наконец приехать к батюшке, он спросил о моем душевном состоянии во время болезни и сказал: "Болезнь посылается человеку для того, чтобы он оставался наедине с Богом". Я призналась, что не могла быть вполне спокойной во время болезни. "Боялись, умрете?" - спросил батюшка. "Нет, - ответила я, - я боялась, что Леночке без меня будет трудно". Батюшка ничего не ответил, но когда я уходила, он еще раз позвал меня к себе и сказал: "Я рад, что вы так дружно живете". Ездить в Лосинку зимой было нельзя. Леночка и Тоня часто ходили в дом, где служил о. Владимир*. Я чувствовала себя там не совсем хорошо и почти туда не ходила. Однажды, когда я была там, мне сказали, что о. Владимир находится в другой комнате и хочет меня видеть. Надо было пойти туда хоть на короткое время, взять благословение у о. Владимира, и потом можно было уйти. Но меня это почему-то смутило настолько, что я не могла преодолеть себя и ушла, не повидавшись с о. Владимиром. После этого меня мучили угрызения совести: как могла я обидеть такого человека? ---------------------------------------------- * Отец Владимир Криволуцкий (прим. ред.) Когда я рассказала об этом батюшке, он успокоил меня: "Бывают такие состояния, когда не можешь вместить чего-то еще, хотя и очень хорошего, это вполне законно. А о. Владимир - замечательный человек, и роль его - апостольская", - сказал батюшка. Я была очень удивлена, узнав от Тони, что во время поста нельзя бывать даже на концертах. Я никогда не смотрела на музыку как на развлечение, и мне было непонятно, почему нельзя слушать музыку постом, в то время как мы продолжаем выполнять множество житейских дел, которые гораздо больше рассеивают и отвлекают, чем серьезный концерт. Я обратилась к батюшке за разъяснением. "Я сам люблю музыку, - сказал он, - и всегда посещал театры и концерты, пока был светским человеком. Великий пост требует особой сосредоточенности. Если нас отвлекают житейские дела и заботы, то это причиняет нам страдание, а концерт дает утешение и уводит от того, что единственно должно занимать наше сердце в это время. Дело не в содержании музыки. Даже если бы Вы хотели Великим постом слушать "Реквием", я не дал бы Вам на это своего благословения". На Страстной неделе я заболела. Мне уже давно предлагали операцию, но дело все откладывалось. На этот раз врачи говорили, что откладывать больше нельзя и настаивали на том, что операцию необходимо сделать в ближайшие дни. В Страстную Субботу у меня была высокая температура, и я не вставала с постели. Мы с Леночкой были приглашены к пасхальной заутрене в Загорск. Погода была сырая, а к вечеру начался сильный ветер и дождь. Естественно, что домашние считали поездку в такую погоду при высокой температуре безумием. Мы все же решили, что надо ехать, но я обещала папе завтра с вокзала поехать к врачу, хотя мне очень не хотелось портить себе праздник посещением поликлиники. Когда мы приехали в Загорск, было уже темно, лил дождь. У меня кружилась голова, и я не помню, как мы добрались до места. Перед началом заутрени батюшка всех исповедовал. Он высказал удовлетворение по поводу того, что мы все же приехали, и упомянул о той великой силе, которую имеет пасхальная служба. К утру я почувствовала себя лучше и прямо с вокзала, как обещала папе, зашла в поликлинику. Я сказала врачу, что всю неделю лежала с высокой температурой и что мне назначили операцию. Каково же было мое удивление и недоумение, когда врач почти рассердился на меня: "О какой операции вы говорите, гражданка? - сказал он. - Никакого лечения не требуется". На другой день я пошла на работу и заболевание совершенно прекратилось. С тех пор прошло уже больше 30 лет, и за все это время болезнь ни разу не возвращалась. Держитесь за ризу Христову Однажды одна знакомая, руководствуясь не знаю какими побуждениями, а скорее всего по неопытности, дала мне почитать книгу Нилуса "Сионские мудрецы"*. Эта книга так тяжко подействовала на меня, что едва не довела до душевного расстройства. Мне казалось, что случилось самое страшное из того, что я могла ожидать. Я не спала по ночам, и у меня было такое чувство, что меня призовут к ответу, который я дать не в состоянии. Ничего более отвратительного, чем эта книга, я себе не представляла. Под прикрытием христианской идеологии в ней высказывались самые человеконенавистнические мысли, распространялась самая ужасная клевета. Единственным выходом было откровенно поговорить с батюшкой обо всем. В тот момент это было не так легко сделать. По обстоятельствам времени батюшка вынужден был уйти из своего дома и находиться в таком месте, где не мог принимать почти никого. Мне пришлось все же добиваться свидания, и батюшка согласился, несмотря на то, что окружающие его протестовали, считая это в тот момент опасным. Когда я приехала к батюшке и рассказала ему все, он взволнованно сказал: "Они не понимают! Ну как можно было Вас не принять!" Он был очень недоволен, что нам дали эту книгу без его благословения. Батюшка долго говорил со мной и под конец сказал: "Все, что можно было, я Вам объяснил, а теперь... забудьте об этом, совсем забудьте". ---------------------------------------------- * Речь идет о так называемых "Протоколах сионских мудрецов", якобы принятых на Базельском конгрессе и содержащих план захвата евреями всего мира. Как установлено, "Протоколы" являются фальшивкой, составленной сотрудниками дореволюционной тайной полиции. "Протоколы" были включены в книгу церковного журналиста Сергея Нилуса "Близь есть при дверях". Царское Село, 1905 г. "Протоколы" были изданы им в сугубо православном обрамлении со многими ссылками на св. отцов. Книга получила широкую известность (на нее, в частности, ссылался Гитлер в "Майн кампф"). Истинное происхождение "Протоколов" было установлено католическим священником (см. альманах "Bridge". N. Y., 1955, p. 155-188)/13/ Физиологическая память человека слаба, но душа не забывает ничего. Но как велика власть духовного отца над душой, если он может заставить забыть. Он сказал "забудьте" - и я забыла. Своим властным словом он снял с моей души тяготевший над ней кошмар. Такова тайна послушания. Летом у сестры открылся туберкулезный процесс в легких, и так как она была в это время беременна, врачи настаивали на прекращении беременности. Батюшка сказал, что о прекращении беременности не может быть и речи. Слово батюшки было непререкаемым, и Леночка мужественно выдерживала борьбу с врачами и родственниками. Как-то я, еще до болезни Леночки, рассказала батюшке о том, что одна из наших родственниц советовала ей прервать беременность. "Никогда не обращайтесь к ней ни за какими советами, - сказал батюшка. - Совет греха - страшная вещь". Я, безусловно, верила батюшке, но помимо моей воли опасение за здоровье Леночки все же оставалось, и когда консилиум врачей, соглашаясь с разъяснениями профессора, разрешил сохранить беременность, почувствовала большое облегчение. Когда я призналась батюшке о своем чрезмерном беспокойстве за Леночку, он сказал мне: "Вы очень любите Леночку, но вы должны помнить, что Матерь Божия ее больше Вас любит". Мне предстояло увезти Леночку на два месяца подальше от Москвы и создать для нее соответствующие условия. Когда активно и неотступно ухаживаешь за больным, на душе всегда делается легче. Батюшка указал на Малоярославец. Тогда же у него возникла мысль, что о. Иеракс сможет приехать туда, чтобы иметь небольшую передышку от своей напряженной жизни и почувствовать себя на свободе. Мы сняли комнату в Малоярославце, а через некоторое время приехал о. Иеракс. Я должна была встретить его на вокзале. Старые конфликты ожили с прежней силой, когда я поняла, какую роль должна взять на себя теперь. Во мне боролись противоположные чувства: с одной стороны, было желание выполнить волю батюшки, а также любовь, уважение и сочувствие к самому о. Иераксу; с другой - все тот же внутренний протест против необходимости скрывать и обманывать, который я все еще не могла преодолеть. Момент, когда о. Иеракс, увидев меня на вокзале, почти не поздоровавшись, молча пошел за мной, как это может сделать только человек, в течение длительного времени привыкший скрываться, был для меня очень тяжелым. Живя в Малоярославце, о. Иеракс, сразу почувствовав себя хорошо, совершал далекие прогулки по окрестностям, радовался природе, возможности свободно двигаться, общаться с людьми. Он как-то помолодел, к нему вернулась его природная жизнерадостность. Я совершенно успокоилась, и мне так же хотелось поухаживать за ним, сделать ему что-нибудь приятное, как если бы это был мой папа. Но в этом был новый источник конфликта. Папа был один в Москве, во власти чужих, чуждых людей (как я начинала догадываться), и виной этому могло быть мое отчуждение и то, чего я лишила папу, и отдала другим. Папа прислал нам с Леночкой ко дню рождения (он у нас почти совпадает) странное письмо, в котором не было обычных ласковых слов и добрых пожеланий. Папа писал, что то, что он считал только увлечением молодости (стремление к христианству), оказалось чем-то гораздо более серьезным, что это создает какую-то преграду между нами и нашими близкими. Никогда ни раньше, ни позже папа не высказывал ничего подобного. В ответ на это письмо мы попросили папу приехать в Малоярославец, рассчитав так, чтобы это было уже после отъезда о. Иеракса. Наступил Успенский пост. Мы нашли в лесу уединенную полянку. О. Иеракс брал с собой богослужебные книги и совершал богослужение в лесу. Лес становился храмом. Казалось, все обитатели леса воздают хвалу Божией Матери. Однажды белка спустилась с дерева и, не шевелясь, стояла рядом с нами. Когда приехал мой папа, Алик (ему было три с половиной года) повел его на эту полянку и сказал: "Как жаль, дядя Яша, что ты не смог быть вместе с нами. Здесь было так прекрасно!" Он лучше меня понимал смысл "конспирации" и как ребенок не боялся ее. Приближался день отъезда о. Иеракса. Уехать, вернее, уйти с провожавшей его Н. он должен был глухой ночью, незадолго до рассвета. Я вдруг почему-то забеспокоилась, что о. Иеракс забудет дать нам свое благословение перед отъездом. Этот момент приобретал какое-то особенное, жизненно важное значение... Когда я приехала к о. Серафиму после Малоярославца, первое, что он сказал мне, было: "Спасибо вам за батюшку". Этим он дал мне понять, что все, что относилось к о. Иераксу, он принимал так, как если бы это относилось к нему самому, и что ему, как всегда, известно все, что я пережила. Подобно этому, если кому-нибудь из нас случалось уезжать от него поздно вечером, и он хотел, чтобы нас проводили, он обращался с просьбой к кому-нибудь из своих духовных детей: "Пойди, проводи меня". Мой папа, который всю жизнь являлся для окружающих примером чистой и строгой жизни, на склоне лет увлекся женщиной, которая желала в третий раз выйти замуж, и причиной этому было все то же мое "отчуждение". "Вы не должны так горевать об этом, - сказал о. Серафим. - Теперь Ваш отец - я". Потом он объяснил, что для пользы папиной души я не должна признавать этого брака и не иметь с Ф.А. никаких родственных отношений. Исполнение этих указаний принесло немало тяжелых переживаний и мне, и папе, но будущее показало, как мудро поступил о. Серафим, дав эти указания. Однажды Ф.А. пришла специально для того, чтобы поговорить со мной. Мне было очень тяжело, но я думала лишь о том, чтобы выполнить послушание. У меня в это время гостила подруга. Я была рада ее присутствию и просила ее помочь мне, т.е. пойти в другую комнату и молиться все время, пока я буду разговаривать с Ф.А. Ф.А. хотела обнять и поцеловать меня, сказав, что она надеется, что я буду ей вместо дочери. Я вежливо остановила ее, официально поздоровалась, и весь дальнейший разговор шел в весьма холодных тонах. "Вы хотите сказать, что Вы против меня не как субъекта, а как объекта?" - наконец спросила она. "Вы поняли меня совершенно правильно", - сказала я. "Тогда я хочу просить Вас только об одном, - сказала она, - чтобы Ваше отношение к папе не ухудшилось". "Не беспокойтесь, - ответила я, - оно может только улучшиться". "Отчего же?" - заинтересовалась Ф.А. "Оттого, - сказала я, - что с ним случилось большое несчастье". После этого мы расстались. Вскоре меня ждало и другое несчастье. Брат, придя в отчаяние от поступка папы, решился соединить свою жизнь с женщиной, которая была ему бесконечно тяжела, и особенно оттого, что препятствовала ему встречаться со мной. Через 20 почти лет по смерти мамы наша семья разрушилась. Квартиру переделали, папа поселился с Ф.А., к моей комнате сделали отдельную дверь с замком и ключ отдали мне, а брат должен был жить в темной теперь (после переделки квартиры) комнате, которую он называл "мой гроб". Это был необычайно тяжелый период жизни. Между папой и братом (которые до сих пор нежно любили друг друга) появилась какая-то враждебность и недоразумения по поводу жилищного вопроса. Правда, моя комната была все та же, где я жила с мамой с самого детства, окна по-прежнему выходили на восток, навстречу солнцу, но все было уже не то. Я хотела уступить свою комнату брату, но батюшка не благословил, сказав, что ему это пользы не принесет. Однажды, в праздник Божией Матери Всех Скорбящих Радости, я приехала в Болшево, где тогда жил о. Иеракс. "Здесь все скорбящие собрались", - сказал он и просил меня приезжать почаще, так как служба бывает каждый день и всегда можно найти утешение. О. Серафим, напротив, подбодрил меня, сказав: "Ваше положение улучшается, у Вас нет теперь непременной обязанности заботиться о своих. Уходя, Вы будете запирать свою комнату, Вы будете влетать и вылетать, как птичка, а на восток будете славить Бога". Алик рос чутким ребенком, и мы с Леночкой часто делились с ним своими переживаниями, забывая о его возрасте. Так, Леночка еще в Малоярославце рассказала ему о своей беременности. Он по-своему пережил это известие и находился в состоянии напряженного ожидания. Ребенок, который еще не родился, представлялся ему каким-то таинственным незнакомцем, упоминание о котором внушало ему страх. Когда для будущего ребенка купили одеяло и другие вещи, Алик боялся зайти в комнату или обходил эти вещи на большом расстоянии. Когда я рассказала обо всем этом батюшке, он был очень недоволен: "Не следовало заранее говорить ему ничего. Ожидание в течение полугода трудно и для взрослого, а не только для такого маленького ребенка. Разве можно было держать его в таком напряжении? Только после того как ребенок родился, надо было сказать Алику: "Бог послал тебе брата", и у него было бы легко на душе". Батюшка большое внимание уделял вопросам воспитания и часто давал мне различные советы. Я всегда сама гуляла с Аликом, уделяя этому почти все свое свободное время. Батюшка придавал этим прогулкам большое значение. "Не надо много говорить с ним. Если он будет задавать вопросы, надо ответить, но если он тихо играет, читайте Иисусову молитву, а если это будет трудно, то "Господи, помилуй". Тогда душа его будет укрепляться". В качестве примера воспитательницы батюшка приводил няню Пушкина Арину Родионовну. Занятая своим вязанием, она не оставляла молитвы, и он чувствовал это даже тогда, когда был уже взрослым и жил с ней в разлуке, что отразилось в его стихотворении "К няне". Когда Леночка выстроила дачу, батюшка очень ею интересовался. "Я там не был, - говорил он мне, - но мысленно я всю дачу обхожу". Ему хотелось, чтобы вокруг дачи был высокий забор, для того чтобы Алик мог свободно гулять по саду один. Однажды Леночка попросила батюшку разрешить сводить сына в церковь, чтобы показать ему благолепие храма. Батюшка благословил, но Алик чувствовал там себя нехорошо. "Поедем лучше к Дедушке или в Лосинку", - просил он. Когда об этом рассказали, батюшка сказал: "Если он чувствует это и разбирается, то и не надо водить его теперь в церковь". До пяти лет Алик причащался совершенно спокойно, но к этому возрасту он почему-то начал сильно волноваться перед Причастием. Тогда батюшка решил, что настало время систематически знакомить его с содержанием Священного Писания, так как он уже в состоянии отнестись ко всему сознательно. Так как ни я, ни Леночка не решались взять этого на себя, батюшка поручил это дело Марусе/14/ - одному из самых близких нам людей, которая прекрасно справилась со своей задачей. Батюшка не разрешал водить Алика в театр или в кино до десятилетнего возраста. "Если вы хотите доставить ему удовольствие, лучше купите ему игрушку", - говорил он. Второй сын Леночки - Павлик - родился в декабре 1938 года, но крестить его удалось только в апреле. Нам очень хотелось, чтобы его, как и нас троих, крестил сам батюшка. Но получилось иначе. Не помню точно, как это было: кто-то приехал сказать нам, что в этот день ехать к батюшке нельзя (потом оказалось, что это была ошибка). Не решаясь откладывать, мы поехали в Болшево, и крестил Павлика о. Иеракс. Крестным отцом (заочно) был батюшка, а крестной матерью - я. После крещения одна знакомая поздравила меня и сказала: "Вот и у Вас крестник есть, Вы его любите?" Я растерялась от этого неожиданного вопроса и ответила: "Не знаю". Потом меня так мучил этот ответ, что я рассказала о нем батюшке на ближайшей исповеди. "Вы ответили совершенно правильно, - сказал он. - Вы действительно не знаете еще, что такое крестник и что это за чувство". Потом он стал говорить со мной о детях, Алике и Павлике, о моем отношении к ним. Говоря, он точно заглядывал в будущее. "Они все больше будут Вам на душу ложиться, - говорил он. - А у них на душе должен остаться Ваш внутренний облик (я поняла, что он говорил о том, что будет после моей смерти). - Как картина, которую видим однажды в художественной галерее". Как-то я привезла батюшке стихотворения в прозе, написанные мною под названием "Десять песен о маленьком мальчике". Возвращая их мне через некоторое время, батюшка сказал: "Мне так понравились Ваши десять песен, что я написал одиннадцатую". Мне очень хотелось узнать, какую песню написал батюшка, но я не решалась спросить его об этом, и это так и осталось для меня неизвестным. Однажды я рассказала батюшке о том, что не могу терпимо относиться к тому, когда люди неправильно подходят к ребенку, так что даже человек, который пришел не вовремя и помешал детям ложиться спать, представляется мне как бы личным врагом. Батюшка сказал: "Ваше отношение к детям - дар Божий, и нельзя того же требовать от других". Некоторых из наших родственников беспокоил вопрос о том, почему я не выхожу замуж. Особенно огорчалась этим тетя, мать Леночки. Она давно мечтала выдать меня за одного своего знакомого. Он, по ее словам, был скромным, образованным, знал много языков и обладал другими достоинствами. Я все время уклонялась, под разными предлогами, от этого знакомства. Тогда тетя решила захватить меня врасплох. Во время какого-то семейного торжества у Леночки на даче, когда собрались все родные, она пригласила и этого своего знакомого. Гости были на террасе, а я, как всегда, с детьми в одной из комнат. Тетя усиленно просила меня выйти к гостям и хоть немного побеседовать с ее знакомым. "Ты ведь решительно ничего не потеряешь, а может быть, он тебе и понравится". Она так ласково меня упрашивала, что отказать ей - значило обидеть ее и всех остальных. Я сказала, что сейчас выйду. Но не успела она отойти, как я мгновенно, сама не зная почему, вышла через другое крыльцо и, ни с кем не простившись, поехала в Загорск. Когда я была уже в поезде, я не могла успокоиться: за что я обидела их всех, почему я не могла уступить, ведь насильно меня никто замуж не выдаст и все это не имеет никакого значения! И какое право я имею приехать к батюшке не вовремя, ни с того, ни с сего, без всякой серьезной причины! Батюшка, выслушав меня, отнесся к этому делу совсем не так, как я думала. "Вы совершенно правильно поступили, - сказал он. - Раз не надо замуж выходить, то и знакомиться не надо. А вдруг понравится?" Батюшка очень интересовался моей работой и часто меня о ней расспрашивал. "А чем бы Вы занимались, если бы не было большевиков?" - как-то спросил меня батюшка. "Вероятно, примерно тем же, чем и сейчас, - ответила я. - Только мне всегда еще хотелось заниматься литературным трудом". Батюшка рассказал мне кое-что из своей жизни. Отец его был суровым человеком и был далек от своих детей. Мать, напротив, была добрая и чуткая женщина. Понимая устроение своего сына, она, еще когда он был ребенком, говорила дочерям (его сестрам): "Уйдет от нас Сергий в монахи!" В молодости батюшка работал в библиотеке Румянцевского музея и сотрудничал в журналах. По-видимому, батюшка не оставлял литературной работы и в позднейшие годы. Как-то он сказал мне, что пишет по вопросу брака. Другой раз он просил меня найти различные определения понятия "наука". Я привезла ему сделанные мною выписки из энциклопедии Брокгауза и Эфрона и Большой Советской Энциклопедии, за что он был очень благодарен. По-видимому, это тоже было нужно ему для какой-то работы. К сожалению, мне так и не удалось познакомиться ни с одним из его литературных трудов. Однажды я приехала сказать батюшке, что мне предлагают писать диссертацию. Батюшка задумался. "Вы будете писать диссертацию, - медленно сказал он, - а душа Ваша будет страдать, и я буду о ней плакать"... Я спросила, всегда ли мне вредно писать диссертацию или только в данный момент. Вопрос был явно нелепым, но мне хотелось получить точный ответ. Батюшка объяснил мне, что польза или вред от каждого дела зависит от состояния души человека. Другой раз батюшка сказал мне: "Вам было бы вредно сейчас зарабатывать много денег, даже в том случае, если бы их отдавали мне, или папе, или кому-нибудь другому, все равно это для Вас сейчас не полезно". Батюшка рассказал мне о том, что у каждого человека есть свой путь, сообразный с его духовным устроением. Поэтому и в монастыре разным людям даются разные послушания. Есть, например, люди, которых посылают специально искать тех, кто нуждается в помощи, и делать разные добрые дела. "Вы не относитесь к таким людям, - говорил он. - Вы не должны искать добрых дел, Вы должны исполнять только то, что Вам непосредственно дается, встречается в жизни. А в будущем Вам предстоит осушать слезы. Вы поняли меня - слезы?" - повторил он, делая ударение на последнем слове. Я ничего не понимала. "И страданий не надо искать, - продолжал батюшка, - довольно с Вас тех, которые Вы несете, и тех, которые Вас окружают". Я призналась батюшке, что прежде готова была повторить вслед за Алешей Карамазовым "Я тоже хочу мучиться", а теперь у меня не было такого стремления и даже напротив, страх перед ожидающими меня испытаниями. "У Алеши это было по молодости, - заметил батюшка, - а у Вас... от гордости". Мне хотелось знать, можно ли в тех случаях, когда не успеваешь полностью прочесть утренние молитвы, заканчивать их, занимаясь другими делами. Батюшка сказал, что делать это можно только в крайнем случае. Во время других занятий лучше читать краткие молитвы. "Эти молитвы читайте всегда и везде, - сказал батюшка, - держитесь за ризу Христову?" ПРИМЕЧАНИЯ 13 Имеется в виду статья о. Пьера Чарльза и В.Г. Райяна "Изученные мудрецы Сиона". На самом деле еще в августе 1921 г. англичанин Филипп Грайс заметил сходство "Протоколов" с памфлетом Мориса Жоли "Диалог в аду", а в 1999 г. французкие историки установили авторство "Протоколов". Им оказался работник Охранного отделения Матвей Головинский. 14 Мария Витальевна Тепнина (1904-1992), зубной врач, на ее квартире в Рублеве иногда служил отец Владимир Криволуцкий, арестована в октябре 1946 г., отбыла 5 лет ИТЛ до июля 1951 г. (с. Долгий мост) и 3 года "вечной" ссылки (с. Покатеево) до сентября 1954 г. в Красноярском крае, после 60-х годов постоянно трудилась до конца жизни в Сретенском храме Новой деревни. Поезжайте в Саров До крещения я почти ничего не знала о русских святых. С именем Серафима Саровского мне пришлось встретиться лишь дважды. В первый раз о нем рассказывал мне дядя - писатель, врач и "без пяти минут коммунист", как он говорил о себе. Он был послан вместе с другими представителями печати и медицины для вскрытия мощей, "разоблачения" и т.п. Ему пришлось побывать в ряде святых мест, в том числе и в Сарове. Что он рассказывал об этих своих поездках, я теперь не помню, да и тогда не имела большого желания его слушать. В другой раз я столкнулась с именем Серафима Саровского несколько лет спустя, работая на передвижном пункте библиотеки Политпросвета. В то время издавалось много антирелигиозной литературы, которая ставила перед собой задачу, по выражению Крупской, "профанировать священные образы". Когда мне на пункт присылали эти книги, я обычно убирала их далеко в шкаф, а затем незаметно возвращала обратно в коллектор. Среди этих книг мне бросилась в глаза одна небольшая книжка под заглавием "Серафим Саровский". Там дело было представлено так, что царское правительство, желая отвлечь народные массы от революции, придумало нового святого. Я ничего не знала тогда о преподобном Серафиме и ничего не могла противопоставить этой лжи. Но и от этой книги, как и от всех, ей подобных, осталось гнетущее чувство отвращения и недоумения. В первые годы после крещения я собиралась провести летний отпуск в лесу. Благословив меня перед отъездом, батюшка Серафим сказал: "Отдыхайте на груди у Божией Матери". Он дал мне для чтения "Дивеевскую летопись" и посоветовал не брать с собою никакой светской литературы, даже поэтов, без которых, как мне с детства казалось, я не могу жить и воспринимать природу. "Гуляя по лесу, - говорил о. Серафим, - вместо стихов читайте "Господи, помилуй"". Сначала это показалось мне трудным, но вскоре я почувствовала, что мир начинает раскрываться передо мной по-новому. Однако только поездка в Саров ясно показала мне, насколько молитва глубже и полнее раскрывает перед человеком красоту природы, чем все чары земного искусства. Я поселилась в ветхой покосившейся избушке в незнакомой мне деревне на опушке большого леса. В течение двух недель у меня не было ни другого занятия, ни иного собеседника, кроме "Дивеевской летописи", которую я даже не читала (разве это можно назвать чтением?), а постепенно впитывала в себя вместе с тишиною, шорохами и ароматами окружавшего меня леса. Не все было одинаково доступно и близко мне в этой книге. Но чуждое и малопонятное отступало на задний план, а в душе оставался неизгладимый и близкий сердцу образ преподобного Серафима и обителей Дивеевской и Саровской. Была ли у меня тогда мысль или желание когда-нибудь побывать в тех местах? Нет, в подобных случаях мысль следует за чувством, а желания молчат. Разве можно хотеть что-нибудь за себя или для себя, когда Господь хочет за нас и направляет нашу жизнь Ему одному ведомыми путями? Прошло два года. Мне представился случай провести отпуск в Крыму на берегу Черного моря. Комната была уже для меня приготовлена, и я мечтала о лазурных морских далях, аромате роз и звездных южных ночах. Оставалось только съездить к о. Серафиму за благословением. Но о. Серафим, выслушав мой рассказ о предполагаемой поездке, сказал: "Нет, это не то, что Вам нужно. Крым Вас рассеет, а Вам нужно собираться. Поезжайте-ка лучше в Саров!" Трудно передать то впечатление, какое произвели на меня эти слова! Какими бледными и тусклыми показались мне мечты о Крыме! Можно иметь желание поехать в Крым и просить благословения на поездку, но без благословения нельзя даже пожелать ехать в Саров. Лишь по получении благословения сознание своего недостоинства сменяется чувством спокойной уверенности, в котором тонет собственное "я". На всех, кто был в это время у батюшки, эти слова "Поезжайте в Саров" произвели сильное впечатление, но реагировали на них по-разному. Некоторые недоумевали: "Зачем ехать в Саров теперь, когда там все разорено и ничего не осталось?" - "Вот прежде бы Вам посмотреть, а теперь что?" - вздыхая, говорили они. Высказывали даже мысль, что при теперешних обстоятельствах поездка в Саров не только не целесообразна, но и не безопасна. Только К.И.* спокойно и просто, как всегда, попросила меня привезти ей воды из Саровских источников. "Если сподобитесь побывать у Преподобного", - сказала она мне. Эти последние слова глубоко запали в мое сердце и помогли мне правильнее подойти к предстоящему путешествию. ---------------------------------------------- * Ксения Ивановна Гришанова (в монашестве Сусанна) (прим. ред.) Дома я сообщила о том, что переменила свое намерение и уезжаю в Саровскую пустынь. Папа не удивился этому, зная мою любовь к лесу и тишине, и сказал: "Делай, как тебе приятнее". А брат, со свойственной ему чуткостью, глубже понял цель моей поездки, пытаясь объяснить ее себе по аналогии с тем чувством, какое он испытывал при восхождении на вершины Кавказских гор, за линию вечных снегов, когда все земное остается далеко позади. "Ну что ж, подымайся на свой Эльбрус", - сказал он мне. Я была очень обрадована его сочувствием. Мне предстояло повидать женщину по имени Поля. Она должна была дать мне письмо в Дивеево к своей подруге, у которой я должна была остановиться. Поля работала на одном из больших Московских заводов-новостроек и жила в общежитии. Я отправилась ее разыскивать. Три дня я тщетно бродила по заводу-гиганту. Поли нигде не оказалось. Однако неожиданно для меня самой эти неудачи не только не вызвали во мне беспокойства и досады, как это обычно бывает в подобных случаях, но, напротив, увеличили уверенность в том, что все будет как надо и Поля найдется, если не моими усилиями, то как бы чудом. И действительно, на третий день, возвращаясь после бесплодных поисков Поли, я встретила между длинными рядами кирпичных кладок двух женщин с другого завода. Разговорившись с ними по дороге к трамваю и рассказав о своей неудаче, я неожиданно обнаружила, что они знают Полю и даже живут с ней в одном общежитии. Оказалось, что мне неправильно указали завод. Когда я вернулась домой, мне сказали, что в мое отсутствие присылали сообщить мне о происшедшей ошибке. Теперь я совсем не имела основания сетовать на потерянные три дня и лишь могла благодарить Бога за это происшествие. В тот вечер было уже поздно идти к Поле, и я отправилась к ней на следующий день. В общежитии все знали "тетю Полю" и любили ее. Навстречу мне вышла молодая женщина, сильная и энергичная, и, по-видимому, веселая и общительная. Она повела меня в свою комнату. Я передала ей записку, которую мне дали у батюшки. Ничего не расспрашивая, она тут же написала короткое письмецо Насте и передала его мне. Она просила передать Насте привет и сказала, что вчера я бы ее не застала, так как она уезжала к своей игуменье. Разговор об игуменье так не гармонировал с окружающей обстановкой, да и сама Поля ничем не напоминала монахиню. Но в ее поведении было столько искренности и простоты, что всякая мысль о конфликтности или маскировке тотчас исчезла. Мы расстались так, как будто давно знали друг друга, и когда я возвращалась, самый завод с его цехами и общежитием казался мне менее чужим. Все, что относилось к моей поездке в Саров, каждая деталь, каждое мелкое происшествие казались мне тогда, да и теперь, при воспоминании о них, кажутся мне исполненными особенного, глубинного смысла, который всегда присутствует, но который мы, погружаясь в суету, редко сознаем в незначительных, по-видимому, событиях мимотекущей жизни. Посадка на арзамасский поезд была трудной. Брат, который обещал проводить меня на вокзал, не успел вовремя приехать, и почти в момент отхода поезда я увидела в окно вагона папу. Второй раз за всю жизнь мы внутренне встретились с папой. Первый раз это было в скиту Оптиной пустыни (тогда уже дом отдыха) в тихий летний вечер, наполненный ароматом цветов, когда старик-сторож тихим голосом говорил что-то о втором пришествии. И в третий раз за два месяца до папиной смерти, в Николин день, когда папа лежал без чувств, в чужой квартире, а я возле него читала акафист святителю Николаю. Когда я кончила читать, он очнулся и на мои слова "Мне тебя святитель Николай подарил", ответил такой ясной улыбкой, что я поняла: слова о. Серафима "Перед смертью ему все откроется" исполнились. Маруся простилась со мной через окно, и я почувствовала, что вся душа ее стремится в Саров вместе со мной. Поезд отошел. Я ехала одна в незнакомый мне, прежде столь много посещаемый, а теперь почти покинутый край, к преподобному Серафиму за живой водой для всех, кого я люблю... В разоренном Сарове На рассвете я приехала в Арзамас и пошла искать способ переправиться в Дивеево. Мне было дано указание спрашивать окружающих не о Дивееве (чтобы не возбудить никаких расспросов и подозрений), но называть другую, близлежащую деревню (не помню сейчас ее название). Оказалось, что автобус, о котором мне говорили, ходит не каждый день, и никто не мог объяснить мне, как добраться до цели моего путешествия. Так я провела в Арзамасе несколько часов в тщетных поисках транспорта, внутренне уверенная, что все и на этот раз устроится само собой. Было уже довольно поздно, когда я увидела грузовую машину, на которую нагружали бензин. Из разговора я поняла, что бензин везут до машинно-тракторной станции, находящейся в Дивееве. И я попросила рабочих взять меня с собой. День был знойный. Машина быстро неслась в клубах дорожной пыли. Ни деревца, ни ветерка... Бочки подскакивали и пахло бензином. По дороге подсели еще две-три женщины. Говорили о погоде, об урожае. К вечеру подъехали к Дивееву. Я ожидала увидеть лес, но здесь, как и по дороге, леса нигде не было. Машина остановилась. Все находившиеся в ней разошлись по своим делам, не обратив на меня никакого внимания. Я очутилась посреди каменистой площади маленького, но оживленного поселка. Окна домов были открыты. Это были монастырские постройки, в которых помещались теперь контора и управление совхоза. Много людей, по-видимому, съехавшихся на работы из разных мест, суетились вокруг. В свете угасающего летнего дня резче выделялись силуэты запертых ставень церквей и часовен. Я подошла к одной женщине и просила указать мне, где живет Настя. Оказалось, что надо только перейти через площадь. Не без волнения подошла я к дому и, оставив вещи у калитки, передала вышедшей мне навстречу Насте Полино письмо. Прочитав письмо, Настя предложила мне на выбор: расположиться в сарае одной или остаться в избе вместе с ней и ее детьми. Я предпочла остаться в избе. Настя с трех лет воспитывалась в приюте Дивеевского монастыря, потом вышла замуж. Муж ее работал в Горьком, а она жила здесь с двумя маленькими дочками и двумя белыми козами. Старшая девочка Маня целый день бегала по полям, а маленькая Тоня быстро ползала на четвереньках по всему дому, а ночью спала в люльке, подвешенной к потолку. Я улеглась на полу, и мне как-то совестно показалось стелить чистые простыни и наволочки поверх разложенных для меня тулупов. У Насти в доме никакого белья не было. Спала она с Маней всегда на полу, на старом, ничем не покрытом матрасе, который днем уносили в сад, а на ночь расстилали в избе. У маленькой Тони не было никакой одежды, если не считать одной-единственной пеленки на все случаи жизни. Дети быстро привыкли ко мне. Я нянчила Тоню по вечерам, пока мать загоняла коз, а Маня ходила со мной на базар. С питанием в этот год было трудновато, и даже хлеб можно было достать не всегда. Мы с Настей питались вместе и делили между собой все, что имели. Настя мне сразу понравилась. Она была сдержанна и молчалива, но молчание ее не было тягостным. Она ни на что не жаловалась, но умела критически относиться и к прошлому, и к настоящему, а касаясь предметов духовных, проявляла большую бережность и чуткость. Только перед самым отъездом я почувствовала, как дорог был этой простой женщине монастырь, в котором она выросла. Настя рассказывала мне, как могла, о церквах, часовнях, могилках, о канавке преподобного Серафима, ручейках и источниках. Я начала бродить по Дивееву и скоро увидела, что оно живет двойной жизнью. На поверхности - муравейник, новые пришлые люди со своими заботами и трудами, а в глубине теплится жизнь монастыря и живет благоговейное воспоминание о преподобном. В часовнях горели неугасимые лампады, на могилках чувствовалась чья-то заботливая рука, и часто прохожие, особенно крестьяне из дальних деревень, крестились на образа, оставшиеся на фронтонах запертых храмов. Я нигде не видела такого крестного знамения, как в Дивееве и в Сарове. Словно каждый, кто подходил с верой к этим местам, чувствовал, что здесь он не своей только молитвой молится, но его окрыляет молитва преподобного Серафима. Но самым чудесным в Дивееве были, несомненно, подземные источники. После закрытия монастыря их тщательно засыпали землей, чтобы в народе изгладилось воспоминание об их благодатной силе. Но это не помогало: то там, то здесь ключевая вода вновь пробивалась на поверхность земли. Вначале меня удивляло, когда я видела, как кто-нибудь из прохожих, наклоняясь к земле, внимательно вглядывался и прислушивался к чему-то. Подойдя ближе, я слышала восторженный шепот: "Ключик открылся!" Ключик вновь засыпали, он снова открывался - живой символ неиссякаемой милости Божией к жаждущему веры человечеству. Некоторые ключи пользовались особенной любовью, и их называли именами тех, кто их открыл или оберегал. Прошло 10 дней, а мне все еще не удавалось попасть в Саров. Настя очень огорчалась за меня и принимала все меры к тому, чтобы найти мне провожатого. Идти без провожатого было нельзя, так как, не зная дороги, легко было заблудиться в лесу, да и в Сарове трудно теперь что-нибудь разыскать тому, кто не бывал там прежде. Местные жители уже начали коситься на меня, так как было непонятно, кто я и что здесь делаю. Представители обеих групп дивеевского населения начали относиться ко мне подозрительно. Однажды вечером я сидела на холме и делала выписки из книги Симеона Нового Богослова. Несколько работниц совхоза подошли ко мне и тоном упрека спросили: "Муку списываешь?" Затем они смягчились, подсели ко мне, и одна из них попросила меня написать под ее диктовку письмо жениху, который ее оставил. Другой раз, в полдень, я села отдохнуть у реки. Ко мне подошла необычно одетая молодая женщина с тонким и красивым лицом. Это была одна из тех монахинь, которые после закрытия монастыря не ушли "в мир", но остались уединенно жить в слободке на положении полунищих. "Что ты здесь, раба Божия, делаешь?" - строго спросила она. "Отдыхаю", - ответила я. Взглянув на меня, она успокоительно сказала: "Отдыхай с Богом", - и отошла. Наконец наступил долгожданный день. Настя нашла мне провожатую. Это была старая монахиня, прожившая в монастыре больше пятидесяти лет. Звали ее Матрена Федоровна. Она была высокого роста, немного сгорбленная от старости, и голова ее слегка тряслась. На ней был надет черный платок, а в руках была большая палка. Мы условились, что она придет к нам на следующее утро, как только рассветет, и мы отправимся в Саров. Как только разгорелась на небе утренняя заря, Матрена Федоровна постучала к нам в окно. Никто не сказал ни слова. Все перекрестились, и мы отправились в путь. Кругом расстилался простор полей. Мы были одни. Дорога, извиваясь, влекла и манила вдаль. В душе, как отголосок далекого, оставшегося позади мира, прозвучали слова поэта: Рядом со слепым стариком идти туда, куда не идет никто. Р.М. Рильке Когда мы дошли до ближайшей деревни, к нам присоединилась еще одна спутница. Это была местная крестьянка, дочь которой работала в Сарове на заводе. Она шла к дочери, и Матрена Федоровна договорилась с ней о ночлеге. Новая спутница оказалась словоохотливой. У нее с Матреной Федоровной завязалась оживленная беседа. Я шла позади и слушала их рассказы. Чего-чего только в них не было: и разорение монастырей, и страдания за веру в наши дни, и бесчисленные случаи чудесных избавлений и исцелений, и страшные наказания осквернителей святыни, и всевозможные сны, видения, и предсказания будущего. Такому неопытному человеку, как я, невозможно было разобрать, где кончается область правды и начинается вымысел и фольклор. Народное творчество не всегда строго разграничивает то и другое. Местами эти рассказы приближались к житиям святых, а местами напоминали народные сказки или метаморфозы Овидия. По мере того как мы подходили к Сарову, мои спутницы замолкали. Из-за леса показались купола, а вскоре и весь Саровский монастырь предстал перед нами в том виде, в каком мы не раз видели его на картинках. День клонился к вечеру, и хотелось скорее добраться до ночлега. Огромные соборы были пусты, но все жилые дома были густо заселены. Надписи говорили о том, что мы находимся в пределах Мордовской АССР. Попадались красивые женщины-мордовки в национальных костюмах, но большинство населения составляла молодежь, подростки, мобилизованные из разных мест на работу и в школы ФЗУ*. Жили в общежитиях. Было тесно, грязно и шумно. ---------------------------------------------- * Фабрично-заводские училища (прим. ред.) Дочь нашей спутницы жила в одной из комнаток общежития. Это была совсем еще молодая женщина. У нее была трехлетняя дочь, отец которой скрылся неизвестно куда. Она мешала матери, и мать, и бабушка, не скрывая этого, тяготились ребенком и желали ее смерти. Мы все улеглись на полу маленькой комнатки и, утомленные ходьбой, скоро заснули. За окном долго не смолкали крики и смех... Когда я проснулась, было уже светло. Матрена Федоровна стояла на молитве. Мы должны были пойти к источнику только часов в 10 утра, а потому у меня оставалось еще много времени, чтобы осмотреть окрестности. Когда я вышла на улицу, поселок еще спал. Река Саровка спокойно отражала прибрежные кусты. Тихо и величественно возвышался монастырь. Чувствовалось, что хотя здесь нет больше ни прежней роскоши и великолепия, ни монахов, ни святых икон, но благодать Божия не оставила эти стены и преподобный Серафим продолжает совершать божественную службу на небесах? Нечто подобное испытала я прежде, еще до крещения, в Оптиной, хотя тогда я не могла отдать себе отчет в этом. Следы молитв и подвигов духовных запечатлеваются и остаются в окружающей природе так явно, что кажутся почти доступными восприятию внешних чувств. Большая часть храмов была заперта, но в одном большом соборе дверь оказалась полуоткрытой. Мне очень хотелось зайти посмотреть, не осталось ли там живописи или надписей на стенах. Тяжелая дверь поддавалась с трудом. Я заглянула внутрь. В соборе было пусто, живопись замазана, часть помещения поросла травой. Вскоре я убедилась, что я не одна. Передо мной стояла корова и смотрела на меня своими большими круглыми глазами. Забрела ли она в собор случайно, отбившись от стада, или ее специально оставили здесь на ночь, но чувствовала она себя, видимо, не очень хорошо и жалобно мычала. Я не решалась шире открыть дверь, боясь выпустить корову и тем причинить убыток ее владельцам, а на себя навлечь неприятности, и поспешила уйти. Захватив с собой посуду для воды из Саровских источников, мы отправились в дальнейший путь. Матрена Федоровна взяла с собой акафист преподобному Серафиму. Несмотря на то, что с нами была наша словоохотливая спутница, шли молча. Каждый чувствовал, что в этом лесу нельзя говорить, а можно только молиться. Здесь уже не было той двойной жизни, которую мы наблюдали в поселках Дивеева и Сарова. Здесь полновластно царил преподобный Серафим. Всякий, кто входил в этот лес, приходил к преподобному. Люди и говорили, и действовали, и двигались здесь как-то иначе, чем в других местах, словно боялись что-то нарушить или чему-то помешать. Я узнала там, что охотники до сих пор не бьют медведей в этих лесах в память о том медведе, которого преподобный Серафим кормил из своих рук. На перепутье, по дороге к источнику, стоит крест. Прежде на нем было Распятие. Теперь оно увезено и разбито, и самое дерево креста поломано во многих местах. Те, кто бывал здесь раньше, кто помнит монастырь в его прежнем цветущем виде и считает, что сейчас в Сарове ничего нет, испытали бы, быть может, при виде сломанного креста только печаль или негодование и не разделили бы моих чувств! Заброшенный и сломанный крест в этом благодатном лесу делал, казалось мне, более близкими и ощутимыми страдания Спасителя, чем самые художественно исполненные и оберегаемые Распятия богатых и пышных храмов. В деревянных обломках ощущалось "блаженное древо, на нем же распялся Христос, Царь и Господь". Он, Распятый и Обагренный Кровью, победил мир! В этом сказалась любовь Божия к миру и человечеству. И святые места, поруганные и разоренные, разве не становятся для нас еще святее и дороже, напоминая о спасительных страданиях Господа Иисуса Христа? Отсюда, с Креста, снисходит любовь, которая прощает и благословляет всех! Я подобрала кусочки дерева, отломившиеся от креста, и взяла их с собой. Чем ближе мы подходили к главным источникам, тем чаще попадались прохожие. Многие из них, видимо, прошли десятки верст пешком, некоторые вели с собой детей. Шли сосредоточенно, робко, стараясь быть незамеченными, в одиночку. Но в каждом сердце теплился объединяющий всех огонек веры в дарованную угоднику Божию благодать исцеления. Каждый из проходивших останавливался у того места, где находился камень, на котором много дней и ночей молился преподобный Серафим. Камень пытались уничтожить, его взрывали, раздробляли на мелкие части, но обломки его все же можно было найти далеко кругом. Я видела детей и взрослых, которые тщательно собирали мельчайшие обломки камня в траве. Колодцы были сломаны, но из-под земли бил родник чистой ключевой воды. Матрена Федоровна с молитвой обдала меня и себя чудесной свежей водой и предложила мне прочесть вслух акафист преподобному Серафиму. В другой обстановке меня бы это смутило. Но здесь все субъективное исчезало, теряло самостоятельное значение. Пустыня Саровская проповедует труды и подвиги преподобного Серафима, ее же дебри и леса облагоухал он своею молитвой. В этой объективности духовного мира тонут все вопросы теории познания. Сам Бог, сотворивший этот мир, - критерий истины. Он Сам - Путь, Истина и Жизнь. Стирается грань между материальным и духовным там, где камни и источники вод исполняются благодатью Духа Святого... У источника мы простились с нашей спутницей. Она пошла домой, а мы с Матреной Федоровной двинулись дальше. Лес становился все гуще, и прохожих больше не было. Если бы не Матрена Федоровна, я бы не знала, куда идти. Но ей были известны все уголки Саровского леса. Какое удивительное чувство испытываешь в этом лесу, когда он все тесней и тесней обступает со всех сторон. Почти не верится, что это еще наша земля, до такой степени она сливается с небом и растворяется в нем. Вот полянка, на которой преподобный кормил медведя, а вот и пещерка, в которой он укрывался во время своего пустынножительства. Матрена Федоровна предлагает взять на память горсточку земли из пещерки. Мы подходим к ее выходу и неожиданно слышим человеческий голос. Из пещерки вышел юноша, почти мальчик, лет 16-17, и, окинув меня взглядом, спросил: "Видать, из Москвы?" - "Из Москвы", - ответила я, и он полувопросительно, полуутвердительно добавил: "Москва не забывает преподобного Серафима?!" Потом он начал говорить о суетности и тщете всего земного. "Вот и цари, - говорил он, - гордилися, величалися, а что от них осталось?" Юноша предложил пойти нам вместе с ним. Неподалеку, в самой чаще леса, мы увидели березку. На березке был крест, а под крестом - образок преподобного Серафима. Внизу, в кустах, шевелилось еще какое-то человеческое существо. Кто это был, сразу нельзя было разобрать. Лишь присмотревшись, мы увидели, что это был монах, одетый во все черное, слепой или полуслепой, но до такой степени заросший волосами, что лица его почти не было видно. Нас попросили сесть, и хозяева вступили с нами в беседу. Оказалось, что они живут и лето, и зиму в лесу. Об их местопребывании знают очень немногие. Родители юноши жили в одной из окрестных деревень, работали в колхозе. Сам он учился в школе, но, пожелав уйти от мира, скрылся из родительского дома и поселился в лесу со слепым монахом. Время от времени он возвращался "в мир" для того, чтобы добыть необходимое для жизни, и вновь уходил в лес. Слепой монах начал с интересом расспрашивать о Москве и московской жизни как о чем-то далеком и немного страшном. Разговор со слепым монахом, его мрачное, почти враждебное отношение к современности смутили меня. И только приложившись к кресту и образу преподобного Серафима на березке, я с новой силой почувствовала, что преподобный Серафим, от юности возлюбивший Христа и встречавший разбойника словами "радость моя", покрывает и испепеляет своей пламенной любовью всякую вражду и злобу человеческую - и на сердце стало опять легко и спокойно... Юноша приветливо проводил нас и, внимательно посмотрев на меня, сказал: "Смотрите на жизнь, но попроще, и живите в простоте". А когда я уже уходила, он крикнул мне вслед: "И не забывайте преподобного Серафима!.." Еще одну ночь провели мы в Сарове и двинулись в обратный путь. На этот раз мы шли не прямо, но останавливались в каждой деревне. Матрена Федоровна заходила в известные ей дома. Мне никогда прежде не приходилось наблюдать ничего подобного. Трудно было сказать, что это: нищий ли просит милостыню или власть имеющий собирает дань со своих подданных. Ей подавали не из милости, но по долгу, не для нее, а для Бога, а следовательно, и для себя, для спасения своей души и благополучия своего дома. И она собирала с сознанием своего права на долю трудов. Ведь она молится за них! К вечеру мы вышли в поле. Шла уборка хлеба. Видя, что мы идем из Сарова, некоторые из работавших расспрашивали нас о состоянии источников, другие делились воспоминаниями. Одна женщина на минуту остановилась с серпом в руке и задумчиво сказала: "Благодать везде, была бы вера!" Когда мы пришли в Дивеево, было уже поздно. Настя ждала нас. Настроение у нее было приподнятое. Несколько смущенно она достала из сундука образ мученицы Веры и подала его мне. "Когда монастырь закрывали, я взяла его оттуда и спрятала, а теперь возьмите себе на память. Это ваша святая, повесите где-нибудь в уголочке". Потом она разыскала еще несколько картин с изображением Саровской обители и отдельных моментов из жизни преподобного Серафима и также отдала их мне. Матрена Федоровна переночевала у нас, а наутро ушла, обещав дать мне кусочек камня, на котором молился преподобный Серафим, если я зайду к ней на Слободку. Дня через два я отправилась к Матрене Федоровне. Стоял жаркий полдень, и небо было безоблачно. Надо было перейти только небольшой луг и овраг. Избушка, в которой жила Матрена Федоровна, казалась совершенно непригодной для жилья. Местные колхозники отдали ее в распоряжение Матрены Федоровны и другой старушки-монахини, которая жила вместе с ней. Кто-то подарил им козу и пару кур. Так они и жили. Вторая монахиня была совсем дряхлой и еле двигалась. В доме все было ветхим и не было почти никакой утвари. Матрена Федоровна дала мне посмотреть сохранившиеся у нее монастырские книги, а на прощанье подарила обещанный камешек. Когда я вышла на улицу, поднимался ветер. Я подумала, что надвигается гроза, и надо было быстрей добежать до дома. Но не успела я перебежать через дорогу, как незнакомая женщина закричала мне: "Бегите скорее в дом". Я не поняла, в чем дело, но решила повиноваться. Едва успела я войти в дом Матрены Федоровны, как все потемнело кругом, так что нельзя было различить окружающие предметы. Небо стало темно-желтым, и трудно было дышать. Не могу сказать, долго ли это продолжалось, но на мгновенье казалось, что свет померк. "Как безоблачно и спокойно было все кругом только несколько минут тому назад", - подумала я. "Так придет и день Страшного Суда", - сказала Матрена Федоровна, словно отвечая на мои мысли. Пронесся сильный порыв ветра, который едва не снес ветхую избушку, и пошел сильный град. Обе монахини шептали молитвы и дрожащими руками ставили между окнами чашки со святой водой. Когда посветлело, все окна в избе оказались разбитыми вдребезги... В поселке люди подбирали разбитые стекла и, качая головами, говорили: "Как после бомбардировки!" Мне очень хотелось остаться в Дивееве до 1 августа (день памяти преподобного Серафима по новому стилю). Но представители местной власти начали интересоваться, зачем и к кому я приехала, где работаю и т.п. Я боялась создать какие-либо осложнения для Насти и спешила уехать. Мне хотелось еще повидать перед отъездом образ Казанской Божией Матери, очень чтимый местным населением и находившийся на расстоянии около километра от Дивеева. Вечером, накануне отъезда, я пошла одна в указанном мне направлении. Солнце садилось. На дороге было тихо, безлюдно. В поле, вдали от всякого жилья, стоял крепкий еще деревянный дом. Дом был заперт, но в окно хорошо было видно, что делается внутри. В доме была удивительная чистота и тишина. Там не было ничего, кроме большой чудотворной иконы Казанской Божьей Матери. Ее окружали полевые цветы. Горели лампадки. Во время всех происходивших в монастыре бурь этот образ оставался неприкосновенным. Закрыты храмы, молчат колокола... Но Заступница Усердная неизменно изливает свою безграничную любовь и благодать на весь страдающий мир... На небе догорала вечерняя заря. Темнело. Тихо журчал ручей. Я возвращалась в Москву с радостным чувством. В разоренных и опустошенных святых местах я нашла святыню не уничтоженной, но всеобъемлющей, сияющей небесной чистотой и торжествующей! День, когда я приехала из Сарова к батюшке, был для него каким-то праздником. Я никогда не видела его в таком радостном возбуждении. "Тонечка, посмотри, дочка-то твоя какая приехала, настоящая Саровская", - позвал он Тоню и потом еще, обращаясь к Тоне, батюшка говорил: "Тонечка, ты подумай, ты только подумай... Верочка - в Сарове!" Батюшка радовался тому, что он имеет наконец, после стольких лет, живой привет из дорогих его сердцу святых мест, и может узнать, что там теперь осталось и в каком состоянии все то, что ему так хорошо знакомо и близко, и тому, что, наконец, после стольких лет ему удалось направить туда кого-то из своих духовных детей, и тому, что это была именно я. Батюшка расспрашивал обо всем. Он знал там каждый уголок, знал многих людей лично, исповедовал их когда-то. Батюшка просил меня на исповеди рассказать только внутреннюю сторону, а все, что касалось внешних фактов, рассказать потом при всех. Когда я рассказывала батюшке о том, что в итоге моей поездки у меня осталось чувство, что я не только посетила Саровскую пустынь, но была у преподобного Серафима, он ответил: "Так оно и есть на самом деле". Когда мы вышли в общую комнату, я показала те подарки, которые дали мне в Дивееве: образ мученицы Веры из Дивеевского монастыря, большие картины с изображением Саровской обители, явление Божией Матери преподобному Серафиму и другие. - Ваша поездка - не простая, - несколько раз повторил батюшка. - Батюшка, а Верочка эти картинки своему брату показывала, - сказала Тоня. - А как же, - сказал батюшка, - так и нужно, очень хорошо, что показала. Дальше труднее будет Попытка изобразить в словах внутренний облик батюшки не является ли великой дерзостью, так как я, разумеется, не в состоянии не только передать, но и охватить хотя бы в незначительной степени всю многогранность его души, все многообразие его деятельности, а тем более отобразить ту благодатную атмосферу, которая создавалась вокруг него и исходила из глубины его сердца, до конца преданного Господу и Божией Матери, глубину его понимания души человеческой и тех путей и предначертаний, которые Господь открывает только своим избранным, наконец, его великую любовь к родине и Церкви, за которых он страдал ежечасно? Невозможно забыть те моменты литургии, когда о. Серафим молился о "страждущей державе Российской"... Приходилось удивляться широте его сердца. Он, кажется, готов был принять всех. Отношение батюшки к каждой человеческой душе можно было бы определить одним словом - "бережность". Когда придешь, бывало, к батюшке с неразрешенными вопросами или с большой тревогой в сердце, батюшка прежде всего перекрестит это самое волнующееся сердце и тревога исчезнет, а затем начнет объяснять непонятное с ласковым обращением: "Чадо мое родное!" И так хорошо станет на душе от этих слов, что, кажется, готов встретить все испытания. Вместе с тем батюшка никогда не старался смягчить трудности внешние и внутренние. "Когда Алик был маленький, мы кормили его манной кашей, а когда стал подрастать, стали давать ему и твердую пищу, - говорил мне батюшка. - Так же и Вы. Сейчас Вам многое трудно, а дальше еще труднее будет". Это было просто и понятно. Он говорил о пути христианской жизни. Ведь Сам Господь сказал: "Кто не возьмет креста своего и не пойдет за Мной, не может быть Моим учеником". Прощаясь, батюшка всегда провожал уходящего долгим внимательным взглядом. Хорошо было чувствовать на себе этот взгляд, который, казалось, будет сопровождать тебя повсюду до конца дней. И как часто хочется теперь, хотя бы по ту сторону жизни, вновь увидеть тот же внимательный взгляд и услышать голос, произносящий ласковые слова: "Чадо мое родное". Батюшка сам часто удивлялся тому, что наш своеобразный образ жизни в столь сложной обстановке проходит без серьезных внешних осложнений. "Это удивительно, как Вас Господь бережет!" - говорил он. Помимо своих духовных занятий, старческого руководства, пастырских и богословских литературных трудов, батюшка в своем уединении принимал активное участие в жизни Церкви, встречался со многими из своих единомышленников среди церковных деятелей и вел постоянную переписку. Вместе с тем, не было, казалось, ни одного вопроса, которым бы он не интересовался. Он следил за текущими событиями и переживал все со всеми. Благодатная сила его благословения была так велика, что покоряла себе душу каждого человека, с которым он встречался. Однажды он рассказал мне следующий случай из своей жизни. Это было в тот период, когда народ приучали относиться к духовным лицам без всякого уважения и даже насмехаться над ними. Батюшка рассказывал, что ему пришлось как-то идти лесом в праздничный день. Навстречу ему попались двое молодых рабочих, несколько подгулявших. Поравнявшись с батюшкой, они, смеясь, обратились к нему: "Отец, благослови выпить!" Батюшка ничего не ответил. Но они не оставляли его в покое и продолжали идти с ним рядом, настойчиво повторяя те же слова. Тогда батюшка остановился, повернулся к ним лицом и, осенив их крестным знамением, сказал: "Благословляю вас... не пить". Это так подействовало на молодых людей, что они попросили у него прощения, рассказали ему о своей жизни и потом не раз приходили к нему за советом и благословением. Свободное время батюшка проводил в своем маленьком садике, позади дома, окруженном высоким забором. Он любил сам пересаживать молодые деревца, ухаживать за цветами. Когда батюшка выходил в сад, его окружало множество белых цыплят, которые ходили за ним, садились к нему на плечи. В праздничные дни, когда за столом у батюшки собиралось довольно много гостей, он бывал таким веселым и приветливым, шутил и радовался маленьким радостям своих духовных детей, так что все чувствовали себя совсем свободно и непринужденно. Казалось почти несущественным, что каждый незнакомый стук в дверь, каждый случайно зашедший человек, будь то почтальон или кто-нибудь другой, могли нарушить покой маленького домика и его хозяин должен был скрываться. Подобные инциденты бывали довольно часто. Это знали и чувствовали все, но страха не было. Находясь возле батюшки, каждый чувствовал над собою Покров Божией Матери и ничего не боялся. С батюшкой советовались обо всем, даже о какой-нибудь покупке или фасоне платья, ремонте или постройке дома. Батюшка был очень хорошо практически ориентирован и не только давал советы по многим вопросам хозяйства, строительства, но и сам мог выполнять многие работы и любил, чтобы все было сделано хорошо и во всем был порядок. Он находил время помогать в школьных занятиях детям родственников (тех, у кого он жил), которым трудно было учиться. Батюшка любил чертить, проектировать разные постройки и поделки. Однажды он дал Леночке чертеж дивана, который может быть превращен в диван-кровать и обратно. У батюшки часто кто-нибудь ночевал, и такие вещи были очень нужны. Он просил Леночку показать столярам, которые работали у нее на даче, и спросить их, считают ли они такое сооружение осуществимым. Один из столяров сказал, что хотя сам не умеет этого делать, но видел такую мебель, когда жил в Финляндии. Батюшка был очень доволен тем, что его проект оказался правильным. Любя жизнь во всех ее проявлениях и труд умственный и физический, батюшка никогда не оставлял и "память смертную". Однажды Леночка по просьбе батюшки привезла ему гвоздей для каких-то строительных работ. Рассмотрев гвозди, батюшка отложил самые лучшие и дал К.И., чтобы она спрятала. "Эти гвозди дорогие", - многозначительно сказала Леночке К.И., но Леночка не поняла, к чему это относится. Когда Леночка пришла в день кончины батюшки, она увидала эти гвозди. Они должны были послужить для сколачивания гроба. Батюшка за несколько лет до этого приберег их на день своего погребения. Батюшка придавал большое значение благоговейному отношению к смерти. Он очень сокрушался, когда во время войны в народ был брошен лозунг "презрения к смерти". "Куда же еще дальше идти?" - говорил он. Ничто не казалось батюшке мелким или неважным. Он вникал во все интересы, зная, что за каждой вещью, принадлежащей человеку, скрывается какое-то движение его души. Иногда привезешь батюшке что-нибудь, например, яблоко или апельсин. Он с благодарностью принимал все и затем часто возвращал привезшему как свое благословение, и вещь эта доставляла получившему ее особенную радость и утешение. Ведь в нашем повседневном быту мы почти постоянно утрачивали чувство, что все, что имеем, каждый кусок хлеба - дар Божий. Без благословения Божьего вещи становятся мучительно мертвыми, перестают радовать, становятся или безразличными, или враждебными. Батюшка одним своим словом, одним прикосновением, своим присутствием даже восстанавливал правильное отношение к вещам. Призывая благословение Божие, он возвращал вещам жизнь, а людям - радость жизни. Однажды, когда я была больна, батюшка прислал мне наклеенный на картон засушенный цветок под стеклом. Передавая его, он сказал: "Эту вещь подарила мне одна раба Божия с большой любовью". Я не знала, кто была эта "раба Божия", но было что-то глубоко ценное в том, что батюшка захотел передать мне через этот цветок любовь неизвестной мне души. За столом батюшка сам делил и раздавал пищу, выслушивая рассказы всех, иногда сам что-нибудь рассказывал или читал вслух. Когда кто-нибудь рассказывал о ранних дарованиях или особенно интересных проявлениях у детей, батюшка всегда говорил: "Беречь, беречь надо!" Говоря о ребенке, батюшка как будто имел в виду не только данный период его развития, но и всю жизнь его в целом. Как-то батюшка сказал мне: "Хорошо, что вы так внимательны к Алику, но, привыкнув к этому, он такого же внимания будет требовать от своей жены". Мне показалось, что батюшка шутит (Алику было всего 5 лет), но он говорил серьезно. В тот период мне часто трудно было отдать себе отчет в том, какое мое настоящее отношение к целому ряду вещей и что было уже пройденным этапом, и это осложняло мое общение с прежними знакомыми. Мне хотелось просить батюшку помочь мне разобраться в этом вопросе. Я задала этот вопрос, приведя конкретный пример. "Батюшка, - сказала я, - когда я пришла, например, в библиотеку иностранной литературы, я почувствовала, что не знаю, по-прежнему ли меня интересует тот факт, что в Америке появился новый писатель или меня это больше не касается?" - "Не касается", - твердо ответил батюшка. С детства я любила поэтов, поэзия была стихией моей души. Батюшка глубоко понимал и любил поэзию, но, насколько я могу заключить из того, как он вел и воспитывал меня в этом отношении, он понимал поэзию как некоторую подготовительную ступень в развитии души. Я говорю "воспитывал", потому что батюшка был воспитателем в самом высоком смысле этого слова: в смысле искусства устроения души, искусства, материалом которого является не мрамор, не краски, но тончайшие движения души, то стремление к божественному, которое вложил Господь в Свои разумные создания. В своей переписке с батюшкой до крещения я часто использовала мысли и слова поэтов, и батюшка всегда горячо на них откликался, давая понять, что здесь только намеки, а полнота - в мире духовной жизни, в мире религии, где эти намеки раскрываются до конца и становятся реальностью. Когда я привела в одном из писем четверостишие Тютчева: Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется, - Но нам сочувствие дается, Как нам дается благодать, батюшка предупредил меня, что я сама не до конца еще понимаю смысл этих слов, и со своей стороны напомнил мне слова того же поэта: Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь Небесный Исходил, благословляя. В другой раз я использовала стихи Блока из драмы "Роза и крест", для того чтобы выразить занимавшую меня мысль "радость - страдание - одно". Батюшка написал мне в ответ, что эта мысль глубоко христианская и путь к ее правильному пониманию только в духовной жизни. Между прочим, батюшка очень ценил Гоголя и, упоминая об его статье "Размышление о Божественной Литургии", говорил: "Даже не верится, что это написал светский писатель". После крещения батюшка стал подводить меня к иному пониманию взаимоотношений между поэзией и религией. Я понимала их односторонне, только как близость, согласно мысли Жуковского: "Поэзия - религии небесной сестра земная". Противоположность между поэзией как искусством падшего человека и религией как средством спасения я поняла позднее и только благодаря батюшке. Батюшка не советовал читать поэтов во время уединенного пребывания среди природы. Вернувшись домой после поездки в Саров, где стихи были уже совсем неуместны, я по привычке открыла Блока и прочла хорошо известное мне стихотворение "К Музе", но открывшиеся мне строки я читала теперь иначе. Обращаясь к музе, поэт говорит: Есть в напевах твоих сокровенных Роковая о гибели весть. "Да, - подумала я, - там весть о гибели, а здесь - весть о спасении?" В то же время, когда речь шла о брате, о том, как приблизить его к духовной жизни, батюшка сказал: "Читайте ему стихи". Такова "диалектика" жизни души. Я рассказала батюшке, что одна моя знакомая часто обвиняет меня в неискренности и даже фарисействе. "Не оправдывайтесь, - сказал батюшка, - и вы будете спокойны". Батюшка никогда не отказывал в помощи, хотя бы заочной, и тем людям, которых он лично не знал. Когда Наташа*, жившая в Ленинграде, прислала своим подругам письмо, в котором высказывала свое крайне тяжелое душевное состояние, приведшее к тому, что вместо подлинно духовных ценностей стала гоняться за "зелеными изумрудами", т.е. весьма сомнительными, а в сущности - демоническими образами, которые европейское искусство XIX-XX веков так часто пыталось представить в привлекательном виде, батюшка сам взялся написать ей письмо с тем, чтобы кто-нибудь переписал его и послал от своего имени. ---------------------------------------------- * Вероятно, речь идет о Наташе Середе (прим. ред.) Батюшка строго относился ко всякой экзальтированности, которую он рассматривал как нарушение строя души, духовного целомудрия, как "прелесть", чрезвычайно опасную для духовной жизни. Когда приехала А., она потребовала, чтобы Леночка ехала с ней смотреть на то "чудо", которое, по ее словам, с ней произошло. Она нашла стоявшую в церкви икону Спасителя и, почувствовав, что она предназначена именно для нее, взяла ее себе и временно поместила у меня в комнате. Когда батюшке рассказали обо всем этом, он возмутился поступком А. и сказал: "Это не чудо, а воровство". Однажды батюшка вел с кем-то длительную беседу, а я сидела одна в другой комнате. Выйдя на минуту за чем-то в эту комнату, батюшка остановился и, неожиданно для меня, спросил: "Вы никогда не увлекались теософией?" (По-видимому, разговор в той комнате шел именно об этом предмете.) "Нет, - ответила я, - я встречалась с людьми, которые интересовались этими вопросами, но меня всегда эти вещи отталкивали". - "Слава Богу", - сказал батюшка и ушел, чтобы продолжить прерванный разговор. Батюшка высоко ценил труд и считал клеветой на христианство разговоры о том, что труд является проклятием для человека. Труд, как и наука, по словам батюшки, имели свое начало еще до грехопадения, когда Бог дал человеку Эдем для того, чтобы его "хранить и возделывать". Батюшка считал вполне естественным живой интерес и даже увлечение работой. Помню, как-то на исповеди говорила о том, что, придя в день праздника Рождества Христова после ранней обедни на работу, я совершенно забыла, что сегодня Рождество, и вспомнила об этом только тогда, когда вышла на улицу по окончании работы. Батюшка сказал, что если бы можно было в этот день не работать, было бы очень хорошо, но раз надо работать, то это вполне естественно. Батюшка очень отрицательно относился к тем, кто свое недобросовестное отношение к работе пытался прикрыть "принципиальными" соображениями. Ни при каких обстоятельствах он не допускал мысли о вредительстве или обмане при исполнении гражданских обязанностей. Но когда духовное лицо слишком горячо занималось общественной деятельностью, батюшка считал это явление довольно грустным. - Несмотря на мое глубокое уважение к о. Павлу Флоренскому, - говорил он, - мне было грустно, когда я однажды встретил его на одной из центральных улиц Москвы, очень спешившего по делам ГОЭЛРО (государственного плана электрификации) с пачкой бумаг в портфеле.* ---------------------------------------------- * В те годы о. Павел Флоренский как инженер был членом Комиссии по электрификации. (прим. ред.) Батюшка был очень любознателен. Однажды я пришла на исповедь с тяжелым чувством. Под праздник, вместо того чтобы пойти в дом, где служили всенощную, куда усиленно звали меня, я предпочла пойти на лекцию об обучении слепоглухонемых - вопрос, который был тогда для Москвы новинкой. Батюшка ответил: "Это очень интересно. Несмотря на свой сан, я охотно прослушал бы такую лекцию". Вообще я часто чувствовала, что нет у меня такого рвения и таких высоких полетов, как у Маруси и Леночки, и это меня смущало. - Не смущайтесь этим, - сказал батюшка. - У каждой птички свой полет. Орел под облаками летает, а соловей на ветке сидит, и каждый из них Бога славит. И не надо соловью быть орлом. В 1941 году муж Леночки был арестован по обвинению в каких-то служебных злоупотреблениях. Обвинения эти впоследствии не подтвердились. Батюшка видел внутренний смысл всего происходящего и принимал самое горячее участие. Когда ему рассказали о том, что составлено 16 книг обвинения, батюшка сказал: "Матерь Божия их все закроет". Так и случилось год спустя. Жизнь внешне осложнилась. Надо было взять на себя почти целиком заботу о семье Леночки. Кроме того, нарастала тревога за ее личную безопасность. Но общение с батюшкой снимало горечь всех испытаний житейских. Первого мая надо было идти на демонстрацию. Я решила взять с собой Алика. С одной стороны, мне хотелось, чтобы он побыл на воздухе, а с другой - мне хотелось познакомить с ним своих товарищей с тем, что если придется устраивать его в детский сад или санаторий, он не будет посторонним для всех ребенком. Погода была прекрасная, настроение у всех хорошее. Алика спросили, хочет ли он дойти до Красной площади, на что он ответил утвердительно. Словом, все было хорошо, но на душе у меня было неспокойно. Какое право имела я вести ребенка на Красную площадь, не спросив благословения? Когда я рассказала батюшке обо всем, он был недоволен: "Ваша обязанность идти на демонстрацию, но ребенка не надо было брать". - Но отчего же? - спросила я. - У меня было такое хорошее чувство. Я чувствовала, что все кругом мои друзья, и мне хотелось, чтобы всем было хорошо. - Но Вы не знаете, что чувствовали другие, - кратко ответил батюшка. Однажды батюшка дал мне свечу и сказал: "Когда у Вас на душе будет тревога, зажгите эту свечу и почитайте канон Божией Матери "Многими содержимь напастьми". Через несколько дней поздно вечером папу вызвали на допрос (как оказалось потом - по делу незнакомого ему человека, который случайно зашел к нему на работу). Я зажгла свечу, которую дал мне батюшка, и читала канон непрерывно до 4 часов утра. В 4 часа папа вернулся. С тех пор этот канон является для меня неизменным спутником во все трудные минуты жизни. Батюшка стремился ежечасно обращать к Божией Матери сердца и мысли своих духовных детей. Он молился Божией Матери и при встрече, и при прощании с каждым из приезжавших к нему. Батюшка не любил насиловать чью-либо волю, послушание должно было быть добровольным. Те, кто думал иначе, не понимали сущности его руководства. - Она по неразвитости так говорит: "Батюшка велел, батюшка не велел", - говорил он одной своей духовной дочери. - Батюшка ничего не велит. Однажды одна молодая девушка, расстроившись от того, что батюшка не дал ей благословения ехать к жениху в ссылку, сказала: "Больше, батюшка, я к Вам не приеду!" - "Сама не приедешь, Матерь Божия силком приведет", - ответил батюшка. Однажды я спросила, что означают слова "память вечная", ведь память человека и даже человеческая не может быть вечной? - "Вечная память" - это память Церкви, - ответил батюшка. Исповедь батюшка обычно начинал словами: "Ну, как мы с вами живем?" Так что она носила характер обсуждения всей жизни, всего того, что могло в правильном или искаженном виде дойти до сознания. Но батюшка видел глубоко и знал лучше меня, что происходило в моей душе, и освещал темные для меня стороны моих же собственных поступков или переживаний. "Вот видите, как трудно разобраться", - говорил он, указывая на то, какую опасность для души представляет жизнь без руководства, как легко увлечься стихиями мира или соблазнами свойственного человеку самообмана и самообольщения. Иногда, если долго не удавалось бывать у батюшки, я излагала свою исповедь в письменном виде и передавала через близких. Приехав к о. Серафиму, я находила это письмо у него в руках, подчеркнутым в разных местах красным карандашом. Он заранее знакомился с ним и отмечал те места, на которые считал необходимым обратить мое внимание. Однажды, когда я пришла к батюшке, у него сидел незнакомый мне человек и что-то писал. Это был о. Петр. "Возьмите благословение", - сказал батюшка. Я подошла к о. Петру. Он встал и благословил меня. После батюшка говорил мне: "Вы одни не останетесь: не будет меня, будет о. Иеракс, не будет о. Иеракса, будет о. Петр". Батюшка выразил желание пойти вместе со мной в одно из предместий Загорска, где находился особо чтимый образ Божией Матери. Меня это крайне удивило, так как батюшка редко уходил из дома, а тем более так далеко, и мне непонятно было, почему он хочет идти вместе со мной. Несомненно, это должно было иметь какое-то особое значение для меня. В этот день я торопилась в Москву и просила отложить до следующего приезда. До сих пор не могу простить себе, что пренебрегла этим предложением батюшки ради каких-то житейских дел. Надо было оставить все. В следующий мой приезд прогулка наша не могла состояться, так как он совпал с памятным днем 22 июня 1941 года, а потом и батюшке было уже не до этого. Война 22 июня 1941 года был воскресный день и праздник всех русских святых. Погода была прекрасная, и я в самом хорошем расположении духа собиралась в Загорск. Перед самым моим уходом Алик попросил меня: " Узнай, пожалуйста, у Дедушки, будет ли война, когда я вырасту". У о. Серафима также все было спокойно. Когда я приехала в Загорск, пошел дождь. "Пройдет дождик, и мы пойдем с батюшкой, куда он наметил", - подумала я. Часам к 12 к батюшке стали съезжаться люди. Кто-то сказал слово "война". Оно показалось чужим, лишенным смысла, но каждый из приходивших, а их было все больше, приносили те же вести, за которыми вырастала невероятная, чудовищная реальность внезапного вражеского вторжения вглубь страны. Хотелось проверить еще и еще раз. Молотов говорил по радио, были названы города, занятые неприятелем, города, на которые были уже сделаны налеты вражеской авиации. Война! Москва на военном положении! Москва вдруг показалась далекою от Загорска. Какая милость Божия, что я оказалась в этот день у батюшки! Духовные дети батюшки приезжали из Москвы, из окрестных мест, чтобы получить указания, как быть, что предпринять, куда девать семью, детей, имущество; оставаться ли на месте или уезжать в эвакуацию и т.п. Батюшка должен был взять на себя всю тяжесть их решений, он должен был взвесить и определить место и судьбу каждого, успокоить всех, внушить веру и уверенность и правильное отношение к грядущим испытаниям по мере сил каждого. Наконец очередь дошла и до меня. Когда я вошла, батюшка сказал: "Ну вот, и дождик прошел, а мы с Вами гулять уже не пойдем". Я была очень возбуждена и говорила о том, что охотно бросила бы все и пошла бы сестрой милосердия на фронт. Батюшка остановил меня. "В Вас говорит увлечение, - сказал он, - Ваше место не там. Вы должны оберегать детей. Завтра же перевезите Леночку с детьми в Загорск, найдите где-нибудь комнату в окрестностях. В Москве дети могут погибнуть, а здесь их преподобный Сергий сохранит". Прощаясь, батюшка особенно горячо благословлял каждого из своих духовных детей. Он знал, что каждого ждали тяжелые испытания: одних - смерть, других - потеря близких, третьих - болезни и скитания, многих - тюрьма, всех - лишения, голод и опасности. - Начинается мученичество России, - сказал батюшка. И в этот страшный день особенной непреоборимой силой прозвучали слова: "Заступи, спаси, помилуй и сохрани Твоею благодатью". Когда я вечером вернулась в Москву, Москва стала неузнаваема. Не было нигде веселых и приветливых огней, все было погружено во мрак. Говорят, что патриарх Тихон, засыпая в последний день своей жизни, сказал: "Ночь будет темной и длинной". Именно такими казались эти долгие военные ночи без огней. Леночка была с детьми одна. Они нетерпеливо ждали моего возвращения. Так изменилась вся жизнь с утра до вечера этого бесконечно длинного дня. И Леночка, и Алик очень обрадовались тому, что батюшка благословил ехать в Загорск. Ночь провели с детьми в бомбоубежище, так как с вечера дана была воздушная тревога, причем мы так и не узнали, была ли эта первая "тревога" действительной или учебной. Утром начали собирать вещи. Была уже ночь, когда мы добрались до деревни Глинково, в трех верстах от Загорска. Мы были, вероятно, одни из первых "переселенцев" из Москвы, и наш кортеж производил странное впечатление. Все вещи мы тащили буквально на себе, Алик устало брел за нами, а Павлика приходилось время от времени брать на руки. На ночь мы устроились кое-как в первой попавшейся избе, так как было уже поздно, а на следующий день обосновались уже более прочно. Устроившись в Глинкове, мы вчетвером направились к батюшке. Пройти три километра с маленькими детьми в жаркий день было нелегко. Когда мы добрались до Загорска, батюшка сказал: "Начинается паломничество к преподобному Сергию". "Вы будете жить здесь, как отроки в пещи огненной", - сказал батюшка. И действительно, подле батюшки нельзя было чувствовать себя иначе. Кругом была паника, население металось, эвакуировали детей, угоняли скот, увозили машины. Вражеские самолеты проносились иногда так близко, что можно было различить изображенную на них свастику; по ночам над Москвой пылало зарево от бросаемых неприятелем зажигательных бомб. Но Леночка и дети чувствовали себя в безопасности. Когда я бывала в Москве, а Леночка уходила в бесконечные очереди за хлебом, дети оставались одни. Простодушные соседи говорили детям: "Вашу маму и тетю убьют, и вам придется пойти в детский дом". "Мы не пойдем в детский дом, - шептал Алик Павлику, - мы пойдем к Дедушке". Родственники, знакомые и сослуживцы не понимали нашего "легкомыслия" и глубоко возмущались им. "Почему не увезли детей в глубокий тыл? Какое право вы имеете рисковать жизнью детей?" - говорили они. Но мы знали: их сохранит преподобный Сергий. "Сюда неприятель не придет, даже если он будет совсем близко, даже если ему удастся захватить Москву", - говорил батюшка. "В дни всенародных бедствий воздвигается Сергий",- говорит историк Ключевский. И через ряд веков он вновь стоял на страже своего отечества. Все подмосковные города были захвачены неприятелем, кроме Сергиева Посада - Загорска. Батюшка говорил, что война эта не случайно началась в день всех русских святых и значение ее в истории России будет очень велико. На вопрос "Кто победит?", который задавали ему все, он отвечал: "Победит Матерь Божия". Многие задавали вопрос, как молиться об исходе войны. Батюшка отвечал: "Молитесь "да будет воля Твоя!""? Фашисты казались мне носителями темной силы. Однажды я сказала батюшке: "Мне кажется, ни один христианин не может быть фашистом". - "Ни один христианин такого креста не примет", - сказал батюшка и начертал в воздухе знак свастики. Институт наш спешно эвакуировался. Тяжкое впечатление производило паническое бегство людей, которые, еще не испытав ничего, действительно "погибали от страха грядущих бедствий", внезапно переоценив все, разрушая материальные и культурные ценности, которые создавали своим же трудом, забыв, казалось, в тот момент даже о родине и ее будущем. Никто не понимал, почему я не уезжаю. Через несколько дней после эвакуации института я поступила работать в библиотеку завода "Красный богатырь". Раз в неделю мне надо было дежурить в библиотеке ночью, и после ночного дежурства я уезжала на два дня в Загорск. Ф.А. уехала в Свердловск, а папа остался со мной. Недостаток в продуктах питания становился все чувствительней. Мы с папой собирали за неделю все, что могли достать, и я отвозила в Загорск. "Мне ничего не надо, отвези детям", - неизменно говорил папа, передавая мне потихоньку от всех и то, что приносили для него лично. Почти в каждый приезд я старалась бывать у батюшки. Однажды, когда мы беседовали, началась воздушная тревога. Батюшка прервал разговор и начал молиться. "И Вы всегда во время тревоги читайте "Взбранной Воеводе", и на заводе во время ночного дежурства, тогда и завод не разбомбят", - сказал он. Ночные дежурства превратились для меня в часы удивительных переживаний. Я была одна в огромном четырехэтажном пустом доме на верхнем этаже. Внизу были только старик-сторож и цепная собака. Вокруг был наполовину опустевший, погруженный во мрак город, ночь, которую часто пронизывал вой сирен и свист сыпавшихся с воздуха осколков снарядов. Я не знала - попаду ли домой, увижу ли еще своих близких. Но мне не было страшно. Я спала совершенно спокойным сном, а когда начиналась тревога, вставала и молилась Божией Матери, как сказал мне батюшка, а потом опять засыпала до следующей тревоги. Утром я узнавала, что поблизости упала зажигательная бомба, сгорел рынок. Я вспоминала слова батюшки: "И завод не разбомбят". В те дни, когда я могла ночевать дома, мы с братом дежурили на чердаке, где мы могли наблюдать воздушные бои во всей их страшной и вместе с тем увлекательной величественности. Война как бы приоткрывала завесы потустороннего мира. Война шла не только между армиями, между народами, война была где-то глубже, в сердце человека, в сердце мира. Казалось, все силы света и тьмы вышли в бой... "Матерь Божия победит!"... "Всем нам надо будет умереть, но только мы с вами не умрем насильственной смертью, - сказал батюшка в один из моих приездов. - И с голода мы с вами не умрем, хотя и мало у нас сейчас хлеба, и еще меньше будет". Я рассказала батюшке, что везла детям несколько булок, которые мне с большим трудом удалось достать, а когда встретила знакомую старушку-монахиню, мне очень захотелось дать ей одну булку, но я не знала, правильно ли я поступаю и имею ли право так делать... Батюшка сказал: "Если Вы везли булки для детей, то давать их кому-нибудь не было Вашим долгом, но, если Вы по расположению сердца отдали одну из них, Господь вернет Вам пять". Так всегда и бывало, как сказал батюшка. Господь питал нас в это тяжелое время самым чудесным образом. Все необходимое появлялось совершенно неожиданно и тогда, когда, казалось, помощи ждать было неоткуда. Евангельское чудо с умножением хлебов, казалось, повторялось ежечасно. Однажды совершенно незнакомая женщина передала мне десяток яиц в такой момент, когда я ничего не могла достать для детей. Она везла яйца своим родственникам. Оказалось, что их нет в Москве, везти яйца в деревню было неудобно, и она отдала их мне, так как я попалась ей на дороге в этот момент. В Рождественский сочельник я собиралась ехать в Загорск с пустыми руками. Однако меня не покидала уверенность, что Господь пошлет что-нибудь для детей. Когда я уже направлялась к вокзалу, я неожиданно встретила девушку, которая до войны была няней Павлика. Она с радостью отдала мне только что полученные на заводе продукты, так что можно было не только накормить наших детей, но и устроить Рождественскую елку, пригласить деревенских ребятишек. Этой первой военной елки я никогда не забуду. И в этой как будто бы самой обыденной сфере жизни снялись какие-то покровы и обнажились глубины вещей, через которые виднее стала таинственная связь между людьми. Однажды кто-то на работе подарил мне одну конфету. Я не решалась съесть ее, так как чувствовала, что она для кого-то предназначена, но не знала, для кого. В тот же вечер я стояла в очереди в магазине. Магазин был полон народу. Вдруг из толпы вышла одна женщина и спросила, нет ли у кого-нибудь одной конфеты. Она идет в больницу навестить больного, и ей очень хотелось бы принести ему конфету. Разумеется, я отдала незнакомой женщине конфету, которая была явно для нее предназначена. Однажды утром папа, у которого начиналась тяжелая дистрофия, сказал: "Я умираю без сладкого". Дальнейший ход болезни и ее трагический конец показали, что это не было преувеличением. Мне нечего было дать ему. С тяжелым чувством пошла я на работу. Там я была одна в комнате. Я просила Божию Матерь указать мне способ, каким я могла бы достать сегодня же то, что папе так необходимо. От слабости я задремала. Меня разбудил стук в дверь. Вошла знакомая учительница и принесла немного сахару, который она получила для своих учеников, по каким-то причинам не явившихся на занятия. После этого случая батюшка дал мне указание делить масло и сахар на равные доли между папой и детьми. "Теперь и он слаб, как ребенок", - сказал батюшка, предупредив меня, что папа долго не проживет. Когда же я рассказала ему о брате, о его трагически сложившейся личной жизни, батюшка с какою-то особенной тревогой говорил: "Не знаю, как его Господь выведет!" Батюшка говорил, что всегда молится за моих родных, и только за литургией нельзя ему за них молиться. Он говорил, что брата легко можно было бы обратить, если бы возможно было личное свидание. Но при тех обстоятельствах об этом не могло быть и речи. Война обострила все чувства до небывалых пределов. Когда неприятель занимал города, казалось, что гибнут близкие люди, и когда воздушный налет разрушал дома в Москве, казалось, что разрушаются части твоего собственного тела. Однажды, когда я приехала к батюшке, он был очень занят и предложил мне пойти погулять по городу и, кстати, узнать, не привезли ли керосин, который достать было уже очень трудно. Вначале мне было приятно гулять на просторе и я даже собрала букет васильков. Дойдя до центральной городской площади, я прочла объявление о том, что неприятельские войска заняли Смоленск. Мне казалось, что день померк, и цветы потеряли свое очарование. Я поспешила вернуться к батюшке и рассказала ему о своих переживаниях. "Вот видите", - сказал он, как бы желая довести до моего сознания смысл этих неясных, овладевших мною чувств. Неожиданно батюшка спросил меня: "А что Вы говорите, когда Вас спрашивают, почему Вы не эвакуировались вместе со всеми?" "Я отвечаю, что я в Москве родилась, в Москве и умру", - сказала я. "Вы правильно отвечаете", - заметил батюшка. Потом он добавил: "А когда в Москве начнется смятение, бросайте все и идите сюда". - "А как же папа и брат?" - спросила я. "Вы им предложите идти вместе с Вами, но если они откажутся, Вы ничего больше не сможете сделать". Смятение началось ночью 16 октября. Я дежурила в помещении заводской библиотеки одна. Проверив затемнение и перекрестив все двери и окна, я легла спать на одном из столов, подложив под голову книги. Рюкзак с продуктами лежал под столом. Вдруг меня разбудил необычайный шум. На втором этаже теперь находилось ремесленное училище и было радио. Я остановилась, прислушиваясь к сообщениям. Одно было страшнее другого. Один за другим были сданы близлежащие от Москвы города. Наконец, как раздирающий душу крик, раздались слова: "Неприятель прорвал линию нашей обороны, страна и правительство в смертельной опасности". Началось нечто невообразимое: ремесленники со своими учителями ушли пешком в Горький, на заводе рабочие уходили кто куда, уезжали семьями в деревню, забирали казенное имущество. Начальство тайком ночью на машинах "эвакуировалось" в глубокий тыл. Москва бросила работу, люди бесцельно "гуляли" по улицам. Жизнь страны вдруг разладилась, как часовой механизм. На вокзале не было электропоездов, а в городе не было машин, не работало метро. На улицы беззастенчиво спускались сброшенные с неприятельских самолетов листовки с надписями, вроде следующей: "Москва не столица. Урал не граница", и т.п. Это был чудовищный момент, который, к счастью, длился недолго. До Загорска я добиралась более суток. Паровые поезда шли редко и то и дело останавливались во время воздушной тревоги. Когда я добралась наконец до Загорска, я вздохнула спокойно. Я спросила у батюшки, нельзя ли мне остаться здесь и не возвращаться в Москву. "Нет, - сказал батюшка, - отдохните немного и в Москву надо поехать, и на работу". Такой ответ батюшка давал не только мне, но и многим, обращавшимся к нему с тем же вопросом. Неприятельские войска были настолько близки к Москве, что железнодорожное сообщение было затруднено, а проезд, даже на такое расстояние, как Загорск, мог быть допущен лишь по особому разрешению. Мои поездки в Загорск продолжали быть регулярными, но каждая из них становилась чудом - чудом, которое совершал преподобный Сергий по молитвам батюшки. К запрету ездить по частным делам по железной дороге присоединилась резкая физическая слабость, вызванная развивавшейся дистрофией. Когда меня спрашивали: "Вы завтра едете в Загорск?" - это звучало как насмешка. Это совершенно невозможно. А на следующий день начиналась борьба, которая происходила не во мне, не в моем сознании и воле, борьба между стихиями мира сего, которые бушевали в Москве, и благодатными силами, которые шли из Загорска. Я сама была почти пассивна, стараясь лишь чаще повторять молитвы, вспоминая слова батюшки: "Держитесь за ризу Христову!" Жизненно важное значение этих слов ощущалось в те трудные дни с особенной, недоступной нам в обыденной жизни остротой. Весь мир вокруг был как бы покрыт толстым слоем непроходимых льдов, и единственным ледоколом была молитва. Без нее нельзя было в буквальном смысле сделать ни шагу. Это было совершенно очевидно. Поездка в Загорск расчленялась на много этапов, и пока не был закончен один этап, я не решалась даже подумать о следующем. Достать все необходимое для Леночки и детей, раздобыть какие-нибудь справки и удостоверения, дойти до вокзала, перейти через кордон контролеров и милиционеров на вокзале и в поезде, доехать до Загорска (сколько раз приходилось выходить из вагона, если справка казалась милиционеру недостаточно убедительной, и идти несколько остановок пешком, а затем пересаживаться на другой поезд), выйдя из вагона, дойти до места. Каждый из этапов имел свои почти непреодолимые трудности: иногда кругом была полная тьма, и не было видно ни жилья, ни дороги или все было занесено снегом и никак нельзя было догадаться, куда идти. Но на каждом этапе приходила неожиданная и нечаянная помощь, и препятствия рушились одно за другим. Когда проезд был совсем закрыт и допускался лишь с разрешения коменданта города, я спросила батюшку: "Как я приеду в следующий раз?" - думая только о земном, как апостол Петр в тот момент, когда Господь назвал его "маловерным". Батюшка ответил: " С Божией помощью!" Сила батюшкиных слов заключалась в том, что они полностью согласовались с жизнью, и вся жизнь становилась постепенным раскрытием того смысла, носителем которого являлся он сам. Во время войны батюшка не мог постоянно оставаться в одном месте, так как чаще проверяли состав населения и документы, и вынужден был время от времени уходить из дома и жить у других своих духовных детей. Атмосфера в Москве становилась такой тяжелой, что я мечтала хоть немного пожить в Загорске. "Я знаю, что Вам очень трудно", - говорил батюшка. От того, что он знал, трудности приобретали иной смысл и переставали тяготить. Однажды, идя вечером в темноте, я наткнулась на противотанковое заграждение, которых было много на всех улицах, и так сильно расшиблась, что пришлось взять бюллетень. Кое-как добралась я до Загорска, где я ходила на перевязки в поликлинику. Таким образом исполнилось мое желание, я могла остаться в Загорске почти на три недели. По мере того как надежды Германии на молниеносную войну не оправдывались, политика фашизма в оккупированных местностях становилась все более жестокой. Ужаснее всего было поголовное истребление еврейского населения. Все те же призраки выплывали из глубины истории и становились невероятным фактом сегодняшнего дня. То, что переживалось в то время, было неизмеримо больше, чем сочувствие. Все боялись чего-нибудь больше всего в эти грозные дни: одни - химической войны, другие - голодной смерти, третьи - попасть в руки врагов и т.п. Меня же больше всего ужасала мысль о том, что немцы могут прийти и я могу оказаться в каком-то "привилегированном" положении сравнительно с другими. Это было бы нравственной смертью. Мне мучительно хотелось умереть, чтобы доказать себе и всем, что мое обращение в христианство не есть акт отчуждения, но акт любви к родному народу. "Вы можете молиться за них, за себя и вместе за них", - сказал батюшка. Батюшка решительно отверг мои слова о "привилегиях". Жизнь и смерть в руках Божиих, и никакие привилегии ни малейшего значения иметь не могут. Такое же непонимание обнаружила я и в другой раз, когда я по поводу чего-то (о чем шла речь, не могу вспомнить) пыталась утверждать, что не имею на это право. "О каких правах вы говорите? - спросил батюшка. - На что мы имеем право? Имеем мы право приобщаться Святых Тайн? По нашим грехам, конечно, нет, но Господь нас допускает". В один из тревожных дней надо было выяснить волновавший всех нас вопрос. Муж Леночки настойчиво требовал переезда ее с детьми в Свердловск, где он работал в это время на военном заводе (он считал дальнейшее их пребывание под Москвой чрезвычайно опасным). Я отправилась к батюшке с Аликом и Павликом. Павлика пришлось большую часть дороги нести на руках. Увидев нас, батюшка очень обрадовался. "За Вашу заботу Матерь Божия Вас не оставит", - сказал он. Когда все сели за стол, батюшка посадил Алика и Павлика рядом с собой. Народу за столом было довольно много. "Чьи это мальчики?" - удивленно спросила незнакомая мне женщина, войдя в комнату. "Мои", - ответил батюшка. Последние дни и кончина В это время батюшка уже начал чувствовать себя больным. Мы долго не знали ничего о характере его болезни, думая, что он страдает малярией. Теперь я понимаю, что он не хотел омрачать жизнь своих духовных детей ожиданием близкого конца. За время своего пребывания в Загорске я еще раз была у батюшки вместе с детьми. "Удивительно хорошие у Вас дети. Они ведь и Ваши дети", - сказал батюшка. Мы сидели вместе у батюшки в садике. Алик принес какой-то цветок и, показывая его батюшке, говорил: "Вы только посмотрите, какой он хороший". - "Да, да, душечка, - ответил батюшка, - такой же хороший, как и ты". Батюшка выразил желание сам исповедовать Алика в первый раз, хотя ему не было еще семи лет (он, очевидно, знал, что не доживет до того времени, когда ему исполнится 7 лет). После своей первой исповеди у батюшки Алик так передавал свои впечатления: "Я чувствовал себя с Дедушкой так, как будто я был на небе у Бога, и в то же время он говорил со мной так просто, как мы между собой разговариваем". Однажды батюшка сказал мне: "За Ваши страдания и за Ваше серьезное воспитание этот самый Алик большим человеком будет". Болезнь батюшки усиливалась. Большую часть времени он не вставал с постели. Когда я пришла к нему с просьбой отслужить благодарственный молебен в день годовщины своего крещения, он сказал: "Попросите батюшку Петра, я не в силах, - а потом более бодрым голосом добавил, - а мы с Вами молебен еще отслужим?" Я не поняла, к чему это могло относиться. Когда я вернулась на работу, завод был уже готов к эвакуации в Омск. Надо было или ехать вместе с заводом или увольняться с работы. Последнее грозило лишением продовольственных карточек, которые я получала тогда на заводе на всю семью. Батюшка благословил взять увольнение и никуда не уезжать. Это должно было быть выполнено, но как этого добиться, я не знала. С утра я отправилась к заводскому начальству. На все мои аргументы мне отвечали, что время военное и ехать должны все, никакие обстоятельства во внимание не принимаются. Оставалось одно - молитва-ледокол, которая может пробить самую несокрушимую ст