инными руками. В доме шел пир, и окна его были освещены до самой глубокой ночи... Королевич утром собрался ехать. Воевода, дворяне, богатые купцы вышли его провожать. Подали принцев возок. Гордо подняв голову, королевич важно сошел с крыльца. Конные слуги окружили возок, и один торжественно и широко распахнул дверцу... Улыбка сбежала разом со всех лиц - удивительный небесный бархат с вышитыми серебряными звездами и цветами был оборван внутри возка, и по стенкам, как и на сиденье, повисли лохмотья рогожи и войлок... Королевич обиделся и хотел уже так и уехать, но воевода, дворяне и большие посадские люди Пскова бросились уговаривать королевича, чтобы не уезжал и не бесчестил города, а дождался часа два, пока починят его возок. Воевода был распален гневом: еще до приезда принца он посылал разведать в других городах, лежавших на пути, - в Новгороде и Твери, как там будут встречать нареченного царского зятя, чтобы самому устроить встречу радушней, пышней и богаче. Для этого богатые торговые люди Пскова сложились вместе с дворянами и духовенством и поднесли королевичу драгоценный кубок с гербом города{58}, полный золотых червонцев разных земель - индейских, испанских, голландских, французских, английских, греческих и персидских - старинных и новых. Теперь, после такой жестокой обиды, подарок пошел прахом, и, чтобы уладить беду, воеводе и псковским богачам пришлось потратиться вдвое, обив возок изнутри соболями да пустив на полог к саням голубых лисиц с бобровою оторочкой... Взглянув на обнову, королевич смиловался и обещал умолчать об обиде и в Москве и в иных землях. Однако воевода, боясь, что огласка пройдет от недругов стороной, не посмел умолчать о дерзостной выходке псковитян и послал в Москву в Посольский приказ грамоту со своим объяснением, что "по лихому умыслу, ради посрамления града Пскова перед нареченным государевым зятем, новгородцы или тверяне, а точно неведомо кто, учинили нелепое дело: с королевича Вольмарова возка схитили бархат с шитьем золотным. И в том псковских людей никакой вины нет, а соделано иногородними лихими заводчиками воровски, а с поличным вора поймать не довелось, и гневаться королевичу не на что, бо псковские всяких чинов люди сторицей за ту обиду воздали, наместо золотного бархата изукрасив тот Вольмаров королевичев возок собольми двусороками, голубой лисицей да бобром, а такого богатства у немцев, ниже у государей и анператоров иноземных невиданно. И на том бы государева гнева на псковитян не пало, а на иногородних воров затейщиков, новгородцев да тверячей, что глум учинили". После отъезда королевича по городу был, однако, учинен воеводский обыск...* ______________ * Воеводский обыск - дознание, следствие. Иванка и Кузя вернулись домой от дяди Гаврилы на следующий день. Иванка забрался на печь к побитому брату. - Отплатил я ему за тебя, Первунь! - прошептал он и, вынув из пазухи, показал лоскут бархата с шитыми звездами... - Кинь в печку! В печку кинь, телепень! Знаешь, где батьке за то бывать! - прошипел Первушка, выкатив от страха глаза. Иванка с Кузей сожгли бархат в печи, да и золу закопали поглубже в подполье... Но предосторожность не помогла. Воеводские ли сыщики оказались искусны, или кто из стрельцов заметил Кузю с Иванкой, пробравшихся на Княжой двор, но только случилось так, что глубокою ночью в сторожку к Истоме явилось двое стрельцов. - Сын звонарев Истомин Иванка дома ли? - спросили они. - Пошто вам дите?! - удивился Истома. - Зван в съезжую избу, - ответил стрелец. - Ин я с ним явлюсь. Куды одного мальчишку! - Указал воевода для тайного дела его одного привесть, а более с ним никому из родич не быть, - возразил стрелец. Истома в волнении разбудил Иванку. Иванка струсил, но не показал виду. Он хотел спросить, зовут ли с ним также Кузю, но вовремя промолчал... На всю жизнь он запомнил тусклый подвал, освещенный свечой, скрипучий голос дьяка и режущий воздух свист розог... Отпуская, ему велели молчать, за что высечен, пригрозив, если будет ослушен, вырвать язык. Те же стрельцы привели Иванку под утро домой. Он свалился пластом, весь в кровавых рубцах от розог. И хотя Иванка дома не рассказывал ничего, Первушка сказал Истоме и матери о голубом королевском бархате... Авдотья плакала над побитым сыном. Бабка Ариша прикладывала к рубцам пареный шалфей. Кузя считал друга героем за то, что и под розгами не выдал его, а хлебник прислал ему большой белый калач и орехов. На второй день, однако, боль не утихла. Рубцы вздулись и загноились. Во сне Иванка стонал, тревожа покой всей семьи... На третий день Иванке было не легче. Он плохо ел и от боли не мог уснуть... Кузина мать с сыном прислала парную телячью печенку прикладывать к ранам вместо шалфея... Ночью Иванка тоже не спал. Чтобы не тревожить других, он сделал вид, что уснул, даже слегка захрапел, но когда ребята, Первушка, за ним отец и мать откликнулись тем же, он перестал притворяться. Он сдерживал стон, но поминутно глубоко вздыхал... Тогда бабка тихонько спустилась с печи, дала напиться и села возле. - Хошь, басню скажу? - заговорщическим бодрящим шепотком спросила она. Пора ее сказок давно отошла для Иванки. Правда, как прежде, любил он послушать, когда бабка рассказывала Федюньке и Груне, но, считая себя уже взрослым, стыдился просить ее сам, как просил когда-то, рассказать ему "басенку" на ночь... - Скажи, - улыбнувшись ей в темноте, почти беззвучно шепнул Иванка. И она повела рассказ, удивительный и непохожий на прежние сказки. То ли это казалось Иванке, то ли забытье и сонная греза делали сказку такой особенной, неповторимой... Может быть, жар воспалял его воображение, и оттого рассказ рисовался живым, словно виделся весь наяву. - Из дальних Индейских стран ехал по морю купец Иван Скоробогатый домой, в Тридевятое царство. Поднялась буря, разметала корабли, а корабль, где был сам купец, потопила. Ухватился Иван-купец за пустую бочку, и вынесла его буря на чудный остров Буян... - На Буян-острове в садах яблоки - золотые, груши - чистое серебро, вишенье да малина - самоцветные каменья, реки - молочные, берега - сахарные, порхают райские птицы. Кормит весь народ скатерть-самобранка, а зовется народ буяне... - шепотом рассказывала бабка Ариша. - И вышел тот народ из родного Ивана-купца Тридевятого царства, отбежамши от горькой жизни, да живут никаким дворянам-князьям не подвластные... У народа буянского огороды без сторожей, клети да лавки без запоров, вора и татя не ведают и палачей не ведают же... Парни у них как дубы молодые, девки одна к одной, писаная краса, и ходят все в бархате, да в парче, да в цветных сукнах. На ногах сапожки - сафьян, на головах шапки - соболь, у девиц в венцах - жемчуг, в косах - ленты шелковые, у мужей - сабли при опоясках... А шьет им всем игла-самошвейка, а сеет сито-самосейка, жнет серп-саможнейка и кормит их скатерть-самобранка... Так и живут припеваючи... Принимают буяне Ивана-купца хлебом-солью, расспрашивают про своих родичей, про соседей, отвели ему дом богатый белокаменный с высоким теремом, велят засылать сватов к лучшей буянской красавице: - Жил ты, говорят, честно, народ на хлебе не обвешивал, на сукнах и холстах не обмеривал, на деньгах не обсчитывал. За то тебе, Ивану-купцу, ото всего народа почет. И дал им отказ Иван Скоробогатый: - Как женюсь, когда дома жена тоскует! Помогите мне лучше, добрые люди, новый стружок построить, крепкие мачты поставить, белые паруса поднять, отплыть в Тридевятое царство, к славному князю Адаманту. Помогли буяне. Попрощались с купцом Иваном, на прощанье нанесли ему, чем богаты: яблоков золотых, груш серебряных, вишеньев - самоцветных каменьев. И пустился купец Иван домой в Тридевятое царство, к молодой жене, к славному князю Адаманту. Приехал домой он. Пока приехал, жена его в те поры на боярина замуж вышла и все богатство Ивана Скоробогатого в приданое понесла. Пришел он к ней и объявился и ей и ее новому мужу, боярину, и посмеялись они над ним: - Коли ты, говорят, потонул, то нечего тебе спустя время домой ворочаться. Ступай с миром на дно морское, а мы по тебе велим честные панихиды петь. "Иван Скоробогатый схватил боярскую саблю да тяп им головы!" - мысленно забежал вперед Иванка. Но он ошибся: - Пришлось Ивану Скоробогатому идти с челобитьем к самому славному князю Адаманту, - со вздохом сказала бабка. - Так и так, славный наш государь, князь Адамант, - сказывает Иван, - сгубила буря мои корабли, да не попустил господь - остался я жив и попал на остров Буян, где живут беглые твои людишки, крестьянишки да холопишки, а зовутся народом буянским. Богатства у них не считаны, яблоки - золотые, груши - серебряные, ягоды - самоцветные каменья, реки - молочные, берега - сахарные, кормит их скатерть-самобранка, одевает игла-самошвейка, сеет сито-самосейка, жнет серп-саможнейка... А сами людишки ни князьям, ни боярам не подданы. Прожил я у них год, и хотели они меня поженить на лучшей красавице, да помнил я жену молодую и поплыл домой. Привез я с острова яблок золотых, груш серебряных, ягод - самоцветные каменья и сам воротился живой, а на что мне, государь, надобны панихиды живому?! И сказал Ивану-купцу князь Адамант: - Коли правду ты молвил, купчишка, то сади мою рать на мореходные корабли да веди к острову Буяну покорить дерзкий народ буянский, нагрузить корабли яблоками золотыми, грушами серебряными, ягодами - самоцветные каменья, отнять у них скатерть-самобранку, иглу-самошвейку, сито-самосейку, серп-саможнейку, а самих тех буянов воротить на старые их места по боярским вотчинам, по дворянским дворам да лупить батогами за дерзкий отбег... Как исполнишь, то и поверю тебе, купчишка, что ты не потонул, и жену молодую вместе с добром получишь! "Как хряснет Иван князя!" - опять подумал Иванка, но не тут-то было! - Сели они на тридцать червленых стругов, взяли с собой сто пушек да сто бочек пороху да и поплыли по морю-окияну, - еле слышно шептала бабка. Взволновался тут окиян-море - встали волны горами, заградили путь к Буян-острову. И пожалел Скоробогатый буянов. "Июда-предатель{63} я, что ли? - подумал купец. - Они мне добра хотели, а я на них рать приведу, собаки поганой хуже, - и та добро помнит!" И сказал он корабельному воеводе: - Сбился я в окиян-море, не знаю пути к острову! Не поверил ему воевода, сдал его корабельному палачу. Стали Ивана мучить, огнем налить. - Поведешь ли нас к дерзкому народу буянскому?! И сказал купец: - Вот уж год минуло, как я потонул и жена моя замуж за боярина вышла. Скажите им: покойник-де кланяться наказал да петь панихиды, а славному князю Адаманту скажите, что такого в море и острова нет! И с такими словами скакнул купец Иван в море. - Тут ему и креста на могиле негде поставить... - закончила бабка. - А Буян-остров и ныне стоит. Я там была, брагу пила, сдуру оттуда вылезла, да умишка с собой не вынесла!.. Иванка, прослушав бабкину сказку, молчал. - Другую сказать? - шепчет бабка. Иванка опять смолчал. - Уснул? Ну, ин спи... Иванка знал, что бабка перекрестила его, слышал, как влезла она на печку, и притворился, что спит, но не спал. Ему было бы жаль заснуть в этот час. "Тут ему и креста на могиле поставить негде!" - про себя повторил Иванка чудесный конец сказки. Синяя гладь лежит в море, тихая и спокойная. Негде поставить креста на могиле... Но вместо могильного холма встает над морем остров Буян... Синее небо над островом, синее море кругом... Тихо плещется синее море, качает лодку, в лодке лежит Иванка, глядя в синее небо... Легкие, как пушок, плывут облака... 4 Первушке наскучила тихая церковная жизнь. Он невзлюбил ни работать в церкви, ни сидеть за росписью горлачей и блюд. Он начал отлынивать от всякого дела, а когда Истома напоминал ему о работе, Первушка презрительно подергивал плечами. Его тянуло в буйные толпы боярских людей, чтобы можно было скакать в седле, носить при себе плеть, топорок и саблю, пестро одеваться и сладко есть. Эти мысли стали тревожить его с той поры, когда при встрече королевича боярский холоп перетянул его плетью и смял конем. У иного бы это вызвало злобу на всех бояр и боярских людей, а Первуньку вдруг самого потянуло в холопы{64}... - Не ведаешь, что затеваешь, - сурово сказал Истома. - Честную жизнь менять на боярщину! Я счастьем считаю, что не попал в кабалу. - Не перечь, батя, тошно! Хочу разгуляться! - Первунька задорно тряхнул головой. - Краше уж в казаки пойти - воли не потеряешь. Либо в стрельцы... - Знаю, куда пойти: пойду на Москву, заложусь в боярщину, приоденусь... Шапку хочу соболью, кафтан красный бархатный с галуном, жемчуг на пуговицы... Сказывают, угодишь боярину - и пожалует! - Какому попадешь, а то, слыхал я, жалуют на боярских дворах кнутом по субботам. - Спина своя! Может, мне кнут по нраву! - Жалко, я раньше не знал! - вздохнул Истома. - Я б тебя хлеще сек, авось ты б разумней взрос... - Поздненько схватился, батя! - усмехнулся Первушка, теребя пушистую бородку. - Теперь благослови-ка в путь. - Бог благословит, - со вздохом согласился Истома, - спроси у матери... Авдотья в слезах благословила сына. Иванка восхищался братом. Он казался Иванке удалым красавцем. Голубоглазый, кудрявый, с писаным ртом и светлой мягкой бородкой, статный, тонкий... "Вот бы таким возрость!" - думал Иванка. Несколько дней Первушка искал попутной работы, чтобы идти в Москву не за свой счет. И когда, веселый и довольный, пришел он домой, бабка Ариша внезапно возвысила голос: - Видела ныне, кто тебя порядил: гад-человек, глаза без ресниц, как антихрист!.. Омманет тебя он, Первуня! Знаю, лихой человек! И Москва лиха... - А ты, стара, не суйся, когда не спрашивают! - со злостью воскликнул Первушка, заметив испуганный взгляд матери и опасаясь новых назойливых уговоров. - По тебе, что рыжий, то и лихой... Сам знаю, к кому ряжусь! И бачка того человека ведает! Филипп Шемшаков бачку выручил, когда лихо было. - И впрямь бы молчала, стара квакуша, - вмешался Истома. - Беду накликаешь! Тот человек мне издавна друг и добра желает, а рожей не вышел - его беда! Да и отколе тебе ведать Москвы: не царская кума - побируха! Пошто на малого страх нагоняешь! Не с робким сердцем в дорогу пускаться! Бабка Ариша смирилась и замолчала. Как ни бедняк, как ни простой человек - Истома был глава семьи и хозяин... Истома, как и Первушка, не понимал, что Филипп Шемшаков доволен отправить Первушку подальше от Пскова, а главное - дальше от дочери Глани, которая ради красавца звонарева сына стала в последнее время не по-девически богомольна. Правда, Первушка в своей тоске по богатству и буйному разгулью не замечал девических вздохов и внезапного румянца, озарявшего щеки Глани, не замечал украдчивых взглядов ее из-под темных ресниц, и это было единственным утешением Филипки, который видел, что дочь совсем не хочет глядеть на хорошего жениха из добрых посадских людей - Федора Головлева, вдового торговца шорным товаром. Раньше она мирилась с мыслью пойти за вдовца, теперь же не хотела и слышать... Надо было убрать Первушку с дороги. Как знать - вдруг завтра и он заметит девичью красу и загорится, как Гланя!.. Потому Филипп Шемшаков с особою радостью порядил Первушку в Москву - провожать обоз с товаром псковского дела... Шли святки{65}... После крещенья{65} Первунька покинул дом. В последний раз он зашел домой уже готовый в дорогу, с саблей и плеткой у пояса. Вся семья в торжественной тишине присела на лавки. Потом поднялись, перецеловались. И вдруг рывком, круто Первунька шагнул за порог. - Будет удача - дам весть, - выходя, напоследок пообещал он, с этими словами его только клуб морозного пара ворвался в дверь со двора. Авдотья словно лишь в этот миг очнулась от забытья и, причитая, кинулась вдогонку... Все вереницей потянулись за пой на крыльцо... Первунька уже шагал через реку, направляясь к Власьевской башне. Он не обернулся. Заломив набекрень шапку, он выступал, словно любовался собой. Иванка не слышал материнских причитаний и с бьющимся завистью сердцем глядел на брата, пока тот не скрылся во Власьевских воротах... 5 Когда Первушка ушел, Истома понял свою ошибку: сын потому отбился от дома, что не было у него в руках своего дела. Посадский наймит почти тот же холоп. Чтобы выбиться в люди, надо иметь в руках свое ремесло. И Истома отдал Иванку в ученье к соседу Прохору Козе, надеясь, что вместе со своим неразлучным другом Кузей сын будет прилежней к делу... Гончарное ремесло не очень привлекало Иванку, но ему нравилось узорить посуду. Это выходило у него удачней, и Прохор Коза возлагал на него эту часть работы, тем более что Кузя делал это с ним вместе охотно. Ребята вдвоем выписывали все те же и те же травы и листья, изредка отступая от привычного узора. Как-то раз Кузя пустил на блюде по кругу вместо цветов слова из молитвы: "Хлеб наш насущный даждь нам днесь". "Хлеб-соль ешь, а правду режь", - вывел Иванка на другом точно таком же блюде. Прохор Коза продал блюда. И в следующий раз наказал ребятам расписывать блюда грамотой. Грамота была ему самому недоступна, как была она дивным искусством и для покупателей посуды. Но покупатели потянулись к этому хитрому новшеству, сами спрашивая "грамотных" блюд. "Яко насытил еси земных твоих благ", - написал Кузя на хлебнице. "Дал бог зубы, даст и хлеба", - написал Иванка на своей. "Взгляните на птиц небесных - не сеют, не жнут, а сыты бывают", - вывел Кузя на миске. Слава о новой затее псковского горшечника прошла по торгу и дошла до монахов. Игумен Мирожского монастыря{66} прислал к Козе монастырского трудника{66}, наказав явиться к нему. Прохор Коза воротился домой из монастыря довольный. Он получил от обители заказ изготовить на монастырские нужды разной посуды, украсив ее "молитвенными и добрыми речениями". Истома и Прохор хвалили ребят за хорошую выдумку. - От дедов и прадедов брали приклад на узоры и травы. Чаяли, так и во веки веков все правнуки будут суда узорить, ан мудрецы наши вона чего умудрили! И Кузя с Иванкой гордились своей выдумкой. Ни Коза, ни Истома не могли уже помогать им в этой работе, и Коза, несмотря на то что в порядной записи не было сказано ничего об уплате Иванке раньше пяти лет, стал платить ему деньги. - Вот и кормилец возрос тебе, мать! - приговаривал довольный Истома. - Совесть в Прохоре есть - живой души человек: никто с него не спрошал, а он добром деньги малому платит! - удивлялся он честному обычаю Козы. Прохор Коза запускал свой волчок с утра до ночи. Ему помогал Истома, а Кузя с Иванкой стали полными хозяевами росписи и узоров. Тут были и горлачи, и торели, и хлебницы, и солоницы, и кружки, и кувшины, и миски, и печные горшки, и крынки всех видов. Когда дело дошло до винного горлача, Кузя не знал, какое же - молитвенное или доброе - речение написать на винной посуде. Ребята обратились за советом к пароменскому дьячку, который учил Кузю грамоте. - Пиши: "Его же и монаси приемлют", - посоветовал дьячок. Кузя написал. "В кабаке родился, в вине крестился", - вывел Иванка на другом горлаче. Не зная грамоты, Истома и Прохор спрашивали ребят, что где написано. Когда дошло дело до Иванкина горлача, он понял, что на этот раз ему может попасть за написанное. - "Каково винцо, таково и здравьице", - соврал он. Ни Прохор, ни Истома не усмотрели в этом ничего худого. Кузя, прочтя Иванкину надпись, не выдал его и только усмехнулся. Это еще подхлестнуло озорника Иванку. "Голодное брюхо к молитве глухо", - написал он на большой миске. "Не минешь поста, коль мошна пуста", - написал на своей Кузя. Ребята трудились неустанно, перемигиваясь, посмеиваясь и подзадоривая друг друга. Уже не было больше и мысли о "молитвенных речениях". Они писали самые бесшабашные поговорки, стараясь лишь превзойти друг друга... Встретившись на дороге с уезжавшим из города шурином, Прохор Коза похвалился выдумкой Кузи: - Тебе спасибо, Левонтьич, что грамоте надоумил учить, - то и польза! - Ученье - свет! - подтвердил Гаврила. - Ин я им из Острова пряников привезу, - обещал он. Возвращаясь из Острова, хлебник заехал к Козе и зашел в гончарную, заваленную новой расписной посудой. Ни Иванки, ни Кузи не было в мастерской. Истома с Прохором вдвоем муравили поливой суда. - Ну, кажите, где ваше диво? - ввалившись, спросил хлебник. - Все тут. За показ ничего не берем, - шутливо отозвался Коза. - А чего тут писано, знаешь? - взглянув на блюдо, спросил Гаврила с какой-то настороженностью. - Грамоты хоть не ведаю, а все до единой помню, - отозвался Коза. - Что на сем большом блюде? - спросил испытующе хлебник. - "Взалкахся бо и даете ми ясти!" - твердо ответил горшечник. - Апостола Матвея Евангелье. Гаврила усмехнулся. - А тут что? - спросил он, взяв в руки второе блюдо. - "Да ясти и пиете на трапезе моей!.." Какого апостола, угадай? - уверенно спросил Прохор. Гаврила неудержимо захохотал. Он взял еще блюдо, взял кружку и заливался хохотом. - Где Кузька, ваш "грамотей"? Пряников я ему... ох, уморил, окаянный!.. - Да что ты ржешь?! - недоуменно спросил Коза. Гаврила, шатаясь от смеха, вышел во двор. - Ку-у-зьм-а-а! - раздался на все Завеличье могучий голос. Кузя и Иванка прибежали из дома в гончарную. - Здоровы, апостолы! - огорошил их хлебник, вдруг ставший строгим. Поняв, что деваться некуда, оба потупились. - Ты что же, бесенок, деешь! - накинулся хлебник на Кузю. - На то тебе грамоту дали, чтоб батьку под плети подвел, апостол Кузьма? Узорники мне отыскались тоже! Хлебник грозно шагнул к племяннику. Кузя от страха присел. Оба отца недоуменно глядели на происходящее. - Левонтьич, да ты растолкуй: чего они натворили? - спросил Коза. - Читай, что написано тут, - обратился к Иванке хлебник. - "Где чернецы, тут и пьяницы", - прочел оробевший Иванка. - От какого апостола, угадай? - повернулся Гаврила к горшечнику. - Задеру собачьих детей!.. - взревел Прохор, поняв проделку. Ребята кинулись прочь из гончарной. Им вслед неудержимо гремел хохот дяди Гаврилы да брань обоих рассвирепевших отцов... ГЛАВА ПЯТАЯ 1 Первушка растерянный сел у ворот подворья и долго сидел, не зная, куда пойти. Филипп Шемшаков, который срядил его провожать до Москвы обоз Емельянова, сказал, что в Москве он с обозом прямо придет на боярский двор и тут же сумеет заложитъся в боярщину. - И сам я там буду, в Москве. Свидимся - пособлю, - обещал он. В Москве оказалось, что в назначенном месте был не боярский двор, а просто монастырское подворье. В расчете на то, что сразу попадет на службу к боярину, Первушка порядился только в один конец, и, если бы даже теперь захотел возвратиться, у него не было ни харчей, ни денег. В кисе бренчали всего с десяток грошей на ночлег и краюшка хлеба. Несколько дней по морозу он бродил у разных боярских дворов, расспрашивал челядинцев, как повидать боярина, и терпел отовсюду насмешки... Изголодавшись, попал он к купцу поколоть дрова и рад был за то миске вчерашних щей. На другой день он порядился грузить на воза железные лопаты без рукоятей. От мороза они пристывали к рукам, ссаживая ладони. Рукавицы протерлись, немели от холода пальцы. Женственный и слабосильный, Первушка отставал от других в работе, и после полудня его прогнали. Когда его за то же выгнали через несколько дней с кладбища, где нанялся он копать могилы, бесприютный, продрогший Первушка пошел в теплое место, в кабак, чтобы погреться. Непривычный к пьянству, он захмелел с одной чарки и стал громко плакать. - О чем горюешь, красна девица? - резким голосом насмешливо спросил его кто-то. Перед Первушкой сидел человек в лисьей шубе, крытой красным заморским сукном, хоть потертой, но все же богатой, в бархатной шапке с соболем и с саблей у пояса. Карие маслянистые глаза его смотрели ласково и насмешливо. Лицо казалось еще насмешливей от узкой и длинной черной бородки, торчавшей вперед... "Наверно, боярский холоп, - подумал Первушка. - А вдруг мне тут повезет!" И он стал рассказывать о себе козлобородому человеку. Тот слушал, смеялся и подзадоривал, подливая ему вина. - И что тебе бояре дались?! - сказал он, когда Первушка кончил рассказ. - Иной дворянин-помещик живет лучше бояр. Вот мой господин Петр Тихонович живет лучше бояр. Его вся Москва почитает. Я у него не только что сыт, и пью на его деньги и доброго товарища могу угостить. Хочешь за него заложиться? - Я ноне хоть за нечистого заложусь с кручины, - сказал от души Первунька, - только б жить! И он не успел оглянуться, как козлобородый подозвал человека в сером сукмане с чернильницей у пояса, с гусиным пером, засунутым за ухо. - Пиши по указу, как надо. Сей малый к моему господину, ко дворянину Траханиотову, хочет писаться. И площадный подьячий за два алтына, взятых с Первушки, за чарку водки и за кусок говяжьего студня тут же состряпал кабальную запись... По кривым улочкам прошли они к покосившемуся некрашеному домишке в два небольших оконца, затянутых пузырем, сидевшему до самой крыши в сугробе. По пути новый товарищ оберегал и поддерживал хмельного Первушку. - Куды ж ты ведешь? - несмотря на хмель, удивился Первой у дверей домишка, куда подтолкнул его новый заботливый друг. - Домой. - Да нешто такие дворянские домы?! - Иди, холоп, да молчи! - одернул его товарищ, вдруг потеряв выражение ласки и дружбы. - Чего я в такую дыру пойду? - Ты мне холоп - и покоряйся! - строго прикрикнул чернобородый. - Пошто твой холоп?! Отколь твой? - оторопел Первушка. - Я дворянин Траханиотов. Ты мне кабальную запись дал, - с торжеством заявил тот. - Заре-езали! - закричал Первушка на всю улицу. Тогда дворянин ударил его плетью. Первушка орал все громче. Со всех сторон на крик собрались зеваки. Среди других заметил Первушка, как чудо, псковского площадного подьячего Шемшакова. - Филипп Иваныч, знаком! Спаси от насильства! - обрадовавшись ему, взмолился Первушка. - Спаси от татя! Ты обещал на Москве пособить. - От татя?! - Дворянин еще раз размахнулся, и щеку Первушки огрел удар. Какой-то приземистый, крепкий мужик схватил дворянина за руку. - Пошто бьешь парнишку? - строго спросил он. Траханиотов со злостью рванул руку, но посадский мужик оказался сильней. - Пусти! - крикнул Траханиотов. - А ты пошто парня лупишь? - закричали кругом. Первушка с надеждой взглянул на толпу. - Мой холоп, вот и учу его разуму, а вам что за дело? От пьянства его отучаю! - дерзко сказал дворянин всей толпе. - И то - пьян! - смеясь, подтвердил псковский подьячий. И все увидели, что в самом деле Первушка пьян, и, смеясь, разошлись. Тогда Траханиотов втолкнул его в дверь дома и здорово всыпал ему еще за крик и бесчинство... Первушка очнулся избитый и голый. В темноте он не мог понять, где находится. Пахло кислятиной, он натыкался на какие-то мешки, на скамейки; было пыльно и душно. Ощупью он разыскал дверь и толкнулся - она была заперта. Он толкнулся еще раз и вдруг услыхал резкий крик: - Эй, холоп! Снова буянить?! Рожу побью! Первушка притих и беспомощно сел на скамью. Через несколько времени дверь отперлась. - Вылазь, холоп, - сказал дворянин. Ежась, стыдясь своей наготы, Первушка вышел на свет из чулана. - Станешь еще буянить? - спросил дворянин. Первой заметил знакомую плеть. От страха побоев он вдруг весь покрылся гусиной кожей. - Не стану, - буркнул он покорно и тихо. - Чей ты холоп? - испытующе спросил дворянин. - Твой. - То-то, что мой! Надобно молвить: "Твой, осударь Петр Тихонович!" - смягчившись, сказал дворянин. - Дурак ты. Чем ямы на кладбище рыть, станешь на легкой работе жить, по домашности... Порток я тебе на первое время не дам. Так привыкай. А станешь добро служить - и порты заслужишь, - добавил он. В захудалом кривом домишке у голодного дворянина жил Первушка на бабьей работе - рубил дрова, топил печку, варил похлебку да чистил единственную голоребрую кобыленку. И Первушка тосковал по дому, по Пскову, по отцу с матерью. Расписывать снова горшки казалось ему теперь несбыточным счастьем. 2 Авдотья скучала по Первуньке, часто замирала без дела, глядя в печной огонь, и громко вздыхала над корытом. - Москва - она прорва: жрет человеков, как рыба щука, сглонула - и нету!.. - в такую минуту разговорилась бабка. - Сказывала я вам, что лихой человек Филипка, господи сохрани! Сама от него приняла - сына сгубил... Бабка всхлипнула, взглянула в лицо Авдотьи, скосившееся от страха и страдания, и вдруг спохватилась: - Карга-то, карга-ворона! - воскликнула бабка с укором себе. - Наплела со стара ума!.. Дуняша, не слушь-ка ты, старую дуру, меня!.. Первуня не пропадет!.. Полетел наш сокол высоко, собой-то пригож - гляди, на купчихе женится, станет купцом... Привезет невестушку - фу-ты ну-ты!.. богата, румяна, лицом бела, а умом!.. Но Авдотья не слушала наивных утешений. Страх за Первушку щемил ей сердце. Истома тоже досадовал, что упустил из дому старшего сына, и был сердит на Иванку, которого Прохор Коза после его проделок выгнал. Не довольствуясь этим, стрелец запретил и Кузе знаться с Иванкой, а для верности он отослал сына жить к дяде Гавриле - приучаться к торговому делу. - Ветрогон, гуляка, - ворчал отец на Иванку. - И с чего такой у меня народился?! Слава богу, сам я всю жизнь на своем хребте... - Дите! - защищала сына Авдотья. - Был бы взаправду дурак - не жалко бы, - возражал Истома, - а то ведь сметкой бог не обидел, а усердия не дал... Пьяницей аль скоморохом станет, свистать да плясать под бубны... Иванка недолго тужил в одиночестве: окрестные ребята снова с ним быстро сошлись. Самым близким из новых приятелей Иванки стал сын кузнеца, Якуня Мошницын. Целой ватагой играли они в снежные городки, в горячке воинственных игр нападая на взрослых прохожих и снежками сбивая шапки то с подвыпившего приказного, то со степенного посадского, то угождая снежком старухе торговке в корзину с горячими кренделями... Той же шумной многоголосой оравой по вечерам катались они на санках с горы на речной лед мимо портомойной проруби или, сцепившись за руки, перегородив улицу длинным рядом, гуляли, горланя песни... С кузнецом Михайлой Мошницыным, отцом нового Иванкина друга, Якуни, Истома встретился в кабаке. Мошницын был одним из почтенных посадских, хотя и не был богат. В кузне его было всего два горна, и у одного из них бессменно стоял он сам в кожаном запоне* и с засученными рукавами. В городе его почитали за мастерство, за положительную рассудительность и за то, что он знал грамоту и мог читать в церкви "Апостола"**. ______________ * Запон - фартук. ** "Апостол" - церковное чтение, нередко выполнявшееся не церковнослужителями, а грамотными и хорошо читавшими прихожанами. Встретившись в кабаке с Истомой, кузнец услыхал жалобу звонаря на шаталыгу-бездельника сына. Мошницын сказал: - Порядимся, что ль: мне надобен малый в кузне. Может, в чужих руках твой Иван послушливей станет, чем у родного отца. Приважу. Да и ему будет в охоту о бок с моим Якунькой работать. Мысль кузнеца привлекла Истому. Он был даже готов сразу тут же писать порядную запись, но в кабаке не случилось ни одного из площадных подьячих. Когда звонарь возвратился из кабака, Иванки опять не было дома. Истома рассвирепел и накинулся на жену: - Ишь вожжи-то распустила! По суткам нейдет домой - собак по оврагам гоняет... Со четвертой недели поста на кузню его срядил. Не дворянский сын! Скоро жених, а все болван от баловства твоего!.. Авдотья взглянула на мужа, хотела что-то сказать и вдруг без слов опустилась на лавку, побелев и схватившись за грудь... Истома вмиг протрезвел. - Ты что, Дуняша? Чего ты?! Авдотьица, ась, голубка? - расспрашивал он в тревоге. - Сердце болит... - прошептала она, - с кручины... Федя пропал... Первушка ушел, а ныне Иванку ты... сам... Звонарь стал утешать жену тем, что кузнец живет рядом, что Иванке будет все равно что и с ними, что сам Михайла от всех в почете - и бога боится, и честно живет с людьми. - Харчами, что ли, объел тебя сын родной? Свое дите отпустить... - К делу пора приучать, - возразил Истома. - Обленится - хуже: сбежит, как Первушка... - Ужотко, уж после пасхи, - вздохнула, сдаваясь, Авдотья. - Дай нагуляться парню в веселые дни. После того как Первунька покинул дом, привязанность Авдотьи к Иванке выросла втрое: он воплощал в себе теперь всех троих старших детей, всю смолоду прожитую жизнь. Двое младших - Груня и Федя - были еще несмышлены, и Авдотья не знала, доживет ли она, больная, до той поры, когда они станут людьми... 3 В последний день масленицы{75} - прощеное воскресенье - поп отпустил Истому после обедни. Истома пошел в кабак. Он хотел встретить завсегдатаев кабака, обозников, пришедших во Псков из Москвы к большому масленичному торгу. Среди них, он думал, наверно уж были двое или трое из тех, которые шли с Первушкой, и Истома хотел расспросить их о сыне. Боясь, что во множестве людей проглядит их, Истома стал пробиваться через толпу, густо сбившуюся у одного из кабацких столов, и здесь увидел площадного подьячего Филипку Шемшакова, который срядил Первушку в Москву. Истома слыхал от людей, что Филипка сам ездил зачем-то в Москву, - значит, только что воротился и, может быть, видел в Москве Первушку... - Куды не в черед! - крикнул Истоме один из пьяных парней, окружавших подьячего, и оттолкнул его локтем. Оказалось, что Шемшаков пишет порядные записи в бурлаки к Емельянову. Богатый гость вовремя делал дело: еще не начался пост, еще до вскрытия рек оставалось шесть-семь недель, а он уже заботился набирать людей для сплава товаров по Волге. Загулявшие и пропившиеся на масленой ярыжки, услышав о том, что Филипка рядит людей и дает вперед деньги, толпой обступили его. Истома ждал, пока ярыжные собственноручно ставили кресты против своих имен и зажимали в огромных богатырских кулаках заветные пять алтын... Галдеж пуще прежнего стоял в кабаке. Наконец Истома остался один перед Филипкой. - Ну, ты, что ли, дальше? - спросил Шемшаков, обернувшись к нему, готовый писать и его имя под записью. - Я не того... Я звонарь... - возразил, замявшись, Истома. - Звонарь?! Пошто мне звонарь?! Постой, как помру, отзвонишь... - пошутил Филипка, узнав Истому, но делая вид, что не знает его. - Сына ты свел в Москву, - брякнул Истома, преодолев нерешимость и робость. - Сына?! Твово? - Филипка взглянул в упор на Истому и вдруг, словно припоминая: - Ба! Что к боярину заложиться хотел?! Ой, смех!.. Ой, смех!.. Надо же так: не искал, да нашел его на Москве!.. Филипка захихикал... Истома сидел неподвижно за столом, не коснувшись блинов, угнетенный тяжелой и страшной вестью о кабальной неволе сына, о позорных побоях на улице... В его ушах до сих пор стоял тоненький смех Шемшакова и гогот кабацкой толпы... Веселый присвист раздался в церковной ограде, и через миг в двери появился Иванка. Он оглядел всю семью. - Какая беда стряслась? - с порога спросил он, вдруг приутихнув. Все промолчали. - С Первушкой беда! - шепнула одна только Груня. Иванка шагнул к ней. - Чего с ним? - в тревоге шепотом спросил он. И вдруг, не стерпев, прорвалась бабка Ариша. - Молчать мне велел! - накинулась она на Истому. - Я и умолкла. А надо было мне навыворот - громче кричать про Филипку. Сказывала я, что лих человек!.. Авдотья вскинулась от шитья, зажала тряпьем лицо и вся затряслась от боли, сжимавшей горло... - Не мучай! - крикнул старухе Истома, стукнув по столу кулаком. Бабка взглянула с презреньем на убитого горем отца. - Му-ученик! - протянула она. - От сыновней беды куды деться? Голову под крыло?! Не кочет - не спрячешь!.. - Кабы крылья - сама б полетела! Первунька!.. - воскликнула громко Авдотья, заглушив рыданьями еще какие-то несказанные слова. Лицо сидевшей на печке Груни перекосилось. Федюнька отчаянно заревел и, жалея расстаться с игрушкой, с тараканом в руке бросился к матери. - Сиротка ты мой! Куда я тебя отпустила!.. - обняв Федюньку вместо Первушки, выкрикивала Авдотья. - Пойду сама... Отобью тебя у злодеев!.. - И впрямь полетишь! - подзадорила бабка с горькой насмешкой. - И впрямь! Соберусь да пойду! Дойду до недругов, когтищами зерки вырву!.. Тиха, тиха, а за сына родного, за кровь за свою и курица - лютый зверь! - сказала Авдотья, вдруг осушив глаза и оправляя платок на голове, словно уже собираясь в дорогу. - И право - курица! - усмехнувшись, заметила бабка. Она оперлась на сковородник, как на дорожный посох, и выпрямила согнутую старостью спину. - Полно, Дуня! - вдруг твердо и здраво сказала она. - Не женско то дело! Я видала Москву, спытала тоску!.. В Москве тебя всяк норовит не на крюк, так в вершу, а все - в уху... - Неправды людской страшиться, то и загинуть! - сказал Истома. - А ты не страшишься? - спросила бабка. - Ты меня не задорь, - сурово сказал Истома. - Сердце само задорит... Сын мне Первой, и на Москве не все пропадают. Главная человеку сила - хотенье. - Бачка, идем вызволять Первушку! - воскликнул Иванка. - Тебя не возьму, - серьезно сказал Истома, словно давно все совместно решили уход его самого за Первушкой. - Поп-то отпустит? - робко спросила Авдотья. - К самому владыке дойду. Умолю! - уверенно ответил звонарь. И вдруг в избе стало торжественно, как перед пасхой... Истома стал на молитву. Он молился жарко, беззвучно шепча губами, и лишь изредка исступленный шепот его прорывался несвязным горячим словом... Федюнька и Груня заснули. Авдотья в молчанье месила тесто. Бабка, склонившись возле светца, перебирала свои лохмотья и сосредоточенно подпарывала ножом обветшалые швы. С улицы доносились веселое пенье, свист, хохот и звуки волынки. "Зиму жечь повезли!" - подумал Иванка, но отказался сегодня от этой веселой потехи ради печали, нависшей над домом... Иванка засыпал на полатях под звяканье алтынов, которые считал у стола отец, чтобы взять их в Москву на выкуп Первушки, и под шепот бабки Ариши: - На семи горах Москва-город, и как взыдешь на гору одну по вечерней поре да глянешь окрест - огней в окошках, как звезд в небе... Москва - мать городам! В Москве столь народу: как хватит ночью мороз - аж избы трещат, а утром как выйдут люди на торг да мужики из погостов съедут в санях, бояре, стрельцы на конях наскочут - тут от дыху такая жара, что с кровель капели... От церковного звону на улице слова не слышно, коли во всех храмах ударят... Храмы есть в сорок маковок золотых под крестами... Нищей братии больше, чем и всего народу во Пскове... Кой речи слыхать на улицах - немской, татарской, армянской ли, паче русской... всяких народов в Москве довольно, а ездит по улицам князь басурманский, под ним вержблюд - зверь горбат - наместо коня... И вот уж Иванка сам шагал по Москве через царскую площадь{78}, где пятьсот палачей от восхода и до заката бьют виноватых кнутом да головы рубят; шагал по Москве, и навстречу скакала потеха боярская, и в ней восемьсот одних псов, а соколам счета нет, проезжал патриарх в золотой карете, и падали ниц тьмы людей перед каретой, запряженной двенадцатью горячими конями... Огонь в сторожке погас, все уснули, и только Истома в раздумье лежал на скамье без сна - перед дальним путем. - Не спишь, сынок? - тихо спросила бабка Ариша, коснувшись его руки. - Ты что, бабка? - отозвался Истома. - Прими, сынок, на дорогу нищенски деньги, - шепнула бабка. - Копила сыну Кирюшке на вечный помин души. Четыре рубли накопила, все в полу шубейки шила, а ноне тебе нужней... Истома почувствовал тяжелый сверток в руке. - Бог с тобой, бабка! - воскликнул он, привскочив и отдернув руку. - Молчи, Истома... всех взбудишь! - строго шепнула старуха и снова бесшумно скрылась во мраке сторожки... 4 Истома был пойман возле посада Сольцы и привезен во Псков. Архиепископ приговорил ему получить пятьдесят батогов... Длинные гибкие хлысты со свистом резали воздух, и каждый раз перед ударом у Истомы сжималось сердце... Он вздрагивал от боли, но уже не стонал, не кричал, а натужно крякал, как дровосек над трудным поленом. - Сорок девять... пятьдесят, - отсчитал архиепископский конюх. Истома пытался встать, но боль раздирала спину. - Бодрись, бодрись!.. Дома печенку телячью вели прикладать, - посоветовал конюх и, подхватив под локти, ловко поставил его на ноги. Истома поднялся, как бревно, не сгибая спины, - так было легче. Конюх встряхнул его кафтан и хотел накинуть на иссеченные, горевшие плечи. - Не тро-ожь! - в испуге громко воскликнул Истома. - Кто ж тебя без кафтана из Троицка дома пустит! Рубаха в кровище вся... Так-то невместно!.. - сказал конюх. Истома стоял у ворот Троицкого дома. Улица представлялась ему далекой и незнакомой. Бесконечно длинная, снежная, синеватая в сумерках, она медленно поворачивалась перед глазами. Качались и становились дыбом дома, а снег под ногами пучился и казался зыбучим, словно болотная кочка... Пошатнувшись, Истома схватился за скобку калитки. - Бачка! - воскликнул Иванка, кинувшись из-за угла. Истома встретил страдающий взгляд сына, и вдруг обидой и болью сжалось его горло, сами лязгнули зубы и затряслась борода... 5 Бледная, осунувшаяся Авдотья, сжав губы, как и всегда, возилась молча у печки, стирала, кормила ребят... Иванка сидел неотступно возле отца. Минул день, протекала ночь... Истома не шевелился. Все спали. Едва потрескивал на шестке светец. В тишине шумно двигались полчища тараканов... - Иван! - вдруг внятно сказал Истома. - Тут я, бачка, - шепотом откликнулся Иванка, обрадованный тем, что отец подал голос. - Слышь, Иван, не продавай николи своей воли, - тихо молвил звонарь. - Да будь я, анафема, проклят! - воскликнул Иванка. - Легче камень на шею да в воду! Пусти меня по Первушку в Москву, - попросился он. - Уж я доберусь!.. Я шустрый - найди меня по лесам, полям!.. Истома только шумно вздохнул в ответ. Четверо суток, забыв озорство и гулянки, Иванка трудился, во всем заменяя Истому, который не мог подниматься на звонницу, чистить у паперти снег и караулить. - А ты его лытушником да скилягой лаял! - упрекнула Истому бабка. - Золотое сердце у Вани: гляди, сколь к работе охоч... Когда Истома стал поправляться, благодарный сыну за терпеливый и неустанный уход, он сам отпустил его. - Иди, погоняй собак по оврагам, чай, скучились без тебя, - с насмешливой и суровой лаской сказал он. Иванка не заставил себя упрашивать. Лед на реке стал подтаивать. Появились синие полыньи. Пора салазок кончилась, зато по проталинам на солнцепеке построились ратным строем ряды бабок... Время шло к пасхе. Город готовился к празднику. На торгу уже появились в изобилье праздничные товары: творог, сметана, масло и яйца. Наконец крендельщица, бабка Хавронья, вынесла последний товар, знаменующий приближение пасхи, - искусно слепленные сахарные розаны для украшения куличей... В воздухе пахло весной. И вот на поповой кобыле по последней санной дороге Иванку послали в лес за красными прутьями вербы, унизанной нежными весенними "котятами"... Он вез по городу полный воз, а малые ребятишки бежали за ним и кричали: - Дядь, вербочку дай! Дяденька, дай одну!.. И польщенный "дяденька" щедро кидал им с воза пушистые ветки... Жизнерадостность Иванки преодолевала и минутами рассеивала тяжелый сумрак, висевший над всей семьей, и оттого сильнее к нему привязались Федюнька и Груня, которым охотно болтал он, тут же слагая, веселые прихотливые небылицы. На страстной неделе Иванка сидел дома, помогая бабке, Федюньке и Груне красить крутые яйца, которыми бабка хотела в праздник поторговать на гулянье. Взяв иглу, Иванка искусно чертил на красных скорлупках заглавные буквы праздничного привета "X.В." и разрисовывал их узором... - Бачка, когда ж с кузнецом обо мне сговоришь? - внезапно спросил Иванка. Старуха переглянулась с Истомой. - Аль лытушничать надокучило? - спросил Истома, словно бы удивленный. - Не мало дите! - солидно отозвался Иванка. - Кузнец что стукнет, то гривна в кошель. Обучусь - откуплю Первуньку... - Коли мука моя такое в нем сотворила, то богу свечу за муку поставить надо, - ночью шепнул Истома жене. Назавтра он сам зашел к Мошницыну в кузницу и порядил Иванку в ученье с первого дня фоминой недели... 6 Псков гудел пасхальными колоколами. Высоко в голубизне, сверкая белыми крыльями, кружилась стая домашних голубей. Весело чирикали воробьи, расклевывая лошадиный помет на разъезженных дорогах. Улицы блистали лужами и ручьями. Собор, приходские церкви, монастыри в кремле, в городе и по слободам перекликались на своем колокольном языке. Пестро, по-весеннему разодетая в легкие однорядки и зипуны, гуляла молодежь, и посадские зубоскалы переводили колокольные песни на свой лад, подслушав в них затейные слова. "Испекли оладьи, испекли оладьи!" - хвастали серебряные язычки Предтеченского девичьего монастыря. "Да-ай! Да-ай!" - по-бычьи мыча, просил большой колокол. "Брел боярин по дор-роге, тряс боярин бород-дой!" - болтливо рассказывали колокола Троицкого собора в детинце. Праздничные дудки, волынки, балалайки подпевали, поддудукивали, подтренькивали колокольному трезвону. Река Великая лежала, грозно вздувшись, готовая вот-вот взломать лед... Была уже суббота, последний день пасхи. Люди отхристосовались, отцеловались, успели объесться пасхами, куличами и ветчиной, и только изредка, встречаясь на улице, обнимались какие-нибудь две свахи или кума с кумом... Каждый год изо дня в день всю пасху Иванка с утра торчал на колокольне. Но вот уже два дня как отец не пускал Иванку с товарищами на колокольню, и в этом был виноват подьяческий сын Захарка, Пан Трык. С колокольни Пароменской церкви как на ладони был виден весь двор подьячего Осипова. Захарка, Пан Трык, не водясь ни с одним из ребят, играл во дворе сам с собой в бабки и при этом, удачно сбивая кон, каждый раз искоса взглядывал на ватагу "халдеев", торчавших, как воробьи, на звоннице. Ребята стали дразнить его тем, что он хват в игре только с самим собою. Пан Трык похвалился, что обыграет всех разом. Завязался горячий спор, который решительно завершил Иванка, пустив со звонницы вниз не совсем безобидную струю. Струя не достигла врага - Захарка остался невредим, но зато невинно пострадала проходившая внизу крендельщица Хавронья, после чего Истома запретил вход на звонницу всей "халдейской" ватаге. В последний день пасхи Иванка с товарищами отправились по чужим колокольням. Они прошли прямо по льду через Великую. Обходя полыньи, не слушая предостерегающих окриков подвыпившего стрельца, направились они к церкви Дмитрия Солунского и поднялись на колокольню. Звонареву сыну Иванке вся ватага без спора уступила первенство в звоне: звоня за отца и вместе с отцом, он наловчился выделывать на колоколах такие коленца, которые не каждому удавалось вызвонить. Поставив Якуню Мошницына подручным к большому колоколу, Иванка по-хозяйски деловито разбирал веревки: в правую руку - веревочку тонкоголосых запевных голосишек, в левую - самых звонких, меднопевучих, с низкими голосами колоколов чуть-чуть покрупнее; под правую ногу - дощечку с веревкой от крупного, с дьяконским голосом бурливого богатыря, под левую - чуть поменьше, словно его меньшой брат-подросток. Ребята еще болтали и пересмеивались, Иванка еще не завел напева, когда снизу вдруг грянуло и загрохотало над городом, будто иноземное воинство, подступив под стены, ударило разом из ста тысяч пищалей:* это весна взломала лед на Великой. Широкое синее брюхо реки лопнуло и закипело, запучилось. Все ребята взглядами приковались к зрелищу, происходившему у самого подножия стены, за которой стояла звонница. Лед подымался горой, ломаясь и громоздясь, сталкивался, крошился, теснился гребнями в огромных водоворотах. И словно в ответ на пальбу, раздававшуюся с реки, Иванка передернул веревки, подпрыгнул. Дрогнули колокола, заглушая гул над рекой, и загудели, словно второй ледоход взбушевался в небе над Псковом. Сын кузнеца Якуня вступил ударом в большой колокол, и праздничный звон поплыл, веселый, торжественный, величавый. ______________ * Пищали - ружья или пушки в зависимости от калибра; ручная пищаль, или "рушница", - ружье, "ломовая пищаль" - осадная пушка. Свободные от звона ребята, ожидая своей очереди потрезвонить, наблюдали с колокольни, как, бросив звон, вглядывались в сторону реки звонари с других звонниц, как собрались гурьбой караульные стрельцы у Власьевских ворот, по городу из дворов выбегали стайками ребятишки, из лавок выходили сидельцы в белых праздничных запонах. Все направлялось к реке. Даже сам воевода выехал из дому на мышастом коне вместе с полдюжиной разодетых дворян. Иванка старательно вызванивал тонкоголосый узор и даже зажмурился от увлечения. Но вдруг открыл глаза и, взглядом скользнув по шири бушующего ледохода, замер в ужасе и уронил веревки колокольных языков: на льдине, крутясь среди реки, плыла его мать с корзиной белья у ног. Рядом с ней плыла знакомая прорубь и дорожка, наезженная за зиму салазками Иванки. Утром Авдотья взялась постирать для Иванки, чтобы отправить его в чистом к кузнецу. Истома предупредил: - Не ходи полоскать со льда - трещит! - Ванюша, принес бы ведерка четыре в ушат из колодца, - попросила мать. - Ива-анка-а-а! Пошли-и-и! - в тот же миг закричали ребята с улицы, и Иванка забыл о воде... Увидев мать на реке, он понял все, что случилось. - Мама-аня-а! - надсадно заголосил он, но голос его в собственных ушах, натруженных звоном, был тонок, как воробьиный писк. Он бросился по лестнице вниз. Народ толпился по берегу, крича и размахивая руками. - Баба! Баба на льдине!.. Баба!.. - услышал Иванка. Мать на льдине вопила о помощи и, не смея двинуться, плыла к Наугольной башне. Прежде чем оторваться льдине, Авдотья слышала несколько раз странный, словно бы предостерегающий треск. Но в последнее время, после вестей о судьбе Первушки и после того, как поймали в пути и били Истому, много странного слышалось и виделось ей: то как бы мухи мелькали перед глазами, то шмыгали по сторонам темные пятнышки, точно мышь, то раздавались странные стуки и трески. Когда раздался зловещий грохот и вздрогнул лед под ногами, Авдотья, вместо того чтобы сразу броситься к берегу, заторопилась сложить в корзину белье, лежавшее на салазках рядом, поставила на салазки корзину и лишь тогда поспешила к берегу, но было уже поздно: между льдиной и берегом образовалось пространство, которое было не перепрыгнуть. Льдина качнулась и треснула поперек, наклонившись к воде. Авдотья попятилась к проруби. - Спасите!.. Спасите!.. - закричала она не своим, надорванным голосом. Льдина, кружась и ломаясь, сужалась и отплывала все дальше. И вот течение подхватило ее и понесло... Только теперь, ощутив в руках тяжесть, Авдотья опустила к ногам корзину. Люди кричали ей с берега, подавая советы, но за шумом водоворотов, за треском и скрежетом льда ей не было слышно слов. Стремительно клубящаяся вода рябила в глазах. Голова у Авдотьи кружилась. "Неужто тут смерть?!" - мелькнула мысль. И вдруг все кругом стало ясно, как никогда, словно всю жизнь Авдотья ходила, зажмурив глаза, и только в это мгновение впервые их широко открыла. Увидела ясный день, свою тень на снегу, синеву неба, редкие взмахи крыльев перелетающих через Великую двух ворон... На снегу возле проруби увидела она серую рваную Федюнькину варежку, которую несколько дней искала: не думая, подняла ее и сунула за пазуху... Льдину несколько раз поворачивало то в одну, то в другую сторону. Народ толпился по обоим берегам, подвигаясь за льдиной, на которой плыла Авдотья. Она узнавала соседок, соседей, людей с других улиц, попову собаку Волчка. Собака тревожно лаяла, подбегая к самой воде, порывалась прыгнуть вперед, нюхала воду и боязливо отскакивала назад. "Разумеет тварь!" - подивилась Авдотья, и снова мелькнула мысль о том, что пришла ее смерть. И вся нерадостная, тяжкая жизнь показалась желанной и милой. Снова сидеть в избе за шитьем или пряжей, возиться у печи с нехитрой стряпней, утирать смешной, похожий на пуговку носик Федюньки, гладить Груню по шелковым волосам, ждать новых вестей от Первушки, слушать пустую Иванкину болтовню, любуясь лукавым блеском его глаз, по ночам, когда дети уснут, шептаться о жизни с Истомой, а днем, когда нет никого в избе, слушать бабкину воркотню - все, все было мило, всего стало жаль... Вдоль берега были повсюду рыбачьи избы, у каждой стоял на улице челн. - Ло-одку!.. Лодку!.. Проклятые ироды, лодку!.. Спасите!.. Спасите, добрые люди!.. Ради Христа!.. - закричала Авдотья. - Мама-аня!.. - услышала она вдруг голос Иванки. "Господи боже, да что ж я кричу! А вдруг Иванка в челне поплывет по такой толчее между льдин?.. Спаси боже!.." Авдотья в страхе за сына умолкла, взглянула вдоль по реке и вдруг увидала его. Люди кричали теперь не ей, а ему, а он пробирался к ней, прыгая со льдины на льдину, на мгновение застывал, колеблясь, ища глазами крупные плавучие островки, и снова прыгал вперед... Он уже на середине реки... Авдотья, страшась за него, подняла руку, чтобы перекреститься. Иванка прыгнул и поскользнулся. - Иванка! Куда!.. Иванка!.. - в ужасе закричала она, метнувшись к самому краю льдины с протянутыми руками. Льдина качнулась. Потеряв равновесие, Авдотья скользнула в воду, и над этим местом гребнем встал ломаный ледяной крап, а прорубь на миг сверкнула круглым сквозным оконцем... В тот же миг Иванка бросился в воду. Впереди показалась рука Авдотьи, мелькнула ее голова в платке. Иванка рванулся и крепко схватил мать за платок, а другой рукой уперся о край большой льдины. - Держись! Держись! - услыхал он. Увидел приближавшийся челн с человеком, рвущим веслом воду, и вдруг над его головой сомкнулась зеленая муть. ...Иванка очнулся на берегу возле рыбачьего челна. Вокруг него толпился народ. Матери не было. В руке Иванки остался только ее платок. Иванка взглянул на платок, зажатый в руке, и закричал в тоске и отчаянии: - Маманя!.. Мама-аня!.. "Трем - блин... одном-му! Трем-блин... одном-му!" - монотонно дребезжали спасомирожские колокола. ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 Неделю спустя после гибели матери Иванка пошел к кузнецу в обученье. Нелегко было ему, особенно в первое время, стоять у жаркого горна, раздувать мехи. Сын кузнеца Якуня уже привык и не боялся огня, с Иванки же ручьями лил пот, и глаза краснели и слезились от жара... В кузнице некогда было мальчишкам болтать, надо было успевать раздувать горн... Зато во время ужина Якуня давал себе волю потрунить над Иванкой. - Иванушку надо б сперва к Аленке в подручные, - говорил он, - чтоб у печи за горшками смотрел, глаза бы привыкли к огню, а то жалость глядеть - все стоит и плачет... Аленка, тебе не нужна стряпуха? Слезлива, а страсть расторопна! Черноглазая Аленка, четырнадцатилетняя сестра Якуни, весело смеялась в ответ на болтовню брата. Иванка же краснел. Перед Аленкой ему хотелось выглядеть таким же молодцом, как подмастерье Мошницына, рослый молодой кузнец Уланка, и Иванка во всем ему подражал. Он старался медленно, истово хлебать жирные щи, как Уланка. Но из этого получалось лишь то, что он прозевывал еду и оставался голодным возле пустой миски... Когда Иванка приходил по субботам домой, он видел в семье небывалый развал. Сумрачный облик осунувшегося отца, разор и запустенье сторожки тем разительней представлялись ему, что в доме Михаилы, где жил он теперь, все было чинно, уютно и аккуратно: на крашеных полках стройно стояла начищенная посуда, вышитые полавники были расстелены по скамьям, чистая камчатная скатерть лежала на длинном столе, а на стенах висели картинки - "Адам и Ева в раю", "Притча о блудном сыне" и "Зерцало житья человеческого". Занавески по окнам, ярко шитые полотенца, чистые половики, запах хлебного кваса, резная раскрашенная солоница среди стола - все создавало уют и вселяло мир... Иванка мечтал о том, как однажды, придя домой, все приберет, а на торгу купит картинку, чтобы повесить на стену... Но каждый раз дома оказывалось все хуже. Однажды Иванка пришел, когда Федя лежал больной, бабка мыла белье на реке, а Груня была голодна и угрюма. Она со слезами кинулась к Иванке и, всхлипывая, стараясь сдержать плач, рассказала о том, что отец не выходит во все дни из кабака. Он пропил все и, приходя домой, самодурит, кричит и даже побил бабку Аришу, требуя денег... Все мечты о том, чтобы дома прибрать, пошли прахом. Иванка лежал и не спал, пока засинел рассвет. - Иванка! - среди ночи окликнула Груня. - Ты что? - Вздыхаешь всю ночь, как маманя, а я боюсь, - шепнула она. - Ладно, не стану, - ласково пообещал ей Иванка. Поутру он вовремя отблаговестил к заутрене и к обедне, и только после обедни в дом ввалился Истома. Его было не узнать: борода поседела и свалялась в грязный комок, волосы были растрепаны и тоже седые. Шапки не стало - верно, он заложил ее в кабаке, как и кафтан. Он был пьян... Услышав его голос, Федюнька залез на печь, а Груня опрометью кинулась хорониться за церковную дверь. Только бабка Ариша осталась сидеть у окошка, штопая проношенные обноски. Шатаясь, держась за стену, Истома стоял у порога. - Здоров, сокол! - хрипло воскликнул он, увидя Иванку. - Выгнал тебя кузнец? - Воскресенье нынче, - ответил Иванка. - А-а, воскресенье! Ну, значит, и праздник! Вот мы с тобой и выпьем винца. Бабка, встречай гостей! - Нечем встречать, Истомушка, промотал ты остатнее! Ребята голодные... - Поклоном низким встречай! - заорал Истома. - Пьяному и поклон не в честь! - не вставая, проворчала старуха. - Это я, что ли, пьян? Побируха несчастная, ты кому молвишь?! Кто тебе, вековой кочерге, приют дал?! Я тебя, хрычовку... Истома схватил от печи ухват, но Иванка вовремя подоспел и легко вырвал его из пьяных неверных рук. Истома обалдело взглянул на осмелевшего сына. Иванка и сам оторопел от своей дерзости. - Ты что, волчонок, на отца родного? - медленно и грозно выговорил Истома. - Да я тебя вместе и со старухой... Иванка замер. Пальцы отца больно впились в ключицы, изо рта его нестерпимо воняло водкой. Иванка молча резко рванул отца за руки. Руки Истомы ослабли и соскользнули. - Ишь ты, кузнец-то каков, а! - воскликнул звонарь. Его развеселило, что Иванка не поддавался. - Бабка, гляди ты, заступника выходила - отца побьет. - И то дай бог! - не сдавалась старуха. - Некому тебя бить-то! - Так что ж, то ты его научаешь? - снова нахмурился Истома. - Сам ты, батя, меня обучал, чтобы старым да малым быть обороной, - нашелся Иванка. - Поди ты, а? И то ведь! Учил себе на голову!.. Истома снова развеселился и сел на скамью. - Ну, старуха, откуда хочешь неси вина, - потребовал он. Бабка, как бы согласившись, выскользнула из сторожки. Целый час Истома бранил старуху, что долго ходит, и клял свою несчастную долю. Наконец лег на лавку и захрапел. 2 Смолоду немало бродивший по гулянкам и кабакам, дворянин прежде бывшего знатным рода, Петр Тихонович Траханиотов{90} у себя в Касимовском уезде прославился тем, что совсем захудал: из его поместья от нищеты и обид разбрелись крестьяне все до последней семьи, оставив ему лишь пустые разрушенные дворы... Траханиотов знал, что крестьяне его бежали в переяславскую вотчину боярина Никиты Романова, но его не впускали туда с сыском, и, чтобы поправить свои дела, ему оставалось или выслужиться в ратном деле на царской службе, или поехать в Запорожскую сечь{91}, стать казаком и поживиться добычей где-нибудь в землях турецких или в самой Варшаве. Иногда под хмельную руку он мечтал вместе с холопом: - Я стану у них атаманом, ты у меня в есаулах... уж тут мы с тобой повоюем!.. И Первушка усмехался про себя, слушая его болтовню, и думал: "Не по дворянским чинам в казаках атаманство дается. Может, стану я атаманом, а ты у меня будешь коня к водопою водить!" Но, разумеется, вслух Первой не высказывал этих мыслей. - Тешишься все, осударь!.. - недоверчиво замечал он. - Когда же то будет?! - Постой, вот дело одно порешится, - обещал Траханиотов. И вдруг неожиданно заговорил о другом. - А что, Первой, не жениться ли нам? - внезапно спросил он, придя под хмельком домой. - Женись, я тебе не помеха. Ты, стало, раздумал в казаки... - с обидой сказал Первушка. Траханиотов поглядел на помрачневшего холопа и засмеялся: - Да ты не бойся: коли женюсь, у нас с тобой все житье иное пойдет - главным приказчиком в вотчине станешь... - В во-отчине! - нагло передразнил Первушка. - Сытым бы быть, а то вотчина, вишь! - А ты, холоп, волю взял говорить с господином, - словно впервые заметив это, сказал Траханиотов. - Не поставлю тебя приказчиком: все добро покрадешь, своеволить учнешь... Дворецким{91} тебя оставлю... - Дворецкими старики бывают, какой я дворецкий! - серьезно сказал Первушка, словно богатая жизнь уже начиналась завтра. - Ну, станешь... главным конюшим! - пообещал дворянин. - В Боярскую думу{92} с тобой скакать, от недругов оберегать, - насмешливо подсказал Первушка. - И то, - спокойно согласился Траханиотов. - Только вперед, чем тебя на такое место поставить, велю я тебя нещадно плетьми стегать, чтобы язык холопий смирить... Пошел спать, грубиян! - неожиданно заключил он. Через несколько дней Первой убедился в том, что разговор о женитьбе не был пустой болтовней его господина. Поутру, едва отперли уличные решетки, к Траханиотову прискакал стольник{92} Собакин, его земляк и старый товарищ. - Петра, вставай! Мать невесту тебе нашла. Уж такую невесту! - орал Собакин над сонным приятелем. - Ну какую, какую? - бормотал Траханиотов, не в силах очнуться. - Такую, что ты и во сне не чаял! Такого боярского рода, что станешь ты в первых людях. - Ну чью, чью? - проснувшись и сев на лавке, спрашивал Траханиотов. - Узнаешь там чью. Покуда молчок! - таинственно сообщил приятель. - Сбирайся, оденься покраше, да едем... Стольник недаром торопил своего приятеля, кусок могли вырвать из рук: завидная невеста была двоюродной сестрой боярина Бориса Ивановича Морозова, царевичева дядьки и воспитателя, которая хоть не родилась гораздо казистой, зато брала знатностью рода и близостью ко двору. Мать стольника Марья Собакина слыла среди московских дворян удачливой свахой и водила знакомства в богатых и знатных домах, где случались женихи или девицы на выданье. Марья Собакина от жениха не скрыла того, что невеста не отличается юностью и красотой, не скрыла она и того, что в женитьбе нужна поспешность, потому что невеста свела слишком близкое знакомство с приказным подьячим Карпушкой Рыжим. Траханиотов заколебался. Тогда старуха строго прикрикнула: - Простодум! Был бы кто в родне у меня не женат, я бы того и женила, а не тебя. Чванлив! - И старуха добавила таинственным шепотом: - Коли государь, храни его бог, преставится, а царевич взойдет на престол, кто тогда выше Бориса Морозова станет?! Первый боярин будет, а ты ему свойственник! Уразумел? Карпушка, брат, не дурак: знал, к кому в родичи норовил... Ан кусок-то и вырвали: он пахал да сеял, а ты на свое гуменце увез! После женитьбы и переезда в богатый дом, взятый в приданое, Траханиотов отдал Первушке все свое старое платье, хоть поношенное, но цветное, из дорогих тканей и сукон. Первушка не слышал слов старухи Собакиной, но без чужой подсказки он догадался о том, что будет, когда царь Михаил Федорович умрет, а царевич займет престол. Он желал своему господину добра и надеялся, что когда-нибудь Петр Тихонович сам станет боярином. Об этом Первушка молил бога по воскресеньям. И когда в середине лета скончался царь Михаил, Первушка подумал, что бог не без милости. В испуге он тотчас же отогнал от себя крестом эту греховную мысль. Но все же стал ждать перемен в своей жизни. 3 После восшествия на престол нового государя Алексея Михайловича{93} бывший его воспитатель Борис Иванович Морозов сделался первым боярином государства. Траханиотов занял при нем важное место, на котором обычно сиживали бояре: он получил в свое ведение Пушкарский приказ{93} всего государства. Первушка теперь не ходил пешком. Он ездил в седле, одетый не беднее многих дворян, и жилось ему не хуже боярских людей. Он даже собрался одно время послать во Псков с попутчиком полтину денег да шитый платок для матери, о смерти которой он еще не знал. Когда на добром игривом коне с выгнутой шеей, сопровождая Траханиотова, Первушка ехал по улицам, расчищая дорогу, он постоянно старался вытянуть плетью непроворного слугу какого-нибудь захудалого дворянина или даже, под хохот всех остальных товарищей, обдать подкопытной грязью и самого хозяина. Он хорошо представлял себе, как этот незадачливый холопишка с ворчливой бранью будет чистить единственный господский кафтан, мечтая о времени, когда сам сможет так же забрызгать грязью другого... Первушка, казалось, возвысился больше, чем сам Траханиотов. Он со страстью и ожесточением отстаивал теперь честь своего господина от нападок враждебных холопов бояр Романова{94} и Черкасского, на каждом шагу стремясь доказать, что его господин на Москве потягается в силе с боярами. Вражда между холопами была откровенней и жарче, чем между их господами. То, что между боярами и дворянами сдерживалось и таилось, - все прорывалось наружу у слуг и холопов, в повседневных стычках и беззастенчивых перепалках возле приказа или у дворца, где часами они ожидали господ. В словесных схватках Первушка так навострился, что с первых же дней мог сойти за слугу самого Морозова, всю свою жизнь проведшего возле дворца. От его находчивых, задорных словечек стоял вокруг громкий хохот, распространялось в толпе злое веселье и наглая озорная удаль, подмывавшие остальных к участию в стычке. Так возникали целые словесные битвы, в которых враждующие стороны стояли стена на стену и поднимался такой содом от их выкриков, свиста и хохота, что дворцовые слуги, дворяне и стража должны были их унимать, чтобы бояре могли говорить с царем в Думе. Первушка быстро смекнул, что в холопских перебранках можно разведать вещи, которых никто не выскажет вслух добром, и он не раз являлся к Траханиотову с тайным доносом о слухах и болтовне холопов враждебного стана. Полный искреннего желания угодить своему господину, Первушка думал всегда, что приносит новую важную весть. Однако случалось так, что Траханиотов заранее уже все знал сам, но он ободрял Первушку. "Смечай, смечай все, сгодится!" - ласково и насмешливо говорил господин. - Ну что, Первой, каковы дела? - спросил как-то Траханиотов, призвав Первушку к себе. И Первушка с таинственностью ему рассказал, что среди холопов идет слух, будто боярин Романов хочет женить молодого царя на дочери одного из бояр своего стана и тогда-де конец морозовскому царству и всех его ближних. - Сказывают, уже гонцов по невесту погнали куда-то - в Касимов, что ли, - добавил Первушка. - И будто невеста та краше всех на свете... - Они - в Касимов, а ты скорым делом сбирайся скакать в Переяславль, - приказал Петр Тихонович. - Собирайся без мешкоты. Вот письмо тебе припасено. Отвезешь столбец дворянину Илье Даниловичу Милославскому{95}. Две дочки его, одна другой краше... "Вот ты, Первуня, и царский сват!" - подмигнув, пробормотал себе под нос Первушка и быстро собрался в дорогу. В заезжем дворе под Коломной в одном из заночевавших проезжих Первушка признал романовского холопа Митяйку Носатого, лихого задиру и зубоскала. Митяйка был не по обычаю молчалив и важен. - Доброго здоровья. Куда держишь путь? - степенно спросил он Первушку. - В Перьяславль Рязанский, - ответил Первушка. - А ты? - Стало, вместе поскачем: мне путь на Касимов. У Первушки екнуло сердце. Он понял сразу, с каким делом ехал Митяйка. И когда гонец Романова заснул, Первушка, не дожидаясь утра, расплатился с хозяйкой и тут же помчался дальше в темной синеве зимнего, едва брызнувшего рассвета. "Пока что, а мы вперед на своей поспеем женить государя!" - думал он, погоняя коня... 4 - Обрал? - спросил стольник Никифор Сергеевич Собакин у матери. Марья Собакина только что возвратилась из царского дворца, где в этот день происходили смотрины невест. Двести красавиц свезено было со всех концов во дворец. - Шестерых обрал, - сказала старуха, с тяжелой одышкой садясь на скамью. - Куда ж шестерых?! Не петух, прости господи, государь Алексей Михайлыч! - удивленно воскликнул Собакин. - Дурак! Поутру еще будут смотрины, тогда одну оберет. Сколь хлопот, сколь хлопот! - вздохнула старуха, словно на ней одной лежало тяжелое бремя собрать всех невест, помочь царю в выборе и женить его. - Вчера-то аж молоко на торгу вздорожало - девки все в молоке купались, чтобы быть нежней... А князь Федор Волконский шадроватую дочку привез. Белилами мазали, румянами притирали... Потеха! Боярин Борис Иваныч как увидел, аж за сердце схватился. Да как скажешь? Волконских род не последний!.. Сорочка розовая, венец в каменьях, а шадринки-то на роже, как звезды... - увлеченно болтала старуха. - Ты б, матушка, чем брехать, молвила бы, каких домов шесть невест, - остановил ее сын. - Прасковья Голицына, Марья Трубецкая, - откладывая на пальцах, считала старуха, - Рафа Всеволожского Фимка, Хованская княжна Матрена, Лыкова, - как ее звать, забыла, - псковского воеводы князя Алексея дочь, да князя Львова княжна Наташенька. - Какая же из них полюбится государю, как мыслишь? - Хороша Машенька Трубецкая, да против касимовской Фимки не устоять ей! - отозвалась старуха. - Раф-то Всеволожский, чай, загордеет нынче: вырастил девку - ягода в молоке!.. - Чему ж ты рада?! - воскликнул Собакин. - Женится царь на Всеволожской, тут и обстанут его Романовы да Черкасские - все пойдет прахом. Нам вся надежда, чтобы на Трубецкой либо на Львовой, а нет - на Хованской... - Я, старая дура, не хуже тебя то смыслю. Да Фимка красой взяла. Куды там с ней спорить! За тем же и я возле ней пристала - то ей ожерелье на шее поправлю, то ленту ей зашпилю... - забормотала старуха, гордясь своей ловкостью и расчетливой переменой лагеря. - А ты как мыслишь - скакать к Трубецкой да ей угождать? - Да ноне уж так, - сурово сказал сын, - где хлопотала, там хлопочи... - На смех ты, что ль, старуху, меня подымаешь? - сердито сказала Марья Собакина. - То сказываешь, чтоб женить на Львовой али на Трубецкой, а то - назад, ко Всеволожской; куды ж мне теперь?.. - Краса девичья от бога. Сколь ни мудри над ней, краше не сотворишь, - пояснил Собакин, - в том бог волен и сила его... А пакостить божье творенье - то люди горазды... Ты бы пошла ко Всеволожским да так "пособила", чтоб государь на Трубецкой оженился. - Чего ты мелешь!.. - в испуге прошептала старуха. - Старую бабу да мне учить! - усмехнулся Собакин. - Бабку мою бояре не захотели царицей терпеть - чего натворили!.. Да мало ль... И в этот вечер поехала Марья Собакина снова к дочери Рафа Всеволожского, Евфимии, - самой красивой из шести царских избранниц, приютившейся в Москве в доме одного из знатнейших бояр - Никиты Романова. 5 Когда юный царь из шести избранниц выбрал одну - Евфимию Всеволожскую, отец ее растерялся. Кто-то лез обниматься с отцом царской невесты. Бородатые щеки прижимались к его лицу. Какие-то незнакомые люди радовались за него, его теребили, тормошили, ему почтительно кланялись, к нему приставали с расспросами, пока царский дядя боярин Никита Романов не оттеснил их всех прочь и не увез его из дворца. Уже скача стремя о стремя с Романовым, глотнув вечернего воздуха, пахнувшего снегом и дымом, Всеволожский понял, что он превратился в царского тестя. - Я так обомлел со страху, что и не видел, кто целовался со мной, - простодушно признался он. Романов усмехнулся про себя на простоту деревенщины. - Сказываешь - со страху? И то верно. Пугает власть. Страшное дело власть!.. Был себе простой стольник, а станешь боярином - в Думе с царем сидеть... - задумчиво проговорил Романов. - Было так, кто любил тебя, тот любил, кто не любил - не любил, а тут лицемерие явится, лжа, обольщение... - Не дай господь! - воскликнул Всеволожский. - Боюсь я, Никита Иваныч! Мне бы дочку отдать. Хорошо ей - и бог спаси, а сам бы - в Касимов... - Не бойсь, поживешь на Москве, приобыкнешь! - подбодрил Романов. - Только злых бойся, Морозову Борису Иванычу{97} не поддайся. Род твой честный, старинный, от князя Всеволода идет... Выскочки не одолели бы тебя... Как станет Евфимия царицей, то ты опасайся недоброхотов. Скажи царю, что страшишься боярина Бориса Морозова нелюбови. И царь бы Морозова дале держал от царицы и от себя, не было б худа какого царице, - учил Романов. Всеволожский перекрестился в испуге. - Да ты не крестом боронись, а делом! Береженого бог бережет! - строго сказал Романов. - И тех бы людей, кои возле Морозова, - Шорина-гостя{98}, думного дьяка Назарья Чистого{98}, Траханиотова, Плещеева{98}, - и тех бы людей и кто с ними ближний подалее от царя и царицы, - продолжал Романов. - Те люди царю и всему государству в погибель. Слышал я, надумали они соль на Руси дорожить{98}. От того в народе пойдет сумленье и смута, на государя хула, а им корысть: соленые земли они прибрали к рукам, то им и корысть, чтобы соль дороже была. Разумеешь? - Не мало дитя! - ответил Всеволожский. - Ныне ты не простой дворянин - царский тесть. Тебе у царя в советчиках быть, - внушал простаку боярин. - Я что за советчик, Никита Иваныч! - Ин мы тебе пособим! И всяк не в боярской Думе родился. Обыкнешь!.. Голову выше держи, шапки перед Морозовым не ломай - сам ты родом его не плоше!.. - От Рюрика идет род Всеволожских, - согласился будущий царский тесть. - То и сказываю тебе! Лестью и хитростью опутать Всеволожского, прежде чем он приблизится к юному государю, стало задачей Романова. Наутро была назначена встреча царя с будущей царицей. Торжественно разодетая, по свадебному чину, вошла она в двери палаты, в которую с другой стороны вошел царь. Невесту вели под руки мамки-боярыни. Она шла, как будто во сне, словно не чувствовала ног, словно по облакам. Царское одеяние, девичий венец в горящих огнями камнях, длинная фата сделали ее величавой, и сердце отца застучало сильными редкими ударами, и в ушах ухала кровь. Все поклонились ей низким поклоном, и Раф вместе со всеми другими поклонился грядущей царице, забыв, что она ему дочь... Боярин Романов сиял довольством и счастьем, словно второй отец... Невеста остановилась напротив царя, поклонилась ему. И вдруг стряслось странное, страшное и нежданное: смятенные лица сбились толпой, закричали, засуетились и окружили Фиму. Романов не видел ее, но в груди екнуло. Лежавшую без чувств на полу Фиму подняли и унесли в покои. Царь смятенно и быстро ушел. Испуганный Всеволожский с воплями кинулся к дочери. - Фимушка, дочка моя! - кричал он. - Голубка моя! Фима лежала с распущенными волосами, с расстегнутым воротом и тяжело дышала. Кто-то брызнул в лицо ей воды, и вода блестела на волосах, бровях и ресницах. Она была пригожее, чем всегда. Раф стоял в ногах у ее постели... Царь прислал справиться о ее здоровье. Фима с улыбкой ответила, что здорова, что все прошло. Но старуха Собакина зашикала, чтобы лежала молча. Царский лекарь, немец, пришел в покой и наклонился к больной. Потом обратился к ее отцу. - Сколь раз на месяц такой скорбь нападай на твой дошь? - спросил он. - Николи не бывало еще! - возбужденно воскликнул Раф. - От радости одурела! - От радость хворый не стать! - возразил лекарь. - Такой хворь есть от натура. Государь велел ведать, сколь раз бываль? - Сказываю - не бывало! Лекарь покачал головою и вышел. Боярин Романов, взволнованный, подошел ко Всеволожскому. Он ухватил незадачливого царского тестя за пуговицу ферязи. - Сказывают, Раф, - прошептал он, - что у твоей дочери с детства падучая. - Что ты, что ты! Миловал бог! - воскликнул Раф и перекрестился. - Сказывают - весь город Касимов про то ведает, а ты, мол, укрыл сие от государя, - испытующе глядя в глаза Всеволожского, шептал Никита Иванович. Раф снова перекрестился. - Миловал бог. Девка здорова: мед с молоком! А мне что скрывать! Обличием видно, что девка здорова! - Стольник Собакин - касимовский дворянин? - спросил Никита Иванович. - Касимовский, - подтвердил Раф. - Он, что ли, брешет, что падучей больна Евфимия? - Не ведаю. Так спросил, - уклонился Романов. К ним подошел боярин Морозов. Всеволожский поглядел на красивое, благородное лицо боярина. Тот опустил глаза и тонкой рукой в перстнях провел по длинной вьющейся бороде... - Сани у крыльца, - вполголоса печально сказал он Всеволожскому, - садись с дочкой. Государь не велел держать вас. Лицо Морозова было скорбно, но в голосе его послышалось торжество. - Чего государь велел? - переспросил Раф, не веря своим ушам. - Велел тебе в Касимов не мешкав скакать, а там ждать указа, - уже с нескрываемым довольством добавил Морозов. У Рафа потемнело в глазах от обиды и боли за Фиму. - Не брешешь, боярин? - с нежданной злостью спросил он. - Кабы не дочь у тебя убогая, я б тебя за такие слова... Да ладно уж, стольник... ради сиротства ее и скорби тебя бог простит, - с насмешкой сказал Морозов. - Бери калеку свою из дворца. На Руси царица надобна не в падучей. Царскую кровь портить! - Морозов повернулся к Романову. - И ты, Никита Иваныч, тоже сват. Раньше бы думал, кого народит девка такая государю в наследие!.. - Бог видит, боярин! - воскликнул в слезах Всеволожский. - Идем, Раф, идем, - успокоил друга боярин Никита Романов, но сам он был бел как бумага. Только одна нянька-татарка помогала Фиме одеваться, и всеми внезапно покинутая девушка тихо плакала от обиды. ГЛАВА СЕДЬМАЯ 1 "Хозяин всего Пскова", как теперь называл себя торговый гость Федор Емельянов, сидел один над списком товаров, проданных в прошлом году иноземцам... В доме Федора все уже спали, кроме него самого. Псковитяне про Федора говорили, что богатство отняло у него и сон и покой. "Люди спят, а он бродит, как Каин{101}, добро стережет!", "Федору и в могиле покою не будет: полежит, полежит, да вскочит добро глядеть - все ли цело!" - толковала псковская беднота, не умея понять, что не скупость, а неустанность крови и мыслей лишала его покоя. Достаточно было у него сторожей, чтобы караулить добро ночами, тяжелы были засовы и крепки замки, но беспокойная мысль о расширении своей власти на новые и новые стороны жизни, мечты о проникновении в новые, более дальние земли отнимали покой. Емельянов не спал иногда до рассвета, размышляя о том, какие пути приведут его к первенству в торге по всему Московскому государству. Огромное честолюбие после давнего разговора с дворянином Ординым-Нащекиным засело в его душе, не то честолюбие, какое было у многих больших купцов, готовых отдать богатство за боярское звание: Федор не поменял бы купеческой участи на саженную бобровую шапку*, и на право сидеть перед лицом государя... ______________ * Очень высокие бобровые шапки были отличительным признаком боярского одеяния. - Боярская спесь от царского величества, а купецкая честь от разумия! - рассуждал он. Он был уверен, что бог не обидел его умом, и за все свои неудачи, какие случались в жизни, он никогда не роптал на бога и корил лишь себя, что не сумел распорядиться, как велел бог, когда дал ему в придачу к богатству добрую торговую голову. Из молодого горячего богача он превратился в большого и рассудительного купца, который стремился вырасти в первого торгового гостя государства, а пока сумел в самом деле стать полным хозяином торгового Пскова... Федор умел чутьем узнавать, с какой стороны можно ждать поживы. Раскинув семьдесят лавок по городу, он по разу в неделю успевал их объехать сам и расспросить сидельцев, какого товара спрашивает народ, чего не хватало в лавке, много ли приезжих из деревень и сел, сколь они бережливы и что говорят о приметах на урожай хлебов и огородов и на корма для скота... По разу в неделю он заезжал на Немецкий двор в Завеличье, чтобы расспросить торговых немцев. Куда не мог поспеть сам, он засылал верного своего посла Филипку. Красноглазый подьячий сновал по городским торгам и вынюхивал для хозяина новью прибытки. В удобном широком кресле Федор сидел, склонясь над списком товаров, купленных иноземцами за пять последних лет. Выходило, что покупают одно и то же на каждый год: что с каждым годом растет закуп юфти, льна и хлебов. Федор пробовал рассчитать, сколько надо скупать самому, чтоб все в тот же год было продано за рубеж, а не оставалось лежать по клетям и лавкам. С улицы слышалась колотушка сторожа, лай собак и лязг железных цепей, скользящих по длинным проволокам, протянутым вдоль двора. Федор не беспокоился: вору было не влезть в его дом. "Весна - вот и беснуются!" - подумал он о собаках. Но в это время послышалось пять редких ударов в дверь. Это было условным знаком. Взяв свечу, удивленный Федор сам пошел отпереть. За порогом стоял Филипп Шемшаков. - Что не в час? - спросил Федор, впустив его в свою комнату и пройдя сам на цыпочках, чтобы никого не будить. - Молитву на ночь сотворил и лег было спать, да вдруг в глазах неладное стало твориться - проснулся и мыслю: к чему бы?.. И угадал: вести с Москвы есть тайны, - шепнул Шемшаков. - Что за вести? - внимательно спросил Емельянов. - Не ведаю сам. А рассуди: время весеннее - кто огурцы солит в такую пору? Кто свиней колет, говяда бьет? Пошто соли в дома кулями тащить? - Ты что, "рафлей"*, что ль, начитался, замысловатые речи плетешь! С похмелья - так квасу испей, а то тебя в толк не взять... - раздраженно заметил богач. ______________ * "Рафли" - гадательная книга. - Я и сам-то в толк не возьму, - согласился подьячий. - Лег я в постелю, крестом осенясь, как отцы велят, да только веки смежу - а соль в глазах-то кулями: то поп Яков с Болота тащит соль, то приказный подьячий Афонька, согнулся клистой, посинел от натуги, а куль тащит, то ты, Федор Иваныч, тащишь... И все-то по улке идут, соль тащат, и я куль ухватил... А у меня, сам ведаешь, грыжа... Так заболела, проклятая, я и очнулся... Тьфу, думаю, пакость!.. Пошто бы соль?! - Плетешь! - оборвал Емельянов. - Фараон египетский, право!.. - Федор засмеялся. - Коли ты меня за Прекрасного Иосифа* почитаешь... ______________ * Иосиф Прекрасный - библейский герой, прославившийся уменьем разгадывать значение снов. - Постой, Федор Иваныч, ты слушай без глума, - остановил подьячий. - Лежу я в постели и мыслю: "Отколе соль?!" - и сдогадался: нынче я видел днем - из твоей троицкой лавки на воеводский двор пять кулей соли взяли. - Что за беда! Может, князь Алексей воеводшу свою посолить собрался, так ему и пяти будет мало, - пошутил Емельянов. - Ты постой, Федор Иваныч, - нетерпеливо и озабоченно продолжал Шемшаков. - Далее, кого я сегодня стречал? Дьяк Пупынин соль покупал в твоей лавке у Рыбницкой башни - пять кулей навалил на воз. - Ну? - с любопытством насторожился Федор. - Потом попа Якова стретил, ну, тот бычка купил на торгу, бог с ним... а потом подьячего приказного Егора Бесхвостова - соль емлет из лавки два кули, опосле подьячий Еремка Матвеев - соль емлет четыре кули, потом подьячиха Горносталева Марь Тимофеевна... и та соли два кули покупает, и двое ярыжных* за ней с торга тащат, на чем свет бранятся, что не хочет подьячиха у кабака постоять... Ну, сам посуди: куды соль всем приказным в один день занадобилась? ______________ * Земские ярыжки при кабаках исполняли роль полицейских. Федор качнул головой. - Фараон ты египетский, право! Ну, слышь, фараон, надо сейчас же, ночью, поднять молодцев. Соль, укрытчи рогожами, из соляных подвалов свезти в хлебные клети да сверху хлебом позавалить... да мало в подвалах оставить... - Подмокнет от соли хлеб, - предостерег подьячий. - После просушим. Я мыслю, что ныне соль дорога будет... - возразил Емельянов. - Надежного малого погони к Новгороду встречу обозу - тридцать возов везут соли в обозе из Вычегодска. Вели свернуть да постоять в Дубровне, покуда гонца не пришлю... А сидельцам вели назавтра по лавкам соль придержать: "Нет, мол, в лавке, ужотко будет..." Федор, еще не зная, в чем дело, уже закипел деятельностью. Запах большой поживы тревожил его чутье. - Постой, Филипка, - остановил он подьячего. - Чуть свет вели к воеводе во двор воз соли свезти, лучшей. - Целый воз? - удивился Шемшаков. - А то и два! - заключил Емельянов. - Ступай! Но Филипп не уходил. Он остановился, полуобернувшись, у порога, что-то соображая. - Ну, чего? - нетерпеливо спросил Емельянов. - Тогда и владыке надо не менее двух возов. Я мыслю: по одному владыке и князю хватит. - Голова! - одобрительно сказал Федор. - А я было владыку забыл... Так и делай по-своему. Ладно. Странный подарок Федора воевода принял без спеси, но архиепископ Макарий в чем-то усомнился: ему показалась странной присылка соли. Поняв подарок как притчу, он целое утро старался вспомнить, где, кто, когда и кому посылал соль и по какому поводу, и размышлял, что хотел сказать своим странным даром псковский богач. К полудню сомнения его рассеял сам воевода, приехавший рассказать про новый царский указ об отмене всех мыт, налогов и пошлин со всей земли и со всех людей и о замене их всех единым налогом только на соль, по две гривны с пуда... - Хитрое дело Борис Иваныч Морозов надумал! - воскликнул воевода. - Коли хочешь пошлины не давать государю - пей-ешь без соли! Архиепископ согласно кивнул головой. - Как мыслишь, владыко, кого из псковских гостей к соляному торгу приставить? Велико дело пошлину собирать. - Мыслю, что Федора Емельянова ладно, князь Алексей, - подсказал "владыка". - А я в мирских делах что разумею! - поскромничал он. На другое утро приказный подьячий Спиридон Осипов по указу воеводы обходил купеческие соляные подвалы псковских купцов, взвешивал и описывал соль, а после обеда бирючи в красных кафтанах кричали по площадям новый царский указ. Народ не верил ушам. Иные крестились, молились о здравии молодого государя, "коему даровал господь мудрости, как царю Соломону{104}". - Беда богатым от той налоги, а бедному благодать: пуд соли на сколь человеку надобен!.. - У бедного столько поту да слез на хлеба краюху каплет, что без соли солона! - говорили в толпе. А в это время уже перевозили всю соль по описи из подвалов других купцов в просторные подвалы Емельянова. Емельянов и верный его слуга Филипп Шемшаков были полны забот... Бабка Ариша вздыхала над Иванкой: ее баловень, ее выкормок и любимец, за лето он стал не похож сам на себя. Он сильно вырос, похудел и перестал быть миловидным. Углы большого рта его опустились книзу, глаза потемнели и горели, как в лихорадке. Он перестал балагурить, болтать чепуху, голос его вдруг сломался, и песни не пелись. Бабке казалось даже, что кудри его вдруг развились... Она хотела его приласкать, приголубить, как прежде, но Иванка дичился ее и торопился скорее удрать. Бабка заговорила о нем с Аленкой, встретив девочку как-то раз на торгу: - Пригрей ты его, приголубь. У самой ведь матери нету, и он сирота... Батька-то, чай, у тебя суровый, доброго слова не скажет ребенку... Аленка смутилась тем, что старуха ей говорит, как взрослой. Но бабка Ариша по-своему поняла ее и пригрозила скрюченным пальцем: - Ох, озорница, черный твой глаз!.. Вижу, вижу - по нраву тебе молодец! И то ладно... Вот подрастет, глядишь - и поженитесь... Эта беседа переменила Аленку. Она была достаточно взрослой, привычной к заботам об отце и Якуне. Когда появился у них в доме Иванка, она такую же заботу взяла на себя и о нем, но теперь, после слов бабки, Иванка невольно отделился в ее представлении от отца и брата. Сама того не желая, Аленка стала его сторониться, а если случалось заговорить с ним, то, подражая Якуне, она старалась задеть его какой-нибудь насмешкой. В ответ Иванка тоже не лез за словом в карман и затевал с ней перебранку. Когда слишком бывали растрепаны его кудри, она замечала: - Баранов и то стригут, постригись - завшивешь! - У самой в голове, как звезд в небе! - огрызался Иванка. Если Иванка пел, Аленка дразнилась: - Поди ты, чудо: днем белым волком воет! - А тебе что бояться: шелудивой овцы и волк не возьмет! - тотчас находился Иванка. Аленка делала вид, что ей все равно, но в душе обижалась, хотя и знала, что сама была зачинщицей стычек. Кузнец тоже обижался за дочь. Кто задевал его дочь, тот становился его врагом. Раза два-три Михайла смолчал, когда присутствовал при такой перепалке, но наконец не выдержал и заорал на Иванку: - Сверчок, знай шесток! Еще раз услышу - и быть тебе драну. - Руки коротки! - оборвал и его Иванка. Вышла бы ссора навек, если б сама Аленка в тот же миг не призналась, что начала дразниться она. Однако кузнец и это ее признанье объяснил себе одним только ее добрым нравом. Мало-помалу он стал злее с Иванкой, покрикивал на него и в кузне и дома. Иванка же от этого делался упрямей и непокорней. Когда кузнец на него кричал, он громче и веселее пел. Если хозяин грубо требовал быстроты, он нарочно медлил в работе и еще всегда оставлял за собой последнее слово... 2 Михайла Мошницын был старшиной кузнецов, ютившихся на окраине Завеличья, где их опасное огневое ремесло не могло принести больших бедствий городу. В кузню Михайлы нередко сходились кузнецы, чтобы разрешить какой-нибудь ремесленный спор. К нему приходили хозяева кузниц со своими наемными подручными. Как-то раз пришли двое братьев, получивших кузню в наследство от умершего отца и не поладивших меж собою в работе. Пришли два кузнеца-соседа, взявшие заказ от владыки Макария на починку церковных решеток, но не сумевшие между собой разделить работы. В понятиях кузнецов было стыдно идти со своим же кузнечным делом на суд к воеводе или ко всегородним земским старостам. Не вынося из избы сора, они все полагались на беспристрастие и степенство решения своего кузнечного старшины. "Как царь Соломон!" - думал о нем Иванка, проникаясь все большим уважением к своему хозяину и глядя с восхищением на то, как, опершись на длинную рукоять кувалды, Михайла терпеливо выслушивал пришедших к нему спорщиков. Среди своих он прославился тем, что не брал никаких "даров" и судил обо всем на совесть, потому выбирали его старшиной восемь лет без смены. Справедливость, степенство и рассудительность были в каждом движении Михаилы, и дома, в своей семье, в своей кузне он был тоже словно и не хозяин вовсе, а старшина, и все уважали и подчинялись его единому взгляду. Все четверо кузнецов жили общей дружной семьей, дружно пели во время работы, шутили, смеялись, а после работы все вместе ходили купаться. 3 С наступлением теплых дней воздух кузни стал душен. Уходя домой, кузнецы жадно втягивали влажную прохладу и свежесть весны. Иванка ждал с нетерпением этого дня: он собирался в субботу выбраться на ночь ловить рыбу, сговаривая с собой и Якуню. День клонился к концу, последние угли меркли в обоих горнах. Уже закончив работу, быстро ушел Уланка. Якуня еще возился, помогая отцу, Иванка ждал друга, когда на пороге кузни явился новый заказчик - это был площадной подьячий, красноглазый моргач Филипка. - Здоров, старшина! - приветствовал он. - Бог работки дает!.. - Работы довольно, - ответил Мошницын. - Всей работы по гроб не покончишь!.. - Скорое дело, - сказал подьячий, - ныне работа нужна, Федор велел и воевода. - Люди добрые по домам пошли, а ты все с работой. Нынче шабаш. В понедельник, что надо, сроблю. - Для царского дела без мешкоты. Скуй контарь* на пять пуд. С понедельника утра он надобен. С контарем промешкаешь, и воеводу прогневишь, - решительно возразил подьячий, - а ко всенощной не ходи - на то владыка благословил... ______________ * Контарь - весы, род безмена. Отличается тем, что у безмена передвигается точка опоры по коромыслу, а гиря неподвижна; у контаря же точка опоры неподвижна, а гиря перемещается вдоль коромысла. Кузнец не стал больше спорить. Заказ Емельянова, подкрепленный воеводой, терять было невыгодно... - Иван, постой уходить: скорое дело от воеводы, - позвал Михайла Иванку, уже снимавшего запон. - Якунь, погодишь? - окликнул Иванка друга. - Нече ему годить, пусть идет. Работы до ночи хватит! - резко сказал кузнец. Закончив рядиться с подьячим, кузнец отпустил Якуню и принялся за дело. Он сам досадовал на невольную задержку в кузне. Два раза кузнец в нетерпенье прежде времени выхватывал из огня тяжелое коромысло контаря и с досадой совал его обратно в горящие угли горна. Разозленный медлительностью накала, кузнец все взвалил на Иванку. - Чурбан, поспевай-ка с мехом! - раздраженно крикнул кузнец. - А ты не кричи - суббота! - ответил Иванка со своей обычной упрямой и непокорной повадкой. - Хоть воскресенье, а ты с мехом за мной поспевай - не даром кормлю! Иванка смолчал и сдержал усмешку, готовую сорваться от предвкушения вмиг придуманного озорства... Работу закончили только к ночи. Кузнец велел запрячь лошадь и, несмотря на позднее время, отвезти заказ во двор к Емельянову. За год жизни у кузнеца Иванке приходилось не раз отвозить большие заказы. - Наказал Филипп захватить молоток и зубило. Там они гирями вес испытают - метки поставишь на коромысле. За работу алтын дадут, - на дорогу сказал кузнец. - Гляди, уж сам кузнецом станешь! - улыбнулся он. Иванка поехал... Лязгнули тяжелые ворота. Предупрежденный дворник встретил Иванку во дворе. Грохоча железной чашей и цепью контаря, телега подъехала к самой клети. Двое людей вышли навстречу из клети и помогли Иванке внести контарь. Иванка встречал Емельянова в церкви или на улице и сейчас едва узнал его в простом синем сукмане, в простой тафейке на голове и в пахнущих дегтем сапогах... "Вот, чай, Михайла озлится, что сам не повез весила, - не ждал, что Федор станет стречать!.." - подумал Иванка, который знал, за какую честь считали посадские говорить с "самим Федором". Филипка и Федор, подвесив контарь на крюк, наложив гирь, передвигали противовес. Филипп отмечал мелом. Сняв с крюка контарь, они шептались. Иванка стоял переминаясь, не зная, что делать. Когда они стали шептаться, он кашлянул, чтобы напомнить о себе. - Кузнец, взял зубило? - спросил его Емельянов. - Взял, сударь, - робко ответил Иванка, смущенный неожиданной близостью такого большого и знатного человека. - Иди-ка, вдарь! - приказал Емельянов. - Тут вдарь, - указал Шемшаков. - Нет, тут, - указал чуть в сторону Федор. Иванка приставил зубило и ударил молотом. Глубокий рубец лег на железное коромысло. - Рост не велик, а сила грозна! - шутя произнес богач. - Ты что ж, сынок, что ли, Мишке? - спросил он Иванку, пока Шемшаков клал в чашу другую гирю и метил мелом новое место рубца. - Подручный я в кузне, - ответил Иванка. - Ну, вдарь, вдарь вот тут, - указал Емельянов. Иванка ударил молотком по зубилу. - Вдарь-ка еще вот тут, - указал Емельянов. Иванка сделал еще несколько насечек. - Держи за работу, - сказал Емельянов и дал ему целую полтину. - А хозяин твой у Филиппа деньги получит, - добавил Федор. Растерявшись от его щедрости, Иванка даже забыл поблагодарить за нее. Он живо вскочил на телегу и натянул вожжи... Наутро Иванка отдал на сохранение бабке свою нежданную полтину. В кармане кафтанишка звякнул о деньги ключ от кузни, оставшийся с вечера у него... Кончалась обедня - вот-вот откроют кабак... Иванка заторопился... - Иванка, куда? - крикнул приятель-подросток. Иванка только махнул рукой и пустился бегом... В кузне он, сняв с горна мех и взвалив его на спину, поспешил к кабаку. Далеко не доходя кабака, впереди он увидел широкую спину Михаилы. Иванка убавил шагу, стараясь не перегнать кузнеца и идти незаметно вблизи... Михайла не замечал его до самого кабака. Но кабацкие ярыжки радостно заревели, увидя Мошницына в сопровождении Иванки: - Ай да кузнец! Гулять так гулять! Нету казны - пропьем кузню! Михайла оглянулся и увидел Иванку со странной ношей. - Пошто притащил? - строго спросил он. - Сам велел за тобой поспевать с мехом! - бойко отрезал Иванка. Кругом захохотало пьяное скопище. - С мехом? - переспросил кузнец. - Ну, гляди: ты меня смехом донять хочешь, а я тебя слезами дойму! Неси на место! - Чарку за работу проси! - крикнул Иванке один из ярыжек. - Не носи задаром! Не балуй хозяев! - Разори кузнеца на чарку, молодчик! - со всех сторон подзадоривали Иванку кабацкие "питухи". Иванка скинул с плеча мех. - Голос народа - божий голос, хозяин, ставь чарку! - сказал Иванка. - Пшел на место! - как на щенка, крикнул Мошницын. - Не могу. Заставил в праздник работать - за то плати! - не желая сдаваться на людях, возразил Иванка. Пропойцы галдели, забавляясь гневом Михаилы. Кузнец уступил и велел дать Иванке вина. Мальчишка выпил. Водка ожгла горло, но он постарался не показать виду, что горько, и молодецки тряхнул кудрями. - Вот так питух взрастет! - закричали пьяницы. Иванка степенно поклонился хозяину, всем "питухам", взвалил на плечо мех и молодцевато пошел назад. На обратном пути ноги его заплетались. Улица кривилась, шаталась знакомая дверь и прыгала так, что ключ долго в нее не попадал. Наконец Иванка осилил и отпер дверь, навесил мех и, уже не помня себя, вышел из кузни... Поутру он проснулся от холода на берегу Великой, с которой вздымался густой весенний туман. Иванка с трудом припомнил, что было вчера, и побежал в кузню. До вечера кузнец не сказал Иванке ни слова. Когда же они возвратились к ужину, он вдруг схватил Иванку, согнул в дугу, зажал его голову между ног, быстро сдернул с него штаны, и едва Иванка успел опомниться, кузнец стал его се