стрелецкие бердыши. Войдя в Москву, Стенька был удивлен простотой и бедностью низких домишек, тянувшихся нескончаемо длинной кривой улицей. Не веря своим глазам, Степан спросил у грудастой, дородной торговки квасом, далеко ли до Москвы. - Кваску хлебни, опохмелься. По уши в воде пить просишь, - сказала торговка. - Слыхать на Дону, Москва городок богат, - насмешливо возразил Степан, - а гляжу - деревня деревней! - Невежа и есть невежа, не русский ты человек! - возмутилась москвичка. - Да где же ты Кремль и царские палаты опричь Москвы видел? А церкви нарядны какие! А где колымаги таки золоченые, как у московских бояр?! Да ты посмотри, что конного люда скачет - и ратники, и боярские слуги, и всяки послы да гонцы!.. А сады, каковы кудрявы!.. Ночью - тишь, соловьи по садам поют. Радость! А утром как ахнут по всем колокольням трезвон, как заскочут кони, застучат колеса - так слова не слышно. Вот что Москва-то!.. Старенький псаломщик не то монах в замызганной, залоснившейся ряске подошел в это время к торговке. - Агафьюшка, знойко как ныне, весь спекся! Плесни-ка еще мне до завтрева в долг! - попросил он. Торговка с охотою нацедила ему кружку квасу и сунула, словно не замечая знакомца. - ...Да московский народ наш каков?! - с увлечением продолжала москвичка. - Приветливый, вежливый, независтный; всем приют даст и ко столу-то с собою посадит... Вот то и есть Москва!.. Ты слово-то слушай: "Москва!" Вот то слово так слово! А в праздник народ приоденется во цветные наряды да пе-есни, ка-та-анье!.. Девицы как словно березки... Ты в троицу, малый, знаешь куды сходи... - У нас на Москве, казачок, чудес не сочтешь! - перебил торговку монах, ставя к ней на прилавок пустую кружку. - Пошто троицы ждать? Когда хочешь на Красную площадь, к Земскому приказу поди - вот где забавы! Палач мужиков дерет, каждый особым гласом ревет; того хлещут плетью, того - батогом, а иного - кнутом. Во гульня где!.. Степан с любопытством взглянул на нового собеседника. - А за что же их бьют? - За такие вот скаредны речи, за глум! - не дав ответить монаху, запальчиво взъелась торговка. - Кто треплет - язык урвут, а кто слушает - уши срежут! - Она метнула гневный взгляд в сторону непрошеного собеседника. - Иди ты отсюда, иди подобру! - напала она на насмешника. - Не слушай ты, малый, его. Кто сам худой, у того и все вокруг худо. Каб воров не секли, то на чем держава стояла б?! А ты улицы вдоль пройдя, посмотри, что за домы у нас. Не домы - хоромы... Монах перебил ее смехом: - Ты, малый, гляди, каковы хоромы ее, высоки да просторны, - сказал он, кивнув на избушку на "курьих ножках", возле которой стояла торговка. - Да что ж я, боярыня, что ль?! - простодушно откликнулась та. - Что плетешь! Степан допил квас, сплеснул остаток на деревянную мостовую, поставил кружку и, уходя, закончил: - Тебе б торговать не квасом, а сбитнем. - Пошто? Али квас не добрый? - изумленно спросила торговка. - Квас - питье студено, а ты горяча. Возле тебя все бы сбитень кипьмя кипел, - вместо Стеньки ответил ей со смешком монах. Идя по Москве, Степан удивлялся, как много здесь каменных и деревянных церквей, хитрой росписью наряженных в яркие краски с золочеными, алыми, лазоревыми и зелеными куполами в цветах и звездах. Он едва успевал снимать шапку, чтобы креститься. Кое-где вздымались невиданные на Дону и в других городах дома по три яруса, с резными балконами, с расписными теремками, увенчанными словно бы девичьими кокошниками или высокими шпилями с золотистыми шарами, с красными петушками или конскими головами на самых верхушках. Но на больших площадях и на широких улицах рядом с каменными хоромами стояли такие убогие хибарки, каких не видел Степан даже и на черкасских улицах. Из пазов между бревен торчал у них мох или кое-как забитая пакля висела, подобно козьим бородкам... "Срамота-то! Ведь сам государь тут может проехать! - думал казак, глядя на такое убожество. - А был бы я государем - дал бы всем денег, чтобы поставили домы не хуже того, что с тремя петухами под алым шатром. Вот то стал бы город! Кто из послов наедет - и все бы дивились, какая моя Москва!" Иные из уголков Москвы ласкали взгляд пестротой раскрасок, тонким кружевом каменных и деревянных узоров по карнизам и на наличниках окон, хитрой резьбою балясин укрытых крылечек. "А хитры же бывают умельцы на все дела! - размышлял Стенька. - Богатым в утеху над эким оконцем, чай, не менее чем месяц трудился мужик! Чай, деньжищ загреб гору, на целую избу хватит". Но больше всего дивился Степан не красоте столицы, а ее нескончаемой широте, ее многолюдству, шуму и суетне. "И верно сказала та баба, что слова не слышно от шума! - думал Степан, проходя по Москве. - И куды все спешат, как на круг в Черкасске? А набата не слышно, никто не сзывает. Да то бы шли в одну сторону, а то, вишь, во все концы поспешают!" Высокие, покрытые мохом, кирпичные стены Китай-города, башни над воротами поразили Стеньку величием. "Вот так стены! Попробуй-ка кто иноземный дерзнуть на них! Как тут взберешься?! Чай, пушек на башнях - не то что у нас во Черкасске! Держа-ава! Вот то могучесть! Вот тут, чай, послам-то зависть: хотели бы под себя нас подмять, ан не сдюжишь!.. Перво все шири степные пройди, одолей казаков, да всяческих ратных людей, да малые городишки. Кажись, уж и все покорил, а дойдешь до Москвы - и увидишь, собака, что впусте трудился: Москвы-то не одоле-еть!.." Он шел вдоль Китай-городской стены ко Кремлю - сердцу всего государства. Издали указали ему стройные шатры кремлевских башен и золотую шапку Ивана Великого. По пути Стенька встретил несколько похорон и две свадьбы. "Тут столько народу, что каждый час кто-нибудь помирает да кто-нибудь родится", - подумал Степан. У ворот, ведущих на Красную площадь, Степан увидел большую толпу людей возле часовни. - Чудотворная божья матерь, - пояснили ему. - От ран помогает? - спросил он монаха. - От всех скорбей и недугов целятся люди у чудотворного образа, - ответил тот. - А можно за батьку? Монах не понял его. - Ну, раны-то не мои ведь, батькины раны! - нетерпеливо растолковал казак. - Язычник ты, что ли?! - Монах покачал головой. - Иди да поставь свечу да молись с усердием! - посоветовал он. Степан повернул к часовне. Но возле часовни вместо молитвы шла давка: толпа окружила какое-то зрелище. - Рожу тебе побить аль в приказ отвести? - кричал дюжий торговец, тряся за ворот щуплого мужичонку. - Рожу бить аль в приказ?.. - Сказывай: лучше по роже! - посоветовал один из зевак. - Бей по роже, - покорно сказал мужичонка. - За что его? Что стряслось? В чем он винен? - расспрашивали друг друга в толпе. - Шапку в часовне покрал... - Во святом-то месте?! Ведь эко их сколь развелось! Как собак, перебить их, поганых! - переговаривались в толпе. Степенно, со смаком, любуясь робостью вора, купец отступил на шаг, скинул с плеч свою однорядку. - Подержи-ка... И бросил на руки одного из зевак. - Не жалей, проучи его, дядя, чтобы другим неповадно! - выкрикнул кто-то. Купец неторопливо подсучил рукава рубахи, деловито плюнул в кулак и ударом наотмашь в ухо свалил вора с ног. - Вставай, еще раз заеду! - потребовал купец, самодовольно оглядывая зрителей, словно ища одобренья своей выходке. С помутившимся взглядом мужичонка, шатаясь, покорно встал перед своим палачом. - Бей еще, коли нет в тебе сердца, - сдавленным голосом через силу сказал он. - Буде! Хватит с него! Небось ухо-то выбил! - раздались из толпы голоса. - А шапки собольи красть есть в тебе сердце?! - издевался купец. - Мало - ухо, печенку выбью! - свирепо добавил он и со злобой еще раз ударил вора "под ложечку". Мужичонка осел, подогнул колени и как-то боком упал. Голова его стукнулась об утоптанную жесткую землю. - Бог троицу любит. Вставай! Еще в третий! - крикнул купец. Но вор лежал неподвижно навзничь в пыли. По бороде изо рта струйкой сочилась кровь. Сочувствие толпы обратилось теперь к нему. В народе прошел ропот. - Убивец! - выкрикнул одинокий голос. - Чего ему станет!.. Пройдет! - деланно и беспокойно усмехнулся купец. - Эй, у кого моя однорядка? - повернулся он. - У собаки! - насмешливо крикнули из толпы. Купец растерянно озирался: однорядку кто-то унес... Раздвигая толпу, перед часовней явились двое земских ярыжек. - Вот они, злыдни ягастые. Богатым заступа, народу беда! - выкрикнул кто-то в толпе. - Знамы язычники! - подхватили вокруг, намекая на знаки земских ярыжек - буквы "3", "Я", красовавшиеся на груди их кафтанов справа и слева. - Зевласты ябеды! - Змеи ядовитые! - выкрикивали вокруг, стараясь толпой оттеснить ярыжных от побитого мужичонки, чтобы дать ему скрыться. - Чего тут стряслось? - спросил старший ярыжка, не обратив внимания на обидные клички, к которым они привыкли. - Шапку вон тот в часовне покрал у меня, - указав на побитого, злобно сказал купец. - Я его в рожу зепнул, а товарищ его в те поры унес у меня однорядку аглицкого сукна. Тащите его в приказ. - Все видали - ты сам однорядку отдал! - выкрикнул кто-то из толпы. Побитый купцом мужичишка только теперь очнулся и обалдело, молча глядел на людей. - Вставай! - толкнул его сапогом ярыжный. - Идем в приказ! - позвал он и купца. - Под пыткой теперь стоять мужику, - предсказал кто-то рядом со Стенькой. - Купец-то того, кто унес однорядку, ему товарищем назвал!.. Степан смотрел на все, сжав кулаки. И вдруг не заметил сам, как вся прямая душа его возмутилась и закипела. - Да где ж в тебе совесть, поганское сердце?! - воскликнул он, подступив к купцу. Тот взглянул в глаза Стеньки и испуганно отшатнулся, зачем-то крестясь... Миг - и купец отлетел спиной на толпу от удара в грудь. От второго удара в ухо он упал и жалобно завизжал. - Так его, краснорылого нехристя! - зашумел народ. - Вставай, еще раз заеду! - на радость толпе выкрикнул над побитым Степан. Ярыжные кинулись на казака, но он отступил на шаг и подсучил рукава для драки. Один из ярыжных заколотил в тулумбас [Тулумбас - род бубна или небольшой барабан, употреблялся ярыжными вместо полицейского свистка], призывая на помощь. - Уходи, казачок, уходи! В толпе тебя не найдут, мы прикроем! - подсказали Степану. Через толпу уже проталкивались стрельцы. Народ "от греха" потек в разные стороны. Стрельцы и ярыжные обступили Степана. Недолгой была борьба: вывернув казаку за спину руки и толкая в шею, его повели в приказ. Царская "привилея", данная донским казакам, не позволяла расправиться со Степаном, как с любым московитом: по закону, где было хоть два казака, они должны были сами судить третьего. Рассмотрев подорожную грамоту Стеньки, его послали из Земского приказа с подьячим и со стрельцом в Посольский приказ, который ведал донскими делами. В Посольском их встретил старик сторож. - На кой леший вы его притащили, - ворчливо сказал он подьячему. - Ведаешь сам, до какого часа в приказах сидят. Веди назад, в Земский! - Как хочешь, а нам до него дела нет, - возразил молодой подьячий. - Земский приказ не смеет держать донских казаков. - Таскаться с ним еще по Москве! Мы иную заботу сыщем, - вмешался стрелец. - И я не пойду назад! - заявил Степан. - Затаскаете тут по приказам туды-сюды! Что я - тать?! - Идем, стрелец! - крикнул подьячий, уже повернувшись к дверям. - Постойте, робята! - взмолился сторож. - Да как я с таким буянцем один?! Хоть его запереть пособите! Но Стенька уже узнал о своих правах по пути в Посольский приказ от провожатого, молодого подьячего, который проникся к нему дружелюбием. - Ты что, старый черт, царский указ нарушать?! - накинулся Стенька на старика. - В тюрьму меня, казака донского?! - Ты не шуми, не шуми! - шепотом остановил его сторож. - Не то вот Алмаз Иваныч услышит. Ведаешь, что он нам с тобой сотворит?.. Однако Стенька поднял нарочно такой крик, что по пустым покоям, пропахшим пылью и плесенью, гулко пронесся отзвук. Со скрипом на шум отворилась дверь из какой-то комнаты, и показался рослый, не старый еще человек с холеной русой бородой, без кафтана, лишь в белой льняной рубахе с расстегнутым от жары воротом. - Что стряслось? - строго спросил он. - Из Земского привели казака донского, Алмаз Иваныч, - с низким поклоном сказал сторож. - Не смел я тебя тревожить... - Кто привел, идите сюды, ко мне в горницу. Наскоро расспросив подьячего о вине казака, Алмаз Иваныч отпустил его и остался вдвоем со Стенькой. - Стало, ты мыслишь, что за правду вступился? - насмешливо спросил он, глядя в лицо Степана серыми, пристальными, усталыми от работы глазами. - А что же он уговора не держит?! - запальчиво вскинулся Стенька. - Перво рожу побил мужику, а потом - все равно в приказ! Да еще наклепал про свою однорядку! - А на что ж у царя на Москве приказы да судьи? Я мыслю, и без тебя разберут - как те звать-то? Степанка? - и без тебя, Степан, разберут! В Мунгальской орде и то судьи есть и свои законы. А ты не в орде - на Москве! Дружелюбный голос думного, дьяка, прямой взгляд и его спокойная строгость внушили Стеньке доверие. Дьяк отложил пачку исписанных длинных "столбцов", придвинул к себе чистый листок бумаги и принялся молча что-то писать, глядя в Стенькину подорожную грамоту. - Разин сын... Не того полковника Рази, какой на Украину к Богдану охотников собирал? Тимофея, что ли? - спросил дьяк. - Его, - подтвердил Стенька, гордый тем, что в Москве, в Посольском приказе, тоже знают отца. Думный дьяк качнул головой и вздохнул. - Ты, знать-то, по батьке! И он во всем свете хотел правду устроить своими руками... Ан, может, для той великой правды ныне сам государь трудится! Может, и я здесь на ту же великую правду труды свои полагаю, - сказал дьяк, прихлопнув ладонью какую-то стопку бумаг, словно в них была сложена Тимофеева правда. - Ведь Запорожье-то правду искало вперед у царя, да царь не послушал! - сказал Степан, с жарким желанием оправдать отца. - А батька твой взялся наместо царя?! Все вы дети - что батьки, что сыновья! - заключил дьяк. - Державное дело - не шутка! Раз царь не послушал - знать, время тогда не пришло... Убили, что ль, батьку? - сочувственно спросил дьяк. - Я слышал - в конце войны он загинул. - Искатовали всего паны. Места живого нету, лежит. - А ты за батькины раны к Зосиме - Савватию на богомолье, да по пути хочешь Русь на праведный путь кулаком наставить?! - с насмешкой сказал дьяк и серьезно добавил: - Не так строят правду, Степанка. Всяк человек свое дело ведай, а в чужое не лезь - то будет и правда! А коли всяк станет всякого наставлять кулаками, так и держава не устоит - псарня станет!.. Думный дьяк дописал еще строчку в только что начатой коротенькой грамотке и сложил листок вчетверо. - Отдай сию грамоту во зимовой станице [Зимовая станица - находилась постоянно в Москве. На каждую зиму в нее выбирали новых казаков. Весной зимовавшие казаки всей станицей сопровождали на Дон царское жалованье] атаману Ереме Клину, - сказал он, отпуская Степана. Донские казаки обступили Степана. Некоторых из зимовой станицы он знал раньше. Других, может быть, никогда и не видел, но лица их, голоса, повадка - все казалось ему родным и знакомым. Он словно попал домой, в свою семью. Его заставили рассказать всей станице свои приключения. Слушали, добродушно подсмеивались, дразнили его. Но когда Стенька рассказывал, что он поднял шум в Посольском приказе, все одобрительно заговорили: - Знай наших! Донские не пропадут. Видать казака по нраву! Стенька пересказал и весь разговор с Алмазом Ивановым. Громкий хохот прерывал его все время, и юный казак не сразу взял в разум, что тут смешного. - Да как же ты, Разиненок, с Алмазом Иванычем в спор ввязался?! - воскликнул Ерема Клин. - Алмаз-то Иваныч ведь думный дьяк! Ты помысли-ка: думный! Ведь он в царской Думе с боярами рядом сидит, он всех послов из чужих земель принимает и споры с ними ведет, у самого государя в палатах повсядни бывает, советы дает царю. А ты его поучать?! Ну, сказывай дальше, каков у вас спор был? Степан рассказал, как Алмаз, хлопнув по бумагам ладонью, сказал, что сам государь, да и он с государем, трудится для той же великой правды, за какую пошел Тимофей Разя. - Ого! Вот так притча! - не выдержал Клин. - Вон про что он с тобой толковал! - Ерема Клин подмигнул окружавшим его казакам. - Знать, послы от гетмана Хмеля - Силуян да Кондрат Бырляй недаром приезжали в Москву просить принять Запорожье под царскую руку... Ну, добрые вести, Стенька!.. Небось Алмаз, каб разумным тебя почитал, не открыл бы тебе столь великой державной тайны... - Алмаз - человек-алмаз! Он друг казакам! - заговорили вокруг. - Не боярская кость! - поддержали другие. Кашевар зазвонил в чугунную сковороду, и казаки стали вытаскивать ложки. Стеньку посадили к миске с варевом, расспрашивали про Дон, про Черкасск, про набеги крымцев, как миновала зима, как ловится рыба... - Написал мне Алмаз Иваныч - тебя поучить за то, что ты всю державу на правду своим кулаком хошь направить, - сказал после ужина Клин и начал отчитывать Стеньку. Но даже ворчливая речь атамана была Стеньке радостна после всех злоключений. Да и нельзя сказать, что Ерема сильно бранился. Больше всего он ворчал на московскую волокиту, на то, что станицу так долго не отпускают на Дон, до сих пор не сполна дали сукна и порох еще не весь отпустили. Расспрашивал про отца, потом угостил Стеньку водкой и сказал, что наутро отпустит его посмотреть Москву, чтобы только нигде, спаси бог, не вступался в драку. И после всего, наконец, похвалил Степана, что он не спустил купцу и побил ему рожу. - Пусть знает донских казаков! - заключил Ерема. Наутро все казаки зимовой станицы принимали участие в сборах Стеньки. Чтобы пройтись по Москве, ему дали поновее кафтан, лучшего дегтя для смазки сапог и красивую шелковистую шапку, неплоше той, какую когда-то ему подарил Корнила. Сам Ерема Клин осмотрел его и, хлопнув ладонью между лопаток, весело заключил: - Казачина ладный! Иди погляди Москву. На всю жизнь упомнишь. Стенька вышел изо двора, где стояла станица, и весело зашагал перелеском, ржаною нивкой и слободой, у входа в которую чернела вблизи дороги закопченная кузня. Улицы слободы вдоль заборов и стен домов поросли травой, в которой сверкали под утренним солнцем цветы одуванчиков и ромашки. Из открытых окон домов доносились запахи варева. Хозяйки уже возвращались с кошелками с торга. На перекрестках всюду сидели торговки квасом, солеными огурцами, мочеными яблоками. Степан купил полный карман жареного тыквенного семени и, поплевывая, шел вразвалку, походкой беспечного человека. Золоченый купол Ивана Великого, сверкавший на солнце, служил ему путеводной звездой. Его обгоняла в пути бесконечная вереница возов и возков, порожних телег, всадников, и от пыли, вздымаемой лошадьми, ему казалось, что вся Москва утонула в каком-то душном золотистом тумане, из которого выплывали то поп, то посадский ремесленник, старуха с базарной корзинкой, вереница ребят, скакавших верхом на прутьях... Все это было и на Дону. Но вдруг послышались крики, топот, пролетели в пыли какие-то всадники, от которых народ метался с дороги под окна домов и к воротам, спасаясь от ударов плетей. И вот в туче пыли пронеслись на конях две высокие, аршинные шапки... - Бояре проехали! - с облегчением сказал кто-то. И снова по улице стали спокойно двигаться люди. Нет, такого на Дону не бывало! В стенах Китай-города казак попал во многолюдную толчею бесконечных московских торгов. Толпа подхватила его и понесла по торжищу. Шумным и пестрым бывал майдан на Черкасской площади, куда съезжалось немало заморских гостей со своими товарами. Когда с отцом или старшим братом Степан приезжал в Черкасск, его глаза разбегались от множества и пестроты товаров. Но московский торг, с рядами богатых лавок, с разноголосыми, пронзительными выкриками продавцов всевозможных товаров, дивил казака своей ширью и изобилием. "Сколь же надо возов, чтобы экие горы товаров свезти в одно место!" - думал Степан. Московский торг отличался еще и тем, что каждый товар был в строгом порядке, в своем ряду: сапоги - с сапогами, одежда - с одеждой, посуда - с посудой, там мясо, там рыба, там масло и яйца. Он свернул в шорный ряд, которым так славился черкасский казачий торг. Витые ременные плетки с узорными рукоятками, недоуздки, уздечки с медными и серебряными подборами, седла, высокие сапоги с острогами увлекли его взор. Он видел, как, приценяясь, щупают и разминают покупатели скрипучую, едко пахнущую кожу, с божбой и крикливыми клятвами жарко торгуются продавцы. "Вот бы эко седельце купить! - думал Стенька, впившись взглядом в богато украшенное седло, и тут же в душе рассмеялся. - Хорош был бы я - в Соловецку обитель на богомолье с седлом идти!" "Сколь богатства, сколь денег здесь, у московских людей! - думал он. - Торговый гость не потащит без дела товар на майдан. Знать, все раскупает Москва... Куда столь добра, как в прорву?!" Он проталкивался вперед, стирая с лица пот мягкой кудрявой шерстью своей папахи. - А ты их ладонью, ладонью погладь - девическа шейка! - уверял продавец, поглаживая и похлопывая узорчатые зеленые сапожки. - Сафьян лучший, заморский! Сам в Черкасске у турчина покупал. Месяц вез через горы да по лесам... В пути от донских казаков отбивался саблей, троих порубил, что хотели пограбить, - врал продавец. - Таким сапожкам на Дону цена тридцать алтын... Такие сапожки, на высоких, подкованных серебром каблуках с золочеными бубенчиками на загнутых вверх носочках, были на Дону в чести у щеголих плясуний. - Силен языком ты секчи-то донских казаков! - взъелся Стенька. - И брешешь все: не та у нас на Дону им цена. Молодица, которая торговалась за сапожки, то и дело пощелкивая орешками, со смехом оглянулась на голос Стеньки. Она сверкнула веселым задором из-под густых ресниц. - Ай да казак! Откупил бы, коль ведаешь цену, да мне подарил бы! - сказала она. Стенька смутился под ее озорным взглядом и не нашел, что ответить. - Э-э! Да ты еще молоденек, не дожил до денег! - добавила озорница, заметив его смущение. Обронив свою шутку, она отошла от лавки, больше уже не взглянув на Степана. - Ты кому нанялся тут купцов отгонять от лавок?! Дорог товар, тебе не рука - и ступай себе мимо! - напал на Стеньку продавец. - Таких, как ты, казачок, дают у нас на деньгу пучок, а в пучке по две дюжины. По Стенькину нраву, тут бы вступиться в драку за честь казаков, но, раззадоренный молодицей, он почти не слыхал, что выкрикнул продавец. - На, считай! Да живее! - воскликнул он, звякнув о ларь рассыпчатой горсткой мелкого серебра. - Давай! - Он схватил сапожки и взглянул вслед красотке. Желтый летник ее с собольей опушкой мелькал уже далеко в толпе. - Беги догоняй! Обласкает! - насмешливо крикнули за спиной Степана. Пробиваясь локтями через базарное скопище, Стенька уже не глядел ни на людей, ни на товары. "Кину ей сапожки, повернусь да уйду", - запальчиво думал казак. Но на площади, не доходя кремлевской стены, еще теснее сомкнулась толпа. Молодица пропала в сутолоке сотен людей, да и сам Стенька вдруг позабыл о ней, увидев жестокое зрелище казни. Распластанного на земле человека палачи хлестали с двух сторон по голой кровавой спине плетями. Тот извивался и плакал по-бабьи, с визгливым истошным воем, стараясь вырваться из-под помощников палача, сидевших у него на ногах и на голове. - Глупый мужик-то: кричит, только силу теряет, - заметил один из зевак. - Что больше терпеть, то легче. - Аль ты сам испытал? - спросил кто-то, стоявший рядом со Стенькой. - Кто нынче в Москве не битый? - ответил третий. - Плети - не кнут, - заговорили в толпе, - с плетей не помрешь. Что реветь-то белугой! В тот же миг недалеко в стороне раздался словно звериный рев, заглушивший визгливые крики. И вся толпа потянулась на крик, к более страшному зрелищу. Стенька двинулся вместе с другими, и сквозь расступившуюся и поредевшую толпу он увидел картину, подобную той, какую живописец изобразил в притворе черкасской церкви, где были написаны посмертные муки грешных казацких душ: хвостатые черти хлестали закованных и привязанных к столбам грешников длинными, извивающимися кнутами... С сапожками в руках, растерянный, стоял Стенька, глядя, как палач с тяжким кряканьем обрушивал на спину жертвы кровавый кнут... Какой-то старик невдалеке от Степана сидел на телеге. Казак заметил, что старик пристально смотрит ему в лицо. - Ты, видно, впервой на муки глядишь? - обратился старик к Степану. Степан оглянулся с безмолвным вопросом. Вдруг понял, что на лице его отразилась жалость, и застыдился ее. - Вишь, сердце в тебе не зачерствело: боль за другого чуешь. Округ-то народ как на свадьбу смотрит, - пояснил старик. - А сам ты? - спросил Степан. - Сына казнить сейчас учнут... А я, вишь, с телегой. После кнута пешки не пойдешь!.. Старик вдруг громко хлебнул воздух, губы его искривились, и он рукавом торопливо вытер слезу. В это время помощники палача взялись за нового преступника - здорового, рослого парня с кудрявыми волосами. Стыдясь толпы, он едва взглянул на людей и опять опустил глубоко запавшие, обведенные синяками веки; красивое лицо его исказилось испугом. Помощники палача привязывали его к столбу деловито, не торопясь, как лошадь в кузне. Старик на телеге отчаянно закрестился. - Петрунька, Петрунька, - шептал он. - Дай, господи, легкую боль!.. Подьячий возле столба стал читать приговор. Парень был пойман на грабеже подвыпившего попа, когда в пасху тот после праздничного обхода дворов по приходу возвращался домой с пасхальными приношениями. Парня схватили на месте прохожие стрельцы. В толпе пошутили: - Ты б, дурак, угостил стрельцов куличами - они бы тебя и пустили! Но шутки вдруг прервались. В тишине со свистом взлетел кнут, и вместе с первым ударом красавец малый как-то по-детски, негромко и жалобно вскрикнул... Кнут сразу рассек на нем кожу до крови. - С кровью-то легче. Когда пухнут, хуже! - сказали в толпе. Парень вскрикнул еще раз и два и вдруг весь обвис... - Иной, глядишь, мусорный мужичонка, да терпит, - со знанием дела заметил какой-то посадский, - а тут: посмотреть - богатырь, ан прокис! - Слабенек! - поддакнул второй. Ядреных всегда-то скорей засекают... ... Вместе с другими Стенька пошел вслед за скрипучей телегой, на которой отец увозил сына с места казни. Они шли гурьбой в облаке раскаленной пыли, словно провожая покойника. Опасаясь сыщиков, люди, ропща вполголоса, осуждали жестокость судей. Иные, обгоняя соседей, приближались к телеге и кидали гроши на залитую кровью рогожную подстилку... И казацкий Дон сурово карал воров. Был в Черкасске, на площади, столб, к которому привязывали виновного, и каждый прохожий мог его ударить плетью, не то и дубинкой - как круг решит. Были случаи, когда за тяжелые преступления войсковой круг приговаривал побить казака камнями или в мешке бросить в воду, а то привязать к конским хвостам и разодрать на части. Стенька слыхал о таких приговорах, но сам никогда не видел подобной казни в своей станице или в Черкасске. А тут сразу столько мучений перед глазами!.. Казак и царь Степан не заметил и сам, как отстал от телеги. Вспомнив, что обещал казакам возвратиться к обеду, он сунул сапожки голенищами за кушак и пошел быстрее. Степан миновал уже кузницу, мимо которой шел утром. За неширокою хлебной нивой перед ним зеленел перелесок, манивший приветною тенью. Стеньке хотелось пить. Он заметил утром в лесочке ручей. "Вода небось в нем студена", - подумал он, предвкушая, с каким наслаждением напьется. Степан уже подошел к опушке, когда позади послышались звуки рогов, шум, топот копыт и собачий лай. Вздымая пыль, неслись на него какие-то всадники. Стенька отпрянул с дороги в кусты. В тот же миг мимо него промчалась пестрая вереница лихих всадников. В зеленых кафтанах с парчовыми отворотами на рукавах и шитыми воротами, в украшенных птичьими перьями шапках, скакали сокольники, держа на кожаных рукавицах красивых хищных птиц белой и пестрой масти. Зачарованный этим зрелищем, Стенька глядел на птиц разгоревшимся взором. Бывало, так же станицами езжали на птичью ловлю и казаки, так же удало скакали в ватаге и молодые казачата. Не раз в такой веренице езжал и Стенька. Он всегда любил ловчих птиц и теперь залюбовался красавцами, которые горделиво озирались и взмахивали крыльями, чтобы удержать равновесие... Въехав в лесок, все замедлили бег лошадей. Молодой казак глядел на них, затаясь за кустом орешника. Вдруг рядом затрещали ветви и прямо в лицо ему фыркнула лошадь... - Что ж ты, пес, не кланяешься его величеству государю царю Алексею Михайловичу? Кто ты есть, что, как волк, из кустов выглядаешь?! - крикнул над Стенькою молодой дворянин, который наехал на куст вместе с двумя слугами. - На птиц загляделся я!.. - оторопело воскликнул Стенька. В десятке шагов от себя он видел толпу разодетых всадников. Но как признать среди них царя?! Сокольники проскакали теперь вперед, и мимо куста проезжали псари с собаками на ременных сворках. Дворянин махнул им рукой. Двое псарей придержали коней и подъехали. - Некогда с ним разбираться. Захватите с собой да беречь его до расправы, - сказал дворянин псарям, и руки Степана были мгновенно скручены за спиной. Псарь посадил его на заводную лошадь, которую вел в поводу за своим седлом. - Терешка! Куды его так?! Сади ко хвосту его рожей - пусть никто не помыслит, что царский слуга! - крикнули из гурьбы всадников. Окружающие Степана псари весело захохотали... - Ну ты, малый, пропа-ал! - словно бы с сочувствием сказал псарь, связывая ему ноги под брюхом лошади. - Куды меня? На какую "потраву"? - спросил казак, не расслышавший слов дворянина. - На "потраву"? - переспросил псарь и усмехнулся. - А на травлю, заместо волка, собаками рвать на куски! - с издевкой сказал псарь. - Царским псам впрок пойдет свежая казачатина! - поддержал второй. - Царских непочетников и всегда-то собакам в забаву кидают! - крикнул третий. Посаженный в насмешку задом наперед, лицом к конскому хвосту, со связанными руками, Степан мучительно трясся в гурьбе царских потешников и холопов. Собаки, опережая коней, рвались со сворок, подпрыгивали, тревожно лаяли и визжали. Сверкали парчовые чепраки, красовались расшитые жемчугом и камнями козыри зипунов и кафтанов. Охотники трубили в рога. Псари вели на подтянутых сворах поджарых борзых и гончих собак, бежавших нетерпеливо и увлекавших коней и всадников за собой. Позади осталась уже и слобода, где стояла казачья станица. Кони скакали по пыльной дороге, по лугам, перелескам и деревенькам. Из дворов выбегали крестьянские ребятишки. Охотники потешались, уськая их собаками, слегка приспуская сворки. Ребята с визгом бросались назад, по своим дворам. Наконец-то в тенистой рощице все удержали коней и соскочили с седел. Облепленные комарами собаки лязгали зубами, тряся и хлопая длинными ушами, старались стряхнуть назойливую мошкару, гремели ошейниками. Люди, приникая к лесному ручью, пили студеную воду, поили собак. - Снять его! - приказал, подъехав к Степану, дворянин. Стащив с седла, Стеньку поставили на ноги и развязали руки. - Пойдем! - позвал его за собой дворянин. - Сам боярин Юрий Олексич приметил. Он шуток не шутит. - Эй! Кинь сапожки, все одно собаки порвут! - крикнул псарь за спиной Степана. У Стеньки страхом сдавило сердце. Его подвели к толпе бояр и дворян, которые стояли вокруг молодого человека, одетого в белый парчовый зипун и в шапку с пером. Нарядно одетый юноша сидел на сваленном дереве, на которое был подстелен красный узорный коврик. "Царь", - догадался Степан. По сторонам от царя стояли два разодетых мальчика, широкими дубовыми ветками отмахивали комаров. - Как ты не кланялся государю, пес? Али ты лучше всех и никого не боишься? - грозно спросил суровый боярин с черной густой бородой, ястребиным, загнутым книзу носом и немигающими круглыми пристальными глазами. - Виноват государю - на птиц загляделся, - повторил смущенный Степан. - Да и сроду в Москве не бывал, государя не ведал. Винюсь! Царь быстро и любопытно взглянул на него и хитро улыбнулся. Больше охотник, чем царь, он почувствовал в Стеньке охотника. Молодой дворянин в это время поднес царю кружку воды из ручья. Степан облизнул пересохшие от волнения и зноя губы. - Ему дай, - приказал царь, напившись и встретясь глазами со Стенькой. Он передал свою кружку одному из дворянских детей, веявших ветками. - Ты казак? - спросил царь. Степан не мог оторваться от свежей, чудесной воды. - Казак, - подтвердил он только тогда, когда допил всю кружку и перевел дух. - Воровское отродье! - вставил со злостью грозный чернобородый боярин. - Все они, псы, таковые: и молвить ладом государю не хочет... С кем говоришь, холоп?! - заорал он на Стеньку. - Постой, казак, - с напускным смиреньем сказал царь. - Боярин Юрий Олексич постарше меня. Когда он кричит, я с тобой говорить не смею. Как он кончит, и я тебя кое-чего спрошу. - Прости, государь! Не терплю я воров черкасских! - сказал чернобородый и отошел к стороне. - Что ж, любят у вас в казаках соколью потеху? - обратился царь к Стеньке. - А как ее не любить, ваше величество государь! - И ты, бывало, езжал? - спросил царь. - Птичушка-то у меня простая... Твоим кречетам бы потешиться в наших донских степях! То была бы потеха! Чай, по сту рублев твои стоят? - с любопытством спросил Стенька. - И по тысяче есть, - сказал царь. - А кого же вы травите в ваших степях? - Тетерок по вырубкам возле опушек да куропаток; бывает, гусей да утей в камышах, а к осени-то перепелок. А кабы таких кречетов да орлов - с ними на дудаков бы можно. У нас на степи дудаки по пуду и более... - Не врешь? - перебил царь. - Ей-пра! Хоть сам приезжай потешься!.. Царь усмехнулся наивности казака. - Пошто пришел в Москву? - спросил он. - На богомолье иду. К соловецким угодникам, по обещанию за батькины раны. - Почитанье родителя пуще всего - произнес царь, будто он сам впервые это придумал. - Ступай. За меня там свечку поставь. На блюдо тож положи, как подойдут со сбором, - сказал царь, - деньги тебе из приказа дадут... А ладно ли, - строго добавил царь, - богу молиться идешь, да сам про мирское мыслишь? Зазноба есть на Дону, что сапожки купил? - Невеста, - соврал Степан. - Воротишься и оженишься - божье дело. Да лепей было бы на возвратном пути про сапожки, а ныне молитву бы помнил... - Царь повернулся к чернобородому: - Вели отпустить казака, Олексич. Надо ему поспешать по божьим делам, и нам его держать грех... Стенька довольно наслушался дома о московских неправдах. Кто из донцов не бранил Москвы и бояр! Убежав от их власти на Дон и получив право говорить безнаказанно о навек покинутой жизни, все беглецы пользовались этой возможностью. Так говорил о дворянских порядках и Сережка Кривой. Другие, кто не бывал в Москве и жил от рождения на Дону, - те тоже бранили Москву, зная ее обычаи по дедовским сказкам и по рассказам новых пришельцев. Однако давнишнее предание, рожденное еще при былых царях, жило в казачьих сердцах, как и в сердце всего народа, - предание о царе, обманутом злобой корыстных и хитрых бояр, о царе, ничего не знающем о жизни простых людей. Это предание отражало веру народа в конечную справедливость, которая воплощалась в царе и жила, наперекор злобной хитрости и корыстолюбию бояр. Теперь Стенька видел своими глазами неправды и беды народа, повидал тяжелую жизнь на Руси, обиды и утеснения. Он сам за правду был схвачен в Москве, говорил с царем, и вера его в невинность царя еще укрепилась. "Да ведомо ли самому государю все то, что творят его ближние люди? - раздумывал Стенька. - Ведь вон как он, царь, рассудил со мною. А тот, с черной-то бородой, живьем сожрал бы!.. Не любят они казаков... А царь - ничего... Молодой! И обычаем ласков... А они обступили его, облепили, как вороны, и затмили взоры: тешься, мол, кречетами да псами, а мы-де, бояре, станем вершить все дела в государстве, как нам получше для нашей корысти". Но пока Степан добрался до зимовой станицы, он понял, что говорил с царем не о том, о чем надо было сказать. Стыд за то, что он не сумел говорить, как надо, обо всех обидах, чинимых боярами народу, охватил его настолько, что он совсем умолчал перед Еремой Клином с товарищами о своей встрече с царем. - Заплутал я в Москве. Вишь, сколь улиц! - слукавил он. На другой день Ерема поехал в Посольский приказ за подорожной для Стеньки, а возвратясь, он отдал Степану деньги "на свечку", которую юный казак должен был в Соловках поставить "за царское здравие". - Отколь государь про тебя проведал? - спросил в удивлении атаман зимовой станицы. Стенька смущенно отвел глаза. - Так... встрелись мы с ним да кое про что толковали, - нехотя буркнул он. Богомольцы За Москвой не раз, пытаясь найти в деревне ночлег, Степан натыкался на брошенные жилища. Люди бежали от нищей жизни целыми деревнями, и мертвые, опустелые селения напоминали запущенные, забытые кладбища. Ветер трепал и растаскивал соломенные кровли осиротелых изб. Голодные, плешивые псы с подтянутыми животами понуро бродили по заросшим крапивою дорогам и улицам... На лесной прихотливой тропе Стенька нагнал толпу богомольцев. Все они шли к Соловецкой обители. Тут были с десяток бездельников-бродяг монахов, беглый крестьянин, поп, выгнанный из прихода за пьянство, небогатый устюжский купец, кузнец и сапожник из самой стольной Москвы. Они останавливались в деревнях, усердно отстаивали обедни в маленьких церковушках погостов, сел и монастырей, ночевали по монастырским подворьям, где тотчас же их за ночлег впрягали в работу на обительские нужды. Идя по лесам, они, распугав криком из малинника медведей, щипали малину, сбирали грибы. На луговинах рвали дикий чеснок, жевали кисленький щавель. Купец, раскапывая по пути муравейники, засовывал в них по локоть руки или топтался по кучам уродливыми босыми ногами и растирал по рукам и ногам муравьев - "от ломоты", которая и гнала его на богомолье. Кузнец и сапожник зарабатывали пропитание своими ремеслами. То и дело они отставали в деревнях или посадах и день-два спустя внезапно опять всех нагоняли... Монахи всем скопом пели разгульные, пьяные песни, а с похмелья смиренно и нудно тянули молитвы. Среди монахов брел кривоногий, курносый и мелкорослый забавник с копной жестких красных волос, которые торчали в разные стороны из-под засаленной, порыжелой скуфейки. Хитрый пройдоха, избродивший всю землю по кабакам и "святым" местам, брат Агапка, как звали его чернецы, кормился тем, что тешил по деревням народ рассказами о небылицах, будто бы виданных им самим. То говорил он, как по дороге в Ерусалим попал к "одноглазикам" - людям с единым глазом во лбу, то что-то плел про народ с "ликом наместо пупа" - народ, носящий одежду "с прорехой на брюхе, чтобы видеть мочно". Он уверял, что видел битву шестируких черных людей с племенем "песьеглавцев", и от души врал о том, как, убежав из плена от "песьеглавцев", попал к "птахо-людям", гнездящимся на высоких деревьях, и обучал их чтению "Псалтыри". А если кто-то в народе высказывал недоверие, то рыжий Агапка в доказательство вытаскивал из сумы завернутый в холст клочок облезлой бумаги со странными письменами, среди которых были изображенья "птахо-людей" и "песьеглавцев". - Гляди: за землей палестинской живут птахо-люди, в самом фараонском Египте, вот с них писали, - доказывал он. - Оттоль и привез, а грамота их зовется "папирус", да как ее честь - не знаю. За "птахо-людьми" извлекал он из сумки шестирукую и трехногую женщину, отлитую из бронзы. - Вот шестируки своих человеков сами творят из меди. В землях индейских живут... Он вынимал затем потрепанный древний "Псалтырь" ручного письма. - А книга сия неотступно со мной во всех землях - где над покойником честь, не то и язычников умилять да приводить их ко праведной вере... Одноглазиков сколь обратил! - хвастался брат Агапка. Но Степану было не до его вранья. Впервые покинув родной Дон, он довольно дивился и тем, что встречал на пути: и странными белыми ночами на мощных свинцовых водах северных рек, с холодным величием катящих тяжелые воды, и темными глубями мохнатых лесов, вековою стеной обступивших тропы, и самим обликом северных поселений... Не всегда останавливались богомольцы у деревень и сел. Бывало, долгие версты пройдя без жилья, раскидывали они свой небольшой табор где-нибудь невдалеке от родника или речки и разжигали дымный костер для обороны от мошки и комарья. Они отдыхали: одни - развалясь во влажной тени леса, другие - бродя по кустам и болотцам в поисках ягод и дичи. На одном из таких привалов, невдалеке от Вологды, когда Степан один у костра лежал навзничь, глядя в непривычно белесое северное небо, и слушал ветер, шумевший в вершинах леса, к костру, путаясь в драном подряснике, прибежал брат Агапка. - Баба лесная! - отчаянно шепотом выдохнул он. - Чего? - не поняв его, переспросил Степан. - Дикая баба в болоте! - таинственно прошипел монах. Он был испуган и вместе обрадован, что в первый раз в жизни увидел своими глазами одну из тех небылиц, о которых так много врал. - Завязла, что ль, баба? - громко воскликнул Степан и вскочил, готовый подать нужную помощь. - Чш-ш, ты! - шикнул Агапка, словно охотник, предупреждающий новичка о близости дичи. - Дикая баба в болоте сидит, лесная! Еще не вполне понимая, о чем идет речь, Степан поддался охотничьей осторожности монаха. - Где? - спросил он шепотом. - На болоте. Сидит. Бородища - во! - показал монах до пупа. - Сидит в болоте и бороду щиплет по волоску - знать, на гнездо, как птица, детенышам на подстилку. Щипнет да скорчится вся. И больно, а надо! - с увлечением шептал рыжий Агапка, пробираясь через кусты можжевеля, гнездившегося над болотом. По пути им попались купец-муравейщик и сапожник, искавшие ягод. Рыжий монах их увлек за собой, страстно рассказывая о небывалом чуде. Живая "дикая баба" была достоверней египетских вылинявших папирусов, индийских медных болванов и даже - "Псалтыри". Они подкрались к болоту, и с торжеством указал Агапка в густую траву. За кустами на кочке сидела в болоте "дикая баба" - в платке, в сарафане и драненькой кацавее. Баба с густой бородой в самом деле была занята тем, что, корчась от боли, волос по волосу щипала свою бороду. Ветер шумел в болотной траве, в вершинках корявых елок, шелестел по кустам и относил от бабы их голоса. - Уловим чудо лесное да окрестим ее в христианский чин, - суетливо шептал Агапка. - А куды ее деть? В Соловецку обитель бабу нельзя вести - грех. Куды ее денешь? - сказал сапожник. - Да и в миру ей чудно. Замуж? Куды - с бородой!.. - Можно б продать кому из бояр. Карлов всяческих покупают в забаву али арапов. Деньги велики за них дают, - надоумил купец. - А нет - так убить: пакость така на что богу надобна! - Пусть в лесу живет, - возразил Степан. - Может, у ней тут нора и детеныши ждут, пропадут без нее... - Чай, и детеныши бородаты, - заметил купец. - Ой, ба-аба! Гляньте, робята, полбороды порвала! - забывшись от изумления, воскликнул рыжий. - Без бороды она что - баба как баба!.. Лови, покуда не выдрала всю! - подзадорил купец. - Накось! Она в трясину мырнет - ей нипочем, а ты вылезь оттоле! - предостерег сапожник. - Ну, зыкнем! Может, соскочит... Давай заходи на ту сторону, - указал монах. Они рассыпались по кустам, окружая болотце. Монах вскочил, замахал руками, заухал. Баба подпрыгнула, шарахнулась по болотцу, по кочкам, скачками в сажень длиной - на купца. Тот взвизгнул от ужаса и бросился наутек в кусты. Рыжий Агапка помчался с ревом в другую сторону. Баба взвыла и повернула прямо на Стеньку... Степан не успел вскочить из кустов, как болотное чудо метнулось ему навстречу и опрокинуло его наземь. Степан ухватил бабу за ногу, она упала ничком. Он вывернулся, навалился сверху, сунул руку под локти чудища и, слыша его страшный храп, пронзительно закричал: - Держу! Вяжи! Те набежали, стали вязать. На крик сбежались еще монахи, кузнец... - Братцы! - вдруг басом взревела баба. - Братцы, на что я вам, для какой нужды?! Нет у меня ни алтына... - Ты, дика женка, молчи, молчи, - уговаривал бабу купец, норовя ей засунуть в рот шапку, чтоб не кусалась и не кричала, а то, не ровен час, накличет самца - тот, может, с рогами, с когтями... - Пусти, Христа ради! - взмолилась баба. - Аль ты хрещена душа? - удивился Агапка. - Как не хрещена? Не зверь - человек! - А как же те звать? - спросил с любопытством купец. - Кузьмой... Ой, пусти... В локтях ломота. - Какая ж ты баба, коли Кузьма?! - взъелся Агапка. - Чего же ты мороку навел?! Сидит, как дикая баба, на кочке да бороду щиплет!.. Из-за твоей мороки я кошель истерял в кустах, чертов ты сын, собака! - Пошто ты в бабье во все оболокся? - спросил Степан у Кузьмы. - Ночной порой из села от кнута боярского приказчика убежал. Бороду ночью не видно - баба идет и баба! - а днем с ней куды? И одежи мужской-то нету. Голодом натерпелся три дни. Сижу да щиплю бородищу до слез... Ягода пособила, корье... А лягушку поел - и вышла назад, не сдюжил... Кузьме - "дикой бабе" "с миру по нитке" собрали среди богомольцев порты, рубаху и шапку. Лапти он сплел себе сам. Сапожник, выточив нож, срезал ему бороду и усы. И то и другое Агапка, завернув в холстину, спрятал в свою суму вместе с папирусом и "Псалтырью". Решив, что в толпе богомольцев скрыться надежней, Кузьма дня три шел со всеми, потом отстал и куда-то пропал, свернув на лесную тропку. - К разбойникам, видно, подался, - сказал кузнец. - Куда там! В болото ушла. Обманула нас всех, а сама и опять ускочила в болотно гнездо. Тьфу ты, нечисть! - убежденно сказал Агапка. - Поверил и я, дурачина: не читал ей божьего слова, а то ко Христу обратил бы... Уроженец безлесного юга, Стенька, дивясь, рассматривал кряжистые северные избы, срубленные из кондовых полутораобхватных бревен, словно то были не избы, а целые крепости. Он поражался суровостью края, где непроходимые леса сменялись болотами, болота - лесами, где все больше уступала рожь свое место выносливому к холодам скороспелке-ячменю, который упрямо мотал по ветру усатыми головами. Но чем дальше от Москвы, тем богаче становились жилища, приветливей делались люди, сытнее казалась жизнь в селах и деревнях. "Бояре тут, что ли, добрей, не так жмут, али земля им щедрее рожает?" - раздумывал Стенька. Он как-то спросил об этом у одного из крестьян. - А мы не боярские, паря! От роду вольготные. Черносошный мужик сам себе дворянин. Окроме государя, никто с нас налоги не спросит. Бывает, лесной "мохнатый боярин" скотину данью обложит, а мы его - на рогатину! Прилезли бы к нам и московские бояре - и тех мы не плоше встретили б!.. Да они разумеют и сами к нам не идут!.. - По-казацки, стало, живете? - спросил Степан. - По-божьи да по-мужицки. По старине живем, парень, - отвечали ему. - Руки коротки у бояр - от Москвы по ся поры достигнуть! Степан заметил, что здесь нет заколоченных изб и покинутых деревень. Проходя лесами, видал Степан, как люди корчуют лес, вырывая упрямые, цепкие корни из будущей пашни. Великий труд! "Сколь сил кладут люди! Сколько пота прольют они на всякую пядь земли, прежде чем до нее доберутся сохой! Столь труда ей отдать, да после и уступить дармоеду?! Ну нет! Приведись на меня - я насмерть стоял бы противу бояр да дворян. С рожном ли, с рогатиной, а земли ни единой пяди не дал бы им!" - раздумывал Стенька. Только шагая по этим просторам, казак ощутил все значение великого слова "Русь". Как широка она! Сколько дней тут идешь, идешь - и нет края! Леса, поля, реки, холмы, равнины, и снова леса, города, деревни, погосты - и всюду русская речь, родной народ. Сколь же можно еще идти по Руси?! В тусклых и тесных церковушках, перед потемневшими от древности иконами, Степан вспоминал Дон, мать, братьев, больного отца и каждый раз у обедни заказывал попу помянуть "о здравии болящего воина Тимофея". Из-за темных, поросших мхом, словно бородатых, стволов выглядывали распаханные прогалины какой-нибудь деревеньки, и снова смыкался вокруг густой, нелюдимый, на тысячи верст нераздельно царящий лес... - Тут уже святыя обители владенья пошли - монастырские угодья и нивы, - говорили бывалые богомольцы. - А где же сам монастырь? - спросил Стенька. - Еще дни два отшагаешь. - По монастырской земле? Куды же столь земли монахам?! - Соловецкая обитель богаче другого боярина. И земельки и мужиков у нее довольно! - с похвальбой говорили монахи, спутники Стеньки. Два дня пути! Степану уже не терпелось покончить со взятым обетом: поставить свечу о здравье батьки, помолиться как следует у обедни, взять сулейку святой воды - и пуститься в обратный путь. Ему казалось, что ноги его понесут в обратный путь, на Дон, вдвое быстрее. Но всего лишь в двух сутках ходьбы от Соловецкого монастыря судьба заставила Стеньку свернуть с прямого пути. Ведро вдруг сменилось дождем. Богомольцы пристали к ночлегу в монастырской деревне и разошлись кто куда по избам крестьян. В избе, где ночевал Степан, было сумрачно и молчаливо. При свете дымящей лучины садясь за ужин, никто не обмолвился словом - ни высокий, широкоплечий хозяин с опущенным взором, ни рослая и сухая, поджавшая губы старуха, его мать, ни молодайка, кормившая грудью ребенка и поминутно ронявшая слезы, ни даже испуганно и удивленно притихнувший в общей угрюмости пятилетний мальчонка. Степан угадал чутьем, что сумрачность и печаль в этом доме не от нужды. Нужду народ умел выносить без слез, даже с усмешкой. В тяжком молчанье хозяев избы была какая-то скрытая обреченность беде. После двух-трех через силу проглоченных ложек хозяин избы уставился в одну точку и положил на стол обе большие руки, словно не в силах был их поднять для еды... Стенька с угрюмым хозяином избы, Павлухой, пошел ночевать на поветь. Сквозь шорох дождя из избы слышался нудный и неустанный плач грудного младенца, которому, видно, передалась тревога его матери. - Что у вас за тужба в дому? - спросил Стенька хозяина. И вместо ответа он услыхал сдержанные рыдания. - Павлуха, да что ты?! Чего сотряслось? - даже в каком-то испуге оттого, что плакал такой рослый сильный мужик, расспрашивал Стенька. - Не стряслось, казак, сотрясется, и нет никакого спасенья, - прерывисто ответил хозяин. И Стенька узнал от него, что монастырский приказчик Афонька своеволит в обительских деревнях и селах, не лучше чем дворянин или боярский холуй. - Всех баб прибирает себе, на какую глаза падут, - рассказывал казаку хозяин. - Какая смирней да покорней, той льготит. А Люба моя к нему не пошла. Три года, как привязался. Весь дом извел! - жаловался Павлуха. Того мужика, чья жена или дочь не хотела прийти к Афоньке, приказчик засасывал в кабалу, замучивал на работе и забивал плетьми. Семья Павлухи не поддалась: терпели нужду, но не лезли в долги, выполняли любую работу - не к чему было придраться. И, несмотря на злобу Афоньки, они продолжали жить дружно и даже весело. Но все же Павлуха не мог упастись от ловушки: приказчик погнал его вспахивать целину, а Любашу - одну - за ягодой в лес. Павел страшился за Любу из-за диких зверей. Пока он пахал, несколько раз казалось ему, что из лесу слышится крик. Он замирал, слушал... И вдруг в самом деле раздался ее отчаянный вопль. - Я бросил соху - да в лес! - рассказывал Стеньке хозяин. - Навстречу - Любаша. Приникла ко мне, обомлела. Сердушко, как птаха, стучится. Шепчет: "Афонька сидит в кустах!" Тут и сам он выходит за ней из лесу. "Миловаться, кричит, я тебя посылал на пашню?! Чего ты в лесу орала?! Наполохала так, что я в лес побежал!" Не посмела Любаша сказать ему прямо в глаза, что признала его. "Там зверь, говорит, под кустом!" - "Нет там зверя. Иди по своим делам, а ты - за соху!" Пошли мы в разные стороны с Любой. Глядь, а я монастырской кобыле впопыхах-то копыто сохой подрезал. Побил Афонька меня и прогнал, а утре велел всем троим приходить на ту пашню - мне с Любой да с маткой... Чего сотворит?! Пропадем мы!.. Стенька долго еще молча слушал вздохи хозяина и шорох дождя по соломенной кровле. Он заснул лишь под утро. Когда он проснулся, в доме уже не было никого, кроме двоих ребятишек. Богомольцы шумели по улице, собираясь в путь. Они вышли гурьбой из деревни и сразу вступили в лес. Стенька шел впереди, ото всех особо. Ночной рассказ продолжал тревожить его. Степан пожалел, что хозяева раньше, чем он проснулся, ушли из дому. Хотелось узнать: что же сделает монастырский Афонька с Павлухой и Любой? Если бы можно им было чем-то помочь! Как поможешь? Опять кулаками на правду весь свет наставлять? Не наставишь! "И к лучшему, что ушли! Всей на свете беды людской не избыть, и вступаться за всех - кулаков не хватит! "Свое дело ведай, в чужое не лезь", - как сказал-то Алмаз Иваныч!" - подумал Стенька. Лес был не так велик. Недолго пройдя, богомольцы увидели снова широкий просвет между сосен. Подходя к поляне, они услышали женский плач и какие-то крики. На открывшейся поляне старуха и молодица, впряженные вместо лошадей, тащили соху, взрывая пашню по пару. За ними широкоплечий Павлуха налегал на рассошки, а длинноносый монах в суконном подряснике, шагая вослед, размахивал плетью над головою Павлухи. Зять на теще капусту возил... - с озорством пропел купец-муравейник, глядя из-за кустов. Стенька смотрел на все помутневшими глазами. Тупая покорность Павлухи поразила его. "Да как же он терпит такой языческий глум?! А ну-ка, попробуй кто матку мою запрягчи!.." Сердце Стеньки при этой мысли заколотилось так, будто в самом деле увидел он запряженной родную мать... Вдруг Павлуха остановился и решительно выдернул из земли лемеха. - Баста! - выкрикнул он. - Бей, режь и хоть насмерть секи, сатана, я боле не дам тебе измываться! - Не дашь?! - злобно взвизгнул Афонька, подскочил и с размаху хлестнул его плетью по шее... Не помня себя, Стенька кинулся к ним. - Не трожь, окаянный! - накинулся он на Афоньку. Монах попятился. - Ты кто таков? - спросил он, опустив свою плеть. Степан увидел вблизи красный нос, прыщавые щеки и узкие молочно-голубые глаза, которые воровато прикрылись белесыми ресницами. Непривычный к смелому голосу и решительной речи, Афонька тотчас же оробел перед казаком. Но, заметив в кустах других богомольцев, он опять осмелел. - Паш-шо-ол! - заорал он и снова ударил Павлуху плетью. Стенька шагнул вперед, выхватил из-за пояса дорожный топорок и одним ударом перерубил у сохи обжу [Обжи - оглобли у сохи]. Широкие ноздри его шевельнулись, и к смуглым, рябоватым щекам хлынула кровь... - Ступайте домой! - сказал он всей тройке. - Чего ты творишь?! - зарычал на Стеньку мучитель. Обе женщины сжались, не смея ступить... - Вот так казак! - восторженно выкрикнул рыжий Агапка. Афонька со злостью поднял над головою плеть, шагнул на Степана, но не посмел ударить его и отвел свою злобу, хлестнув по глазам Павлухи. Мать и Люба в один голос вскрикнули, словно плеть обожгла их лица. Обе ринулись к Павлу, который зажал руками глаза, покачнулся и навзничь упал, ударившись о рогаль сохи... Дыхание стеснилось в груди Степана. Топорок высоко взлетел у него в руках... Только ахнули все вокруг, и Афонька свалился с разбитой головой. Стенька сам в первый миг не успел понять, что случилось, и удивленно глядел на длинное мертвое тело возле своих ног... - Убил! Ой, убил! - завизжала первой старуха, забыв о своем сыне. - Убивец ты, дьявол! - Вяжи душегуба! С нас спросят! - крикнул за ней купец-богомолец. Они всей толпой окружили Степана, не смея еще подступиться, схватить. И тут только понял казак, что наделал его непокорный нрав... Он разбросал богомольцев, вырвался и без троп, без дорог скрылся в темном лесу... До всего тебе в мире дело Сосны стеной стояли куда ни глянь, и не было им конца-края. Лил дождь. Ветер пронизывал стужей, ломал вершины деревьев, швырял в лицо сухие колючие шишки. Степан потерял счет - четыре ли ночи, пять ли ночей он бродил среди нескончаемых красных стволов. Перед ним расстилались болота, топи, и их приходилось по полдня обходить стороной, то вправо, то влево... Голос отца звал Стеньку, слышался за лесным шумом... "Может, за мой грех помер уж батька и надо мною душа его пролетает", - подумал Степан. - Ты мне, батька, помог бы из лесу выйти, - взмолился Степан. - Пропаду ведь я тут не по-казацки - без чести, без славы сдохну. А шел за тебя молить бога... Что грех случился - так с кем не бывает? Ты б меня вывел из лесу, я б помолился, душу твою успокоил... Олениха с олененком прошли в чаще. "Сколь мяса!" - подумал Стенька. Ему казалось, что пожрал бы и мать и теленка. "Да, может, то знак от батьки: иди, мол, за зверем!" - подумал он. Он побрел по оставшимся на земле оленьим следам, по звериной лесной тропе... И "чудо" свершилось: стволы расступились. Свинцовым сумрачным блеском сквозь прогал сверкнуло холодное море... Степан только слышал о море. Но те моря, о которых рассказывали Тимофей Разя и все казаки, представлялись солнечными и знойными, а это дышало холодной, осенней мглой... Стенька, шатаясь от устали, пошел вдоль пустынного берега. И вскоре встретил рыбачье жилье. Лодка, весла, мокрые сети... Лохматый пес грозно поднялся от порога избы... На его лай дверь отворилась, и вышел высокий рыбак в холщовой рубахе. - Здорово, молодой! - приветливо крикнул он и, не ожидая ответа, широко распахнул дверь. - Заходи, погрейся... Не в силах вымолвить слова в ответ, Стенька хотел перешагнуть порог жилища, но в глазах помутилось, он качнулся... и только тогда пришел в себя, когда уже без шапки и без сапог лежал на скамье. Старик ему что-то сказал, но Степан не ответил. Пока тот выходил в сени, казак снова бессильно закрыл глаза... Покойник-отец явился ночью в избу и уселся на лавке напротив. - Наделал дела, сынок! - с укором сказал он, будто живой, шаря за голенищем табачную трубку. - Сгубил человека без покаянья, а ныне его душа, проклятая, бродит, вот так-то, как и моя, да мучит меня, собака, - зубами грызет, пристает: "Твой сын, мол, меня топором тяпнул, а ныне покою мне нет. И тебе не дам же покою!.." - Назад не воротишь, - сказал Степан, - чего мне с ним делать! - Молись за него, окаянного, - возразил Тимофей. - Он сказывает: "За тебя молиться шел Стенька. Стало, и ты повинен, что я околел без церковного покаянья!" Пошли мы с ним к ангелу: мол, рассуди нас! И послал нас ангел назад от ворот... - Чего же он сказал? - просто спросил Степан, словно говорил не об ангеле, а о станичном есауле. - Твой сын, мол, Стенька. Ты сам его сговори молиться. Хоть в монастырь пусть идет пострижется, а покою проклятой душе добудет! - ответил отец. Дверь рыбацкой избы распахнулась, вошел убитый монах, по-волчьи щелкнул зубами, распахнул синий рот, весь в крови... - Ага-а! Вон куды ты забрался! - накинулся он на старого Разю. - Печенку свою от меня спасаешь?! - Он страшно завыл, лязгнул клыками. Тимофей вскочил с лавки... - Батька! Постой!.. - крикнул Стенька, готовый еще раз убить Афоньку. Но старый Разя пропал вместе с монахом, как не было их обоих... Стенька проснулся в холодном поту. Пес заливался лаем за дверью... Старик рыбак рядом на лавке спал, вытянувшись во всю длину. Глядя на него, Стенька вспомнил, как, умирая, лежал такой же костлявый и длинный Разя. "Вот уж и помер батька, и я не успел дойти в Соловки. А теперь и хуже: на том свете покою ему не стало! - корил себя Стенька. - Да кабы шел я тихо, по чину, как надлежит богомольцу, то, может, и дожил бы батька..." Он вспомнил разом все страшные рассказы своих спутников-богомольцев о вещих снах, о явлениях душ умерших, о колдунах, о людях, убитых без покаяния и молитвы... Приход покойника-отца и убитого монастырского приказчика показался Степану не сновиденьем, а страшной явью... Степан вскочил с лавки, схватил хозяина за плечо и изо всех сил начал трясти. - Чего ты? Чего, молодой? - пробормотал спросонья старик. - Далече отсель монастырь? - нетерпеливо спросил Стенька. - Пошто тебе? - Свези меня в обитель, отец! Нельзя мне в миру... Не хочу грешить, а грешу... Православного загубил... Кинусь игумну в ноги, чтобы в монахи постриг... - бормотал казак, как в горячке. - Ишь ты какой! - усмешливо удивился старик. - Птица индейская ты - больше никто... Есть в Индии таки птицы: голову сунет в песок и мыслит, что схоронилась. Так-то и ты: "В монастырь!" Птица! Вчера мне рыбак встрелся на море, сказывал, что Афоньку убили. А что ж тут сказать? Туды, говорю, и дорога. Какой же тут грех?! Старец глядел на Степана веселыми, молодыми глазами, словно над ним смеялся: - Что ж, индейская птица, поедим да поедем. Робкому смелости не вобьешь. Повезу. - Отколе ты взял, что я робок? - вспыхнул Степан. - Мира страшишься, людей страшишься - кто же ты еси? Боязливец, реченный трус... Страха ради в монахи с таких-то лет!.. - Нравом горяч я, - оправдываясь, пояснил Степан. - Горяч - не беда, - возразил старик, - и холоден - не беда. Сказано во откровении Иоанна: "Поелику ты ни холоден, ни горяч, но обуморен еси, изблевати тя от уст моих имам!" Афонька твой сам сколько душ загубил нипочем!.. Но Степан был встревожен ночным сновидением и рассказал о нем старику. Старый рыбак слушал его тепло и с сочувствием. Он поставил перед Степаном миску с едой. - Ешь покуда, - сказал он, - а там и рассудим после. Силой тебя держать не стану. Захочешь - не то в монастырь, хоть в пекло ступай... Молча Степан принялся за еду. - Послушь, молодец казак, - снова заговорил старик. - Шли два друга с рогатинами в лесу. Видят - зверь человека дерет. Пал один на колени, учал молиться: "Господи, помоги человеку, пошли ему чудо - пусть зверь почует, кую неправду творит!" А товарищ его не молился - схватил рогатину да всадил зверю в брюхо. Кто прав? - Старик засмеялся. - Так-то, Стенька! А ты: в монастырь, молиться! - Куды ж ты велишь? - растерялся Степан. - На плечах не кочан, смекай! - заключил старик. - А сонным видениям веру дают легковеры. Не батька к тебе приходил. Кто помер, тот больше не ходит. Сам ты себя терзал. В напряженной задумчивости Степан сдвинул брови, и оттого шрам у него на лбу, оставшийся после драки за Сережку Кривого, стал еще глубже. "Сережка вон тоже сгубил человека, не в монастырь ушел небось - в казаки!" - говорил про себя Стенька. Старик молча наблюдал напряженное раздумье казака. - Ну что же, - сказал рыбак, - иди погуляй по бережку, с миром простись. Вишь, море в ночи разыгралось. Маленько волна упадет, и я тебя в монастырь отвезу. Стенька, охваченный смятением и сомнениями, вышел из избы рыбака. Ему безотчетно хотелось остаться теперь одному. Старик мешал ему думать... "...хоть правду старый сказал, что молитвой в беде не поможешь, коль зверь человека дерет... Да что же, Афонька - не лютый ли зверь, пуще волка!.. И зверя убить али грех?! Да есть ли в таком и душа?!" - продолжал размышлять Степан. Море шумело и пенилось. Волны невиданными водяными горами катились из неоглядной дали, шли на Степана и вдруг, разбившись о берег у самых его ног, шурша по песку, убегали назад, как белые змеи. Влажный холодный ветер летел над морем, срывал с гребней брызги и бросал их в лицо Стеньки. С каждой минутой ему дышалось свободней и легче, словно тяжелый камень сползал с плеча и будто Степан с убегающею волною сам уплывал в этот морской простор, который лежал впереди вольней, чем донская степь... И вся эта ширь - море и небо - вливалось в сердце Степана, и сердце стало само просторным, как море... Из бледного неба вдруг глянуло солнце и засияло над всей водяной далью... - Вот краса так краса! - невольно шепнул Степан. - Ну и ди-иво! Стая чаек, откуда-то взявшись, вдруг пронеслась над берегом, низко спустилась к воде, снова взметнулась, сверкнув под солнцем, будто подброшенная потоком встречного ветра, и невдалеке от Степана присела на волны, ныряя в хляби и вновь возносясь на валах... "Земля-то ведь рай, а они ее пакостят, право! Гадят да гадят вот эки Афоньки и людям житья не дают! Вон рыба скакнула, вон птахи летят над волной - и всем воля; а человеку ни в небе, ни в море, ни на земле - нигде воли нету... Пошто же не задавить того, кто тать людской воли?!" Казак стоял недвижимо, не в силах отвести глаза от сверкающего чуда. Оно пьянило его, заворожило, взяло в плен все чувства, напоило восторженным ощущением жизни, праздника жизни... Шум волны сливался с безумолчным величавым шумом сосновых вершин за спиною Степана, и он не слыхал, как рыбак несколько раз окликнул его по имени. - Ну что же, индейска птица, волна поутихла малость, пойдем отвезу к покаянию! - сказал старик с прежней усмешкой, тронув казака за плечо. Степан обернулся к нему и, ничего не ответив, снова отвел глаза к морю. - Ты что же? - спросил рыбак. - Ничего. Не пойду в монастырь. На Дон ворочусь... - буркнул Стенька. - На До-он?! - весело протянул старик. - Ну, туды я тебя на моем челночишке, сокол, не свезу. Туды ты и сам доберешься!.. А море по нраву пришло? - спросил он так, будто сам создал море на радость всем людям. - Краше зари небесной! - сказал от души молодой казак. - Вот то-то! - ответил старик, словно он говорил уже раньше Степану об этой красе. На другое утро Степан спросил старика, какою дорогой лучше добраться к Дону. - Спешишь! Небось тебя по дорогам ищут. Того и гляди, наскочишь на сыск, - остановил старик. - Я казак. На Москве казаков не судят, - уверенно возразил Стенька. - Вишь, как просто-то жить в державе, - с обычной усмешкой заметил рыбак. - Монах - человек ить церковный, - пояснил он Степану, - за него тебе сам патриарх не простит. А патриарх - что Москве, что Дону - на всю Русь один. Поймают тебя да, не спросив, и упекут в монастырь за решетку. Никто на Дону и ведать не будет, куда казачишка Степанка девался! Сиди-ка покуда тут у меня. А как шум поуляжется после Афоньки, тогда и домовь.. Старик любил рассказывать "басенки" и говорил их бессчетно много, ко всякому случаю жизни. - Слышь, Стенька: где бог сплоховал, там разумному человеку исправить надо. До всего тебе дело на свете - тогда ты прямой человек! Слушь-ко. Ехали два товарища. Видят худой мост. Один говорит: "Починим, брат, мост". Другой говорит: "Не нами, брат, сломано - не нам и чинить! Пошарим, брат, броду". Один стал броду искать - потонул. Другой потрудился. Глядишь, к нему люди пристали, работу его скоротили вместе - и всем добро!.. Стариковы речи были в полном разладе с тем, что говорил в Посольском приказе Алмаз Иванович. Кто же из них двоих прав? Алмаз - мудрый царский советник. А тут простой дед, безвестный рыбак! Тот велит не касаться чужого дела: твори, что положено, в иное не суйся. А сей мудрец говорит: "До всего тебе дело на свете!" Степан охотно рассказывал старику обо всем, что успел повидать по пути на север. О виденных им обидах и бедах простого народа, о том, что крестьянам осталось либо бежать на Дон в казаки, либо, как "дикой бабе", уйти в разбой, жечь поместья, грабить и убивать богатых дворян. - Разбойничать - что комаров шлепать, - поучающе возразил старик. - Слушь-ко басенку, может, на что сгодится. Шли два товарища по лесу да присели. Силища мошкары налетела на них, жалит, язвит - беда! Один как учал супостатов шлепать, всю рожу себе изнелепил - а их все богато, так и зудят... Другой натащил сучья, костер запалил да так всю их скверность и выкадил... Вот и суди! - добавил рыбак, подмигнув Степану. - Где же большого огня взять? - спросил казак. - А ты сам, молодой, поразмысли! - засмеялся старик. - Сколь узлов наплетут, сколь советов тебе дадут - и все хороши, а прикинешь по-своему - лучше! Куды сердце ведет человека, с того ему не свернуть. Не я тебя не пустил к чернецам, ты сам не схотел, да смелости не хватало от замысла своего отречься. А тут перед взором море играет, и сердце твое, как море, взыграло, говорит: "Люблю бури, Стенька, а ты в болото меня волочишь!" Вот оно, сердце, и дало тебе волю! Иногда рыбак целыми днями молчал, и Степан оставался с ним, помогая ему в починке снастей или на море - в ловле. Если же старик говорил, то всегда так, словно высказывал вслух Стенькины мысли. "И как он узнал, отколь догадался, что так я думал?!" - про себя удивлялся Степан. Суровая ширь холодного моря и невольное одиночество научили Степана искусству думать, а общение со стариком обогатило его великим даром сомнения: все задачи, доселе имевшие только одно, исстари привычное решенье, вдруг стали двулики. Даже бесчисленные притчи, которые так любил рыбак, о двух товарищах, попадавших в различные передряги, скоро стали казаться Степану слишком простодушными. - А я, кабы третьим был с ними, не так бы вершил, - возразил Степан, когда старик рассказал одну из таких побасенок. - Ишь ты! - одобряюще усмехнулся рыбак. - Коли не так вершил бы, знать, свой ум в голове завелся... И пора! Не все-то чужим жить! Ты как чинил бы? - с любопытством спросил он Стеньку. - Один, вишь, направо пошел: "Хоть коня загублю, да пешим жар-птицы достигну", другой назад повернул: "Лучше дома останусь - на кой мне жар-птица, и кур на насесте хватит!" А я бы прямой дорогой обоих повел: коли нас трое, авось и сладим с бедой - и кони и всадники будут целы! - сказал Степан. - А каб не пошли с тобой? - усмешливо подзадорил старик. - Повел бы чертей собачьих! - с жаром воскликнул Стенька. - Водить человеков - великое дело, - серьезно заметил рыбак. - Сам идешь да споткнешься - себе и ответ за свою башку, а людей ведешь - не споткнись!.. Иван Болотников был таков - ты слыхал? Почитают его на Дону? Хорошо! Он почета достоин, Иван-то Исаич, за то, что народ возлюбил, а не власть свою над народом. Правдой горел, как огнем... Молодой я тогда был, в твоих же годах; любил его, света. Легко за ним было на битву идти, даже смерть принять было легко за его великую правду... Вот кто, Степан, комаров-то не шлепал на роже, а на всю Русь костер зажигал... Зрячий вож был Иван Исаич. И слепым от правды его светло становилось! Ведь все человеки во мгле ходят: кто не вовсе слеп, и тот тоже бельмаст, как в тумане... А вожом быть, водить человеков - глаз нужен зоркий! - Пошто, дед, говоришь, что все люди слепы? Отколь слепота? - задорно спросил Стенька, привыкнув к тому, что дед говорит как бы притчами. - От безмыслия, сын: люди по вере ходят, а вера слепа есть. - Так что же, безверием жить?! Чай, не нехристи русские люди! Старик усмехнулся. - Апостол Фома в Исуса Христа не верил, и сам Христос ему дал уверенье: ребра свои пощупать велел. И я тебе так-то: пощупал - тогда уж и верь на доброе здравье!.. - Щупать на что, когда бог дал глаза?! Кто слепой, тот щупат! - возразил Степан. Старик качнул головой. - Иной раз и зрячего глаз видит луг, а ступил ногой - топь! Ощупал ногою - твердо! Тогда человеков веди... - А есть на свете, чего ни зрети, ни щупать не мочно? - добивался Степан. - Люди бают, что в море - русалки. А ты спроси меня: дед, мол, ты море изведал, - есть в нем бесовски девы? Что ж я скажу? Не видал. Люди бают, что есть на свете, чего ни зрети, ни щупать. А как они знают?! Старик без промаха бил стрелою лесную дичь, и Степан удивлялся его искусству. - Меток я смолоду был, - сказал старый рыбак. - Для того и держали нас, вьюношев метких, рядом с самим Иваном Исаичем в битвах. От всякого худа, от злобы, от пули и от меча берегли мы его... Ан сберечь не сумели! - со вздохом добавил рыбак. - Да, может, та пуля была с наговором, какая его достала, - подсказал в утешение Стенька. - Нет, пуля его не достала, Степанка. Лжа да нечестье людское его доконали. Вся правда его была нечестью и лживцам гроза, и он всегда лицемерье и лжу издалека видел... - А тут сплоховал? - спросил Стенька с сочувствием. - И тут тоже видел, да никому не сказал. Сам себя на погибель предал, чтобы народ упасти от расправы. Такая была в его сердце великая правда... - Все "правда" да "правда" - а что же за правда его? - перебил старика Степан. Лицо старика просветлело. Он отложил челнок для починки сети и поглядел в сторону моря, словно там, в широком просторе, увидел того, кого так любил... - Святая, великая правда была его, малый. Хотел он соделать, чтобы всяк на земле был всякому равен, чтобы никто не смел воли отнять у другого. Явился народу Исаич, как витязь божий, в ясном доспехе, собою красив, отважен, глаза как небесные звезды, а голос его таков, что глухой услышит и мертвый подымется на призыв того голоса - столь повелителен, и могуч, и ласков. И шли за ним тучи народу - вся сирая Русь возмелася, тьмы нас было. Со всех городов и с уездов вставали, бросали жен, матерей, избы, кто - с вилами, кто - с топором, тот - с косою... и шли... Шли, как гроза, по боярской Руси, поместья и вотчины дымом спускали, ненавистников воли народной секли и мечом, и косой, и оглоблей башки мозжили... Глянешь, бывало, вокруг, на четыре ветра, - и всюду играет зарево в небе - не от пожаров, костры пылают на стойбищах ратных... Рать сошлася великая нас. Города полоняли, и дальше все больше нас шло на Москву, за великою правдой, противу бояр. Устрашились бояры, дворяне да с ними слепцы, подголоски дворянски - холопья, стрелецкое войско, ударили встречу нам боем. Великие битвы то были, Степанушка. Никто не хотел никому поддаваться живьем. Наших три тысячи один раз окружили, не миновать было в руки боярски попасть, и милость сулили, кто сдастся на волю гонителям правды, Ан никто не схотел: порох взорвали и сами сгорели - три тысячи душ. Ты помысли, сколь жесточи было в тех битвах! Легко за ним было идти на смерть и на муки... Да боярская сила осилила нас. Ружье у них доброе было, не то что у нас - топоры да косы... Нас в Тулу в стены загнали. Сидим мы, как волки в логове, только зубами ляскаем. Обложили нас воеводы со всех сторон. Голод пришел, пухнуть стали... Ан дьявол навел царя на великую хитрость: потоп напустили на город. Чистый ад сотворился: вода прибывает, люди мятутся, жены плачут, малых детишек несут ко Ивану Исаичу - мол, погляди, пощади младенцев, спаси их невинные души! Исаич хотел сам к боярам пойти, отдаться на милость за город, да народ не пустил его. "Ты, кричат, нас один отстоишь от злодеев. Тебя заберут, а там уж и нас всех под ноготь задавят". Про тот спор бояре прознали, и царь присылает сказать, что ни волоса с головы Ивана не упадет, коли он своей волей отдастся. Исаич на те слова посмехнулся. "Пойду, говорит, не держите, сам царь обещает милость". Народ отпустил его. Стал Исаич прощаться с нами, со ближними со своими, да молвит: "Бегите, братва, куды кто сумеет. Погинуть вам вместе со мною. Обманут бояре народ!" Нам бы его удержать в те поры, вылазкой выйти, пробиться сквозь царское войско, да, безмозглые дурни, поверили царскому слову и брата великого, брата святого, солнце народное загубили! - Чего же с ним сталось? - Ослепили его, в кайдалы заковали, а там и совсем задавили, и мы не погинули от позора того, стыдом, срамники, не сгорели, остались в живых!.. Ныне вспомнишь, и то совесть жжет!.. - Неужто же царь сбрехал?! Как то мыслимо, чтобы царь был обманщик? - даже понизив голос, спросил пораженный Стенька. - А он был не истинный царь - подставной, боярский корыстник Васька Шуйский. За ту свою лживость да за корысть и на престоле не усидел... - А с вами что сталось? - Пошли кто куды! - Старик безнадежно махнул рукою. - А ты? Отплатил за него боярам? - нетерпеливо добивался казак. - Куды там! Такая отчаянность на меня напала, хоть камень на шею - да в воду... Невзвидел я света, когда услыхал, что Ивану Исаичу очи повыжгли. Свет всей Руси ослепили!.. Плюнул я родной матери - русской земле в ее очи и проклял ее: мол, как же ты лучшего сына не сберегла, на съедение свиньям покинула?! Какая же ты нам родимая мать?! Сохни ты засухой, дохни от мора, гори пожаром, в крови истекай от войны - не ворочусь я к тебе, капли крови не изолью на твою защиту! Околею, так пусть и могилу мне выроют на чужой земле!.. Так и ушел за рубеж... Чужих королей неправды изведал - все те же неправды! Чужие народы и их обычаи видел... А нигде нет народа дружнее, приветней, правдивей, чем наш родной русский народ, и земли нет милее, чем наша земля. И бедовать со своим народом легче душе, чем чужою радостью жить на чужбине. И вот сердце мое полетело на муки и на томленье домовь... Десять лет прошло, ан признали меня и по доводу бездельных корыстников, что был я в ближних Ивана Исаича и от злодеев его сберегал, вкинули раба божья в темницу. Потомился я там во железах, в колодах, да изловчился, убег из тюрьмы - да в разбой... Не по нраву пришлося мне: в ратных был я как камень, а тут и размяк, не сгодился: иные натешатся, разживутся добычей - да во пьянство, в гульбу; а я как не свой: ум в смятении и сердце тоскует. Кинул все да приплелся сюды... - Старый рыбак задумался, помолчал и вдруг усмехнулся своей обычной, хитроватой и ласковой мягкой усмешкой, от которой серые суровые глаза его молодели и светились ясной голубизной. - Как с тобой же, со мной прилучилось, - душевно сказал он, - совсем собрался в монастырь, ан у моря присел отдохнуть, а море-то, море гуляет, птахи реют над морем, ветер в соснах шумит, да рыбачки еще тут в лесу заиграли песни - по ягоду в лес приходили девицы оттоль, из села, - указал старик, - какая там монастырщина, право! Как из могилы воспрянул я, сын, махнул рукой в монастырску сторону - да и сызнова в мир! В Запорогах был, у вас, на Дону, побывал, и по Волге с судами ходил, и в Белокаменной жил; и воевал, и торговал, и горб натирал, и голодом сох. Едино скажу: душой не кривил и сирого не обидел. А как старость почуял, душа запросила покоя, и в те поры меня море назад призвало, и воротился сюды, тут избу срубил, ладью сам изделал, парусок изладил, сам сети соплел. Мыслил, что больше на свете мне дела нету - лишь смерти ждать, ан тут ты, свет, прибрался, и тебе я, старый, сгодился, а в том и мне сызнова радость и непокой... Да, любит, Степанка, живая душа непокой да заботу - и я как словно назад с того свету к тебе воротился. Помыслю теперь: вот помру, а ты понесешь меня в сердце на всю твою жизнь, любить меня станешь. И радошно мне, что не весь помру, что, может, в тебе я доброе семя посеял и семя то древом взойдет... Чую, Степан, великое сердце в тебе коренится, разум добрый в тебе, беспокойный, заботливый разум и чистая совесть - опять же она беспокойная, совесть твоя. Ан я непокоя тебе прибавил, вьюнош, за то ты меня и люби и помни!.. - Старик засмеялся и с неожиданным озорством подмигнул: - Будешь помнить? - На то бог дал память. Куды ж от тебя мне деваться! - застенчиво буркнул Степан, еще больше развеселив рыбака. Дотоле не изведанная работа мысли захватила Степана. Смелые, необычные слова рыбака поднимали в его душе какую-то еще непонятную тревогу. Ему казалось, что некуда деть накопившиеся силы, словно застоявшаяся кровь требовала размяться. Начались холода. Как-то раз, когда старик на три дня ушел за хлебом в село, Стенька взял топор и принялся вблизи старикова жилища крушить сосны и ели, тут же разделывая их на дрова. Гора расколотых дров поднялась у крыльца выше рыбацкой избушки. Старик, возвратясь, долго стоял за спиной работяги и наблюдал богатырские взмахи его топора. - Степанка, ты что, ошалел? - спросил наконец рыбак. Стенька, будто очнувшись, поглядел на него, на осеннее косматое небо, на избушку, на гору мокрых от дождя наколотых дров, бросил топор и молча пошел в лес... Серые облака бесконечными стаями тянулись с холодного моря на полдень, туда, где катил свои воды родной Дон. Дон в представлении Стеньки остался таким, каким он видел его в последний раз, - радостным, солнечным и весенним. А тут Стенька брел между мрачных мокрых стволов бесконечного черного ельника, между порыжелых кустов можжевеля и мелкорослой березки, почти сплошь обнаженной и едва трепетавшей по ветру редкими бледно-желтыми листьями. Он вернулся к избе старика только к вечеру. Рыбак трудился, выкладывая невиданную поленницу перед избой. Степан подошел и молча стал помогать ему. - Куды же ты рубил столько дров? - с усмешкой спросил рыбак, когда после еды оба они улеглись на горячей печи. - Ладно, топи до смерти да вспоминай казака Стеньку! - также с усмешкой ответил Степан. Поутру, проснувшись, Степан с крыльца увидал на берегу и на черных лапах сумрачных елей торжественный белый наряд. Падал и падал снег. В воздухе пахло легким морозцем, и только море, не сдаваясь зиме, шумело сердитым гулом... Стенька вернулся в избу и молча стал складывать свою заплечную сумку. Старик, также молча, завернул в тряпицу пару ячменных лепешек да связку сушеной рыбы и подал ему. - Иди, иди... Не рыбацкие мрежи - ловля иная тебя ожидает, Степан! - сказал старый рыбак. - К людям иди. Не веки сидеть тут со мной. Путь счастливый!.. Дон еще больше, чем прежде, представлялся Степану царством правды и равенства. Если бы можно было каким колдовством миновать все царские земли и очутиться в родной станице!.. К Тихому Дону День за днем сыпал снег. Степан старался идти не прямой дорогой, а по безлюдным тропам между безвестных селений, держась только к югу. Он не звался казаком и радовался, что в этой глуши не спрашивали у него на ночлеге бумагу. Чтобы кормиться, Степан по дороге рядился внаймы. Он рубил лес на дрова: в другой раз провожал купеческий обоз для охраны его от разбойников, и когда в дорогу дали ему самопал, все ему представлялось, что выскочит из лесу Кузьма - "дикая баба" и нужно будет стрелять в своего знакомца. Уже после святок Степан порядился в товарищи к бродячему кузнецу, для которого нес на спине от деревни к деревне горшок для раздувки углей, наковальню, мех, и раздувал огонь, когда останавливались работать. Иногда кузнец "гостил" в деревнях несколько дней, и Стенька нетерпеливо роптал на это, торопя его в путь. Но товарищ успокаивал: - А куды спешить? Поспеем к пахоте! Зима показала Стеньке северную деревню в ином облике. Крестьяне жили спокойной жизнью. Излишков не было. Однако на голод не жаловались. Сидели в натопленных избах, охотились по лесам на пушного зверя, на зимнюю птицу. Молодежь вечерами сходилась на посиделки, пела песни, шутила, слушала сказки, а то заводила веселые, шумные игры. "Ну чем не вольная жизнь? Не плоше казацкой! - раздумывал Стенька. - Каб всюду крестьянам жилось так! А то ведь небось за Вологдой, ближе к Москве, такое творится!.. Небось у них зимой хуже, чем летом..." И в самом деле, картины нужды, бесправия, своевольства помещиков и кровопийц-приказчиков вскоре опять перед ним открылись во всей ненавистной их наготе. Голодные и раздетые люди болели, пухли от голода, а деревенские обозы везли по дорогам горы мяса и сала, хлеб, масло, мед, хмель, пеньку, шерсть и кожу - ежегодную мужицкую дань помещикам. "И за что им везти добро?! Был бы я мужиком - ни в жизнь не повез бы! Да пусть они сдохнут!" - думал Степан. - Не свезешь дворянину кормов - батожья не избыть, правежом изведут, - поясняли крестьяне. - Огнем их палить, топорами сечь, извергов, мучить кнутьем и железом! - говорил товарищ Степана кузнец. - Снова придет Болотников, и вся Русь возметется за ним! - утешались крестьяне, говоря о дворянских неправдах. Много раз по дороге в сердце Степана вспыхивала такая жгучая ненависть, что только воспоминание о монастырском Афоньке удерживало горячую руку от мгновенной расправы с обидчиками народа. И все-таки Стенька еще раз не сдержался. Не доходя Твери, Степан с кузнецом встретили помещичью псовую травлю. На десятке коней ехали одетые в новенькие нагольные тулупчики псари, которые вели на сворках борзых и гончих собак. Сам помещик и трое взрослых его сыновей скакали верхом с мушкетами. Позади приказчики гнали толпу крестьян-загонщиков с кольями и веревками. Помещик остановил кузнеца, чтобы подбить отставшую подкову у своей лошади. - Волков развелось? - спросил за работой кузнец. - Житья нет! - подтвердил помещик с какой-то странной усмешкой. - Да ты, кузнец, мне еще будешь нужен, - сказал он. - До села дойдешь - во дворянском дому заночуй, скажи - я послал. Ворочуся домой, тебе станет еще работы. В помещичьем доме стряпуха их накормила. - Каков ваш помещик? - спросил кузнец. - Али добры дворяне на свете бывают? - вопросом ответила женщина. - С собаками ласков, - пояснила она и внезапно умолкла. - А ну их, пойдем отсель! - позвал кузнеца Стенька. - Упаси тебя бог уходить, когда сам повелел дожидаться! - сказала стряпуха. - Догонит, плетьми исхлещет и работать задаром заставит. А угодишь ему, то и пожалует! - Идем со двора! Пусть изловит, а там ворочает! - воскликнул Стенька, в котором взыграла казацкая гордость. - Что собак-то дражнить! Абы деньгу платили, - возразил кузнец. - Ну догонят да поколотят. Что нам за корысть! Их уложили спать. Поутру раным-рано во дворе послышались крики, свирепый собачий лай, конский топот и ржание. - Ну вот, воротились, - сказала стряпуха, испуганно засуетившись, дрожащей рукой зажигая светец. - Пойдем на волков поглядим, - позвал кузнеца Стенька. И вдруг со двора раздались отчаянные женские крики, плач, причитания. При бледном свете синего зимнего утра Степан увидел среди двора сани, полные истерзанных, окровавленных людей. В крови у них было все: руки, лица, лохмотья одежды. - Аль их волки порвали? - с сочувствием спросил Стенька. - Какие там волки! - огрызнулся один из дворовых. И Стенька узнал, что помещик ездил совсем не на волчью травлю, а на облаву за беглыми крестьянами, которые скрылись в лес и жили в землянках. На санях привезли беглецов, истерзанных дворянскими борзыми. У некоторых из них были изглоданы лица, у других откушены пальцы рук, вырваны клочья мяса из тела. Тех, кто пытался отсидеться в землянках, либо насмерть заели собаки, либо их, как медведей, травили соломенным дымом, и одного задушили насмерть... В числе беглых был деревенский кузнец. Теперь он лежал на санях, искалеченный псами. Вместо него-то помещику и понадобились Стенька с товарищем. Помещик велел кузнецам приковать пойманных беглецов цепями в подвале под каменной церковью. - Отсель не уйдут! - довольный, сказал он. - При Иване Васильиче Грозном сей храм прадедушка мой построил. Крепко строил - хотел заслужить за грехи у бога. Степан не ударил его кувалдою, как хотелось, но зато, покидая помещичий двор, вместо того чтобы залить водой или присыпать снежком горячие угли, как делал это всегда после работы, он высыпал горсточку их под помещичью хлебную клеть... Уже далеко идя, они с кузнецом услыхали церковный набат. Степан усмехнулся. - Ты что? - строго спросил кузнец. - Что за смех, коль беда у людей? - Дворянской бедой не нам бедовать! - значительно возразил Степан. Целый час они шли в молчании. - Иди от меня подобру, - вдруг прорвался кузнец. - У меня на посаде жена да робята. С тобою в тюрьму попадешь... Иди подобру! До всего тебе, видишь, дело! Нашелся за мир заступщик! Али, мыслишь, ты мужиков облегчил?! И Стенька пошел один. "Дед сказывал: до всего человеку дело. А кузнец осерчал, - раздумывал Стенька. - Ан как тут терпеть, коль на муки людские глядишь! Не за себя я помстился, не из корысти пожег дворянина". "Разбойничать - что комаров шлепать", - вспомнил он слова старика. - Всех перешлепать невмочь, а сидит на лбу да сосет. Зазудит - и шлепнешь! Какое тут диво!.." - успокоил себя Степан. Он подходил к Москве. Казаки зимовой станицы, по сланной по обычаю с Дона в Москву на зимовку, конечно, подсобили бы Стеньке добраться домой: дали бы денег, а может, и коня. Но он не решился идти через Москву и являться в Посольском приказе, помня, что все богомольцы звали его казаком и в Москву заходить опасно... Только после масленицы Степан миновал Коломну и подходил к рязанским уездам. Перед уходом Степана в Соловки Сергей Кривой просил не забыть по пути у Перьяславля-Рязанского зайти к его матери и сказать ей, что он жив и здрав, живет в казаках и в недолгое время сам соберется выручить мать и сестру из дворянской неволи. За Перьяславлем Стенька свернул с дороги в глухое село. Пошатнувшись набок, стояла приземистая избушка с окошком, забитым двумя досками. Сережкина мать умерла, а сестренка жила по сиротству, переходя от соседа к соседу. Прокопченная изба, где она ютилась в те дни, была полна дыму и едва освещалась узким, низким оконцем, затянутым пузырем. Трое ребятишек хлебали ячменное варево из глиняной черепушки. Хозяйка со злостью трясла ногой зыбку, подвешенную к потолку. В зыбке надрывался ревом четвертый младенец. В кутке топталось пять-шесть овечек, а под скамьей похрюкивал поросенок. Степан у порога перекрестился. - Аленка живет у тебя? - спросил он хозяйку. - Послал господь за грехи, - со злостью отозвалась хозяйка. - Своих четверых не хватает! Сиротский рот еще к нашей кормушке прилип... Тебе зачем? - Брат велел ее навестить. - Сергушка? Неужто жив?! - удивленно воскликнула женщина. - Постой-ка я ее скличу. Хозяйка вышла во двор. Смешная, в материнском латаном тулупе почти до пят, в зимнем драном платке, босиком, вошла в избу девчонка, взглянула на Стеньку и, смущенно потупясь, не смела ступить дальше порога. - От брата Сережки, с казацкого Дона, тебе поклон и гостинец, - сказал Степан, сразу узнав ее по глазам, таким же синим, как синь был единственный глаз Сергея. И, словно подарок Кривого, Стенька вытащил из заплечной сумы зеленые сапожки, купленные для мимохожей красотки в Москве, да на полтину серебряных денежек из заработка, полученного у кузнеца. Аленка не смела коснуться сокровища. - Дура, бери! Коль дают, так, стало, твое! - подсказала хозяйка. - Кто же тебе, дура, чужое даст! Девчонка робко взглянула на казака и несмело шагнула к нему. - Бери, бери, дева, не бойся. Сережка тебе послал, - поощрил и Степан. Аленка вдруг жадно схватила и то и другое. По-крестьянски засунув за щеку деньги, она тут же уселась на земляной пол среди избы, натянула на красные от холода босые ноги нарядные, щегольские сапожки. Степан улыбнулся. Он рад был тому, что не забыл разыскать ее, нашел и доставил девчонке радость. - Хороши сапожки? - спросил он. - Будто на смех! Боярышня, что ли, в таких сапожках?! Засмеют люди добры и грех! Снесла бы поповне в поклон за заботы... И денежки тоже дала бы кому прибрать. Про черный день пригодятся, - деловито сказала хозяйка. - Не слушай, Аленка, ее. Никому не давай - сама береги! - возразил Степан. - Чему научаешь дурищу! - вдруг взъелась хозяйка. - И так ее, сироту, миром кормим задаром, ради Христа. Не от богатства, а ради милосердия кормим. Кому бы сама за себя заплатила - и в том бы не стало греха!.. Жрет, как боров, по избам-то ходит чужих ребят объедать. А хлеб, он горбом дается!.. Пускай, коли так, Сережка ее забирает к себе в казаки - с мира лишнюю глотку возьмет. - Да девчонка корова, что ли! - воскликнул Степан. - Корову кормлю - молочка надою. А с девки что взять?! Ты харчи не припас для нее, так держи язык на веревке... Куды ей деньжищи! Чего она в них разумеет?! - Я сам с ней к попу пойду. Пойдем, дева, - позвал Степан, резко поднявшись с лавки. Девчурка в один миг сдернула с ног сапожки, сунула их за пазуху и вскочила. - Дармоедка, шалава! Куды собралась? А робенка кто станет качать?! - закричала со злостью хозяйка. - Уйдешь, так в избу назад не ходи! Аленка в испуге замялась. - Идем, идем! - повелительно вмешался Степан и, взяв ее за руку, шагнул за порог. - Ну и ведьма тетка Прасковья. Прямо яга! - сказал Стенька. - Сама ведь она сирота. От убогости сердце травит, - вступилась Аленка. - А так она добрая. Пра-а! Бывалоче, сядет, обымет меня, как мамка, да в слезы... Вот тетка Феклуша да тетка Матрена - те злые. Аленка всхлипнула, из глаз ее брызнули слезы, и она прорвалась невнятным, горестным лепетом. Рассказывая о смерти своей матери, о том, как обе - она и мать - считали, что Сергея давно нет на свете, она говорила со Стенькой, как будто это был сам Сергей. Успев уже привыкнуть к своему одиночеству, она вдруг почувствовала неодолимую жажду родственной близости и жаловалась Стеньке на свои обиды, называя чуждые ему имена каких-то людей. - ...И овечек наших порезали всех и телочку нашу забрали... С белым пятнышком телка была... Тетка Марфа мне баит: "Сама жрала мясо"... А поп тоже хитрющий - себе норовит: овечку за похороны увел... Три дня продержал меня в доме да выгнал. А три-то дни пост был, мясного не ели. Как уж меня прогнал, тогда и овечку колоть... Тебя-то они забоятся, а с маленькой им нипочем - что хотят, то творят. Я кому пожалюсь? К мамане, бывалоче, летом бегу на могилку... А нынче не видно... Креста-то все нету. Хоть поп обещал за овечку, что крестик справит, ан не собрался. А без креста-то под снегом ее не найти... Вот тут он живет... Аленка показала Степану поповский дом и наскоро, шмыгнув ладонью по носу, вытерла рукавом залитые слезами щеки. Степан растерялся, только теперь подумав: о чем он будет говорить с попом? Что сказать? Грех обижать сироту? Да кто же попов поучает?! - Ты чего ж, забоялся? - спросила девчурка. - Боялся я сроду кого! - со злостью сказал Степан. - Да что ему толковать, если совести нет у попа!.. Я ему наскажу - тебя пуще обидят... Степан подумал, что, оставшись одна, девчонка себе наживет еще больше врагов, если он побранится с попом. - Прощай, Аленка! Ты им скажи, что я деньги тебе не оставил, с собой унес, а сама их припрячь. Да терпи маленько. Сергей тебя выручит - вишь не забыл! - утешил на прощанье Степан Аленку и зашагал по подтаявшей за день дороге... Но вдруг, недалеко уйдя за околицу, он услыхал, что кто-то его догоняет. Степан оглянулся. Это была Аленка. - Ты чего? - спросил он. Она посмотрела растерянно и замерла, хотела что-то сказать, но слезы неудержимо вдруг покатились по старым, едва подсохшим следам на ее щеках. Она закрыла лицо руками и, не обмолвившись ни единым словом, бросилась прочь быстрей, чем бежала за ним, словно боясь, что он ее остановит. "Чтой-то она?" - подумал Степан в беспокойной растерянности. Ему показалось, что сам он делает что-то не так, как велит его совесть. Но, добежав назад до плетня, девчонка прислонилась к нему спиной и показалась какой-то особенно маленькой и сиротливой. Степан повернул обратно с дороги. - Ты чего? - грубовато спросил он ее. Она протянула ему что-то в руке. Он подставил ладонь, и Аленка высыпала обратно ему всю горсточку денег. - Возьми их назад, мне не надо. - Минутку подумав, она достала из-за пазухи сапожки и протянула их также. - И чеботы тоже возьми, все равно ведь отымут, житья не дадут... - Горькая складка печали легла вокруг ее детского рта. - Не надо мне никаких даров. Пусть Серенька меня саму выручает! - с отчаянием сдавленно сказала она. Стенька растерянно посмотрел на нее, и вдруг его осенило. - Давай сапожки! - живо воскликнул он. - Где корчма у вас? Кто вином-то торгует? Степан велел девчонке его дожидаться и, весело сунув сапожки под мышку, довольный внезапной выдумкой, зашагал к корчме... Разговор с корчемщицей был недолог. Румяная старая баба, похожая на станичную сваху, с жадностью ухватила нарядные новые сапожки, услышав от Стеньки, что в обмен на них ему нужна какая угодно мальчишеская одежонка... За околицей дождался Степан, когда из гумна к нему вышел синеглазый парнишка. - Ну-ка, шапку сыми, - сказал Стенька. "Мальчишка" снял шапку, из-под которой вывалилась ему на спину русая девичья косица. - Негоже так-то, с косой, - заметил Степан, достав нож. - Ой, что ты! Да срам какой - без косы! Аленка горько заплакала. - Не реви! Уж тем хороша коса, что сызнова вырастет! Степан решительно взялся за косу и коротко срезал новому товарищу волосы. - Вот и Алешка вместо Аленки, - весело заключил он. - То-то Серега будет братишке рад! И "Алешка", взглянув на смеющегося казака, вдруг смутился и залился, сквозь слезы, ярким девичьим румянцем... Они шли к Дону. Навстречу им с полдня радостно и торжественно в ярком блистанье солнца летела весна. Она красовалась крикливыми стаями грачей на черных полях, гусиными вереницами в небе, золотистыми лужами в колеях разъезженных весенних дорог, журчаньем ручьев, наконец первой зеленью на косогорах... На обветренном остром носу Алешки стала лупиться кожа, а на щеках появились веснушки... Иной раз шли впроголодь, но теперь уже Степан не рядился в работники. Он думал только о том, чтобы скорее добраться, и предвкушал радость Сергея от свиданья с сестренкой. С детской легкостью она, казалось, совсем позабыла свою сиротскую жизнь и, счастливая, отдавалась радостному, непривычному ощущению заботы о ней взрослого, сильного человека. В дальней дороге нередко она утомлялась и отставала. Жесткое слово готово было сорваться со Стенькиных губ, но каждый раз она смягчала его сияющим взглядом, полным счастливой доверчивости, и Степан осторожно бодрил ее: - Ну, маленько еще, Алеша, сейчас отдохнем. Гляди, ведь река-то - наш Дон! Недалечко уж ныне осталось... В родной станице Сон в избе рыбака обманул Степана: жив еще был Тимофей Разя. Но силы его сдали. Старость привязала казака к своему двору, к раскидистой груше, к десятку яблонь и слив да к кучке вишняка, который он посадил под самыми окнами избы. Тут и возился теперь он с железной лопатой, рыхля у корней весеннюю влажную землю, подвязывая к жердям раскидистые ветви старой груши и греясь на солнышке у крыльца с табачной трубкой во рту. Но по-молодому от