ях и тут же одернул себя: -- Однако заплати я ей хорошие деньги и сережки подари -- баронские, она и меня отравит не задумываясь... простая душа". У "простой души", то бишь Анны, было на этот счет совсем другое мнение. Вернувшись в свою комнатенку, она померила серьги перед затемненным от времени зеркалом и спрятала их до поры, решив, что и пальцем не пошевельнет ради этого наглого, напыщенного проходимца -- барона Дица. Изменить свое мнение заставил Анну неожиданный разговор. Уже отгремели праздники, связанные с мнимой победой, и великая княгиня коротала дни свои все в том же павильоне подле источника в Ораниенбауме. Павильон не отапливался, Екатерина мерзла в холодных покоях. Свое нежелание переезжать в Большой дворец она объясняла тем, что летний сезон все равно кончился и пора перебираться в Петербург, но камеристка знала -- павильон защищал ее госпожу от нежелательного общения с мужем и его рябой фавориткой. После отъезда в Варшаву Понятовского у великой княгини было много свободного времени -- читала, гуляла, была скорее задумчива, чем грустна, вечером перед сном всенепременно принимала горячую ванну, а потом долго ворочалась под пуховиком, сон к ней не шел. В один из таких вечеров, когда Екатерина сильно озябла и теперь постанывала от удовольствия, когда Анна поливала плечи ее горячей водой из ковша, камеристка за разговором как бы вскользь упомянула имя Апраксина, де, когда в Петербург приезжали, она слышала, что все весьма жалеют графиню Апраксину, добрая, мол, женщина, да несчастная. -- Агриппина Леонтьевна? Это где же это ты слышала? -- Подслушала. Слуги графини Куракиной языки пораспустили, когда после бала господ ждали. И еще говорили, что граф Апраксин в заточении и неизвестно, когда домой вернется. Екатерина вспомнила, как приходила к ней Апраксина более года назад. Визит был прощальный, графиня уезжала с мужем в Ригу, где фельдмаршал принимал командование армией. Вспоминать об этом было тревожно. -- Она была очень грустна, почти плакала, так не хотелось ей оставлять Oетербург. Конечно, я ее утешала. Мне самой было тогда не сладко. Здоровье государыни вызывало серьезные опасения. И в такой момент остаться без верных людей Все это я ей сказала не без умысла, и она поняла, дословно передала мужу. Он потом благодарил меня в письме за доверие. -- То-то и оно, что доверие, а сейчас под замком сидит. А я слышу, ушито не заткнешь, что многие заточением фельдмаршала озабочены, иные даже неприятностей ждут.-- Анна пытливо заглянула в лицо госпоже, сквозь густой пар оно выглядело размягченным и одутловатым, Екатерина словно постарела на несколько лет, вся ушла в свои мысли и не слышала болтовню камеристки. -- Тяжело графу с такой высоты упасть, вт огорчения он ведь и помереть может. -- Что ты говоришь, в самом деле! -- сразу очнулась Екатерина. -- Так ведь старый уже. А вдруг бы и умер? Екатерина вздохнула, провела рукой по мокрому лицу, словно паутину со лба сняла. -- Все может быть. Человек смертей. Конечно, это решило бы многие проблемы... в положительном смысле. Анна восприняла эти случайные слова как призыв к действию. На мызе "Три руки" Об Апраксине забыли или делали вид, что забыли. Предписание государыни было- содержать в строгости, а какая же это строгость, если сторожат его на мызе всего два солдата под командой старого лейб-кампанейского вице-капрала, человека добрейшего, глуповатого и глухого на правое ухо. В этой тугоухости кампанейца было что-то оскорбительное, но Степан Федорович не обижалсяпусть их. Потому что государыня, дщерь Петрова и Мать отечества- о! (в это время глаза его непременно увлажнялись непритворными слезами) -- она знает, он раб ее и верен, а что страдает, то понеже для пользы отечества. О Елизавете он думал высокопарно, с надрывом и тут же строчил ей велеречивые и скорбные письма. Но ответа не было. Зато с Богом беседовал он самым простым языком. Икон на мызе было предостаточно. Он выдвигал на середину горницы тяжелый стул, опирался на сиденье и неловко опускался на колени. -- Ты все видишь, Всеблагой. Безвинно страдаю... Но терпеливый лучше высокомерного. Мне говорят: -- проср... победу Егердорфскую. Но ведь армия была бита-переломана! Фуража нет... продовольствие не подвозят, магазины далеко. А состояние дорог. Господи? Ты все видишь... Перед глазами уже тучнела грязь... Глядя на нее из своего теперешнего далека, Апраксин с ужасом представлял, как ступает в нее дыряво обутая солдатская нога,-- непереносимо! Вальяжный генерал не любил войну и совершенно искренне не мог понять, как можно вести баталию с противником, не получая вовремя хорошей пищи, не ночуя в тепле на мягком... О тайных указах Петра Федоровича и письмах великой княгини он и думать забыл. Он человек подчиненный. Одно он знал точно: и Дщерь Петрову он не предал, и великим князю и княгине потрафил. -- Сердце нечестивых жестоко... Зла исполнены их сердца. Говорят, подкуплен ты был пруссаком, а того не хотят понять. Господи, что отступление от Алленбурга к Тильзиту я вел в крайне неблагоприятных условиях. Это ведь был. Господи, стратегический обход прусской армии, у них, говорят, был строгий военный порядок! А вы в полном изнеможении. Помилуй мя, грешного... Потом мысли его сползли к обычному, повседневному, и, продолжая бормотать о несправедливых указах, диспозициях и винтер-квартирах, он с удивлением обнаруживал себя думающим отвлеченно и не без удовольствия о предстоящем завтраке. Кормился он на мызе очень недурно, --это уж супружница Агриппина Леонтьевна постаралась, переоборудовала столярный сарай в кухню, наняла лучшего повара и каждое утро присылала из Петербурга свежие продукты. Сливки были жирны, с пенкой, куриный бок в золотистой корочке, хлеба поджарены, а еще филейка большая по-султански от ужина осталась и пирожки с нежной требухой. Продукты бахусовы по утрам не пил, оставлял сию радость к обеду, но от холодца, отменной закуски, отказаться не мог -- с хренком его, с хренком! После завтрака играл с кампанейцем в тавлеи, как называл он старинный манер шашки, и неизменно выигрывал. Вице-капрал уважал его прежние заслуги и не мог позволить себе унижать талант полководца еще и на шашечной доске. После всех этих нехитрых дел Степан Федорович шел в угловую горницу, что посветлее, прозванную кабинетной. Горница хороша была уже тем, что в ней по ногам не дуло, хоть войлок на полу поизносился и выпростался частично изпод плинтусов. Еще тем нравилось заключенному сие помещение, что окно на левой стороне было наборным, слюдяным. Бог весть, как оно здесь появилось, но уж, конечно, не из Голландии привезено- Московская работа... В центре был круг, а от него слюдяные сегменты расходились лучами, а по краям все квадраты да ромбы, окаймленные кованой лентой на гвоздиках. Не иначе как прежний хозяин привез это слюдяное чудо из столицы да и установил при постройке мызы в память о старине. Усевшись за простой сосновый стол, бывший фельдмаршал предавался своему любимому занятию -- усовершенствовал свой родовой герб. Степан Федорович приходился племянником великому генерал-адмиралу Апраксину, сподвижнику Петра I и главному помощнику в учреждении флота. Посему герб у Федора Матвеевича был, как казалось младшему Апраксину, и нарядней и романтичней: по золотому полю плавал корабль под парусами, тут и якорь, обвитый канатом, и два русских флага с косыми синими крестами. Герб Степана Федоровича был сугубо сухопутный. Он представлял собой щит, разделенный на четыре части. В первой и второй частях его на золотом и голубом фоне изображались корона и сабля, в третьей и четвертой частях щита теперь надобно было разместить пушки. Намет у герба был подложен золотом, щит держали два молодца, имеющие в руках лук, а за спиной колчан со стрелами. Красивый и воинственный герб! Пушки на золотое и голубое поля пожаловала Апраксину сама государыня после Гросс-Егерсдорфской баталии. Теперь же, после всего этого сраму с арестом, Степан Федорович больше всего на свете боялся, что пушки эти чугунные у него с герба отнимут. -- Ведь не имеют права. Господи! Не по совести это,-- разъяснял он Богу и как ответ небес принял возникшее вдруг желание самому разместить эти пушки на гербе. Для этого и делал различные варианты, словно художник какой, прости Господи! Родоначальником славного рода Апраксиных был некто Солохмир, во крещении Иоанн. Он выехал из Большой Орды в услужение рязанскому князю Олегу, женился на сестре его Анастасии, произвел на свет одного сына и четырех внуков. Все развилки генеалогического древа были известны гордому Степану Апраксину с детства, поскольку остался он сиротой и воспитывался в доме адмирала дяди. В семнадцатилетнем возрасте вступил в службу рядовым Преображенского полка. Дальше капитан, потом секунд-майор, при взятии Очакова он уже подпоясан золотым полковничьим шарфом. Там и заметил его Миних. В 39-м году Апраксин уже генерал-майор, и Миних пишет государыне Анне Иоанновне: "Апраксин молод, крепкого сложения, здоров, служит прилежно и подает надежду, что из него выйдет хороший генерал". И служил отечеству не жалея живота своего, наградами и милостями отмечен. Но ведь это как посмотреть... Степану Федоровичу не хочется вспоминать, что Св. Александром награжден за то, что привез весть о взятии Хотина. А если б кто другой сию весть к ногам Их Величества положил? Подполковника Семеновского полка (полковником была сама государыня) он тоже получил не за воинские подвиги, а за удачное посольство в Персию к шаху Надиру. Он вспоминал каждый полученный орден и только морщился. Одна собственная победа на его счету -- Егерсдорфская, и за эту самую победу он попал в узилище. Где справедливость? По ночам он чувствовал сердце... Может, и не сердце, а другой какой-то важный для жизни орган бунтовался, тяжело ворочался внутри плоти, потом поднимался к горлу и гнал испарину. Наверное, все-таки сердце, надобно завтра сказать лейб-кампанейцу, чтоб позвал поутру лекаря пустить кровь или поставить пиявки к шее. Мысли метались в голове, бились, словно тело в падучей. Думал об арестованном Бестужеве: старый друг, а предал; вспоминался Лесток, в котором он, генерал Апраксин, сыграл роковую роль. Хотя какая там роль, ролишка, был он только подпевалой, но наградили по-царски. Дом Лестока, со всей его драгоценной начинкой, перешел в полную собственность Степана Федоровича. И ведь переехал! А как радовались обнове жена и дочери, а особенно старшая- Елена-красавица. И не потому ли щадят его враги, а может, друзья Шуваловы, что дочь Елена Степановна, в замужестве Куракина... но лучше не вспоминать! Ах, Шуваловы, все гнездо их... Не унижение ли жертвовать честь дочери, выпрашивая себе жизнь? Но он ничего не выпрашивает. Он живет по воле Божьей. На этих горних мыслях Степан Федорович засыпал, а утро приходило такое ясное и теплое, что все ночные кошмары отступали, и он думал на чистую голову: жрать надо меньше... чревоугодие -- большой грех! Да и зачем зря беспокоить медицину. Коли явится лекарь, то уж всенепременно сыщет болезнь, а коли болезнь назвать именем, то она уже не отвяжется. После праздника Петра и Павла, что пышно отпраздновали в Петергофе, пожаловала супруга. Бросилась на шею вся в слезах: -- Ах, свет мой ясный, государыня смилостивилась, нам разрешили навещать тебя во всякое время, и мне и девочкам. Чует мое сердце, скоро прервется твоя мука, вернешься ты к свободе и счастию. Апраксин молчал, что тут скажешь? Но видеть жену было приятно, она хоть и невеликого ума женщина, но всегда была как бы одной рукой его, во всех своих деяниях он находил в ней поддержку. -- Что в свете делается? Расскажи, друг мой? И рассказала с кучей ненужных подробностей. Так, праздник Петра и Павла весь растворился в скандальной истории великой княгини и Понятовского. Степану Федоровичу хотелось узнать, каковы были тосты за столом и славили ли в них победу Егерсдорфскую, а вместо этого жена приглашала заглянуть в чужой альков. А чего он там не видел? Начала рассказывать о Тайной канцелярии и старшем Шувалове, но сбилась, начала-то шепотом, а потом как-то свернула на веер в стиле "Верни Мартон", коим с особым изяществом обмахивалась княгиня Гагарина. На веере, оказывается, поле с загадочным пейзажем, фигуры пейзанские в кисее, а сбоку черные перья. Ну зачем тебе дела военные? Отдохни от них, мой друг... И все-таки свидание с женой принесло несказанную радость. Хотелось и впрямь верить, что его дела склонились к улучшению. И Елена пожаловала, прекрасна, пышнотела, и тут же, забыв про насурьмленные брови и ресницы, принялась плакать, причитая по-бабьи: "Ох, батюшка, тяжела твоя жизнь, но уж мы не оставим тебя заботой. И Петр Иванович и Иван Иванович Шуваловы о твоем освобождении весьма стараются". * Дочь Апраксина, в замужестве Елена Степановна Куракина, состояла в продолжительной любовной связи с всесильным Петром Ивановичем Шуваловым. _____________ В конце июля возобновились допросы, вернее беседы, потому что разговоры шли без опросных листов, без записей. Да и бесед-то было только две, но холодом от них повеяло на Степана Федоровича. Среди привычных вопросов, которые задавал ему старший Шувалов: зачем не поспешно выступил из Риги? зачем медлил движение войска, зная, что казна истощена? -- заданы были вопросы весьма опасные. -- В Нарве, где ты, Степан Федорович, больной обретался, в прошлом годе осенью, был у тебя гонец от Бестужева. Так ли? Ну вспомни, вспомни... С чем он ехал? -- Да с чем же ему ехать, как не с указом от Конференции. -- Какой же мог быть указ, когда ты уже под стражей находился? -- Так в Петербурге, посылая депешу, ничего о содержании моем под стражей тогда не знали! -- воскликнул в сердцах Апраксин. -- Может, оно и так, а может, и нет. Фамилия того гонца -- как? Не запамятовал? -- Напрочь запамятовал. -- Да мы и сами помним. Полковник Белов... И вот еще какая штуковина. Из штаба твоего топограф сбежал с картами, а в эту уже кампанию пруссаками был разграблен наш тайный магазин. Там пороха и прочего оружия было видимоневидимо. Пруссаки взяли его набегом да все и вывезли. Упоминание о разграбленном магазине очень обидело Апраксина. Он, что ли, сидючи на мызе, о тех картах пруссакам сообщил? Но это было ничто по сравнению с мельком оброненным замечанием: -- Сплетню о тебе подслушал, Степан Федорович: де, переправил ты с полей войны супруге своей бочонок с золотом... Степан Федорович почувствовал, что сердце его затрепыхалось, как мокрый лоскуток на ветру, но виду не подал, только промокнул фуляром вдруг вспотевший лоб. -- Люди злы, теперь каждый оболгать меня хочет,-- сказал он с достоинством.-- Еще и не то услышишь, Александр Иванович...-- Голос его задрожал, и ненавистные слезы увлажнили взор. -- Ну будет, будет...-- участливо отозвался Шувалов.-- Это я так, к слову. Государыня истины ждет...-- И посмотрел ярым оком, мол, ужо потом побеседуем. Апраксин еле дождался приезда жены, и первый вопрос был сразу по делу: говорила ли кому про монеты, присланные год назад под видом вина? -- Нет, свет мой, никому не говорила,-- супруга истово перекрестилась.-- Об этом даже Елена не знает, иначе ополовинила бы весь запас. -- Запомни -- никому ни слова- Если начнут приставать на следствии, буду все отрицать. Так и знай! -- он строго погрозил ей пальцем. Как дознался об этом Шувалов, кривой черт? Ведь если всплывет это дельце, то ему несдобровать. Золото он добыл путем честной конфискации в имении бежавшего пруссака. Но ведь не объяснишь! Скажут, этим золотом тебя Фридрих подкупил, чтоб увел армию на зимние квартиры. Хотя с другой стороны могут и то в вину поставить, что не сдал он этот бочонок проклятый в казну. Да и разговоров-то -- бочонок! Немногим больше пивной кружки! "Не сознаюсь, хоть пытайте! -- мысленно воскликнул Апраксин и тут же взмок весь.-- Не посмеют они меня пытать. Уж лучше рассказать как есть про сговор с великим князем, про приказ Екатерины, но пытку отвратить". Следственный тупик Август пришел и заспешил днями, тусклыми, как восковой наплыв на свече. В следствии опять учинилась полная остановка, не следствие, а канцелярская дрязга! Невостребованный Апраксин опять ел, пил, рисовал гербы да ждал жену с визитом. Разнообразие в быт внесло сообщение о Цорндорфской победе. Степан Федорович взволновался ужасно. Он и радовался славе русского оружия, и завидовал славе Фермера. У жены требовал подробностей. -- Не волнуйся, мой свет, ты свое уже отвоевал,-- вот и весь сказ.-- Ничего себе, утешила! А неделей позже, когда "стали считать потери под Цорндорфом, пришло новое сообщение, никакая это не "победа, а жестокое поражение. Как близкий ко двору человек, знающий все тонкости дворцовой жизни, Апраксин понимал, что истина лежит где-то посередине, а по дипломатическим нуждам будут называть сию битву и так и эдак, поскольку Фридрих войска наши не разгромил и позволил отступить. Но сам он выбрал второй вариант, а именно "поражение". Отвергли Апраксина, так вот -- получайте. Мысль эта была стыдная, и он знал об этом, но она хотя бы отвлекала от неотвязных дум про Тайную канцелярию. Однако некое домашнее происшествие вернуло все на круги своя. В пятницу, в постный день, он никак не мог уснуть. А какое лучшее средство от бессонницы, чем бокал, а лучше чара до краев, наполненная вином. Бутылка с домашней настойкой -- крепкой, пряной, с запахом полыни и гвоздики, стояла в шкапчике в закутке, который назывался буфетным. Степан Федорович не стал одеваться, только ноги сунул в пуховые туфли и, как был в рубашке до пят, не зажигая свечи, побрел в буфетную. Хоть и грузен он был, походку имел легкую, посему шаги его никак не потревожили солдата и лейб-кампанейца, которые, попивая топливо, вели в другой комнате неспешную беседу. Ну и пусть их, он и вслушиваться не желал в их разговор, если бы не споткнулся вдруг о произнесенное шепотом собственное имя. Еще три слова: "бочонок из-под вина" заставили его подойти к самой двери. -- Да я точно тебе говорю,-- шептал чернявый солдат,-- это уже все знают. Привез маркитан с войны воз бочек, и на каждой было написано "вино". Хозяйка велела снести в подвал. А уж тяжелые были! Но хозяйка этим не удивилась, потому что была предупреждена самим: написано, мол, "вино", а внутри золотые монеты. -- Как же он упредил-то? Тяжело рассказывать глухому, нет-нет а и возвысишь голос. Солдат и крикнул: -- А я почем знаю? Может, адъютанта поэтому прислал -- с письмом. А может, почта голубиная -- самое милое дело. Депешу на ногу голубю привяжи и пускай его в чистое небо. -- Да неужто голубь прямо на дом их сиятельства обучен? -- продолжал не верить кампанеец. -- А почему бы и нет? Но это не важно. А важно, что по ночи взяла супруга нашего свечу да и пошла в полном одиночестве в подвал богатство считать. Предвкушает... А бочки уже на боку лежат, пробкой вперед. Сударыня Агриппина Леонтьевна безбоязненно одну пробку выдернула, а оттуда не золото, а вино струей. Она кой-как пробку подоткнула -- и к другой бочке. И там вино прямо ей в подол. И так во всей посуде. А с кого спросишь, написано-то "вино"! Маркитан вино и привез. -- И сколько таких бочонков было? -- Не считал. Говорят, воз. Штук, наверное, десять, а может, и того больше. -- На десять-то бочек золота во всем государстве прусском нет! -- Капрал забулькал полпивом. С трудом заставил себя Степан Федорович сделать первый шаг в сторону спальни, ноги как судорогой свело. Что же такое плетут эти срамники? Ложь, клевета, какие там бочки золота?! Но главное, тайная история каким-то образом стала молвой, мифом, от которого уже не отмыться. Воз! Это же надо такое придумать! Шельмы. Да и не было никакого маркитанта. Он этот бочонок махонький со своим ординарцем послал. Неужели он, кот плешивый, разболтал... Ну дай срок, выйду из узилища, я тебе глотку поганую свинцом залью! Прости Господи, что бормочу-то, грешник! Наутро Степан Федорович присмотрелся к чернявому солдату -- молод, красив, полоска усов под носом, а вид нахальный -- видно, баловало его начальство сверх меры. Ишь ты, мундир драгунский на нем как влитой сидит! Злоба уже прошла, но страх остался. "Не было золота, не было бочек, чист я. Господи!" -- с фальшивым энтузиазмом уговаривал он Бога. Перед обедом, благо погода стояла сносная, вышел он в запустелый окружавший мызу сад. Он любил гулять в одиночестве. Вид заросших тропинок, разросшейся бузины и всех этих простонародных дерев, как-то ракиты и крушины, рождал в душе простые, незатейливые мысли. На этот раз все было не так. Мысли были витиеваты, непугливы, а вместо синичек, что крошки с ладони клевали, налетели откуда-то вороны -- сытые, черноклювые, мелкоглазые, словно чужеродные народы, орда. Он уже поворачивал к дому, когда увидел, что чернявый солдат беседует у калитки с юной, чрезвычайно пригожей мещаночкой. Солдат прямо гарцевал перед ней, перебирая ногами, как заводной жеребец, приглашал идти в дом, а девица смотрела отвлеченно, улыбалась, но от калитки не отходила. Апраксину страсть как захотелось опять подслушать их беседу -- может быть, они еще какой-нибудь миф об нем вспоминают, но он только посмеялся над пустым своим любопытством. Показалось ли ему или впрямь крикнула мещаночка: жди, приду! Вечером Степан Федорович не отказал себе в удовольствии подразнить чернявого солдата. -- Кто была та хорошенькая? -- спросил он строго. Солдат вытянулся, как на плацу, но физиономию в порядок привести забыл, на ней так и осталось глуповатое, счастливое выражение. -- Звать Анна, ваше превосходительство. Я с ней еще по Калинкинскому подворью знаком. Она там в девицах состояла- Вы понимаете?..-- он глубокомысленно умолк. -- А ты, значит, тех девиц охранял? -- Так точно! -- Сладкая была служба, чистый рахат-лукум. А сейчас-то что? Любовь промеж вас? -- Ну какая у нас, ваше высокопревосходительство, может быть любовь? Я ее не видел, почитай, год. А ведь нашла. Такая, я вам скажу, штучка! -- он неожиданно хмыкнул, поднял руки и пошевелил всеми пальцами, имитируя плеск ресниц или неких кокетливых щупалец. Видно, девица произвела на него сильнейшее впечатление, румянец так и горел на его смуглых скулах. "Ну вот, теперь он девице про бочонок с золотом начнет плести",-- подумал Степан Федорович с неожиданной тоской. Ночью он --опять было хотел пойти глотнуть настойки, но передумал. Старый дом шуршал, скрипел... Показалось ли ему, что весенним ручьем звенит где-то в темноте женский смех, или это бред, слуховой обман? А ну как шельма хорошенькая не обманула чернявого солдата и явилась в дом. А он пойдет в буфетную, да еще столкнется... без парика, неприбран, больной, забытый всеми старик! Спать, спать... Но под утро Степан Федорович все-таки добрался до бутылки и опорожнил ее всю. Виной тому был страшный сон. Будто бы стоит он один в чистом поле, тепло, солнце, стоит босиком, подошвы ног чуют землю, в травке муравьи, а сбоку, как бы слева, на него надвигается ночь. Не ночь, тьма. Ночь идет не постепенно, сумрачно, а эдак как бы сплошной черной стеной. Он смотрит на эту тьму с ужасом и знает, что если не успеет проснуться, то чернота эта его обхватит. Но проснуться-то он никак не может, только трясется весь. Вливая в себя одну за другой чарки, он никак не мог вспомнить, поглотила ли его тьма или он успел-таки Проснуться. Но и без всяких этих догадок он знал уже, что сон сей- предзнаменование. Ужас перед наступающей тьмой был столь велик, что конец сна был как бы и не важен. Сердце стало вдруг колотиться как безумное, а потом и вовсе пропало. Степан Федорович схватил цепенеющими пальцами колокольчик, разбудил вице-капрала. -- Плохо мне, плохо... Зови лекаря! -- выдохнул он, с трудом преодолевая немочь. Степана Федоровича довели до постели, за лекарем был немедленно послан чернявый солдат. Но ведь случай-то непростой, большая особа не абы кто, а фельдмаршал, посему солдат поехал в столицу к супруге Агриппине Леонтьевне. На подъезде к городу солдат столкнулся с арестантской каретой, которая, вихляя колесами, бешено неслась по самой середине дороги. "Уж не к нам ли?" -- подумал солдат мельком и стегнул коня. Что ему вдаваться в подробности чужой жизни? Ему велели доставить лекаря, он за ним и едет, а остальное его не касается. Настроение у чернявого было самое что ни на есть расчудесное. Красотка из Калинкинского подворья не обманула, пришла ночью. Вот кто понимает в усладах любовных! Только башка трещит с отвычки. И вроде не пил, а потом как отрубило. Впал в сон... Придет ли еще веселая Анна? Придет... Они все деньги любят, а он при охране графа Апраксина кое-чего и накопил. Фельдмаршал хоть капризен, да щедр. Только бы не помер ненароком. Арестантская карета мчалась именно в урочище "Три руки". В связи с битвой -- проигрышем, а именно так называли теперь недавно яркими красками расцвеченную Цорндорфскую победу, следствие по делу Апраксина требовало немедленного продолжения. Когда офицер N-ского полка вступил на порог мызы, Степану Федоровичу уже полегчало, сердце опять работало, хоть страх и держал его в тисках. -- Именем Их Высочества государыни...-- звонко прокричал офицер, а дальше стушевался, произнес просительно: -- Ваше превосходительство, извольте прочитать бумагу. Рука не дрожала, уверенно нацепила очки на нос: следственная комиссия в самых вежливых выражениях приглашали графа Апраксина на допрос. Подписана бумага была прокурором Трубецким. Пока вице-капрал облачал Апраксина в парадное платье, прилаживал парик, сыпал на него пудру, Степан Федорович находился в состоянии полного отупения. Мельком вспомнились бочонки с золотом, вскрытый пруссаками тайный магазин. "Пусть их,-- подумал Степан Федорович.-- Прости их Господь". Опираясь на руку вице-капрала, он уселся в пыльную карету, два солдата охраны сели напротив. "Везут, как преступника",-- вздохнул Апраксин и противу всех правил впал в сон. Видно, домашнее вино оказало, наконец, свое действие. За каретой торопилась, не поспевая, гроза. Ветер рвал сучья, кропил листьями сухую землю, гром в отдалении погромыхивал осторожно, словно боялся напугать. Когда подъехали к коллегии, уже и редкие капли шлепнулись о землю. Все вдруг потемнело. Следственная комиссия собралась полным составом. Кроме графа Александра Шувалова, прокурора Трубецкого и графа Бутурлина, были еще двое из Тайной канцелярии- нижние чины, был и писарь, сидел в углу, кусал перо. В комнате было душно, полутемно. Потом задребезжали стекла, молния сверкнула ярко, и хлынул дождь. Напротив крытого зеленым сукном стола стоял стул с высокой спинкой, предназначенный для подследственного . -- Прошу вас,-- строго сказал Трубецкой, показывая Апраксину на этот стыдный трон. Степан Федорович нетвердой походкой прошел к .седалищу, затравленно огляделся и вдруг рухнул навзничь, хрипя что-то невнятное. Он умер через три дня. Смерть бывшего фельдмаршала произвела на столицу самое тяжелое впечатление. Следственная комиссия сбивчиво отписала заключение по делу, слова "измена" и "подкуп" в нем отсутствовали, так... общие слова. Более нажимали на отсутствие искренности на допросах да излишнюю медлительность в военных действиях. Похоронили Степана Федоровича Апраксина в Невской лавре почти тайно, при малом стечении народа, без всяких приличествующих его званию церемоний. Только церковный обряд был полным, торжественным и исполненным большой грусти. Эту внезапную смерть народная молва опять-таки не обошла стороной. Скоро стала гулять в столице такая байка. Мол, не видя конца следствия, матушка Елизавета вызвала к себе главу Тайной канцелярии: "Отчего так долго тянется дело?" Александр Шувалов ответил, что Апраксин не сознается ни в чем, и следствие зашло в тупик. "Ну так остается последнее средство,-- молвила Елизавета,-- прекратить следствие и отпустить невиновного". Позвали Апраксина. Шувалов и повторяет слово в слово, как сказала государыня: "Раз вы, граф, отрицаете свою виновность, остается последнее средство..." Но. он не успел досказать фразу до конца, с Апраксиным приключился апоплексический удар. Бедный фельдмаршал решил, что его будут пытать. Самый невинный читатель поймет -- в этой легенде ни слова правды- Это когда же на Руси следствие заходило в тупик? И что это за тупик такой? И Лесток, и Бестужев, и бедные Лопухины, и Анна Гавриловна Бестужева- все имели вины перед следствием, но никто их вины не доказал. И никакого тупика на следствии -- отняли у кого язык, у кого имущество, у всех честь и растолкали по разным углам России. Так что тупик- это миф, легенда. Да и насчет апоплексического удара были сомнения. Опять же народная молва внесла здесь поправку, толковали об отравлении, но здесь все недоказуемо. За руку отравителя (или отравительницу) никто не поймал. В общем-то, опального фельдмаршала жалели. Без малого 250 лет прошло с тех пор, как отгремела Гросс-Егерсдорфская битва, а историки все спорят, пытаясь выяснить, что руководило Апраксиным При отступлении: стратегия или политический расчет. Автор попытался ответить на этот вопрос, но ведь это только литература! Наш славный историк и писатель Бантыш-Каменский в жизнеописании фельдмаршала помимо перечисления военных заслуг пишет: "...он был добрый супруг, нежный отец, любил благодетельствовать старых и дряхлых воинов". Что ж, будем помнить и об этом. Мир праху его... Болезнь Гаврилы После Цорндорфа Оленев, не дожидаясь организованного отступления русской армии, уехал в местечко, где его ждал Гаврила. После страшной, жестокой и бессмысленной бойни у Никиты не было сил с кем-то общаться, обсуждать подробности сражения. Хоть и понимал он сердцем, что не мог не ввязаться в рукопашную, древний призыв "наших бьют" не позволял остаться сторонним наблюдателем, но не мог он забыть напутствий Тесина. Пастор прав, убийством имеют право заниматься только профессионалы -- палачи и военные. После присяги, обучения, облачения в соответствующую форму и привитого особого патриотического выверта в мозгах, когда насильственная смерть от твоей руки становится не убийством, а необходимым деянием во славу и пользу отечества, ты можешь стрелять и рубить не размышляя. Гаврилу он нашел в чистой горнице на взбитых подушках, под обширной периной и с холодным компрессом на лбу. Увидев барина, верный камердинер несказанно всполошился, начал лепетать: "Я сейчас, я сейчас..." Худая дрожащая нога его выпросталась наружу, он попытался встать, но тут же без сил рухнул на подушки. -- Стыд-то, батюшка Никита Григорьевич, занемог... И ведь не упомню такого, чтоб перед барином пластом лежать,-- шептал он, беспомощно шаря по груди руками. Лицо его было красным, глаза пожелтели, седые брови шевелились, словно усы над жующим ртом. Вошедшая следом хозяйка запричитала в голос по-польски, заплакала. Никита растерялся. Все проходит в жизни, все истлевает, ломается, имеет конец, но Гаврила был вечен. Все годы с младенчества князя был он слугой, другом, советчиком, критиком и подпоркой, он не имел права на такую роскошь, как болезнь. -- Кыш, глупая! Изыди!-- прошипел Гаврила.-- И не пугай барина. Она, дура, говорит, что перед смертью все эдак-то "обираются". А я лямки у ворота не найду. Натужный окрик камердинера призвал Никиту к действию. Он развязал лямки у ворота рубахи, сменил компресс и стал осторожно расспрашивать о болезни. -- Подожди, батюшка, не части... Какой такой лекарь? Мне его рацеи * ни к чему. Лихорадка это, с болот принесло, застудился. -- Тогда я сам тебя буду лечить! -- Обереги Господь, батюшка князь. Вы с собой совладать не в силах, где вам других пользовать,-- на воспаленных губах камердинера появилось подобие улыбки. Ночью Гаврила впал в тяжелый сон, и по несвязному его бреду Никита мог составить полную картину недавних переживаний старого слуги. Оказывается, не испытал он большего страха, чем в эти окаянные дни, когда "бегал семо и овамо, illo et illinc**, пешим и конным в поисках барина, а хозяйка -- брылотряска реша, де, не жди... полегли в сече многие тыщи, и твой там!". -- Ложь! Околеванец не для нас, а для недругов наших, а мы-то еще поживем! Особо верил Гаврила в силу какого-то кристалла, на котором гадал и который врать не умеет. Видно было, что вчерашняя встреча с барином совершенно ушла из его смятенной памяти. Никита держал его пылающую руку, вслушивался в сбивчивый шепот, обвитые латынью славянские обороты не смешили, как обычно, а трогали до слез. * Рацеи -- разговоры. ** Сево и овамо -- illo et illinc -- туда и обратно. __________________ Десять дней горячка мотала силы камердинера, а потом и отпустила. Но старые люди болеют не так, как молодые. Кризис миновал, остудилаеь кровь, должно бы и полегчать, а Гаврила лежал тих, безучастен, на вопросы отвечал, что ничего у него не болит, немочь только во всех органах. -- Чем тебе помочь? Молчит... Смотрит на окошко, на чахлую герань в горшке, потом переведет взгляд на расписную притолоку, потом на полотенце на стене и с такой сосредоточенностью уставится на вышитых львов в цветах, словно пытается угадать в рисунке тайну мироздания. Потом утомится разглядыванием, закроет глаза, и не поймешь, спит или бодрствует. -- Гаврила, может, траву какую-нибудь лечебную сыскать? -- Трав много... есть горицвет, листочки махоньки, цветочки бледные, есть манжетка, мать-и-мачеха... -- Объясни мне получше, как этот горицвет найти. -- Не барское это дело. Он вам в руки и не дастся... зовут его еще барская спесь...-- он тихо захихикал,-- и татарское мыло. Спать буду... Наконец, хозяйка привела в дом ветхую, но спорую в ногах старуху. Она что-то пошептала над Гаврилой, потом приготовила пахучий отвар, который больной не без удовольствия выпил, а к утру ему настолько полегчало, что он сказал с привычной ворчливой интонацией: -- Увозите вы меня из этого гошпитала, Никита Григорьевич. От печалей немочь, от немочи смерть. А нам надобно жить продолжать. Дорогу в Кенигсберг камердинер, как ни странно, перенес хорошо, без жалоб и охов, но когда с помощью Никиты поднялся по крутой лестнице в квартиру фрау Н., занимаемую ими до отъезда, то так и рухнул в кресло, а потом покорно лег в кровать, хоть на дворе был ясный день. Немедленно был призван лекарь, сразу же появились порошки в упаковке, клистирная трубка, пиявки в банке. Поставленный лекарем диагноз был невразумителен, во всяком случае, Гаврила хмыкнул весьма выразительно. Метод лечения был самый немудрящий -- покой и уход. -- Мой пациент надорвал свой в общем-то здоровый организм. Что-то его потрясло столь сильно, что нервные узлы -- ганглии -- как бы воспалились, и команда от мозга по белым жилам, то есть нервам, или мозговым нитям, идет слабо. Вы меня понимаете? -- Коза тебя поймет, недоумка...-- прошептал Гаврила. По счастью, лекарь по-русски не разумел. -- Из-за чего твои ганглии пошли вразнос? -- строго спросил Никита, когда лекарь ушел.-- Из-за меня, что ли? Стоило бы... Когда я в молодости в крепость угодил, твоим белым жилам ничего не сделалось, а тут вдруг... Уж тогда-то больше было причин для беспокойства! -- Тогда-то я моложе был. И потерял вас в мирное время, а сейчас война. Но вы, батюшка князь, перед глазами-то не маячьте, не стойте над душой. Займитесь делом. Вспомните лучше, зачем сюда приехали. Никита помнил. Он не забывал о Мелитрисе ни на минуту, но уже понял, что в одиночку ему не отыскать девушку. Приехав на Сашину квартиру, он первым делом справился у фрау Н., нет ли известий от Белова, и получил отрицательный ответ. Он написал письмо Корсаку с указанием собственного адреса и просьбой сообщить о себе, как только корабль вернется в порт. Наняв с помощью фрау Н. слугу и препоручив его заботам Гаврилу, Никита принялся делать обход по городу. Он съездил в гостиницу "Синий осел" с целью узнать что-либо об оранжевой даме, имя которой запамятовал. Хозяин гостиницы сказал, что известная особа больше не появляется и никаких сведений он о ней не имеет. Никита наведался в военную канцелярию и получил сведения о пасторе Тесине, весьма его огорчившие: Тесин был в плену. К разъедающим душу мыслям прибавилась еще одна- он корил себя, что бросил пастора во время баталии. Сейчас ему казалось, что если бы в битве при Цорндорфе они были рядом, то он мог бы защитить пастора от унизительного плена, Он даже наведался в дом банкира Бромберга, решив, что если оный господин вернулся из поездки, то он найдет способ его обезвредить. Но дом банкира, или Сакромозо, черт знает, как его называть, был заперт, и сколько ни барабанил Никита в дверь, на стук его не откликнулся даже сторож. Что ему оставалось? Ждать... Он бродил по Кенигсбергу почти без цели, потом придумывал пункт назначения, скажем, аптеку или лавку, но ноги опять несли его в военную канцелярию, вдруг знают что-нибудь о Сашке? В один из своих заходов он справился на всякий случай о Лядащеве, но никто не слышал этой фамилии, и только один хмурый господин вдруг прицепился с въедливыми вопросами: де, какая вам нужда от оного Лядащева и кто вас направил с подобными вопросами. Никите немалого труда стоило отвязаться от подозрительного майора, Имя Мелитрисы он нигде не называл, на нем лежала тайна, запрет. Не будь Гаврила болен, он бы поехал в Познань, для бешеной собаки семь верст не крюк, но и без этого вояжа он видел всю его бессмысленность. Дом с розовым мезонином непременно будет безлюден и заперт, папа Будыжского не окажется на месте, а чистенькая старушка, сообщившая ранее об отъезде Мелитрисы, сыграет полное непонимание. Мираж рассеялся. -- Где были, Никита Григорьевич? Что видели? -- неизменно справлялся Гаврила. Никита только пожимал плечами. Что он видел? Не расскажешь же, как он набрел на мясные ряды, в субботний день торговля на площади шла бойко. Сочащиеся кровью телячьи ребра, требуха на металлическом подносе и рой мух вызвали в памяти Цорндорф, и он убежал с площади как полоумный, а сворачивая за угол, налетел на седую и лютую, как мороз, старуху и получил порцию брани. Потом в каком-то парке он наблюдал за воробьями, что слетелись на свежий конский навоз, и размышлял, на кого похожи эти юркие, верткие, прыткие и вообще-то очень симпатичные птицы. Поняв, что они похожи на мышей, которых панически боялась Мелитриса, он потерял к воробьям всякий интерес. Еще он размышлял о том, чего ему не хватает в жизни. Он здоров, богат, не глуп, у него есть друзья, он не разочаровался в жизни, во всяком случае, как бы ни было погано, он не без интереса длит свое существование. Быть бы ему удачливым или, на худой конец, точно знать, что он неудачлив... А может, сказать проще- неудачник? Неудачлив, это всего лишь полковша, а неудачникэто ковш всклень, только наполнен он всякой дрянью. Да, да, конечно, неудачник не есть обладатель пустоты, за его спиной огромное количество попыток на полном мускульном и мозговом напряжении, а взамен полная емкость из слез, грез, пота, бессонницы и подспудного желания надавать кому-то по роже, а можно и ногой... в живот, инстинкт разрушителя, так сказать... А не съехал ли ты с ума, князь? На следующий день ноги сами принесли его к нужному месту. Это была городская публичная библиотека, что размещалась в нижнем этаже башни замка -- бывшего обиталища прусских королей. Не без трепета вошел Никита в просторные, с неоштукатуренными стенами палаты. Тихий и серьезный, как монах, служитель отвел его в зал старинной книги. За длинным столом сидели голодного вида студент и пастор, выписывающий цитаты из древнего фолианта,-- очевидно, готовился к проповеди. От книг тянулась к кольцу приделанная к полке, увесистая на вид цепочка, и Никите вначале показалось, что это не книги для сохранности прикованы к хранилищу, а сами читатели за провинность посажены на цепь. -- Что желаете? -- спросил служитель. -- Я сам посмотрю.-- Никита пошел вдоль полок. Он выбрал старинную рукописную Библию в старом кожаном переплете и с тугими, медными застежками. О книга, чудо из чудес! Печатный станок убил милую сердцу красоту рукотворных заставок, пышно изукрашенных начальных букв. Изысканность готического шрифта таила в себе характер переписчика, над иным словом монах замирал в священном трепете, и рука выводила слово, которое продолжало трепетать на пергаменте, передавая эту дрожь потомкам. Конечно, он отыскал Экклезиаста, послание мудрейшим. Знакомые слова завораживали. И почему творец Библии придумал эти странные образы и соединил их вместе -- цветущий миндаль, отяжелевшего кузнечика и рассыпавшийся на пороге каперс? А вот еще... Как славно! "Как ты не знаешь путей ветра и того, как образуются кости в чреве беременной, так не можешь ты знать дело Бога, который делает все..." Старая книга права, все суета сует, но пока ты жив, ты обязан верить, верить в то, что найдешь Мелитрису, потому что безверие и уныние -- грех. Он найдет силы жить дальше. И никакой он не неудачник. За этим определением пусть прячутся ленивые и благодушные, а ему быть неудачником не с руки. Выше нос, гардемарины! Откликнись, Корсак! А Корсак в это время сидел в своей каюте и строчил письмо в Кенигсберг. Последние дни были столь насыщены событиями, всем этим так хотелось поделиться, что Алексей против воли все время переносил на бумагу сведения, которые никак не следовало доверять обычной почте. Вырулит вдруг на Сакромозо -- "вообрази, Никита, он действительно оказался прусским шпионом!" -- и недописанное письмо рвется в клочья и летит в корзину. Несмотря на то что фрегат "Св. Николай" давно стоял в гавани, барон Блюм, по настоянию Почкина, не сошел на сушу, допросы велись прямо на корабле, поэтому Алексей был в курсе всех таинственных дел, витавших вокруг Брадобрея, тайных депеш и даже имени Мелитрисы Репнинской, жаль только, что Алексей понятия не имел, какое отношение сия девица имеет к его другу. В результате тайна была полностью изъята из эпистолы, а сообщил Алексей только, что жив, здоров и собирается в конце сентября отбыть в Кронштадт, поскольку "большие умы в .Конференции решили, что пополнение солдат в армию, а также перевоз артиллерийских снарядов для будущей кампании сподручнее делать морем". Еще Алексей написал, что непременно заедет в ближайшее время к другу, и, конечно, звал его с собой, "дабы, пребывая на фрегате, вспомнил ты навигацкую школу, астролябии, навигацкие карты и звезду Альдебаран, что светит всем путешественникам". Прочитав письмо, он подумал было, что опять разглашает военные тайны, потом плюнул с досады и запечатал пакет сургучовой печатью. Отчаяние Пастора Тесина везли в Петербург в обычной карете в сопровождении гвардейского офицера и двух солдат. Ночевали в придорожных трактирах и постоялых дворах. На третий день после сытного ужина и нескольких бутылок вина офицер сознался, что ничего не знает о причине ареста пастора, но тут же сказал, что им запрещено разговаривать, и в последующие дни твердо придерживался этого распоряжения. Пастор был предоставлен самому себе и, наблюдая серый пейзаж за окномдля него теперь весь мир был окрашен в этот тон,-- предался размышлениям о горькой своей участи. Быть арестованным безвинно, что может быть ужаснее? Воспоминание о милой Мелитрисе направило его мысли по другому руслу. А не кроется ли причина ареста в том, что он оказал участие в судьбе девушки? Своим усердием он ввязался в государственную интригу, а русские не прощают излишнее любопытство к их делам. Этот новый взгляд на суть вещей, как ни странно, его приободрил, и он сказал себе, что скорее откусит собственный язык, чем откроет на допросе местопребывание Мелитрисы. Охрана очень доброжелательно относилась к арестанту, но скоро Тесин понял, что это было вызвано не сочувствием к его судьбе, а примерным поведением пастора. Он не закатывал истерик, не впадал в черную мрачность, не скулил, пытаясь покончить с собой, и солдаты из благодарности были с ним очень предупредительны. Был, например, такой случай. В трактире Тесина не водили ужинать в, общую залу, а кормили в тесной клетушке, предназначенной для сна. Во время трапезы офицер сам резал арестанту мясо, а потом прятал вилку и нож, приходилось есть руками. Чистоплотный Тесин очень страдал из-за этого. Однажды во время ужина солдаты за какой-то надобностью отозвали офицера. Вернувшись минут через десять, офицер обнаружил, что Тесин с удовольствием ест с помощью ножа и вилки. Что тут приключилось! Как только острые предметы очутились опять в руках офицера, он принялся благодарить пастора за то, что тот не воспользовался случаем (хорош случай!) и не перерезал себе вены. -- Если бы я не довез вас живым, меня сослали бы в Сибирь! -- с чувством воскликнул офицер. Пастор совершенно обалдел от этой сцены, но поскольку чувство юмора было ему чуждо, стал искренне утешать своего караульщика. -- Я христианин,-- молвил он, дожевывая неподатливый кусок мяса.-- Я никогда не посягну на жизнь свою. Это смертный грех! По мере приближения к столице настроение охранников менялось, они стали озабоченны, насторожены. Офицер даже спросил Тесина, не связать ли его, чтоб не было соблазна бежать? Пастор только пожал плечами, сообщив, что подобный соблазн ему чужд, и его оставили в покое. Когда въехали в Петербург, офицер задернул шторки на окнах кареты. -- Оставьте хоть щелку!-- взмолился Тесин,-- Я всегда мечтал увидеть вашу столицу... хоть одним глазом. -- Ну вот в щелку и посмотрите. Главное, чтоб вас снаружи никто не увидел. Тесин хотел объяснить, что не знает в этом городе ни одного человека, но счел за благо промолчать, мало ли что еще выдумает подозрительный офицер. В узкую щель было видно до обидного мало. Высокие дома со стройными окнами, роскошные дворцы, мосты, каналы- все показывало себя только какойнибудь деталью, их невозможно было увидеть целиком. И вдруг все исчезло, осталась только огромная, как залив, река, которую они пересекали по длинному мосту. Потом короткий съезд, табунок деревьев и суровые стены Петропавловской крепости. Здесь уже офицер плотно задернул окно, лицо его стало отчужденным, даже надменным. Карета подкатила прямо к двери каземата. Тесин успел увидеть широкую, мощенную булыжником площадь, ряд одноэтажных приветливых зданий, собор со шпилем, настолько высоким; что конца его он не увидел, и остался с мыслью, что игла эта пронзает небо насквозь. Его толкнули в спину, и он шагнул в темноту. Холод и сырость, почти могильная, буквально обожгли его. Ни единый звук не проникал сквозь толстые стены, они гасили даже эхо шагов караульных. Еще один поворот коридора, и Тесин вошел в камору, где ему предстояло теперь жить. Узенький солнечный лучик процеживался грязным оконцем и- совершенно тонул в дыму. Было жарко, душно и нестерпимо вонюче, смрад в мгновенье забил ноздри, уши, пропитал одежду и волосы. Пастор с трудом дошел до лавки у стены, опустился на нее и тут же неуклюже сполз на пол. Он потерял сознание. Очнулся Тесин на свежем воздухе, лежа на траве в тени берез, что росли перед комендантским домом. Над ним склонилось лицо офицера из крепостной охраны (тех, кто сопровождал его в Петербург, Тесин не видел больше никогда). Как только арестант открыл глаза, на лице офицера появилось выражение ликующей радости, стоящие рядом солдаты тоже заулыбались. Не давая арестанту подняться, офицер на плохом немецком принялся его благодарить за то, что не отдал Богу душу. -- В противном случае вас сослали бы в Сибирь? -- строго спросил пастор. -- Всенепременно! -- с восторгом вскричал офицер.-- Эти болваны плохо протопили печь. Вы просто угорели. Но сейчас все будет хорошо. Поддерживая Тесина с двух сторон, солдаты осторожно повели его к приземистому, серому зданию. Пастор решил, что ему предоставят другое, более удобное помещение, но надежды его были тщетны. Его привели в ту же камору. Смрад остался, но дыма уже не было, помещение проветрили. На широкой лавке лежал матрас с подушкой, была даже простыня и тощее одеяло. Тесин возблагодарил Бога, что тот не оставил ему сил даже на отчаяние. Он хотел только спать. Но живому нельзя уснуть навечно. Очнувшись, Тесин не сразу понял, где он находится, а когда суровая действительность предстала перед ним во всей ужасной красе, давешнее желание офицера спрятать нож уже не показалось ему таким невинным. Офицер знал, что ждет арестанта, а Тесин тогда пребывал в неведении. Как часто именно неведение дает нам силы жить. В каморе было почти темно. Окошко успели забить снаружи досками, оставив вверху узкую щель, через нее и сочился призрачный свет. На противоположной стене камеры истуканами сидели на лавке четыре гвардейца. Они были совершенно неподвижны, и если бы не их глаза, с предельным вниманием следившие за каждым движением Тесина, их можно было бы принять за неодушевленные предметы, такие же как лавки, крохотный столик и икона над дверью. -- Сейчас утро или вечер? -- спросил Тесин. Гвардейцы так же молча продолжали смотреть на него, никто не сделал ни малейшего движения. "Да они не понимают ни слова!" -- догадался Тесин. Прошло полчаса, потом час. Гвардейцы сидели так же неподвижно, удивительно, что они не разговаривали и меж собой. Тесин на пальцах показал, что хочет пить. Один из гвардейцев с готовностью бросился за печь, зачерпнул из бочки воды в глиняную плошку. Когда Тесин напился, гвардеец уселся на прежнее место. Позднее пастор узнал, что охранникам было запрещено разговаривать, дабы из случайно оброненных слов арестант не узнал что-либо важное для себя. Что мог подслушать Тесин из болтовни гвардейцев? Конечно, это был особый акт воздействия на психику заключенного. Мелодия чужого голоса иногда помогает не потерять рассудок. Когда стемнело окончательно, один из гвардейцев зажег на столике свечу. Пламя ее играло на металлическом окладе иконы и помогало молиться, Через три ужасных, ничем не заполненных дня, которые Тесин по примеру всех заключенных обозначил на стене черточками, его утром вывели из камеры, посадили в карету и отвезли во дворец к весьма важному лицу. -- С кем имею честь? -- спросил Тесин у лица. -- Граф Шувалов,-- отрекомендовался тот. "Неужели это фаворит? -- подивился Тесин, невольно опуская глаза. -- Как могло их величество испытать чувства к столь некрасивому и старому человеку?" На правой щеке Шувалова бился безобразный тик, во всем прочем он был безукоризнен, вежлив и приветлив. -- Расскажите мне, мой друг, каким образом вы попали в русскую армию и почему стали духовником фельдмаршала Фермера? Тесин по возможности подробно ответил на вопрос, не преминув сказать, что вступал в эту должность неохотно, понеже считает себя немцем и находиться в стане противников отечества считает для себя мучительным. -- Так почему же, попав в плен к своим, вы поспешили вернуться обратно? -- вкрадчиво спросил Шувалов. -- Я вовсе не спешил. Меня обменяли по закону военного времени. Мне ничего не оставалось делать, как подчиниться приказу. И сознаюсь, комендант Кистринской крепости фон Шак вовсе не принял меня за своего. -- Это тоже было мучительно для вас? -- Это было унизительно. Шувалов понимающе кивал головой, далее разговор пошел о русских пленных, о битве под Цорндорфом. По счастию, ни в одном из вопросов даже тенью не промелькнуло имя Мелитрисы. -- Не могли бы вы по возвращению в крепость изложить все рассказанное вами на бумаге? Тесин сразу сник. А он, глупец, думал, что этот сердечный разговор избавит его от темницы. -- О, ваше сиятельство,-- воскликнул он с горячностью,-- как же я смогу все описать, если не имею там ни пера, ни чернил? -- Ах, да,-- Шувалов подергал щекой.-- Тогда напишите прямо здесь. Целый час, а то и больше истратил пастор Тесин, предавая бумаге свой давешний рассказ. После этого его вкусно накормили и отвезли назад в крепость. На следующий день безмолвные гвардейцы внесли в камору приличный стол и четыре стула. Вслед за этими мебелями явились три важных, прекрасно одетых, вежливых человека. Начался допрос: фамилия, имя, дата рождения, местопроживание, место службы, имя отца, матери... Все эти данные аккуратно заносились в опросные листы. Когда последняя точка была поставлена, господа поднялись и вышли, за ними гвардейцы вынесли стол и стулья. Блеснувшая было надежда опять скукожилась до размера погасшего уголька в печи. На следующий день допрос повторился опять, именно повторился, а не продолжился, потому что вначале уточняли дату его рождения и место последней службы. Потом слово в слово повторили вопросы, которые ему задал Шувалов. Всех допросов было пять, и повторялись они с периодичностью раз в неделю. Каждый допрос начинался с чистого листа бумаги, а разговор начинался так, словно предыдущих не было вовсе. Какая изуверская игра- спрашивать одно и то же, записывать ответ и тут же, сознательно забывать его. Да и вопросов толковых не было. Удивительно, сколько можно жевать с вежливым лицом мякину! -- Господа, почему меня арестовали? В чем я виноват? -- не выдержал Тесин. Ему улыбнулись доброжелательно. -- Придет время, и обстоятельства ваши изменятся,-- сказал один из следователей -- очевидно, старший. На этом и расстались. И потекли дни похожие друг на друга, как слезы из глаз его. Гвардейцы сидели монгольскими идолами. Тесин то молился, то плакал. Кормили, правда, хорошо, из четырех блюд за обедом. Допрашивающие исчезли, словно их и не было никогда. Единственным напоминанием о том, что они не приснились Тесину, была Библия, которую он настойчиво просил и, наконец, получил от следователей. Если бы не эта немецкая Библия, пастор бы впал в совершеннейшее отчаяние. О нем забыли... Я всегда знала, что вы меня любите... Отца Пантелеймона Никита, как водится, встретил в православном храме, и когда они после службы шли по улице, священник крайне неохотно, с тяжелым вздохом, сказал: -- Тут еще новость приключилась, весьма, так сказать, неопрятная. Даже не знаю, как сказать... Пастор Тесин арестован. -- Я знаю, он в плену. -- Я не об этом, князь. Из плена его благополучно вызволили, а потом и арестовали. -- Кто? Отец Пантелеймон пожал плечами. -- Наши, русские. В Петербург увезли. -- Да быть этого не может! -- потрясение произнес Никита, но тут же понял, что фраза его не более чем дань неожиданному, смысла в ней как бы и нет, потому что у "наших, русских", может быть все. Пастор Тесин давно мозолил глаза иным господам: де, развел Фермор в армии лютеранство. Но разве это причина для ареста? Отпустите человека с должности, он только рад будет. А может быть, пастору вменяется в вину, что он своими немецкими замашками способствовал разложению духа нашей армии, скажем, в битве при Цорндорфе? И такое может статься. Никита поймал себя на мысли, что принял известие об аресте Тесина куда спокойнее, чем следовало бы. Видно, сильно разъели и остудили его душу неудачи последних месяцев. -- Душа болит,-- сказал он вдруг, взявшись за сердце. -- А как же ей не болеть,-- охотно поддержал отец Пантелеймон.-- Дух нашвысшая искра Господня, стремление к небесному, бесплотный житель в теле нашем, недоступному пониманию духовного мира. Пастор Тесин, страдалец, хорошо это понимал. Как же ему вынести эдакий поклеп? -- Какой поклеп? -- А... не хочется и говорить,-- брезгливо сморщился священник.-- Сплетни одни... злобные. -- Уж вы продолжайте, батюшка-Отец Пантелеймон оценивающе посмотрел на Никиту. -- Ладно, скажу. Вы человек доступный многим высоким сферам,-- он деликатно кашлянул,-- так сказать, в мире служебном, то есть мирском. Говорят такое: мол, почему никого из пленных не обменяли, а пастора обменяли? В Кистринском подвале много достойных офицеров сидит, есть и генералы. А об обмене пастора сам Фермер хлопотал и разговоры с пруссаками вел. -- Но за это нельзя человека арестовывать. -- Понятное дело -- нельзя, но ведь к первой-то мысли и другую приторочили. Мол, не сдался ли пастор в плен намеренно? Никита встал столбом, внимательно всматриваясь в лицо священника. -- Так что же, Тесина в шпионаже обвиняют? -- Это только сплетни, князь, и не следовало бы мне, сан пороча, передавать их вам, но боюсь, что в сплетнях этих есть зерно, так сказать зацепина, от которой можно клубок мотать. Пастору надобно помочь, он чистейшей души человек, а вы с самим их сиятельством графом Шуваловым на короткой ноге... -- Какая там нога,-- подавленно прошептал Никита.-- Я не видел их сиятельство с июня. Но вы правы, здесь надо что-то предпринимать, и немедленно -- Вам бы в Петербург отправиться,-- вкрадчиво посоветовал священник. -- Не могу я сейчас уехать из Пруссии. Я должен помочь одной особе, следы которой потеряны. Но я сегодня же напишу в Петербург. -- И еще хорошо бы вам вот что сделать. Пастора арестовали в доме родителей. Конечно, семейство объято горем. Мне навестить их... сами понимаете, я полковой священник. И потом неизвестно, как я буду принят. Может быть, весьма враждебно. А вы человек молодой, формы не носите, вы были дружны с пастором Тесиным. Я ведь не ошибаюсь? -- Вы не ошибаетесь,-- твердо сказал Никита.-- Льщу себя мыслию, что могу считать пастора Тесина своим другом. -- Вот и славно, местожительство Тесинов у меня в книге обозначено. Я вам его в записке опишу да с мальчиком и пришлю. Уважьте стариков. Вечером этого же дня Никита направился по указанному адресу. Странно, он никогда не был в этой части города. Тесин говорил, что живет за судовой пристанью на канале, соединенном с рекой Прегель, но дорога туда шла вдоль многочисленных складов и магазинов, а потому казалась неинтересной. Кончились пакгаузы, и начались сады. Каналов было несколько, семейство Тесинов жило на третьем в аккуратном, несколько чопорном доме. Дверь открыла насупленная служанка неопределенных лет и, как только он заикнулся о пасторе Тесине, провела его в гостиную. Вот, значит, где прошли детство и юность Кристиана Тесина. Дом был понемецки чист, пристоен и неуютен, в гостиной преобладали коричневые тона. Странным казалось, что мягкая улыбка пастора родилась среди этих начищенных до блеска предметов обихода, где шандалы, дверные ручки, подносы, ложки и кофейники пускали днем приличных солнечных зайчиков, а вечером холодно отражали свет свечей, где каждая вещь знала свое место и уже сто лет не посягала на чужую территорию, где строгие гравюры изображали сцены ада и вызывали к покаянию, где... Дверь отворилась бесшумно, и в комнату вошел мужчина в старомодном кафтане и тесном парике. Глаза его зорко уставились на Никиту. Конечно, пастор был похож на отца, и не столько чертами лица, сколько манерой говорить, плотно складывать руки на коленях и удивленно шалашиком выстраивать брови. -- Прошу садиться. Мне сказали, что вы имеете что-то сообщить о моем сыне Кристиане. Я слушаю вас. -- К сожалению, я ничего не могу добавить нового к тому, что вам уже известно,-- почтительно сказал Никита.-- Я просто хотел заверить вас, что сделаю все возможное, чтобы помочь вашему сыну. Несмотря на разницу в возрасте, мы очень сблизились с ним. -- Это, простите, было в армии? -- Да, в русской армии. Пастор Тесин пользовался там большим уважением. Он весьма достойный человек, и я думаю, арест его не более чем недоразумение. -- О, князь, вся наша жизнь полна недоразумений, но некоторые из них кончаются весьма плачевно. Я попытался получить аудиенцию у фельдмаршала Фермора, но мне было отказано. -- Я постараюсь добиться встречи с фельдмаршалом. Я уверен, он поможет. Господин Тесин искоса глянул на собеседника и изрек философски: -- Если фельдмаршал Фермер до сих пор ничего не сделал для своего духовника, значит, он или им недоволен, или есть люди, которые сильнее самого фельдмаршала. В разговоре возникла неопределенная пауза, и как раз в этот момент в комнату вплыла полная, высокая дама в темно-сером платье под горло и белоснежном чепце. Несколько одутловатое лицо ее было украшено россыпью родимых пятен и пятнышек, они прилепились и к нежным мешочкам под глазами, а одна крупная родинка села прямо на мочку уха. Наверное, в молодости она была красавица и от тех времен сохранила очень прямую спину, уверенный взгляд и навыки в общении, которые в России называли светскими. -- Моя супруга,-- представил хозяин вошедшую- Фрау Тесин, князь знавал Кристиана и был к нему расположен. -- Почему -- был? Я и сейчас его очень люблю,-- заметил Никита. -- Помогите моему сыну, умоляю вас. Это было так ужасно! Мы ничего не знаем о его судьбе. Где он? Что его ждет? Он такой... Вошедшая служанка не дала хозяйке кончить фразу, она склонилась к самому уху госпожи и принялась что-то шептать, выразительно показывая на дверь. -- Простите...-- с озабоченным лицом фрау Тесин встала и быстро вышла из комнаты. Служанка бросилась за ней. Господин Тесин удивленно посмотрел вслед ушедшим женщинам и вернулся к разговору. -- А не тот ли вы князь, что вместе с моим сыном участвовал в Цорндорфском сражении? -- Именно я. -- Значит, ваша фамилия Оленев? -- Совершенно правильно. -- Глупая Магда назвала совсем другую фамилию. Ее можно простить. Русские имена так трудны в произношении. Я очень рад видеть вас в добром здравии. Ведь мой сын считал вас погибшим. -- Вот те на,-- улыбнулся Никита.-- Теперь я понимаю, почему он не искал меня в Кенигсберге. В глубине дома раздался вдруг пронзительный крик, видимо детский, потом повторился опять, но уже тише, захлопали двери, словно там играли в прятки, однако лицо хозяина говорило, что звуки эти рождены не невинной игрой. Он покраснел, насупился, ему явно было неудобно перед гостем за беспорядок в его владениях. -- Ах, оставьте меня! -- крикнули под самой дверью, и в гостиную протолкнулась женская худощавая фигурка. Войдя в комнату, она не сделала ни шага вперед, а привалилась к дверному косяку. Юное это создание было настолько похоже на Мелитрису, что Никита сразу отвел взгляд, боясь очередного наваждения. Не только в призрачном освещении свечей, но и в дневной яви он всюду видел Мелитрису. Она угадывалась им во всех худощавых жительницах Кенигсберга (иногда обернется -- ма-ать честная!), в резных ангелах над церковной кафедрой, в каменных девах дворцовых фризов, ее профиль лепили тени на шероховатостях стен, стволы ив клонились к воде с Мелитрисиным изяществом, а выставленные в окне аптеки очки, они лежали на черной бархатной подушечке, помогли столь ярко дорисовать ее образ, что Никита решил немедленно купить окуляры, словно некий портрет, и только пришедшая вдруг мысль, что он не только глун, но и смешон, отвратила его от странной покупки. \ Он услышал приглушенный всхлип и опять посмотрел на вошедшую. -- Вы все-таки нашли меня,-- прошептала юная особа, не отрываясь от дверного косяка, и звук ее голоса поставил все на свои места. Крупная рука фрау Тесин, державшая девушку за запястье и готовая в любой момент втянуть ее внутрь дома, тоже подсказала Никите, что все это реальность, а не плод его больной фантазии. Эта Мелитриса совсем не была похожа на ту, что он рисовал в своем воображении. Лицо ее было почти прозрачным, лишенным живых красок, пухлые губы были бескровны, как на выцветшей иконе, и только ресницы и брови были необычайно ярки, словно прорисованные углем, а глаза- сплошное сияние непролитых слез. Вообще-то она была прекрасна, и, будь на ней очки, он бы всенепременно узнал ее с первого взгляда. Остолбеневшие хозяева почувствовали неловкость, в том, как эти двое смотрели друг на друга, было что-то сакральное, при чем и присутствовать нельзя. Наконец господин Тесин издал горлом нерешительный звук, отдаленно напоминающий покашливание. -- Можно я сяду,-- прошептала Мелитриса, и рука фрау Тесин разжалась. -- Княжна Репнинская поедет со мной,-- Никита повернулся к хозяину дома. -- Это невозможно. Мы не можем ее отпустить. Мой сын, пастор Тесин, поручил нам заботиться о ней. Кроме того, фрейлейн Милли больна и сегодня первый раз встала с одра болезни. -- Она невеста моя,-- проникновенно произнес Никита, не глядя на Мелитрису. Фрау Тесин негодующе подняла плечи и даже рот открыла, чтобы возразить. Как не хотелось ей женить сына на русской, она уже успела привыкнуть к этой мысли, девушка, как воплощение идеи, стала собственностью, а с любым видом имущества, даже столь деликатным, трудно расставаться. Но одного взгляда на Мелитрису было достаточно, чтобы понять, она уже не принадлежала этому дому. На лице ее блуждало мечтательное, рассеянное выражение. Оно появляется, когда окоченевшие от холода люди входят в теплую воду, или слышат дивную музыку, или после долгой молитвы поймут, что услышаны небесами. -- Попросите кого-нибудь из слуг вызвать карету, любой извозчик подойдет,-- обиходная простота этой фразы решила дело, обсуждать что-либо дальше было бессмысленно. -- Жизни не пожалею, чтобы вызволить из темницы вашего сына,-- сказал на прощанье Никита, и родители сразу поверили в правдивость его слов. В карете Мелитриса осторожно прижалась к Никите. Чтобы ей было удобнее, он поднял руку и положил ее на спинку сиденья. Но Мелитриса выпрямилась и умастила руку спутника на своем плече. -- Если бы вы знали, мой князь, как я устала,-- произнесла она блаженно.-- Нет, нет, вы не убирайте руку, она мне не мешает. Просто мне кажется, что я сейчас усну. Странно, да? Это самый счастливый день в моей жизни... Разве от счастья засыпают? Он поцеловал ее во влажный висок. Не застудить бы. Господи... Она такая слабенькая. Мелитриса тронула руку его губами. -- Как вы очутились в доме Тесина? -- Я вам все расскажу... потом. Я всегда знала, что вы меня любите. Много раньше, чем вы узнали об этом,.. Только если я усну, не забудьте меня в этой карете... при вашей рассеянности станется. Ах, мой князь... мой Никита. Через три дня они обвенчались. Опала Первые обвинения Фермеру, присланные Конференцией и императрицей из Петербурга, выглядели почти невинно, во всяком случае в тоне реляций слышались упреки более в недобросовестности, чем обвинения в злоумышленности. Фермеру пеняли за краткость описания Цорндорфской баталии и невнятность военных планов. "План прошлогодней кампании гораздо подробнее был,--раздражалась императрица,-- там видно, который полк и когда дрался и что после чего происходило*. На планах же Цорндорфских видно было расположение полков, но в описании действия их либо совершенно умалчивались, либо говорилось все так кратко, что Конференция в Петербурге не могла составить точного представления о кампании. * Имеется в виду Гросс-Егерсдорфская баталия с фельдмаршалом Апраксиным. ____________ Фермер трудолюбиво отвечал, что описание баталии и не может быть полным, понеже за пылью и дымом нельзя было рассмотреть движение полков и услышать внятные распоряжения офицеров. Тут же фельдмаршал несколько ворчливо присовокуплял, что вследствие непрерывного движения армии и плохой погоды, а именно жестоких осенних ветров (о, эта плохая погода!), он не имеет достаточно времени для написания подробных отчетов. По одним из дошедших до нас документов. Фермер был англичанином, по другим- лифляндским немцем. Это не суть важно, потому что с рождения он был наделен типическими, несколько шаржированными чертами характера, присущими и той и другой нации. Его английские предки, если таковые существовали, наградили его чопорностью, немногословием и уважением к традиции. Немецкие гены сделали его аккуратным, необычайно трудоспособным и педантичным даже в мелочах. Он был чужд всякого азарта, ненавидел неожиданности. Наверное, этих качеств недостаточно для истинного полководца. Про Александра Македонского или Фридриха Великого не скажешь, что главные их качества порядочность и аккуратность, более того, эти качества характера, награди ими их Господь, были бы ярмом на шее, кандалами на ногах. Судьба попервоначалу очень разумно подыскала Фермеру место в жизни, он стал интендантом высокого полета, бумаги были всегда в порядке, связи в свете надежды, взяток он не брал никогда, аккуратность сопутствовала каждому его деянию, и вдруг -- армия, да еще русская армия, а он в ней фельдмаршалом! Как тут подчинить все бумаге и печати, если русским эта самая бумага вообще противопоказана, а воюют они хорошо только тогда, когда их разозлят, раззадорят, доведут до высшего душевного подъема, когда им на все наплевать: пусть я погибну, но тебя, германца, сук-ку чужеродную с твоим идеальным порядком -- пришью, уничтожу, задавлю! Посылая невнятные с точки зрения Конференции и Елизаветы реляции о Цорндорфской битве, Фермор страдал несказанно. Он действительно не мог представить точного и аккуратного описания битвы, потому что все с самого начала пошло бестолково, по-русски, и дым этот чертов с пылью, что застил всем глаза, и пьянство в самой сердцевине баталии, и сомнительный вывод всего происшедшего- с одной стороны, мы понесли сокрушительное поражение, но с другой стороны, Фридриху так наподдали, что весь летний сезон для него пошел насмарку. Фермор. любил армию в те минуты, часы и дни, когда она существовала по строго заведенному порядку, а именно в мирное время. Передо мной инструкция фельдмаршала генерал-майору Панину, состоящая из наиглавнейших пунктов -- как следует соблюдать дежурство в военном лагере. Здесь все учтено: пароли и приказы, отводные караулы, отряды гусар и казаков, кои следует послать ночью по большим дорогам с целью упреждения неприятеля, буде он появится. В инструкции объясняется, как составлять рапорты о больных и дезертирах, как учитывать всех въезжающих и отъезжающих из лагеря, чтобы шпионам туда ходу не было. О предстоящей же баталии сказано только, что в сражении офицерординарец от главной команды должен иметь шарф через правое плечо, дивизионному же адъютанту надлежит иметь левую руку перевязанной белым платком. Последние указания даны, чтобы сумятицы в бою не было, чтоб приказы от начальства сразу поступали подчиненным. Но баталия сразу же уничтожила этот красивый порядок. Как уже говорилось, Цорндорфская битва воспринималась вначале как победа. Елизавета послала "нашему любимому, ныне в походе находящемуся войску" пышную поздравительную реляцию. "... Победа есть дело рук Всевышнего, и мы с должным благодарением призываем на нас и нашу армию щедро излиянную благодать". Разъяснение истинного положения дел не отрезвило ни Конференцию, ни Елизавету. В Ландсберге армия Фермера соединилась с армией Румянцева, опять войска было 40000, об отступлении не было и речи. От Фермера требовали решительных действий, кои видели в том, чтобы взять крепость Кольберг, "как место нужное для пропитания нашей армии" (к Кольбергу было удобно подвозить продовольствие морским путем) -- это первое; прогнать за Одер корпус Дона -- второе, а третье: "всемерно желаем, чтоб зимние квартиры для армии нашей заняты были в бранденбургских землях и буде можно по реке Одеру". Приказ Петербурга был невыполним. Многие реляции Фермера украшались размытым обещанием, мол, все исполним, если "время, обстоятельства и неприятельские движения допустят". Теперь и время, и обстоятельства были против него. Ну, скажем, крепость Кольберг. Во исполнение приказа для осады крепости был послан генерал-майор Пальменбах с бригадою, двумя полками пехотными, 700 человек легкого войска и артиллерией. Осада велась по всем правилам, артиллерия стреляла, армия штурмовала, но крепость не сдавалась. Шут его знает, что там у Пальменбаха не заладилось! Это ведь только в рапортах "апроши * доведены до самого почти гласиса" **, а как на деле? Ну и черт с ним, с Кольбергом, главный вопрос русской армии сейчас был -- чем кормить солдат и лошадей. Дров нет, достать их в этих открытых малолесных просторах негде, лошади по недостатку корма приходят в изнурение, люди болеют. Решено было все тяжелые обозы, худоконную регулярную и нерегулярную кавалерию, пеших гусар и казаков вместе с больными отправить в Польшу. Главную армию оставили на прежнем месте, "пока обстоятельства позволят", однако недостаток дров заставил Фермера в октябре двинуть всю армию к Висле. * Апроши, или аппроши -- зигзагообразные земляные рвы, которые устраиваются атакующими для скрытого приближения к осажденной крепости. ** Гласис -- земляная пологая насыпь впереди наружного рва укрепления. _______________ В Петербург он послал подробный отчет, который начал с восхваления русского оружия и твердого уверения, что сделает все для укрепления этой славы, но как только Фермор перешел к деловой части, тон его сразу изменился. "Неприятеля прогнать за реку Одер способа не предвидится, поскольку оный всегда в неприступных лагерях становится, а пушками, амуницией, також кавалерией гораздо превосходен" -- откровенная зависть Фридриху слышится в этих словах. Окончил отчет Фермор весьма решительно: "Итак, на сие азартное предприятие армию ее императорского величества отважить нельзя". Ответ этот сильно разозлил императрицу. Здесь она Фермеру все припомнила, а особо скотское пьянство во время баталии. Уж на что Апраксин был лежебока, размазня и пуховник *, но не допускал в армию зеленого змия. "С трепетом и ужасом должен каждый помышлять, что наибольший армии нашей урон причинен не от неприятеля, а от понятного ослушания, ибо пьяные стреляли в своих без разбору". * Любитель пуховых тюфяков. __________________ Масла в огонь подлил незадачливый саксонский принц Карл, написав Елизавете гневливое письмо. По отзывам видевших принца при армии, он вел себя не лучшим образом, придаваясь более охоте и играм, чем военным экзерцициям, а в разгар баталии при Цорндорфе в особо трудное время просто сбежал со своей охраной. Но сильные мира сего могут позволить себе не обращать ни малейшего внимания на реальность, внемля только собственному разумению и хотению. Неудачу в Цорндорфской баталии принц Карл объяснял тем, что злонамеренный и упрямый Фермор не захотел слушать мудрых советов его, принца Саксонского, а также австрийского генерала Андре. Принц также писал, что гусары и казаки употребляются Фермером не по назначению, дисциплины в армии никакой, обоз огромен, солдаты не дисциплинированны... и так далее. У государыни хватило ума спокойно отнестись к письму обидчивого и вздорного мальчишки, но и без этих наскоков обвинений фельдмаршалу было предостаточно. Фермор плохой стратег, он нерешителен, он непопулярен в армии,-- толковали в Петербурге, и тут же кто-то подпустил шепотливый слушок: "Да что о нем толковать, если он подкуплен Фридрихом!" Слух этот возник как бы сам собой, как вошь на больном и неухоженном организме, но удивительно, что все сразу в этот слух и поверили. Соблазн был в том, что подкуп фельдмаршала сразу все объяснял, и не надо было ломать голову над стратегией и тактикой. Фермера вызвали в Петербург. Вызов застал его за изнурительной и весьма нужной работой -- составлением плана размещения армии на зимних квартирах, Здесь он был на своем коньке. План представлял собой огромную разграфленную, аккуратно исписанную бумагу размером с простыню, где все указывалось- в каком местечке стоять, где овес покупать, откуда провиант везти. Фермор был очень недоволен, что его оторвали от интересной работы, и в первую минуту ему было недосуг сообразить -- зачем это он в столице понадобился? Однако в дороге было время подумать. Вспомнились все упреки Конференции, пренебрежительный и раздраженный тон государыни в последней депеше, и как-то неожиданно всплыл в памяти арестованный Тесин. Об аресте своего духовника Фермор узнал стороной, очень удивился, потом возмутился, потребовал объяснений. Объяснения он получил в секретном отделе. Спокойный и вежливый чиновник в партикулярном платье, на такого не цыкнешь, сообщил, что это и не арест вовсе, просто пастора, как человека, пережившего вражеский плен, вызвали в столицу для подробного допроса. Как будто нельзя допросить в Jенигсберге! Но тон чиновника был таков, что никаких вопросов ему задавать не хотелось. Впечатление от этого разговора осталось отвратительное. Он фельдмаршал армии, у него три начальника -- императрица, Конференция и Господь Бог! Но оказывается, есть еще секретный отдел, который существует сам по себе. И этот чиновничий взгляд- нескромный, липкий, ощупывающий! Адъютант донес потом (под секретом -- возмутительно!), что чиновник как, бы между прочим осведомился (у самого Фермера не спросил, а посмел беседовать с нижним чином!), почему первым и пока единственным человеком, вернувшимся в армию по обмену пленными, был именно пастор Тесин? Ответа от адъютанта чиновник не дождался, только хмыкнул: "И почему, собственно, пруссаки согласились на этот обмен?" Фермор не совладал с собой, накричал на адъютанта, как будто тот был в чем-то виноват: -- Потому что Тесин, черт побери, лютеранский пастор! Потому что немцы религиозная нация! Потому что пастор не рубится на саблях и не стреляет. Адъютант потерянно молчал. В карете Фермор вспомнил этот разговор во всех подробностях. Настроение его испортилось окончательно. Фельдмаршал не ждал от вызова в Петербург ничего хорошего. Кружевоплетение О смерти Апраксина Белов узнал еще в дороге. -- Объясните мне, если сможете,-- спросил он хмуро.-- Враг мой Зобин все делает, чтоб сокрушить меня, но его низкие поступки оборачиваются мне во благо. Он посадил меня в Нарве на губу и тем спас от ареста. Он направил меня под присмотром секретного отдела в Петербург, а на самом деле предоставил отпуск, на который я и рассчитывать не смел. Что же я теперь буду свидетельствовать? И что ждет меня в столице? -- Воля тебя ждет,-- отозвался Лядащев. Белов понял эти слова буквально и по приезде в Петербург совершенно исчез из поля зрения Лядащева. Кажется, он поехал к жене куда-то под Тверь, что было очень некстати. Василий Федорович рассчитывал на его помощь, Определив Сакромозо в крепость в камеру "небольшую, но удобную". Лядащев сразу принужден был затеять игру c самим собой, названную им когдато "разноцветные нитки". Игра эта была сродни кружевоплетению, но сравнение с женским занятием отнюдь не унижало. Это раньше ему казалось смешным, что он как девка-кружевница плетет цветной узор, где каждая нить- суть человек и его судьба. Сейчас на старости лет он догадался, что сплести на коклюшках хорошее кружево совсем не проще, чем продумать интригу. Что женщине легко, то мужчине мука. Приступим к думанию, то бишь к умственному кружевоплетению. По счастию, супруга Вера Дмитриевна пребывала в Москве и не могла отвлечь от работы любовью, опекой и настырными хлопотами о его счастии. Перед Лядащевым появился чистый лист бумаги, который был расчерчен, исписан фамилиями, а потом по мере работы украсился сложными геометрическими фигурами и болотными растениями с крупными цветами. Вокруг этой пышной растительности плавали корабли, поскольку интерес в русскому флоту всех представителей списка был очевиден. Первым в списке стоял барон Диц, который пребывал в Петербурге и, по сведениям, вел жизнь светскую, веселую и меценатскую. К профилю барона Лядащев задумчиво пририсовал лавровый венок. Похоже, что господин Диц есть цезарь всей этой шатии-братии. За домом господина Дица следовало немедленно учинить слежку. Под цифрой два в списке значился Сакромозо. Можно было бы давно допросить Сакромозо, но Лядащев медлил. Рыцарь -- твердый орешек, ему нужно задавать конкретные вопросы, а для этого надо расшифровать цифирки, которые он прятал в своем камзоле, и дождаться барона Блюма, которого Почкин морем вез в Петербург. Барон этот, очевидно, мелкая сошка, Почкин наверняка из него все вытряхнул. Соберем все нитки в кулак, тогда и поговорим, а, Сакромозо пусть поостынет в крепости, тюремные стены спесь-то с него собьют. Тайная депеша из Кенигсберга сообщила Лядащеву не только об аресте Aлюма. Там была еще одна весьма приятная весть, которой редко украшают деловые бумаги. На фрегате "Св. Николай" плыла в Петербург Мелитриса Репнинская, в замужестве княгиня Оленева. Когда Лядащев думал об этом, на лице его появлялась улыбка, и как понимал он по напряжению лицевых мышцглупейшая! Он даже не поленился подойти к зеркалу проверить, так ли это. Так... из зеркальной глубины на него пялился немолодой, плохо выбритый, счастливый идиот. Кто подсказал Оленеву везти жену морем, Лядащев не знал, но находил это решение мудрейшим. По его сведениям. Тайная канцелярия так и не пронюхала о мнимом отравлении государыни, но если кому-то очень надо было опорочить Мелитрису, этот кто-то может повторить свой подвиг, и тогда упрятанные в воду концы этого дела мигом просохнут и вспыхнут порохом. Сейчас бывшей фрейлине ее высочества не надо попадаться лишним людям на глаза. При дворе о ней как будто забыли, важно, чтоб и не вспомнили. Надобно будет посоветовать Оленеву увезти жену куда-нибудь на загородную мызу. И еще не мешает позаботиться, чтоб на таможне какой-нибудь рьяный дурак из паспортного отдела не проявил излишнего служебного рвения. Подумалось было вдруг, что недурно бы найти господина, написавшего донос на Мелитрису. Зачем это ему понадобилось? Может, это и есть ключ к разгадке? Но мысль эта забрезжила где-то на окоеме сознания и исчезла дымком. Лядащев был еще к ней не готов. Главной казалась необходимость выяснить, зачем барон Диц приехал в столицу? Ответ на этот вопрос Диц должен был дать своим поведением. А поведение барона было весьма примерным. От поставленного Лядащевым наблюдателя стали поступать сведения. Барон был гостем лучших фамилий Петербурга, якшался с английским послом, покупал живопись. В конце отчета агент приписал, что к картинам Диц только приценяется, один раз участвовал в аукционе и опять ничего не купил. Перекупщики живописных полотен поговаривают, что барон хочет скупить все за бесценок, для чего связался с весьма темной личностью, в прошлом художником и аукционистом, а теперь горьким пьяницей. Фамилия пьяницы была неприметной- Мюллер. "Стало быть, соотечественник,-- отметил Лядащев,-- надо будет с этим немцем потолковать... со временем". Тайная цифирь Сакромозо была расшифрована и вызвала большое недоумение секретного отдела. Может, это пароль? Но пароль запоминают, а не зашифровывают на клочке бумаги. Лядащев, признаться, тоже зашел в тупик. Но нашелся умный человек, простой шифровальщик, который высказал предположениеа может, это талисман? Супруга его покойная была крайне ревнивой особой, шлялась к гадальщику-иноземцу и таскала домой подобные записочки. Точное их содержание шифровальщик не помнил, но все они начинались подобным образом: "некоторый господин", "некоторый друг человеков!.." Лядащев согласился с догадкой шифровальщика, правда -- она всегда очевидна. Как ни странно, имея на руках так называемый "талисман", Лядащев решил, что готов начать разговор с рыцарем. Нелепая шифровка подсказывала- человек, доверяющий судьбу гаданиям и прочему суеверию, уязвим куда больше, чем циник, каким Сакромозо хотел казаться. Допрос состоялся в камере. Лядащев не захотел брать никого, кроме писца. Разговор начался по всей форме: имя, фамилия, родозвание, место жительства... -- Пишите, Огюст Бромберг, банкир,-- хмуро сказал Сакромозо. -- Предпочитаете быть банкиром? Ах, маркиз Сакромозо, это только затянет наш допрос. -- Ладно... Пишите, что хотите. В конце концов я могу просто не отвечать на ваш вопросы? -- Зачем вы поехали в Кистрин? Сакромозо внимательно посмотрел на Лядащева, потом поскреб всей пятерней бороду. -- Вам это известно,-- сказал он деловито, решив быть предельно откровенным.-- Я приехал в Кистрин, чтобы встретиться с их величеством королем Фридрихом. Все доследующие ответы Сакромозо и далее начинал этой дурацкой фразой: "вам это известно", известно, зачем рыцарь ездил в Лондон, зачем заезжал в Kогув, почему вышел из игры: "И дураку должно быть понятно, что после Цорндорфской победы король пребывают в отвратительном душевном состоянии, зачем их величеству еще одна плохая новость -- депеша из Лондона?" Лядащев понял, что рыцарь будет жевать эту мякину на каждом допросе и еще, не дай Бог, возьмет инициативу на себя. -- И чтобы не огорчать короля, вы решили дать деру, а деньги прикарманить? -- спросил он жестко. -- Эти деньги я заработал сам, то бишь мой банк,-- парировал, вскинув голову, рыцарь. Ладно, подступим с другой стороны. -- А теперь скажите, милейший, зачем ваши люди похитили Мелитрису Репнинскую и везли ее в Берлин? Очевидно, Сакромозо успел продумать все ответы, потому что глазом не моргнув выпалил: -- Сия вздорная девица шантажировала нас уверениями, что отравила русскую государыню, и даже требовала награды за свой мерзкий труд. Ее надобно было хорошо допросить в Берлине. -- Но в шифровке на ваше имя сообщалось, что Репнинская действовала по вашим указаниям. Кто дал ей подобное задание? Ответ был поспешен и наивен. -- Никто подобного задания ей не давал. Это была ее личная придумка. -- Кто в Петербурге послал шифровку в Берлин? -- Агент по кличке Брадобрей. С ним оная авантюристка, очевидно, и поддерживала связь. Это брошенное в запальчивости "очевидно" указывало на то, что Сакромозо собирался разыгрывать в крепости роль простака. Он-де в Кенигсберге только деньги на войну зарабатывал, а шпионскими делами вершили другие. -- С каким заданием явился в Россию барон Диц? Лицо Сакромозо выразило глубочайшее изумление. -- Насколько мне известно, барон поехал в Россию по делам меценатским и родственным. Он светский человек! Какое у него может быть, как вы изволили выразиться, задание? Он сам себе приказывает. В России служит его брат, кажется, двоюродный, генерал-майор Диц. -- Светский человек и чистейшая душа, говорите? А нимб над головой его не светится? -- Не думаю,-- лениво процедил Сакромозо, но тут же спохватился,-- я отказываюсь говорить в таком тоне! -- он отвернулся и принялся рассматривать узор плесени, украшавший угол потолка. -- Это пока не разговор, а только прикидка. Вы тут поразмыслите на досуге, если хотите жизнь себе сохранить. А то ведь "некоторый искренний друг" и испровергнуть ее сможет, так сказать, к чертовой матери! -- Лядащев насмешливо изогнул губу. В первый момент Сакромозо смутился, в словах бывшего кучера звучала откровенная издевка, потом лицо рыцаря набухло пунцовым цветом, он суетливо начал тереть руки, а потом закричал, срываясь на фальцет: -- Я требую к себе уважительного отношения! Еще я требую чистое белье, письменные принадлежности, адвоката и хорошего кофе вместо этой бурды! -- А молока страусинного не желаете?-- едко осведомился Лядащев и ушел, хлопнув дверью. После этого разговора с рыцарем Лядащев потребовал дубликат шифровки, которую отняли у Брадобрея. Шифровка была доставлена. Она по-прежнему была вшита в дело Мелитрисы Репнинской. "Как сообщает известная вам особа, племянница леди Н.-- фрейлина Мелитриса Репнинская, выполнила пожелания Берлина и дала главенствующей даме порошки замедленного действия. Посему главная корова в русском стаде при смерти". Далее сообщалось о наследовании неведомым господином всего стада, подробно перечислялось поголовье коров, лошадей, овец, телок, ягнят, словом, текст был совершенно дурацкий, нелепый и непрофессиональный. Очевидно, под именем всех этих парнокопытных в Берлин сообщались сведения о русской армии и флоте. Но под главной коровой, как ни неприлично это звучит, равно как и под главенствующей дамой, можно было понимать только Их Высочество, Eлизавету. Помнится, Аким очень негодовал из-за столь мерзкого и неуважительного тона шифровки. Но глядя в этот текст теперь, Лядащев прочитал его совсем с другим настроением. Какой болван расставлял в шифровке знаки препинания, если их в цифровом тексте вообще нет? Аким решил, что племянница леди Н. и есть Репнинская, и при допросе выспрашивал Мелитрису о ее родственниках до седьмого колена. Не обнаружив там ни намека на англичан, он предположил, что "племянница и т. д." просто шпионская кличка Мелитрисы. Со временем выяснилось, что Мелитриса понятия не имеет ни о какой леди Н., но за текущими делами это как-то забылось. Аким был уверен, что кому-то при дворе надо было скомпрометировать фрейлину государыни, от этой печки и танцевали. Вглядываясь в шифровку новыми глазами, Лядащев поражался собственной слепоте. Ведь это же очевидно! Некая "племянница леди Н." сообщает в Берлин, что по ее поручению Мелитриса дала государыне порошки. Если его догадка верна, то отравление могло быть реальностью, а на Мелитрису просто взвалили чьи-то грехи. Василий Федорович даже взмок от этой догадки. Если его рассуждения верны, эту племянницу чертову надо разыскать, --и немедленно! Сакромозо знает, кто это, не может не знать. Только к разговору с рыцарем надо хорошо подготовиться, чтоб не ушел он опять в кусты. Я вытрясу из вас все, доблестный рыцарь! Прощение Странный для влюбленных разговор звучал ночью под сводами монастырской гостиницы. -- А какие налагают епитимьи? -- Разные, Сашенька. Как и грехи бывают -- разные. Ну, скажем, незаконная плотская любовь облагается епитимьей на четыре года. -- Что так долго-то? -- Но ведь ты в этом не грешен? -- лукаво улыбнулась Анастасия и продолжила: -- Если человек не намеренно жизни другого лишил, то епитимья налагается на пять лет. -- А если намеренно? Например, на дуэли? -- А разве ты кого-нибудь убил на дуэли? -- встревожилась Анастасия. -- Едва ли... Но все может быть! Как она проходит -- епитимья? -- Это покаяние... не показное, а от сердца, до самого дна души своей... чтоб совесть очистилась от скверны,-- Анастасия села на кровати и, быстро заплетая в косу растрепавшиеся волосы, тоном уже назидательным, учительским, стала объяснять: -- Виновные в греховном деянии -- это касается мирян -- обязаны посещать богослужение во все воскресные, праздничные и другие дни, полагать земные поклоны с молитвою: "Боже, будь милостив ко мне, грешной..."- она покосилась на мужа, боясь увидеть в лице его насмешку, но Александр был серьезен, у она продолжила с воодушевлением: -- Еще надобно держать в чистоте пост, в среду и пятницу довольствоваться сухоедением. Нужны еще подвиги благочестия. К примеру, надобно милостыню страждущим подавать... -- Эвон как?-- удивился Александр.-- А если без епитимьи, без всякого подвига благочестия, кинешь пятак в грязную шапку и пошел дальше, посвистывая. Это зачтется? -- Ты этим не шути, Сашенька! -- Да отчего ж не шутить? -- и оба рассмеялись. Если Александр и был религиозным человеком, то очень в меру. Вся его вера умещалась в уважении к церковным обрядам- с детства приучили, и соблюдал он их настолько, насколько было необходимо гвардейскому офицеру и человеку образованному. Такое неусердие в вере обижало Анастасию. Она требовала от мужа большего и в душе считала его чуть ли не еретиком, однажды даже крикнула в запальчивости: -- Бога ты не боишься! -- А что мне его бояться? Я чист...-- ответил Александр, не задумываясь. Ответ мужа был оскорбителен. Все их религиозные споры так или иначе были связаны с участью Анны Гавриловны, и в кратком ответе мужа Анастасия услышала прямое обвинение себе: "Я чист, потому что не предал свою мать, а ты свою оговорила. Не без твоей помощи она языка лишилась и попала в вечную ссылку". Объясни она мужу свою обиду, вся ссора ушла бы в песок, но она не могла говорить напрямую. -- Ты твердишь -- я прав, я прав... Слова такие -- стена, тупик! Как ты не понимаешь? Человек, живя, должен сомневаться,-- слезы ее душили, голос срывался, словно падал в колодец.-- Святые в келье, молясь днем и ночью, почитают себя великими грешниками. А ты потому пред собой чист, что груб душой. Потому что живешь невнимательно и не делаешь оценки своим поступкам. Все это не от ума, а от глупости. -- Александр пришел в бешенство и ушел, хлопнув дверью. Говоря о своей чистоте, он меньше всего хотел напоминать Анастасии о матери. Более того, он совершенно искренне считал, что Анастасия ни в чем перед ней не виновата. Ну, подписала она бумаги на допросе в утвердительном смысле, соглашаясь с обвинением следователя, но ведь это можно понять -- испугалась! Да, Настя не Жанна д'Арк, но ведь не всем дано быть Жаннами. Если заглянуть в корень дела, то сразу поймешь, показания Анастасии в судьбе Анны Гавриловны никакой роли не играли. В пресловутом "бабьем заговоре" все обвинения были придуманы, и как бы ни вела себя на допросе Анастасия, и Лопухину, и Анну Гавриловну, и всех прочих все равно подвергли бы пыткам и обрекли на кнут. Анастасия не только не повредила матери, но и помогла. Переданный палачу крест сделал наказание Анны Гавриловны менее тяжелым, чем у других заговорщиков. И не надо на эту тему зря молоть языком! Он любого вызовет на дуэль, кто хоть намеком оскорбит его жену. Религиозные разговоры их потому кончались ссорой, что благочестие Анастасии казалось Александру истеричным, показным и ханжеским. И теперь, после продолжительной разлуки сидя в уютной келье монастырской гостиницы, Анастасия искала на лице мужа отблеск того непримиримого, злого настроения. Искала и не находила. Александр был не просто ласков, в глазах его светилось понимание. А понимать значит сочувствовать... не только ей, но всему сущему. -- Кто же наложил на тебя епитимью? Мать Леонидия? -- Нет. Я сама. Моя епитимья длилась пятнадцать лет, а здесь в монастыре и кончилась. Александр поцеловал теплые пальцы ее поочередно левой, потом правой руки. -- Все равно ведь не уснем. Давай чай пить, Они пили чай с медом, сдобными пышками и вареньями. Особенно хорош был царский крыжовник -- цвета чистейшего хризопраза, с цельными ягодами и листиками лавра. Еще на столе были засахаренные вишни, груши, в меду рубленные, малина свежая, с медом тертая, морошка в сиропе, брусника живая... Александр находился в монастыре уже третий день. Как только он увидел Анастасию, тут же понял, что приехал к другому человеку. Ожидая жену в приемной монастыря, он пытался сообразить, сколько же они не виделись? Пожалуй, с его отъезда в Нарву. Он стал загибать пальцы: ноябрь, декабрь, январь... Он знал, что их разлука длинна, мучительна, изнуряюща, бесконечна... Но бесконечной разлукой называют не только годы, но и часы. Все зависит от того, насколько разлученные жаждут воссоединиться, поэтому, с жаром ругая "вечную разлуку", он забывал смотреть на календарь. А что же получилось? Батюшки-светы! Они не виделись десять с хвостиком месяцев. Он представил, как войдет она сейчас и с порога начнет упрекать: он ее не любит, он плохой муж, равнодушный человек, он забыл, что человечество изобрело почту... Но ничего этого не произошло. Александр не услышал, как отворилась дверь, и теплые ладони легли ему на глаза. -- Отгадай, кто я? -- музыка, не голос. -- Эта отгадка мне не по силам,-- начал он бодро, но голос его вдруг пресекся, как в детстве, от слез. Он оставил Анастасию обиженной, непримиримой, с вечными разговорами о болезни, грехе, возмездии. Тогда лихорадочный румянец полыхал на щеках ее, он не мог выдержать ее мрачного взгляда и все отворачивался, стыдясь чегото. Это была женщина без возраста, она словно задержалась навек в юности и состарилась в ней. Новая Анастасия с округлившимся лицом и спокойным взором имела возраст, Александр с удивлением понял, что ей перевалило за тридцать, но эта взрослая, улыбчивая женщина была необыкновенно хороша. Движения ее были плавны, даже замедленны, улыбка, как и должно ей быть, загадочна, а широко открытые глаза впитывали в себя весь мир -- и монастырский двор, и надвратную церковь, само небо, и вселенную, и его, Александра Белова, неотъемлемую и нехудшую часть мироздания. Он засмеялся, вспомнив, как Анастасия говорила ему: от скромности ты, Сашенька, не помрешь... -- Я ни минуты не верила, что ты погиб. Ни минуты,-- она пальчиком провела по бровям его, потом по губам. -- А разве был повод так думать? -- Ив монастырь газеты привозят. Я все знаю. Знаю даже, что ты в плен попал. -- Откуда?-- вскричал Александр, он почему-то смущался этой новой, непохожей на себя Анастасии. -- Сон видела,-- отмахнулась она.-- Мой любимый... Обними крепче, не раздавишь. Вот так... и не отпускай никогда. Подле Анастасии Александр понял, как соскучился по дому, по самому его символу, по мирному общежитию вдвоем, чтоб стол стоял, чайник дымился, чтобы на столе была та же посуда, что и третьего дня, чтоб в глиняном горшке неторопливо засыхала ветка рябины и поздние лиловые астры. По утрам они гуляли. Вначале шли лугами по прихотливой тропке, которая вихлялась, как eй вздумается, иногда огибала холмик, иногда, привередничая, взбегала на вершину, а потом неожиданно ныряла под низкие еловые ветки на опушке. Осенний лес был торжествен и прекрасен. Березы и осины наполовину облетели, в рисунке стволов и ветвей появилась особая изысканность. Буйную крону летнего дерева глаз воспринимает как контур, здесь же каждый лист был виден со своим цветом, изгибом и рисунком. Анастасия мало говорила, но по лицу ее было видно, что она пребывает в полной гармонии с миром, попросту говоря, счастлива. -- Ты изменилась, ах, как ты изменилась,-- не уставал повторять Александр. --. Я знаю. Болезнь с меня схлынула. Знаешь почему? Матушка меня простила. У Александра готов был сорваться вопрос- откуда, мол, знаешь, но он промолчал. Она опять могла усмехнуться и ответить -- во сне видела, и будет права. Он чувствовал, что должен верить всему, что она говорит, ее интуиция была сродни знанию. Александр не торопил жену ехать в Петербург, она сама назначила дату отъезда. Сборы были быстрыми. Мать Леонидия вышла их провожать, расцеловала Анастасию, Александра осенила крестом. -- Счастливого пути. Благослови вас Господь. Петербургский дом на Малой Морской встретил их гулкой, затхлой тишиной. Слуги были упреждены о приезде господ, все было вымыто, вычищено, печи протоплены, но, казалось, из дома ушло живое дыхание, он стал музеем чьих-то ушедших в небытие судеб, смеха и слез. -- Мы здесь все переделаем. Здесь надобно другую мебель, др