дискуссиях. Подчас прения уходили далеко в сторону от основной темы. Нередко бывало, что каждый начинал говорить о "своем", не очень-то прислушиваясь к остальным. Так, протопресвитер И. Янышев постоянно возвращался к развитию филантропических учреждений. Это казалось ему панацеей от всех бед. Характеризуя роль богословов на Собраниях, С. Маковский пишет: "Не все участвовали в прениях, но были и такие, особенно из монахов, которым, видимо, нравилось говорить и блеснуть ученостью; были и искренне заинтересованные сутью возбуждавшихся вопросов, благорасположенные к "светскому" богомудрию (всех непримиримее в спорах оказались ученые богословы без ряс)" [6]. Художники, театралы и поэты чаще всего оставались пассивными слушателями. Церковь интересовала их главным образом в связи с новыми веяниями в искусстве, с переоценкой передвижнического реализма, с возрождением символики и любви к архаическому и мистическому в творчестве. Людей Церкви непривычно поражала взвинченная и усложненная речь писателей и публицистов, а те в свою очередь сетовали то на "прямолинейность", то на "обтекаемость" выступлений богословов. Председательствующий епископ Сергий потратил много сил для того, чтобы диспутанты пришли к взаимопониманию. И все же, обстановка на Собраниях была вдохновляющей. Все ценили возможность открыто говорить о наболевшем, ставить острые проблемы, дискутировать и слушать, не оглядываясь на "начальство". После вступительного слова епископа Сергия, краткого, взвешенного, проникнутого духом открытости, Собрания были начаты докладом Тернавцева "Русская Церковь пред великой задачей". Он явился одним из важнейших выступлений, который определил весь характер и стиль диалога. Тернавцев отметил нарастание глубокого духовного кризиса в стране, связанного с тем, что идеи секулярного прогрессизма 60-х годов зашли в тупик. "Творческая энергия их исчерпана; действительные же плоды не отвечают ни вечным запросам совести, ни решительным требованиям текущей жизни" [7]. Далее Тернавцев указывал, что возрождение страны должно совершаться "на религиозной почве". Поэтому огромная ответственность ложится на деятелей Церкви. Готовы ли они сегодня к такому делу? Для докладчика это было в высшей степени сомнительно, поскольку, по его словам, "проповедники Русской Церкви наставлены в вере в большинстве односторонне, часто ложно воодушевлены, мало знают и еще меньше понимают всю значительность мистической и пророчественной стороны Христианства. Но самое главное, они в Христианстве видят один только загробный идеал, оставляя земную сторону жизни, весь круг общественных отношений пустым, без воплощения истины. Эта односторонность и мешает им стать "ловцами человеков" наших дней" [8]. По мысли докладчика, раскрытие потенций, заложенных в Церкви, будет полнее, если она будет действовать в союзе с интеллигенцией России. Интеллигенция активна, жертвенна, стремится служить народу. А между тем она явно противостоит Церкви. Люди, которые смело критикуют власть имущих, которые всегда боролись против несправедливости, которые стремятся к преобразованию жизни на лучших начала, не смогут понять Церкви, если она по-прежнему будет замкнута в себе, останется равнодушной к проблемам культурным, гражданским, социально-нравственным. Задача Церкви - повернуться лицом к миру, открыть ему свои сокровища, спрятанные под спудом. "Если она осознает и примет эту задачу и решение ее возведет в степень своего религиозного долга, - она, теперь подавленная и бессильная, тогда явится центром неудержимых нравственных притяжений во главе всех идейных сил страны. Тогда только она окажется верною и по отношению к своей собственной внутренней сущности" [9]. Иначе говоря, Тернавцев не призывал русское христианство "приспособиться" к веяниям века, а настаивал на том, что творческое воздействие Церкви на мир, ее открытость есть реализация ее же подлинной универсальной природы. "Для всего Христианства, - сказал он, заключая доклад, - наступает пора не только словом в учении, но и делом показать, что в Церкви заключается не один загробный идеал" [10]. После доклада начались прения, которые, к сожалению, во многом были сведены к частным вопросам: что такое интеллигенция, какова роль духовенства в жизни народа, верно ли Тернавцев отразил положение в русской богословской науке? Наиболее принципиальной была краткая реплика епископа Сергия. Он отметил, что, возвещая о небесном, Церковь уже тем самым преобразует жизнь земную, что она не должна ставить во главу угла своего служения вопросы социальные. В частности, епископ привел исторический пример: "Церковь, - сказал он, - прямо не восставала против рабства, но проповедовала истину небесного идеала и высшего достоинства человека. Этим, а не чем-либо иным она постепенно достигла отмены рабства" [11]. На втором заседании идея Тернавцева была поддержана Д. Философовым, чей доклад Тернавцев зачитал. Философов настаивал на том, что основа Церкви - две главные заповеди, указанные Христом Спасителем: заповедь о любви к Богу и о любви к ближнему. Интеллигенция восприняла лишь вторую заповедь. "В наших врачах, курсистках, студентах, шедших в голодный год на служение ближнему, была бессознательная "религиозность", поскольку верны они были истинной любви к "земле". Но "религиозность" - не религия. Вера в Бога была у них подменена верой в прогресс, цивилизацию, в категорический императив. И вот на наших глазах сознание общества выросло, и старые идеалы перестали его удовлетворять. Тщету их наглядно показали Достоевский и Ницше, чтобы не говорить о духовных писателях. Во имя любви к ближнему без любви к Богу не может быть истинного делания на земле. Без Бога не может быть настоящей культуры, охватывающей всю полноту бытия человечества... Церковь, в противоположность интеллигентному обществу, поняла и приняла сознательно лишь первую половину заповеди: "Возлюби Господа Бога своего всем сердцем твоим, всею душою твоею". И, не вместив второй, она стала отрицать ее, довела свою любовь к Богу, свое служение Ему - до ненависти к миру, до презрения к культуре. Историческое христианство вплоть до XX века сосредоточивало все свое внимание лишь на аскетической стороне учения Христова, на служении Богу, пренебрегши в своей односторонности тем Божиим миром, часть которого - работающие в поте лица ближние" [12]. Эта мысль, восходившая еще к П. Я. Чаадаеву и Вл. Соловьеву, стала позднее одной из стержневых в русском религиозно-философском ренессансе XX века. Но тогда, на Собраниях, доклад Философова не был понят. Против него странным образом высказался даже Тернавцев, развивавший аналогичные мысли о единении "правды о Небе" и "правды о земле". Наиболее яркой была реакция В. Розанова. Он вполне согласился с тем, что конфронтация "сторон" бессмысленна и опасна, что необходимо стремиться к единению. Более того, Розанов подчеркнул, что раскол Церкви и культуры - явление не только русское, но и общеевропейское. "Вся Европа, - говорилось в его записке, - оплакивает разъединение "культурных классов" с Церковью. Но и сами эти "культурные классы" выросли, пожалуй, в своих антипатичных и легкомысленных чертах, потому что выросли улично и театрально, а выросли они так потому, что были отторгнуты от Церкви" [13]. Но Розанов шел еще дальше и ставил вопрос об утрате в самой Церкви духа общинности. Проповедники зовут людей в ее ограду, но те, кто приходят, не могут найти там того, чего ожидали. Как отличается обычная церковная жизнь от "свободы и простоты" Евангелия. "Боже, - восклицает Розанов, - до чего тогда было не похоже на наше! Плакать хочется при сравнении. Мы расселись по канцеляриям и говорим: "Вот взгляните на нас, мы - христиане"" [14]. Розанов говорил от лица интеллигенции, интеллигенции верующей, о тех самых людях, которые, по словам Тернавцева, и придя в Церковь, не смогут стать "прихожанами-обывателями". Упрек его был горький и во многом справедливый. Неизвестно, как на него реагировали. Ответы либо были вычеркнуты цензурой, либо ответом было смущенное молчание... Так или иначе, перешли к обсуждению проблемы Льва Толстого, которой были посвящены третье и четвертое заседания. Тема "Лев Толстой и Русская Церковь" была особенно актуальной, поскольку совсем недавно, за несколько месяцев до начала Собраний, вышло "определение" Синода, в котором было объявлено, что "Церковь не считает его (Толстого) своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею" [15]. Вокруг "определения" вспыхнули страсти, рассказывались и писались трогательные истории об "анафеме", которой безжалостно подвергнут престарелый писатель. Между тем сам Толстой в своем "Ответе Синоду" недвусмысленно признал: "То, что я отрекся от церкви, называющей себя православной, - это совершенно справедливо" []16. Казалось бы, все ясно. Автор "Войны и мира" создал собственное учение. Оно в принципе отличается от учения Церкви, сложившегося еще до того, как было написано Евангелие. От веры во Христа как Богочеловека. Учение Толстого скорее напоминает конфуцианство или стоицизм, но писатель настаивал, что оно-то и есть истинное христианство. Синод устанавливает факт, достаточно очевидный, что это "христианство" не тождественно учению Церкви, и публично свидетельствует, что Толстой сам поставил себя вне Церкви своими кощунствами и антицерковными сочинениями. Тем не менее, в обществе звучал хор голосов, упрекавших Церковь в нетерпимости и в оскорблении великого писателя... Дебаты в Собраниях начались рефератом Д. Мережковского, который тогда как раз работал над книгой "Лев Толстой и Достоевский". Мережковский указал, что война писателя против Церкви - только звено в его тотальном отрицании культуры. "В толстовском нигилизме вся послепетровская культурная Россия, по выражению Достоевского, "стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездной". Думая, что борется с церковью, то есть с историей, с народом, за свое спасение, - на самом деле борется он за свою погибель: страшная борьба, похожая на борьбу самоубийцы с тем, кто мешает ему наложить на себя руки" [17]. Мережковский отнюдь не оспаривал правоту синодального "определения" и соглашался с тем, что Церковь, в конце концов, должна была перед всеми засвидетельствовать, что Толстой как мыслитель отпал от христианства. Сам докладчик в своих работах называл Толстого великим язычником, "ясновидцем плоти". Но в соответствии со своей диалектической схемой: язычество (плоть), христианство (дух) и их синтез в некоем "Третьем Завете" - высказывал предположение, что Толстой как художник может быть принят Церковью, ибо он своим "язычеством" восполняет христианство, подобно тому, как его обогащало язычество античное. Характерно, что основные дебаты по этому вопросу развернулись не в связи с учением Толстого, а вызваны были вопросом: насколько Синод имеет право выражать дух и учение Церкви? Подчеркивалось, что Синод есть по существу государственное учреждение, введенное Петром I, а не строго церковное. В те годы началось движение за восстановление Патриаршества как власти, более каноничной для Церкви, чем Синод. По этому поводу Тернавцев заметил, что и Патриархов ставили цари, что и без Патриаршества Русская Церковь жила полной жизнью и имела великих подвижников. Но все это было очередным отклонением от темы. По существу дела высказался опять-таки епископ Сергий. Он указал, что Церковь не "отлучала" Толстого, поскольку отлучение есть своего рода изгнание человека по той или иной причине из общины церковной. К Толстому это неприменимо. Он сам ушел из Церкви, подобно императору Юлиану, которого никакой Собор не отлучал, а он был отступником христианства по собственной воле. "Насколько серьезен этот вопрос, - сказал епископ Сергий, - можно видеть, например, из слов В. Соловьева: "Л. Толстой предлагает нам христианство без Христа. Каждому из нас, следовательно, приходится решать, остаемся ли мы с Христом или хотим христианства без Христа? Вопрос этот настолько серьезен, что личность Л. Н. совершенно отступает на задний план" [18]. Однако, как можно предполагать, споры о роли Синода и об отношении Церкви к самодержавию заслонили все остальное. Стенограммы 5-го и 6-го заседаний цензура не пропустила... Наиболее бурный характер приобрели прения о свободе совести. Основной доклад читал князь С. Волконский, тот самый, который позднее, эмигрировав, был ректором русской консерватории в Париже (ум. 1937). Человек широких взглядов, эрудированный, умеренно-консервативный, представитель православной интеллигенции, князь со всей остротой поставил проблему свободы Православной Церкви. Он утверждал, что свободы этой нет и не будет до тех пор, пока Православие не избавится от полицейского "покровительства" со стороны властей. Он привел ряд фактов, когда сектантов лишали родительских прав, когда привлекались к ответственности неофициальные группы по изучению Библии. Он напомнил собравшимся слова Петра I: "Совесть человеческая единому Богу токмо подлежит, и никакому государю не позволено оную силою в другую веру принуждать". Если церковные руководители и духовенство, сказал Волконский, не понимают необходимости свободы, то это "только доказывает внутреннюю слабость Церкви, вынужденной цепляться за постороннюю помощь и прибегать к чужим мерам, чтобы заменить бессилие своего меркнущего авторитета" [19]. Смысл доклада князя сначала был неверно понят его оппонентами. Антонин Грановский заявил, что христианство, как абсолютная религия, не терпит "сожительства" с другими вероучениями. Между тем Волконский имел в виду вовсе не это, а отказ от юридической идеи "господствующей", государственной религии. Миссионер Скворцов приводил примеры иного рода, доказывая, что законы империи достаточно толерантны к иноверию и инославию. Однако Мережковский сослался на правовые уловки, позволяющие все же преследовать сектантов. Дискуссия накалялась. "Принцип свободы, - гремел Антонин, - в колорите произвола лежит в демоническом начале. Отсюда возникает вопрос о компромиссе Христа с демонами" [20]. И лишь после того, как епископ Сергий ясно указал, что свобода совести органически присуща христианству, и его поддержали другие богословы, Антонин уразумел, о чем идет речь. И согласился, что насилие в делах совести недопустимо. Свою позицию он определил так: "Когда Христос сказал: "взявший меч, мечом и погибнет", то этим Он сказал, что одинаково погибает Церковь, защищающая мечом свою жизнь... Когда священники приглашают к содействию полицейских или когда на дом посылают повестки: иди и причащайся, то Церковь одинаково теряет внутреннюю силу" [21]. На 10-м и 11-м заседаниях тон задавал Мережковский, который тогда как раз работал над книгой о Гоголе. Очень много спорили о том, насколько негативным было влияние на писателя его духовника, отца Матфея Константиновского. Мнения разделились, и спор вскоре перешел к более широкой теме: об отношении между христианским аскетизмом и культурой. Богословы священники Иоанн Егоров, Сергий Соллертинский, преподаватель Академии Владимир Успенский убедительно показали, что, принимая здравый аскетизм, Церковь нисколько не отворачивается от искусства, литературы, "плоти" - культуры вообще. В конце встречи было зачитано послание членов Собраний к епископу Сергию, в нем высоко оценивалась его благотворная роль. Интеллигенция, говорилось в послании, вначале ждала от контакта с иерархом и богословами лишь "недоумения, раздражения, непонимания". Но люди Церкви, и в частности епископ-председатель, рассеяли эти тревоги. "Добрый дух пастыря вся сотворил, и уже после второго собрания вся литературная часть собраний решила, что дело установилось, что оно крепко и что как духовенство, так и представители общества сами не разбегутся, а разве что их разгонят. Как же это сотворилось? Епископ духом своим показал, как надо вести себя: своего не искать, а чужое беречь... не иерарха и не председателя увидели во главе у себя члены собраний, а христианина, который, оглядываясь на ведомых, говорил: "И все будьте христианами - и пока вы будете христианами, вы всего достигнете, вы вечно пойдете вперед, будете во всем преуспевать"" [22]. Впрочем, видимо, далеко не все соглашались с подобным мнением... Двадцать лет спустя Зинаида Гиппиус вспоминала с немалой долей сарказма: ""Отцы" уже давно тревожились. Никакого "слияния" интеллигенции с церковью не происходило, а только "светские" все чаще припирали их к стене - одолевали. Выписан был на помощь (из Казани?) архимандрит Михаил, славившийся своей речистостью и знакомством со "светской" философией. Но Михаил - о ужас! - после двух собраний явно перешел на сторону "интеллигенции", и вместо помощника архиереи обрели в нем нового вопрошателя, а подчас обвинителя" [23]. Вероятно, писательница, рассматривая события через туманную призму минувшего, отразила картину недостаточно точно. Письмо Собраний к епископу Сергию было искренним и справедливым. В ходе Собраний усовершенствовалось " искусство спора", люди научились слушать друг друга. Что же касается иеромонаха Михаила Семенова, то его отнюдь не "выписали" специально для диспутов. Приехал он не из Казани (он там лишь учился), а из Воронежа, где преподавал богословие в духовной семинарии, а целью его приезда была защита диссертации. Единственное, в чем память не подвела Гиппиус, это в ее характеристике перелома, совершившегося в настрое архимандрита. На первых порах он действительно принял интеллигенцию за врага Церкви и начал против нее атаку, видимо имевшую успех. По словам Андрея Белого, Мережковский в кругу "своих" постоянно восклицал: "О, как я ненавижу его - Михаила!" Но вскоре двадцатипятилетний ученый монах увидел, что перед ним вовсе не враги, а пытливые, искренние, ищущие, порой растерянные, люди, с которыми можно и нужно вести серьезный диалог. Вероятно, о. Михаил почувствовал свое родство с "блудными детьми культуры". Он сам был радикалом, готовым во всем идти до конца. Одаренный и плодовитый публицист, в годы революции 1905 года он выступит глашатаем христианского социализма. Будет уволен из Академии, сослан в монастырь, а в 1907 году перейдет к Старообрядцам (в знак протеста против государственной Церкви). Через год Михаил станет епископом и трагически погибнет осенью 1916 года. На Собраниях он активно участвовал в обсуждении темы брака, которое обнаружило разногласия даже среди богословов. Этот факт констатировал Успенский в своей заключительной речи: "Все главные вопросы, - сказал он, - поставленные в собраниях, так и остались вопросами, но "вопросность" их оттенена так, как этого не было раньше, она стала содержательнее, и размах ее - шире" [24]. Люди, смотревшие на Церковь "извне", убедились, что ее учение не застывший реликт, что оно оставляет простор для дискуссионной проблематики. Не потому ли очередные семь заседаний, ставшие последними, были посвящены "догматическому развитию"? Речь шла о том, являются ли догматы Церкви чем-то окончательно завершенным или возможно появление новых учений, которые Церковь примет как свои. К изумлению "светской стороны", теологи не отмели с порога подобную возможность. Прежде всего, епископ Сергий указал на естественность осмысления веры, толкования ее на протяжении веков. По его словам, религиозные умозрения - это "различные мостки, по которым человеческий разум доходит до истины. Движение богословствующей мысли всегда возможно, и границ этому никогда не будет. Раз мы живем, то должно быть и богословское мышление" [25]. Священник Иоанн Слободской конкретизировал мысль епископа. Он указал, что догматы подобны деревьям, растущим из зерна. В основе их непреходящая истина, но словесные формулы, в которые она облекается, не могут быть чем-то застывшим. Ведь эти формулы не были даны все сразу, а постепенно выкристаллизовались в опыте Церкви. "Развитие догматических формул обязательно должно быть, - сказал отец Иоанн, - иначе зачеркнута была бы совершенно человеческая история" [26]. Впрочем, эта позиция принципиально отличалась от желания светских писателей внедрить некоторые свои, порой крайне эксцентричные и спорные, гипотезы в ткань церковной догматики. Осторожность богословов вызывала протесты. Гиппиус готова была обвинить их чуть ли не в позитивизме... Было бы крайне интересно познакомиться со стенограммами двух последних заседаний (и вообще, я думаю, все сохранившиеся тексты заслуживают переиздания). Но напечатаны они не были. В то время над Собраниями уже сгущались тучи. Весь Петербург говорил о диспутах в зале Географического общества. Если первые встречи еще представляли собой лишь серию сдержанных монологов, то постепенно они стали настоящим полем идейных сражений, хотя люди внимательно слушали друг друга и сохраняли корректный доброжелательный тон. Но темы! Они не могли не смущать "охранителей". Обер-прокурор следил за событиями, видимо, с возрастающим раздражением. В конце концов, как пишет З. Гиппиус: "Победоносцев посмотрел-посмотрел, да и запретил Р. Ф. Собрания" [27]. Мережковский бросился в Лавру к митрополиту Антонию, памятуя, как охотно тот поддержал идею дискуссий. Но его хлопоты оказались бесполезными. Митрополит вынужден был ответить отрицательно, ссылаясь, по словам Мережковского, на свою "подчиненность светским властям", проще говоря, обер-прокурору [28]. 5 апреля 1903 года все было кончено. Сейчас в новой исторической перспективе наступает пора дать объективную оценку Собраниям. С одной стороны, в них проявилось много незрелого, путаного, смутного, но с другой - неверно считать Собрания лишь мимолетным и незначительным эпизодом в культурной истории России. Двадцать две встречи, прошедшие за год с лишним, имели немало последствий и принесли определенные плоды. Николай Бердяев, который тогда только выходил на литературное поприще, вспоминал о Собраниях как о "небывалом еще в русской жизни явлении". После цензурной зимы "вдруг свобода совести и свобода слова временно утверждаются в маленьком уголке Петербурга", - писал он [29] Сам Бердяев очень много получил от посещения Собраний. Можно сказать, что они во многом определили проблематику его ранних работ. Немало и других выдающихся деятелей русской культуры, образно говоря, "вышли" из Собраний, которые помогли им найти собственные пути. Среди них поэты и богословы, философы и художники, писатели и критики. То, чем обогатили русскую и мировую мысль Н. Бердяев и С. Булгаков, о. П. Флоренский и С. Франк, Л. Карсавин и Вяч. Иванов, В. Розанов и Г. Федотов, Д. Мережковский и А. Карташев - люди, которых у нас теперь начинают "открывать" заново, - так или иначе, ведут свою родословную от Петербургских Религиозно-Философских Собраний. Ценно было то, что на Собраниях в первый раз за долгие годы пересеклись различные потоки культуры. В значительной мере были рассеяны предрассудки, недоверие и предубеждения, которые питали друг к другу "стороны". Интеллигенция убедилась, что богословы и духовенство - это не только сборище мракобесов. Представители же Церкви увидели в светском обществе людей, живо заинтересованных духовными проблемами, способных на диалог. Словом, взаимное обогащение было налицо. А именно так, через живой обмен мнениями, и строится полнокровная жизнь культуры и мысли. Быть может, не так уж ошибалась Зинаида Гиппиус, когда в конце 20-х годов писала: "Если бы вопросы, с такой остротой поставленные в Собраниях, были в то время действительно услышаны, если бы потом не только русская Церковь, но и громадная часть русской интеллигенции не забыла о них вовсе, быть может, Церковь не находилась бы сейчас в таком "бедственном положении", а интеллигенция не вкушала бы сейчас "горечь изгнанничества"" [30]. Но все же, думается, писательница недооценила Собраний. Их не забыли. Их традицию продолжило Религиозно-философское Общество имени Вл. Соловьева. Оно возникло после 1905 года и просуществовало до самой революции. Своего рода его преемником после Октября стала Вольная Академия духовной культуры, основанная Бердяевым. Дух и идея Собраний отразились и в журнале Мережковского "Новый Путь", где печатались стенограммы заседаний, и в книгах московского издательства "Путь", и в таких журналах, как "Вопросы жизни", "Вопросы философии и психологии", и в знаменитом бердяевском "Пути", выходившем уже в Париже (последний, 61-й его номер датирован весной 1940 года). В силу этого, мы имеем право сказать, что Собрания в Петербурге послужили важным импульсом для развития мысли в России, для движения, начатого еще Вл. Соловьевым и получившего название "русского религиозного ренессанса XX века". Они в который раз доказали, что в условиях Свободы, пусть даже не полной, дух способен раскрывать свои неистощимые богатства и творческие возможности. Остается пожелать, чтобы это стало важным уроком и для нашего, полного споров и надежд, переломного времени. __________________ Библиография [1] Стенограммы печатались в журнале Мережковского "Новый Путь" и позднее вышли отдельным изданием: Записки Петербургских Религиозно-Философских Собраний (1902-1903), СПб. 1906. В тексте есть ряд дополнений цензора. Часть стенограмм опущена. [2] Записки..., с. 123. [3] Гиппиус-Мережковская З. Дмитрий Мережковский. Париж. 1951, с 90. [4] Маковский С. На Парнасе серебряного века. Мюнхен, 1962, с. 29. [5] Гиппиус З. Правда о земле (к истории русского христианства). - Мосты. Мюнхен. 1961. N 7. с. 306. [6] Маковский С. Указ. соч., с. 29. [7] Записки..., с. 6. [8] Записки..., с. 8. [9] Там же, с. 16. [10] Там же, с. 31. [11] Там же. [12] Записки..., с. 39. [13] Там же, с. 52. [14] Там же, с. 55. [15] Цит. по тексту, приложенному к кн.: Толстой Л. Царю и его помощникам. Ответ Синоду. Берлин (без г. изд.), с. 38. [16] Указ. соч., с. 22. [17] Записки..., с. 63. [18] Там же, с. 107. [19] Там же, с. 131. [20] Там же, с. 153. [21] Там же, с. 195. [22] Там же, с. 245. [23] Гиппиус З. Живые лица, Прага, 192, т. 2, с. 59. [24] Записки... с. 420. [25] Там же, с. 435. [26] Там же, с. 444. [27] Гиппиус З. Цит. соч., с. 59. [28] Мережковский Л. Автобиографическая заметка - В кн.: Русская литература XX века (1890-1910). М., 1914. т. 1. ст. 294. СПб., 1907. [29] Бердяев Н. ст. 138-139. [30] Гиппиус З. Правда о Земле, с. 101. ВОЗВРАЩЕНИЕ К ИСТОКАМ (Об историке Г. П. Федотове) Его справедливо сравнивали с Чаадаевым и Герценом, Как и они, Георгий Петрович Федотов (1886-1951) был историком-мыслителем и публицистом европейского и мирового масштаба, который обладал даром облекать свои идеи в блестящую литературную форму. Как и к ним, к Федотову можно приложить древнее изречение: "Нет пророка в своем отечестве". Подобно Чаадаеву, он подвергался атакам со стороны самых разных идейных лагерей и, подобно Герцену, умер на чужбине. Но в отличие от Герцена он не проходил через болезненные кризисы, не знал трагических разочарований и разладов. Даже отказавшись от каких-либо взглядов, этот на удивление гармоничный человек всегда сохранял из них то, что считал подлинным и ценным. При жизни Федотов не стал, как Чаадаев и Герцен, человеком-легендой. Россию он покинул, еще не получив известности, а эмигрантскую среду слишком раздирали страсти, чтобы она по достоинству смогла оценить спокойную, независимую, кристально ясную мысль историка. Умер Федотов в сталинскую эпоху, когда сам факт эмигрантства неизбежно вычеркивал человека, будь то писатель или художник, философ или ученый, из отечественного наследия. Между тем внутренне Федотов всегда оставался в России, С ней были его помыслы и когда он работал во Франции, и когда уехал за океан. Он много и напряженно думал над ее судьбами, изучал ее прошлое и настоящее. Писал, вооружившись, скальпелем строго исторического анализа и критики, обходя подводные камни мифов и предрассудков. Не метался из крайности в крайность, хотя и знал, что немногие среди окружающих захотят понять его и принять. Федотов внимательно следил за событиями, происходившими на родине, и, как правило, давал им глубокие и точные оценки. Но больше всего он сделал для изучения русской истории. Минувшее не было для него самоцелью. В его трудах повсюду видна осознанная направленность: постигнуть душу Древней Руси, увидеть в ее святых конкретно-национальное воплощение общехристианского мирового идеала и проследить его судьбу в последующих веках. В частности, его глубоко волновала трагедия российской интеллигенции, и он стремился уяснить, что она сохранила, а что утратила из исконной духовности христианства: Как его друг известный философ Николай Бердяев (1874-1948), Федотов считал политическую свободу и свободное творчество неотъемлемой частью культурного созидания. История давала Федотову пищу для широких обобщений. Взгляды его в целом сложились еще до эмиграции. Известный отечественный ученый Владимир Топоров с полным основанием считает Федотова представителем русского философского возрождения, "которое дало России и миру много славных и очень разных имен и оказало большое влияние на духовную культуру всего XX века"*. Но среди них Федотов занимает особое место. Его собственной осевой темой было то, что принято называть "философией культуры" или "богословием культуры". И тему эту он развивал на материале русской истории. __________________________________________________________________ * Топоров В. О русском мыслителе Георгии Федотове и его книге. - Наше наследие, 1989, Э 4, с. 45. Сегодня, вскоре после знаменательного юбилея тысячелетия Крещения Руси, Федотов наконец возвращается домой. Встречу наших читателей с ним, с одной из главных книг его жизни, можно считать настоящим праздником отечественной культуры. Истоки Федотова - на Волге. Он родился в Саратове 1 октября 1886 года, через несколько месяцев после смерти Александра Николаевича Островского, обессмертившего мир провинциальных городов Поволжья. Отец историка был чиновником при губернаторе и умер, когда Георгию было 11 лет. Мать, в прошлом учительница музыки, вынуждена была "тянуть" трех сыновей собственными силами (пенсия была невелика). И все же ей удалось дать Георгию гимназическое образование. Он учился в Воронеже, жил в интернате на казенный счет. Глубоко страдал в угнетающей атмосфере общежития. Именно тогда, будучи гимназистом, Федотов проникся убеждением, что "больше так жить нельзя", что общество нуждается в радикальных преобразованиях. Ответ на наболевшие вопросы он сначала, казалось, нашел в идеях шестидесятников и народников, а к концу курса уже обратился к марксизму и социал-демократии. В этих новых для России доктринах его больше всего привлекал пафос свободы, социальной справедливости. И много позже, найдя собственный путь, Федотов не изменил своей приверженности демократическому духу. Будущего ученого и мыслителя со школьных лет отличала органическая цельность и какая-то просветленность натуры. Протест против социальных недугов не заразил его душу озлобленностью, физически слабый, отстававший от сверстников в их развлечениях, Георгий не терзался, как теперь говорят, "комплексами", был открыт, доброжелателен, отзывчив. Быть может, здесь сыграли роль его блестящие способности. Но вот в 1904 году гимназия позади. Нужно выбирать жизненное поприще, Восемнадцатилетний юноша, считающий себя социал-демократом, исходит не из собственных интересов и вкусов, а из потребностей рабочего класса, которому он решил посвятить себя. Он приезжает в Петербург и поступает в Технологический институт. Но учиться ему пришлось недолго. Революционные события 1905 года прерывают лекции. Федотов возвращается в Саратов. Там он принимает участие в митингах, в деятельности подпольных кружков. Вскоре его арестовывают и приговаривают к ссылке. Благодаря хлопотам деда-полицмейстера вместо отправки в Сибирь Федотова высылают в Германию. Там он продолжает контактировать с социал-демократами, подвергается высылке из Пруссии, два года учится в Йенском университете. Но в его взглядах уже наметились первые перемены. Он начинает сомневаться в незыблемости атеизма и приходит к выводу, что найти верный курс для социальных преобразований невозможно без серьезного знания истории. Вот почему, вернувшись в 1908 году в Петербург, Федотов поступает на историко-филологический факультет. Связи с кругами революционеров остаются, но в центре для Федотова отныне наука: история, социология. С учителем Федотову повезло. Им стал крупнейший русский специалист по Средним векам Иван Михайлович Гревс (1860-1941). На лекциях и семинарах Гревса Федотов не только изучал памятники и события прошлого, но и учился понимать смысл живой преемственности в истории народов и эпох. Это была школа, в значительной мере определившая культурологию Федотова. Однако вновь учеба прерывается при драматических обстоятельствах. В 1910 году в саратовском доме Федотова полиция обнаружила прокламации, привезенные из Петербурга. Собственно, сам Георгий Петрович не имел к делу прямого отношения: он лишь исполнил просьбу знакомых, но теперь он понял, что его снова ждет арест, и поспешно уехал в Италию. И все же университетский курс он окончил. Сначала приехал в Петербург по чужим документам, затем сам заявил о себе полиции, был выслан в Ригу и наконец сдал экзамены. Его назначают приват-доцентом университета по кафедре Средних веков, но из-за нехватки студентов Федотову приходится работать в петербургской Публичной Библиотеке. Там он сблизился с историком, богословом и общественным деятелем Антоном Владимировичем Карташевым (1875-1960), который к тому времени уже проделал сложный путь от "неохристианства" Д. С. Мережковского к православному мировоззрению. Карташев помог Федотову окончательно укрепиться на почве духовных идеалов христианства. Для молодого ученого это вовсе не означало "сжечь то, чему он поклонялся". Став сознательным и убежденным христианином, он ни на йоту не изменил своей преданности свободе, демократии,. культурному строительству. Напротив, в Евангелии он нашел "оправдание" достоинства личности, вечные основы творчества и социального служения. Поэтому, как пишет его биограф, Федотов увидел в первой мировой войне не только бедствие, но и "борьбу за свободу в союзе с западными демократиями"*. Октябрьскую революцию он расценил как "великую", сравнимую лишь с Английской и французской**, Но с самого начала его тревожила возможность ее перерождения в "личную тиранию". Исторический опыт давал повод к довольно пессимистическим прогнозам. _______________________________________________________________________ _ * Георгий Петрович Федотов. - В кн.: Федотов Г. Лицо России. Париж, 1967, с. XI. ** См. Федотов Г. Россия и свобода. Нью-Йорк, 1981, с. 64. Впрочем, начиная с военных лет, Федотов отдаляется от общественной деятельности и целиком уходит в научную работу. В Петрограде он сближается с писавшим "в стол" христианским мыслителем Александром Мейером (1876-1939) и его религиозно-философским кружком. Кружок не примыкал к политической оппозиции, а ставил своей целью сохранять и развивать духовные сокровища русской и мировой культур. Вначале направленность этого сообщества была несколько аморфной, но постепенно большинство его членов вошло в ограду Церкви. Таков был и путь самого Федотова, и до последнего дня жизни на родине он был связан с Мейером и его единомышленниками, участвовал в их журнале "Свободные Голоса", просуществовавшем всего один год (1918). Как и многим деятелям культуры, Федотову пришлось испытать трудности голодных и холодных лет времен гражданской войны, Защитить диссертацию он не смог. Продолжал работать в библиотеке. Перенес тиф. После женитьбы в 1919 году он должен был изыскивать новые средства к существованию. И именно тогда Федотову была предложена кафедра Средних веков в Саратове. Осенью 1920 года он приехал в родной город. Разумеется, он не мог рассчитывать, что в эту грозную эпоху студентов будет интересовать медиевистика, Но некоторые его курсы и беседы на религиозно-философские темы собирали огромную аудиторию. Вскоре, однако, Федотов убедился, что университет поставлен в жесткие цензурные условия. Это вынудило его покинуть Саратов в 1922 году. Печальным фактом остается то, что многие, подобные Федотову, честные и принципиальные люди невольно становились аутсайдерами. Их все чаще оттесняли приспособленцы, быстро усваивавшие новый "революционный" жаргон. Начиналась эпоха "великого русского исхода", когда страна теряла многих выдающихся деятелей. Несколько лет Федотов пытался найти свое место в сложившихся условиях. В 1925 году он печатает первую свою книгу, "Абеляр", о знаменитом средневековом философе и теологе, Но статью о Данте цензура уже не пропустила. Угасал ленинский НЭП, ощутимо менялась общая атмосфера в стране. Федотов понимал, что события принимают тот зловещий оборот, который он давно предвидел. Он был чужд монархизма и реставраторства. "Правые" так и остались для него носителями темной, косной стихии. Однако, будучи , историком, он очень рано сумел оценить реальную ситуацию. Позднее, уже за рубежом, он дал точную и взвешенную оценку сталинщине. В 1937 году он с иронией писал об эмигрантах, которые мечтали об "избавлении от большевиков", тогда как уже не "они" правят Россией. Не они, а он. Одним из симптомов политической метаморфозы, совершившейся при Сталине, Федотов считал разгон общества "Старых большевиков", "Казалось бы, - замечает историк, - в обществе "Старых большевиков" нет места троцкистам по самому определению, Троцкий - старый меньшевик, лишь в Октябрьскую революцию вошедший в партию Ленина; роспуск этой безвластной, но влиятельной организации показывает, что удар наносит Сталин именно традиции Ленина"*. __________________________________________________________________ * Федотов Г. Россия и свобода. Нью-Йорк, 1981, с. 66. Словом, нетрудно понять, какие мотивы руководили Федотовым, когда он принял решение уехать на Запад. Пойти на этот шаг ему было нелегко, тем более что А. Мейер и друзья по религиозно-философскому кружку были против эмиграции. И все же Федотов не стал откладывать. В сентябре 1925 года он выехал в Германию, имея при себе удостоверение, позволявшее ему работать за границей по Средним векам. Что ждало его, не поступи он так, мы можем догадаться по участи Мейера. Через четыре года после отъезда Федотова члены кружка были арестованы, а Мейер приговорен к расстрелу, от которого его спасло лишь заступничество старого друга, Енукидзе. Остаток жизни философ провел в лагерях и ссылках. Его труды были изданы в Париже почти через сорок лет после его смерти. Итак, для Федотова начался новый период жизни, жизни русского изгнанника. Недолгая попытка устроиться в Берлине; тщетные усилия найти себе место в парижской медиевистике; первые выступления в прессе с очерками о русской интеллигенции; идейная конфронтация с различными эмигрантскими течениями. В конце концов судьба его определяется приглашением в Богословский институт, недавно основанный в Париже митрополитом Евлогием (Георгиевским). Там уже преподают его старые друзья: Антон Карташев и Сергей Безобразов, впоследствии епископ и переводчик Нового Завета. Вначале он, естественно, читает историю западных исповеданий и латинский язык, это была его стихия. Но вскоре освободилась кафедра агиологии, т. е. изучения житий святых, и Федотов вошел в новую для него область, ставшую с тех пор главным призванием историка. Лавировать в эмигрантской среде было не просто. Здесь были и монархисты, и аскетически настроенные люди, подозрительно относившиеся к культуре и интеллигенции, и "евразийцы", питавшие надежды на диалог с Советами. Федотов не примкнул ни к одной из этих группировок. Спокойный характер, ум аналитика, верность принципам культурного творчества и демократии не позволяли ему принять какую-либо из радикальных концепций. Ближе всего он сошелся с философом Николаем Бердяевым, публицистом Ильей Фондаминским и монахиней Марией, впоследствии героиней Сопротивления. Участвовал он и в Движении русского христианского студенчества, и в экуменической работе, но как только замечал там дух узости, нетерпимости, "охоты на ведьм", то немедленно отходил в сторону, предпочитая оставаться самим собой. Он принимал идею "реставрации" только в одном смысле - как возрождение духовных ценностей. В 1931 году "карловчане", церковная группировка, отколовшаяся от Московского Патриархата, объявили, что Православная Церковь и самодержавие нераздельны, "Карловчане" нападали как на Богословский институт, так и на иерархию в России, испытывавшую в то время давление сталинского пресса. Федотов не мог сочувствовать "карловчанам", считавшим себя "национально мыслящими", не только по нравственным соображениям: он отчетливо сознавал, что русская Церковь и отечество вошли в новую фазу истории, после которой возврата назад нет. В том же 1931 году он основал журнал "Новый Град" с широкой культурно-общественной и христианско-демократической платформой. Там он опубликовал множество ярких и глубоких статей, посвященных главным образом актуальным вопросам мировой и русской истории, событиям и спорам тех дней. Вокруг журнала группировались люди, желавшие стать по ту сторону "правого" и "левого": мать Мария, Бердяев, Федор Степун, Фондаминский, Марина Цветаева, философы Владимир Ильин, Борис Вышеславцев, литературоведы Константин Мочульский, Юрий Иваск, монах Лев Жилле, француз, ставший православным. Печатался Федотов и в органе Бердяева, знаменитом парижском журнале "Путь". Однако свои заветные мысли Федотов наиболее полно выразил в своих исторических трудах. Еще в 1928 году он выпустил фундаментальную монографию о митрополите Филиппе Московском, который выступал против тирании Ивана Грозного и заплатил жизнью за свое мужество. Тема была выбрана историком не случайно. С одной стороны, Федотов хотел показать несправедливость упреков в адрес Русской Церкви, которая якобы всегда отличалась равнодушием к общественной жизни, а с другой - развенчать миф о том, что старая Московская Русь была чуть ли не эталоном религиозно-социального порядка. Федотов был глубоко убежден, что исконные духовные идеалы православной Руси имеют непреходящее значение и исключительно важны для современности. Он лишь хотел предостеречь от неоправданной ностальгии по далекому прошлому, которое имело как светлые, так и теневые стороны. "Будем остерегаться, - писал он, - двух ошибок: чрезмерно идеализировать прошлое - и рисовать его сплошь в черном свете. В прошлом, как и в настоящем, шла извечная борьба добрых и темных сил, правды и кривды, но, как и в настоящем, слабость, малодушие преобладали над добром и злом". Эта "слабость" стала, по словам Федотова, особенно заметна в Московскую эпоху, "Молено отметить, - пишет он, - что примеры мужественных уроков церкви государству, частые в удельно-вечевую эпоху русской истории, становятся реже в столетие московского единодержавия. Церкви легко было учить миролюбию и верности крестному слову буйных, но слабых князей, мало связанных с землей и раздираемых взаимными усобицами. Но великий князь, а позже царь московский стал "грозным" государем, не любившим "встреч" и не терпевшим противления своей воле"*. Тем более знаменательной и привлекательной является, по Федотову, фигура св. Филиппа Московского, не побоявшегося вступить в единоборство с тираном, перед которым трепетали стар и млад. _______________________________________________________________________ _ * Федотов Г. Святой Филипп, Митрополит Московский. Париж, 1928, с. 7. Подвиг св. Филиппа Федотов рассматривает на фоне патриотической деятельности Русской Церкви. Московский первоиерарх радел о своем отечестве не меньше, чем св. Алексий, духовник кн. Дмитрия Донского. Речь идет лишь о различных аспектах патриотизма. Одни иерархи содействовали укреплению великокняжеского престола, перед другими встала иная задача - социально-нравственная. "Св. Филипп, - утверждает историк, - отдал жизнь в борьбе с этим самым государством в лице царя, показав, что и оно должно подчиниться высшему началу жизни. В свете подвига Филиппова мы понимаем, что не московскому великодержавию служили русские святые, а тому Христову свету, который светился в царстве, - и лишь до тех пор, пока этот свет светился"*. _______________________________________________________________________ _ * Там же, с. 9. В конфликте митр. Филиппа с Грозным Федотов увидел столкновение евангельского духа с властью, поправшей все этические и правовые нормы. Оценка историком роли Грозного как бы предвосхищала дискуссии об этом царе, связанные с желанием Сталина превратить его в идеального монарха. Федотову приходилось вести и полемику с теми, кто под влиянием апокалипсических событий нашего столетия пришел к обесцениванию культуры, истории, творчества. Многим казалось, что мир переживает эпоху заката, что Запад и Россия, пусть по-разному, идут к своему концу. Понять такие настроения, свойственные не только русской эмиграции, было нетрудно. Ведь действительно, после первой мировой войны началось последовательное разрушение тех институтов и ценностей, которыми жил XIX век. Нужно было изрядное мужество и стойкость, нужна была твердая вера, чтобы преодолеть соблазн "ухода в себя", пассивности, отказа от созидательной работы. И Федотов этот соблазн преодолел. Он утверждал ценность труда и культуры как выражения высшей природы человека, его богоподобия. Человек - не машина, а вдохновенный труженик, призванный преобразовывать мир. Сверхприродный импульс действовал в истории с самого ее начала, Он определяет отличие человека от животного. Он освящает не только взлеты сознания, но и повседневное бытие человека. Считать культуру дьявольским изобретением - значит отказаться от человеческого первородства. Высшее начало проявляется и в Аполлоне и в Дионисе, т. е. и в просветленном разуме, и в пламенеющей стихии. "Не желая уступить демонам ни аполлинического Сократа, ни дионисического Эсхила, - писал Федотов, - мы, христиане, можем дать истинные имена божественным силам, действовавшим, и по апостолу Павлу, в дохристианской культуре. Это имена Логоса и Духа. Одно знаменует порядок, стройность, гармонию, другое - вдохновение, восторг, творческий порыв. Оба начала неизбежно присутствуют во всяком деле культуры. И ремесло и труды земледельца невозможны без некоторой творческой радости. Научное познание немыслимо без интуиции, без творческого созерцания. И создание поэта или музыканта предполагает суровый труд, отливающий вдохновение в строгие формы искусства. Но начало Духа преобладает в художественном творчестве, как начало Логоса - в научном познании"*. _______________________________________________________________________ _ * Федотов Г. О Св. Духе в природе и культуре. - Путь. Париж, 1932, Э 35, с 9. Существует градация в сферах творчества и культуры, но в целом они имеют высшее происхождение. Отсюда невозможность отбрасывать их, третировать как нечто преходящее, а значит, ненужное. Федотов сознавал, что человеческие деяния всегда могут быть поставлены перед судом Вечности. Но эсхатология не была для него поводом для "недеяния", проповедуемого китайскими даосами. Поясняя свою установку, он приводил эпизод из жизни одного западного святого. Когда тот, будучи семинаристом, играл во дворе в мяч, его спросили: что бы он стал делать, если бы узнал, что скоро конец мира, Ответ был неожиданным: "Я бы продолжал играть в мяч". Иными словами, если игра - это зло, то ее нужно бросить в любом случае; если же нет, то 'она имеет ценность всегда. Федотов усмотрел в приведенном рассказе своего рода притчу. Смысл ее заключается в том, что труд и творчество важны всегда, независимо от исторической эпохи. В этом он следовал апостолу Павлу, осуждавшему тех, кто бросал работу под предлогом скорого конца света. К столетнему юбилею со дня рождения Г. П. Федотова американский русский альманах "Путь" поместил редакционную статью о нем (Нью-Йорк, 1986, Э 8-9). Статья называлась "Созидатель богословия и культуры", И действительно, из русских мыслителей наряду с Вл. Соловьевым, Н. Бердяевым и С, Булгаковым Федотов больше всего сделал для глубинного осмысления природы культуры. Корень ее они видят в духовности, в вере, в интуитивном постижении реальности. Все, что производит культура - религии, искусства, социальные институты, - так или иначе восходит к этому первичному источнику. Если психофизические свойства человека - дар природы, то его духовность - дар, обретенный в запредельных измерениях бытия. Этот дар позволяет человеку прорвать жесткий круг естественного детерминизма и создавать новое, небывшее, идти навстречу космическому единству. Какие бы силы ни тормозили это восхождение, оно будет совершаться вопреки всему, реализуя заложенную в нас тайну. Творчество, по Федотову, имеет личностный характер. Но личность не изолированная единица, Она существует в живых взаимосвязях с окружающими личностями и средой. Так создаются сверхличностные, но индивидуальные облики национальных культур. Принимая ценность культуры, Федотов стремился увидеть их неповторимые особенности. И в первую очередь эта задача стояла перед ним, когда он изучал истоки русской духовной культуры. Найти вселенское в отечественности и одновременно найти национальное воплощение вселенского в конкретной истории России. Такова одна из главных целей книги Федотова "Святые Древней Руси", которая вышла в Париже в 1931 году, издавалась еще дважды и теперь предлагается нашим читателям. Написать ее историка побудили не только занятия агиологией в институте, но и стремление найти корни, истоки Святой Руси как особого неповторимого феномена, Он не случайно обратился именно к древним "Житиям". Для Федотова его труд был не "археологией", не исследованием прошлого ради него самого. Именно в допетровские времена сложился, по его мнению, архетип духовной жизни, ставший идеалом для всех последующих поколений, разумеется, история этого идеала не протекала безоблачно. Он прокладывал себе дорогу в сложных общественных условиях. Во многом судьба его была трагична. Но духовное созидание во всем мире и во все времена было нелегкой задачей и всегда сталкивалось с препятствиями, которые должно было преодолеть. Книгу Г. П. Федотова о древнерусских святых можно в чем-то считать уникальной, Конечно, и до него было написано немало исследований и монографий по истории Русской Православной Церкви и ее выдающихся деятелях. Достаточно напомнить имена Филарета Гумилевского, Макария Булгакова, Евгения Голубинского и многих других. Однако Федотов первым дал целостную картину истории русских святых, которая не тонула в деталях и сочетала широкую историософскую перспективу с научной критикой. Как писал литературовед Юрий Иваск, "Федотов стремился услышать в документах, в памятниках голоса истории. При этом, не искажая фактов и не отбирая их искусственно, он подчеркивал в прошлом то, что могло бы пригодиться для настоящего"*. Прежде чем книга увидела свет, Федотов провел тщательную работу по изучению первоисточников и критическому их анализу. Некоторые свои исходные принципы он изложил год спустя в очерке "Православие и историческая критика"**, В нем он выступил как против тех, кто считал, что критика источников посягает на церковную традицию, так и тех, кто был склонен к "гиперкритике" и, подобно Голубинскому, оспаривал достоверность почти всех древних свидетельств. _______________________________________________________________________ _ * Иваск Ю. Г. П. Федотов. - В кн.: Русская религиозно-философская мысль XX века. Питгсбург, 1975, с. 350; см. также очерк Ю. Иваска "Молчание" в журн. "Наше наследие", 1989, Э 4, с. 53. ** Путь. Париж, 1932, Э 33. Федотов показал, что вера и критика не только не препятствуют друг другу, но должны друг друга органически дополнять. Вера касается тех вопросов, которые не подлежат суду науки. В этом отношении традиция, предание свободны от выводов критики. Однако критика "вступает в свои права всякий раз, когда предание говорит о факте, о слове или событии, ограниченном в пространстве и времени. Все, что протекает в пространстве и времени, что доступно или было доступно чувственному опыту, может быть предметом не только веры, но и знания. Если наука безмолвствует о тайне Троицы или божественной жизни Христа, то она может дать исчерпывающий ответ о подлинности Константинова дара (некогда признававшейся и на Востоке), о принадлежности произведения тому или иному отцу, об исторической обстановке гонений на христианство или деятельности вселенских соборов"1. __________________________________________________________________ *Путь. Париж, 1932, Э 33. с. 5 Что же касается "гиперкритики", то Федотов подчеркивал, что ею, как правило, руководят не объективные научные соображения, а определенные идейные предпосылки. В частности, таковы скрытые пружины исторического скептицизма, готового с порога отрицать, отбрасывать, подвергать сомнению. Это, по словам Федотова, скорее даже не скептицизм, а "увлечение собственными, новыми, сплошь и рядом, фантастическими конструкциями. В данном случае вместо критицизма уместно говорить о своеобразном догматизме, где догматизируются не традиции, а современные гипотезы"*. __________________________________________________________________ * Там же, с. 6. Затронул историк и вопрос о чудесах, столь часто встречающихся как в древних "Житиях", так и в Библии. Здесь Федотов также указал на демаркационную линию, проходящую между верой и наукой, "Вопрос о чуде, - писал он, - вопрос порядка религиозного. Ни одна наука - менее других историческая - не может решить вопроса о сверхъестественном или природном характере факта. Историк может лишь констатировать факт, допускающий всегда не одно, а много научных или религиозных объяснений. Он не имеет права устранять факт только потому, что факт выходит из границ его личного или среднего житейского опыта. Признание чуда не есть признание легенды. Легенда характеризуется не простым наличием чудесного, но совокупностью признаков, указывающих на ее народное или литературное сверхиндивидуальное существование; отсутствием крепких нитей, связывающих ее с данной действительностью, Чудесное может быть действительным, естественное - легендарным. Пример: чудеса Христовы и основание Рима Ромулом и Ремом. Наивность, верующая в легенды, и рационализм, отрицающий чудо, одинаково чужды православной исторической науке, я бы сказал - науке вообще"*. __________________________________________________________________ * Там же, с. 8. Такой, одновременно критический и связанный с преданием веры, сбалансированный подход был положен Федотовым в основу его книги "Святые Древней Руси". Рассматривая тему книги Федотова, Владимир Топоров верно подметил, что понятие "святость" имеет свой источник в дохристианской традиции. В славянском язычестве это понятие указывает на таинственный избыток жизненной силы1. К этому можно лишь добавить, что термины "святой" и "святость" восходят также к Библии, где они указывают на тесную связь земного человеческого с верховной Тайной божественности. Человек, именуемый "святым", посвящен Богу, несет на себе печать иного мира, В христианском сознании святые - это не просто "добрые", "праведные", "благочестивые" люди, а те, кто были причастны запредельной Реальности. Им во всей полноте присущи черты конкретного человека, вписанного в определенную эпоху. И в то же время они возвышаются над ней, указывая путь в будущее, ________________________________________________________ * Указ. ст., с. 50 и сл. В своей книге Федотов прослеживает, как в древнерусской святости формировался особый русский тип. Хотя генетически он связан с общехристианскими началами и византийским наследием, в нем очень рано появились индивидуальные черты. Византия дышала воздухом "сакральной торжественности". Несмотря на огромное влияние иноческого аскетизма, она была погружена в пышную красоту священнодействия, отображающего неподвижную вечность. Писания древнего мистика, известного под именем Дионисия Ареопагита, во многом определили миросозерцание, церковность и эстетику Византии. Этический элемент, разумеется, не отрицался, но он нередко отступал на второй план по сравнению с эстетикой - этим зеркалом "небесной иерархии". Иной характер приобрела христианская духовность на Руси уже в первые же десятилетия после князя Владимира. В лице св. Феодосия Печорского она, сохранив аскетическую традицию Византии, усилила евангельский элемент, который ставил во главу утла действенную любовь, служение людям, милосердие. Этот первый этап в истории древнерусской святости в эпоху Ордынского ига сменяется новым - мистическим. Его воплощает св. Сергий Радонежский. Федотов считает его первым русским мистиком. Он не находит прямых свидетельств о связи основателя Троицкой лавры с афонской школой "исихазма", но утверждает их глубокую близость. В "исихазме" была развита практика духовного самоуглубления, молитвы, преображения личности через ее сокровенное единение с Богом. В третьем. Московском, периоде две первые тенденции приходят в столкновение. Это произошло в силу того, что сторонники социальной активности Церкви, "иосифляне", стали опираться на поддержку мощной государственной власти, окрепшей после свержения Ордынского ига. Носители аскетического идеала св. Нил Сорский и "нестяжатели" не отрицали роли социального служения, но они боялись превращения Церкви в богатый и репрессивный институт и поэтому выступали и против монастырского землевладения, и против казней еретиков. В этом конфликте победили "иосифляне", но их победа повела к глубокому и затяжному кризису, породившему раскол старообрядчества. А затем наступил иной раскол, потрясший всю русскую культуру, - связанный с реформами Петра. Эту цепь событий Федотов определил как "трагедию древнерусской святости". Но он же отметил, что, несмотря на все кризисы, изначальный идеал, гармонически сочетавший служение обществу с духовным самоуглублением, не погиб. В том же XVIII веке, когда Церковь оказалась подчиненной жесткому синодальному строю, неожиданно воскрес дух древних подвижников. "Под почвой, - пишет он, - текли благодатные реки. И как раз в век Империи, столь, казалось бы, неблагоприятный для оживления русской религиозности, принес возрождение мистической святости. На самом пороге новой эпохи Паисий Величковский, ученик православного Востока, находит творения Нила Сорского и завешает их Оптиной пустыни. Еще святитель Тихон Задонский, ученик латинской школы, хранит в своем кротком облике фамильные черты Сергеева дома. С XIX века в России зажигаются два духовных костра, пламя которых отогревает замерзшую русскую жизнь, - Оптина пустынь и Саров. И ангельский образ Серафима, и оптинские старцы воскрешают классический век русской святости. Вместе с ними приходит время реабилитации св. Нила, которого Москва забыла даже канонизировать, но который в XIX веке, уже церковно чтимый, для всех нас является выразителем самого глубокого и прекрасного направления древнерусского подвижничества"*. _______________________________________________________________________ _ * Федотов Г. Трагедия древнерусской святости. - Путь. Париж, 1931, Э 27, с. 69. Когда Федотов писал эти строки, прошло всего три года со смерти последнего из старцев Оптины. Таким образом, свет христианского идеала, сложившегося в Древней Руси, дошел и до нашего тревожного столетия. Этот идеал был укоренен в Евангелии. Христос провозглашает важнейшими две заповеди: любовь к Богу и любовь к человеку. Здесь - основа подвига Феодосия Печерского, который сочетал молитву с активным служением людям. От него зачинается история духовности Русской Православной Церкви, И история эта продолжается сегодня. Она столь же драматична, как в Средние века, но те, кто верят в жизненность вечных ценностей и идеалов, могут согласиться с Федотовым, что они нужны и сейчас - как нашей стране, так и всему миру. Федотов продолжал преподавать в институте. Писал многочисленные статьи и эссе. Выпустил книги "И есть и будет" (1932), "Социальное значение христианства" (1933), "Стихи духовные" (1935). Но работать было все труднее. Политическая и общественная атмосфера становилась напряженной и мрачной. Приход к власти Гитлера, Муссолини, Франко в который раз расколол эмиграцию. Многие изгнанники видели в тоталитарных вождях Запада чуть ли не "спасителей России". Демократ Федотов, разумеется, не мог принять такую позицию. Все больше чувствовал он отчуждение от "национально мыслящих", которые готовы были призывать на "царство большевиков" любых интервентов, кем бы они ни были. Когда же Федотов в 1936 году публично высказался в том смысле, что Долорес Ибаррури, при всем его несогласии с ее взглядами, ближе ему, чем генералиссимус Франко, на историка посыпался град инсинуаций. Даже митрополит Евлогий, человек широких взглядов, уважавший Федотова, выразил ему свое неодобрение. С этого момента любое политическое высказывание ученого подвергалось атакам. Последней каплей оказалась новогодняя статья 1939 года, где Федотов оправдывал антигитлеровскую политику Советского Союза. Теперь уже вся корпорация преподавателей Богословского Института под давлением "правых" осудила Федотова. Этот акт вызвал негодование "рыцаря свободы" Николая Бердяева. Он откликнулся на него статьей "Существует ли в православии свобода мысли и совести?", появившейся незадолго до второй мировой войны. "Оказывается, - писал Бердяев, - что зашита христианской демократии и свободы человека недопустима для профессора Богословского Института. Православный профессор должен быть защитником Франко, который предал свое отечество иностранцам и утопил народ свой в крови. Совершенно ясно, что осуждение Г. П. Федотова профессурой Богословского Института было именно политическим актом, глубоко компрометирующим это учреждение"*. Защищая Федотова, Бердяев защищал духовную свободу, нравственные идеалы русской интеллигенции, универсализм Евангелия против узости и псевдотрадиционализма. По его словам, "когда говорят, что православный должен быть "национально мыслящим" и не должен быть "интеллигентом", то всегда хотят охранить старое язычество, которое вошло в православие, с которым оно срослось и не хочет очиститься. Люди такой формации могут быть очень "православными", но они очень мало христиане. Они даже считают Евангелие баптистской книгой. Они не любят христианства и считают его опасным для своих инстинктов и эмоций. Бытовое православие и есть язычество внутри христианства"**. Эти строки звучали особенно остро в связи с растущей тенденцией рассматривать христианство только лишь как часть национального наследия, вне зависимости от самой сущности Евангелия. Именно в таком духе высказывался тогда во Франции Шарль Моррас, создатель движения "Аксьен франсе", судимый впоследствии за сотрудничество с нацистами. ______________________________________________________________________ * Путь. Париж, 1939, Э 59, с. 47. ** Там же, с. 49. Федотов всегда подчеркивал, что как культурный феномен христианство стоит в одном ряду с язычеством. Его уникальность - во Христе и в Евангелии, И именно в этом ключе следует оценивать каждую цивилизацию, основанную на христианстве, в том числе и русскую. Но для спокойного диалога условий не было. На аргументы отвечали травлей. Только студенты вступились за своего профессора, который тогда находился в Лондоне, и послали ему письмо с выражением поддержки. Но тут грянула война и прекратила все споры. Пытаясь добраться в Аркашон к Бердяеву и Фондаминскому, Федотов оказался на острове Олерон вместе с Вадимом Андреевым, сыном известного писателя. Как обычно, от невеселых дум его спасала работа. Осуществляя свою давнюю мечту, он стал переводить библейские псалмы на русский язык. Вне всякого сомнения, Федотов разделил бы участь своих друзей, матери Марии и Фондаминского, погибших в гитлеровских лагерях. Но его спасло то, что американский Еврейский Комитет внес его имя в списки лиц, которых Соединенные Штаты готовы были принять как беженцев. Митрополит Евлогий, к тому времени уже примирившийся с Федотовым, дал ему благословение на отъезд. С большими трудностями, то и дело рискуя жизнью, Федотов с близкими добрался до Нью-Йорка. Это было 12 сентября 1941 года. Так началось последнее, американское десятилетие его жизни и трудов. Сначала он преподавал в богословской школе при Йельском университете, а затем стал профессором Православной Святовладимирской семинарии. Наиболее значительным произведением Федотова в этот период стала книга "Русская религиозная мысль", вышедшая по-английски. Она еще ждет своих русских издателей, хотя неизвестно, сохранился ли ее оригинал. В послевоенные годы Федотов мог видеть, как осуществляются его политические прогнозы. Победа над нацизмом не принесла главной его победительнице внутренней свободы. Напротив, сталинская автократия, присвоив себе плоды народного подвига, казалось, шла к зениту. Федотову не раз приходилось слышать, что все это фатум России, что она знала только тиранов и холопов и поэтому сталинщина в ней неизбежна, Однако Федотов не любил политических мифов, пусть даже правдоподобных. Он отказывался принять мысль, будто русская история запрограммировала Сталина, что в основах русской культуры можно найти лишь деспотизм и подчинение. И его позиция, как всегда, была не просто эмоциональной, а строилась на серьезном историческом фундаменте. Незадолго до смерти в 1950 году он поместил в нью-йоркском журнале "Народная Правда" (Э 11-12) статью "Республика святой Софии". Она была посвящена демократической традиции Новгородской республики. Федотов раскрыл исключительную оригинальность культуры Новгорода не. только в сфере иконописи и зодчества, но и в области социально-политической. При всех своих средневековых изъянах вечевой порядок был вполне реальным "народоправством", напоминавшим демократию Древних Афин. "Вече выбирало все свое правительство, не исключая архиепископа, контролировало и судило его"*. В Новгороде существовал институт "палат", которые коллективно решали все важнейшие государственные дела. Символами этой новгородской демократии были храм св. Софии и образ Богоматери "Знамение". Не случайно предание связывает историю этой иконы с борьбой новгородцев за свою свободу. И не случайно, что Грозный с такой беспощадностью расправился с Новгородом. Его гнев был обрушен даже на знаменитый вечевой колокол - эмблему старинного народоправства. _______________________________________________________________________ _ * Цит. по перепечатке в альманахе "Путь", Нью-Йорк, 1987, Э 10-11, с. 15. "История, - заключает Федотов, - судила победу другой традиции в русской церкви и государстве. Москва стала преемницей одновременно и Византии, и Золотой Орды, и самодержавие царей было не только политическим фактом, но и религиозной доктриной, для многих почти догматов. Но когда история покончила с этим фактом, пришла пора вспомнить о существовании иного крупного факта и иной доктрины в том же самом русском православии. В этой традиции могут почерпнуть свое вдохновение православные сторонники демократической России". Федотов выступает против политического господства Церкви, теократии. "Всякая теократия, - пишет он, - таит в себе опасность насилия над совестью меньшинства. Раздельное, хоть и дружеское, сосуществование церкви и государства является лучшим решением для сегодняшнего дня. Но, оглядываясь в прошлое, нельзя не признать, что в пределах восточно-православного мира Новгород нашел лучшее разрешение вечно волнующего вопроса об отношениях между государством и церковью". _______________________________________________________________________ _ * Путъ. Нью-Йорк, 1987, Э 10-11, с. 17. Этот очерк стал как бы духовным завещанием Георгия Петровича Федотова. 1 сентября 1951 года он скончался. Тогда едва ли кто-нибудь мог предполагать, что недалек день конца сталинщины. Но Федотов верил в осмысленность исторического процесса. Верил в победу человечности, духа и свободы, Он верил, что никакие темные силы не смогут остановить потока, который течет к нам из первохристианства и воспринявшей его идеалы Святой Руси. ЧЕЛОВЕК В БИБЛЕЙСКОЙ АКСИОЛОГИИ Доклад на советско-американском симпозиуме, посвященном правам и достоинству человека в христианстве и иудаизме Генетическая связь мышления наших дней с идеями ренессансного Гуманизма общеизвестна. Однако не всегда обращалось должное внимание на неоднородность самого Гуманизма. Чаще всего его основные интенции отождествлялись с секулярным культом человека, с той античной традицией, которая видела в человеке "меру всех вещей" (Протагор). Однако нельзя забывать, что многие гуманисты опирались на иные принципы: на Библию, первохристианство и патристику, которые давали онтологическое обоснование высшему достоинству человека. По словам византийского мистика XIV века Григория Паламы, человек превосходит все творения тем, что создан по образу Божию и настолько близок к Творцу, что способен соединиться с Ним. Аналогичные мысли высказывали Пико делла Мирандола, Эразм Роттердамский и другие гуманисты, утверждавшие трансцендентный источник достоинства человека. Справедливости ради следует признать, что такое направление мысли в Гуманизме постепенно оттеснялось на задний план его секулярным двойником. И, следовательно, отчасти правы те, кто видят в Ренессансе главный импульс для позднейшего развития секулярного человекобожия. Рационализм и Просвещение привели к тому, что трансцендентный принцип все больше выветривался из антропологической аксиологии. Бурный прогресс различных отраслей естествознания Нового времени довершил эту разрушительную работу, особенно в XIX веке. Натурализм, биологизм, механицизм властно вторглись в антропологию. Разумеется, научные открытия того времени были впечатляющими, но односторонний подход к проблеме человека оказался чреват многими опасными последствиями. Вначале это предчувствовали немногие. Напротив, широко распространялось убеждение, будто для прогресса человечества вполне достаточно науки и социальных преобразований, которые автоматически обеспечат людям не только благоденствие и счастье, но и расцвет гуманности. Строго говоря, логика здесь была довольно спорной. Из того, что Вселенная, жизнь и человек образовались в результате действий слепых стихий, отнюдь не легко вывести заповеди альтруистической этики. Но те, кого увлекала вера в неуклонный и всесторонний прогресс, мало об этом задумывались. Итогом явился наш катастрофический век с его мировыми войнами, с беспримерным по масштабам разгулом жестокости, геноцида и тоталитаризма. Естественнонаучные достижения, попав в руки людей, потерявших нравственный ориентир, превратились в угрозу для всей цивилизации и самой нашей планеты. Поэтому сегодня поиск более надежного фундамента этики получил несколько прагматический оттенок. Ведь вопрос стоит уже о всеобщем выживании. Но наряду с прагматической мотивировкой мы находим и иную, ту, что стремится вновь обрести онтологическое оправдание человечности, на которое был ориентирован старый Гуманизм, коренившийся в религиозной традиции. Достаточно назвать имена Анри Бергсона и Карла Барта, Пауля Тиллиха и Поля Тейара де Шардена, Карла Ренера и Вольфганга Панненберга, а из русских - школа Бердяева, свящ. Павла Флоренского, прот. Сергия Булгакова, Семена Франка и Николая Лосского. Все они обращаются к библейским источникам, хотя и подходят к ним по-разному. Антропология Библии, взятой в объеме двух Заветов, носит не прагматический и не конвенциальный характер, она неотделима от теологии. Достоинство и высшее призвание человека Библия выводит не из самой его природы (ибо природа - просто феномен, лишенный однозначного аксиологического содержания), а из соотношения между человеком и Вечностью. Первый антропологический тезис Библии гласит, что человек создан по образу и подобию Божию. Этот тезис сформулирован в I главе Книги Бытия. Нет оснований интерпретировать его в грубонатуралистическом смысле, как делал Людвиг Келер, исходя из угаритских параллелей. По мнению большинства библеистов, Шестоднев (Гексамерон) Кн. Бытия представляет собой часть Священнической традиции Пятикнижия, записанной сравнительно поздно, в эпоху Плена или близко к ней. А в то время идея иноприродности и трансцендентности Бога уже настолько укоренилась в сознании ветхозаветной общины, что едва ли кто-нибудь мог понимать слова "целем" и "демут", образ и подобие, в чувственно-осязаемом смысле. Но если и не принимать поздней датировки Гексамерона, очевидно, что в качестве канонической Книги Бытие было признано в период, когда мыслить Бога в виде зримого Существа, с Которого можно сделать "слепок", считалось кощунством. То же соображение следует отнести к образно-символическому сказанию 2 главы Кн. Бытия, где изображено творение человека из двух начал: "праха земного" (афар им хаадама) и "дыхания жизни" (нишмат хаийм) от Бога. Суть сказания в том, что структура человека двуедина. С одной стороны, он сопричастен миру природы, а с другой - сверхприроден. "Дыхание жизни" взято не из окружающего Адама мира, а вложено в него непосредственно Творцом. Действительно, только при крайнем предубеждении можно отрицать наличие в человеческом существе некоего стержневого элемента, который отличает его от других созданий и который отсутствует в царствах неживого и живого. Впрочем, двуединство человека не означает того радикального дуализма тела и души, который был присущ античной антропологии. Собственно, на древнееврейском языке нет даже слова "тело", аналогичного греческому "сома"; вместо него мы находим термин "басар", плоть, означающий психофизический континуум одушевленного живого существа ("кол басар", всякая плоть, есть в Библии синоним живой твари вообще). Отметим, что в Новом Завете понятия "жизнь" и "душа" часто употребляются как эквиваленты. Психофизический континуум в Библии не трактуется как гробница души (платонизм) или творение сатаны (гностицизм). Подобно всей природе, одушевленная плоть есть создание божественной благости. Поляризация возникает лишь в том случае, когда Писание говорит о "руах", духе. Именно дух реализует "образ и подобие", являясь тем внутренним пространством, где возможна встреча Творца и твари, Богопознание. "Жизнь в духе" есть сверхприродная прерогатива человека. Поэтому апостол Павел, противопоставляя "сарке" и "пневму", плоть и дух, имеет в виду два состояния бытия: природное и высшее. Поэтому и конечная судьба человека в библейской эсхатологии послепленного периода не ограничивается "бессмертием души", а учит о преображении плоти, воскресении мертвых. Итак, "руах", дух, есть тот самый аспект человеческого существа, который несет на себе образ и подобие Божие. Каковы же основные черты богоподобия? Прежде всего, оно проявляется в потенциальной власти человека над остальным тварным миром. Эта власть, согласно некоторым толкованиям, распространяется и на жизненные силы, заключенные в самом человеке, и на силы природы, и даже на демонические стихии, которые в Библии нередко символизировались образами зверей и чудовищ. Вторая глава Кн. Бытия косвенным образом подчеркивает царственность человека, повествуя, как он нарекал имена животным. По восточному обычаю, господин давал имена своим слугам. Но заметим, что именно Бог привел животных к человеку, "чтобы видеть, как он назовет их". Иными словами, власть Адама имеет своим источником волю Творца. Точно так же уникальный разум человека его "хокма", мудрость, не самодовлеюща, а имеет первообраз в Божественной премудрости, как то утверждает 28 глава Кн. Иова. О даре творчества Би6лия прямо не говорит. Однако уже само то, что Творец есть Первообраз человека должно включать этот дар в сферу богоподобия. И, наконец, одной из важнейших черт богоподобия является этическое начало, неведомое природе неотделимое от свободы. Свобода обуславливает ответственность человека перед Богом, открывающим ему Свою волю. В этом даре сосредоточен своего рода "риск творения". Будучи свободным соучастником деяний Божиих, человек не должен быть жестко запрограммирован на добро. Его достоинство как существа, подобного Творцу, позволяет ему свободно самоопределяться, выбирать собственный путь, вплоть до негативного отношения к высшей Воле. Именно это свойство и объясняет возможность Грехопадения, хотя и не делает его фатальным. Среди современных библейских комментаторов принято считать, что символическая картина вторжения в мир греха не исчерпывается сказанием об Адаме Первочеловеке. Она включает в себя историю первого братоубийства, растления земли перед Потопом и сооружение Вавилонской башни. Таким образом, перед нами как бы драма в четырех актах. Каков смысл первого сказания? Его интерпретация зависит от того, как трактуется образ Древа познания добра и зла. Мы не будем перечислять здесь всех концепций. Остановимся лишь на одной. Прежде всего, Древо - это широко распространенный в древней эмблематике символ Вселенной, мироздания в целом. Когда Библия называет Древо "эц хадаат тов вэра" , Древом познания добра и зла, она имеет в виду не столько нравственные категории, сколько полярные свойства природы: "полезное" и "вредное", "добротное" и "опасное" (по типу Янь и Инь в китайской метакосмологии). Вот почему словосочетание "тов вэра", добро и зло являются идиомой, соответствующей выражению "все на свете". Можно ли в таком случае интерпретировать образ Древа как символ познания мира, чуть ли не науки? Не окажется ли тогда, что Бог, наделив человека разумом, Сам же закрыл для него путь к использованию этого дара? Недоумение разрешается, если учесть полисемантичность слова "даат", познание. Современная мысль привыкла отождествлять познание с интеллектуальной деятельностью, с рациональным постижением природы вещей. Между тем в семитических языках слово "познание" имеет иной оттенок. Оно означает обладание и любовь, влечение и умение. Его прилагают и к супружеским отношениям, и к владению мастерством. В свете такого понимания текста, посягательство человека на плоды Древа познания добра и зла можно истолковать как его стремление обладать, владеть миром. Но не вступает ли тогда запрет вкушать от Древа в противоречие с царственным положением человека, с его достоинством? И как тогда понять заповедь, данную Первочеловеку, который был поставлен "охранять и возделывать" сад Эдема? Ведь подобная трудовая деятельность есть тоже проявление власти над природой. Ответ, по-видимому, заключается в том, что запретное Древо символизирует власть автономную, независимую от Творца, власть, которую человек пытается реализовать вопреки Ему, только в своекорыстных целях. Поучителен в связи с этим диалог между Женщиной и Змием. Искуситель начинает с того, что осторожно и незаметно подрывает в ней доверие к Богу, а затем говорит, что, если люди вкусят от Древа, они "будут как боги" (элогим). Тонкость его лжи усугубляется еще и тем, что человек вовсе не примитивная тварь, которая возмечтала о неподобающем ей месте. Библейское учение признает не только богоподобие человека, но и его "обожение" ("теозис", если употребить патриотический термин). В 81 псалме Создатель говорит людям: "Вы - боги (элогим) и сыны Всевышнего". На эти слова ссылается и Христос (Ин 10, 34 сл.). В 8 псалме сказано: Когда взираю я на небеса Твои - дело Твоих перстов, на луну и звезды, которые Ты поставил, То что есть человек, что Ты помнишь его, и сын человеческий, что Ты посещаешь его? Не много Ты умалил его пред Ангелами (элогим), славою и честью увенчал его; поставил его владыкою над делами рук Твоих; все положил под ноги его... Чем же отличаются слова псалмопевца от посулов Змия? По-видимому, тем, что Змий предлагал людям осуществить свои возможности помимо Бога, превратив свое богоподобие в орудие мятежа. В результате Первочеловек лишается близости с Творцом, покидает пределы сада Божия. Можно сказать, что в Грехопадении проявилась та тенденция, которая присуща психологии магизма. Ведь захватить в свои руки все силы мира и автономно управлять ими и есть цель всякой магии. Нечто сходное находим мы и в сказании о Каине и Авеле. По какой-то сокровенной причине Бог принимает жертву Авеля, а жертву Каина отвергает. И тогда отвергнутый устраняет, убивает соперника, рассчитывая, что таким путем, оставшись один, вырвет у Бога Его дары. Примечательно, что в Кн. Бытия основы цивилизации закладывают именно потомки Каина. Хотя сама цивилизация в принципе не осуждается. Библия дает понять, что в ней с самого начала прорастали семена греха. Предпотопная ситуация символизируется брачным союзом между людьми и "сынами Божиими", сверхчеловеческими существами. Если же мы вспомним, что в библейских иносказаниях брак часто означает религиозный Завет, то будем вправе заключить, что речь здесь идет о начале язычества. Знаменательно, что в мидраше книги Еноха это сказание истолковано в том смысле, что "сыны Божии" научили людей магии. К антропологической теме относится и сказание о Потопе. Поскольку люди изменили своему призванию, извратили свои пути, вся природа как бы лишается своей ценности и отброшена в первозданное состояние водного Хаоса. Пролог Бытия завершает сказание о башне, вершина которой должна была достичь неба. Согласно контексту, она предназначалась служить ориентиром на бескрайних равнинах, что помогло бы укрепить человеческое единство. И опять-таки это делается автономно, помимо Бога. А то, что Бог вынужден был "сойти", чтобы рассмотреть башню, указывает на ничтожность горделивого замысла строителей. В каждом из четырех актов драмы Грехопадения присутствует один существенный момент: хотя человек и пожинает горькие плоды своего мятежа, Бог сохраняет его для будущего. Не погибают ни Адам, ни Каин; в катастрофе Потопа спасается род Ноя; строители башни не исчезают, а лишь рассеиваются по лицу Земли. Это свидетельствует о ценности человека во вселенских замыслах Предвечного. Среди массы тех, кто сказал Богу "Нет", постоянно отыскивается меньшинство, говорящее Ему "Да". На этом построена одна из осевых тем Библии - тема Завета, Она составляет ядро библейской сотериологии, которая необыкновенно важна для понимания антропологической аксиологии Писания. Бог может спасти человека от зла и греха лишь при его собственном участии, при наличии веры, доверия к Творцу. Такое доверие и проявил Авраам, которого апостол Павел называл "отцом верующих". Сотериология Библии тесно связана с проблемой личности. Хотя Завет заключается через отдельных людей (Ноя, Авраама, Моисея и др.), долгое время он относился к человечеству или к группе людей. Это перекликается с обилием в Ветхом Завете эпонимов и так называемых "корпоративных личностей" (термин Генри Робинсона). Вопрос о личном посмертном воздаянии не возникает в течение всего допленного периода. Сотериология распространяется главным образом на род, этнос, потомков. Лишь постепенно, по мере роста личностного самосознания, подобный коллективизм перестает удовлетворять. Рубежом нового этапа библейскою откровения можно назвать Книгу Иова. Она говорит о ценности и судьбе личности. По-видимому, в корне не правы те комментаторы, которые пытались представить Иова "корпоративным" персонажем, олицетворением страждущего Израиля. В таком случае оставалась бы надежда на улучшение участи народа в грядущем (к тому же Иов и родом не израильтянин). Кн. Иова, напротив, сосредоточена на трагичности бытия отдельного человека, жизнь которого коротка и эфемерна. И только после духовного кризиса, отраженного в споре Иова с Богом, ветхозаветному человеку дается откровение о всеобщем восстании из мертвых (Апокалипсис Исайи, Кн. Даниила, 2 Маккавейская книга). Однако такое соответствие между динамикой библейскою учения и развитием самосознания личности не должно вести к мысли, будто само откровение обусловлено психологической динамикой. Принцип ценности личностного начала заложен в доктрине о человеке как образе и подобии Божием. Мировые религии, такие, как брахманизм, буддизм, теология досократиков, воспринимали Абсолют либо пантеистически, либо апофатически. Только Библия учит о Боге Живом как о Личности (мы оставляем в стороне политеизм, где боги - существа человекоподобные). Сущий в библейском учении столь же непостижим и иноприроден твари, как и Абсолют греко-индийской метафизики, но одновременно Он конкретен и личностен. В связи с этим обращает на себя внимание теологический парадокс Писания. Тот, Кто превыше твари, Кого даже запрещено изображать, часто наделяется в Библии чертами антропоморфизма, причем это есть и в самых поздних пластах Писания. Почему же составители канона, вполне отдававшие себе отчет в том, что Бог не имеет ушей, очей, рук, оставили, однако, без редактуры многочисленные антропоморфические пассажи? Очевидно, что в данном случае главной их целью было подчеркнуть "иконописным" способом личностный характер трансцендентного Божества. А если так, то личностное начало в человеке - образе Сущего - обретает онтологическую основу и высшую ценность. Это подтверждается на практике личностным характером творчества и любви, мысли и волевых решений человека. Но, как и все в сфере "образа и подобия", личностное начало присуще людям не столько в виде данности, сколько как заданность. Поэтому и новые уровни откровения постигаются и раскрываются по мере роста личностного самосознания. Высшей точки учение о ценности личности достигает в Евангелии и во всем Новом Завете. Христос говорит о спасении "каждого". Любой из "малых сих" дорог Богу. Он - их любящий Отец, к Которому они должны относиться с детским доверием (об этом говорит интимное обращение "Авва"). Драгоценна молитва при закрытых дверях, когда душа один на один обращается к Отцу. Промысл Божий объемлет всю природу; но в неизмеримо большей степени он направлен на человека, на личность. Евангелие сравнивает Бога-Спасителя с заботливым пастухом, который оставляет девяносто девять овец и идет разыскивать одну - пропавшую. Вопреки мнению Бубера, Новый Завет подразумевает веру общины, и ценность ее в истории спасения. Но община, Церковь, не поглощает личности, а сохраняет ее высокое богосыновнее достоинство. Новый Завет приемлет ветхозаветное учение о потенциальной власти человека над тварью. Христос учит возможности для верующих господствовать над природными стихиями и побеждать силы зла. "Даю вам власть наступать на змей и скорпионов и на всю силу вражию", - говорит Он апостолам (Лк 10, 19). Однако Он добавляет, что эта власть важна не сама по себе, а как свидетельство единения людей со своим Творцом. Человек, согласно св. Луке, является "сыном" Создателя (3, 38). В речи перед афинским Ареопагом ап. Павел говорит о родстве людей с Творцом, приводя при этом слова языческого поэта (Деяния 17, 28). Можно ли считать, что Новый Завет таким образом отказывается от ветхозаветной идеи трансцендентности Сущего? Против этого свидетельствует хотя бы тот факт, что в христианской мысли апофатический аспект богословия прочно утвердился на Востоке и на Западе. Однако вспомним, что и Ветхий Завет знает особые формы откровения, когда Неприступный становится имманентным твари: в образе "Кавод", Славы, и в других Теофаниях. Для Нового Завета высшей Теофанией является Иисус Назарянин. "Бога не видел никто никогда, - говорит евангелист Иоанн, - единородный Сын, сущий в недре Отчем, Он явил" (1, 18). Божественная Сверхличность воплощается в личности человеческой. Согласно апостолу Павлу, Иисус стал Новым Адамом, Главой возрождающегося человечества. Но совершилось это благодаря тому, что в отличие от древнего Адама Иисус как человек всецело отдал Себя воле Отца. Тайна Воплощения возносит Адамов род на безмерную высоту, ставит перед ним абсолютные цели. В Послании к евреям (2, 5) сказано, что в лице Иисуса Бог эсхатологически подчинил тварь человеку; именно ему, а не ангелам. Он "покорил будущую вселенную". Одновременно с "соборным", "корпоративным" возвышением сынов Адама мы находим в Новом Завете глубоко личностный аспект сотериологии. Апостол Павел, свидетельствуя о своем внутреннем опыте единства с Богом через Христа, указывает путь веры для христианина. В вере он обретает отождествление с Ним, с Его жизнью, страданиями, смертью и воскресением. Перекидывается таинственный мост над бездной, отделяющей абсолютную Реальность от тварной. Такое онтологическое - личное и соборное - вознесение человека есть не отвлеченная метафизика и не только область индивидуального мистицизма. Оно позволяет найти вечное обоснование альтруистической этики, сделать ее активной и действенной. Можно сказать, что цель христианства - "новая тварь", "вера, действующая любовью". Библейская антропологическая аксиология не идеализирует человека в его эмпирическом падшем состоянии и не унижает его. И в Ветхом, и в Новом Заветах мы находим немало суровых слов, изобличающих темные стороны человеческого существа. Но там же мы находим его апофеоз. Перефразируя известные слова Альберта Швейцера, можно сказать, что Библия, направляя нашу мысль на идеал человечности, учит "благоговению перед человеком", вернее, перед тем идеалом, который заключен в его богоподобии. На это был ориентирован ранний христианский гуманизм. Секулярный же гуманизм, напротив, сначала непомерно возвысив человека, низвел его потом до разряда мыслящего животного, существа, всецело подчиненного элементарным влечениям и грубым страстям. Таким он предстает уже в антропологии Макиавелли и Гоббса. Падший человек был объявлен нормой. К чему это привело, мы, люди XX столетия, узнали на своем горьком опыте. Человек потерял самого себя. И не пришло ли теперь время, пока не поздно, начать новый поиск утраченных духовных ценностей? СВИДЕТЕЛИ 1 Плотину прорвало. Одна за другой в наших издательствах и журналах появляются книги, которые годами скрывались под спудом или выходили за рубежом. Звучат голоса тех, кто, казалось, молчал, тех, кому зажимали рот, кто был брошен за колючую проволоку, изгнан или убит. И оказалось, что "годы безвременщины" не были мертвыми, не были лишь мумией, покрытой казенным глянцем. Оказалось, что чума, губившая человеческий дух и культуру, была не веселой. Что под мертвым слоем асфальта сохранялась жизнь, тревожно билась мысль, не умирало творчество. Это поразительно. Но это бесспорный факт. Он стал свидетельством о неистребимой силе "слабых", противостоявших машине, тех, кто был способен сохранять в своего рода подполье достоинство и свободу человека. И не день, и не год, а на протяжении жизни трех поколений. К таким свидетельствам духовного Сопротивления относится и книга Надежды Мандельштам "Воспоминания" (М., Книга, 1989). Писалась она под гнетом страха. Н. Я. и не скрывала этого. Но властно знал все тот же импульс, который некогда заставил Льва Толстою произнести слова "Не могу молчать". "Звоните всегда два раза, - сказала мне Н. Я., когда я впервые пришел к ней. - Если звонят один раз, я знаю, что это чужой". Она любила повторять, что, хоть времена теперь сравнительно "вегетарианские", ей все время кажется, что "они придут". Придут за ней. Как уже бывало в ее жизни. Такое не забывается. Остается словно шрам на душе, по которой прошлись грубые чужие сапоги, топча самое интимное и дорогое. И все же она писала. Рассказывала о горькой судьбе поэта. О бедах и маленьких радостях, о людях мужественных и робких, о предательстве и героизме. Получился некий срез эпохи. Портрет российской интеллигенции в годину погрома. Пусть портрет не полный и субъективный. Очень субъективный. Но кто и когда писал объективные мемуары? На это способен разве что компьютер. Признаюсь, когда я первый раз взялся за книгу Н. Я., меня больше интересовала личность ее главного героя - Осипа Мандельштама. Ведь, кроме стихов, мы тогда мало что о нем знали. Его имя едва-едва высвобождалось из искусственно созданного плена забвения. Но с каждой страницей "Воспоминаний" мне становилось все яснее, что личностью поэта они не исчерпываются. Рядом с ним я находил меткие характеристики и наброски портретов современников. А главное - вырисовывалась фигура самой Н. Я., человека острого ума, наблюдательного, задорного, бескомпромиссного. Это жесткая книга. Книга о капитуляции многих мыслящих и одаренных людей, о глубинных истоках драмы. В каком-то смысле катастрофа была предопределена нравственным и духовным разбродом в интеллигентской среде начала века. Особенно в среде символистов. О них Н. Я. говорила всегда особенно резко. И тут нельзя все сводить к отголоску борьбы литературных групп, к "акмеизму" самого О. Мандельштама. Причины, по мнению Н. Я., были более глубокими. Они-то и повлияли на позицию, занятую Блоком, Белым, Брюсовым в момент кризиса. Единственным (но зато каким!) исключением были представители русской религиозно-философской мысли. Еще до революции они выступили с предупреждением, но оказались в роли Кассандры, которую никто не желал слушать. Я часто заставал Н. Я. за чтением Бердяева. Его мысли были ей необычайно близки. И вообще она видела в свободной христианской философии один из островов, уцелевших среди всеобщего потопа. Вечные истины Евангелия справедливо представлялись Н. Я., подлинной опорой, которая не подведет в любых обстоятельствах. Она верила в бессмертие. Верила естественно и органично, что особенно поражало в таком здравомыслящем, порой даже скептичном человеке. "Я не боюсь смерти", - часто говорила она мне. И это была не фраза. Не самоутешение. К фразерству и иллюзиям у нее не было никакой склонности. Это была вера. Цельная, как и вся ее натура. Вера и давала ей энергию Сопротивления. Читатель ее "Воспоминаний" погружается в атмосферу тех черных лет, видит сцены обысков, споров, слышит пересуды, сплетни, жаркие дискуссии. Видит поэта, ставшего бездомным, душевно и телесно, чувствует вместе с ним ужас сжимающегося кольца... Однако трудно избавиться от ощущения, что "Воспоминания" написаны счастливым человеком. Парадокс? Да, но объяснимый. С ней было легко, хорошо, весело. Как магнитом она притягивала к себе разных людей. Особенно молодых. Кто только не перебывал на ее убогой кухоньке, которая надолго стала приютом свободной мысли и душевной открытости. Здесь можно было встретить и старых друзей Н. Я. - оригинального историософа Льва Гумилева, и исследователя рукописей Мертвого моря Иосифа Амусина, и физика Михаила Поливанова, и молодых тогда Сергея Аверинцева, Симона Маркиша, москвичей и ленинградцев и людей из-за рубежа. Для многих общение в этом кругу было настоящей школой. Оно давало глоток живительного воздуха среди удушья "застойных" лет. Здесь обсуждались вопросы философии, политики, религии, искусства. И душой всего была эта измученная страданиями, больная старая женщина. Да, она была остра на язык. Порой пристрастна. Многие считали, что несправедлива. Но друзей это не шокировало. "Колючесть" как бы шла ей. Была неотделимой чертой ее натуры. Свет привлекает. Она привлекала светом. Он отразился и в ее книге. Для постороннего взгляда судьба ее была изломана. На самом же деле Надежда Мандельштам - удивительный пример человека, который до конца сумел выполнить свое призвание на земле. Вот почему ее можно считать счастливой. Она спасла наследие поэта. В неимоверно трудных условиях собирала и запоминала созданное им. Она дожила до публикации его стихов. Донесла до нас свидетельство эпохи. И вот ее первая книга перед нами. Изданная не где-то за океаном, а на родине Осипа Мандельштама, на родине Надежды Мандельштам. Едва ли сама писательниц могла мечтать о лучшей публикации. За ее качество можно лишь благодарить издательство "Книга". Текст подготовлен врачом и литературоведом Ю. С. Фрейдиным, близким другом Н. Я. Великолепное послесловие также написано любящей талантливой рукой близкого человека, поэта Николая Панченко. Поскольку книги Мандельштама все еще остаются библиографической редкостью, для читателя необычайно ценно приложение, включающее его стихи, Огромного труда потребовали примечания и указатель, составленные А. А. Морозовым. Это настоящий путеводитель, который во многом помогает сориентироваться в жизни и творчестве поэта и его верной спутницы. Словом, "Воспоминания" - настоящий подарок для всех, кто любит отечественную культуру и радуется ее воскрешению после долгой ночи. 2 Есть творческие люди: писатели, художники, мыслители, которых "открывают" лишь после того, как кончился их жизненный путь. И таких немало. Порой современники еще не могут понять и оценить их; порой этому препятствуют внешние обстоятельства, Сергея Алексеевича Желудкова едва ли можно целиком отнести к подобной категории, хотя лишь незначительная часть его литературного наследия увидела свет, и то за рубежом. Его хорошо знали во многих кругах интеллигенции Москвы и Ленинграда какличность удивительную, яркую, неповторимую. Общение с ним давало людям не меньше, чем чтение его книг и статей. Трудно передать обаяние этого человека, бесконечно доброго, открытого, с живым эмоциональным темпераментом, с острым чувством пра