ередал ему брат, а этот неведомый "Чер. --. ский" их похитил, и Котова заодно прихватил... Нет, не то... Ты болван, Василий Лядащев! Думай же... О чем? Скажем, о Сашиной поездке с Бергером. Может, он мне не все сказал? В глупую голову и хмель не лезет. Во всяком случае глаз с этого прыткого юноши спускать нельзя. Слишком он часто и неожиданно возникает в горячих местах... " -4- Карета свернула на Большую Введенскую улицу. Над черепичной крышей старого гостиного двора, как и прежде, кружились голуби, в лавках суетился народ, шла бойкая торговля суконными и сурожскими тканями, золотом, серебром, книгами... Когда-то здесь мать купила ему "Историю войн Навуходоносора". Книга была так велика, что он смог пронести ее сам только десять шагов. "Отдай Гавриле, милый, -- со смехом сказала тогда мать. -- Эта книга еще тяжела для тебя". -- "Мы понесем ее вместе", -- ответил Никита, не выпуская из рук драгоценную книгу. Так они и шли до самого дома, неся "Историю войн", как тяжелый сундук. Собор... Церковная ограда скрылась за кустами сирени, и можно было только угадать, где находится тот лаз -- овальная дыра в чугунной решетке, -- через которую он мальчишкой пробирался на берег Невы, чтобы издали наблюдать за каменными бастионами и куртинами Петропавловской крепости. Зеленый приземистый дом священника, сад, дальше полицейекая будка у фонарного столба, поворот... и он увидел родительский дом. Въезжающую карету заметил кто-то из дворни, запричитали, заохали голоса, и на крыльцо проворно вышел дворецкий Лука. -- С приездом, батюшка князь, -- и глубокий поклон в землю. -- Все ли в добром здравии? -- Никите хотелось расцеловать старого дворецкого. Лука еще раз поклонился и, ничего не ответив, прошел в дом. Дворня кинулась разгружать карету. Гаврила засуетился: -- Тихо, тихо! Здесь стекло. Здесь реторты, здесь... Да не рви веревки-то! Осторожно развязывай! Это ко мне. Это к барину. Это ко мне... это тоже мое... -- Лука, где отец? Почему он меня не встречает? -- Уведомление их сиятельству о вашем приезде уже послано. -- А где Надежда Даниловна? Лука строго посмотрел на Никиту и сказал торжественно: -- Их сиятельства князь с княгиней сменили место жительства и обретаются теперь в новом дому на Невской першпективе. Мне ведено передать, что дом этот -- ваша собственность. -- Вот как? -- Никита с недоумением осмотрелся, словно увидел впервые эту гостиную. Она сияла чистотой, нигде ни пылинки. Начищенные подсвечники пускали солнечных зайчиков на стены. Мебель, знакомая с детства: круглый, инкрустированный медью, столик на точеных ножках, резные голландские стулья, горка с серебряной посудой. Радоваться или печалиться такому подарку? Отец позаботился, чтобы он ни в чем не чувствовал стеснения. Своей щедростью он как бы говорил -- ты вырос, ты имеешь право на самостоятельность, но за этими словами слышались другие -- ты должен быть самостоятельным, живи один, ты сам по себе, у меня теперь другая семья... К гостиной примыкала библиотека. Тисненые узоры на корешках книг образовали сплошной золотой ковер -- до потолка, до неба. Отец не только оставил ему свою библиотеку, он купил массу новых изданий. Книги со всего света: Париж, Гамбург, Лондон... Спасибо, отец. Никита поднялся на второй этаж. Спальня, туалетная, маленькая гостиная. Как напоминание, как вздох -- вышивки матери на стене, а под ними крашеный синий ларец с игрушками: серый в яблоках конь с выдранным хвостом, пиратская галера, отец привез из Дрездена на рождество. -- Кушать подано, -- раздался внизу голос Луки. Стол был накрыт в библиотеке. Старый дворецкий сам прислуживал за обедом. На секунду показался озабоченный Гаврила. -- Банку со спиртом разбили, Никита Григорьевич. Всю дорогу везли в сохранности, а при разгрузке разбили. И надумали, шельмы, полакомиться остатками. Ванька Косой себе рот до уха располосовал. Швы надо наложить, а у него на щеке пустулы. Запустили вы дворню, Лука Аверьянович. Рожи у всех немытые, у Саньки-казачка трахома... -- Иди, Гаврила, иди, -- сказал Лука строго. -- Самое время князю про болячки дворни слушать. Распустил тебя Никита Григорьевич по доброте своей. Гаврила насупился и вышел, но скоро вернулся, держа в руке письмо. -- От их сиятельства, -- и он с улыбкой протянул письмо барину. Никита сидел с протянутым бокалом в руке, а Лука стоял рядом и тонкой струйкой наливал в этот бокал токайское, но это не помешало старому слуге вырвать из рук Гаврилы письмо: "Так ли подают? " Он поставил бутылку на стол, распечатал конверт, положил письмо на поднос и протянул с поклоном. Никита рассмеялся, одним глотком ополовинил бокал и начал читать. "Любимый друг мой, дорогой сын Никита Григорьевич! Зело сожалею, что встреча наша с тобой омрачена столь роковым событием. Тошно и скучно мне, друг мой! Уповаю только на бога, в нем ищу силы. С Надеждой Даниловной, маменькой твоей, от великой печали приключилась болезнь. Врач Круз велел ей поболее шевелиться, но она из дому не выходит, а проводит свое время в слезах и молитвах. Приезжай к нам завтра поутру. Любящий родитель твой... " -- Лука! О каких роковых событиях пишет мне батюшка? -- вскричал Никита. -- Прошу прощения, Никита Григорьевич, что не уведомил сразу. Язык не повернулся убить вашу радость. Беда у нас... Братец ваш, Константин Григорьевич, десять дней назад скончаться изволили. Пальцы Никиты, беспечно державшие бокал, свело судорогой, тонкое стекло лопнуло, и вино, мешаясь с кровью, потекло по манжету рубашки. Гаврила быстро схватил одной рукой барина за запястье, а другой нырнул в карман его камзола, куда сам всегда клал платок: -- Mors omnibus communis*, -- сказал он с чудовищным акцентом и плотно обернул платком порезанную руку. -- Омнибус, голубчик мой, коммунис. Что ж вы так-то... А? Лука аккуратно собирал с полу осколки бокала. Ночь Никита провел без сна в состоянии того странного оцепенения, когда становятся неподвластными мысли, поведение и чувства. По слабому шороху за дверью он угадывал где-то рядом Гаврилу. "Тоже не спит, -- думал он с благодарностью. -- Только бы не лез с успокоительными каплями". Шорох затихал, и Никита тут же забывал про Гаврилу и опять возвращался к мыслям об отце. Он пытался представить себе его лицо и не мог, искал в лексиконе памяти слова сочувствия, утешения и не находил. Потом вдруг с удивлением обнаружил, что уже не лежит, а ходит по комнате, старательно измеряя шагами периметр спальни и считает вслух: "... десять, одиннадцать, двенадцать... " * Смерть -- общий удел (лат. ) "Тьфу, напасть... О чем я думал? О людях... " Мысль о людях, не каких-то конкретных, знакомых людях, а о людях вообще, принесла неожиданное облегчение. Он представил себе огромный мир, населенный одинокими, несчастными, обездоленными... Но если он, тоже одинокий и несчастный, так понимает всех и сочувствует им, то значит есть кто-то в мире, который тоже жалеет его в эту минуту. И еще вспоминалась Анна Гавриловна и бумаги, отданные Алешкой. Завтра он поговорит об этом с отцом. Если посмеет. Он вспомнил, как в детстве, наслушавшись рассказов про грешников в аду и жалея их всем сердцем, сказал матери: "Когда я вырасту, стану Христом. Я возьму на себя все грехи, и люди попадут в рай". "Милый, так нельзя говорить, -- ответила мать с улыбкой, -- это большой грех. Человек должен отвечать только за себя. Нельзя посягать на боговы дела... " "Господи, научи... Разве я мог предположить, что тревоги мои и беды разрешатся именно так? Я надеялся, что все как-нибудь устроится. Но не такой же ценой, господи... Неужели я так закостенел в своем эгоизме и черствости, что даже невинная детская душа... " -- Никита поймал себя на мысли, что обращается не к Богу, а к покойной матери и даже слышит ее слова: "Милый, грешно так думать. Ты пожалей брата, пожалей... " На минуту в памяти всплыло лицо Алексея, и он обратился к нему, словно Алешка не был игрой воображения, а стоял рядом. -- Неужели я живу только для того, чтобы вымолить любовь отца и стать законным князем Оленевым? -- спросил он его. Алексей страдальчески сморщился и исчез. -- Да что я в самом деле? Нельзя просто так вымолить чью-то любовь. Человеком надо быть хорошим, вот что... На туалетном столике стоял кувшин с водой, приготовленный Гаврилой для утреннего обтирания. Никита припал к кувшину и пил до тех пор, пока не почувствовал, как в животе булькает вода. Тогда он лег, закрыл глаза: "Вот и легче стало... Надо просто жить... по возможности быть добрым, честным... " Он представил себе, что уже написал замечательные трактаты, нарисовал полные глубокого смысла и красоты картины или, нет... он врач и может излечить любую хворь. Он спасет от смерти человека, над которым священник читает уже глухую исповедь*. Кто этот человек? Нет, не отец, боже избавь... Он вдруг представил себя на смертном одре, и это не было страшно, потому что священником был тоже он сам, и врач, неслышно входящий в комнату... тоже он, Никита Оленев. Он был един в трех лицах -- умирал, исповедовал и лечил. И это было прекрасно. Никита заснул только на мгновение, так ему показалось, и вот уже утро и карета везет его в родительский дом на Невской першпективе. Он пытался вспомнить, что очень важное и большое открылось * Глухая исповедь -- обряд отпущения грехов человеку, который находится без сознания. ему ночью, и не мог, осталась только память короткого и мучительного счастья, которого он стыдился теперь. Встреча с отцом произошла куда сдержаннее, чем ожидал Никита. -- Здравствуй, друг мой. -- Князь без парика, в траурном платье казался ниже ростом, он стоял, опираясь пальцами о стол, и строго смотрел на сына. Никита хотел броситься ему на шею, но оробел вдруг, ноги стали чугунными. -- Батюшка, примите мои... -- Слезы заполнили глаза, и он, низко склонившись, поцеловал теплую, набрякшую венами, руку. На минуту лицо князя смягчилось, жалкая улыбка смяла губы, уголки глаз опустились, как на трагической маске, но когда Никита поднял голову, перед ним стоял сдержанный подтянутый человек, любимый и недосягаемый. "Отец, скажи, как тебе больно... " -- Как успехи в школе? -- Хорошо, батюшка... -- Никита слышал свой голос издалека, словно из соседней комнаты. -- Пойдем, Надежда Даниловна хочет тебя видеть, --и вздохнул, -- такие у нас дела... На лестнице, рассеянно сунув руку в карман, Никита наткнулся на пакет, тот, что отдал ему Алешка: "Это дело неотлагательное! Как только увидишь князя -- сразу скажи. Понял? " "Прости, Алешка... Погодят бумаги эти пару часов... Ну не имею права говорить сейчас об этом с отцом... " Окна спальни были плотно закрыты войлоком, иконостас пылал свечами, пахло лампадным маслом и валерьяной. Черный креп, закрывающий зеркало, взметнулся при их появлении, и по блестящей поверхности пробежали тени, словно гримаса сморщила чье-то изображение. Надежда Даниловна в домашнем платье сидела боком на большой с балдахином кровати. -- Никита, мальчик мой! -- Она протянула руки. Одеяло соскользнуло на пол, Никита бросился поднимать его, и сразу головой его овладели мягкие ладони, нежно погладили волосы, шею. -- Ой, ой! -- причитала она, с восторгом глядя на смущенного юношу. Ей показалось вдруг, что сын ее не лежит на кладбище, что он жив и успел за десять дней вырасти и возмужать, чтобы явиться к ней в новом обличье. -- Какой ты красивый, -- шептала она отвлеченно, -- а мне сказали, что ты умер... Как глупо, боже мой... -- Наденька, ложись, -- князь с испугом гладил жену по плечу, -- успокойся, друг мой... Да где же Наталья? Где люди? Горничная вбежала в комнату, сняла с волос Надежды Даниловны черный чепец и прижала к вискам смоченное в уксусе полотенце. Надежда Даниловна вздохнула глубоко, заплакала, потом откинулась на гору подушек. -- Прости, Никитушка. Я в своем уме. Сердце болит. Я сейчас на кладбище поеду. Не согласишься ли ты сопровождать меня? Поклонишься брату. -- Не рано ли, Наденька, ты затеяла столь дальнюю поездку? -- обеспокоился князь. -- Мне уже лучше. -- Она отерла лицо полотенцем, встала и, подойдя к Никите, пояснила: -- До кладбища ехать долго. Мы похоронили Костю подле Александре-Невского монастыря. А ближе нельзя. Он рядом с твоей матушкой похоронен. Плиту и памятник еще не сделали, а ограда уже стоит -- чугунная, красивая, на ней букеты и листья акантовые. Может, и ты с нами поедешь, друг мой? -- обратилась она к мужу. -- Прости. Не могу. Занят. -- Твой отец через три дня уезжает в Париж, --пояснила Надежда Даниловна виновато. Никита вопросительно посмотрел на отца. -- У нас еще будет время поговорить, -- сказал князь. -- Поезжай на кладбище. Карета тащилась медленно, как катафалк. Видимо, князь позаботился, чтобы поездка как можно меньше утомила княгиню. Никита чувствовал себя растерянным и смущенным. За два года, проведенных вне дома, он ни разу не вспомнил о мачехе. Он не хотел думать о ней только как о виновнице, пусть невольной, но виновнице его разлада с отцом. Но больше ему было не к чему привязать ее образ, он не знал ее ни плохой, ни хорошей, и она стала никем, пустым местом, даже рождение и смерть брата он видел только глазами отца. И вдруг вместо нереального, словно и не существующего человека он встретил прекрасную, измученную женщину, оказавшуюся неожиданно понятным и родным человеком. Лицо княгини смутно белело через плотную черную вуаль, и нельзя было понять, смотрит она в окно, плачет или молится. -- Как изменился Петербург! Что это строят? -- спросил Никита, стараясь отвлечь Надежду Даниловну от грустных мыслей. -- Где? На Фонтанной речке? -- с готовностью отозвалась княгиня. -- Здесь Аничкова слобода, а строят, кажется, палаты царские или нет... Графа Разумовского здесь дом строят. Архитектор иностранный, очень дорогой. Проехали по зеленому мосту речку Мью. От зеленой же, крашеной набережной к воде шли узкие ступени. На последней ступеньке стояла баба в алом сарафане и полоскала белье. Усатый драгун, стоявший на карауле, успел подмигнуть Никите и опять уставился на обширные телеса прачки. Потянулась серая линия заборов, фонарей стало меньше, мостовая сменилась пыльной проселочной дорогой. На веревках, натянутых меж берез саженой аллеи, трепыхались на ветру нижние юбки и простыни. Откуда-то раздался многоголосый собачий лай. -- Где это собаки лают? -- Царская псарня рядом. Полпути проехали, -- отозвалась Надежда Даниловна. -- А за забором -- Слоновый двор. Так его все называют. Это зверинец царский. Дурное место. В Москве, говорят, провели слона по улице и появилась в городе страшная болезнь. Не к добру это -- ночью мимо сонных людей слонов водить. -- Выдумки все. -- Ну и бог с ними, голубчик мой. Чего только не придумают. Никита, посмотри, -- сказала она вдруг с интересом, -- что это за люди там маршируют? По улице шел гвардейский отряд. Барабаны выбивали дробь, тяжело прихлопывали пыль сапоги. За отрядом бежали мальчики, обыватели испуганно шарахались в стороны. Офицер махнул рукой, и барабаны замолкли на середине фразы. Гвардейцы остановились, хмуро переговариваясь вполголоса. Вперед протолкнулся худой человек и, натужно выкрикивая слова, начал читать царский манифест, в котором сообщалось, что третьего сентября сего года подле коллежских апартаментов будет учинена публичная экзекуция. "... Лопухиных всех троих и Анну Бестужеву высечь кнутом и, урезав языки, сослать в Сибирь... " Боже мой, завтра казнь. А бумаги? Бумаги, что передал Алексей. Поздно... Боже мой, поздно... Бедная Бестужева. "Милосердие наше, принятое с наичувствительным удовольствием, будет принято не только осужденными, но и их фамилиями... " -- О чем они говорят? -- Надежда Даниловна пыталась сосредоточиться, но хриплый голос чтеца был невнятен, и она разбирала только отдельные слова. -- Завтра казнь, -- сказал Никита. -- А... -- Она откинулась на подушки и крикнула кучеру: -- Трогай! "... Бывший обер-штер-кригс-комиссар Александр Зыбин, -- кричал осипшим голосом чиновник вслед карете, -- слыша многократно от Натальи Лопухиной о ее замыслах и зловредных поношениях и признавая их худыми, о том, однако, не доносил, поныне молчанием прошел, тем самым явным сообщником себя являл. Бить его плетьми, сослать в ссылку, имущество конфисковать". -- Ужас какой! -- не выдержал Никита. -- Простите. Надежда Даниловна. Я должен вас оставить. Дела... важные дела. Я хочу посоветоваться с отцом. -- Никита, мы на кладбище едем. Какие могут быть сейчас дела? -- Она схватила его за руки, прижалась к плечу, и, словно догадавшись, что эти "дела" как-то связаны с царским манифестом, добавила: -- Пусть их, голубчик. Они сами по себе, а мы сами по себе. -- Да. Я опоздал, -- сдавленным голосом сказал Никита. -- Отец уже ничем помочь не сможет. Это ужасно. На кладбище было безлюдно и тихо. Иволга пела в кроне высокого вяза. Надежда Даниловна быстро прошла мимо царского склепа, мимо свежих могильных холмов и остановилась возле высокой чугунной решетки. Потом быстро откинула вуаль и боком, цепляясь пышной юбкой за железные листья, сползла на землю. -- Ой, ой, ой, -- приговаривала она, давясь слезами. Никита встал на колени рядом с ней, закрыл глаза и прижался лбом к решетке, чтобы всласть поплакать об умершем брате и всех тех, чьи грехи он хотел принять на себя в далеком детстве. -5- Эшафот был установлен на Васильевском острове против здания Двенадцати коллегий, где размещался Сенат. Помост, называемый всеми "театром", был сколочен из свежих сосновых досок, просторен, было где развернуться палачу, и огорожен перилами. Рядом на столб повесили сигнальный колокол, который должен был возвестить о начале казни. День выдался ветреный и хмурый. По Неве бежали высокие волны с белыми барашками, солнце вдруг проглядывало из-за облаков, и площадь веселела, золотились черепичные крыши, заметней становилась ранняя желтизна деревьев, но через минуту, словно устыдившись, краски меркли, тушевались. К десяти часам утра все пространство между зданием Двенадцати коллегий и гостиным двором было заполнено людьми до отказа, но прибывали все новые зрители всех сословий и возрастов -- кто пешком, кто в карете, кто водой. Прибывшие в лодках запрудили канал и, не выходя на твердую землю -- некуда, стояли в рябиках, яликах, катерах, запрокидывали головы, тянули шеи -- туда, к еще пустому эшафоту. Балконы здания Сената заняла именитая публика, из открытых окоп гроздьями висели головы, даже на крутоскатной крыше примостились два трубочиста, обвязанные закинутой за трубу веревкой. Они выглядывали из-за фронтонов, как два любопытных аиста, и завершали собой картину праздного и жестокого любопытства к чужим страданиям. Никита стоял на горбатом мостике, перекинутом через канал. Перила мостика облепили штатские франты, напоминающие повадками w разговором военных. В правое ухо Никиты дышал молодой человек, судя по внешнему виду, приказчик модного магазина. Он пытался сохранить непринужденный вид и даже поддерживал с Никитой видимость разговора, но против воли взгляд его опять утыкался в сосновый помост, он умолкал на полуслове и принимался нервно грызть и без того уже обкусанные ногти. Торговец фруктами, здоровенный детина с красными ручищами, поминутно толкал Никиту в бок: "Прощения просим, барин", и опять вертелся, тянулся за деньгами, передавал во все стороны яблоки и груши: "Кому яблочко -- золотое, наливное, сахарное? " Вчера вечером, после приезда с кладбища, Никита не утерпел, достал наугад письмо из толстой пачки бумаг, переданных ему Алексеем, и самым внимательным образом прочел. О том, что читать эти письма нельзя, другом не было сказано ни слова, но это както само собой подразумевалось -- не лезь в чужие тайны! Прочитал письмо и ничего не понял. Какое отношение к лопухинскому заговору могут иметь дела десятилетней давности? И как могли они облегчить участь Алешкиной благодетельницы -- Анны Гавриловны? И от того, что он ничего не понял, на душе стало еще тяжелее. Темное это дело -- политика. Из дома Никита вышел чуть свет, хотя до площади Двенадцати коллегий было пятнадцать минут ходу. "Не хочу туда идти, -- говорил он себе. -- Это противоестественно -- смотреть, как на твоих глазах мучают людей, и знать, что ничем не можешь и не должен помочь им. Это еще хуже, чем свою спину подставлять под кнут... " И знал, что подойдет, что простоит от начала до конца страшного действа. Он чувствовал себя причастным к этому заговору и к этим страданиям. Толпа вдруг смолкла. Торговец фруктами оборвал свои рекламные выкрики, приказчик стал грызть ногти сразу на двух руках. Появились осужденные. Они по одному вылезли из лодки и в сопровождении роты гвардейцев двинулись к эшафоту. Толпа молча, словно неохотно, расступилась, в упор рассматривая заговорщиков и конвой. Когда три года назад ненавистных немцев привели на эшафот, то ни у кого не было к ним сочувствия. Старая лиса Остерман -- попил он русской кровушки, Левенвольде -- петух чванливый, Головнин Михаил Гаврилович, брат осужденной Бестужевой -- даром, что русский, а связался по глупости и тщеславию с немчурой, плясал под их дудку. За что их жалеть? А здесь среди заговорщиков ни одного немца, все свои, кровные, а главные виновники -- уж совсем непонятно -- женщины. Осужденные остановились подле "театра". Вперед вышел секретарь Сената. Ветер трепал его пышный, старомодный парик. Круглый подбородок лоснился, щеки висели складками. Такому плотоядному, сочному рту не про казнь читать, а припадать к жирным гусям, обсасывать мозговые косточки да полоскаться в вине. "Степан Лопухин и Наталья по этому делу на подозрении были и, забыв страх Божий и не боясь Божьего суда, решились лишить нас престола... " "Страшнее обвинения не придумаешь", -- подумал Никита. Наталья Лопухина, все еще красивая, аккуратно и просто одетая, стояла у самых ступеней на помост. Видно было, что она находится в том состоянии, когда поведение и мысли уже не подчиняются собственной воле и все воспринимается как невозможный, отвратительный сон. Она то искала друзей, бегло проводя глазами по балконам Двенадцати коллегий, то пыталась слушать обвинительную речь, но забывала о ней, с ужасом смотрела на сына -- жаль было его молодости, и на мужа, пусть нелюбимого, но ведь двадцать лет прожили вместе... "... А всему миру известно, -- продолжал секретарь, пришлепывая губами, -- что престол перешел к Нам по прямой линии от прародителей наших после смерти Петра II и приняли мы корону в силу духовного завещания матери нашей, по законному наследству и Божьему усмотрению. Анна Бестужева... " Лица ее не было" видно, она стояла вполоборота к Никите. В прямой спине ее, в свободно опущенных руках не было ни дрожи, ни суетливых движений убитого страхом человека. "Она знает, что приговор не смертный, -- подумал Никита. -- Хоть бы лицом повернулась. Посмотреть бы на Алексееву благодетельницу,.. -- И устыдился своего любопытства. -- Еще насмотрюсь вдосталь... " "... Анна Бестужева по доброхотству к ней принцам и по злобе за брата своего Михаилу Головнина, что он в ссылку сослан, забыв про злодейские его дела и наши к ней многие по достоинству мысли... " "Господи, они же не виноваты ни в чем, -- вдруг пришла к Никите отчетливая мысль. -- Понимают ли это люди на площади? Те самые, о которых думал вчера, -- обездоленные, сердобольные... Нет, им сейчас не до этого... " "... Ботта не по должности своей в дела нашей внутренней Империи вмешивался... ", -- уже кричал секретарь. "Уж если кто и виноват, то это он -- Ботта. Он дипломат и потому шпион. Вот бы кому стоять на эшафоте, но он дома давно, в Австрии. Не кнута ему опасаться. Разве что пожурят за негибкую политику. -- Никита одернул себя. -- Что-то я кровожаден стал! Только Ботты не хватает видеть под кнутом". Долго читал секретарь, и Никита, устав слушать, протолкнулся к перилам и облокотился на них, глядя на воду канала. Она текла медленно, кружила листья, брошенную кем-то бумагу, огрызки яблок, щепки. Унесет она также спекшуюся кровь и куски рваной человечьей кожи. Что делают с помостом после казни? Рубят на дрова? Или разбирают и хранят в неприкосновенности где-то окровавленные доски, пока в них опять не возникнет необходимость? В этот момент раздался истошный женский крик, и Никита оглянулся в испуге. Модные франты стояли навытяжку, как на параде, приказчик был близок к обмороку, поднос, стоящий на голове у торговца фруктами, наклонился, и яблочки, наливные, золотые, сахарные посыпались в воду. Наталья Лопухина, оголенная по пояс, висела на спине у помощника палача, и кнут оставил первый кровавый рубец на холеной, молочной спине. Палач держал кнут двумя руками, лицо его было спокойно, сосредоточенно. Видно было, что он не получает садистского удовольствия от мук жертвы, а бьет сильно скорее из-за добросовестности -- не даром же деньги получать. Такая работа... Волосы Лопухиной выпростались из-под чепца, намокли от крови. Она без остановки кричала и била ногой о барьер, кусала державшего ее мужика, а тот вертел головой и поворачивал несчастную ношу свою, чтобы палачу сподручнее было бить. Степан Васильевич, не отрываясь, смотрел на жену и вдруг закричал что-то нечленораздельное, забился, голова его запрокинулась. -- Господи! -- шептал Никита. -- Ведь ты же есть, Господи! Прекрати все ЭТО... Сделай, чтобы скорее конец. Ведь мочи нет слушать. Больно ведь. Господи! Больно... Уйти отсюда... Он стал пробираться через молчаливую толпу. Люди стояли словно в столбняке, словно окаменели -- всюду только глаза, глаза... и все сфокусированы на одной точке. Толпа не пустила Никиту. Вдруг стихли крики, и только хрип раздался с помоста. -- Кому язык? -- буднично крикнул палач и бросил что-то красное, еще живое под ноги толпы. Люди отпрянули, как от гранаты. Лопухина была без сознания. Лейб-медик наскоро сделал ей перевязку, гвардейцы укрыли ее мантильей и унесли в телегу. Очередь была за Бестужевой. В Анне Гавриловне не было ни дородной красоты, ни царской поступи ее несчастной предшественницы. Она была худа, мала ростом, оспины, незамазанные белилами, делали ее лицо старым, рыхлым, но недаром ей одной говорили "вы" на допросах, было в ней что-то такое, что заставляло не только жалеть, но и уважать эту женщину. Палач сорвал с нее епанчу. Она была податлива, как бы помогала палачу раздевать себя. Когда на плечах ее осталась одна сорочка, Анна Гавриловна прижала обе руки к шее, с силой дернула что-то, так, что голова мотнулась вниз. Ладонь палача услужливо раскрылась, и Анна Гавриловна вложила в нее "что-то", блеснувшее, как зеркало. -- Что она ему дала? -- зашептали в толпе. -- Письмо с последней волей, -- подал голос торговец фруктами. -- Деньги, -- всхлипнул приказчик. -- Да нет же, крест... Крест она дала, -- зашумели франты, очевидно, хорошо знавшие некоторые ритуальные обряды публичных казней. -- Крест, крест,.. -- подхватили люди. Старый славянский обычай -- побратимство с палачом. Теперь он стал крестовым братом своей жертвы. Теперь он должен пожалеть свою сестру -- обер-гофмаршальшу, статс-даму Анну Бестужеву. И палач пожалел. Он бил не только вполсилы, а так, будто гладил кнутом. И языка отхватил самый кончик -- и народу показать было нечего. Во время экзекуции Анна Гавриловна только стонала, крика от нее не услышали. Били потом Степана Васильевича и Ивана Степановича Лопухиных, и престарелого графа Путятина, и адъютанта лейб-конного полка Степана Колычева, и многих других. Остолбенение толпы прошло, разговаривали вполголоса, а кто и в голос. Мужчин бьют -- дело привычное, не то что разнеженных статс-дам. Кульминация действия прошла. После казни изуродованных, окровавленных людей положили в телеги и повезли на окраину города, где они могли по милости государыни навсегда распрощаться с родными и близкими перед вечной разлукой. Толпа расходилась. Палач мыл руки, помощник угрюмо вытирал тряпкой кнуты. Никита посмотрел на воду канала. Она не изменила цвета, не потемнела от крови, только мусора в ней поприбавилось. Все, конец... Он глубоко вздохнул, потом еще раз. Во время казни ему не хватало воздуха, словно легкие отказали. Чья-то рука тяжело легла на его плечо. Никита обернулся и увидел Александра Белова. -- Сашка! Ты был здесь? Ты видел? -- Видел, --сказал Саша сдавленным голосом. --Видел и запомнил. Пойдем? f Друзья молча двинулись вдоль канала, избегая смотреть/друг на друга. Каждый был несказанно рад встрече, но не время/ и не место было хлопать по плечу, приговаривая: "Ба! Никита! Какими судьбами! Наконец-то вместе! " Высокий, изысканно одетый мужчина в золотоволосом парике обогнал их, искоса окинул взглядом и, не замедляя шага, бросил: -- Александр, ты мне нужен. -- Никита, подожди меня. Я сейчас. -- И Саша бросился вдогонку за высоким мужчиной. Лядащев ждал Сашу за углом высокого пакгауза. -- Василий Федорович, здравствуйте. По век жизни я буду вам благодарен за крест. Ведь это вы сказали Ягупову? -- Ничего я никому не говорил, -- мрачно заметил Лядащев. -- И ты помалкивай. Ну все, все! Я к тебе вчера заходил. Где был? -- У Лестока. -- Опять у Лестока. Ты у него на службе? -- Какая там служба! По пять раз одно и то же рассказываю. Скорей бы Бергер приехал! -- АО чем тебя спрашивает Лесток? Саша насупился. -- Да все о том же, о чем и вы спрашивали... -- И о бумагах? -- как бы невзначай заметил Лядащев. -- Да не знаю я никаких бумаг! -- взорвался Саша. -- Не зна-аю! -- Ладно. Не ершись. А это кто с тобой? -- Друг мой, Никита Оленев. Да, тоже из навигацкой школы, -- поспешно добавил Саша, упреждая вопрос. -- Ну, ну... -- Лядащев поспешно пошел прочь. -- Кто это? -- спросил Никита, когда Саша вернулся к нему. -- Человек один, хороший человек, -- задумчиво сказал Саша и добавил машинально: -- Из Тайной канцелярии. Никита удивленно присвистнул: "Однако... " Саша был слишком занят своими мыслями, чтобы заметить, с какой растерянностью и изумлением смотрит на него Никита. -6- Петербург поразил Алексея запахом -- это был вкус, аромат, свежесть находившегося где-то рядом моря. Он полюбил этот город задолго до того, как увидел. Никитине ли детство -- мозаика слов, образов, отрывочных воспоминаний -- ожило перед глазами, или рассказы старого бомбардира Шорохова обрели плоть? Канал с зеленой водой, шевелящиеся водоросли, ялик у дощатой пристани, развешенные для просушки сети, ограда парка, сбегающая прямо в воду... -- Сударь, как пройти к морю? Прохожий усмехнулся, оглядев Алексея с головы до ног. -- Здесь всюду море, юноша. Спросите лучше, где здесь суша. Земля под ногами всего лишь настил на болотах и хлябях, пропитанный морской солью. У прохожего колючий взгляд и словно оструганное топориком лицо: острый нос, острый подбородок. Худая рука коснулась шляпы в знак приветствия, скривился рот -- ну и улыбка, насмешка, ирония -- все в ней, и мужчина пошел дальше, не пошел, побежал, придерживая шляпу от ветра. "Не знаешь, так нечего голову морочить", -- с обидой подумал Алексей. Потом он спросил про море у солдата, потом у пожилого, тучного господина, потом у старухи с огромной, плетенной из лыка кошелкой. Никто из них не дал толкового ответа, и все при этом досадливо морщились, словно он спрашивал их заведомую глупость. -- Ну и шут с вами. Я сам море найду, -- подытожил Алексей опыт общения с петербуржцами. Ноги вынесли его на широкую, громкую улицу, и он побрел наугад, рассматривая богатые особняки, церкви, лавки с яркими вывесками. Скоро гвалт и пестрота улиц утомили его, он свернул в проулок, потом в другой. "Русский человек моря не любит, -- часто повторял Шорохов. -- Боится, потому и не любит". Алексею показалось, что он явственно слышит голос старого бомбардира, который сидит перед огарком свечи, прихлебывает квас и чинит старый валенок. Вокруг курсанты -- кто на лавке, кто на полу. Слушают... "... и издал государь правильный указ -- каждое воскресенье, дождь не дождь, ветер не ветер, а как выстрелит пушка в полдень, изволь являться всей семьей к крепости Петра и Павла на морскую прогулку. Приписали тогда обывателям, сообразно их положениям, лодки разных чинов и начали сей сухопутный люд приучать к морю. А как приучать? С божьей да нашей, старых моряков, помощью. Я в ту пору на верфи работал и получил, как и многие мои товарищи, приказ -- служить по воскресным дням государству Российскому особым способом, а именно -- сопровождать на морскую прогулку некоего шляхтича. Шляхтич этот. Воинов его фамилия, служит в юстиц-коллегии и, говорили, был заметной фигурой там. В его шлюпке я был рулевым, но не столько должен был рулить, сколько следить, чтобы Воинов с семейством исправно являлся на морские прогулки. Ну, а если не исправно, то доносить куда следует, сами знаете, не без этого... Никогда, братцы мои, я не видел, да и не предполагал, что может человек так по-куриному бояться моря. Идти надо было далеко, до самого Петергофа, а то и дальше -- на Кронштадт. И всю дорогу мой Воинов сидел с опущенной за борт головой За это я его не судил. Куда крепче мужиков видел, а тоже желудок при шторме бунтовал, желудок человеку не подвластен. Но не трусь! Он так потонуть боялся, что в обморок падал. Женушка его, однако, эти прогулки переносила неплохо, только мерзла и очень по мужу убивалась, а сынок и вовсе радовался волне. А сам... Еще, бывало, к шлюпке идет, а уже белый, как мел. По первому времен" он, как мог, отлынивал от прогулок, штрафами отделывался. Но потом получил взбучку от высокого начальства, и не просто взбучку, а с угрозами. А угроз в те времена боялись, как самой виселицы. И началась у нас с Воиновым великая борьба. Как говорится -- кто кого. С моей стороны были усердие и святая вера в правильности государева указа, а им, сердечным, одно руководило -- страх. И что же, шельмец, выдумал? Совсем, видно, голову потерял -- подпилил под банкой доску. Только от берега отошли -- шлюпка полна воды. Мадам в крик-юбку замочила, сам уже не белый, а серый... Поворачиваем назад. А на берегу он мне так с усмешкой сердобольно говорит: "Беда какая, Василий... Видно, останемся мы сегодня без прогулки". А я щель эту проклятую конопачу и отвечаю, как ни в чем не бывало: "Не извольте беспокоиться. Я мигом все поправлю. Через час можно будет выходить". Алексей рассмеялся своим воспоминаниям. Не этот ли остроносый прохожий пилил когда-то дно своей шлюпки? "... и пошло. Он в субботу шлюпку уродует, а мне, значит, чинить. Ну и обозлился я тогда на этого дохляка проклятого. Сказано -- гуляй во славу государства по воскресным дням -- так и гуляй, претерпи страх! Соорудил я стапель, благо мой шляхтич у канала жил, и стал по всем правилам производить еженедельный ремонт. Что он только не делал... Пробоины рубил, весла ломал, руль гнул, но я мастер был хороший, не скромничая скажу. Приду, бывало, затемно, шлюпку на стапель вытащу... Руки в кровь источу, но за полчаса до пушечного выстрела иду с докладом -- так, мол, и так... гулять подано. Возненавидел он меня люто, и кончился наш поединок бы не иначе как смертоубийством, потому что все к тому, что он меня вместо шлюпки продырявит. И продырявил бы, да Нева встала. На следующую весну этот Воинов исчез куда-то. Да и прогулки отменили. Не знаю, почему... " Алексей сам не заметил, как из мощеного каменного города попал куда-то в грязный, полуразвалившийся поселок. Ну и трущобы! Неужели в таких лачугах люди живут? А это что за бревна? Сваи... Дома стояли словно по колено в болоте. Земля под ногами пружинила, чавкала. К счастью, в самых непроходимых местах лежали кем-то брошенные слеги. -- Эй! Это какая река? -- спросил Алексей у сидящего на берегу мужика. -- Фонтанная. -- Как к морю пройти? Мужик поскреб шею. -- Туда. -- Он неопределенно махнул рукой. -- Или нет, туда, -- и показал в противоположное направление. -- Ты, барин, по реке иди и придешь. -- И видя, что Алексей нахмурился, торопливо добавил: К самому морю придешь. А то куда ей деться, реке-то? Проплутав еще два часа, Алексей вышел к устью Фонтанки. Мощенная когда-то, проросшая травой дорога нырнула под каменную арку. Одной створки ворот не было, а вторая, с облупленной краской и остатками позолоты на деревянных завитках, висела на ржавой петле. Алексей вошел в ворота и очутился в старом парке. За дубовой рощицей виднелся длинный, двухэтажный дом. Алексей прошел по земляному валу, обогнул пруд, вернее не пруд, а подернутую ряской лужу, прошел по ветхому мостику, перекинутому через ручей, и увидел группу людей. Они стояли на лужайке перед домом вокруг большого стола и что-то обсуждали. На столе лежал ворох бумаг, ярко раскрашенная карта, какие-то инструменты. "Как генералы перед сражением", -- подумал Алексей с неожиданной симпатией к этим людям. Алексей не знал, что находится в Екатерингофе, что невзрачный длинный дом был когда-то роскошным дворцом, подаренным Петром I своей жене-шведке. Дворец пришел в такую ветхость, что его смело можно было пустить на дрова, но Елизавета в память покойных родителей решила его починить, внеся кой-какие, подсказанные временем переделки. Стоящие вокруг стола люди были замерщиками и архитекторами. Они скользнули по юноше любопытным взглядом, но не окликнули. -- Господа, где море? -- За домом. -- И несколько рук взметнулось вверх, указывая на крышу дворца. Алексей обогнул дворец, продрался через колючий кустарник. Вот оно, наконец, море!.. Он жадно, полной грудью вздохнул свежий, дурманящий воздух, задохнулся, рассмеялся и сел на испещренный узорными следами песок. В первую минуту Алексей не понял, что это следы чаек. Они так важно прогуливались по берегу, были так ослепительно белы и независимы, что вспомнилось детское, радостное -- голуби! Потом он хохотал над своей ошибкой. Море... Пусть это только серый залив под неярким небом. Отсюда можно плыть и на Камчатку и в Африку. С галерной верфи доносился запах дегтя и свежеструганого дерева. Ветер ровно и упруго раскачивал верхушки сосен. Далеко на горизонте виднелась одинокая шхуна. Справа, на уходящей в море косе, вращала крыльями мельница, слева на маленьком, как гривна, словно плывущем островке стоял небольшой павильон с башней и шпилем. Алексей разделся, аккуратной стопкой сложил одежду. Море было мелким и обжигающе холодным, но он входил в него медленно, подавляя дрожь в теле, и, только когда вода достигла подмышек, нырнул с головой, потом, как поплавок, выскочил на поверхность и поплыл к павильону с башней. Павильон, прозванный в былые времена Подзорным дворцом, был построен по приказу Петра I. Государь любил этот дом и проводил в нем время в полном уединении, высматривая в подзорную трубу появление иностранных кораблей. Теперь дворец перешел в ведомство Адмиралтейства, здесь хранили деготь и смолу для галерной верфи. / Алексей активно работал руками и ногами, но остров с загадочным павильоном, казалось, все дальше и дальше уплывал от Него, словно корабль, взявший курс в открытое море. Алексей еще раз нырнул, играя с волной, как дельфин, встряхнулся, с силой ударил по воде, подняв фонтан брызг, прокричал что-то невнятное, ликующее и, шалый от восторга, поплыл к берегу. -7- -- Алешка! Приехал! Ну как, нашел свою Софью? -- Выкрал я ее у монашек. Она теперь у матушки в деревне. Никита воздел руки, как в греческой трагедии: -- Как Антей черпает силы от матери-земли Геи, так и возлюбленный от красот земли черпает вдохновение. -- Он рассмеялся. -- Помойся с дороги и ужинать. -- Гаврила щи из трактира принес? -- Нет, мы здесь важно живем. Какой трактир? У меня повар свой. А Гаврила теперь человек занятой. Его так просто в трактир не сгоняешь. Ужинали в большой столовой. Алексей совершенно оробел от необычайной обстановки и смотрел на Никиту испуганно, словно ждал подсказки. Важный, как архиерей, Лука сам прислуживал ча столом, с поклоном разносил блюда и разливал вино. Алексею казалось, что он присутствовал не иначе как на таинстве евхаристии, где не просто едят хлеб и пьют вино, а совершают великий обряд причащения во имя дружбы и вечного спасения. -- Ты ешь, ешь, -- приговаривал Никита, посмеиваясь над смущением друга. Алексей согласно кивал, стараясь аккуратно нарезать мясо, но оно увертывалось, и проклятый соус опять брызгал на скатерть. Особенно мешала салфетка. Куда он только ее не прятал, боясь испачкать: под тарелку, на колени, локтем к столу прижимал -- она всюду находилась, норовя запятнать свою белизну. Как только Лука поставил на стол фрукты, Никита отослал его из комнаты и придвинулся к Алеше. -- Ну, рассказывай... Алексей освободился от салфетки, подпер щеку рукой и задумчиво устремил глаза в угол. С чего начать рассказывать Никите? Как записку передал в скит? Или как скакал верхами во всю прыть, опасаясь погони? Или как встретила их маменька?.. Они приехали в Перовское затемно. "Кого ты привез, Алеша, господи, кого? " -- причитала мать, испуганно глядя на девушку. Та стояла, спрятав лицо на его груди, и Алеша тихо гладил ее плечо, замирая от легкого дыхания, которым она отогревала его гулкое сердце. Только на следующий день, когда история Софьи была пересказана со всеми подробностями, с лица Веры Константиновны исчезло напряжение, и она тут же обласкала Софью: "Одно дите рожденное, другое суженое", и всплакнула: "Будем теперь вдвоем Алешеньку ждать". О том, что Алексей сам "в бегах", о театральном реквизите -- костюме горничной, о штык-юнкере Котове не было сказано ни слова. Алексей и Софья согласно решили, что уже достаточно взволновали маменьку, а потому некоторые подробности биографии сына можно опустить. Неделя пролетела, как миг. Мать сама напомнила Алеше о необходимом отъезде в навигацкую школу. "Алеша, а я? Как же мне жить без тебя? " -- спросила Софья мертвым голосом. -- "Ждать", -- только и нашел он, что ответить. -- "Ты поосторожнее там, в Петербурге, -- шепнула Софья на прощание, -- поосторожнее, милый. " Никита внимательно и грустно смотрел на Алешу. -- По уставу я могу жениться только через четыр" года, -- сказал тот тихо. -- Ну, последнее время ты только и делаешь, что нарушаешь устав! -- Гаврила, кофий в библиотеку! --раздался за дверью ^грогий голос Луки. Гаврила в белоснежном парике, малиновых бархатных панталонах и кармазиновом, в нескольких местах прожженном камзоле вошел в комнату, неся на подносе изящные, как цветки, чашки. При виде Алексея он улыбнулся и степенно сказал: -- С приездом, Алексей Иванович. -- Экий ты важный стал, Гаврила. И какой красавец! -- не удержался от восклицания Алексей, на что камердинер насупился и закричал с неожиданной горячностью. -- На что мне эта красота? Я проклятый парик устал сниматьнадевать. Руки у меня, сами знаете, не всегда обретаются в безусловной чистоте... соприкасаюсь с различными компонентами! У некоторых бездельников здесь всегда чистые руки! Лука орет: "К барину без парика входить, все одно, что голому! " -- и ругается непотребно. Лука этот... -- Он задохнулся от невозможности подыскать нужное слово. -- Как в Москве жили, а? Сами себе хозяева... -- Побойся бога, Гаврила, -- укоризненно сказал Никита. -- Ты ли не живешь здесь как хочешь? Гаврила только рукой махнул и пошел прочь. В этот момент дверь отворилась и в комнату ворвался Александр. Алеша вскочил со стула. Друзья обнялись. -- Сашка, как я рад тебя видеть! И какой ты стал франт! Не отстаешь от Гаврилы. -- При чем здесь Гаврила? -- обиделся Белов, но видно было, что ему приятно восхищение Алексея. Он сел на краешек стула, непринужденно отставив ногу в модном, с узорной пряжкой башмаке. -- Кончились, бродяга, твои скитания? Никита рассказал мне. о твоих приключениях. -- Не обо всех, -- быстро уточнил Никита. -- Это я понял. -- За побег по закону нас должны смертию казнить, за опоздание -- определить в каторжные работы. А про нас просто забыли. -- Простим это России, -- усмехнулся Никита. -- Пусть это будет самым большим ее недостатком! Алеша восторженно захохотал. -- У меня теперь усы растут. И никто не сможет заставить меня играть в театре! -- Некому заставлять-то, -- глухо сказал Саша, и сразу тихо стало в библиотеке. Никита нахмурился, отошел к окну. Улыбка сползла с лица Алексея, он замер с полуоткрытым ртом: "Ну... говорите же! " Из собора Успенья Богоматери донесся стройный хор, шла вечерняя служба. Одинокое, заштрихованное решеткой окно теплилось неярким розовым светом, и казалось, что решетка слабо колеблется, вибрирует, * как натянутые струны. Вслушиваясь в далекие голоса, Никита рассказал про казнь осужденных. -- Господи! Что ж так свирепо! -- Алеша с трудом дослушал рассказ до конца. -- Что они такое сделали? Не помог я Анне Гавриловне... -- Не кори себя, Алешка. Даже если б мы успели передать бумаги по назначению, это вряд ли что-нибудь изменило. "Бумаги? Они-то про какие бумаги толкуют? Весь мир помешался на самых разнообразных бумагах! " Эта чужая тайна, в которую Никита сознательно или по забывчивости не посвятил его, больно задела Сашу, и неожиданно для себя копируя интонации Лядащева, он назидательно произнес: -- Они враги государства. Может, на жизнь государыни они и не покушались, да болтали лишнее. -- А хоть бы и покушались! -- запальчиво откликнулся Никита. -- Знаешь, что такое остракизм? Не кажется ли тебе разумным заменить кнут глиняным черепком? Государство от этого только выиграет. -- Я понимаю, Саш, что они заговорщики, -- покладисто сказал Алеша. -- Елизавета -- дочь великого Петра... Но страшно, когда кнутом бьют, и особенно женщин. Ведь повернись судьба, и тот, кого сегодня бьют, завтра сможет наказать палача. А женщины совсем беспомощны. Я казнь никогда не смотрел и смотреть не пойду. Саша разозлился: "Рассуждают, как дети. А пора бы повзрослеть! Этому очень способствуют беседы с Лестоком в ночное время. С ним хорошо говорить про глиняные черепки. Он поймет... " И уже не пытаясь скрыть раздражение и обиду, он процедил сквозь зубы: -- Не пойдешь, значит, на казнь? А тебе ее и так покажут. Забыл, что Шорохов рассказывал? Протащат матроса под килем да бросят у мачты -- подыхай! А он, сердечный, лежит и ждет, когда же судьба повернется, чтобы он мог наказать "обидчика"! -- А ты злой стал, Белов, -- нахмурился Никита. -- А я никогда и не был добрым. -- Моих матросов никогда не будут килевать, --страстно сказал Алеша. -- Смотри и ты, чтобы гвардейцы берегли душу и тело людей. -- Пропади она пропадом, эта гвардия! -- Вот как! Ты уже не хочешь в гвардию? -- Никита изобразил на своем лице величайшее изумление. -- Как же так? Гвардия -- вершина твоих мечтаний. "Garde" -- древнее скандинавское слово, сиречь "стеречь". Еще в древних Афинах существовало такое понятие, как гвардия. Правда, тогда гвардейцы назывались скромнее -- "телохранители". Полководец набирал их из пельтастов -- наемников. Маленький щит, кольчуга на груди и уменье вести бой в рукопашных схватках... -- Прекрати! Ты злой стал, Оленев! -- Саша понимал, что разговор пошел совсем "не туда", но уже не мог остановиться. -- Что ты паясничаешь? Милость государыни Бестужевой жизнь спасла. Три года назад ее лишили бы не только языка, но и головы. Это надо помнить и не говорить ничего лишнего! -- Уж не обидно ли тебе, что Бестужеву били вполсилы? Надо было ей, изменнице, хребет переломать! -- крикнул Никита. -- Почему вполсилы? -- Алексей схватил Никиту за руку, пытаясь привлечь к себе внимание и предотвратить неминуемую ссору. -- Да крест Анна Гавриловна палачу дала. -- Вспомнив подробности казни, Никита сразу остыл. -- Крест весь в алмазах. Считай, Бестужева палачу целое состояние подарила. -- Откуда у нее в крепости крест оказался? Неужели не отняли? -- Это я ей крест передал, -- сказал вдруг Саша. Он понимал, что вслед за этими словами должен будет рассказать друзьям обо всех событиях последних недель. Какой-то убогий плаксивый голосишко внутри него тянул предостерегающе: "Молчи, опасно, ты подписку давал... ", ему вторил другой, менее противный, но фальшивый: "Зачем им твои неприятности? У них своих хватает! " Но Саша прикрикнул на эти глупые, суетливые голоса: "Заткнитесь! " Друзья слушали его не перебивая, только когда он стал рассказывать про встречу с Анастасией, Алеша заерзал на стуле: "Быть не может... "- И замахал руками: "Дальше, дальше... я тебе потом такое расскажу! " -- Лестоку нужны какие-то бумаги... или письма. Они с Бергером их по-разному называют. Лесток меня за горло держит... -- кончил Саша свой рассказ и замолк, ссутулившись, исповедь совсем его измотала. -- Никита, неси сюда эти чертовы "письма-бумаги", -- воскликнул Алексей с сияющими глазами. -- Анне Гавриловне они уже не помогут. Саш, да не смотри на меня, как на помешанного. Вот они! Отдай их Лестоку, пусть подавится. Эти бумаги мне передала сама Анастасия Ягужинская. --И он рассказал о встрече в особняке на болотах. Сказать, что Белов был озадачен, изумлен, восхищен, будет мало. Он закрыл лицо руками и начал раскачиваться на стуле, издавая при этом звуки одинаково похожие на рыдания и гомерический смех. Наконец, возможность излагать членораздельно свои мысли вернулась к нему: -- Я скудоумная скотина! Я безмозглый осел! Черт меня подери совсем! Я же боялся говорить об этом с вами. Этот город убил во мне человека. Меня здесь запугали... Негодяи! -- Что будем делать, гардемарины? --деловито осведомился Никита. -- Впрочем, я сам знаю. Гаври-и-ла, ви-ина! -- закричал он громовым голосом. -- У нас задачка сошлась с ответом! -8- Чтобы правильно изложить дальнейшие события, необходимо сказать несколько слов о других героях нашей правдивой повести, людей, может, и второстепенных по малости своей, но не второстепенных по той роли, которую они сыграли в этих событиях. Отношения дворецкого Луки и барского камердинера Гаврилы не сложились, более того, они приняли даже враждебный характер. Еще при разгрузке прибывшей из Москвы кареты Луку поразило обилие багажа, принадлежавшего лично камердинеру. Он тут же попытался образумить Гаврилу, внушая ему, что собственного у него ничего быть не может, разве что душа, и то это вопрос спорный, понеже душа принадлежит богу, а все остальное -- барское, не твое, но камердинер речам этим не внял, продолжая ретиво командовать разгрузкой ящиков, чемоданов и сундуков. И уж совсем ранила сердце Луки покладистость барина и даже, страшно сказать, некая его зависимость от камердинера. Гаврила по приезде осмотрел дом и прокричал загадочные слова: "Где ж мне работать-то? Дом весь захламлен. Мне бы пару горниц, а лучше три. Или терциум нон датур? * А, Никита Григорьевич? "- На что тот рассмеялся и ответил загадочно: "Будет тебе "терциус". -- И выделил для Гаврилы три просторные горницы в правом крыле дома, переселив обретающуюся там дворню во флигель. В освобожденном помещении разместили столы, поставцы, стеклянную, медную, порцелиновую чудных фасонов посуду, а в самой большой горнице каменщики за три дня сложили невиданных размеров печь, совершенно изуродовав потолок устройством огромной на голландский манер вытяжки. От своих непосредственных обязанностей, как-то: умыть, одеть и причесать барина, Гаврила явно отлынивал, а Никита Григорьевич, ему потворствуя, ухаживал за собой собственноручно. * Терциум нон датур -- третьего не дано (лат. ) Лука послал было к барину, чтоб обихаживал его, высоченного, представительного, правда, умом тугого лакея Степана, но Никита Григорьевич Степана прогнал, а дворецкого отечески потрепал по плечу и сказал со смехом: "Я с Гаврилой-то с трудом справляюсь, а ты мне еще Степана шлешь на мою голову". Гаврила меж тем совсем распоясался. Запалил в этакую жару новую печь, навонял мерзко на весь дом да еще стал без всякой видной нужды приставать к барину с вопросами, тыча черным, словно пороховым пальцем, в книгу. Никита Григорьевич, хоть и раскричится без удержу, но все камердинеру растолкует, а то и заглянет зачемто в "Гавриловы апартаменты", как стала называть этот приют чернокнижья дворня. Старый дворецкий решил костьми лечь, но привести окаянного бездельника в божеский вид. Уж если он с самим барином вольничает, то о прочих и говорить нечего. Никакого почтения к возрасту, к положению, встретит дворецкого в коридоре, кхекнет высокомерно: "Ну и порядки у вас, Лука Аверьянович! " Лука держал себя степенно, в грубые пререкания с Гаврилой не вступал, но однажды не выдержал: "Ах ты, петух нещипаный! Как это ты со мной разговариваешь? И какие такие порядки тебе, порченому камердинеру, могут у нас не нравиться? " Так начался этот разговор, который смело можно назвать открытым объявлением войны. Гаврила приосанился и, явно чувствуя себя выше низкорослого Луки не только в прямом, но и в переносном смысле слова, назидательно произнес: -- Рукоприкладствуете вы. Лука Аверьянович, без меры. Скажите на милость, за что третьего дня кучера Евстрата секли? Уж какую такую провинность он совершил, что ему надо было всю задницу розгами исчертить? Я на эту задницу флакон бальзамного масла извел. А платить кто будет? Никита Григорьевич? Масло-то денег стоит. Лука посмотрел на Гаврилу, как на совершенно помешанного человека, хотел ответить, да слов не нашел. -- Я на вашу дворню. Лука Аверьянович, половину компонентов истратил! -- продолжал Гаврила, словно не замечая негодования дворецкого. -- У Феньки синяк под глазом -- примочки делай! Глафира себе на кухне бараньим супом ноги обварила. Хорошо, на ней две холщовые юбки были надеты, а то бы до костей мясо спалила. И я знаю, почему она сожглась. Потому что вы в той поре на кухне глотку рвали, а Глафира боится вас, как сатану. -- Гаврила, -- выговорил наконец смятенный Лука. -- Да что ты такое говоришь? Где твой стыд? Да если бы мать твоя, покойница, или отец твой, царство ему небесное, услыхали твои гнусности, то из гроба бы встали, не посмотрели, что тебе, индюку глупому, четыре десятка, а схватили бы за вихры... Но Гаврила не дал дорисовать страшную картину расправы пробудившихся от вечного сна родителей над своим чадом. -- Полно языком-то молоть! Я так понимаю -- за компоненты, траченные мной на битую дворню, вам и платить, Лука Аверьянович, потому что вами "ману проприа"*. А не будете платить --' пожалуюсь Никите Григорьевичу. Он с вас за каждый синяк и за каждую поротую задницу подороже возьмет, так и знайте! Разум Луки помутился от гнева, но не настолько, чтобы он решил раскошелиться, а только пламень разгорелся в душе: "Сокрушу негодника! В порошок сотру! " А Гаврила, наивный человек, даже не понял, что ему была объявлена открытая война, не до того ему было. Он жил, как в угаре. Натренированный чутьем опытного предпринимателя, он сразу уловил в Петербурге дух наживы. Дух этот словно витал в воздухе. В Москве, патриархальной, сонной, ленивой большой спрос был на ладан. И хотя приготовление ладана было делом доходным, на боге человек не экономит, Гаврила чувствовал себя профессионально уязвленным -- компоненты не те... подделка. Дерево босвеллие, из чьей коры добывают ароматную смолу, не растет в подмосковных садах. Ладан приходилось из таких компонентов стряпать, что вслух не скажешь. А город святого Петра -- чистый Вавилон! Тут пудру для париков можно не по щепотке продавать, а пудами, в мешки грузить. Румяны расходятся с такой быстротой, словно не ланиты ими раскрашивать, а церковные купола. Только работай! А рук не хватает. Все один, все сам. А спать когда? Дураку ясно, что необходим помощник, и изворотливые мозги Гаврилы измыслили смелый план. Как только ягодицы кучера Евстрата стали пригодными для сидения на них и обладатель оных перестал поминутно охать, Гаврила заманил его к себе в горницу. -- Платить тебе за бальзамное масло нечем. Так? А платить должно. -- Как же, а? Как же? -- заныл Евстрат, кланяясь камердинеру в пояс, словно барину. Гаврила деловито защелкал на счетах и через минуту сказал, что "подвел черту" и теперь Евстрат в погашение долга будет помогать ему, Гавриле, в составлении лекарств и всего прочего, в чем нужда будет. -- Сударь, кто ж мне позволит? Меня Лука Аверьянович не отпустит! "Я совсем другое должен делать! В продолжение всего монолога, выдержанного на одной истошной, плаксивой ноте, Евстрат выразительно держал себя за место, подверженное недавней экзекуции. Гаврила с трудом оторвал от этого места правую руку Евстрата, дабы скрепить договор рукопожатием, и сказал сурово: -- Работать будем тайно. По ночам. Сегодня и приходи. Или плати. -- Евстрат перепугался до смерти. "Это как же -- тайно? -- думал он, творя в душе молитву. -- Будь что будет, а ночью на твой шабаш я не пойду". И не пошел. Это была та самая ночь, когда встретились, наконец, трое наших друзей. Когда громоподобный крик: "Вина! " -- потряс дом, * Ману проприа -- собственноручно (лат. ) Гаврила в полном одиночестве, проклиная человеческую леность и глупость, толок серу. Еще старый князь приучил Гаврилу моментально и беспрекословно подчиняться подобным приказам, и хотя камердинер был великим трезвенником и весьма скорбел о склонности молодого барина к горячительным напиткам, он сразу оставил ступку и бегом направился в подвал. Укладывая в корзину пузатые бутылки, он услышал под лестницей мерзкий храп кучера Евстрата. -- Живо наверх! -- скомандовал Гаврила, растолкав несчастного кучера. -- Затопи печь да колбы вымой! -- Тайно не пойду! -- взвыл Евстрат. На лице его был написан такой ужас, словно он во сне видел кошмары, а Гаврила воплощал в себе самый ужасный из них. -- Ну погоди, бездельник! Ужо с Никитой Григорьевичем сейчас потолкую. Ты у меня будешь работать! Трое друзей встретили камердинера с восторгом. -- Гаврила, выпей с нами! За удачу, гардемарины! Гаврила горестно вздохнул и пригубил вино. -- Здесь такое дело... Евстрат, парнишка молодой, помощник кучера... изъявляет пристрастие... -- О, Гаврила, только не сейчас, -- взмолился Никита. Камердинер прошел в свои апартаменты, растопил печь, перемыл посуду и опять принялся толочь серу, но образ безмятежно дрыхнувшего кучера стоял перед глазами, как жестокая насмешка, как напоминание о зря упущенных деньгах, и Гаврила опять пошел в библиотеку. Там было шумно. Он приоткрыл дверь, прислушался. -- Для меня ясно одно, -- услышал он голос Белова. -- Лестоку эти бумаги отдавать нельзя. Если бы я мог спросить совета Анастасии, она бы сказала -- сожги, порви, утопи в реке, только не отдавай их Лестоку. -- Да я про Лестока сказал только в том смысле, чтоб он от тебя отвязался, -- попробовал оправдаться Алеша. -- А бумаги теперь... так, пыль. Анне Гавриловне они уже не помогут. Понимаешь? -- Он все отлично понимает, -- вставил Никита, -- я хочу добавить... Жители древних Афин говорили... -- К черту Афины! -- К дьяволу древних жителей! -- А оные жители, -- невозмутимо продолжил Никита, -- говорили: взял слово-держи. Это дело чести! Бумаги надо вернуть Бестужеву. -- Вот и верни, -- обрадовался Алеша. -- Через батюшку своего. Это дело государственное. И хватит про эти бумаги, надоело. Тост... -- Тост... -- согласился Саша. -- За любовь, гардемарины! Гаврила опять отправился восвояси, а когда час спустя он вернулся в библиотеку, она уже была пуста. Друзья наши, оставив приют веселья, смотрели сны, каким-то невообразимым способом разместившись втроем на широкой Никитиной кровати. -- Это ж надо, столько винища вылакать, -- ворчал Гаврила, убирая библиотеку. -- А завтра: "Голова болит... не до тебя... потом". А мерзавец кучер тем временем будет мои деньги по ветру пускать! Он убрал бутылки, вытер разлитое вино, подобрал разбросанные по полу старые письма. "Сжечь, что ли? -- подумал он, вертя в руке пожелтевшие листы, потом посветил свечой. "Черкасский" было написано внизу убористо исписанной страницы. -- Это какой же Черкасский? Уж не Аглаи ли Назаровны муженек? " Он сложил письма в пачку, перевязал грязной, атласной лентой, что висела на стуле, и спрятал пакет за книги. Внимание его привлек обшитый в красный сафьяновый переплет толстый фолиант, он раскрыл его -- о, чудо! Это был Салернский кодекс здоровья, написанный в четырнадцатом столетии философом и врачом Арнольдом из Виллановы. И, забыв про ленивого Евстрата, про пьяного барина и зловредного Луку, Гаврила с благостной улыбкой погрузился в чтение. -9- Друзья проснулись в полдень. Александр и Алеша мигом вскочили, умылись, оделись, а Никита все сидел на кровати, тер гудящий затылок и с ненавистью смотрел на кувшинчик с полосканием, который Гаврила держал в руке. Дверь неслышно отворилась, и вошел Лука. -- Письмо от их сиятельства князя. Никита быстро пробежал глазами записку и бросил ее на поднос. -- Ничего не понимаю. Отец собирался в Париж, а уехал в Киев. -- Надолго? -- быстро спросил Саша. -- Пишет, на десять дней. -- Ну, наше дело терпит. -- Терпеть-то терпит... Но я так и не" поговорил толком с отцом. -- Никита улыбнулся, пытаясь за усмешкой скрыть смущение: "Огорчился, как мальчишка... " Видно было, что Гаврила тоже переживает за барина, но не в его правилах было менять привычки. -- Полосканье, Никита Григорьевич... А то никогда ваше горло не излечим... -- Господское здоровье надо оберегать не полосканием, -- Лука стрельнул в камердинера злым взглядом, -- а хорошим уходом и истовой службой. -- Слышь, Гаврила, не полосканием. -- Никита стал натягивать рубашку. -- Зря одеваетесь. Все равно будем холодное обтирание делать. -- О, мука! До чего же вы мне все надоели! -- Никита не мог скрыть своего раздражения. --Лука, полощи горло! Береги барское здоровье истовой службой! Лука брезгливо скривился и задом вышел из комнаты. Отравит Гаврила барина. Уже и на нем, старом дворецком, решил он попробовать свои мерзкие снадобья. Вскипел Лука душой, и вскипевшая душа требует разрядки: тому пинок, этому позатыльник. И вдруг словно за руку себя схватил: "Хватит! Повинюсь перед барином и буду блюсти себя. Но как жить, люди добрые? Разве одним голосом можно дворню в порядке содержать? Все в доме пойдет прахом! Но иначе Гаврилу не побороть. Барская жизнь дороже, чем беспорядок". А Гаврила меж тем растирал губкой спину барина и приговаривал елейным голосом: -- Вчера ночью, когда вы, извиняйте, лыка не вязали, я в библиотеке какие-то старые бумаги подобрал и в книгах спрятал. -- Спасибо, Гаврила. -- Никита выразительно посмотрел на друзей, "конспираторы липовые, идиоты" -- говорил этот взгляд. -- А когда я письма прятал, -- продолжал камердинер, -- то заприметил на полке латинскую книгу про растительного происхождения компоненты... -- Бери, шут с тобой, -- сразу понял Никита. -- И еще такое дело... Евстрат, парнишка молодой, помощник конюха, проявил истинное любопытство к наукам. Так и рвется... Я думаю, Никита Григорьевич, пусть повертится парень у плиты, колбы в руках подержит. У Луки половина дворни без дела шатается, а "оциа дант вициа", сами говорили... праздность рождает пороки... Так Евстрат поступил в полное рабство к Гавриле, но ненадолго, как покажут дальнейшие события. После завтрака друзья опять собрались в библиотеке, чтобы, как сказал Саша, "обсудить набело наши виды". К ним вернулось вчерашнее, веселое, дурашливое настроение. У них было такое чувство, словно все свои беды, радости, неожиданности и приключения они свалили в общий ящик, перемешали их, перепутали, как детские игрушки, а теперь начнут самую интересную взрослую игру. Перед ними клетчатая доска, где-то в серой, мглистой дали притаились черные: ферзь -- вероломный Лесток, бравые кони его -- Бергер и Котов и целая армия пешек -- агенты Тайной канцелярии. А кто с нами? Нас трое, гардемарины! И да здравствует дружба и наш девиз: "Жизнь Родине, честь никому! " -- Первый вопрос все тот же -- бестужевские бумаги, -- начал Саша. -- С этим вопросом все решили! -- Я понимаю, но хочу добавить, глупо отдавать эти бумаги вице-канцлеру просто так. -- Почему глупо и что значит твое "просто так"? -- невозмутимо спросил Никита. -- А потому что утро создано для умных мыслей, и вот что я придумал. Пусть твой батюшка устроит нам аудиенцию у Бестужева, куда мы пойдем втроем. Ты, Алешка, руками-то не маши, я дело говорю. Поймите, того, кто отдаст Бестужеву эти бумаги, он озолотит. А если не озолотит, говорят, вице-канцлер скуп, то исполнит любое наше желание, как джин из бутылки. Ну, я не прав?.. -- Мои желания вице-канцлер не может исполнить, -- сказал Никита, -- потому что я сам не знаю, какие у меня желания. Мне бы с отцом поговорить, обсудить, посоветоваться... -- А мои? -- Алеша вопросительно посмотрел на Никиту. -- Твои?.. Не знаю. -- Никита обратился к Саше: - Понимаешь, Алешка приехал в Петербург похлопотать за свою невесту. -- Похлопотать? -- рассмеялся Саша. -- За невест не хлопочут у вице-канцлера. Похлопотать! Какой ужасный жаргон! Впрочем, если ты нашел невесту в Ливерпуле или в Венеции... Крюйс-бомбрам-стеньги! Свежий ветер треплет вымпелы кораблей, чайки кричат над гаванью, таверны, бром, ром... И вдруг ты видишь, пьяный шкипер обижает девицу. "Защищайтесь, сэр! " -- По уху не хочешь? -- спросил Алеша беззлобно, но решительно. -- А по уху не хочу! -- Сашка, брось дурить. Алешкину невесту обижают сестры Вознесенского монастыря. Их на дуэль не вызовешь... -- Я же тебе рассказывал, Саш, -- примирительно сказал Алеша. -- Иль ты спьяну ничего не понял? Отец Софьи в 33-м году угодил на каторгу. Вестей о себе не подавал, мы даже не знаем, жив ли он. -- Я думаю, что желания наши Бестужев соблаговолит выполнить только росчерком пера, -- серьезно сказал Саша, -- а искать твоего будущего родственника -- это что иголку в стогу сена... -- Контору бы следовало организовать в России, -- едко заметил Никита. -- Приходишь к подьячему... Отца, мол, взяли в такомто году, за что -- не знаю, что присудили -- не ведаю, где он сейчас -- и предположить не могу. А подьячий в шкафах пороется и все, что надо, сообщит... Удобно... -- Вот что, сэры. Будем хлопотать вместе. Есть у меня один человек. К нему путь короче, чем к Бестужеву, да и толку, я думаю, будет больше. Алешка, расскажи поподробнее. Кто отец невесты? -- Смоленский дворянин Георгий Зотов. -10- Каждый новый правитель в России начинал свое царствование с амнистии политических и уголовных преступников. Начала с этого и Елизавета. В ее желании освободить пострадавших в прежнее царствование угадывалась не только обязательная по этикету игра в либерализм, а живое человеческое чувство. Среди огромного количества ссыльных находилось немало людей, которые пострадали за верность ей, дочери Петра. И она помнила этих людей. По осеннему бездорожью, по зимнему первопутку, по трактам Байкальскому, Иркутскому, Тобольскому, Владимирскому... всех не перечислишь, потянулись убогие кибитки и телеги. Назад... домой. Россия ждала свою опальную родню -- клейменую, пытаную, битую, а потом заживо похороненную в серебряных рудниках, заводах, острогах и монастырях, где содержались они "в трудах вечно и никуда не отлучно". Старые доносы не считались больше заслугами, а расценивались теперь как "непорядочные и противные указам поступки", но доносителей не наказывали, разве что отставляли от должности, чтобы никуда не определять. Наверное, каждый согласится, что эти "непорядочные поступки" заслуживают большей кары, чем отставка с должности. Их бы туда, в Сибирь, на еще не остывшие и пока не занятые нары! Но ведь если одни -- туда, другие -- оттуда, то всю Россию надо с места поднять, не хватит ни дорог, ни кибиток, ни охраны, начнется великая миграция народов -- вот что. Освободили пострадавших, и на том спасибо. Одним из первых вернулся в столицу прапорщик Семеновского полка Алексей Шубин, попавший под розыск и прогнанный по этапу за любовную связь с Елизаветой. Вернули из заточения князей Долгоруковых, Василия и Михаилу, графу Мусину-Пушкину дозволили вернуться на жительство в Москву, детям Волынского вернули конфискованное имущество отца. Вспомнили и об Антоне Девьере, верном слуге Петра Великого. За безвинные страдания пожаловали его прежним чином генерал-лейтенанта, графским достоинством и орденом Александра Невского. А кто знает, безвинны ли его страдания, коли до сих пор жива в народе молва, что поднес Девьер царице Екатерине яду в обсахаренной груше, отчего и померла шведка в одночасье. Да теперь и не разберешь, прав иль виновен. Да и надо ли? Все страдальцы. Люди эти были близки ко двору, о них радела сама государыня. Возвращение же людей малых чином и знатностью шло много медленнее. Не только дальняя дорога и болезни мешали им вернуться в родные края. Должны были амнистированные иметь усердных напоминателей, которые бы неустанно и настойчиво, продираясь через бумажную волокиту, тупое равнодушие и леность советников, сенаторов, президентов и вице-канцлеров, секретарей, асессоров и прокуроров, щедро раздавая взятки, хлопотали бы о безвинных жертвах бироновщины. Темное было то время, смутное. Манштейн, даром что немец, русский побоялся бы, да и не до того было, накропал в книжечку сочинение и сберег в мемуарах для потомков страшную цифру -- двадцать тысяч человек упекла в Сибирь Анна Иоанновна, а из них пять тысяч таких, которых и следу сыскать нельзя. Тайная канцелярия часто ссылала людей, не оставляя в своем архиве ни строчки в объяснение, за что и когда был сослан подследственный. Особо опасным или по личным мотивам неугодным преступникам меняли имя, и ехал осужденный под кличкой, недоумевая, почему охранники зовут его Федоров, если ок Петров. Иногда о перемене имени не предупреждали Тайную канцелярию, след человека совсем терялся, и как бы рьяно и отважно не боролись за возвращение ссыльного родственники, все их усилия были бесплодны. Одна надежда-если не умер от тоски и болезней, то, услышав о великих переменах в государстве, сам позаботится о своей судьбе. Всего этого Белов не знал и только после встречи с Лядащевым понял, какую непосильную задачу поставил перед собой, пообещав Алеше сыскать след пропавшего Зотова. К Сашиному удивлению, Лядащев с готовностью вызвался помочь. Он удивился бы еще больше, если бы мог прочитать мысли Лядащева: "Поищем выдуманного родственника... По доброй воле мальчишка лишнего слова не скажет. Но если его рядом иметь да осторожно тянуть за ниточку, то, может, и выведет меня он куда-нибудь... в нужное место". -- Если этот твой родственник серьезным заговорщиком был, -- сказал Лядащев, -- то, пожалуй, его нетрудно будет отыскать -- в каком-нибудь остроге или монастыре. Но если он мелкая сошка, как говорится сбоку припека, то долго в бумагах придется покопать. -- Может, письмо написать на высочайшее имя? -- Письмо надо написать. Его наверняка подпишут в утвердительном смысле. Но надо найти сперва, откуда возвращать человека. Встретились они через три дня. -- Садись. --Лядащев указал на приставленную к окну кушетку. -- У меня перестановка, всю мебель передвинул. Сплю теперь при открытом окне, бессонница замучила. По ночам смрадом с Невы тянет, но все легче, чем в духоте. Перестановка произошла не только в комнате, но, казалось, и в самом хозяине. Саша впервые увидел его без парика. Вместо золотистых, пышных локонов -- короткая щетина черных волос, и от этого лицо его стало старше, обозначились болезненная припухлость под глазами, запавшие виски, собранная гармошкой кожа на лбу. Время от времени Лядащев быстрым плотным движением приглаживал стриженые волосы, и жест этот, такой незнакомый, рождал мысли о нездоровье и душевном смятении. -- Ну, стало быть, как там наш Зотов? За этим пришел? Саша смущенно кивнул. -- Задал ты мне задачу, Белов. Бумаг в архиве до потолка. Обвинения самые разные. Фамилию твоего родственника я пока не нашел. В тридцать третьем году много дел было начато. Давай вместе будем думать -- от какой печки плясать. Я тут кой-какие выписки сделал. -- Вряд ли я смогу быть вам полезен, --сказал Саша поспешно, но Лядащев, словно не услышав этих слов, принялся листать изящную книжицу. -- Разговоры о делах царского дома, -- прочитал он вполголоса. -- Это не то... -- Да разве за это судят? -- удивился Саша. -- Об этом вся Россия разговаривает. Это всех надо брать. -- Всех и брали. Всех, на кого донос имели, -- задумчиво сказал Лядащев, продолжая листать книжицу. -- Поинтересовался человек, чем великая княжна больна да в какой дом великий князь гулять любит... Любопытство -- дело подсудное. Кнут и Сибирь. -- А скажите, Василий Федорович, -- Саша поерзал на скрипучей кушетке, не зная, как начать, -- вот вы разыскиваете по моей просьбе Георгия Зотова... Я знаю, вас и другие просили о помощи и получали ее... -- Откуда знаешь? -- насторожился Лядащев. -- Ягупов говорил. Так вот... такая помощь -- ведь большая работа. Денег вы не берете. Взяток, я имею в виду. "Барашка в бумажке"... И разговариваете так откровенно. Саша окончательно смутился, покраснел и заметался взглядом. "Я идиот", -- мелькнула у него короткая и ясная мысль. -- Пока еще доноса на меня никто не настрочил, -- угрюмо сказал Лядащев и подумал: "Надо же... как все на один лад устроены. На коленях стоят, руки ломают -- помоги, узнай... А потом тебя же и обругают, трусы! И мальчишка туда же... "- Он опять уткнулся в книжку. -- По расхождению в спорах богословского характера не могли твоего Зотова привлечь? -- Кто его знает? Может, и выступал где-нибудь за древнюю веру, -- с готовностью отозвался Саша, стараясь бодрым тоном скрыть неловкость. -- А размножением "пашквилей" наш подследственный не баловался? -- Каких пашквилей? -- Так называли самописные подметные тетради. -- От руки переписывали? -- От руки. В обход типографии и цензуры. -- И о чем в тех пашквилях писали? Вот бы почитать! Только где их достанешь? Разве что в архивах Тайной канцелярии. -- Саша не без ехидства рассмеялся. -- А ты не хихикай, -- оборвал его Лядащев. -- Следователи очень начитанный народ. Все, что надо, читали, и свое мнение имеют. Не глупее вас, молокососов. -- Не сердитесь на меня, Василий Федорович. Этот Зотов -- мой о-очень дальний родственник. Я его и не видел никогда. Может, и читал он эти тетради. Ведь могли же пашквили попасть в Смоленск? -- Так твой Зотов из Смоленска? Что же ты раньше мне этого не сказал. Избавил бы от лишней работы... Лядащев провел рукой по голове. Затылок отозвался тупой, знакомой болью. Господи, неужели опять начинается? Раньше он понятия не имел, что такое головная боль... Словно ведро с водой на плечах держишь, и только судорожно выпрямленная спина удерживает голову в равновесии и не дает боли выплеснуться в позвонки и жилы. -- Что с вами, Василий Федорович? -- Ничего, пройдет. Забот много. Будь другом, спустись вниз да скажи хозяйской дочке, чтобы кофею принесла. Смоленское дело... Странная штука -- жизнь. Все в ней идет по кругу, вертится, возвращается на уже прожитое. Словно одно огромное дело, а подследственный -- сама Россия. Смоленское дело! Много народу тогда висело на дыбе... И было за что. Заговорщиков обвиняли не только в поношении и укоризне русской нации. Они посягали на жизнь самой государыни Анны Иоанновны. О заговоре смоленской шляхты Лядащев услышал случайно, когда допрашивал в сороковом году Федора Красного-Милашевича -- бывшего камер-пажа княгини Мекленбургской Екатерины Ива-" новны. Милашевича арестовали за крупную растрату и взятки, и ни"кто не ждал, что он вспомнит на допросе дело семилетней давности. Через толстую, заскорузлую от ржавчин решетку окна в комнату бил свет. Так ярко и щедро солнце светит только в марте. Красный-Милашевич сидел против окна, щурился и, горбя плечи, прикрывал глаза рукой. Вопросы выслушивал внимательно, согласно кивал головой, мол, все понял, все расскажу, только слушайте. Его никто не спрашивал про князя Ивана Матвеевича Черкасского -- смоленского губернатора. Он вспомнил его сам, вспомнил слезливо и злобно. Распрямил вдруг плечи, подбоченился, опер локоть о стол. Когда-то холеная, а теперь грязная, синюшная рука в оборках рваных кружев метнулась, словно держал что-то в кулаке, да бросил вдруг в лицо следователю. -- А Черкасского я оклеветал, -- и засмеялся. -- Запомните, оклеветал! Вы все думаете, что он о пользе Елизаветы, дщери Петровой, радел? АН нет. Ничего этого не было. И послания Черкасского к герцогу Голштинскому я не возил. -- Какого послания? -- спросил Лядащев и с уверенностью подумал: "Режьте мне руку, но послание Черкасского ты возил". -- Все у вас в опросных листах уже описано. Мол, возжаждали губернатор Черкасский, да генерал Потемкин, да шляхта смоленская посадить на престол малолетнего внука Петрова при регентстве отца его герцога Голштинского или тетки Елизаветы Петровны, а государыню Анну Иоанновну с трона сместить. И еще написано в ваших опросных листах, что послание с этими предложениями я, Красный-Милашевич, должен был отвести в Киль, к герцогу. Все это вранье, молодой человек, хотя в экстракте, мною составленном, я изложил дело именно так. -- Зачем вы это сделали? -- Клеветой моей руководила страсть! Мне тогда не до политики было. Я был влюблен. Из всех фрейлин, украшавших когда-либо Летний дворец, из всех этих потаскушек она одна сияла чистотой. Я был влюблен и имел надежду на успех. А тут этот баловень... -- Милашевич опять засмеялся и утер слезы: -- Князь Черкасский в амурных делах был скор. О похождениях этого мерзкого, подлого донжуана знали обе столицы. Он был женат на прелестной женщине, но ему нужен был гарем, он не пропускал ни одной юбки. Но отвернулась от него фортуна. Ссылка! Почетная ссылка -- губернатор... Но ведь всего лишь Смоленск, сударь! Расстался он с прелестной фрейлиной, не буду здесь порочить ее чистое имя. "Бог мой, -- думал я, -- она моя! " Но скоро я узнал, что лукавый князь обольстил ее скабрезной перепиской. Я должен был отомстить. Я еду в Смоленск... Что вы на меня так смотрите? И писарь перо опустил. Пусть пишет! Я медленнее буду говорить. Итак, я еду в Смоленск. А там ропщут, недовольны заведенными порядками и поговаривают, мол, Петр Голштинский законный наследник, а не Анна Иоанновна... Я сам написал письмо от имени князя Черкасского, сам привез это письмо, но не в Киль... Вы меня понимаете? Я поехал в Гамбург к Алексею Петровичу Бестужеву. Это был человек, который смог бы сжать пальцы на шее Черкасского. И сжал! Зачем ему нужен был Черкасский? Да ни за чем... Бестужев в ту пору в опале был, а каждому сладко раскрыть заговор. Бестужев сам повез меня в Петербург. Мы меняли лошадей каждые три часа. Вечерами на постоялых дворах Алексей Петрович перечитывал мое послание со слезами на глазах, с восторгом. Все, хватит! Черкасского я оклеветал и -- баста. Лядащев так и не понял тогда, покаяться ли хотел КрасныйМилашевич или выдумал все про клевету, боясь, что дотошные следователи сами вспомнят старое дело, начнут розыск и найдут возможность отягчить и без того тяжелые вины подследственного. И почему-то запомнилось, как по жести подоконника вразнобой ударила капель и большая сосулька, сорвавшись с карниза, брызнула снопом осколков, и Лядащев подумал тогда с внезапной жалостью: "Это твоя последняя весна, Милашевич... " -- Василий Федорович, я кофий принес. -- Почему сам? Бабы где? -- У мадемуазель Гретхен мигрень, а служанка в трактир за свечами ушла. -- Зачем им свечи? Они впотьмах любят сидеть. Лядащев взял чашку обеими руками и, обжигаясь, стал пить кофе. Саша выжидающе молчал. -- Если твой Зотов взят в тридцать третьем году в Смоленске, то помочь тебе может один человек -- князь Черкасский, -- сказал Лядащев, внимательно, даже, как показалось Саше, испытующе в него всматриваясь. -- Он был смоленским губернатором и стоял во главе заговора. Знаю, что был пытан, в хомуте шерстяном висел, но никогда никого не выдал, ни одной фамилии не назвал, и это спасло ему жизнь. Казнь заменили пожизненной ссылкой в Сибирь. Год назад вернулся он в Петербург. -- Вы можете поискать в архиве по смоленскому делу фамилию Зотова? -- Нет. Это секретный архив. Чтоб в тех протоколах рыться, надо иметь бумагу за подписью самого вице-канцлера. -- Старый архив... Почему он секретный? -- удивился Саша. -- Виновные наказаны, и делу конец. -- Нет, Александр. Дела в нашей канцелярии никогда не кончаются. Так и с Лопухиными, и с Бестужевой. Казнь у Двенадцати коллегий состоялась, ты знаешь, но дело не прекращено... нет. В этот момент Саша подумал вдруг про Алешку Корсака и даже взмок весь от волнения, и боясь, что волнение это просочится наружу, он как можно беспечнее сказал: -- Вы говорили о Черкасском, Василий Федорович. А как его найти? Где его местожительство? Отцовскую книгу у меня арестовали в вашей канцелярии... то бишь, конфисковали... -- Я забыл совсем. Открой вон тот ящик. В нем лежит твоя книга. Саша с трудом повернул ключ в замке и извлек из бюро отцовские записки. Книга распухла, поистрепалась в чужих руках, обложка украсилась каплями застывшего стеарина и чернильными разводами, но все страницы были целы. -- Василий Федорович, вообразите... нашел! -- воскликнул Саша. -- Еще бы не найти, -- усмехнулся Лядащев. -- В этой книге только что местожительство государыни императрицы не указано, -- и вспомнил, что уже говорил эти слова ретивому следователю. "По всем этим адресам будем обыски делать и допросы снимать! "вопил тот. -- "Какие допросы? -- сказал тогда Лядащев. -- В этой книге -- вся Россия, кроме государыни и великих князей". -- Черкасский. Алексей Михайлович, князь, -- прочитал Саша. -- Это не тот, -- перебил его Лядащев. -- Это покойный кабинетминистр. -- Ладно, найдем, -- сказал Саша, деловито запихивая книгу в карман, но вдруг задержал руку: -- Знаете что, Василий Федорович... Хотите я эту книгу вам подарю? -- Зачем еще? -- Дак ведь для работы вашей -- очень полезная книга. А вы мне скажите только -- зачем вам нужен берейтор наш. Котов? Помните, разговор был? Поганый человек-то. Почему он вас интересует? -- Не твоего ума дело. А книгу забери. Нечего ей делать в Тайной канцелярии. -- Я ее вам лично дарю. При чем здесь Тайная канцелярия? -- А при том, что я ее работник, ее страж и верное око! -- гаркнул вдруг Лядащев, потрясая перед Сашиным лицом кулаком, но внезапно остыл, подошел к окну. "Зябко что-то. Дождь собирается... здесь всегда дождь или идет или собирается... А князь Че... ский -- это и есть смоленский губернатор, -- подумал Лядащев уверенно. -- Интересный узелок завязывается -- Зотов, Котов, Черкасский... И всем этим Белов почему-то интересуется. Значит, пустим его по следу... Господи, а мне-то это все зачем? О, богатая вдова подполковника Рейгеля, я жажду твоих костлявых объятий... " -- Запомни, Белов, -- сказал Лядащев, не оборачиваясь. -- Найдешь Черкасского, найдешь и Котова. А теперь уходи. -- Вы сказали "Котова"? Вы не оговорились? Отцовскую книгу я на подоконнике оставил... Пригодится, ей богу... Так Зотова или Котова? -- Пошел вон! -- взорвался Лядащев, запустил в опешившего Сашу книгой и отвернулся к окну. -11- "Софья, душа моя! Я благополучно достиг столицы и живу теперь у друга моего Никиты Оленева. Петербург -- город большой, улицы чистые, и много иностранцев. А еще здесь много кораблей. Как посмотрю на шхуну или бриг какой, так сердце и заноет. Сесть бы нам с тобой на корабль, поднять паруса да уплыть далеко, где пальмы шумят. Уж там нас монахини не сыщут". Алексей покусал перо, покосился на Никиту, который, лежа на кушетке, прилежно читал Ювенала, вздохнул и продолжал: "Как ты живешь, зорька моя ясная? Как с матушкой ладишь? Она добрая и любит тебя, а если велит говорить, что ты Глафирова дочь, то и говори, не перечь. Большой беды в этом нет, а матушке спокойнее". Веру Константиновну мало беспокоило, что Софья бесприданница, что нет у нее своего угла и что должна она до свадьбы жить в доме жениха, хоть это и противно человеческим законам. Но мысль о том, что Софья похищена да еще у кого -- у божьих сестер -- не давала спокойно спать доброй женщине. "Как уберегу? Что людям скажу? -- причитала она и уговаривала Софью: "Отцу Никифору, Ольге Прохоровне и всем прочим говори, что ты Глафиры, снохи моей покойной, дочь". -- Нет, -- отвечала Софья. -- Да как же "нет"!? Тебе без обмана теперь жить нельзя. Сама на эту дорожку ступила. Да и обман-то какой -- маленький. -- Матушка... -- укоризненно говорил Алеша. -- Что -- матушка? Матушка и есть. Учу вас, глупых. Глафира была женщиной честной, умной, а что бездетная, то не ее вина. Понимать надо! Если слух до монастыря дойдет да явятся сюда сестры -- что тогда? В скит вернешься? -- Нет, -- отвечала Софья. -- Лучше утоплюсь. -- "Господи, страсти какие! Алеша, скажи ты ей... "Бархата на платье я еще не купил, но имею одну лавку на примете. С бархатом в столице сейчас тяжело. Мой друг, Саша Белов, рассказывал, что бархат всем нужен, а достать трудно... " Упоминание о бархате в письме к Софье было не случайным. При расставании они уговорились, что все важные сведения будут сообщать шифром: "Купил бархат"- есть сведенья об отце, "купил голубой бархат"- жив отец, "купил черный бархат"- умер. "Саша обещал помочь. У него есть знакомый по мануфактурной части. Будем надеяться, что сыщет он нам голубого бархата к свадьбе. Не печалься, душа моя. Время идет быстро. О себе скажу, что шпага моя висит у пояса". "Шпага у пояса" значило, что опасность ареста для него прошла и даже есть надежда вернуться в навигацкую школу. Алеша отложил перо и задумался. Много ли можно рассказать Софье с помощью разноцветного бархата и шпаги, "висящей у пояса"? И даже если он "обнажит шпагу", то есть встретится с Котовым. или "сломает шпагу", что значит, будет находиться под угрозой ареста, разве напишет он об этом Софье да еще таким суконным языком? Софью беречь надо, а не волновать попусту. -- Написал письмо? -- спросил Никита. -- Тогда поехали кататься. -- Пошли пешком на пристань. Вчера там военный фрегат пришвартовался. -- Нет, в карете. Никита твердо помнил наставления Александра: "Алешку одного из дому ни под каким видом не выпускай. И вообще пешком по городу не шатайтесь". Никита попробовал удивиться, но Саша взял его за отвороты кафтана и, глядя в глаза, чеканно произнес: "Котовым Тайная канцелярия интересуется? " -- Один хороший человек? -- усмехнулся Никита, вспомнив встречу на набережной после казни. -- Ой, Сашка, знакомства у тебя... -- Очень полезные знакомства, -- веско сказал Белов. -- Алешке не говори, но если... почувствуешь опасность, сразу дай мне знать. Военный фрегат слегка покачивался на волне, обнажая облепленный серым ракушечником бок. Паруса были спущены, и только высоко, на фок-мачте, трепетал на ветру синий вымпел. Щиты, прикрывающие от волн амбразуры, были подняты, и с двух палуб щетинились, как перед боем, дула пушек. Наверху стоял офицер в парадном мундире, красный воротник его полыхал, как закат, золотом горели галуны и начищенные пуговицы. Он картинно круглил грудь, лузгал семечки, шумно сплевывал за борт шелуху и лениво ругал босоногого матроса, который драил нижнюю палубу. Матрос на все отвечал: "Будет исполнено... " и, уверенный, что его никто не видит, корчил офицеру рожи. "Вихры выдеру! " -- прокричал последний раз офицер, обтер платочком рот и ушел в каюту. Алексей и Никита простояли у причала до тех пор, пока на корме не зажглись масляные фонари. Пропал в темноте город, смешались контуры фрегатов и бригов. -- А теперь куда? Назад, в библиотеку... Накануне Алексей, обшаривая книжные шкафы Оленевых, нашел старую английскую лоцию с описанием главных корабельных путей в Атлантическом океане. Вдохновленный образом военного фрегата, он разыскал теперь подробную карту и... смело повел из Гавра на мыс Горн бригантину "Святая Софья", не забывая наносить на карту маршрут и делать описания портов, в которых пополнялся продовольствием и пресной водой. Глядя на увлекательную работу друга, Никита отложил в сторону Ювенала, предоставив римским преторианцам в одиночестве предаваться порокам, и послал вслед "Святой Софьи" три легкие каравеллы "Веру", "Надежду" и "Любовь", но скоро хандра взяла верх, и "Веру" он отдал на растерзание пиратским галерам, "Надежду" бросил в Саргассовом море без руля и без ветрил, а "Любовь" загнал в ньюфаундлендские мели для промысла трески и пикши. -- Га-а-аврила! Камердинер явился в сбитом назад парике, озабоченный и очень недовольный, что его оторвали от дела. В руках у него были бутыль и два, сомнительной чистоты, стакана. -- Вместо того, чтобы вино лакать... -- начал ворчливо он. -- Я не просил у тебя вина, -- перебил его Никита. -- Скажи, Саша сегодня заезжал? -- Заезжал. Вид имел очень поспешный, обещали завтра заехать. -- А что у тебя в руке? -- Настойка. Целебная. И еще хотел напамятовать, чтоб письмо батюшке князю написал. -- Да уже ему пять писем отправил. -- Да читал я ваши записки, -- без всякого смущения, что залез в чужие письма, сказал Гаврила. -- Прошу о встрече... Дело государственной важности. Ваше государственное дело совсем в другом. -- Вот негодяй! -- разозлился Никита. -- И в чем же мое государственное дело? -- А в том, что учиться нам надо. Написал бы князю, мол, море нам чужая стихия. Никита Григорьевич, -- Гаврила молитвенно сложил руки, -- в Геттингене шесть лет назад университет открыли. Вот бы нам куда! Я давно о загранице мечтаю. А нельзя в Германию, так проситесь в Сорбонну, в Париж... -- Хватит! Поговорил и смолкни. Принеси вина. -- Бесспиртную настойку пейте! Эх, Никита Григорьевич, живете кой-как, все терзаетесь да пьете сверх меры. А умные люди что говорят? -- Гаврила расправил плечи и торжественно продекламировал: Тягость забот отгони и считай недостойным сердиться. Скромно обедай, о винах забудь, Не сочти бесполезным бодрствовать после еды, полуденного сна избегая. Долго мочу не держи, не насилуй потугами стула. Будешь за этим следить -- проживешь еще долго на свете, Если врачей не хватает, пусть будут врачами твоими трое: веселый характер, покой и умеренность в пище. -- Ладно, убирайся, -- рассмеялся Никита. Когда Гаврила ушел, он взял чистый лист бумаги и принялся точить перо, бормоча: "Будем писать о деле... " -- Ты в самом деле хочешь в Геттингем? -- с удивлением спросил Алеша. -- Ты же слышал. Гаврила о загранице мечтает. -- Ты можешь говорить серьезно? -- А ты можешь не смотреть на меня так угрюмо? Тебе же ясно сказали: веселый характер, покой... Не сердись. Надо уметь ждать. Древние говорили, что это самое трудное дело на свете. -12- По вечерам на Малой Морской улице часто собирались приятели Друбарева играть в штос. К игре относились со всей серьезностью, хотя карты были не более чем предлогом для того, чтобы посидеть в уютной горнице, поговорить и оценить кулинарные способности экономки Марфы Ивановны. Большинство игроков были отставлены от службы по возрасту, только Лукьян Петрович да еще один господин -- Иван Львович Замятин, отдавали государству свои силы. Иван Львович служил простым переписчиком, но старики его очень уважали, так как переписывал он бумаги в весьма секретном учреждении. Александра любили в этой компании. Умение приспосабливаться к любому обществу не подвело Сашу и здесь, и много полезных сведений и советов получил он, осваивая нехитрую карточную игру. Он узнал, где старики служили раньше, кто были их начальники, а также начальники над их начальниками. Жизнь двора тоже не была оставлена без внимания, и Саша не раз дивился, откуда такие подробности может знать скромный обыватель. Узнал он также, какие за последние тридцать лет в славном городе Святого Петра были наводнения, пожары, бури и великие знамения, какие блюда хорошо готовят в трактире на Невской першпективе и отчего партикулярная верфь работает судов мало и плохого качества. Сегодня карты были отложены, потому что в честь какой-то годовщины старики решили приготовить жженку. Приготовление этого напитка требует, как известно, абсолютного внимания, полной сосредоточенности и даже некоторой отрешенности от всех мирских забот, а также наличия доброкачественного изначального продукта -- мед должен быть непременно липовым, водка -- чистейшей, без сивушного запаха. После разговора с Лядащевым, Саша бегом пустился к друзьям, но опять не застал их дома. "Пол третья часа изволили в карете уехать в Петергоф, дабы смотреть на море", -- важно доложил Лука. Саша не стал их дожидаться, а поспешил домой на Малую Морскую, надеясь разговорить стариков и выведать что-нибудь о князе Черкасском. Саша незаметно сел в угол, прислушиваясь к оживленным разговорам. -- И где ж ты, трепливый человек, у них готовил жженку? В Версалии самом или где? -- Не смейтесь, именно в Версалии. Есть у них поварня, учрежденная особливо для королевской фамилии. Называется "гранде-коммоноте". Там и готовил. Так не поверите ли, они у меня все под столами лежали! -- Вся королевская фамилия? -- хохотали старики. -- Нет. Повара французские да хлебники. -- Горит, горит! -- раздались радостные крики. -- Пламя хорошее, понеже все пропорции в соблюдении. -- Саша, голубчик, иди к нам... -- Да, да, -- сказал Саша растерянно. "... А ведь Никита может знать этого Черкасского. Все-таки тоже князь... Балбесы! Помощи от них никакой! В Петергоф, вишь, потащились, на море пялиться... А что на него пялиться, лужа серая, огромная... " Жженка, она была превосходной, несколько остудила обиду Саши, а стариков и вовсе настроила на легкомысленный лад. -- Были у меня тогда три комиссарства по полку. -- Щеки Лукьяна Петровича раскраснелись, глаза взблескивали от приятных воспоминаний. -- Состоял я у денежной казны, имел должности при лазарете да еще заведовал амуничными вещами в цейхгаузе. А что еще ротой правил, так это совсем сверх меры. Уставал страшно. Но занятость моя никого не интересовала и меньше всего эту девицу. Была она красоты средней и такого же ума, но резва была совершенно непристойно и стыда не имела никакого, даже притворного девичьего. -- Ну и дела, -- прошептал Саша. -- Старики принялись вспоминать свои амурные дела! -- Я, бывало, приплетусь вечером к себе с одной целью -- только бы поспать, а она стоит в дверях, я забыл сказать, что в доме ее матушки квартировал, так вот, стоит, бедром вертит: "Ах, Лукьян Петрович, вы давеча обещали мне гулять". -- "Не могу, милая дева, устал". -- "Да что вы, право. Уж и лошади готовы. Поедем верхами". А я лошадей с детства боюсь. Стою перед ней, отнекиваюсь, как могу, а она меня подталкивает, глядь, я уже у конюшни. А то щекотать начнет... Тут не только на лошадь, на колокольню взберешься. Избавился я от этих прогулок только тогда, когда упал с проклятой кобылы и сломал ногу. Прелестница моя так хохотала, что я думал, помрет в коликах. Привезла она меня домой, уложила в кровать и стала за мной ухаживать. Но как, господа! Нет бы что поесть или выпить, она таскала мне огромные букеты цветов и каких-то пахучих, очень жестких в стеблях трав. "Что вы мне сено носите? -- спрашивал я. -- Чай, не конь? " А она мне: "Ах, кабы мне выпала болезнь, я б желала лежать в зеленых лугах! " -- и сует мне эту осоку в голова. Шея в царапинах, одеяло в репьях, в чае плавают сухие лепестки и что-то, судя по запаху, совсем непотребное. Слава богу, явились через неделю сослуживцы с руганью, что, мол, не являешься в цейхгауз, и в тот же вечер унесли меня на носилках в лазарет. Так она, негодница, и туда приходила. Как услышу ее хохот под окном, одеяло до бровей, потому что знаю -- сейчас букетами обстреливать начнет. Теперь понимаете, братцы, почему я до сих пор не женат? -- закончил свой рассказ Лукьян Петрович под общий смех. -- Правда, сейчас мне кажется, что она просто меня дурила, а если из нас двоих и был кто-то зело глуп, так то была не она. Гости не захотели остаться в долгу, каждому было, что вспомнить, за одной любовной историей следовала другая. "Как бы исхитриться и свернуть их на политику, --думал Саша, -- а там можно будет и вопросик ввернуть". Но рассказы шли сплошняком, как доски в хорошо пригнанном заборе, и неожиданно Саша размяк, перед глазами высветился охотничий особняк на болотах, и он увидел Анастасию: надменную, потом веселую, потом нежную... Любовные истории, наконец, истощились. Кто-то уже похрапывал над пустой рюмкой, догорели свечи до плавающего фитилька, и Марфа пришла ставить новые. -- А скажите, господа, что вы знаете про Черкасского, смоленского губернатора? -- Саше показалось, что это не он, а кто-то другой задал вопрос, и удивился, кому еще мог понадобиться этот загадочный человек. Старики очнулись от спячки и заговорили все разом. -- В Смоленске губернаторствовал Войтинов, если память моя еще не продырявилась. Нет, не Войтинов, а Воктинов. -- Воктинов никогда смоленским губернатором не был и вообще не был губернатором, а был капитан-командором в Кронштадте, и звали его не Воктинов, а Воктинский. Он был поляк и кривой на один глаз. -- К чему сии гипотезы? -- величественный Замятин развернулся в кресле, упер руку в бок и с видом значительности, ни дать ни взять римский император, продолжал: -- Сиятельный князь Иван Матвеевич Черкасский, племянник покойного кабинет-министра, действительно состоял в смоленских губернаторах. Не больно-то он стремился оставить столицу, но против Бирона не пойдешь. Государыня Анна Иоанновна души в Черкасском не чаяла, Бирон и услал его подальше. Да и как не заметить такого мужчину? Я его видел в те времена. Замятин выпрямился, вскинул голову и сложил губы сердечком, как бы давая возможность слушателям представить Черкасского во всей красе. -- Горячий был человек, -- продолжал он, -- красив, чернобров, черноглаз, весь такой, знаете... как натянутый лук! Немцев не любил. Да и кто их любил? Да молчали... А он не молчал. Говорил безбоязненно, что хотел. Мол, теперь в России жить нельзя, мол, кто получше, тот и пропадает. А за такие слова в те времена...