ударяли о дно лодки, и ей чудилось, что это Алешины руки гладят спину. Весло путалось в кувшинках и с каждым взмахом кропило ей лицо брызгами. "Помнишь, я рассказывал тебе про сосновые корабельные леса? Все сбылось, туда наш путь. Софья, Софья, нежность моя... Ежевика поспела, и из ее колючих веток я сплету нам свадебные венки. Ведь это ночь нашего венчания, Софья. Из смытой в роднике травы я сделаю обручальные кольца, листва зашумит свадебной песней, и месяц будет наш посаженый отец. Люблю... " Когда лодка вошла в узкую протоку и деревья подступили с двух сторон, Алексей положил весло вдоль борта и тихо лег ^ядом с Софьей. Она повернула голову. -- Алеша. Это было сказано так тихо, что трудно было понять, впрямь ли она назвала его по имени или почудилось давно ожидаемое. Течение протоки подхватило лодку и понесло к другому озеру, туда, где на далеком берегу в самодельном шалаше спал, не видя снов, кучер Игнат и паслись нестреноженные кони, которым перед дальней дорогой дали наесться вволю. http: //www. soro. nm. ru/ Соротокина Н. Трое из навигацкой школы  * ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *  -1- В описываемое нами время Алексею Петровичу Бестужеву, графу, сенатору, главному директору над почтами, кавалеру ордена Святого Андрея Первозванного и вице-канцлеру России было пятьдесят лет. Манштейн, автор "Записок о России", характеризует Бестужева как человека умного, трудолюбивого, имеющего большой навык в государственных делах, патриотичного, но при этом гордого, мстительного, неблагодарного и в жизни невоздержанного. Другая современница Бестужева, императрица Екатерина II, также отдает в своих мемуарах должное уму и твердости его характера, но при этом не забывает добавить, что вицеканцлер, а потом канцлер, был пронырлив, подозрителен, деспотичен и мелочен. Подведя итог, можем сказать, что Алексей Бестужев был прирожденным дипломатом и интриганом европейской выучки. Семейство Бестужевых за трудолюбие и образованность выдвинул на активную государственную службу Петр I. Отец, Петр Михайлович Бестужев, долгие годы был резидентом в Курляндии, старший сын Михаиле занимал такую же должность в Швеции. Младший, Алексей, самый даровитый и честолюбивый, начал свою карьеру в девятнадцать лет, поступив по воле Петра I на службу курфюрсту Ганноверскому. Когда курфюрст стал английским королем Георгом I, Бестужев остался при нем камер-юнкером и даже ездил в качестве посла в Россию к Петру I. Потом Бестужев в течение двух лет служил при дворе вдовствующей герцогини Курляндской Анны Иоанновны в должности оберкамер-юнкера, а в 1720 году стал русским резидентом в Дании и оставался на этом посту многие годы. Алексей понимал, что за границей на дипломатических постах трудно добиться высоких чинов и почестей, и всеми силами рвался в Россию. Честолюбивые стремления эти не раз ставили его в затруднительное положение, и только природная изворотливость и случай помогли этой умной голове удержаться на плечах. Еще в 1717 году в бытность камер-юнкером Алексей Петрович решил испытать счастья и отправил бежавшему из России царевичу Алексею письмо, в котором называл сына Петра "будущим царем и государем" и предлагал себя в услужение: "Ожидаю только милостивого ответа, чтобы тотчас удалиться от службы королевский, и лично явлюсь к Вашему Высочеству". К счастью, для Бестужева милостивого ответа не последовало. Царевич Алексей уничтожил это письмо, а когда в России началось трагическое следствие, и устно не показал на ретивого камерюнкера. Многие приверженцы Алексея кончили жизнь на, плахе, а Бестужева беда обошла стороной. И хоть натерпелся oт страху, это не убавило в нем прыти, не убило вкуса к пряной закулисной интриге. Он решил держаться сына Алексея -- великого князя Петра, веря, что рано или поздно тот займет русский трон. На этот раз интуиция не подвела Бестужева, Петр II занял престол, но это никак не изменило судьбы русского резидента в Дании. Бестужев опять решил ввязаться в придворную интригу, затеял активную переписку, в письмах давал советы, клятвы, заверения, но перестарался и чуть было не угодил в опалу по делу Девьера. Бестужевские адресаты, которые также хотели возвыситься с помощью Петра II, один за другим при содействии светлейшего князя Меншикова отбыли в ссылки. В числе прочих была отвезена под стражей в свои дальние деревни сестра Бестужева Аграфена Петровна, она слишком энергично боролась за чин обер-гофмейстерины. Но опала и здесь не коснулась Алексея Бестужева -- он остался на прежней должности в Дании. Однако активность дочери и сына повредили карьере отца Бестужева. Его срочно отозвали из Курляндии, опечатали его бумаги, а кончилось дело совсем скандально. Анна Иоанновна, вдова герцога Курляндского, обвинила Петра Михайловича в том, что он разорил ее, присвоив себе без малого двадцать тысяч талеров ее вдовьих денег, и стала искать защиты от своего "верного слуги" у молодого Петра II. В Петербурге была учинена комиссия, дабы "считать" Петра Бестужева, и сколько тот ни морочи. ) головы членам комиссии, сколько ни наговаривал на Анну, оправдаться так и не смог и на прежнюю должность в Курляндию не вернулся. Алексей Петрович за отца не ответчик, но ведь тень падает и на сына, Анна Иоанновна запомнила фамилию Бестужевых с невыгодной для них стороны. В 1730 году юный Петр II умер и на русский престол вошла Анна Иоанновна -- дочь Ивана Романова, согосударя Петра Великого, и Алексей Бестужев поспешил послать ей из Дании жалостливое и верноподданническое письмо. "Я, бедный и беспомощный кадет, -- писал он, -- житие мое не легче полону, однако я всегда был забвению предан". Но Анна так и не вспомнила своего "издревле верного раба и служителя", как он себя рекомендовал. Вместо ожидаемого повышения в должности Бестужев в 1731 году отправляется резидентом в Гамбург. Назначение это он воспринял как опалу. И вот случай, который может обернуться удачей -- КрасныйМилашевич привез известие о заговоре в России. С такой уликой, как письмо князя Черкасского -- главы смоленских заговорщиков, -- можно напомнить о себе новому правительству. И напомнил, проявил преданность. Бирон по заслугам оценил такое радение о пользе России. Бестужева пожаловали тайным советником и опять перевели в Копенгаген, но самый навар от раскрытия заговора Бестужев получил позднее, когда был казнен Волынский, и Бирону понадобился верный человек, вкупе с которым можно было противостоять козням вице-канцлера Остермана. В марте сорокового года Бестужева срочно вызвали в Петербург. Здесь его жалуют действительным тайным советником и назначают кабинет-министром. Сбылась долгая, страстная мечта Алексея Петровича, но судьба опять ставит ему подножку -- смертельно заболела императрица. Умрет Анна, и герцог Бирон, благодетель и защитник, не сможет удержаться в прежнем значении у русского трона. И Бестужев хлопочет, старается, работает днем и ночью -- пишет "определения" в защиту Бирона, сочиняет "Позитивную декларацию". "Вся нация герцога Бирона регентом желает видеть при наследнике престола Иване Антоновиче", -- пишет он бестрепетной рукой. Девять дней "Позитивная декларация" лежала у постели больной императрицы, и только за день до смерти она подписала назначение Бирона регентом. Последние слова Анны были обращены к своему фавориту: "Небось... " Это странное благословение не принесло успеха Бирону. Русское общество было оскорблено назначением его на пост регента. Все десять лет правления Анны Иоанновны этот фаворит-иноземец был позором и бедой России, а теперь он получал государство в самовластное владение на целых семнадцать лет! Эрнст Иоганн Бирон, герцог Курляндский, занимал должность регента Всероссийской империи двадцать четыре дня. В ноябре Бирона, а вместе с ним и Бестужева, арестовали. Кабинет-министру Бестужеву предъявлены обвинения в "старании достать Бирону регентство" и прочих интригах: отцу-де своему через герцога Бирона прощение хотел исходатайствовать, правда, не исходатайствовал, прибавления жалованья через Бирона хотел исхлопотать и исхлопотал, кавалерию Александра Невского через Бирона искал и стал оным кавалером. На допросах Бестужев держал себя без достоинства, то наговаривал на свергнутого регента, то отрекался от своих слов, объясняя, что хотел смягчить себе приговор. В январе 1741 года комиссия определила-Бестужева четвертовать, спасло его от казни только то, что по главному пункту: "старался достать Бирону регентство" можно было смело привлечь к суду чуть ли не всю комиссию, о чем заявил на суде сам Бирон. Бестужеву объявили прощение и сослали в отцовскую пошехонскую деревню, а жене и детям его "на пропитание" пожаловали триста семьдесят две души в белозерском крае. В ночь ноябрьского переворота сорок второго года Бестужев уже в Петербурге и спешит заверить Елизавету в готовности служить верой и правдой крови Петровой. Императрица благосклонно приняла его заверения. Тем более, что среди приближенных к ней русских людей никто, как Алексей Петрович Бестужев, не знал так хорошо отношений европейских кабинетов, никто не был столь трудолюбив и образован, никто не понимал так точно смысла придворных интриг и каверз. Сам Лесток хлопотал за Бестужева, хотя прозорливая императрица пророчила лейб-хирургу, что старается тот на свою голову. Бестужев был назначен вице-канцлером и скоро приобрел большой вес при дворе. Брат Михаиле Петрович, назначенный обергофмаршалом, как мог способствовал этому возвышению. В делах внешней политики Бестужев стал преемником сосланного в Березов Остермана, то есть остался приверженцем Англии и венского двора, а Францию и Пруссию почитал исконными врагами России. На первых порах Бестужев должен был во имя национальной политики противостоять симпатиям императрицы. Шетарди, посол французский, был ее другом, Лесток, верный человек, не уставал доказывать Елизавете, как полезна и выгодна России дружба с Францией, а Бестужев читал и перечитывал донесения из Парижа русского посла князя Кантемира: "Ради бога, не доверяйте Франции. Она имеет в виду одно -- обрезать крылья России". Страсти при дворе накалялись. Лесток всем и каждому рассказывал, как он рассчитывал на Бестужева, поставляя ему место вицеканцлера и голубую ленту. "Я надеялся, что он будет послушен, -- сокрушался лейб-хирург, -- надеялся, что брат Михаиле Петрович его образумит, но я жестоко ошибся. Оба брата ленивы и трусливы. Они находятся под влиянием венского посла Ботты. Я уверен, что они подкуплены венским двором". Шетарди и вовсе считал Бестужева полусумасшедшим, но тем не менее должен был уступить напору вице-канцлера и уехать из России. К лопухинскому заговору Бестужев отношения не имел. Слишком тяжело и долго доставал он пост вице-канцлера, чтобы мелочной игрой поставить под удар труд многих лет. Да и во имя чего? Каких благ для себя и России мог ждать он от младенца-царя и его материрегентши, вошедшей в историю под именем Анны Леопольдовны -- пугливой, анемичной девочки, игрушки чужих страстей? С Боттой Бестужев старый приятель, да что из того? Дружба и политика -- вещи несовместимые. Но хотя уверен он был в своей безопасности, почти уверен, вся эта возня Лестока вокруг Лопухиных вызывала в нем крайнее раздражение, иногда до бешенства доводила, а более всего бесила мысль, что треплют на допросах имя Бестужевых. Ах как нужен был ему совет брата, но Михайло Петрович отбывал наказание за грехи супруги Анны Гавриловны, сидел под арестом в своей загородной усадьбе. Опальную золовку вице-канцлер не жалел, сама виновата. Один только раз, когда узнал он, что Анну Гавриловну поднимали на дыбу, дрогнуло его сердце, --да по силам ли такие муки слабой женщине и за что она претерпевает их? Двор ждет, что он, вицеканцлер, на колени бросится перед государыней: "Защити, молАнна Бестужева просто дура -- не преступница! Хочешь наказать -- накажи, но не мучай! " Однако он быстро справился с этим непривычным для себя чувством-угрызениями совести. "Бросание на колени есть безрассудство, -- сказал он себе, -- в политике сердце -- плохой советчик. Участь родственнице я вряд ли облегчу, а с государыней отношения могу попортить! " И запретил себе сердобольно думать об Анне и опальной беглой дочери ее. Но за следствием по делу Лопухиных и Анны Бестужевой он внимательно следил, знал все до тонкости. В этом немало помогал ему "черный кабинет" -- тайная лаборатория для перлюстрации иностранной корреспонденции. Почт-директор Аш и академик Трауберг трудились над дешифровкой французских, английских, прусских депеш, переводя их с цифирного языка на словесный. Французский посол Дальон писал в Париж к Амелоту: "Я ни на минуту не выпускаю из виду погубление Бестужевых. Господа Лесток и генеральный прокурор Трубецкой не менее меня этим занимаются. Князь Трубецкой надеется найти что-нибудь, на чем можно поймать Бестужевых, он клянется, что если ему это удастся, то уже он доведет дело до того, что они понесут на эшафот головы свои". Бестужев скрипел зубами, читая депешу Дальона: "Пишите, негодяи, ищите, убийцы... Если и можно меня на чем-то поймать, так это на старых делах. А старые дела мало кому известны". Дело двигалось к развязке, и наконец! девятнадцатого августа учрежденное в Сенате генеральное собрание положило сентенцию: "Лопухиных всех троих и Анну Бестужеву казнить смертию -- колесовать, вырезав языки". Как свидетельствуют протоколы собрания, один из сенаторов высказал такое сомнение: "Достаточно придать виновных обыкновенной смертной казни, так как осужденные еще никакого насилия не учинили, да и российские законы не заключают в себе точного постановления на такого рода случаи относительно женщин, большей частью замешанных в этом деле". На это принц Гессен-Гамбургский возразил: "Неимение писаного закона не может служить к облегчению наказания. В настоящем случае кнут да колесование должны считаться самыми легкими казнями". Сентенцию, кроме светских лиц, подписали архимандрит Кирилл, суздальский епископ Симон и псковский епископ Стефан. Имена Алексея Бестужева и брата его Михаилы в сентенции не упоминались. Это была уже победа. Теперь сентенцию передадут государыне, и она вынесет окончательной приговор, на это уйдет неделя, от силы две -- все... конец, можно будет вздохнуть спокойно. И тут вдруг новость! О том, что кто-то проник в бестужевский тайник в московском дому, узнал вначале Яковлев, его секретарь, человек верный, пронырливый и умный до цинизма. Каждый месяц вице-канцлер платал ему сверх жалованья весьма солидную сумму денег, на "булавки", как говорил секретарь. Этими "булавками", как бабочек в коллекцию, нашпиливал Яковлев в свою книгу нужных людей, кого подкупом, кого угрозой. Один из таких "нашпиленных" и шепнул про похищение бумаг. Шепоток стоил дорого -- человек был агентом Лестока. Яковлев знал, что это за бумаги -- часть старого архива, непонятно как осевшего в Москве. Сколько раз упреждал он Бестужева, что опасно держать важные документы в старом дому, где одна прислуга обретается! Бестужев соглашался -- да, надо забрать, но шагов никаких не предпринимал и секрет письмохранилища Яковлеву не открыл, считая, видимо, что даже столь преданный человек не должен знать некоторых подробностей его биографии. Вот и доупрямились... Оберегая покой вице-канцлера, а может, опасаясь его гнева, Яковлев решил не сообщать о пропаже до тех пор, пока не выяснит подробности дела. Но подробностей было на удивление мало, и если поделился лестоков агент какой информацией, то это были только слухи, не более. Кажется, архив должны были везти в Париж, но это не точно, может, только говорили про Париж, а похитили его как раз для Петербурга. Кто вскрыл тайник, кому передали бумаги -- ничего не известно. Как раз в это время посыльный привез из Москвы письмо, писанное под диктовку старой ключницы. Ключница состояла когда-то в кормилицах: странно, и вице-канцлеры бывают младенцами, -- поэтому занимала особое положение в доме. Теперь она писала прямо Бестужеву, называла его "князюшкой", "светом очей", молилась о здравии его и высказывала большое беспокойство -- кто защитит теперь барское добро, поскольку "ирод, Ивашка Котов, от службы ушел самочинно и исчез без уведомления, а дом без управы -- голый, а в первопрестольной тьма разбойников". Ивана Котова Яковлев знал очень некоротко. Он появился в доме Бестужева много раньше Яковлева, еще в Гамбурге, он служил в русской миссии в писцах, потом за какую-то провинность попал в опалу, но исправился и был назначен в дворецкие, или, как он говорил, в экономы. Где-то в Москве, в артиллерийской или навигацкой школе, служил брат Котова, но, как знал Яковлев, особой дружбы промеж них не было. Иван Котов был человеком нелюдимым, мрачным, все-то он Россию ругал: не умеют-де в ней жить по-человечески. Прислуга его ненавидела не только за вздорный, заносчивый характер. Поговаривали, что он, тьфу-тьфу, -- нехристь, в православные храмы не ходит, а в католические заглядывает. И вот этот Иван Котов исчез, как в воду канул. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, кто навел парижских агентов на бестужевский тайник. Теперь можно поставить в известность самого Бестужева. Яковлев решил, что это лучше сделать не в канцелярии, а вечером за ужином. Роль собутыльника не была новой для секретаря, Бестужев любил напоить его да послушать, что он там бормочет, сам же при этом не хмелел, только розовели щеки да влажным блеском загорались глаза. К слову сказать, и Яковлев был стоек к хмелю, а если и играл роль опьяненного, то отчего не угодить хозяину? -- Смею сообщить вам об одном крайне неприятном событии, -- так начал Яковлев свой доклад, отодвигая на край стола пятую порожнюю бутылку "Бордо". Бестужев застыл, глянул на секретаря волком и в течение всего рассказа так и просидел вполоборота, скрючившись в кресле. Яковлев изложил все по возможности кратко, внятно и бесстрастно. -- Та-ак, -- сказал Бестужев и неожиданно икнул. -- Гадость какая, -- добавил он тут же, -- дай воды. Яковлев налил из кувшина воды и с испугом смотрел, как хозяин пьет, борясь с икотой. Никогда он не икал от хмельного, видно, это'страх натуру скрутил. Бестужев вдруг вскочил и пошел вдоль гостиной, оглядывая, словно в незнакомом доме, обои, картины, поставец с драгоценной посудой. Секретарь знал, что если начал он бегать по комнате, значит, размышляет, пытается все мысли собрать в кулак. -- Тебе не кажется, что вот этот, -- он остановился у мраморной фигурки пьяного Силена, -- похож на Лестока? Медик... Мясник! -- крикнул он вдруг пронзительно. -- С каким наслаждением он вскрыл бы мне вены! Но пока я жив... -- Голос вице-канцлера сорвался, напряглись синие вены на шее, рот кривился от невозможности выкрикнуть гневные слова, -- пока я жив... -- повторил он сдавленно и, сложив кукиш, тыкнул им в пьяные глаза Силена. -- Вот тебе моя жизнь! Вот тебе Россия! Подавишься... Силы оставили его, и он рухнул в кресло, нервно оглаживая ходящие ходуном колени. Яковлев почтительно стоял у стола, боясь поднять глаза. -- Теперь слушай, -- сказал Бестужев на удивление спокойным и деловым тоном. -- По всему видно, что пока моего архива у Лестока нет. Яковлев кивнул, Бестужев понял главное. -- Значит, воровство это -- шетардиевы козни, -- продолжал Бестужев. -- Если бумаги уже в Париже, то нам их там не поймать. А может, еще и не в Париже, -- добавил он и усмехнулся, -- во всяком случае, след мы их отыщем. -- Перлюстрация всей переписки, тщательная... --добавил Яковлев скорее тоном утверждения, чем вопроса. -- А нам надо подумать, как доказать, что оный архив... ты понимаешь?.. фальшивка. -- Бестужев безмолвно пожевал губами. -- Но об этом после... А пока -- скажи, есть ли у тебя верный человек в Тайной канцелярии? Да чтоб не жулик, чтоб не пил, да чтоб честен, и чтоб постарался не за звонкую монету, а за дела отечества. -- Он усмехнулся невесело, словно сам не верил, что сей безгрешный ангел может существовать в стенах Тайной канцелярии. -- Такой человек у меня есть, --сказал Яковлев твердо. -2- День у Василия Лядащева выдался неудачным. Во-первых, вместо ожидаемых из Москвы от дядюшки Никодима Никодимыча денег пришло пространное письмо, в котором граф описывал очередную, найденную для племянника невесту, на этот раз вдову, и не просто советовал жениться, а брал за горло и предупреждал, что "с первой же оказией пришлет оную кандидатку в Петербург". "... Хочу тебе паки напамятствовать, что бедны мы с тобой, и от всего прежнего фасону остался только титул да герб, мышами порченный. И пребываю я в таком рассуждении: хоть дама сия не больно крепка умом и до танцев, музыки и сплетен большая охотница, да все можно стерпеть, понеже она еще в девках богата была, а после смерти мужа, подполковника Рейгеля, и вовсе стала ровно Крез какой и связи имеет немалые... " Лядащев задумчивым взглядом окинул свое жилище. Стены, мебель, сама одежда пропитались едким, неистребимым запахом плесени. Потолок пробороздился еще одной трещиной, и достаточно самого малого дождя, чтобы она начала сочиться влагой. Скоро сентябрь... И опять тазы и ведра на полу, и звонкая капель, и звук падающей штукатурки. "... а сынок у нее семи годков, весьма смышлен, так что можно тебе в продолжение потомства не трудиться, -- все за тебя уже сделано". -- Не хочу вдову, -- громко сказал Лядащев и прислушался -- вторая неприятность этого дня уже поднималась по лестнице, пыхтя от одышки. Хозяин Штос собственной персоной... Полчаса тягомотного разговора про погоду, дороговизну, ностальгию, и, наконец, с притворной ужимкой смущения (Штос хорошо знал, кто у него квартирует): "Только деликатность, господин Лядащев, а не забывчивость, мы, немцы, никогда ничего не забываем, в отличие от вас, русских, так вот -- деликатность мешает напомнить мне о долге... " За квартиру не плачено полгода. Черт бы побрал этого немца! -- Я готов ждать сколько угодно, но не согласитесь ли вы, господин Лядащев, похлопотать... не столько похлопотать, сколько выяснить обстоятельства дела, касаемого племянника моего... Кровь из носу, а денег этому борову надо достать. Не хочу хлопотать за твоего племянника! -- Мы еще поговорим об этом, господин Штос, а сейчас мне на службу пора. Как только Лядащев представил себе свой служебный кабинетишко -- тень в клетку от решетки на окне, скрипучую дверь, колченогий стол, который при самом деликатном прикосновении начинал трястись, как эпилептик, его охватила такая тоска и скука, что даже физиономия Штоса показалась ему не такой противной, а просто хитрой и нахальной. -- Нам, Василий Федорович, еще бумажки из юстиц-коллегии перекинули, -- встретил Лядащева следователь. -- Андрей Иванович сказали: "Почитай и выскажи свои догадки". Может, и сыщешь в этих бумагах что-нибудь касаемо лопухинского дела. "Знаю, какие догадки нужны, -- подум1ал Лядащев. -- Коли сам Ушаков сказал -- почитай да сыщи, то хоть из пальца высоси, хоть на потолке прочитай... Начальник наш шутить не любит. Дураку ясно, что копаете вы, Андрей Иванович, под вице-канцлера. Месяц возимся, а Бестужев все сух из воды выходит. И этим бумажкам тоже небось цена прошлогоднего снега. Тухлые бумажки-то... Потому мне их и подсунули. А потом нарекания -- Лядащев работать не умеет! " Лядащев снял кафтан, повесил на спинку стула, искоса поглядывая на две пухлые папки. Потом долго точил перья... При первом, самом поверхностном осмотре содержимого папок, Лядащев понял, что догадка его верна -- бумаги были никчемные. Все эти прошения, челобитные и доносы были писаны когда-то в Синод, долгое время пылились там в столах, испещрялись пометами на полях, залежались, потускнели, потом были переданы в Сенат и наконец легли на его стол. Бумаги передали в Тайную канцелярию, потому что все корреспонденты украсили свои эпистолярные измышления обязательной фразой, различной у всех по силе и страсти, но единой по содержанию: такой-то "возводил хулу на бога и императрицу", то есть шел противу двух пунктов государева указа, первый из которых -- будь верен идее, второй -- будь верен правителю. " "Благоволил меня Господь объявить о лукавых вымыслах еретика Феофилакта, диакона церкви Тихона Чудотворца, что у Арбатских ворот. Еще когда пьянством беснующийся Феофилакт в храме образ Богородицы Казанской оборвал и носил с собой с ругательствами, вот тогда я и написал первую челобитную на него, еретика... " Далее перечислялись мерзкие грехи заблудшего диакона и как бы вскользь упоминался амбар, которым завладел окаянный вероотступник. Автор челобитной грозился скорее сжечь оный амбар вместе с лошадьми, чем допустить "лукавого изверга" распоряжаться в амбаре, "... говорил Феофилакт про императрицу нашу некоторые непристойные слова и, мол, родилась до брака". Далее шел перечень непристойных слов. Письмо было без подписи. -- Дурак безмозглый, -- проворчал Лядащев. -- Помойное твое чрево! -- И взялся за следующую бумагу. Это был донос архимандрита Каменного вологодского монастыря на местного воеводу. Донос был написан на толстой, как пергамент бумаге, и украшен нарядно выписанной буквицей. "... и вышли у нас большие неудовольствия вот отчего, -- писал архимандрит, -- землю, монастырю принадлежащую, обидчик отнял, материал, уготовленный для построек, взял себе и употребил свой дом строить, рощу подле архиерейского дома вырубил, сад выкопал и пересадил на свой двор, диакона и двух церковников велел отстегать прутьми до полусмерти". Донос был какой-то бескровный, безучастно казенный, как опись конфискованного имущества. Весь свой пыл архимандрит вложил в последнюю фразу: "Не только своими противностями, коварством и бессовестными поступками мерзок сей столп государства нашего, а наипаче за богомерзкие слова и предерзкие разговоры, в которых яд свой изблевал на государыню нашу и весь христианский мир". -- Пересолил, дорогой, -- усмехнулся Лядащев. -- Если б воевода тот действительно "изблевал мерзкие речи", ты бы, голубь мой, цитировал их целиком, а не ходил бы вокруг и около. Я вашу натуру знаю. Следующим шел донос окаянного воеводы на уже знакомого архимандрита Каменного монастыря. "Пусть доноситель со своей неправдой сам себе мерзок будет, а коли есть моя вина, то не прошу никакого милосердия, но бороните меня от наглой и нестерпимой обиды. Многие по его старости и чину верят ему, а ведь он плут... " Не рубил воевода рощи, не крал бревна, не отнимал землю, битые церковники сами виноваты, понеже, шельмы, повадились купаться в воеводином саду. А монастырь свой архимандрит Сильвестр ограбил сам, церковные вещи продал, живет в непристойной монашеству роскоши, употребляя вырученные от продажи деньги на покупку вина. -- Побойся бога, воевода. Зачем старцу вино? -- удивился Лядащев. На этих обвинениях воевода не остановился и упрекнул архимандрита в поношении Синода: "... а поносил он Синод тетрадочками, книжечками и словесно старался вводить свое злосчастное лжеучение". -- Ой, воевода, тебе бы вовремя успокоиться. Какие книжечки, какие тетрадочки? Дворянин Юрлов обвинялся приходским священником в потворстве раскольникам, пристрастии к псовой охоте на монастырских лугах, в дерзких потехах -- стрельбе из малых мортир, трофеев турецкой войны, а далее... "предерзские речи, мерзкие поношения... " -- Голова от вас кругом идет, честное слово... Штык-юнкер Котов жаловался на "болярина Че... кого" -- фамилия была написана небрежно, а потом замазана, словно клопа раздавили, -- мол, гайдуки князя беспричинное избиение по щекам учинили, а потом колотили по всем прочим местам. С первой папкой покончено. Теперь выскажем догадки. Лядащев взял перо, обмакнул в чернила и аккуратно вывел на чистом листе бумаги: "Оные доносы и жалобы интереса для дела не представляют и надлежат считаться прекращенными за давностью лет". Стол отозвался на "догадки" хозяина мелкой, противной дрожью. Лядащев посидел минуту с закрытыми глазами, затем вытащил жалобу штык-юнкера и еще раз внимательно прочитал. Как она попала в эту папку? При чем здесь Синод? В жалобе нет и намека на какие-нибудь церковные дрязги. И кто этот таинственный "болярин Че... кий"? Странное письмо -- ни даты, ни места, откуда писано. Стиль -- бестолковый, словно Котов в горячке строчил. "... о защите всепокорнейше молю! Состоял я в должности наставника рыцарской конной езды и берейторскому обучению лошадей отроков навигацкой школы, что в башне Сухарева у Пушкарского двора, но хоть и мала моя должность, тройной присягой я верен Государыне нашей, а не вор и подлец, как обидчик мой кричит. Потому как слово и дело, сударь мой, СЛОВО и ДЕЛО! Захватил меня тайно, когда я находился при исполнении государству нашему зело важных дел и много чего для пользы отечества сообщить имею. Теперь едем денно и нощно неизвестно куда с великим поспешанием, но не об удобствах размышляю, а паки единожды о сохранении живота своего... " Навигацкая школа... Странное письмо. Лядащеву представился штык-юнкер Котов -- тщедушный молодой человек со впалой грудью, в замызганном, как шкура бродячей собаки, парике, глаза голодные, затравленные... Однако это глупость. Может, он и не такой совсем. Может, он толстый, ленивый и вороватый. Может, он этому болярину столько крови попортил (иначе с чего бы он захватил Котова тайно? ), что не только гайдукам позволишь "колотить по всем местам", а сам захочешь об него палку обломать. Хватит! Стоп... Что-то я не туда гребу... Дикость все это. Надоели... Он положил письмо штык-юнкера в папку и пошел домой. Вечерело... В окнах домов зажглись свечи, с залива дул свежий ветер, неся с собой запах болота, на опаловом небе рельефно, каждым листиком, вырисовывались ветки деревьев. "В. Москву хочу, домой, --думал Лядащев. --Может, и правда жениться? И не обязательно на вдове, черт ее возьми... Есть прекрасная женщина, сама красота -- Елена Николаевна. Правда, на нее Пашка Ягупов смотрит -- не насмотрится. Но можно с Пашкой потягаться. Когда же я ее видел в последний раз? В июле... нет, в июне. Еще до всех этих лопухинских дел. А как поет Елена Николаевна! Ну, женюсь на ней, а дальше что? " Фонарь около дома опять не горел. Хозяин соседнего кабака никак не мог договориться со Штосом, кто будет платить за конопляное масло. Штос заявлял, что не намерен по ночам освещать пьяные русские рожи, не по карману, мол. Хозяин кабака, или, как он называл свое заведение, аустерии, тоже был немец и не уступал соседу в бережливости и силе логического мышления, утверждая, что фонарь "несравненно ближе к дому Штоса", а потому пусть Штос и освещается. "Напишу на вас, сквалыг, жалобу и отправлю самому себе, -- подумал Лядащев, -- мол, конопляное масло жалеют и ругают ругательски государыню нашу в полной темноте. Выжиги проклятые! Хотя проще самому конопляное масло купить, честное слово". У палисадника дома Лядащев к своему удивлению заметил белую лошадь. Голова ее ушла в кусты, находя, очевидно, вкусным пыльную городскую траву, и только могучий круп и стоящий опахалом хвост были выставлен на всеобщее обозрение. -- Кто мог явиться ia этом одре? Просители, дьявол их дери! Он распахнул дверь. -- Вас ожидают, -- раздался из темноты голос хозяйской дочки, потом кокетливый смешок, шорох юбки, и все стихло. "Хоть бы лучину запалили, по-нашему, по-русски". --Лядащев ощупью поднялся к себе на второй этаж. У окна смутно вырисовывалась чья-то сидящая на кушетке фигура. Лядащев зажег свечу, поднял ее над головой. -- Ба! Белов! Вернулся! Ну как, удалась поездка? -- Удалась. -- Что поделывает твой новый приятель Бергер? -- Стонет, -- с неохотой отозвался Саша. -- Он ранен. -- Неплохо. И впрямь, удачная поездка. А где мадемуазель Ягужинская? Я думаю, подъезжает к Парижу. Лядащев внимательно посмотрел на Сашу, улыбнулся не то насмешливо, не то сочувствующе. -- Ладно. Ну их всех: Есть хочешь? -- Нет, Василий Федорович. Я к вам по делу. -- Я-то надеялся -- в гости, -- с наигранным сожалением сказал Лядащев. -- Ну раз по делу, надо все свечи зажечь. Не люблю темноты. Даже, можно сказать, боюсь. Это у меня с детства. Меня дядя воспитывал -- страшный скопидом. В людской было светлее, чем в барских покоях. Он достал подсвечники, расставил их по комнате -- на столе, на подоконнике, запалил свечи. -- Ну, рассказывай. -- Я должен передать как можно скорее Анне Гавриловне Бестужевой вот это. -- Саша расстегнул камзол, запустил руку под подкладку и положил на стол ярко блестевший алмазный крест. -- Бестужевой? -- усмехнулся Лядащев. -- И как можно скорее? Он взял крест, всмотрелся в него и вздохнул тем коротким сдержанным вздохом, который словно спазмой охватывает горло при встрече с ослепительной красотой. При каждом движении руки камни вспыхивали новой гранью, посылая пучок света из своей мерцающей глубины. -- Эко сияет, свечей не надо, -- пробормотал Лядащев, потом перевернул крест, прочитал мелкую надпись: -- О тебе радуется обрадованная всякая тварь, ангельский собор, -- и умолк. Саша терпеливо ждал, но когда Лядащев вернул ему крест, тревожно спросил: -- Что же вы молчите? -- Нет, Белов. В этом деле я тебе не помощник, -- строго сказал Лядащев и, видя, что Саша так и подался вперед, прикрикнул: Имя Бестужевой и вслух-то произносить нельзя! Имущество ее конфисковано в пользу: казны и крест этот будет конфискован. Сам я доступа к Бестужевой не имею, и посредника тебе не найти. Совет мой -- брось ты это дело. -- Вы предлагаете оставить этот крест себе? -- спросил Саша запальчиво. -- Не ершись! Если Бестужева жива останется, то после экзекуции передать ей крест не составит большого труда. А в Сибири он ей больше чем здесь пригодится. Ссыльных у нас не балуют деньгами и алмазами. -- Я должен передать этот крест до казни, -- сказал Саша твердо. -- Сколько у меня времени? -- Дня четыре, может, неделя... -- Что ее ждет? -- Кнут. -- Можно подкупить охрану? -- Говори, да не заговаривайся! -- повысил голос Лядащев. -- Думай, с кем говоришь, прежде, чем спрашивать. -- Простите. Считайте, что этого разговора не было. Саша взял крест, старательно спрятал его за подкладку камзола, потом зажал ладони между коленями и замер, напряженно глядя на свечу. Лядащев искоса наблюдал за ним. "А мальчик повзрослел за эту неделю, -- думал он. -- Складочка меж бровей залегла. Прямая складочка, как трещина. Все морщится мальчик, губы кусает. Дался ему, дуралею, этот крест! " -- Василий Федорович, какие священники посещают заключенных? -- спросил вдруг Саша. "Он испытывает мое терпение", -- мысленно скрипнул зубами Лядащев, но раздражения своего не показал. -- Александр, оставим этот разговор, -- сказал он дружески. -- Алмазы -- не хлеб голодному, а если уличат тебя в сношениях с преступницей, то попадешь под розыск. Тебя в доме Путятина, считай, не допрашивали, а по головке гладили. Хочешь узнать, как быть подследственным? В России из-за поганого амбара шею человеку, как куренку, готовы свернуть, такую напраслину наговаривают, а ты сам в петлю лезешь. Кто дал этот крест тебе? -- спросил он вдруг резко. -- Не будем об этом говорить. -- Да я и сам догадываюсь. Дочка грехи замаливает. Сама хвостом вильнула и, как щука, в глубину. -- Лядащев, не говорите о ней так! Как вам не стыдно? -- Губы у Саши задрожали. -- Стыдно? А то, что девица Ягужинская жизнью твоей играет, это ты понимаешь? Стыдно! Я не сплю какую ночь... Я обалдел от человеческой подлости и глупости! Ладно, хватит. Скажи лучше, ты ведь учился в навигацкой школе? -- Да. -- Кто такой штык-юнкер Котов? -- Негодяй один, -- насторожился Саша. -- А что? -- Где он сейчас? -- Откуда я могу знать? "Что-то мы вопросами разговариваем... А ведь смутился, мальчик-то... Или мне показалось? " -- А зачем вам Котов? -- не удержался Саша. -- Откуда вы знаете про нашего берейтора? -- А мы, брат, все знаем. --Лядащев подмигнул многозначительно. -- Ну, ну... -- Саша посмотрел на него внимательно, в этом взгляде не было ни удивления, ни страха -- одна тоска. Вся фигура его, в мятом камзоле, в пыльной, пропитанной потом рубашке с обвислыми манжетами, выражала такую усталость, что кажется, толкни его и он упадет и не сможет подняться без посторонней помощи. Саша вышел из комнаты, не простившись. Лядащев выглянул в окно. Фонарь -- о радость! -- зажгли, и в мутном его освещении было видно, как Белов отвязал лошадь, тяжело перевалился через седло и медленным шагом поехал к пристани. -- Небось целый день в седле, -- подумал Лядащев. -- Не надо было на него орать. И Ягужинскую помянул я зря... Но ведь дурак, дурак! И вопросы у него идиотские, и ответы глупые. Вот так читаешь опросные листы бесконечных чьих-то дел и думаешь: "Что ж ты, глупый, говоришь-то? Мозги у тебя, что ли, расплавились? Тебе бы вот как надо ответить, тогда бы не было следующего вопроса. А ты, как муха в паутину... Вопрос -- ответ, смотришь, крылышко прилипло, дернулся, не думая, быстро-быстро заговорил, а следователю только этого и надо, все лапки у тебя в паутине... " Занимайся своими делами, Саша Белов. Но боже тебя избавь стать моим делом, моей работой. Сиди тихо, мальчик! Лядащев дернул за шнур колокольчика. Хозяйская дочка, скрепя гродетуровой юбкой, явилась на зов. Губы сердечком, на взбитых кудрях белоснежный чепец. "Может, на ней жениться? Отчего у немок такие бездумные фарфоровые глаза? Забот у них, что ли, нет? Впрочем, у меня, наверное, тоже фарфоровые глаза, хотя забот полон рот. Женюсь на ней, и будем весь день друг на друга таращиться... " -- Что прикажете, сударь? -- Кофею да покрепче... -- Кофий нельзя пить на ночь! У вас же бессонница. Лядащев только кашлянул злобно. "Бульотку надо завести. Буду воду на спиртовке греть. И никакая дура не будет учить, что мне пить перед сном". Кофе, однако, принесли быстро. Служанка была новая, Лядащев никак не мог запомнить, как ее зовут, -- Катерина, Полина, Акулина... Чашка, конечно, была с трещиной, но кофе горячий, крепкий. Лядащев достал читаное и перечитанное дядюшкино письмо. Безумный старик! "... и мой совет учиняю тебе во мнении, что вызовет оная жениться у тебя, наконец, побуждение бросить должность твою, весьма нашему государству полезную, а по сути своей палочную и мерзопакостную". Все, к черту, спать... Но уже четвертая и, может быть, главная неприятность этого дня была на подходе. У дома Штоса остановилась неприметная карета, и из нее вышел друг далекого детства -- когда-то тихий и умненький мальчик Павлуша, а теперь взрослый и хитрый Петр Корнилович Яковлев, секретарь всесильного вице-канцлера. -3- Ворота придворных конюшен были закрыты. Белов стучался вначале кулаком, потом заметил висящий на гвозде увесистый деревянный молоток и стал колотить им. Умерли они, что ли? Под коньком ворот болтался, поскрипывая, фонарь на трех цепях. Прилипшие к стеклу лапки и крылышки насекомых сложились в причудливый рисунок, и при каждом порыве ветра казалось, что ухмыляющаяся рожа циклопа подмигивает Саше одиноким красным глазом. Ворота наконец открыли. Саша задумчиво поискал глазами белую лошадь. Она стояла в кустах и деловито ощипывала реденькую траву кочковатого газона. Саша вздохнул, поднял голову, взбежал глазами на самый верх украшавшего ворота шпиля. На конце шпиля, изогнув шею в стремительном прыжке, взметнулся позолоченный конь. На таком коне доскачешь до счастья. -- Пошли, казенное имущество, -- он ласково потрепал по шее белую лошадь. -- На золотых конях нам не ездить. Ну, фыркни в ответ, мать Росинанта. Жалко с тобой расставаться. Если бы я стал гардемарином, в море ты бы мне очень пригодилась. Меня хорошо выучили рыцарской конной езде. Я поставил бы тебя на капитанский мостик, дал бы тебе сена, а сам взгромоздился бы верхом, чтоб сподручнее было обозревать океан. И сидел бы так, конным памятником всем глупцам и неудачникам. Конюх внимательно осмотрел лошадь, проверил копыта, заглянул под седло и, бросив через плечо: "Принято", направился к стойлам. -- Слушай, друг, а лошади хорошо плавают? -- крикнул вслед Саша. -- Лошади все делают хорошо, они не люди, -- отозвался тот. "Это ты мудро заметил, приятель. Объяснил бы ты мне еще, зачем Лядащеву понадобился Котов? Если донос на Алешку дошел по инстанции, не проще ли спросить у меня не про Котова, а про Корсака, друга моего? Эх, Белов... Как сказал бы этот мудрец, ты не лошадь, ты ничего не умеешь делать хорошо... ты не умеешь думать". Саша направился на Малую Морскую улицу. Дверь открыла Марфа Ивановна, всплеснула руками и закричала на весь дом: -- Лукьян Петрович, батюшка! Сашенька воротился! Живой! Как иногда на ночной дороге, где свежо и сыро, волна теплого воздуха обдаст вдруг путника, дохнет запахом пшеницы и прогретого за день сена, так и на Сашу повеяло лаской и уютом этого тихого жилья. Чистая баня, отмытые, пахнущие березовым листом волосы, вышитое полотенце. Потом стол с хрустящей скатертью, кружка в серебряной оправе, полная горячим вином с примесью пряностей, щедро нарезанные куски холодной оленины, купленной на морском рынке, и обязательная при каждой трапезе капуста. -- Ничего, ничего... -- приговаривал Лукьян Петрович, глядя на грустное Сашино лицо и отмечая его отменный аппетит. -- Пройдут эти заботы, -- хозяин усмехнулся доброй улыбкой, -- придут новые. Не горюй, голубчик... -- И ни одного вопроса. Знал старик, что если водили ночью человека на допрос, то лучше его ни о чем не спрашивать. Молись богу да верь в справедливость его. Утром Саша долго раздумывал, самому ли идти к Лестоку или ждать вызова, но все сомнения разрешились с появлением старого бравого драгуна, он щелкнул каблуками, сипло крякнул и сделал неопределенный жест рукой, который мог означать только одно -- собирайся живо и следуй за мной. Лесток был хмур. -- Где Бергер? -- Остался в особняке на болотах. Он ранен, ваше сиятельство, французом, которого я опознал. -- Так это был он... Где опознанный? -- Уехал, ваше сиятельство, -- Саша пошевелил губами, считая, -- еще в субботу уехал в карете вместе с девицей. -- Вот как? И девица была с ним? Анастасия Ягужинская? Бергер ничего тебе не передавал? -- Бергер передал. -- Саша приободрился, щелкнул каблуками, -- что каналья-француз чуть жизни его не лишил и что при первой возможности, как только чуть-чуть окрепнет, он сядет на лошадь и предстанет перед глазами вашего сиятельства. -- Так и передал? -- Лесток пристально рассматривал Сашу. -- Расскажи-ка поподробнее, что у вас там приключилось? "Его интересуют бумаги, -- подумал Саша. -- Эти самые письма, о которых толковал Бергер. Говорить о них или не говорить?.. Проще будет, если я ничего не видел и не слышал". -- И Саша повторил свой рассказ, добавив, что француз и Бергер имели длинный конфиденциальный разговор, который кончился дракой на шпагах. -- Ладно, иди, -- сказал наконец Лесток. -- Возьми за труды. В Сашину руку перетек жидкий кошелек, и он склонился в поклоне. -- Из Петербурга не выезжать! Ты мне понадобишься! Саша искоса взглянул в холеное лицо, на равнодушные глаза, на чуткие губы, которые в мгновение ока, по-актерски профессионально, могли придать лицу любое выражение, а сейчас были жесткими и брезгливо" надменными, и, пятясь, вышел из комнаты. Лукьян Петрович встретил его фразой: -- А тебя здесь дожидаются. -- Кто? -- с удивлением воскликнул Саша. -- Строгий господин... Иди в мой кабинет, там и потолкуете. Лядащев сидел за столом над листом бумаги, на котором колонкой были написаны слова. Саша глянул мельком, увидел, что все они начинаются с "Ч" прописной. Лядащев неторопливо перевернул лист, умакнул перо в чернильницу и нарисовал маленький знак вопроса, который обвел кругом, потом квадратом. -- Садись. Мы с тобой не договорили вчера, -- начал он дружески. Саша с надеждой посмотрел на Лядащева, сейчас он скажет про крест, но тот стал задавать вопросы, и вопросы эти подняли волну смятения в Сашиной душе. -- Ты навигацкую школу кончил или в отпуску? -- В отпуску, -- уверенно соврал Саша, не говорить же -- в бегах. -- А когда ты уезжал из Москвы, берейтор этот ваш, Котов, в школе был? Я хочу сказать, он никуда не уехал? -- Лядащев спрашивал, неторопливо расчерчивая лист бумаги, не поднимая на Сашу глаза. -- Как раз три последних дня я его не видел. Это было... -- Саша назвал дату. -- У вашего Котова брат был. Ты не встречал его в школе? -- Брат? У Котова? Да разве у таких бывают братья? -- едко рассмеялся Саша. -- Я думаю, у него родителей-то не было, от крапивного семени вывелся в паутине, а вы... брат. -- Скажи, а фамилия... ну, скажем, Черемисинов, тебе ничего не говорит? А Черкасовы? А Черкасский? "Так вот какой у него был список, -- подумал Саша, глядя на исписанный кругами и ромбами лист. -- Господи, так ведь это допрос. Самый что ни на есть допрос! " Что-то противно булькнуло у него в животе. -- Если что узнаешь про Котова, будь другом, сообщи мне. Хорошо? -- Очень хорошо, просто замечательно, -- с готовностью, но несколько отвлеченно согласился Саша. -- Ты сейчас у Лестока был? -- круто переменил Лядащев тему разговора. -- У Лестока... -- Ну и что? Саша пожал плечами и вынул из кармана кошелек. -- За поездку? -- Угу. -- А зачем ты вообще ездил? И куда? Саша подробно описал дорогу, охотничий особняк, Бергера, сторожа, драку... "Куда клонит он? -- мучительно размышлял Саша. -- Кто ему нужен -- я, Котов или он к Алешке на мягких лапах подбирается? Рисуйте, Василий Федорович, я скорее язык себе откушу, чем сболтну лишнее". -- Понятно. Ты ездил опознать француза де Брильи и опознал. А Бергер зачем ехал? -- Наверное, за Ягужинской, -- подумав, сказал Саша. -- Она ведь была под следствием. -- Отвечая так, Саша был спокоен, Анастасия была уже недосягаема для Тайной канцелярии. -- Скажи, а про некие бумаги... или, скажем, письма... там разговора не было? -- Лядащев оторвался от рисунка и внимательно посмотрел на Сашу. -- Нет, Василий Федорович, при мне не было. "Ах, как хорошо, как спокойно я ответил! Не отрепетируй я все это у Лестока да по тем же пунктам, оплошал бы, пожалуй. Ишь, как взглядом буравит... Допросы вы умеете вести, господин Лядащев! И что это за бумаги такие, что вы все на них помешались? Не мешало бы узнать... " Еще несколько вопросов, так... вроде бы безобидных -- как выглядит де Брильи да отчего вспыхнула драка -- и Лядащев, спрятав исчерченную бумагу в карман, поднялся. Уже в дверях он, словно вдруг вспомнил, обронил неожиданную фразу: -- Тебя Пашка Ягупов зачем-то разыскивал. Говорит, увидишь Сашку, пусть приходит сегодня на маскарад. -- Маскарад? Где? -- Наверное, рядом у Имбера. Вон у твоего хозяина "Ведомости" лежат. Там все написано. Как только Лядащев ушел, Саша схватил газету. "Надо искать отдел объявлений. Та-ак... "Продается беспорочная бурая лошадь... Привет от белокурой Марии... " "Продается за излишеством женщина тридцати лет". А ты бы написал "за скверный характер... " Это не то... "Оставлены в забытии в зимнем дворце английские золотые часы... " Дурак безмозглый... Ага, вот! "В бывшем доме графа Ягужинского, что на Малой Морской улице, имеет место быть маскарад, где и всякое маскарадное платье за умеренную цену найти можно". -- В доме Ягужинского! -- воскликнул Саша. -- И действительно сегодня. -- Пойди, друг мой. Попляши. Погрей душу и тело, -- раздался голос Лукьяна Петровича, который неслышно вошел в комнату и встал у Саши за спиной. Маскарады в описываемое время были любимым развлечением петербургской публики. Тон задавала сама государыня. Двор веселился изысканно и бесшабашно. Из Парижа и Дрездена присылались описания праздников с подробными рисунками убранства залов и садов, с программами театрализованных представлений. Куртаги, балы, банкеты, комедия французская, итальянская и русская. Чем только не забавлялся двор? Но самым любимым видом увеселения был маскарад. В зимнем дворце Елизавета завела обычай, вернее даже сказать, повинность, не всегда желанную -- все, имеющие доступ ко двору, обязаны были являться в маскарадные вторники. За неявившимися посылались гофкурьеры и чуть не силой везли в маскарад, а если кто проявлял упорство, то облагался штрафом в размере пятидесяти рублей. Болен не болен, покойник ли в доме -- плати. Иногда маскарады оборачивались еще большей неприятностью. Государыня любила шутку и нередко появлялась на праздниках в мужском платье, которое отнюдь ее не портило, а подчеркивало стройность ног и тонкость талии. В такие вечера статс-дамы и гоф-фрейлины, хоти не хоти, а следовали примеру императрицы, затягивали на тучных бедрах кюлоты, выставляя на всеобщее обозрение слишком полные, или хуже того слишком худые, ноги. Но мужчинам было не до насмешек. Они должны были исполнять роль дам и, чувствуя себя пугалами огородными, шутами гороховыми, мерили залу маршевым шагом, наступая друг другу на шлейфы, опрокидывая кресла обширными фижмами. Музыка, танцы и вино, вино... Столь велик был интерес к маскарадам, что иногда на праздники для дворян пускали купечество. Понадобился специальный царский указ, чтобы остановить поток желающих приобщиться к дворянской потехе. "Надлежит в маскарад ездить не в гнусном платье, --гласил указ, --в телогреях, полушубках и кокошникак не ездить". Люди делились на категории, и каждому надлежало ояе ваться соответственно -- кому "в цветном", кому "в богатом". Дамы должны были приезжать в "доминах с боутами" и быть "на самых -- самых малых фижменах, чтобы обширности были малыя". Пилигримские, арлекинские и непристойные деревенские костюмы были запрещены. Вечером, сияя отутюженным кафтаном, чувствуя подбородком приятную жесткость накрахмаленного жабо, Белов подошел к дому Ягужинского. На Малой Морской улице царила полная неразбериха. Несчетное множество колясок, портшезов, желтых извозчичьих карет заполнило узкую улицу. Испанки, венецианки, Дианы-охотницы в смелых хитонах, средневековые дамы в колпаках с кисеей -- все трещали веерами, смеялись и кокетничали с испанцами, венецианцами, марсами и средневековыми маврами. И всем им, охрипнув от усердья, невзрачного вида человечек повторял: "Через четыре дня, господа! Произошла ошибка. Четырьмя днями позже, сударыня! Сегодня пост, господа, таков указ государыни... " "Чушь какая, -- подумал Саша. -- Понятно, что маскарад запрещен. Но зачем говорить, что сегодня пост да еще по указу государыни? Уж не связано ли это с казнью заговорщиков? Значит, мне осталось четыре дня? " -- Белов! -- вдруг крикнул кто-то. Саша оглянулся и узнал Бекетова. -- Иди сюда, я тебя представлю. Прокладывая себе путь локтями, Саша протиснулся к поручику и увидел рядом с ним миловидную блондинку в голубом плаще. -- Елена Николаевна, оч-ч-аровательная амазонка Петербурга, Она поет, как дрозд, как флейта. Мы устраиваем маскарад дома. Тебя зовут в гости, Белов. -- Спасибо, сударыня. -- Саша учтиво поклонился. -- Для меня это великое счастье, но я рискну ответить отказом. Этот вечер не принадлежит мне. Я должен встретиться с неким господином. -- В моем доме будет и Павел Иванович Ягупов. -- Амазонка воткнула в петлицу Саши пунцовую розу и засмеялась, как бы говоря: "Я все про вас знаю". -- Я ваш гость и пленник, сударыня. -- И Саша коснулся губами ручки Елены Николаевны. Очаровательная амазонка жила на берегу Фонтанки в одноэтажном деревянном особнячке -- восемь окон по фасаду, посередине дверь с полукружьем окна над ней, крутая двускатная крыша и две беседки по торцам. Когда-то таких усадеб было в России около тридцати. Петр, желая, чтобы его любимый город был застроен по европейскому образцу, велел архитектору Трезини разработать проекты домов для "именитых, зажиточных и подлых". За двадцать лет пожары, наводнения и перестройки уничтожили большее количество этих образцовых зданий, и усадьба Елены Николаевны являла собой последнее напоминание о типовой застройке царского Парадиза. Общество собралось исключительно мужское. Был здесь артиллерийский офицер, говорливый и шумный, послушав его минуту, каждый мог создать себе" впечатление, что артиллерия существует только для того, чтобы грамотно, с толком и красотой устроить праздничный фейерверк. Был капитан-пехотинец, носивший противу устава усы, чем немало все забавлялись. Был вюртембергский немец в форме поручика Измайловского полка, застенчивый и доброжелательный юноша. Он весь вечер тихо сосал бургундское и, словно извиняясь за свою истовую службу Бахусу, время от времени склонялся к капитану и произносил немецкую пословицу, чтонибудь вроде "Ohne schnaps ist einem die Rehle zurocken", тут же переводя ее на русский: "Без водки сухо в глотке", и опять принимался за бургундское. Был геодезист, окончивший когда-то навигацкую школу. Он держал Сашу за рукав и с восторгом вспоминал знакомых преподавателей. Душой компании была, конечно, Елена Николаевна. Она пела, танцевала. Музыкальный ящик без умолку повторял одну и ту же серебряную мелодию, газовый шарф летал по комнате. Бекетов был прав, голос ее напоминал нежные звуки флейты. Песни в большинстве своем были малороссийские, страстные. "Черные очи, волнующий взгляд... " -- пела Елена Николаевна и ударяла по струнам гитары красивой, не по-женски крупной рукой. Ягупов появился внезапно и остановился в дверях, обводя глазами веселую компанию. Встретившись взглядом с Беловым, он сказал: -- Леночка, голубушка, нам бы поговорить... Елена Николаевна обняла Ягупова за плечи. -- Иди в угольную гостиную. Там вам никто не помешает. Мамаша спит. Сашенька, захвати свечу. Белов пошел вслед за Ягуповым. Комната, которую хозяйка назвала угольной гостиной, не соответствовала своему названию ни первым, ни вторым смыслом: она располагалась не на углу и походила более всего на кладовую для отжившей свой век мебели: громоздких лавок, поломанных стульев. Окна этой странной комнаты выходили на оранжерею в тенистом саду. Стекла парников, освещенные луной, казались замерзшими лужицами, и Сашу охватило ощущение полной нереальности происходящего, словно он вступил в другое время года. Ягупов подошел к окну и, прикрыв свечку рукой, будто опасаясь, что за этим робким огоньком кто-то наблюдает из сада, сказал шепотом: -- В Петербурге поговаривают, что тебе надо передать кой-чего в крепость Бестужевой. -- Что значит "поговаривают"? -- испугался Саша. -- А то, что я тебе могу в этом способствовать. Надьку мою из крепости выпустили три дня назад. Она-то и рассказала, что навещает заключенных в крепости некая монахиня, в прошлом княжна Прасковья Григорьевна Юсупова. Имя это ничего не сказало Белову. И только много лет спустя, когда он стал завсегдатаем самых богатых салонов Петербурга, Парижа и Лондона и узнал историю княжны Юсуповой, он поблагодарил задним числом судьбу за то, что она так безошибочно и точно призвала на помощь эту замечательную и мужественную женщину. Отец княжны Прасковьи, Григорий Дмитриевич Юсупов, в тридцатом году в царствование Анны Иоанновны умер с горя, когда его друзей отвели на плаху. Прасковью Григорьевну ждала опала, и она решила волшебством разжалобить сердце государыни. Чары не подействовали, княжну за колдовство сослали в Тихвинский монастырь. Прасковья была строптива, в монастыре ругала государыню, жалела, что на престоле не Елизавета, поносила Бирона и попала по доносу служанки в Тайную канцелярию. Секли ее и кошками и шелепами, сослали в Сибирь во Введенский девичий монастырь и насильно постригли. Но и там она была "бесчинна", как писали в доносах, монастырское платье сбросила, уставу обители не подчинялась и новым именем -- Проклою -- называться отказывалась. Опять секли, учили уму-разуму. Когда на престол взошла Елизавета, Юсупова стала вольной монахиней, но не только не надела старого платья -- светского, а сменила рясу и камилавку на куколь, добровольно став великосхимницей, чтобы хранить беззлобие и младенческую простоту. Смысл своей жизни нашла сестра Прокла в помощи осужденным преступникам. Она не вникала, за что осужденный будет бит и пытан -- за убийство ли, за кражу или за "поношение и укоризну русской нации". Она помнила боль в разодранной до костей спине, и все заключенные были в ее глазах не преступниками, а страдальцами. Государыня Елизавета сквозь пальцы смотрела на то, что Юсупова дни и ночи проводила в тюрьмах, считая княжну невменяемой, почти святой. Но всего этого Белов не знал и, вспомнив предупреждения бдительного Лядащева, спросил: -- А ей можно верить? -- Если и ей верить нельзя, то само слово "вера" надо позабыть. Крест с тобой? -- Я цепочку к нему приделал. -- Саша торопливо расстегнул камзол, снял с шеи крест. -- Ума только не приложу, откуда вы узнали. Неужели Лядащев? -- Кто ж еще? -- Ягупов вздохнул и, не глядя, засунул крест в карман кафтана. -- А как ваша сестра себя чувствует? -- решился спросить Саша. -- Плохо она себя чувствует. Отвратительно. Ей в ссылку, а мужу, стало быть, деверю моему, -- плеть и в солдаты. Такие, брат, дела... -- За что его? -- Знать бы где падать, соломки бы постелил. Ну, я пошел. У выхода Елена Николаевна задержала Ягупова: -- Паша, что грустный такой? Побудь с нами... -- Леночка, душа моя. -- Ягупов вдруг по-детски радостно улыбнулся, -- служба... И потом не могу я видеть, как все эти мухи, -- он мотнул головой в сторону гостиной, -- над тобой вьются. Коли останусь хоть на полчаса, непременно с кем-нибудь подерусь. Ты ж сама знаешь. Елена Николаевна засмеялась. -- Но завтра непременно приходи. Непременно! Ждать тебя буду. Ягупов вытаращил глаза, отчаянно закивал и, стукнувшись о притолоку головой, вышел. Хмельная компания меж тем заскучала без хозяйки, и мужчины по одному стали выходить в сени, наперебой предлагая пойти гулять. Геодезист с пехотинцем предлагали пойти в сад Итальянского дворца, расположенного рядом с усадьбой, но потом все решили, что самое лучшее -- прогулка по воде. -- На Фонтанку, господа! -- воскликнула прекрасная амазонка. Откуда-то появился богато украшенный рябик, на сиденьях под навесом лежали бархатные подушки и гитара. -- За весла, господа офицеры... Подвыпивший немец, садясь в рябик, чуть не упал в воду и, словно застыдившись, шепнул в ухо пехотинцу: -- Я совсем трезвый. У немцев крепкий голова! -- Jn linen Narrenschadel findet seldst der Rausch reinen Eingang*, -- бросил вдруг не сказавший за весь вечер ни слова пехотинец. Немец беззлобно захохотал: -- А я не знал эту пословицу. Как там... Повтори. -- Ну тебя к черту, -- проворчал пехотинец. -- Я не глупый, я веселый,.. -- убеждал немец, прижимая руки к груди. -- Белов, ты с нами? -- крикнул Бекетов. * В глупую голову хмель не лезет (нем. ). Елена Николаевна не дала Саше ответить. -- Конечно, с нами. Он мой паж! -- И шепнула юноше в ухо: -- У вас все уладилось? Рябик неслышно плыл по воде. Елена Николаевна пела. Газовый шарфик трепетал на ветру, как вымпел. "А жить-то хорошо, -- думал Саша. -- Прав Лукьян Петрович, ушли заботы этого дня, пришли новые. Может, Никита приехал, надо бы наведаться по адресу. Никита должен знать, где Алешка. Никита всегда узнает такие вещи раньше меня. И не думать сейчас о Лестоке, о Котове... Ах, как поет эта амазонка! Анастасия, сердце мое, прости, что мне хорошо. Я прос-ю поверил, что мы встретимся... " В этот поздний час Лядащев сидел в своей комнате, на столе горело пять свечей, перед ним лежал уже знакомый нам список. -- Боляре на Чер... Чер... черт бы вас, -- шептал Лядащев. -- Черевенские -- захудалый дворянский род. Это не то... Чернышевы -- этих много, здесь тебе и графы, и князья... Черкасские -- этих тоже пруд пруди... Он оттолкнул от себя лист бумаги. "А что он мне может сообщить, этот Котов? Разве что бестужевские бумаги п