.. - выкрикнул сердито Олеша и прижал свирель к груди. Морщинистое, темного лоска лицо татарина исказилось. Он выкрикнул какое-то страшное слово - должно быть, ругательное - и кинулся на мальчугана, сгреб его за русую челку, опрокинул навзничь на траву и выхватил из рукава коротенький кривой нож. Кустобородое лицо закрыло перед Олешею небо. Зловонное дыханье обдало его. Он крепко сжал дудочку в руке. "Сломаешь, а не отымешь!" - мелькнуло у него. Татарин за волосы запрокинул ему голову и ударил ножом в горло... Отворотив в сторону лицо от брызнувшей вверх струйки и прижмурившись, татарин дорезал мальчика - привычно, как резал барашка в своем аиле. - Дза (хорошо)! - прохрипел он, подымаясь и отирая нож о полу стеганого халата. Он крикнул гортанным голосом на ту сторону Клязьмы, взмахнул рукой, и переправа татарской конницы началась. Карательное вторжение на земли великого князя Владимирского, Андрея Ярославича, возглавлено было царевичем Чаганом. Этот юноша был уже тем одним старше и хана Неврюя и хана Алабуги, что он являлся как бы чрезвычайным представителем великого хана Менгу при Батые. И хотя своевольничать в Золотой орде и в землях, подвластных Батыю, царевич Чаган отнюдь не мог, ибо и сам великий хан страшился Батыя, тем не менее к слову Чагана весьма прислушивались в Поволжском улусе. И царевич бросил свое слово на ту чашу исполинских колеблющихся весов, на которой стояло: "Война". Чагана поддержал Берке. А что же Батый? А Батый, уже умирающий, чьи силы его врач-теленгут поддерживал лишь приемами пантов и чей последний час отсрочивался лишь еженедельными кровопусканьями, - Батый не нашел в себе силы, да и желанья, воспротивиться этому карательному нашествию. Желанья же воспротивиться не нашел он потому, что и его ужаснуло то святотатственное - на глазах у всех - поруганье священного напитка монголов, которому подвергнул его князь Андрей. Для хозяина Поволжского улуса, так же как для всех его нойонов, батырей и наибов, стало ясно, что сей оскорбительный поступок знаменует собою и то, что князь Владимиро-Суздальской земли не страшится неизбежно долженствующей последовать за этим грозной кары. И старый Бату даже и пальцем не пошевельнул бы - проси его на коленях хотя бы и сам Александр, - чтобы предотвратить нашествие. Поэтому-то Александр Ярославич, предвидевший все это, и кинулся с целым обозом слитков серебра, шелков, диксмюндских сукон, и собольих, и котиковых халатов для жен Сартака и присных его - туда, в донские степи, к сыну Батыя. Сартак был христианин. Сартак был ему побратим. Наконец - и это было важнее всего, - сын Батыя главным образом на Александра и рассчитывал со временем опереться, если только возникнет кровавая распря между ним и Берке из-за престола, который вот-вот должен был опустеть. Ради этого Сартак смотрел сквозь пальцы даже и на то обстоятельство, что Александр, как доносили Сартаку тайные его соглядатаи, смещает, где только можно, старых нерадивых воевод, наместников и волостелей и поставляет вместо них непременно кого-либо из своей ближайшей дружины, людей воинских. - Для чего ты это делаешь так, аньда? - укоризненно спросил однажды Невского за чашей вина сын Батыя. - Вот дядя твой Святослав хочет всадить в мое сердце скорпиона подозрений против тебя. Разве воин лучше станет собирать подати?.. - О, аньда! - отвечал Невский. - Мои мышцы - это твои мышцы! И, многозначительно посмотрев в блеклое лицо Сартака, Невский протянул к нему золотую чашу, и они чокнулись. Да! Только Сартак мог спасти Владимирщину, только Сартак, если не успел там непоправимо напакостить дядюшка Святослав, который со своим сыном Митей невылазно сидит в Донской орде вот уже почти полгода, всячески домогаясь возврата ему Владимирского княжения. Князем правой руки у Чагана был хан Неврюй, князем левой руки - хан Алабуга, авангард же, именуемый манглай, вел хан Укитья. Под ними было тридцать десятитысячников - темников, среди которых были такие, как Муричи, Архайхасар, Дегай, Хотань, Бортэ, Есуй, Буту из рода Наяки и Чжаммэ из рода Хорола! Ладони татарских батырей горели от неутоленного вожделенья к рукоятям сабель, к персям русских пленниц, к русским соболям. "Не оставить в живых ни единого дышащего! - было повеленье Берке, скрепленное печатью Чагана. - Жены и девицы русских, годные в жены, пойдут в жены, годные в рабыни станут рабынями". Ибо так сказал в своей "Ясе" Потрясатель земель и царств, оставивший после себя непроизносимое имя: "В чем наслажденье, в чем блаженство монгола? Оно в том, чтобы наступить пятою на горло возмутившихся и непокорных; заставить течь слезы по лицу и носу их; ездить на их тучных, приятно идущих иноходцах; сделать живот и пупок жен их постелью и подстилкою монгола; ласкать рукою, еще теплой от крови и от внутренностей мужей и сыновей их, розовые щечки их и аленькие губки их сосать". И этому завету Чингиза неукоснительно следовало многочисленное полчище Неврюя, Алабуги и Чагана, вторгшееся на Владимирщину. Армия татар делилась на две: на армию разгрома, то есть ту, которая непосредственно воевала, и на армию, предназначенную для захвата, для угона рабов и для поисков продовольствия. И только после выполнения всех этих задач вторгшимся возвещался приказ о поголовной резне невооруженного мужского населенья, причем надлежало пользоваться одной из двух мерок: всех, кто дорос до оси тележной или превысил ростом рукоять нагайки, - всех таковых повелевалось истреблять. Это означало, что и не всякий двухлетний мальчуган мог уцелеть от этой резни. В живых оставляли из мужчин только тех, кто отобран был на угон в рабство, да еще ремесленников и искусников, да еще монахов, попов и вообще церковных людей. Ибо церковь и духовенство, независимо от веры - христианской ли, или буддийской, магометанской, да и какой бы то ни было, - объявлены были "тархан" все тою же "Ясою" Чингиз-хана. Впрочем, тарханный ярлык от Батыя, наряду с церковью, имела и переславльская усадьба Невского - Берендеево. Это был подарок Батыя своему любимцу. Вручая Александру тарханную грамоту - а произошло это вскоре после возвращения обоих братьев из Великой орды, два года тому назад, - Батый сказал со вздохом: - Я хотел бы тебя, Искандер, а не князя Андрея видеть на престоле Владимирском. Но Менгу судил иначе - да будет имя его свято! - меня же не всегда слушают. Я уже стар! А ты ведь знаешь, что верблюд, когда он изранил горбы свои или стер пятки, - кому он нужен тогда? Невский стал его утешать. Однако, после этой мгновенной слабости, голова Батыя вновь гордо поднялась, и, гневно прихлопывая во время речи одряблевшими щеками, как хлопают паруса, утратившие ветер, старый хан произнес: - Ничего, Искандер, они еще боятся меня! Во всей казне моей ты и сам не мог бы более для тебя ценный подарок выбрать, чем вот этот ярлык! Кто знает! - быть может, этот ничтожный свиток выбеленной телячьей кожи, с моей печатью, он сохранит твою высокодостоиную жизнь от меча тех монголов, которые захотят ее прервать. Отныне дом твой - убежище и тархан!.. И всякий, кто вступит под его кров, убережется от меча и аркана... Только не вздумай собрать туда весь народ свой, русских!.. - добавил, лукаво усмехаясь, Батый. - А то ведь я знаю тебя!.. Александр тоже улыбкой, но только печальной, ответил старому воителю. - Да, Бату, - отвечал он, - никто более, чем ты, не знает меня!.. И я впрямь не удержался бы от искушения укрыть в час бедствия и весь мирно пашущий народ мой от истребительного меча и аркана под кров шатра моего... Однако где же найти такой шатер? Народ русский столь многочислен, что разве только один шатер - небесный - способен вместить его!.. Батый, восхищенный, приказал позвать скорописца и предать письменам этот ответ Александра. - Эх, Искандер, Искандер!.. - произнес вслед за тем старик, сокрушенно качая головою. - Почему ты не хочешь сделаться сыном моим, опорой одряхлевшей руки моей и воистину братом сына моего, Сартака? Он слаб. В нем страшатся только моего имени. Ему хорошо с тобою и спокойно было бы!.. И я приложился бы к отцам своим успокоенный, ибо я уже видел сон, знаменующий близость смерти. Согласись, Искандер!.. И, пользуясь тем, что они были только вдвоем в шатре Батыя, старый хан возобновил еще раз свое предложенье Невскому, чтобы он взял себе в жены монголку из дома Борджегинь, - то есть из того самого дома, из которого происходил Чингиз-хан, - помимо прочих жен и наложниц. Батый сделал при этом знак, чтобы Александр переместился к нему, вместе со своей ковровой подушкой, поближе, чтобы удобно было шептать ему на ухо. Невский повиновался, и скоро ухо Александра, обращенное к Батыю, запылало от тех непристойных расхваливаний разных скрытых достоинств и статей принцесс из дома Борджегинь, коими сопровождал старый сластолюбец имя каждой принцессы. Александр краснел и молчал. - Что?.. Нет? И эта не нравится? - восклицал, изумленно отшатываясь от Александра и взглядывая на него, Батый. - Но чего же тогда ты ищешь, Искандер? И каково твое сужденье о красоте женщины? Ну, тогда вот тебе еще одна: Алтан-хатунь. Хочешь, я прикажу позвать ее: созерцая ее, ты будешь таять, как масло!.. И у старика у самого растаявшим маслом подергивались глаза. Вдобавок к монголкам Батый предлагал Невскому еще и китаянок, дочерей последнего китайского императора, удавившегося в своем дворце в тот миг, когда раздался топот монгольских воинов, ворвавшихся во дворец. - Эргунь-фуджинь! Дочь царя хинов, - закрывая глаза и причмокивая, говорил Батый. - Ее ножки подобны цветку белой лилии и столь малы, что каждая вместится в след, оставленный копытцем козы. Э!.. И старик тыкал Александра в бок отставленным большим пальцем и испытующе смотрел на него. Ответ Александра был прост. - Тебе благоугодно приказать мне говорить, - отвечал он, - и вот я говорю. Ты знаешь, что я женат. И вера народа моего запрещает иметь более одной жены. Не должен ли в первую очередь князь народа исполнять "Ясу"? Батый только засмеялся на это. - Твое суждение вызывает смех, - сказал он. - Мы не заставим тебя отступать от веры отцов твоих. Я не понимаю этого сумасброда Берке, который хочет, чтобы все поклонялись одному Магомету. Веры все равны, как пальцы на руках, - учит "Яса". Пусть у тебя будут все эти жены. Кто же мешает княгине твоей остаться главной супругой, подобно моей Баракчине? Согласись, Искандер!.. Ты знаешь, что мне - скоро умереть. Стало быть, мне незачем допускать, чтобы ложь оседала на устах моих, готовых сомкнуться навеки! И вот я говорю тебе: после Священного воителя, блаженной памяти деда моего, кто способен пронести до океана франков его девятибунчужное знамя, кроме меня одного? Только - один: и это ты, Искандер! Я не знаю государя и владетеля, равного тебе! Берке - старый ишак! Согласись, о, только согласись, Искандер!.. А тогда... - Тут Батый вдруг понизил голос и чуть не в самое ухо Невского произнес: - А тогда мы прикажем этому Берке умереть, не показывая своей крови. Помолчав немного, страшным и горьким смехом рассмеялся старый хан. - О-о, я знаю, Искандер, - протяжно произнес он, - что едва я уйду путем всей земли, как на другой же день Берке спровадит жизнь сына моего Сартака. Это уж так!.. И ты это знаешь, Искандер!.. Менгу? Вот эта самая рука вытесала им этого повелителя! Но и этот не умедлит, в благодарность мне, отравить Сартака, едва я умру... Слепнущая старость многое, Искандер, прозревает - увы! - слишком поздно!.. Нет! Потомству моему не владеть наследием Джучи!.. Так слушай же, Искандер!.. Тут глаза старого Бату засверкали, он распрямился, изветшавшая мышца его правой руки вновь обрела силу: он властно притянул голову Александра к своей хрипло дышащей груди и сказал ему на ухо - властным и как бы рыкающим шепотом: - Вот согласись только, - и пред курултаем всех князей и нойонов моих и пред всеми благословенными ордами моими я отдам тебе в жены душу души моей, дочерь мою Мупулен!.. И перед всеми ими то будет знак, что это ты, возлюбленный зять мой и нареченный сын, а не кто иной, приемлешь после меня и улус мой. Ты возразишь: "А Сартак?" Он знает и сам, сколь мало способен он двинуть народ свой и подвластные ему народы туда, на Запад, чтобы довершить пути отца своего. Он страшится того дня, когда он осиротеет и его самого подымут на войлоке власти... После моей смерти ты, ставший моим зятем, дай ему хороший улус. И только. И это все, в чем ты должен поклясться мне! Я знаю: ты, даже и с врагами, чужд вероломству!.. Ты не захочешь искоренить на земле побеги и отпрыски того, кто держал тебя, князя покоренных племен, возле своего сердца и столько раз спасал тебя!.. Согласись, Искандер, согласись, - и тогда тебе предстоит совершить на этой планете еще большее, чем совершил великий дед мой, чем совершил я: ибо ты сольешь воедино два величайших и храбрейших народа - народ монгол и народ Рус. И тогда - кто будет равен тебе во вселенной?! Сейчас ты получил от меня тарханный ярлык для себя и для своих владений, и вот ты радуешься. А тогда ты сам будешь, с высоты миродержавия, раздавать эти тарханные ярлыки царям и князьям - тем, что догадаются вовремя возложить на себя пояс повиновенья! Так говорил Невскому старый Батый два года назад, вручая ему тарханный ярлык на Переславль-Залесский и на его личную усадьбу - Берендеево. Вот почему теперь, получив у Сартака, под Воронежем, известие и о восстании брата против Орды, и о нашествии татар на Владимирщину, Александр Ярославич во главе дружины своей мчался к себе в Переславль-Залесский, все ж таки до известной степени спокойный за жизнь Андрея и Дубравки, так же, впрочем, как и за жизнь любого, кто успеет убежать от татар в пределы его переславльской вотчины, огражденной тарханным ярлыком самого Батыя. А меж тем миллион конских копыт уже грянул о земли его переславльской вотчины! Исполинские клещи татарской армии уже сомкнулись вкруг Переславля-Залесского. ...Как только старый татарин, зарезавший пастушка Олешу, дал своим знак, - тотчас же, взмахом плетки хана Укитьи, авангард был двинут на переправу через Клязьму. Глядевшему издали показалось бы, что это начался многоверстный, необозримый, черный оползень ее берегов. Стоял только глухой гул и топот, да бултыханье, да плеск воды: лавина азиатской многоплеменной конницы сползала, и рушилась, и рушилась в Клязьму. А скоро и плескать стало нечему: реки не стало, конь заполнил ее, конь вытеснил воду!.. Крысы так в чумной год телами своими, переправляясь, заваливают реки!.. Однако даже и при такой гущине и плотности хода, когда стремя одного всадника прочерчивало подчас кровавую борозду вдоль бока лошади другого, переправа совершалась без единого взвизга конского, без голоса человеческого, без единого звяка. А было чему позвякать-побрякать на любом татарском воине! Сабля, лук и стрелы - в двух, а у иных и в трех колчанах, да предметы походного обихода - в кожаном мешочке у пояса: кремень, кресало, терпуг - подпилок для оттачиванья стрел, шило и дратва, игла и нитки, ситечко для процеживанья грязной воды. В другом мешочке - непременный для монгольского воина запас: сухой овечий сыр, вяленая говядина и питьевая чашка. А у седла, под кожаным прикрылком, - также каждому воину обязательный топор. У копейщиков были копья с заостренными крюками для срыванья с седла. И еще целые тумены были сплошь вооружены укрючинами с затяжною петлею, которая на всем скаку захлестывалась либо на шее вражеского всадника - и тогда его, как бурею, срывало с седла, и, поверженный, хрипя багровой шеей, волочился он за копытами татарского коня, - либо охлестывала эта петля шею лошади, и тогда всей тушей, на полном скаку, рухнет, несчастная, оземь, губя всадника и подчас ломая себе шею. Были среди конной армии царевича Чагана и особые тысячи - поджигателей, вооруженье которых состояло из стрел и дротиков, обмотанных паклей, смоченной нефтью. Подпалив стрелу или дротик, их запускали в город, и, разбрызгивая огненные капли, дымя и пылая, раздуваемая собственным летом своим, вонзалась огненная стрела в кровлю, в стреху да и во что бы то ни было деревянное, и вспыхивали в осажденном граде тысячи пожаров. Все это воинское вооруженье, убранство, снаряд, обязательные для воина, подлежали строгой проверке. И "Яса" Чингиз-хана повелевала предавать казни рядового бойца, если ун-агаси - десятник - нашел у него в чем-либо неисправность. Если же ун-агаси просмотрел или спотворствовал, то его самого предавал казни тот, кто стоял выше его, - гус-агаси, иначе говоря, сотский. Перед походом даже наивысшие военачальники - ханы и принцы крови - не брезговали вызвать из рядов, перед строем, заподозренного почему-либо в неисправности воина и собственноручно залезть в его вещевой мешок для проверки. И горе было изобличенному в недостаче! Хотя бы кремня или же иголки одной недоставало - все равно: торопливо и покорно снимал с себя перед фронтом все воинское снаряженье и одеянье провинившийся воин, целовал землю у ног своего ун-агаси и становился на колени. Двое сильных воинов выходили из рядов и, захлестнув тетивою лука с двух сторон шею несчастного, тянули тетивную жилу в две стороны. А затем той же участи подвергался и начальник десятка. Ибо сказано в "Ясе": "Во время мира и среди народа своего ты должен быть подобен смышленому и молчаливому теленку, но во время войны будь как голодный сокол, который, едва снимут с него колпачок, немедленно принимается за дело с криком". У передовых туменов - тех, кто был тараном армии, - ксни были защищены кожаными попонами и стальными налобниками. Латы на всадниках были из полированных пластинок кожи, нанизанных ряд над рядом, подобно чешуе. Как чешуя на сгибаемой рыбе, они топорщились, когда монгол, уклоняясь от сабельного удара, склонялся и припадал к шее лошади. И эта кожаная чешуя, вздыбясь, служила татарину не худшей, чем панцирь, защитой от удара мечом или саблей. А иные еще натирали перед битвой эту кожаную чешую салом, и тогда наконечник ударившего копья скользил. Однако и пластины из стали и серебра, расчищенные до зеркального блеска, там и сям покрывали доспехи монголов - тех, кто побогаче. Сверкали на солнце стальные шлемы, наконечники, наручни, бляхи и пряжки. Воины же, плохо вооруженные, двигались сзади - дорезывать. Удушливый запах конского пота, мочи, бараньих полушубков, кошмы, кожаных доспехов, закисших ундырей с кумысом и нечистых, годами не мытых человеческих тел вытеснил окрест Клязьмы и запах хвои и березняка, и запах цветущей липы и свежескошенного сена. Как бы задыхаясь и вскинув к небу в скорбном бессилии белоснежные руки свои, стояли русские березки. "Да что же это? Да докуда же это будет твориться вокруг нас? - словно бы кричали безмолвно они. - А русские, русские где же наши?!" В Духове затенькала деревянная колоколенка. Царевич Чаган усмехнулся замедленной улыбкой. Тугое, лоснящееся, безбородое и безусое лицо его слегка полуоборотилось, словно шея была тугоподвижной, в сторону хана Неврюя, который, тоже на коне, стоял по правую руку царевича. На обоих ханах были золото-атласные шубы нараспашку, несмотря на июльский зной, и усаженные драгоценными каменьями малахаи. Царевич так и не произнес того, что собирался сказать князю правой руки, - тот понял его без слов. И Чаган понял, что его поняли, и не стал утруждать себя произнесением слова. Лицо старого хана, в задубелых морщинах, на которых, словно куски седого лишайника, торчали клочки бороды, осклабилось. - Петуху, когда он мешает спать, перерезают горло!.. - проворчал Неврюй и, подозвав мановеньем пальца одного из нукеров, послал его зарезать звонаря. Теньканье колоколенки скоро оборвалось. И тогда Чаган произнес: - Этот ильбеги Андрей спит крепко!.. И не от колокола ему предстоит проснуться!.. Мы захватим его врасплох. Как будто упадем к нему в юрту через верхнее отверстие!.. Мудр Повелитель - не Александру дал он великое княженье! А этот Андрей - кроме как на соколиную охоту да на облаву, нет у него других талантов!.. И Неврюй подтвердил это, рассмеявшись со сдержанной угодливостью." - Дза! - сказал он. - Ложась спать, не отстегивай колчана!.. Беседуя с царевичем, хан Неврюй не переставал вглядываться туда, где глыбились зелено-сизые ветлы, обозначавшие причудливое теченье Клязьмы: вся ответственность за этот карательный поход, а не только за одну переправу, - он знал - лежала на нем. К счастью для хана, перевал через Клязьму сорокатысячного авангарда шел беспрепятственно, без потерь. Броды и мелкие места были разведаны еще прошлым летом, да и сейчас двое услужливых русских: один - мостовщик, а другой - конский лекарь, собравшие эти сведения о переправах под Владимиром, были тут, на месте, в распоряжении оглаков, кои ведали переправой, и всякое место, пригодное для таковой, было заранее означено двумя рядами кольев, набитых в вязкое, илистое дно Клязьмы. Поэтому на сей раз татары отказались от обычных приемов переправы. Нечего говорить, что не было здесь ни тех плотов из камыша или из бревен, на коих переплывало по сто и более человек, ни огромных округлых кошелей из непромокаемой кожи, наподобие лепехи, сложа в емкие недра которых все, что надлежало из воинского уряда, и усевшись поверх, полуголые монголы без потерь переплывали даже и через Волгу. Плавучие эти кожаные вещевые мешки либо привязывались к хвосту плывущего коня, если речка была не широка, а либо татарин огребался, сидя на нем, каким-либо греблом. На сей раз даже и маленьких кожаных кошелей не виднелось у репицы конских хвостов, - воины, в полном боевом урядье, даже не слезали с коней: "Клязьма - разве это Аргунь?" Однако уже несколько человек поплатились жизнью за это презренье к реке: соскользнувши с мокрой лошадиной спины, они - или не умея плавать, или задавленные неудержимым навалом коней - быстро пошли ко дну. Это означало, что будет казнен, весь десяток. Учет бойцов у монголов был поставлен по десятичному счету, так что нечего было и помышлять предводителю авангарда, хану Укитье, скрыть гибель троих утонувших от Неврюя, а тому - от царевича Чагана. Хан Укитья, всегда как бы величественно-полусонный, а теперь с почерневшим от испуга лицом, несся на своем саврасом коне для доклада Неврюю. Встречные конники, завидя Укитью, загодя соскакивали с лошадей, становились обок его пути и, едва только хан Укитья равнялся с ними, падали ничком, показуя, что они целуют прах, попираемый копытами его коня. Но и самому хану Укитье надлежало в свею очередь целовать прах под копытами коня своего начальства, к чему он и приступил поспешно, едва лишь доехав до холмика, на коем стоял хан Неврюй. Этот надменно принял поклонение младшего, но так как выше его стоящий царевич Чаган виден был на своем белом коне тут же неподалеку, то ему, Неврюю, полагалось, ничего не отвечая младшему, подъехать к тому, кто над ним, и пасть ниц перед Чаганом. Неврюй так и сделал. Укитья же остановил коня поодаль. Грозное лицо Чагана обратилось к нему. - Приблизься, вестник беды! - произнес царевич. Хан Укитья, подламываясь в ногах, с посиневшими от страха губами и хрипло дыша, словно бы уже тетива затянулась на его шее, приблизился к царевичу, бросив повод коня одному из телохранителей, и рухнул перед Наганом на колени. При этом разноцветный свой шелковый пояс старик повесил себе на шею, обозначая этим полное отдание себя на волю принца. И это смирило гнев Нагана. Он приказал старому полководцу рассказать подробно обо всех обстоятельствах, при которых утонули те трое. Укитья начал рассказ - рассказ, даже и в атот миг построенный витиевато, наподобие некоей былины, и Наган стал слушать его с явным наслажденьем, словно бы импровизацию певца на одном из придворных торжеств. По рассказу Укитьи выходило, что во всем виноваты были те двое русских, на чьей обязанности было разведать броды через Клязьму и обозначить их справа и слева. Заостренные жерди, натыканные поперек речки, не выдержали на левом крыле напора переправлявшейся конницы и упали. Таким образом граница безопасного брода нарушилась, и вот трое потонули. Вскоре Акиндин Чернобай и Егор Чегодаш - мостовщик и коневой лекарь - предстали перед Наганом. Чегодаш слегка поотстал, как младший, и остался в кустах, а купец Чернобай был двумя стрелоносцами Подведен к самому коню царевича. Мостовщик упал ниц и долго пребывал так - лбом в землю, отставя грузный зад в синих бархатных штанах. Налетевший ветер закинул ему на спину подол красной рубахи, обнажив полоску спины, однако Чернобай не посмел завести за спину руку, чтобы оправить рубашку, ибо знал, находясь уже целых двенадцать лет в тайном услуженье татарам, что это движенье его будет сочтено знаком неуваженья, а быть может, даже и колдовством, а потому уж лучше было оставаться недвижным. По знаку Чагана двое стрелоносцев подняли Акиндина Черновая на ноги. - Где ты был, собака? - по-монгольски спросил царевич трясущегося купца. Всегда находящийся близ царевича толмач насторожил уши. Однако услуги его не понадобились: русский купец, как, впрочем, и многие Из торговцев, постоянно имевших дело с татарскими таможниками да и торговавших в самой Орде, ответил ему по-монгольски. И это спасло ему жизнь. Чернобай стал объяснять, что не только рядом кольев, но еще и веревкою поперек Клязьмы обозначили они с кумом границы брода. Однако батыри из молодечества нарочно свалили жерди и утопили веревку, наезжая конями. Оттого и стряслась беда. А коли виноват чем - казните. Он же, Акиндин Чернобай, служил и еще послужит. Чаган из-под опущенных ресниц тяжелым взглядом глядел на потное лицо Акиндина. Затем лениво поднял тяжелую плеть и ударил его плетью по лицу. Багровый след тотчас же вспух наискосок жирной щеки купца. Акиндин вскинул было руку - прихватить щеку, но тотчас же и отдернул. Только слеза выкатилась из глаза. И это его смиренье тоже понравилось монголу. - Ступай, собака, - сказал он, и отвернулся, и стал смотреть в сторону переправы. Акиндин Чернобай побежал к той гривке леса, где отстал от него Чегодаш. Колдун выступил к нему навстречу из-за кустов, за которыми стоял. - Ну что, кум? Как?.. - спросил он. - А я ведь пошептал тут малость. Чего дашь? - спросил он и по-озорному блеснул глазами. Ни слова не отвечая, купец сунул ему кулаком в нос так, что Чегодаш чуть не свалился с ног и кровь закапала у него из ноздрей. Царевичу Чагану наскучило смотреть на бесконечную переправу, и он отъехал, сопровождаемый медиком-теленгутом и гадальщиком-ламою, к своим шатрам, разбитым в березняке. Шатры были из ослепительно белого войлока с покрышкой из красного шелка. Их было семь. Один - самого царевича. Другой - для стражи. Пять остальных кибиток - для жен с их прислугой. В одной помещалась главная супруга царевича - Кунчин; в другой - другая супруга - Абга-хатунь, в третьей - третья - Ходань; в четвертой - четвертая, бывшая дочерью китайского императора, - Эргунь-фуджинь; пятая кибитка была предназначена для Дубравки. Бедная Дубравка и не подозревала, что для нее уж и кибитка готова! Переодетая княжичем, с косичками, подобранными тщательно под круглую, с золото-парчовым верхом и собольей опушкой, шапку, сидя в седле по-мужски на золотисто-гнедом иноходце, великая княгиня Владимирская, стремя в стремя со своим супругом, взирала с холма боровой опушки на движенье татар. Князь Андрей, уже недосягаемый для праздного и суетного, сидел на своем кабардинском аргамаке - сером, в яблоках, - одетый в серебряную кольчугу, поверх которой накинут был алый короткий плащ. Князь был еще без шлема; лицо его казалось багровым. Время от времени чувство непередаваемого ужаса опахивало его, и князь боялся, что окружавшие его воеводы, дружинники да и сама Дубравка знают об этом. Однако же немалый навык походов и битв под водительством брата помогал ему и сейчас быть или по крайней мере казаться на высоте своего положенья. Главное же было в том, что на него взирали сейчас тысячи людей с тем беззаветным упованьем, с каким воины взирают на вождя перед битвой. Тогда у полководца, пускай до того и несмелого, вдруг вырастают крылья. Так было и с братом Невского. Как бы в некоем приливе полководческого ясновиденья, Андрей Ярославич спокойным, решительным голосом, которого не узнавал сам, отдавал последние распоряженья перед битвой. И старый отцовский воевода Жидислав - красивый, струйчатобородый, горбоносый старик, высившийся конь о конь с князем, почтительно и со все более возрастающим доверием принимал эти распоряжения Андрея, с немалым удивленьем убеждаясь, что даже он, Жидислав, ничего бы не смог в них ни отменить, ни исправить. И, чувствуя это, Андрей Ярославич все более укреплялся и успокаивался. Нашествие полчищ Неврюя было своевременно узнано князем Андреем. Донесли ему и похвальбу ордынского принца: "В котлах мы увариваем наиболее непокорных!" Андрей, когда ему стало известно об этом от захваченного в плен татарского разведчика, только рассмеялся и отвечал во всеуслышанье: - А у нас так говорят, у русских: "Не хвались подпоясавшись, а хвались распоясавшись!.." Радостный, приглушенный смех, понесшийся по рядам дружины, показал князю, до чего же вовремя упало на сердце воинов это удалое слово. И Андрей Ярославич добавил еще громче, еще удалее: - Слышите, богатыри? В котлах нас грозится уварить поганая рожа татарская!.. Навыкли баранину свою варить!.. Ничего, сами мясом своим поганым котла отведаете сегодня! Ответом был грозный, рокочущий гул, далеко отдавшийся в темном бору, где укрыт был княжеский большой полк Андрея. Андрей Ярославич понимал, что сила татар - в коннице и что слабость наша - в нехватке этой конницы. Он видел, что сила наша - в пехоте. Он так и сказал большим воеводам своим на полевом военном совете: - Пехота - надежа моя! Коня где ж теперь взять, мы - не кочевые! А на работного конягу, на пахотного, взгромозднть мужиков - какая это конница будет! Будем их, татар, нажидать на себя!.. Так и сделали. Все пятеро больших воевод князя Андрея: воевода сторожевого полка - Онуфрий Нянька, сын того самого Няньки, что погиб от Батыя, обороняя Москву и Коломну; затем правой руки воевода - Онисим Тертереевич, большого полка - Жидислав, левой руки - Гвоздок и, наконец, затыльного - он же и засадный - полка, Егор Мстиславич, - все пятеро больших воевод одобрили и выбор места, где князь задумал встретить татар, и расстановку полков, и предложенный князем способ боя. Замысел князя был прост. Ярославич в своих расчетах исходил как раз из подавляющего обилия конницы у татар, из недостатка ее у нас и, наконец, что сильны мы пехотой. Место для полков было выбрано примерно в полуверсте от предполагаемой татарами переправы. От самой Клязьмы оно шло на изволок, представляя собою перебитую островками леса отлогую холмовину, изрезанную овражками. И этот постепенный, начиная от Клязьмы, взъем, и овражки, и, наконец, утюги леса, разбросанные по холмовине, - все в расчетах Ярославича должно было способствовать как бы разлому на куски и замедленью потока татарской конницы. Ей - так рассчитал князь - негде было набрать разгону. И не надо было давать ей как следует развернуться: надлежало смять татарскую конницу сразу, как только переправится, не дать ей обозреться и выйти на простор. А для русской стороны многочисленные острова и утюги леса были добрым прикрытием: татарам неведомо будет, сколь велики, вернее - сколь малы наши силы, да и пехоте легче будет устоять против атак азийской конницы! Так рассчитал Андрей. По его приказу иные из лесных островов были с трех сторон окружены окопами, и, кроме того, перед челом леса, на пространстве шириною до двухсот сажен, был рассыпан совсем невидный в густой траве стальной кованый репейник. Этим средством против атак половецкой конницы пользовался еще Мономах. Потом средство это забыли, и вот оно снова пригодилось его правнуку! И Андрей гордился этим. Сегодня, перед началом сражения, объезжая полки, Андрей Ярославич был светел лицом, и сердце у него играло, словно солнышко в Петров день. "А что сказал бы на все на это, когда бы глянул, Александр?" - думалось Андрею. Но он тотчас же спохватывался и досадовал, что не может почти ничего творить, государственного или военного, мысленно не оглянувшись на брата. Александр остался бы доволен, похвалил бы и весь распорядок ратный, и сохранение тайны, ибо, ради убереженья ее, незадолго перед битвой объявлено было окрестным жителям, что князь выезжает со всей охотой своей на обклад зверя, а потому, как всегда, дня за два, за три доступ всем посторонним в намеченные колки и острова был закрыт, и никого это не удивило. Одним бы разве остался недоволен Александр - и это как раз обстоятельство и точило совесть Андрея, - тем, что без ведома и согласия брата, пользуясь отъездом его в донские степи, он, Андрей, своей властью определил переславльскую вотчину брата для сбора войска, а в самой усадьбе Невского, в Берендееве, приказал быть потаенному свозу всего оружия и воинского доспеха. Расчет был простой: земли Невского были неприкосновенны под прикрытием тарханного ярлыка; туда не засылались баскаки, стало быть, и высмотреть было нельзя все то, что с бешеной быстротою спроворил там Андрей. Тарханная вотчина Александра превращена была в кузницу войны. Прежде чем решиться на это, Андрей спросился у Дубравки. Дочерь Даниила задумалась. - Знаешь, - сказала она, вздохнув, - если все будет хорошо... победим, то он первый тебя расцелует! А если... ну, а тогда и нас с тобой в живых не будет, и не услышим, мертвые, что он там говорить станет про нас, Александр твой Ярославич!.. - с просквозившим вдруг недоброжелательством произнесла Дубравка. - Дубра-а-ва!.. - воскликнул укоризненно Андрей. Нежные щеки Дубравки покрылись алыми пятнами. Она закрыла руками лицо, и сквозь ее пальцы проступили слезы. Трехсоттысячной орде Неврюя Андрей Ярославич смог противопоставить всего лишь тридцать пять тысяч готового к сраженью войска, из которых около пяти тысяч было на конях. Никто из князей, с кем заводил он до нашествия осторожный разговор о дружном восстании против Орды, не прислал ему ни одного ратника. Только Ярослав Ярославич, брат, прислал две тысячи пеших да тысячу конных. Однако и такой силы - тридцати пяти тысяч - никогда еще, от самой битвы на Калке, разом не выставляла Русь против Орды. Мало было войска у великого князя Владимирского, но Андрей крепко надеялся на неутолимую ярость своих воинов, ибо не было почти ни единого из них, у кого бы в семье не зарезали кого-либо, не осквернили, не угнали бы в рабство. Да еще надеялся Ярославич на то, что острова леса не дадут развернуть Неврюю его конницу и помешают разведать силы русских. Серая, в яблоках, лошадь Андрея шла просторным наметом, и золотисто-гнедой иноходец Дубравки едва поспевал за аргамаком князя. Князь и княгиня совершали последний объезд войска перед битвой. Татары были уже не столь далеко. Поймано было уже несколько татарских конных разведчиков. Андрей сам допросил их в присутствии воеводы сторожевого полка - Онуфрия Няньки. Полки и дружина готовились к построенью под прикрытием лесов. Полковые знамена находились еще в чехлах, притянутые ко древку. Но знамена сотен - двуязычные, всевозможных цветов, "прапорцы", - те уже струились под легким ветерком. По всему лесу - по траве, по стволам деревьев - прыгали солнечные зайчики, отсвечивая от шлемов, кольчуг, от рукоятей мечей и сабель, от нагрудных зерцал с золотою насечкою, стальных бармиц - оплечий, от наручей и наколенников, от рогатин, секир и копий. Щиты на этот раз приказано было даже и не вынимать из возов: отяжелили бы только бойца! Шло поспешное возложение на себя доспехов, сопровождаемое взаимным подшучиваньем, поддразниваньем, вместе с дружеским помоганьем один другому - этой прощальной на земле услугой товарищу. Осматривали, в последнее, своих ретивых коней, ласково оглаживали их, что-то шептали в конское ухо, втыкали в налобный ремень узды веточки березы или какой-нибудь полевой цветок. Пешие ратники изукрашали веточками железные шлемы: русичи!.. Застегивали последние пряжки и застежки, завязывали тесемки, напяливали через голову кольчуги и потом долго поводили богатырскими плечами, пытая, просторно ли плечам. Пятеро главных воевод, а также тысяцкие и сотники были уже в полном доспехе, на конях и в блистающих островерхих стальных ерихонках - шлемах, - которые отличались одна от другой лишь степенью отделки, соответственно воинскому чину. На князе, поверх доспеха, был алый короткий плащ - приволока. Дубравка, поспешавшая напряженно вслед мужу, вся отдавшаяся управленью конем, с распылавшимися щеками, была похожа на отрока-оруженосца. Мальчишечко из княжих дворян. "Видать, что еще и не ездок!.." - судили о ней воины, глядя ей вослед и не узнавая княгини. Да и приказано было, тайны ради, не кричать никому при проезде княжеской четы. - ...Возволочите стяги! - приказал зычным голосом князь Андрей, ибо и один, и другой, и третий разведчик из сторожевого полка донесли воеводе Онуфрию, а этот - Андрею, что татары уже близко и начинают переправу через Клязьму. Первым взвился и трепыхнул княжеский стяг - над большим полком. Дивного искусства перстами было строено это знамя! И та, что расшивала великокняжеский стяг, - она была тут, рядом с супругом, осеняемая сим знаменем. Основной квадрат знамени был небесно-голубого цвета. И это голубое поле охватывала жаркого - алого цвета кайма. Вышитый Дубравкою со старинной галицкой иконы, которою благословил ее родитель, образ Спаса - Ярое Око сиял в средине голубого поля, окруженный венком из золотых с крыльями херувимских головок. Больше на этом основном - голубом поле не было никаких ни изображений, ни надписей. Однако со свободно веющего края свешивалось другое полотнище - белого, в прожелть, цвета, снизу откошенное - для легкости веянья, и на этом полотнище были вышиты два изображенья: вверху - Георгий Победоносец на коне, вонзающий копье в глотку змия, а внизу - золотой вздыбившийся барс: родовой, прадедовский знак Ярославичей - от Юрья Долгие Руки. Внизу под этим изображеньем перстами Дубравки исшита была, золотою узкою тесьмою, надпись, не столь-то уж и легко читаемая теми, кто не силен был в грамоте: "О страстотерпче Христов, Георгие, прииди на помощь великому князю Андрею". Надпись была под титлом, то есть сжатая, с пропуском букв. Едва только возреяла великокняжеская хоругвь, как великий князь, Дубравка, воевода Жидислав и все, сколько было тут дружинников, сняли шлемы, перекрестились и помолчали. В тот же миг взвились знамена и остальных четырех полков. С одного из деревьев прозвенела труба, ей в ответ проголосила другая, третья, и только не слыхать было самой отдаленной - из леса, в стороне, где залегло засадное, потаенное войско. Андрей Ярославич начал ставить полки. Как спелая нива, колышутся, лоснясь и отблескивая под солнцем, хоругви и прапорцы над головами богатырей. А еловцы на шеломах - словно языки пламени. Ударные тысячи, нацеленные смять и опрокинуть в Клязьму татар, успевших совершить переправу, - эти все были на конях. И так как недоставало на всех оружия и доспехов, то приказано было тыловым, чтобы отдали они передовым и коней своих, да и доспехи, которые получше: ибо эти первыми грянут в чудовищно-гостеприимные ворота смерти. А и было чем грянуть! Секиры, топоры, мечи, сабли, рогатины, кистени, именуемые в народе "гасило", ибо, как свечку, гасит жизнь человеческую этот звездатый стальной комок, прикрепленный на цепочке к нагаечному черенку; затем копья - длинные, на увесистых ратовищах, обладающие страшной пробойной силой в руках всадника, - особенно если правильно держит: и рукой, но и притиснувши к боку. Ибо тогда не столько всадник, сколько бешено мчащийся конь разгоном всего своего многовесомого туловища наносит удар. А совокупную силу такого копьевого удара кто выдержит?! Были у русских всадников и короткие копья - целый пук с правой стороны седла, - этими били с намету поверженного наземь врага, пригвождая его к земле; метали их, эти копья, иначе именуемые сулицами, и вперед себя, досягая на полсотни шагов. И опять же - разгон коня удваивал их разящую силу. У иных из всадников были также чеканы и топорки. Всех лучников и немногих, кто пришел с самострелом, Андрей Ярославич выделил ото всех полков и посажал по деревьям, вдоль лесной опушки, где предстояло принять оборону. Много было добрых стрелков, но таких, какие пришли от Вологды, из Поонежья, от Бела-озера, - таких, поди, и среди татар нашлось бы немного: и в волос не промахнулись бы! Как будто и готовились и ждали, а все ж таки трубою ратного строя все как бы захвачены были врасплох. Некая тень, как бы тень от крыла близко над головою пролетевшей птицы, пронеслась по суровым лицам бойцов. Поспешно докрещивались. Менялись крестами, братаясь перед смертью. Приятельски доругивались. Пытали на урез пальца остро отточенные сабли, топоры, мечи, кинжалы и кривые, полумесяцем, засапожники. Пешая рать, которых в дружеской перебранке конники именовали - пешеломы, услыхав звук трубы, торопливо вздевали на кисть руки тесьмяные или кожаные петли топоров и окованных железом гвоздатых дубин, с шаровками на концах: "Бой творяху деревянным ослопом", и, круша тяжелыми сапогами валежник, устремлялись - каждая сотня к своему прапорцу. Андрей Ярославич, помня, как делывал это брат Александр, считал нужным время от времени остановить кого-либо из бойцов и кинуть с седла доброе княжое слово. - Чеевич? - громко спросил он одного удалого молодца в стальной рубахе и в шлеме, однако вооруженного только одним гвоздатым ослопом. - Павшин! - зычно ответствовал тот, приостановясь. - Какого Павши - Михалева? - спросил князь, который и впрямь обладал хваткой памятью на лица, на имена и любил блеснуть этим. - Его! - отвечал воин и вовсе остановился. - Знаю. Добрый мужик: вместе немца ломали на Озере. Ну что, живой он? - громко спросил князь. - Живой! - отвечал ратник. - Со мною собирался, да мать не пустила. Андрей переглянулся с Дубравкой. - Ну ладно, - сказал он в прощанье. - Не посрами отца! Чтобы доволен был отец тобою. - Тятенька доволен будет! - уверенно отвечал богатырь. - А ты - чей? - спросил очередного пробегавшего воина Андрей Ярославич. Тот остановился. Привычным движеньем хотел сдернуть шапку перед князем, но, однако, рука его докоснулась до гладкой стали шелома, и, растерянный, он отдернул ее. - Фочкою зовут, Федотов сын, по прозванию - Прилук! - звонко отвечал он. - Яви ж себя доблестным, Прилук! - сказал князь. - Буду радеть! - откликнулся Ярославичу ополченец. Князь и княгиня Владимирские в сопровождении воеводы Жидислава и дружинных телохранителей выехали на опушку бора, самого близкого к переправлявшимся через Клязьму татарам. Дубравка глянула, и у нее дух замер. Невольно воспятила она своего гнедого иноходца в глубь леса. Андрей Ярославич нахмурился. - Ну-ну, - негромким голосом проговорил он, не поворачиваясь к жене. Дубравка вспыхнула от стыда и, чтобы поправить дело, кольнула золотыми маленькими шпорами своего коня. Тот рванулся и едва было не вынес княгиню далеко из леса, на луговину, уклонную к реке. Один из дружинников повис на узде и остановил иноходца княгини. У Андрея екнуло сердце. - В тыл отправлю!.. - снова вполголоса пригрозил он сквозь зубы. Затем, когда испуг его за жену прошел, князь уже спокойно-назидательным голосом, словно бы она и впрямь была княжич-подросток, выехавший впервые на облогу зверя, сказал, не отрываясь от развернувшегося перед ним зрелища: - Вот и смотри тихонько, а из лесу не высовывайся! Вот они тебе - татары!.. Дубравка, стараясь дышать полуоткрытыми устами, дабы унять сердце, готовое расшибиться о кольчугу, заставила себя оглянуть окрестность. И показалось Дубравке, будто и холмы, и долины, и сбросы берега, да и сама река - вся местность, до самой черты окоема, была покрыта толстым, живым, кишащим пологом пестрого цвета. И с необычайной явственностью прозвучали в ее душе давние слова отца, которые лишь теперь оборотились для нее страшной явью: "Доню, милая, - и не дай бог тебе увидать их!.. Когда бы ты знала, доченька, как вот саранча в черный год приходит на землю: копыта, копыта конские чвакают, вязнут!.. Невпроворот!.. Версты и версты - доколе досягнет глаз. Так что же можно - мечом против саранчи?!" Долго молчали все трое: Андрей, Дубравка, Жидислав. Наконец князь, повернувшись к старому воеводе, уверенно произнес: - Самая доба ударить на них! - Самая пора, князь! - подтвердил Жидислав. Князь взмахнул рукой - уже в панцирной рукавице, - и тотчас же великокняжеский трубач поднял и приблизил к губам серебряную трубу, надул щеки и затрубил. И уже ничего не слышно стало за мерным уханьем земли под ударами тысяч и тысяч копыт. С трех сторон трехтысячная громада конников ринулась на татар. А так как мчаться было под гору, то за седлом каждого всадника сидел еще и пехотинец. И скоро Дубравка, Андрей, Жидислав увидали в радостном торжестве, как словно бы порывом бури, ударившей с трех сторон, вдруг возвеялся и стал трудиться и сползать обратно - в Клязьму - тот чудовищный пласт саранчи, которым показывалось издали усеявшее все холмы и склоны татарское полчище. Это был удар, которого тринадцать лет, после Батыева нашествия, ждала Русская Земля! Боже, что поднялось!.. Разве выкричать слову человеческому про тот ужас и ту простоту нагого, обнаженного убийства, которую являет кровавое, душное, потное, осатанелое месиво рукопашной битвы, - и орущее, и хрипящее, и воющее, и лязгающее, и хряскающее ломимой человечьей костью, и пронзающее душу визгом коней - визгом страшным, нездешним, словно видения Апокалипсиса, визгом, который и сам по себе способен разрушить мозг человеческий и ринуть человека в безумие... Визжат взбесившиеся татарские кони - звери с большой головой и со злыми глазами, рвут зубами, копытами свои собственные, облитые кровью кишки, мешающие им скакать, дыбиться и обрушивать передние копыта свои на череп, на лицо, на грудь врага, проламывая и панцирь и грудь. Завалы из окровавленных конских туш нагромоздились на сырой кочковатой луговине Клязьмы!.. И гибнул, раздавленный рухнувшею на него тушею татарской лошади, рассарычив ей брюхо кривым засапожником, гибнул, порубанный наскочившими татарскими конниками, владимирский, суздальский, рязанский, пронский, ростовский пешец - ополченец, вчерась еще пахарь или ремесленник, пришедший отомстить!.. Что ж, одним конем вражьим, да и одним татарином меньше стало!.. Что татарин без лошади? - все равно как пустой мешок: поставь его - не стоит!.. Тут же раздерут его, окаянного, на части набежавшие наши, а нет - с седла распластают!.. В конях их сила, в конях! Да еще многолюдством задавили: мыслимое ли дело - десятеро на одного! А пускай бы и десять на одного, когда бы в пешем бою! Все больше сатанело кровавое бучило боя! Казалось, до самого неба хочет доплеснуть кипень битвы. Уж, местами, зубы и пятерня, дорвавшись до горла, решали спор - кому из двоих подняться с земли, а кому и запрокинуться на ней навеки; и втопчут его в землю, и разнесут по кровавым ошметам тысячи бьющих в нее копыт, тысячи тяжко попирающих сапог! Зной валил с неба. Было душно. Многие из бойцов - и татар и русских - в этом месиве уж не могли выпростать ни руки, ни ножа - где уж там меч, копье, саблю! - и только очами да зубами скрежещущими грозили один другому, уже готовые дотянуться - тот к тому, этот к этому - и вдруг оторванные, прочь уносимые друг от друга непреодолимым навалом и натиском человечьих и лошадиных тел. Было и так, что задавленные насмерть не могли рухнуться наземь, несомые навалом живых. Их тела с остекленевшими глазами, как бы озирая битву, из которой и мертвому некуда уйти, стоймя носились по полю, принимая в свою остывающую плоть удары копий и стрел!.. Свежиною крови, запах которой пресекает дыханье и заставляет бежать непривычного к ней человека, потянуло от земли! Осклизли - и трава, и тела убитых, и кольчуги, и шлемы, и поверженные туши коней. Русские мечи по самый крыж покрыты были кровью. Рукояти поприлипали к ладоням. Но и у татар с кривых сабель, досыта упившихся русской кровью, кровь текла по руке в рукава халатов и бешметов... А битва все ширилась! Новый тумен - отборные, на серых конях, десять тысяч всадников - одним лишь наклоненьем хвостатой жердовины значка - ринул на этот берег хан Укитья, в подпору теснимым татарам. ...Нет, нет - да уж подымет ли и нашего, русского народа сверхчеловеческое слово - слово, подобное и веянью ветра, и звуку смычка, и ропоту бора, и воплю ратной трубы, и грохоту землетрясений, - подымет ли даже и оно, могущее поколебать и небо и землю, обоймет ли даже и наше, русское слово все то, что творилось в тот миг на берегах Клязьмы?! Тщетной оказалась подмога, брошенная ханом Укитьей в прожорливую пасть боя! Разящая сила удара, которую несли в себе эти свежие десять тысяч конников, низринувшиеся с покатостей татарского берега Клязьмы, быстро погрязла в том многоязычно вопящем месиве, в которое были обращены ударом русских полков тумены, скопившиеся за Клязьмой. Только сила могла остановить силу! Хан Укитья, презрительно сопя, чуть расщелив свои заплывшие глаза, таким напутствием сопроводил оглана, ведущего новый тумен. - Хабул! - прохрипел он. - Я знал отца твоего!.. В ответ юный богатырь монгол, в черном бешмете, в парчовой круглой шапке с собольей оторочкой, трижды поцеловал землю у копыт коня, на коем восседал хан Укитья. Затем встал, коснулся лба и груди - и замер. Укитья знал, что этот прославленный богатырь был куда знатнее его самого! Однако на войне первая доблесть батыря не есть ли повиновенье?! И царевич обязан повиноваться сотнику, если только волей вышестоящего он поставлен под его начало! И хан Укитья, не повернув даже и головы в сторону Хабул-хана, просипел: - Хабул! Тебе дан лучший из моих туменов. Уничтожь этих разношерстных собак, которые оборотили хребет свой перед русскими! Убивай беспощадно этих трусливых, как верблюды, людей из народа Хойтэ и всех прочих, ибо сегодня бегством своим они опачкали имя монгола. Монгол - значит смелый!.. Снова легкое наклоненье головы и прикосновенье руки ко лбу и области сердца. Лицо Укитьи - подобное лицу каменной бабы - отеплилось улыбкой. Он повернулся к богатырю: - На тебе нет панциря, да и голова не прикрыта... Я вижу, ты этих русских не очень-то испугался!.. Молодой хан отвечал почтительно, но сурово: - Отец мой был сыном Сунтой-багадура. - Ступай! И, еще раз поклонясь начальнику, Хабул-хан быстро отошел, всунул ногу в стремя, которое держал один из его нукеров, и поскакал. Теперь Дубравке казалось, что пестрая толща саранчи, уже слипшаяся от крови в кучи, как бы сгребается ладонью некоего великана, и трудится, и трудится в Клязьму. "Господи! - думалось Дубравке. - Да неужели не сон все это?! Бьем, бьем этих татар!.. Бегут, проклятые!.. Отец, посмотри!" - как бы всей душою крикнула она в этот миг туда, на Карпаты. И впервые за все время их безрадостного супружества Дубравка взглянула на Андрея, вся потеплев душою. "А тот?.. Ну что же... сам свой жребий избрал!.. Уж очень осторожен... Ну и сиди в своем Новгороде: за болотами не тронут!.." Так думалось дочери Даниила, супруге великого князя Владимирского. Андрей Ярославич почти уже и не опускался больше в седло, а так и стоял в стременах, весь вытянувшись, неотрывно вглядываясь в поле боя. - Ах, славно, ах, славно!.. Ну и радуют князя! - возбужденно восклицал он, кидая оком то на воеводу Жидислава, то на Дубравку, а то и на кого-либо из рядовых дружинников - своих главохранителей. Воеводе большого полка, Жидиславу Андреевичу, по правде сказать, сейчас совсем было не до того, чтобы отвечать на восторженные восклицанья своего ратного питомца, - к суровому старцу то и дело прискакивали на взмыленных конях дружинники-вестоносцы и вновь неслись от него, приняв приказанье; однако нельзя ж было и не отвечать: князь! Старый воевода прочесал перстами волнистые струйки седой бороды, улыбнулся и так отозвался князю: - Да! Уж наш народ теперь не сдержать: дорвалися до татарина, что бык до барды!.. Князь рассмеялся. - А? Дубрава?.. - сказал он и ласково потрепал поверх перчатки с раструбом маленькую руку княгини. Глаза Дубравки увлажнились. Дозорный, сидевший на дереве, тоже не выдержал. - Наши гонят!.. - диким голосом закричал он. Воевода Жидислав поднял голову и сказал не очень, впрочем, строго: - Кузьма, ты чего это? Али тебя для того посадили, чтобы орать? Но уж и с другого и с третьего дерева неслись радостные крики рассаженных там стрелков. Некоторые улюлюкали вслед татарам, кричали охотничьи кличи, хохотали и ударяли ладонями о голенища сапог. Андрей Ярославич со вздохом облегченья опустился наконец в седло. - Клянусь Христом-богом и его пришествием! - крикнул он и поднял десницу в панцирной перчатке. - Бегут, проклятые!.. Татары, татары бегут!.. Бежали! И это не было притворным бегством с целью завлечь противника и навести его на засаду, чего опасались вначале и Андрей Ярославич, и воевода Жидислав. Куда там: трупами гатили Клязьму!.. И по зыбкой этой гати, еще хрипящей, живой, хлюпающей под копытами русской погони, метнулись было с разлету на тот берег, на татарский, десятка два-три русских всадников, но так и канули там бесследно. И не то чтобы порубили их, сразили копьем или стрелою, а попросту замяли и затоптали, даже и не успев распознать в них врагов, так же, как топтали и месили друг друга. И, увидав это, Андрей Ярославич велел дать ратной трубою звонкий, далеко слышный приказ: собираться каждой сотне под свое знамя! И в это самое время, прямо в лоб мятущимся и бегущим татарам, и ударил новый тумен - тумен хана Хабула, задачей которого было остановить бегство и затем, гоня впереди себя завороченных, вновь ударить на русских. Две конно-людские, неудержимо несущиеся со склонов прямо в противоположные стороны, многосоттысячепудовые тучи озверелого мяса схлестнулись на самой середине реки!.. Да уж какая там река!.. Реки не было - был огромный, на версты, мокрый ров, заваленный, загроможденный конскими и человеческими телами. И запруженная Клязьма выдала воды свои на низменные берега... Молодой хан Хабул отдал приказ рубить беглецов беспощадно. Были особенные причины на то: среди отступавших только ничтожная часть были монголы; все же остальное полчище было сборною конницею - свыше сорока покоренных татарами народов. Кого только тут не было! Были и китаи, и найманы, и саланги, и каракитаи, сиречь черные китаи, и ойрат, и гуйюр, и сумонгол, и кергис, и мадьяры, и туркоманы, и сарацины, и парроситы, и мордва, и черемись, и поволжские булгары, хазары, персы и самогеды, и народ Хойтэ, и множество, множество других. Вот почему и отдал приказ хан Хабул врубаться в бегущее полчище беспощадно. И этим необдуманным повеленьем своим он и загубил едва ли не весь свой тумен, лучший из туменов Неврюя! Остановить накоротке почти двадцатитысячное конное, но уже сбившееся в мятущийся табун разноплеменное войско, охваченное паникой, было столь же невозможно, как задержать ладонями лавину. Впадший в неистовство, истощивший силы передовых своих тысяч и утратив управленье над ними, так как их захлестнуло обезумевшим навалом бегущих, хан Хабул выхватил саблю и сам кинулся вместе с телохранителями в эту схватку, пролагая широкую кровавую просеку на левый берег Клязьмы по скользкой гати из лошадиных и человеческих тел... Выскакав на твердую землю, хан остановил коня и пронзительным, гортанным голосом крикнул: - Монголы! Враг перед вами!.. Это был клич Чингиз-хана. Навстречу Хабулу вынесся на вороном коне огромного роста, в кольчуге и в шлеме, русский сотник Позвизд. Завидя хана Хабула, он испустил во всю свою могучую глотку страшный и как бы прожорливый крик. Диким, визгливым гиком ответствовал русскому витязю богатырь-хан. Русские закричали своему: - Позвизд! Эй, эй!.. Позвизд Акимыч, оберегись!.. Перемахивая через груды убитых, через туши павших коней, мчались друг на друга, во всю мочь, кони того и другого: вороной - у русского великана, серый - у татарина... Сшиблись! Вопль боли и ужаса исторгся из груди русских воинов. Гортанным, глумливым алалаканьем ответили им татары. Копьем, древко которого было и не охватить руке простого смертного, татарский богатырь расщепил одним ударом седло и опрокинул и лошадь и всадника. И прежде чем новгородец, оглушенный паденьем, успел подняться с земли, хан Хабул зарубил его насмерть. Телохранители хана втоптали поверженного в землю. Юный хан резко поворотил коня вправо. Пробившиеся на русский берег Клязьмы тысячи ринулись вслед за ним, обтекая еще не успевших вновь построиться русских. В то же время другое конное полчище, под предводительством другого батыря, подвластного Хабул-хану, ринулось влево - окружая русский стан. Хабул-хан, замедлив тяжелый скок своего богатырского коня, как бы очерчивая хищный круг окрест русского войска, неторопливо высматривал себе новую жертву. И тогда-то из-под знамени новгородских гончаров - золотая кринка на голубом поле, а над нею золотой посох посадника - отделился всадник на буром коне. Это был старшина новгородского гончарного цеха - Александр-Милонег Рогович. Желтые кудри его были прикрыты стальным островерхим шишаком, кольчуга со стальными пластинами на груди. Ловко и подсадисто сидел гончар Рогович. Хватким, горящим оком из больших глазниц удлиненного юного лица смотрел он на татарина. На правой руке у него, на широкой тесьме, свисал чекан - востроносый, с чуть загнутым клювом, стальной молоток, крепко насаженный и заклепанный на красном недлинном черене, с отделкой золотом и слоновой костью. Татарин крикнул ему по-монгольски какое-то оскорбленье, которого не понял гончар, но в ответ на которое долгий хохот стоял среди нукеров хана. И татары и новгородцы, близ стоявшие, не смели ничем посягнуть на священное издревле право единоборства. Пустив серого жеребца своего на тяжелый скок, татарин уже наладил к удару свое огромное, будто жердь, копье. Рогович разобрал на левую руку поводья, а правой подобрал висевший сбоку свой чекан-клювец и наладил как следует широкую тесьму, на которой висел этот чекан на кисти его правой руки. "Ну, держись, Александрушка, ребята твои, новгородцы, смотрят на тебя! Не положи сраму на город, на братчину!" - не то подумал, не то пробормотал он, прилаживаясь отпрянуть конем от ниспровергающего удара копья. Но за мгновенье пред сшибкой Хабул выбросил в сторону левую руку, затем, как ножницы, раздвинул и сдвинул пальцы, а из правой выронил копье... "Это - на руку мне!" - подумал обманутый этим движеньем Рогович. И в тот же миг скользкая волосяная петля длинной татарской укрючины, в кою пору вложенной в правую руку Хабула подскакавшим, по его знаку, стрелоносцем, взвилась над головой гончара. "Ну... пропал!.. В сороме - смерть!" - весь похолодав, подумал Александр Рогович. И уж не дума, не хитрость защитила его, а само тело, что в страшный миг - быстрее стрелы, умнее ума - дугою примкнуло ко гриве лошади. И петля миновала новгородца! Только хлестнув его по спине, она сорвалась в сторону. И в сторону же отпрянул конем татарин, чтобы укрючиной сдернуть с седла своего противника. "Ну, теперь ты - мой!" - сквозь зубы вырвалось у гончара Александра. Он стремительно повернул коня вслед татарину и, нагнав его, привстал во весь рост на стременах и грянул острым клювом чекана в голову татарского богатыря и пробил насквозь череп; рванув к себе рукоять чекана, он свалил убитого под копыта коней. Андрей Ярославич, Дубравка, воевода Жидислав и все, кто стоял с ними, с возрастающей тревогой взирали на обширный уклон луговины, перебитой пролесками, где сызнова установилась та - отсюда казавшаяся недвижной - толчея рукопашного боя, разрешить которую в ту или в другую сторону мог только новый удар, только свежий нахлын ратных сил! Они казались неисчерпаемы там, на другом берегу Клязьмы, у татар, и почти нечего было бросить отсюда, от русской стороны. Засадный полк? Но не на то он был рассчитан. В крайнем случае, если расчет сорвется, то уж тогда ринуть этот полк - две тысячи конных, пятьсот пехоты, - где-то близко смертного часу. А сейчас, а сейчас что? Опытный в битвах Андрей Ярославич не хуже, чем большой воевода его, понимал, как много значит в бою разгон победы, как важно и для воинов и для полководца не утратить этого разгона, не дать ему задохнуться. И Андрей Ярославич один, не спросясь воеводы, принял отчаянное решенье. Уж видно было, что, окруженные со всех сторон, сбитые в ощетинившийся сталью огромный ком, русские полки, сотни и обрывки полков тают, как глыба льда, ввергнутая в котел кипящей смолы. Андрей Ярославич знаком руки подозвал к себе сотника Гаврилу, начальника великокняжеской дружинной охраны. Гаврило-сотский был широкоплечий мужик-подстарок, с благообразно умасленною черной большою головою, белым и румяным лицом и черной отсвечивающей бородой. Он был в стальной, с козырьком, блистающей шапкемисюрке округлого верха, застегнутой под подбородком, и в доброй, светлой кольчуге новгородского дела. - Строить моих! - приказал Ярославич. - Вот добро! - прогудел сотник, открывая в большой улыбке белые зубы. - А то закисли!.. Князь отпустил его. Сотник стремительно повернулся и тяжелым бегом, круша валежник, устремился к полянке, где возле своих заседланных коней, не отпуская повода из рук, стояла, ожидая своего часу, великокняжеская охранная дружина в триста человек. Князь в сопровожденье Дубравки подъехал к ним, уже к выстроенным, в седлах, и остановил своего, в яблоках, аргамака перед самым челом дружины. Ни одному из трехсот не было больше девятнадцати лет! Все они были копейщиками. Островерхие и у всех одинакие, стальные гладкие шишаки их блистали на солнце. Сталь слегка розовела, принимая на себя отсветы от острого, алого, словно язычок пламени, сафьянного еловца - флажка, который реял на шлеме у каждого. Ничья еще не капнула слеза - кроме материнской - на этот шелк, на эти доспехи! Князь Андрей Ярославич, готовясь восстать на Орду, нарочно подобрал эту дружину из неженатых. "Меньше слез будет, меньше дум да оглядки, - говорил он ближайшим своим советникам. - Слезы женские пострашнее, чем ржа, для доспехов булатных!.." Если бы княгиню Дубравку, в ее мужском кольчужном одеянье и в стальном шишаке, поставить к ним в строй, то великая княгиня Владимирская ничуть бы не выделялась среди них. Дубравка, зардевшись, сказала что-то на ухо своему супругу, слегка наклонившись с седла в его сторону. Андрей одобрительно кивнул головой. Вслед за тем, по его приказу, юный знаменосец-хорунжий приблизился к Дубравке на рослом белом коне - ибо у всей первой сотни лошади были белые - и, спрыгнув с коня, преднес княгине хоругвь дружины: золотой вздыбившийся барс Ярославичей на голубом поле. Княгиня приняла на ладонь край голубого знамени и благоговейно приложила его к своим устам. С глубокой отцовской жалостью взирал великий князь на юные лица этих богатырей. И вдруг почувствовал, что не сказать ему без слез того заранее приготовленного напутственного, перед сраженьем, слова, с которым он хотел обратиться к ним, к этим мальчикам-витязям. И вместо задуманной речи одно только и мог сказать князь Андрей. - Что ж, ребятки мои, - молвил он попросту, - вам, витязям русским, что я говорить стану?! А меня впереди себя увидите!.. - Я сам поведу их! - обратился он к сотнику, указуя ему его место, по правую руку от себя, и выхватил блеснувшую под солнцем саблю. И каждый из этих трехсот почувствовал себя ростом вровень с деревьями и понял, что немедля надо кричать душу сотрясающим рыком и нестись на крыльях беды, разить поганых остроперым копьем, валить их наземь, под копыта своего коня. Князь Андрей провел перед собою, выпуская из леса на луговину, две первые сотни - на белых и на вороных конях, а когда поравнялась с ним третья - на серых, он тронул своего аргамака, дабы стать во главе этого отряда. Вдруг он почувствовал, как две сильные руки осадили его скакуна, схватив под уздцы. Тут же он увидал, что воевода большого полка, старик Жидислав, поспешно несется ему наперерез, простирает к нему руки и что-то кричит. Догадавшись, что это его, князя Андрея, хотят задержать, отвратить от принятого им ратного решенья, Андрей вспыхнул от гнева. Да разве в жилах его струится не та же самая кровь, что у брата Александра, - кровь Боголюбского Андрея, кровь Всеволода Великого?! Да разве кто-нибудь дерзнул бы брату Александру этак вот, рукою дружинника, осадить боевого коня? - Прочь! - заорал он. - Прочь!.. Он в бешенстве кольнул коня шпорою. Но оба могучих телохранителя повисли на удилах, и конь заплясал, храпя. Они обдавались потом смертельного ужаса, творя святотатство немыслимого в бою ослушанья самому великому князю, верховному военачальнику. Однако так приказал им воевода большого полка, и если от княжого гнева мог еще заступить воевода, то ничего не смог бы поделать и князь, если б они оскорбили ослушаньем воеводу Жидислава! Не из таких был старик, чтобы прощать!.. В это время и сам Жидислав подскакал едва не вплотную и, сметнувшись с коня, умоляя, простер обе руки князю: - Князь!.. Не гневися!.. Обезглавить нас хочешь?! На погибель идешь!.. - А они? - гневно воскликнул Андрей и взмахнул рукою в сторону юных, чья уже и последняя сотня вытягивалась из леса. - То - мое место! - отвечал воевода и, с невероятною для его лет быстротою, снова очутился в седле и бросил коня вслед исчезавшей из леса дружине. - Стой, старик! - крикнул ему вдогонку князь Андрей. - Где твое место? Я полки тебе вверил!.. А ты!.. И, не договорив, князь с такой силою вонзил шпоры, что его серый, в яблоках, рванулся вперед, опрокинув державших его телохранителей. Воевода Жидислав, скорбно покачав головою, посмотрел вслед князю, который мчался стремительно из леса, не успевая отстранять ветви дерев, хлеставшие по его лицу. Сумрачно сведя брови, старый воевода направил коня под великокняжеский стяг на опушке бора, откуда руководил он полками, куда стекались к нему донесения со всех концов боя. Однако новое испытанье ждало его сегодня со стороны великокняжеской четы: княгиня Дубравка, в сопровождении двух дружинников, мчалась вослед супругу. - Княгиня!.. Умилосердись! - только и воскликнул старый Жидислав, увидев Дубравку. - Я - туда: чтобы видеть! - сказала она, слегка потрясая головою, все еще не привыкнув, что на ней шлем, а не венец золотых косичек. - Коли так, то добро, княгиня! - несколько успокоенный, отвечал Жидислав. - Только молюся к тебе: не выдавайся из леса! Хорошо будет видно и так. Не ударили бы поганые, усмотрев тебя! И на всякий случай воевода отрядил еще двух своих телохранителей - оберегать княгиню и ни в коем случае не позволять ей выезжать из-под сосен. Тем временем Андрей Ярославич успел догнать своих "бессмертных", как называл он порою этих юношей, и теперь мчался впереди всех трех сотен, что на белых, на вороных и на серых конях, держа саблю еще поперек гривы коня, слыша позади себя дружный топот конского скока. Как любила его в этот миг Дубравка! Как любовалась им! "Матерь божия, смилуйся над нами! - молилась она в своем сердце. - Обереги, сохрани его! Буду любить его, буду беречь его, буду слушаться!.." Ей легко можно было проследить путь Андрея: реял алый княжеский плащ, сверкали драгоценные каменья золоченого шлема - ерихонки. Но и оттуда, с того берега Клязьмы, тоже уже заприметили князя. Хан Укитья, моргая изъеденными трахомой веками, вглядывался в сверкающую на солнце, идущую стальным клином трехсотенную дружину Андрея. Его приближенный, из числа бесчисленных племянников хана, почтительно изогнувшись в седле, показывал хану рукоятью нагайки на князя, несшегося впереди всех. - Вижу, - брюзгливо проворчал по-монгольски Укитья. - Зерцало с золотою насечкою... Алый плащ... Отличит его и младенец, чей большой палец еще не был смазан жиром и мясом барашка! - Они крепко скачут... Это - добрые воины! - позволил себе заметить приближенный. Хан презрительно выпятил губу. - Ты непутевое молвил, - возразил, сквозь привычное посапыванье и отрыжку, хан Укитья. - Их всего горсть! Безумцы, безумным ведомые! Канут, как камень, кинутый в толщу воды! Исчезнут, как стрела, пущенная в камыши! Однако не стрелою, пущенною в камыши, а скорее подобно раскаленному утюгу, рухнувшему в сугроб, вторглась юная дружина Андрея в татарское войско. Конный бой! Да разве забудешь когда-нибудь упоенье конной атаки! Сперва ничего другого Не чувствуешь, кроме себя самого на хребте могучего зверя, именуемого почему-то конем! Только - ветер, свищущий в уши, да - я, да - пустынное небо, в которое вот-вот ворвешься с того вон пригорка!.. Нет, вот с этого, а тот уже далеко позади - пронесся в белесо-мутном потоке копытами пожираемой земли!.. Что?.. Где?.. Враги?.. Какие?.. Не эти ли вон, что у лесочка - пестрое что-то, ничтожное, вроде насыпанной от семечек шелухи?.. Дайте только дорваться! - сметем, как метлою! Что это - они тоже на конях?.. Неужели эти игрушечные коньки - то же самое, что и крылатый зверь подо мною?! Я - я один - на коне, пожирающем Небо и землю!.. И чем это они там размахивают? Кто сказал, что эти жиденькие полоски, похожие на стальные хлысты, что это сабли - и что этим могут убить?! Убить? Меня? Пойди убей этот звенящий острием шлема ветер, и это огромное небо, в которое сейчас вторгнусь, и этот смутный поток земли, кидающийся под грохочущие копыта!.. ...Дорвались. Тяжелая сабельная, с храпом и выкриками, кровавая пластовня!.. И вдруг - будто откачнувшимся бревном шарахнули в голову! Что это? Неужели тем жалким стальным прутиком? А где же боль?.. Но уже поволокла из седла одного из юных сынов своих земля-матерь в свою черную пазуху. И дивится еще не потухшая искра сознанья беспощадному волоченью и переворачиванью еще живого, еще не переставшего чувствовать и дышать, еще моего, неотъемлемо моего тела! ...Стоном очнешься... И разом ринется - сверху, сбоку, каким-то потоком кусков, разорванный мир, словно бы торопясь сложиться, построиться, дабы сознанье не застигло его врасплох... И уже огромный ворон, высясь над запрокинутым бледным лицом, пытает воровски своим клювом, отпархивая после каждого клевка, испить из не успевшего еще остынуть глаза... Растерзают свои светлые ризы владимирские боярыниматери простоволосые, станут выть, станут биться о землю, прося у нее хотя бы на единый, на краткий миг остывшие тела сыновей, - да только и от материнского плача не разверзнется черная пазуха этой всепоглощающей материземли! ...Сперва ничтожны были потери, понесенные трехсотсабельной дружиной Андрея. И это - потому, что шли стальным цельным утюгом. И если бы даже эти юноши - сплошь панцирная дружина - и не разили врага ни копьем, ни саблей, то все равно этот железный, ощетиненный копьями клин, в его тяжком конном разгоне, трудно было бы сдержать легкой татарской коннице, - он рвал и крошил сам собою, - а раздаться, отступить ей было некуда: битва шла на излучине Клязьмы. Пробившись к своим, что были в котле, Андрей Ярославич не стал трудиться в одно с ними, а тут же ударил влево по отогнутой татарской многолюдной подкове и стал, топча, и рубя, и беря на копье, отваливать татар к самой Клязьме. Понял замысел князя и воевода окруженных - Гвоздок, тот, что за смертью старшего воеводы, Онисима Тертереевича, стоял на челе всей обороны у окруженных, - высокий, молодой, черноволосый боярин, с густым усом, но брадобритый, с бешеными, навыкате глазами. Перемахнулись меж собою махальные, с длинными красными и желтыми еловицами на копьях, - ибо где ж тут было трубить? - и воевода Гвоздок прочитал в этих взмахах, что князь одобряет его, и не стал выбиваться на свободу, к лесу, а, напротив, круто поворотил все войско в сторону Клязьмы, на татар, и тоже натиснул на них. И вскоре уже и те тысячи, что приведены были Хабуломханом, загрудились в Клязьму. Все смешалось - барунгар и джунгар - правое с левым крылом; беки, батыри и вельможи терлись коленом о колено с простым всадником, с каким-нибудь жалким погонщиком овец; отрывали стремена один другому; страшным натиском лошадиных боков увечили и в мясо раздавливали всадникам колени и бедра, и уж ничего не могли поделать ни самые большие огланы, ни десятские, ни сотские; плыли сплошным оползнем!.. Возле хана Укитья уже держали в поводу троих поводных коней. Нукеры его проявляли нетерпенье: пора было спасаться бегством. Но Укитья только выставил в сторону ладонь, как бы отстраняя этим бегство. - Нет, Иргамыш, - сказал он племяннику, - сегодня я оторвал сердце свое от души своей! Этот безумец Хабул погубил все! Он проявил ярость тигра, но разумение гуся! Теперь высшие не проявят ко мне благоволенья! "Старый верблюд! - скажут. - Ты истер свои пятки на путях войны, так что не поможет и пластина кожи, подшитая к ним! Ты истощил, скажут, некогда тучные, горбы своего военного разуменья, и куда ты годен теперь?" Иргамыш!.. Ай-Тук!.. Исункэ!.. - воззвал он громко к своим любимым нукерам и колчаноносцам. - Дети мои! Жизнь и моя и ваша все равно погибла для нас - и на том и на этом берегу!.. Так пускай же лучще - на том! По крайней мере там, в крови русских, омоем наше имя!.. И старый нойон тронул коня вдоль берега, отыскивая брод. Нукеры, каждый со своей охраной, устремились за ним. В этот миг на загнанном в мыло коне подскакал к хану вестоносец. Он спрыгнул наземь и, сделав поспешное приветствие, торопливо доложил хану, что все погибло на том берегу, что бегут и что хан Узбек, сменивший хана Хабула, требует подкреплений. - Они, эти русские, преследуют нас, как железные пчелы, жало которых - стальное и не ломается в ране! - закончил он, даже и в этот миг привычно следуя правилам монгольского этикета, по которым тем лучше считалось донесение гонца, чем более оно походило на выспренние и порою даже трудно понятные стихи. - Собака! - вскричал хан Укитья и сильным ударом плети, в конец которой был вплетен комок свинца, проломил голову вестоносцу. Тот рухнул под копыта коня. Не взглянув даже в его сторону, старый хан продолжал путь во главе своей наспех собранной сотни. Вот он уже въехал в воду. Шумно бурля водою, вздымались, сверкая на солнце, ноги коней. Вот уже - на середине Клязьмы. Вдруг слуха Укитья достигнул пронзительный зов трубы, раздавшийся сзади. Старый воитель тотчас признал в ней клич трубы старшего - клич, обращенный к нему, хану Укитье. И мгновенно сама собою рука его натянула повод. - Иргамыш, - сказал он племяннику, - ты поведешь!.. А мне, видишь, не позволяют даже и свое имя спасти!.. Говоря это, он принял из рук вестового черную, опаленную, из тонкого древесного луба дощечку величиною с ладонь, где мелом было начертано повеленье хана Неврюя, обращенное к хану Укитье, - немедленно прибыть для доклада... Пришпоренный конь вынес Укитью обратно на берег. ...Верховный оглан карательных полчищ, хан Неврюй, высился на своем арабском белом скакуне на пригорке, в тени березы. Вкруг хана толпилась его свита и отборные телохранители. И к нему и от него непрерывно текли конные вестоносцы. Хан правил боем. Возле его стремени, справа, на маленьком коврике, брошенном на траву, по-татарски поджав под себя ноги, сидел скорописец-монгол. Справа от скорописца, на коврике, так, чтобы легко дотянуться рукой, стоял маленький глиняный горшочек, полный густо разведенного мела. На коленях скорописец держал нечто вроде отрывной книжечки из тонких опаленных, с воском, черных дощечек, нанизанных у корешка на круглый ремешок, с которого легко было снять очередной листочек. Время от времени скорописец обмакивал тоненькую кисточку в раствор мела и быстро вычерчивал на очередной дощечке приказ главнокомандующего. Подозванный нукером гонец приближался, схватывал - с движеньями крайнего раболепия - листочек, снятый с ремешка, имеющий на себе номер приказа, снова взметывался на коня и мчался туда, куда надлежало. Когда хан Укитья подскакал к бугру под березой, где была расположена полевая ставка Неврюя, он спешился. Укитья и Неврюй, оба они были старейшими воителями Батыя и старые соратники. И тот и другой участвовали во вторжении за Карпаты - в Венгрию и в Германию. Они давно уже и породнились домами, хотя Неврюй был из рода Чингиз-хана, а Укитья - выслужившийся. Их связывала дружба. Однако сейчас Неврюй даже и лица не повернул в сторону своего боевого товарища, распластавшегося перед ним и поцеловавшего землю у копыт его коня. Приподняв лицо от земли, Укитья приветствовал Неврюя торжественно и подобострастно: - Да находишься ты вечно наверху славы и величия и в полноте счастья и всяческого благополучия! - произнес он, не вставая с колен. - Менду, менду сэ бэйна! (Здравствуй!) - угрюмо-насмешливым голосом ответил ему Неврюй. Однако недвижным осталось его обветревшее огромное безбородое лицо, в задубелых морщинах, подобное коре старой ветлы, - лицо, на котором черными бусинами блестели маленькие злые глазки. - Что скажешь? - все тем же сурово-насмешливым голосом продолжал хан Неврюй. - Ты, который без пользы и на позор лучший из моих туменов истратил и погубил!.. Да наполнится твой колчан навозом! - вдруг яростно выкрикнул он самое страшное Для монгольского воина проклятие и самую страшную кару. И, затрепетавший от этого предстоявшего ему позора, хан Укитья снова повергся ниц и, не отрывая лица от земли, только сотрясал головою. - Я помню твои прежние заслуги, - продолжал Неврюй, - и лишь потому имя твое сохраняю неоскверненным! - Сказав это, Неврюй глянул в лицо стоявшему прямо перед ним нукеру и условным знаком закусил нижнюю губу. Нукер в свою очередь повторил этот знак силачу-телохранителю, стоявшему возле стремени хана. Тот неторопливо подошел к распростертому ничком Укитье, наступил ему коленом на загривок, подсунув обе свои ладони, сцепив их пальцами, под лоб Укитьи и со страшной силой рванул его голову кверху. Хрустнули хрящи... Из уст и из носа Укитьи хлынула кровь... ...Звук сигнальной трубы, в котором старый Неврюй тотчас же познал зов начальствующего, заставил хана вздрогнуть. К нему мчался на вороном коне стрелоносец - от царевича Чагана, кто представлял в армии лицо самого императора Менгу. В вытянутой вперед руке гонец держал черную дощечку... Неврюй озабоченно глянул в ту сторону, где виднелся златоверхий шатер Чагана. Там сверкало оружие и слышались крики... Неврюй спрыгнул с коня и со знаками глубочайшего почтенья принял из рук вестоносца черную дощечку, исписанную мелом. Это был немедленный вызов к царевичу. Душно. Жарко. Уста запеклись. Испить бы! А боязно: так за глотком и убьют! И те, кто хоть на мгновенье отвалились на чистое место, наспех совали товарищу в руки острый нож: "Ох, задохнусь, брат! Порежь ты малость ремешки у пансыря моего!" И разрезали друг другу ремешки и тесемки, и сваливали жаркое железо наземь, и, оставшись в одной рубахе, жадно надышивались всей грудью, и, перекрестясь, сызнова кидались в битву... Сильно поочистили поле!.. Уж кое-кто из богатырей, сбрасывая тылом руки горячий пот с чела, отгребая волосы, подставляя ветерку испылавшееся лицо или опершись на длинное оскепище топора, пускал на всю обширную луговину торжествующий гогот вслед убегавшим татарам: - Ого-го! Потекли, стервецы!.. - Ишь ты, - воевать им Русскую Землю!.. Обозревали гордым оком доброго жнеца поле боя. - А побили мы их, татаровей, великое число! На одного нашего пятерых надо класть, а и то мало!.. - Он копье на меня тычет, а я как воздымусь на стременах - так и растесал его на полы!.. Андрей Ярославич, сзывая под стяг раскиданные по всей луговине обрывки полков и сотен звуками ратной трубы и грохотом тулумбасов, двигался со своими "бессмертными", радуя соколиной посадкой сердце ратников. Ему кричали радостное, разное, а иной раз и нечленораздельное, - только бы видел князь, что довольны люди. - Князь! - зыкнул на всю луговину один из владимирских, перемигнувшись с близстоящими товарищами. - Андрей Ярославич, а давай-ка мы их ишшо так!.. Андрей Ярославич, не найдя ответного, воздымающего дух, слова, - не дано ему было этого, - только улыбнулся воину да приветливо покивал головой. Им любовались с гордостью отцов. - Князь-от, князь-от! - восклицали иные и уж ничего не могли добавить более. По всему уклону необъятной глазу Клязьминской луговины словно бы раскиданы были кучами и вразброс пестрые одежды, сброшенные бегущим множеством: так показывались издали тела убитых... Сбивчивы и противоречивы были мысли великого князя Владимирского. Одна пересекала другую. На побоище взирал он спокойно: привык уж, - лаковая под солнцем, булькала, стекая в мутную Клязьму, кровь, застывала на земле красным студнем, - без содроганья взирал на сие князь. "Что ж, - думал он, - и моя кровка журчала бы тут же!" Почему-то особенно знакомым показалось Андрею уже смертною синюхою удушья заливаемое лицо одного из поверженных на поле брани. Тяжко дышал он, хватая ртом воздух, силясь время от времени приподняться. И уж не туда, уж мимо людей, смотрели большие тускнеющие глаза его на юном, чуть простоватом лице. Андрей Ярославич осадил своего серого, в яблоках, спрыгнул наземь и склонился над умирающим. Тут он узнал его: это был тот самый воин, который перед битвой на вопрос князи: "Чей ты?" - зычно и бодро ответствовал: "Павшин... Михалева!.." - Ну что, Павшин, друг мой? Тяжело, а?.. Испить, быть может, хочешь? - спросил Андрей Ярославич, становясь возле умирающего на одно колено и берясь за висевшую на боку серебряную питьевую лядунку с винтовым шурупцем, оболоченную в бархатное нагалище. Умирающий как бы даже и не слыхал этих его слов. Свое, главное, быть может единственное, что еще оставалось для него на земле, владело сейчас всеми его помыслами. Видно, и он тоже узнал князя. - Чтобы сказали там родителю моему... про меня... Что сами видали... - коснеющим языком проговорил он и строгим и как бы требующим взором глянул в лицо князю. - Тятенька мною доволен будет!.. Едва только взглядывал Андрей Ярославич на тот берег Клязьмы, как сквозь гордую радость несомненной победы в душу его проникал неодолимый страх. На той стороне не было больше лесочков и перелесков - их съел неисчислимый, всепожирающий татарский конь; татары валили чернолесье, обрубали ветви и листвою кормили лошадей. Неврюй не считал даже нужным таить свои силы, да это было и невозможно. До черты неба досягало черное его воинство. В битву против русских введены были и подверглись разгрому только первые четыре тумена - около сорока тысяч, и еще более чем стотысячная армия здесь, под рукой Неврюя, ждала, когда ей освободится место для боя, да столько же, под водительством хана Алабуги, ушло окружать русских, обкладывать их широкой облавой за десять верст от места боя - так, чтобы не спасся никто. Пятьдесят тысяч - пять туменов конницы, под начальством Бурджи-нойона, ушли на окруженье засадного русского полка. Известно было из донесенья мостового мытника, Чернобая Акиндина, что один полк русских, минуя мост, ушел вправо, тогда как все прочие - влево, и Неврюй вывел из того соответствующее истине заключенье, что один полк - засадный. Только еще не был найден и не обложен этот полк! Татар было столь много, что отплески разгрома первых четырех туменов не смогли еще проникнуть, докатиться до глубины татарской толщи. Волна стадного ужаса, распространяемая накатом бегущих, смогла перехлестнуть на татарский берег Клязьмы, но тут она расшиблась о тумены, сцементированные другим ужасом - ужасом кровавой дисциплины. Тут все были коренные монголы - с берегов Орхона и Керулена! С тем же самым чувством надвигающейся опасности, которое охватило князя Андрея, взирал на поле победной битвы и воевода большого полка Жидислав. Он понимал одно: что до тех пор только и можно удерживать поле боя (с тем чтобы под покровом ночи уйти на север), доколе удается шеломить врага одною внезапностью за другой. Внезапностью оказалась для татар атака на них с трех сторон тотчас после переправы. Внезапностью оказался и удар самого князя во главе его охранной дружины. Ну а дальше что?! И старик воевода, сам не замечая того, стонал, перемежая напряженную думу свою о битве с молитвенными воплями к богу. Он всматривался в поле битвы, всячески изыскивая пути и место для нанесения хотя бы еще одного, столь же внезапного и столь же сотрясающего удара. Тот шум и смятенье, которые донеслись от ставки царевича до слуха хана Неврюя, были прямым следствием нового, третьего внезапного удара, который был нанесен Орде воеводою Жидиславом. Старому воителю, когда он взвесил и выверил все, представился единственный путь для такого удара, а именно: скрытно подвести ударное войско вверх по Клязьме, перелеском сего берега, и ударить как раз напротив хорошо видных шатров с парчовым верхом, отблескивавших на солнце. Броды были ведомы Жидиславу! И удар удался!.. Вот почему и примчался гонец от Чагана к Неврюю. Чаган был захвачен врасплох. Юный хан благодушествовал в своем шатре, внимая музыке, неторопливо поглощая пилав из перепелок, монгольские шарики из сушеной саранчи, перемолотой с мукой на ручном жернове, и персики в сливках. На огромном золотом блюде - из ризницы Владимирского Успенского собора - лежали ломти чарджуйской дыни, огромные, словно древко лука, наполняя медовым и свежим благоуханьем воздух шатра. Сбоку царевича сидел на особом коврике и подушке его личный медик, травовед и астролог, из теленгутов, седенький безбородый старичок в черном китайском клобучке. В его обязанность, помимо всякого рода мелких услуг Чагану, входило и отведывание блюд, подаваемых царевичу, дабы показать, что ничего не отравлено. Вход в шатер Чагана был закрыт шкурою тигра. В шатре было прохладно. Свет проникал сквозь верхний, отпахнутый, круг шатровой решетки. Медик налил и подал Чагану золотую чашу с кумысом. Чаган велел пить и ему. Пили молча. Когда царевич закончил трапезу, он отер пальцы от жира большим чесучовым платком, бросил его и вскочил на ноги. Ему не терпелось взглянуть на пятый шатер своих жен - шатер, приготовленный для Дубравки. Он запретил туда следовать за собою кому бы то ни было. Ему одному хотелось побыть в той кибитке, предвкушая мгновенье, когда Дубравка-хатунь, супруга ильбеги Владимирского, вступит в нее и закроет лицо от ужаса и стыда... Едва Чаган вышел из шатра, как ему подвели белоснежного златосбруйного коня. Пусть всего два шага отделяют кибитку от кибитки - монгол не унизится до того, чтобы пешим пройти даже и этот путь!.. ...В шатре, для Дубравки предназначенном, рабыни только что закончили все приготовления. У округло выгнутой стены кибитки, рядом с постелью, сложенной из шелковых, на гагачьем пуху, одеял, высился резной, из слоновой кости, туалетный столик со стальным, отлично отполированным зеркалом. Перед зеркалом разложены были: флакончики для ароматических веществ, щипчики для выщипыванья бровей, ногтечистки, копоушки и множество прочих мелких вещиц интимного обихода знатных китаянок и монголок - вещиц, на усвоение которых бедной Дубравке, вероятно, понадобилось бы некоторое время и привычка. Не забыт был и новенький кожаный подойник для доенья кобыл, чем не пренебрегала и сама супруга Менгу, Котота-хатунь. Свет солнца, проницая пыль, косым столбом упирался в ковры, постланные поверх войлока. В кибитке царил благоухающий полумрак. И, глядя на этот столб света, Чаган невольно вспомнил, как по такому же вот столбу света в верхнее отверстие юрты к вдовствующей княгине Алтан-хатуни спустился некий златокудрый, прекрасного вида юноша, который затем, уходя, оборотился рыжим псом, и тогда произошло таинственное зачатие того, кто родился на свет с куском опеченевшей крови в руке, кто является и ему, Чагану, великим предком, - сам Священный воитель, чье имя не произносится!.. И Чаган запел. Испуганный хорчи ворвался в шатер и упал на землю. Зная, как тяжко он провинился перед ханом, оруженосец, не вставая с земли, повернулся головою в сторону, где стоял Чаган, и распростерся перед ним. - Чаган! - воскликнул он. - Смилуйся над рабом твоим! Но русские от шатров твоих менее чем на одно блеянье барана!.. - Коня! - крикнул царевич. Оруженосец ринулся из шатра. Еще раз окинув оком и высокую постель из пуховых одеял, и туалетный столик, и подойник для кобыльего молока, Чаган отпахнул завесу входа и почти с порога поставил ногу в стремя. И едва он оказался в седле, как гладкое лицо его приняло выраженье спокойствия и суровой надменности. Он глянул, прищурясь от солнца, в ту сторону, где уже прорвавшийся русский отряд рубился с его многочисленной охраной, состоящей почти сплошь из его родичей, и быстро охватил всю опасность положения. Чаган глянул на шатры своих жен. Трое из его супругмонголок уже сидели в седлах, разбирая поводья. Все они были в штанах для верховой езды. У одной из ханш за спиною, в заплечном мешке, виднелся ребенок с соской. И только из четвертого шатра - шатра китаянки - все еще слышался злой визг и шлепанье: китаянка била нерасторопных рабынь. - Поторопите! - сказал он шатерничему. Но как раз в этот миг ханша-китаянка, сидя в крытых носилках, несомых на шестах двумя русскими рабынями, предстала перед очами своего повелителя, спешно дорумянивая щеки. Чаган подал разрешительный знак, и, окруженные каждая своей свитой, рабами и рабынями, однако под общей охраной, ханши тронулись в путь. Теперь он вздохнул свободнее. Руки его были развязаны! Он обозрел поле боя. Его личная гвардия отчаянно отстаивала взъем того самого бугра, на котором разбита была его ставка. Будь это во время вторженья в какую-либо новую страну, он счел бы делом чести нойона кинуться в битву лично. Но ильбеги Андрей в его глазах был только взбунтовавшийся данник, и ему, царевичу из дома Борджегинь, казалось зазорным погибнуть под саблей кого-либо из воинов этого данника. Было и еще одно обстоятельство, в силу которого Чаган решил на сей раз не рисковать жизнью: он ждал Дубравку. Он знал, что вся армия князя Андрея обложена широкой облавой, дуги которой уже сомкнулись далеко в тылу русских, и что вряд ли княжеской чете удастся вырваться из этой облоги. "Так было бы ниже разума умереть, не насладившись местью и торжеством над тою, что сочла, в день свадьбы своей, оскверненным воздух свадебного чертога моим присутствием!" И, уверенный, что отборная охрана его скорее вся поляжет под мечами русских, чем пропустит прорваться их к его шатрам, Чаган громким голосом, чтобы донеслось до всех, надменно проговорил: - Я поля эти превращу, кровью, в озеро Байкал! Стопа моя обрушит берега этой дрянной речонки Клязьмы так, что она кинется искать себе новое русло!.. Кровью станет течь, а не водою!.. Неврюя ко мне!.. - крикнул он. И слуги подхватили слово из уст его. Стоя перед Наганом, сидящим в седле, хан Неврюй показывал все признаки раболепия и беспредельного послушанья, какие полагалось проявлять по отношению к старшему начальнику. Юный хан потребовал, чтобы Неврюй немедленно ринул всю армию на тот берег, дабы раздавить русских. Гордость помешала ему потребовать подмогу, чтобы отбить русских от шатров. "Погоди же, старый прокаженный! - мысленно грозил он Неврюю. - Мы с тобой разочтемся после. Твоя старая шея будет еще синеть в петле!.." Он отпустил военачальника. Ему показалось, что прошло очень много времени. Выругавшись сквозь зубы, он отдал приказ сложить кибитки и отправить их дальше в тыл, вслед за женами. Грозно орущий вал русских воинов вскатывался по взъему холма, подминая под себя охрану Чагана. Двое хорчи схватили под уздцы лошадь ордынского царевича и повлекли ее за собой. И, ломая гордость, Чаган не противился. Промедли он еще - и ему бы не миновать плена или бесславной гибели. Как буря в пустыне Гоби, налетел царевич на Неврюя, но, как изваянье, иссеченное из дикого камня, над которым века проносятся, не оставляя следов, недвижно и безразлично встретил старый военачальник налет царевича. Чаган грозил ему немедленной казнью. Только ухо белоснежной лошади Неврюя, обращенное к Чагану, чуть шевельнулось от его крика. Лицо же самого старого хана оставалось неподвижным. "Кричи, молокосос, надрывай глотку! - думал сподвижник Батыя. - А если мне надоест слушать, я прикажу своим хорчи отрубить тебе голову. Только не хочется доставлять этим лишнюю неприятность Бату и твоему Менгу!.." Однако, дав почувствовать Чагану, что сн его не боится, старый хан счел за благо выразить внешнее почтение и сделал вид, будто слезает с коня, дабы Стоя ответить ставленнику великого хана. Но и Чаган был воспитанник той же самой ордынской школы политических ухищрении и вероломства: он с притворным простодушием, как погорячившийся напрасно, удержал Неврюя в седле. - Почему ты не втопчешь этих русских в землю? - спросил он. Неврюй молчал, вглядываясь в синюю даль противоположного берега. - Я втопчу их в землю, - бесстрастным голосом отвечал он, - когда увижу, что настал час!.. Чаган, подчинясь невольно этой неколебимой уверенности старого полководца, стал смотреть в ту же сторону, куда и Неврюй. Наконец глаза его усмотрели далеко, за правым крылом русского стана, высокий прямой столб дыма. Чаган искоса глянул на Неврюя. Маленькие глазки старого хана закрылись. Голова откинулась. Губы были закушены, словно от нестерпимого блаженства. Столб дыма, отвесно подымавшийся в знойное небо, являлся условным знаком, которого давно уже дожидался Неврюй: он означал, что засадный полк русских наконец найден, окружен и уничтожается... Теперь Неврюй ничего больше не страшился! Он, взбодрясь, глянул на Чагана. - А теперь я втопчу их в землю! - прохрипел он. Лицо его исказилось улыбкой, приоткрывшей темные корешки зубов. Он взмахнул рукой. И этот взмах повторили своим наклоном тысячи хвостатых разноцветных значков. И вот все, что тяготило и попирало татарский берег Клязьмы, все эти многоязычные орды и толпища, вся эта коннолюдская толща, сожравшая даже и леса на многие версты, - толща, привыкшая расхлестываться в тысячеверстных пустынях Азии, а здесь как бы даже выпиравшая за черту неба, - толща эта вдруг низринулась по всему своему многоверстному черному лбищу к извилистой, словно бы вдруг притихшей Клязьме и перекатилась через нее, словно через кнутик!.. Татары хлынули губить Землю... - Князь, погинули!.. Сила нечеловеческая!.. Сейчас потопчут!.. Будем помирать, князь!.. Ох, окаянные, ох, Проклятые, что творят!.. Господи, пошто ты им попускаешь!.. - в скорбном ужасе от всего, что открывалось его глазам на подступах к бору, где стоял великокняжеский стяг, воскликнул престарелый воевода Жидислав. Андрей Ярославич промолчал. Да и что было сказать? Те отдельные, еще сопротивлявшиеся татарам, ощетинившиеся сталью рогатин, копий, мечей, островки русских, что раскиданы были там и сям по луговине Клязьмы, - они столь же мало могли задержать чудовищный навал стотысячной ордынской конницы, как десяток кольев, вбитых в морской берег, могут задержать накат океана... Татары как бы стирали с земли один островок сопротивленья за другим. Разрозненные конные отряды русских отчаянно пробивались к бору, на опушке которого развевалась еще великокняжеская хоругвь. Значит, верили еще, что там, под рукой верховного вождя, есть какая-то сила, прибереженная на последний час, способная ринуться на выручку! А уж не было - ни у князя, ни у воеводы Жидислава - после окруженья и гибели засадногох войска - никого, кроме только сотни заонежских да вологодских стрелков, рассаженных на деревьях опушки, да остатков юной дружины, да еще всех тех, кто успел прибиться, с разных сторон, к великокняжескому стягу. Андрей Ярославич опустил голову. - Ну, Жидислав Андреевич, - обратился он к воеводе, - давай простимся перед смертью! - Простимся, князь! - отвечал воевода. И, приобняв друг друга о плечи, они троекратно облобызались последним смертным лобзаньем. - А теперь!.. - вдруг воскликнул Андрей Ярославич, и как бы пламенем некоей бесшабашности обнялося вдруг его смуглое, резкое лицо. - А теперь!.. И князь уже выхватил свистнувшую о ножны саблю. Но на мгновенье замедлился. Снова оборотился к воеводе, глянув через плечо. Во взгляде его была мольба, исполненная лютой тоски. - Жидислав Андреевич!.. Последнее мое княжое слово, - тихо проговорил он. - Спасай княгиню... буде еще возможно. И князь тронул шпорой коня. - За мной!.. - крикнул он, вставая на стременах. Но ему не дали опуститься снова в седло. По мановенью Жидислава двое конных телохранителей, обскакав с двух сторон князя Андрея, заградили дорогу его коню. Два других дюжих ратника вынули князя из седла, словно мальчика. Стремительно приняв его на руки, они окутали его огромным плащом - так, что он и пошевельнуться не мог, и, один - за плечи, другой - под колена, быстро понесли его к неглубокой, укрытой в кустах лощинке, где в нетерпенье, обрывая листву, всхрапывала и отфыркивалась от паутов рыжая тройка, впряженная в простую, на добрых стальных осях, телегу. Неширокая, она заполнена была вся, вплоть до грядок, свежим сеном, поверх которого брошены были ковры. Обо всем этом, еще до ратного сбора, жалеючи юную княгиню и не ожидая доброго конца, позаботился тайно воевода Жидислав. Дубравка, жалкая, согбенная, смотрящая угрюмо в землю, была уже здесь, на телеге. В своем мужском одеянье она сидела, как сидят простолюдины, спустя ноги с тележной грядки. Она даже не оборотилась, когда Андрея, уставшего угрожать, ругаться и барахтаться, почти кинули позади нее на телегу. Двое принесших его ратников вспрыгнули на грядки телеги: один - о головах, другой - в ногах князя, удерживая его; третий взметнулся на передок телеги - править лошадьми, - и рыжая тройка рванула, низвергаясь в лощину, и понеслась вдоль ее, круша и подминая кустарник и мелкий березняк, будто полынь. - Хотя бы он зацепился за небо! - кричал Чаган. - Сорвите мне его и оттуда! Дайте мне его, этого злокозненного раба, именующего себя великим князем! Шатры Чагана вновь были разбиты на прежнем месте. Неврюй и Чаган стали на костях! Уже прирезан был последний раненый русский воин. Уже шестая корзина, в которые жены татар у себя, в кочевьях, собирают аргал - сухой помет для костров, - уже шестая такая корзина стояла у входа в шатер Неврюя, до краев полная ушами, отрезанными у трупов. Голова Жидислава, в отдельном просмоленном мешке, ибо ее предстояло отослать к Батыю, вернее - к Берке, валялась поодаль шатра. Страж придверья, изнемогающий от жары, лениво отгонял от нее голодных монгольских собак. Нашествие самого Батыя, тринадцать лет тому назад, не было столь опустошительным