011], были ила забыты, или преданы проклятию[1012]. Одержал верх Шаммаи с своим односторонним, узким духом. Громадная масса "преданий" заглушила Закон[1013] под предлогом его поддержании или истолкования. Без сомнения, это консервативное направление имело свою хорошую сторону; очень хорошо, что еврейский народ до безумия любил свой Закон, ибо эта безумная любовь, спасая Моисеев Закон при Антиохе Епифане и при Ироде, сохранила в то же время и закваску, необходимую для возникновения христианства. Но взятые сами по себе предосторожности, о которых идет речь, были не более, как ребячеством. Синагога, являвшаяся их складом, сделалась источником заблуждений. Царство ее кончалось, но-требовать от нее, чтобы она отреклась, это значило бы требовать от установленной власти того, чего она никогда не делала и не может делать. Иисус вел непрерывную борьбу с официальным лицемерием. Обычной тактикой реформаторов, выступающих при том религиозном состоянии, которое мы только что описали и которое можно назвать "традиционным формализмом", бывает противопоставление "традициям" текстов священных книг. Религиозное усердие всегда является новатором, даже в то время, когда оно выдает себя за консерватора в самой высокой степени. Подобно тому, как неокатолики нашего времени беспрестанно удаляются от Евангелия, так и фарисеи на каждом шагу удалялись от Библии. Поэтому пуританский реформатор обыкновенно бывает по существу "библейским"; исходя из непреложного текста, он критикует ту ходячую теологию, которая создалась путем эволюции из рода в род; то же самое делали впоследствии караиты, протестанты. Иисус гораздо более энергично принялся подрывать основы. Правда, мы видим, что иногда он ссылается на священный текст, оспаривая лживые мазоры, или предания, фарисеев[1014]. Вообще же он мало занимается экзегетикой; он взывает к совести. Он одним ударом уничтожает и текст, и комментарии. Он прекрасно доказывает фарисеям, как тяжко они изменяют своими преданиями Моисеев Закон, но отнюдь не утверждает, что сам вернется к Моисею. Цель его была идти вперед, а не назад. Иисус был более, чем просто реформатором обветшавшей религии; он был создателем вечной религии человечества. Споры возникали в особенности по поводу массы внешних обрядностей, которые были введены преданием и которых ни Иисус, ни его ученики не соблюдали[1015]. Фарисеи резко упрекали его за это. Когда он обедал с ними, то приводил их в негодование тем, что не совершал обычных омовений. "Подавайте лучше милостыню, - говорил он, - тогда все будет у вас чисто"[1016]. Его в высшей степени оскорбляла та самоуверенность, которую фарисеи вносили в вопросы религии, их низменная набожность, которая вела лишь к тщеславной погоне за первенством, титулами, а вовсе не к улучшению сердец. Мысль эта с бесконечной правдивостью и очарованием выражена в одной превосходной притче. "Два человека вошли в храм помолиться: один - фарисей, а другой - мытарь. Фарисей, став, молился сам в себе так: Боже, благодарю тебя, что я не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи или как этот мытарь; пощусь два раза в неделю, даю десятую часть из всего, что приобретаю. Мытарь же, стоя вдали, не смел даже поднять глаз на него; но ударяя себя в грудь, говорил: Боже, будь милостив ко мне грешному! Сказываю вам, что сей пошел оправданным в дом свой более, нежели тот!"[1017] Результатом этой борьбы была ненависть, которую могла утолить только смерть. Еще Иоанн Креститель вызывал против себя такую же вражду[1018]. Но иерусалимские аристократы, относившиеся к нему с презрением, предоставили простым людям считать его пророком[1019]. На этот же раз война была не на живот, а на смерть. На свете появился новый дух, который уничтожил все предшествовавшее. Иоанн Креститель был еврей до мозга костей; Иисус едва лишь заслуживал бы название еврея. Он постоянно обращается к восприимчивости морального чутья. Он вступает в диспут, лишь когда приводит аргументы против фарисеев, и противник принуждает его, как это всегца и бывает, говорить в одном тоне с ним[1020]. Его превосходные насмешки, его лукавые вызовы поражали противников всегца в самое сердце. И он запечатлевал ими навеки нанесенные раны! Никто иной как Иисус с божественным искусством выткал ту Нессову рубаху осмеяния, лохмотья которой еврей, сын фарисеев, таскает на себе с тех пор в течение восемнадцати веков. Письмена этого образцового по мастерству высшего осмеяния огненными чертами выжжены на теле лицемера и лженабожного. Несравненные письмена, достойные Сына Божия письмена! Только Бог в состоянии убивать таким способом. Сократ и Мольер едва лишь царапают кожу. А у этого огонь и бешенство прожигают до самых костей. Но справедливость требовала, чтобы этот великий мастер иронии заплатил жизнью за свой триумф. Еще с самого начала его деятельности в Галилее фарисеи старались погубить его и употребляли против него то средство, которое должно было увенчаться успехом впоследствии в Иерусалиме. Они старались вовлечь в свой спор приверженцев нового политического строя, который в то время установился[1021]. Однако эти попытки окончились неудачно, благодаря той легкости, с какой Иисус мог от них ускользать в Галилее, и благодаря слабости правительства Антипы. Но он сам пошел навстречу опасности. Он отлично понимал, что влияние его неизбежно будет ограниченным, если он не выйдет из пределов Галилеи. Иудея влекла его к себе, словно чарами, он хотел попытаться сделать последнее усилие, чтобы приобрести этот мятежный город, и словно взял на себя задачу оправдать на себе пословицу, что пророк не должен умирать где-либо вне Иерусалима[1022]. Глава XXI Последнее путешествие Иисуса в Иерусалим. Уже давно Иисус чувствовал, что его окружают опасности[1023]. В течение длинного промежутка времени, который определяют в восемнадцать месяцев, он избегал паломничества в святой город[1024]. В 32 г. (по той гипотезе, которую мы приняли) его родные, по-прежнему не верившие в него[1025] и недоброжелательно относившиеся к нему, пригласили его прийти в Иерусалим на праздник Скинопигии (поставления кущей). Евангелист, по-видимому, намекает на то, что под этим приглашением скрывался какой-то план погубить его. "Яви себя миру, говорили они; никто не делает чего-либо подобного втайне. Пойди в Иудею, чтобы и там видели дела, которые ты делаешь". Иисус, опасаясь какого-либо предательства, сперва отказался, потом, когда караван паломников ушел, он также пустился в дорогу, но не сказав об этом никому и почти один[1026]. Тут он окончательно сказал "прости" Галилее. Праздник поставления кущей приходится на осеннее равноденствие. До роковой развязки должно было пройти еще шесть месяцев. Но в этот промежуток времени Иисус уже не видал более милых его сердцу северных провинций. Мирные времена кончились; теперь приходилось идти шаг за шагом по скорбному пути, которому суждено было закончиться смертельными муками. Ученики Иисуса и набожные женщины, служившие ему, встретились с ним в Иудее[1027]. Но как все окружающее изменилось для него! Для Иерусалима Иисус был чужеземцем. Он чувствовал здесь перед собой сопротивление, непроницаемое для него, подобно стене. Всюду кругом западни и возражения, вечные преследования со стороны злоупотребляющих фарисеев[1028]. Вместо безграничной способности верить, которой одарены юные натуры и которую он встречал в Галилее, вместо этих добрых и кротких людей, которым возражение, всегда составляющее результат некоторого недоброжелательства и нетерпения, совершенно недоступно, он встречал здесь на каждом шагу упорное неверие, почти не поддававшееся тем средствам, которые ему так хорошо удавались на севере. Ученики, в качестве галилеян, встречали здесь презрение. Никодим, имевший с ним длинную беседу ночью в одно из его прежних путешествий, чуть не скомпрометировал себя перед синедрионом, когда вздумал за него заступиться. "И ты не из Галилеи ли? - сказали ему на это. - Рассмотри и увидишь, что из Галилеи не приходит пророк!"[1029]. Как уже было упомянуто, и самый город не нравился Иисусу. До сих пор он всегда избегал крупных центров, предпочитая для своего дела селения и менее значительные города. Многие из предписаний, которые он давал своим ученикам, были абсолютно неприменимы вне общества простых маленьких людей[1030]. Благодаря тому, что он не имел никакого представления о свете и привык к приветливому коммунизму галилеян, у него постоянно вырывались наивности, которые в Иерусалиме могли казаться странными[1031]. Его воображению, любви к природе было тесно в этих стенах. Истинная религия должна была выйти не из городского шума, а из мирной ясности полей. Благодаря высокомерию священников посещение папертей храма было для него неприятно. Однажды некоторые из его учеников, знавших Иерусалим лучше, нежели он, хотели обратить его внимание на красоту построек храма, на превосходные материалы, из которых он был выстроен, на богатство приношений по обету, покрывавших его стены: "Видите ли все это? - сказал им Иисус. - Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне"[1032]. И он ничем не стал восхищаться здесь, кроме поступка бедной вдовы, которая, проходя в это время, положила в сокровищницу две лепты. "Она положила больше всех, - сказал он, - ибо все клали от избытка своего, а она от скудости своей"[1033]. Это критическое отношение ко всему, что делалось в Иерусалиме, стремление возвеличить бедняка, который жертвует мало, и унизить богатого, жертвующего много[1034], порицать духовенство, которое не делает ничего для народного блага, разумеется, приводило в отчаяние жреческую касту. Резиденция консервативной аристократии, храм, подобно мусульманскому хараму, который стал его преемником, был последним пунктом в мире, где революция могла бы иметь успех. Представьте себе, что в ваше время какой-либо новатор отправился бы к мечети Омара проповедовать ниспровержение ислама. А между тем здесь находился центр еврейской жизни, здесь нужно было или победить, или умереть. На этом лобном месте, ще Иисус выстрадал, конечно, больше, чем на Голгофе, все дни его проходили в диспутах и раздражении, среди скучных словопрений о каноническом праве и экзегетике, то есть в занятиях, для которых его нравственная возвышенность являлась неважным преимуществом, - что я говорю! - создавала для него невыгодное положение по сравнению с его противниками. Но и в недрах этой беспокойной жизни доброе и чувствительное сердце Иисуса сумело создать для себя убежище, где он пользовался большим покоем. Проведя весь день в прениях в храме, вечером Иисус спускался в долину Кедронскую и немного отдыхал в саду одного земледельческого учреждения (вероятно, предназначенного для производства масла), носившего название Гефсимании[1035] и служившего для жителей местом для прогулок, а затем шел провести ночь на горе Елеонской, которая лежит к востоку от города[1036]. В окрестностях Иерусалима это единственное место, сколько-нибудь веселящее взоры и покрытое зеленью. Вокруг деревень, ферм или усадеб Виффагии, Гефсимании, Вифании было много оливковых плантаций, смоковниц, пальм[1037]. На Елеонской горе росли два больших кедра, воспоминание о которых долго сохранялось у евреев после того как они рассеялись по свету; ветви их давали убежище целым стаям голубей, и под тенью их устраивались небольшие базары[1038]. Все это предместье служило в некотором роде резиденцией Иисуса и его учеников; мы видим, что они знали здесь почти каждое поле, каждый дом. В частности, деревня Вифания[1039], расположенная на вершине холма и на склоне его, обращенном к Мертвому морю и к Иордану, в расстоянии полутора часов пути от Иерусалима, была любимым местом пребывания Иисуса[1040]. Здесь он познакомился с семейством из трех лиц, двух сестер и третьего брата, дружбой которых он чрезвычайно дорожил[1041]. Из двух сестер одна, по имени Марфа, была чрезвычайно обязательной, доброй и усердной женщиной[1042]; другая, по имени Мария, полная противоположность ей, нравилась Иисусу своей чуткостью[1043] и своей весьма развитой склонностью к умозрению. Нередко, сидя у ног Иисуса и слушая его, она забывала о требованиях действительной жизни. Тогда сестра ее, на долю которой приходился весь труд, кротко жаловалась на нее. "Марфа! Марфа! - говорил ей Иисус, - ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно. Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у нее"[1044]. Владелец этого дома, Симон прокаженный, был, вероятно, братом Марии и Марфы или, по меньшей мере, принадлежал к их семье[1045]. Здесь, окруженный дружбой благочестивой семьи, Иисус забывал все неприятности общественной жизни. В этом мирном уголке он отдыхал от придирок, которым не переставал подвергаться со стороны фарисеев и книжников. Часто он усаживался на горе Елеонской, в виду горы Мориа[1046], имея перед глазами великолепную перспективу террас храма и его вышек, покрытых блестящей чешуей. Вид этот приводил чужеземцев в восторг; особенно при восходе солнца священная гора ослепительно сияла и представлялась глыбой снега и золота[1047]. Но чувство глубокой грусти отравляло для Иисуса это зрелище, наполнявшее душу других израильтян радостью и гордостью. "Иерусалим, Иерусалим! избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе, сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели!" - воскликнул он в одну из таких горьких минут[1048]. Однако многие добрые души все же и здесь, как и в Галилее, были тронуты. Но гнет господствующего правоверия был так силен, что немногие осмеливались в этом сознаваться. Боялись уронить себя в глазах иерусалимских граждан, открыто вступив в школу галилеянина. При этом был риск, что за это изгонят из синагоги, а в обществе ханжества и ничтожества это считалось самым ужасным посрамлением[1049]. Кроме того, отлучение от церкви влекло за собой конфискацию имущества[1050]. Исключение из среды евреев не означало собой приобретения прав римского гражданства; исключенный оставался беззащитным от ударов со стороны теократического законодательства, отличавшегося самой свирепой строгостью. Однажды низшие служители храма, присутствовавшие при проповеди Иисуса и очарованные ею, пришли поверить свои сомнения священникам. "Уверовал ли в него кто из начальников или из фарисеев? - ответили им те. - Но этот народ невежда в Законе, проклят он"[1051]. Таким образом, Иисус оставался для Иерусалима провинциалом, которым восхищаются такие же, как и он, провинциалы, но которого вся аристократия нации отвергает. Начальников школ здесь было слишком много для того, чтобы появление одного лишнего кого-либо особенно поражало. Голос его имел мало влияния в Иерусалиме. Предрассудки расы и секты, непосредственные враги евангельского духа, здесь чересчур укоренились. Учение Иисуса по необходимости значительно видоизменилось в этом новом мире. Его прекрасные проповеди, эффект которых был всегда рассчитан на молодое воображение и чистую нравственную совесть слушателей, падали здесь на каменистую почву. И сам он, чувствовавший себя так хорошо на берегах своего прелестного маленького озера, здесь стеснялся, терял почву под ногами перед лицом мира педантов. Его вечные заявления о самом себе начали принимать несколько скучный характер[1052]. Ему пришлось сделаться толкователем, юристом, экзегетом, теологом. Его беседы, обыкновенно полные прелести, превратились в трескучие диспуты[1053], в бесконечные схоластические битвы. Его гармоничный гений напрягался над нелепыми аргу-ментациями по поводу Закона и пророков[1054], и мы предпочли бы не видать его иной раз в роли нападающей стороны[1055]. С досадной уступчивостью он позволял лукавым спорщикам подвергать себя ненужному допросу[1056]. Вообще он выходил из затруднений с большой находчивостью. Правда, нередко его рассуждения бывали хитроумными (душевная простота и хитроумие соприкасаются между собой: когда простодушный человек пускается в рассуждения, он всегда становится немного софистом); можно сказать, что иногда он ищет недоразумений и умышленно запутывает их[1057]; аргументация его, если судить по правилам аристоте-левой логики, весьма слаба. Но когда представлялся случай выказаться его несравненному по чарующей силе уму, то это был настоящий триумф. Однажды попробовали поставить его в затруднительное положение, представив ему женщину, обвиненную в прелюбодеянии, и потребовав у него указаний, как следует поступить с ней. Всем известен великолепный ответ Иисуса[1058]. Самая тонкая насмешливость светского человека, смягченная добротой, не могла бы выразиться более изящно. Но глупцы менее всего в состоянии прощать уму, который сочетается с нравственным величием. Произнеся эти столь справедливые и чистые слова: "Кто из вас без греха, первый брось в нее камень!", Иисус пронзил сердце лицемера и тем самым подписал свой смертный приговор. Действительно, очень возможно, что не будь раздражения, вызванного столь горькими обидами, Иисус долго оставался бы незамеченным и, быть может, затерялся бы среди страшной грозы, которая в скором' времени должна была смести всю еврейскую нацию целиком. Первосвященники и саддукеи относились к нему скорее с презрением, нежели с ненавистью. Знатные пер-восвященнические фамилии, Воетусимы, фамилия Анны, обнаруживали свой фанатизм только коща дело касалось их спокойствия. Саддукеи, подобно Иисусу, отрицали "предания" фарисеев[1059]. По удивительно странной случайности эти неверующие, отрицавшие воскресение, устный Закон, существование ангелов, были настоящими евреями; вернее было бы сказать, что так как древний Закон по своей простоте уже не удовлетворял религиозным потребностям эпохи, то те люди, которые держались его с буквальной точностью и отвергали современные измышления, производила на набожных лиц впечатление нечестивцев, почти так же, как в наше время евангелический протестант в ортодоксальных странах представляется неверующим. Во всяком случае, не от такой партии могла исходить достаточно резкая реакция против Иисуса. Официальный первосвященник, обращавший все внимание лишь на политическую власть и находившийся с ней в тесном общении, ничего не понимал в этих движениях энтузиастов. Тревогу забила фарисейская буржуазия, бесчисленные соферимы, или книжники, которые жили наукой о "преданиях" и которым действительно угрожала доктрина нового учителя, затрагивавшая их предубеждения или их интересы. Фарисеи постоянно пытались увлечь Иисуса на почву политических вопросов и набросить на него подозрение в учасгии в партии Иуды Гавлонита. Прием этот был очень искусен; нужно было обладать глубоким простодушием Иисуса, чтобы не навлечь на себя неудовольствия со стороны римской власти, невзирая на провозглашение им Царства Божия. Фарисеи хотели раскрыть эту двусмысленность и заставить его объясниться. Однажды группа фарисеев и политиков, известных под именем "иродиан" (вероятно, Воетусимы), подошли к нему и под видом благочестивой ревнительности спросили его: "Учитель, мы знаем, что ты справедлив и истинно пути Божию учишь, и не заботишься об угождении кому-либо, ибо не смотришь ни на какое лицо. Итак скажи нам: как тебе кажется? позволительно ли давать подать кесарю или нет?" Они надеялись получить ответ, который послужил бы предлогом для того, чтобы выдать его Пилату. Ответ Иисуса был великолепен. Он велел показать ему изображение на монете: "Отдайте кесарево кесарю, а Божие Богу", - ответил он[1060]. Глубокая мысль, предрешившая будущее христианства! Мысль полнейшего спиритуализма и удивительно верная, на которой было основано различие между духовным и светским мирами, которая также легла в основу истинного либерализма и истинного христианства! Его кроткий и проникновенный гений внушал ему, когда он оставался наедине с своими учениками, выражения, исполненные необыкновенной чарующей привлекательности. "Истинно, истинно говорю вам, кто не дверью входит во двор овчий, тот вор и разбойник; а входящий дверью есть истинный пастырь овцам. Овцы слушаются голоса его; и он зовет своих овец по имени и выводит их на пастбища; он идет перед ними, и овцы за ним идут, потому что знают голос его. Вор приходит только для того, чтобы украсть, убить и погубить. Наемник, которому овцы не свои, видит приходящего волка, и оставляет овец, и бежит. Я есмь пастырь добрый; и знаю Моих овец, и Мои овцы знают Меня, и Я жизнь Мою полагаю за них"[1061]. Мысль, что приближается развязка кризиса человечества, часто повторяется в его поучениях. "Когда смоковница, - говорил он, - покрывается молодыми ветвями и пускает листья, то знайте, что близко лето. Возведите ваши очи и посмотрите на мир: он побелел и поспел к жатве"[1062]. Вся сила его красноречия обнаруживается каждый раз, когда ему приходится бороться с лицемерием. "На Моисеевом седалище сели книжники и фарисеи; и так все, что они велят вам соблюдать, соблюдайте и делайте; по делам же их не поступайте, ибо они говорят и не делают. Связывают бремена тяжелые и не-удобоносимые и возлагают на плечи людям, а сами не хотят и перстом двинуть их". "Все же дела свои делают с тем, чтобы видели их люди; расширяют хранилища свои[1063] и увеличивают воскрилия одежд своих[1064]; также любят предвозлежания на пиршествах и председания в синагогах; и приветствия в народных собраниях и чтобы люди звали их: Учитель! Горе им!.." "Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что взяли ключ разумения, чтобы затворить Царство Небесное человекам![1065] Ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете. Горе вам, что поедаете домы вдов и лицемерно долго молитесь: за то примете тем большее осуждение. Горе вам, что обходите море и сушу, дабы обратить хотя бы одного, и когда это случится, делаете его сыном геенны! Горе вам, ибо вы, как гробы скрытые, над которыми люди ходят, и не знают того!"[1066] "Неразумные и слепые! Вы даете десятину с мяты, аниса и тмина, и оставили важнейшее в законе: суд, милость и веру; сие надлежало делать, и того не оставлять. Вожди слепые, оцеживающие комара, а верблюда поглощающие!" "Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда[1067], между тем как внутри они полны хищения и неправды. Фарисей слепой[1068], очисти прежде внутренность чаши и блюда, чтобы чиста была и внешность их"[1069]. "Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам[1070], которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты. Так и вы по наружности кажетесь людям праведными, а внутри исполнены лицемерия и беззакония". "Горе вам, книжники и фарисеи, и лицемеры, что строите гробницы пророкам и украшаете памятники праведных, и говорите: если бы мы были во дни отцов наших, то не были бы сообщниками их в пролитии крови пророков! Таким образом вы сами против себя свидетельствуете, что вы сыновья тех, которые избили пророков; дополняйте же меру отцов ваших. Потому-то премудрость Божия сказала:[1071] "Вот, Я посылаю к вам пророков, и мудрых, и книжников: и вы иных убьете и распнете, а иных будете бить в синагогах ваших и гнать из города в город; да придет на вас вся кровь праведная, пролитая на земле, от крови Авеля праведного до крови Захарии, сына Варахиина[1072], которого вы убили между храмом и жертвенником".' "Истинно говорю вам, что все сие придет на народ сей"[1073]. Его грозный догмат о праве язычников войти в Царство Небесное, мысль, что Царство Божие достанется другим, так как те, кому оно предназначалось, не захотели его[1074], повторялась в виде кровной угрозы, направленной против аристократии, и самый титул Сына Божия, который он открыто присваивал себе в своих живых притчах[1075], причем враги его играют в них роль убийц небесных посланцев, был вызовом, брошенным легальному иудаизму. Смелый призыв, с которым он обращался к смиренным, был еще большим соблазном. Он объявил, что и пришел просветить слепых и ослепить тех, которые думают, что видят[1076]. Однажды его неудовольствие против храма вылилось в следующих неосторожных словах: "Я разрушу храм сей рукотворный и через три дня воздвигну другой нерукотворный"[1077]. Неизвестно, что под этим разумел Иисус, ученики же его старались отыскивать в этих словах разного рода весьма натянутые аллегории. Но так как нужен был только предлог, то слова эти были тотчас же подхвачены. Они будут приведены в виде улик в смертном приговоре Иисуса, их будут кричать ему в последние минуты его мучений на Голгофе. Эти ожесточенные споры всегда кончались бурей. Фарисеи бросали в него камнями[1078]; но этим они только исполняли правило Закона, предписывавшего побивать камнями, не выслушивая, каждого пророка, даже совершающего чудеса, который стал бы совращать народ из старой веры[1079]. В других случаях они называли его безумным, одержимым бесом, самаритянином[1080] или даже пытались убить его[1081]. Слова его запоминали, чтобы привлечь его к ответственности по законам нетерпимой теократии, которые не были отменены римским владычеством[1082]. Глава XXII Замыслы врагов Иисуса. Иисус провел в Иерусалиме осень и часть зимы. В это время года здесь бывает довольно холодно[1083]. Обыкновенно он прогуливался в портике Соломона и по его крытым галереям[1084]. Этот портик, единственный сохранившийся из построек древнего храма, состоял из двух галерей, образованных двумя рядами колонн и стеной, господствовавшей над долиной Кедронской[1085]. Выход отсюда наружу был через Сузские ворота, остатки которых еще видны внутри места, называемого ныне "Золочеными Воротами"[1086]. По другой стороне долины в то время уже существовали украшавшие ее пышные гробницы. Некоторые из находящихся здесь монументов были воздвигнуты, быть может, в память древних пророков[1087], о которых помышлял Иисус, когда, сидя под портиком, громил официальные классы, давшие за этими колоссальными массами приют своему лицемерию и своему тщеславию[1088]. В конце декабря в Иерусалиме праздновался день очищения храма после святотатства Антиоха Епифана[1089], праздник установленный в память этого события Иудой Маккавеем. Торжество это носило название "праздника обновления или огней", потому что в течение восьми дней, которые он продолжался, во всех домах постоянно были зажжены все лампады[1090]. Вскоре после этого Иисус предпринял путешествие в Перею и на берега Иордана, то есть в те самые местности, которые он посетил несколько лет тому назад, когда еще был последователем школы Иоанна[1091], и где он, как и другие, получил крещение. Здесь он, по-видимому, несколько утешился, особенно в Иерихоне. В этом городе находилась довольно значительная таможня, потому ли, что он был расположен в исходной точке весьма важного пути, или потому, что здесь существовали плантации ароматных трав и богатые фермы[1092]. Главный сборщик податей Закхей, человек богатый, пожелал видеть Иисуса[1093]. Так как он был маленького роста, то взобрался на сикомору возле дороги, по которой должно было двигаться шествие. Иисус был тронут такой наивностью довольно высокопоставленного должностного лица. Он пожелал остановиться у Закхея, рискуя вызвать этим целый скандал. Действительно, многие сильно роптали, видя, что он оказывает честь своего посещения дому грешника. Уходя, Иисус назвал своего хозяина добрым чадом Авраама, и как бы с тем, чтобы сильнее задеть правоверных, Закхей сделался праведником: говорят, будто он раздал половину своего имения бедным и возместил вчетверо все несправедливости, которые он мог совершить. Но не в этом одном заключалось удовольствие, полученное здесь Иисусом. При выходе из города нищий, по имени Вартнмей[1094], очень порадовал его, упорно называя его "сыном Давидовым", хотя многие заставляли его молчать. На один момент казалось, что в этой стране, представлявшей много сходства с северными провинциями, открывается ряд таких же чудес, как и в Галилее. Прелестный оазис Иерихона, в то время хорошо орошенный, должен был представляться одним из самых красивых мест в Сирии. Иосиф говорит о нем с тем же восхищением, как о Галилее, и так же, как и Галилею, называет "божественной страной"[1095]. Окончив это в некотором роде паломничество в местность своей первоначальной пророческой деятельности, Иисус возвратился в свое любимое местопребывание в Вифании[1096]. Верных галилеян, находившихся в Иерусалиме, больше всего огорчало то, что здесь не было совершено ни одного чуда. Друзья Иисуса, истомившись тем дурным приемом, который Царство Божие встретило в столице, иногда жаждали великого чуда, которое нанесло бы сильный удар иерусалимскому неверию. Им казалось, что всего убедительнее подействовало бы воскресение из мертвых. Можно предполагать, что Мария и Марфа признались в этом Иисусу. Слухи уже приписывали ему два-три факта в этом роде[1097]. "Если кто-нибудь воскреснет из мертвых, - без сомнения, говорили ему эти благочестивые сестры, - то, быть может, живые и покаются". - "Нет, - должен был ответить им Иисус, - если бы кто и из мертвых воскрес, не поверят"[1098]. Припоминая один из его рассказов, именно, о добром нищем, покрытом язвами, который умер и отнесен был ангелами на лоно Авраама[1099], можно допустить, что тут же он прибавил: "Если бы и Лазарь вернулся, то не поверили бы". Впоследствии по этому поводу возникли разного рода недоумения. Предположение превратилось в совершившийся факт. Заговорили об воскресшем Лазаре, о непростительном упорстве, которое нужно было иметь, чтобы устоять даже и перед таким свидетельством. "Язвы" Лазаря и "проказа" Симона слились между собой[1100], и в предании сохранилось, что у Марии и Марфы был брат по имени Лазарь[1101], которого Иисус воскресил из мертвых[1102]. Кто изведал из каких несообразностей, из какого вздора возникают сплетни в восточных городах, тот не сочтет невозможным, чтобы такого рода слух распространился по Иерусалиму еще при жизни Иисуса и повел бы за собой пагубные для него последствия. Действительно, довольно веские основания позволяют думать, что некоторые причины, исходившие из Вифании, содействовали тому, чтобы ускорить гибель Иисуса[1103]. По некоторым данным можно заподозрить, что семья из Вифании совершила какую-нибудь неосторожность или допустила какие-либо излишества в своем усердии. Быть может, горячее желание зажать рот тем, кто обидно отрицал божественность миссии Иисуса, их друга, увлекло этих страстных его поклонников за границы всякого благоразумия. Надо также припомнить, что в нечистой и тяжелой городской атмосфере Иерусалима Иисус не был уже самим собой. По вине людей, а не его лично, совесть его утратила свою первоначальную чистоту. Доведенный до отчаяния, до крайностей, он уже не владел собой. Миссия его подавляла его, и он отдавался течению. Спустя несколько дней смерти предстояло возвратить ему его божественную свободу и вырвать его из власти роковых, с часу на час все более настоятельных требований роли, которую было все труднее и труднее выдерживать. Контраст между постоянно нарастающей экзальтацией его и равнодушием евреев все более и более усиливался. В то же время общественные власти все более ожесточались против него. В феврале или в начале марта первосвященники собрали совет[1104], на котором был поставлен вопрос, могут ли Иисус и иудаизм существовать совместно? Поставить такой вопрос то же, что решить его, и первосвященник, не будучи даже пророком, как это думает евангелист, мог с полной уверенностью произнести свою кровавую аксиому: "Лучше, чтобы один человек умер за весь народ". "Первосвященником на этот год", говоря языком четвертого Евангелия, прекрасно выражающего этими словами то состояние упадка, в котором тогда находилась первосвященническая власть, был Иосиф Каиафа, назначенный Валерием Гратом и всецело преданный римлянам. С тех пор как Иерусалимом управляли прокураторы, должность первосвященника стала сменяемой; смена первосвященников происходила почти ежегодно[1105]. Тем не менее Каиафа продержался долее других. Он вступил в эту должность в 25 и потерял ее только в 36 году. О характере его нам ничего не известно. Судя по многим обстоятельствам, можно думать, что власть его была лишь номинальной. Рядом с ним и над ним мы постоянно встречаем другое лицо, пользовавшееся, по-видимому, преобладающим значением в тот решительный момент, которым мы в настоящее время занимаемся. Лицом этим был тесть Каиафы, Ханан или Анна[1106], сын Сета, старый смещенный первосвященник, в сущности, сохранявший за собой всю власть благодаря этой постоянной смене первосвященников. Он был назначен первосвященником при легате Квиринии в 7 г. по Р. X. При вступлении Тиверия, в 14 г., он потерял это место, но продолжал пользоваться большим влиянием. Его по-прежцему называли первосвященником, хотя он уже и не занимал этой должности[1107], с ним совещались во всех важных случаях. Должность первосвященника оставалась в руках его рода в течение пятидесяти лет почти без перерыва; пятеро из его сыновей занимали ее один после другого[1108], не считая Каиафы, который был его зятем. Это был, что называется, "перво-священнический род", как будто бы самая должность сделалась наследственной[1109]. Все высшие должности при храме тоже были почти в полном распоряжении этой семьи[1110]. Правда, в первосвя-щенничестве с фамилией Анны чередовался и другой род, именно, Воэта[1111]. Но Воэтусимы, обязанные своим богатством одному обстоятельству, которое делало им мало чести, далеко не пользовались таким же уважением среди благочестивой буржуазии. Таким образом, главой первосвященнической партии в действительности был Анна. Каиафа ничего не делал по собственному почину; их имена привыкли соединять вместе, и притом имя Анны всегда даже ставилось впереди[1112]. Очень понятно, что при таком порядке назначения первосвященников на год и при передаче этой должности по капризу прокураторов, старый первосвященник, хранитель древних традиций, на глазах которого друг за другом следовали роды гораздо более молодые, нежели его, пользовавшийся достаточным влиянием для того, чтобы власть переходила в руки лиц, подчиненных ему по родственным связям, сам по себе был весьма важной особой. Подобно всей храмовой аристократии[1113] он также был саддукеем, принадлежал к секте, которая, по словам Иосифа, отличалась особенно жестокими приговорами[1114]. Все его сыновья были тоже горячими преследователями. По распоряжению одного из них, которого звали, как и отца его, Анной, был побит камнями Иаков, брат Господа, при условиях, в которых есть много сходства с обстоятельствами, сопровождавшими смерть Иисуса[1115]. Весь этот род отличался коварством, смелостью и жестокостью[1116], той особенной, презрительной и подозрительной злобой, которой характеризуется еврейская политика. Таким образом, ответственность за все последующие события, которые здесь будут описаны, всей своей тяжестью падает на Анну и его род. Иисуса умертвил именно Анна (или, если угодно, партия, представителем которой он был). Анна был главным виновником этой ужасной драмы, и проклятия человечества должны бы всей тяжестью тяготеть скорее на нем, нежели на Каиафе или на Пилате. . Автор четвертого Евангелия влагает в уста Каиафы то решительное слово, которое повлекло за собой смертный приговор Иисусу[1117]. Предполагалось, что первосвященник обладает некоторым даром пророчества; таким образом, для христианской общины его изречение получало глубокий смысл оракула. Но, в сущности, кто бы ни произнес его, таково было мнение всей перво-священнической партии. Партия эта всегда сильно противодействовала соблазну народа. Она старалась арестовывать религиозных энтузиастов, ибо не без основания предвидела, что они доведут своими возбуждающими проповедями страну до полной гибели. Хотя движение, вызванное Иисусом, не заключало в себе ничего политического, священники предвидели, что последствием его в конце концов будет обострение римского ига и ниспровержение храма, источника их богатств и почестей[1118]. Несомненно, что причины, которым суждено было спустя тридцать пять лет повлечь за собой разрушение Иерусалима, лежали в других явлениях, а не в нарождающемся христианстве. Тем не менее нельзя утверждать, что мотив, на который в данном случае ссылались священники, был настолько неправдоподобен, чтобы усматривать в нем одну только злую волю. В общем, если бы Иисус имел успех, то он действительно привел бы еврейскую нацию к погибели. Следовательно, исходя из принципов, прочно установленных всей древней политикой, Анна и Каиафа были вправе сказать: "Лучше нам, чтобы один человек погиб за людей, нежели чтоб весь народ погиб". По нашему мнению, такое рассуждение не может быть терпимо. Но оно свойственно всем консервативным партиям с самого возникновения человеческих обществ. "Партия порядка" (я употребляю это выражение в его узком и низменном смысле) всегда была одинакова. Полагая, что все назначение правительства сводится к тому, чтобы не допускать народных волнений, она думает, что совершает патриотическое дело, предупреждая с помощью юридического убийства бурное кровопролитие. Нимало не заботясь о будущем, она не помышляет о том, что, объявляя войну всякой инициативе, она рискует вступить в борьбу с идеей, которой суждено рано или поздно восторжествовать. Смерть Иисуса была одним из тысячи случаев применения подобной политики. Движение, во главе которого он стоял, было чисто духовным; но это было движение; с этого момента люди порядка, убежденные в том, что существеннее всего для человечества, чтобы оно именно не испытывало движений, должны были принять меры против распространения новой идеи. Не бывало более поразительного примера того, до какой степени подобная политика приводит к совершенно противоположным результатам. Если бы Иисуса оставили в покое, то он только истощил бы свои силы в отчаянной борьбе с непреодолимыми препятствиями. Неразумная ненависть его врагов решила победу его дела и запечатлела его божественность. Таким образом, участь Иисуса была решена уже в феврале или марте месяце[1119]. Но на некоторое время Иисус еще отсрочил свою погибель. Он удалился в малоизвестный город, называвшийся Ефраим или Ефрон, близ Вифеля, в расстоянии неполного дня пути от Иерусалима, расположенный на границе пустыни[1120]. Здесь он прожил с своими учениками несколько недель, пока опасность рассеялась. Но уже отданы были распоряжения арестовать его, лишь только он появится в окрестности храма. Приближался праздник Пасхи, и враги Иисуса думали, что по своему обыкновению он придет его праздновать в Иерусалим[1121]. Глава XXIII Последняя неделя жизни Иисуса. Действительно, он отправился в сопровождении своих учеников в последний раз посетить неверующий город. Надежды его окружающих приобретали все более и более экзальтированный характер. Поднимаясь на гору в Иерусалиме, все были уверены, что там откроется Царство Божие[1122]. Нечестивость человеческая достигла высших размеров, а это был великий признак близкой кончины мира. В этом отношении все питали такую уверенность, что уже шли споры о первенстве в Царстве Божи-ем[1123]. Говорят, именно в это время Саломея обратилась к Иисусу с просьбой предоставить ее сыновьям места по правую и левую стороны Сына Человеческого[1124]. Напротив, сам учитель был погружен в глубокую думу. Иногда он выражал мрачное чувство досады против своих недругов; он рассказал притчу о благородном человеке, который отправился в отдаленные страны добывать себе царство; едва он успел уехать, как сограждане пожелали от него совсем избавиться. Царь возвращается, приказывает привести к себе тех, кто не желал, чтобы он был над ними царем, и всех их предает смерти[1125]. В другие моменты он напрямик разрушает иллюзии своих учеников. Когда они проходили по каменистым дорогам к северу от Иерусалима, Иисус в задумчивости уходил вперед от своих спутников. Все молча смотрели на него, испытывая к нему чувство страха и не смея заговорить с ним. Уже раньше он неоднократно говорил им о предстоящих страданиях, и они слушали его, скрепя сердце[1126]. Наконец он прервал молчание и, не скрывая более своих предчувствий, поведал им свою близкую кончину[1127]. Все присутствующие сильно огорчились. Ученики ожидали с часу на час появления знамения в облаках. Уже среди их толпы начинали раздаваться радостные клики, возвещающие открытие Царства Божия: "Благословен грядый во имя Господне!"[1128] Кровавая перспектива, открытая перед ними Иисусом, смутила их. На каждом шагу этого рокового пути Царство Божие то приближалось, то удалялось от них в мираже их грез. Он же утверждался в мысли, что ему предстоит умереть, но что его смерть спасет мир[1129]. С минуты на минуту их взаимное непонимание, его и учеников его, становилось все глубже. По обычаю следовало приходить в Иерусалим за несколько дней перед Пасхой, чтобы приготовиться к празднику. Иисус прибыл позднее других, и был момент, когда враги его потеряли надежду схватить его[1130]. Наконец за шесть дней до праздника (в субботу, 8 низана или 28 марта[1131] он дошел до Вифании. По обыкновению он остановился в доме Марфы и Марии или Симона прокаженного. Ему был сделан большой прием. У Симона прокаженного[1132] было устроено пиршество, на которое собралось много народа, привлеченного желанием видеть нового пророка и, как говорят, также и Лазаря, о котором в последние дни распространялось много слухов. Быть может, многие принимали Симона прокаженного, возлежавшего за столом, за то лицо, которое Иисус будто бы воскресил. Марфа, как обыкновенно, служила за столом[1133]. По-видимому, хозяева старались усиленным проявлением внешних знаков уважения победить холодность толпы и резче отметить высокое достоинство гостя, которого они принимали. Для того, чтобы придать пиршеству характер большого торжества, Мария во время застолья вошла с сосудом с ароматами и обмыла ими ноги Иисуса. Затем она разбила сосуд, по старинному обычаю разбивать посуду, которая служила при приеме особенно почетных гостей[1134]. Наконец, она дошла в своем культе до крайностей, которые до тех пор были невиданы: распростерлась у ног своего учителя и отерла их своими длинными волосами[1135]. Комната наполнилась благоуханием ароматов, к великому удовольствию всех присутствовавших, за исключением скупого Иуды из Кериота. Действительно, принимая во внимание скромный образ жизни общины, это было крупной расточительностью. Скупой казначей тотчас же рассчитал, за сколько можно было бы продать этот ароматический состав и сколько денег поступило бы таким образом в кассу для бедных. Но этот расчет вызвал неудовольствие Иисуса: этим как будто допускалась мысль, что есть что-либо выше него. Он любил почести, ибо они служили его цели, закрепляя за ним титул сына Давидова. И когда упомянули по этому поводу о нищих, он довольно резко ответил: "Нищих всегда имеете с собою, а меня не всегда имеете". И, возбуждаясь все больше, он обещал бессмертие женщине, которая в этот критический момент выказала ему свою любовь[1136]. На следующий день (воскресенье, 9 низана) Иисус спустился из Вифании в Иерусалим[1137]. Когда на повороте дороги на вершине горы Елеонской перед ним развернулся вид города, он, как говорят, прослезился и в последний раз обратился к нему с воззванием[1138]. На склоне горы близ предместья, населенного главным образом священниками и называвшегося Виффагией[1139], Иисус еще раз получил удовлетворение своих человеческих чувств[1140]. Слух об его прибытии успел распространиться. Галилеяне, пришедшие на праздник, чрезвычайно этому обрадовались и приготовили ему маленькое торжество. Привели ему ослицу с осленком, как этого требовал обычай[1141]. Галилеяне покрыли спину ее вместо попоны лучшими своими одеждами и посадили его на нее. Тем временем другие постилали впереди него дорогу своими плащами и зелеными ветвями. Толпа, шедшая впереди и сзади него, с пальмовыми ветвями в руках, восклицала: "Осанна сыну Давидову! Благословен грядый во имя Господне!", некоторые называли его при этом даже царем Израиля[1142]. "Равви, прикажи им замолчать", - говорили ему фарисеи. "Если они замолчат, камни возопиют", - отвечал Иисус и таким образом вошел в город. Иерусалимские жители, мало знавшие его, спрашивали, кто он такой. "Это Иисус, пророк из Назарета в Гали-лее", - отвечали им. В Иерусалиме в то время было около 50000 душ жителей[1143]. При обыкновенных условиях слух о небольшом событии, вроде прибытия сколько-нибудь известного чужеземца или толпы провинциалов, или какого-нибудь народного волнения на улицах города, быстро распространялся между жителями. Но во время праздников суета в городе доходила до крайних пределов[1144]. В эти дни Иерусалим принадлежал пришельцам. И волнение было особенно сильно, по-видимому, именно между ними. Новообращенные, говорившие на греческом языке и пришедшие на праздник, были очень заинтересованы и хотели видеть Иисуса. Они обратились к его ученикам[1145]; с точностью неизвестно, чем кончилась эта встреча. Иисус, по своему обыкновению, отправился на ночь в свое любимое местопребывание, Вифанию[1146]. В течение трех следующих дней (понедельник, вторник, среда) он точно так же приходил в Иерусалим и после заката солнца удалялся или в Вифанию, или на фермы, лежавшие по западному скату Елеонской горы, где у него было много друзей[1147]. В эти последние дни великая скорбь переполняла, по-видимому, душу Иисуса, обыкновенно столь радостную, ясную. Все рассказы сходны в том, что перед арестом у него был момент смущения, тоски. По словам одних, он внезапно воскликнул: "Душа Моя теперь возмутилась; Отче! избавь Меня от часа сего!"[1148] Уверяли, что тогда послышался голос с неба; другие говорили, что ангел приходил утешать его[1149]. По одной весьма распространенной версии, это произошло в Гефсиманском саду. Иисус будто бы отошел от своих уснувших учеников "на вержение камня", взяв с собой лишь Кифу и двух сыновей Зеведеевых. Тут он пал лицом на землю и молился. Душа его скорбила смертельно; ужасная тоска давила его; но преданность воле Божией одержала верх[1150]. Благодаря художественному чутью, с которым производилась редакция синоптиков и которое часто заставляло их в ведении рассказа повиноваться требованиям условности или эффекта, эта сцена относится ими к последней ночи Иисуса и к моменту его ареста. Если бы это было действительно так, то трудно было бы понять, каким образом Иоанн, который будто бы был свидетелем столь трогательного факта, не рассказал бы о нем своим ученикам и каким образом редактор четвертого Евангелия не передал бы этого эпизода в своем чрезвычайно пространном рассказе о вечере четверга[1151]. Все, что можно сказать, это что страшное бремя миссии, принятой на себя Иисусом, жестоко угнетало его в течение последних его дней. На минуту в нем заговорила человеческая натура. Быть может, он усомнился в своем деле. Страх, сомнения овладели им и повергли его в состояние слабости, которое хуже самой смерти. Человек, пожертвовавший великой идее своим спокойствием и законными дарами жизни, всегда печально оглядывается на самого себя, когда перед ним в первый раз встает образ смерти и старается убедить его в том, что все тщетно. Быть может, в эту минуту его посетили те трогательные воспоминания, которые могут сохраняться в самой сильной душе и которые в известные моменты пронизывают душу, подобно острому мечу. Вспомнились ли ему прозрачные струи фонтанов в Галилее, в которых было бы так приятно освежиться; виноградники и смоковницы, под которыми он мог бы отдохнуть; молодые девушки, которые, быть может, согласились бы подарить его своей любовью? Проклинал ли он жестокую судьбу свою, которая запретила ему радости, предоставленные всем другим? Сожалел ли он о том, что он одарен слишком возвышенной натурой, не оплакивал ли он, жертва собственного своего величия, что не остался простым назаретским ремесленником? Это неизвестно. Все эти внутренние волнения, очевидно, остались тайной для его учеников. Они ничего в этом не понимали и дополняли своими наивными предположениями все, что оставалось для них темным в великой душе их учителя. По крайней мере, несомненно, что божественная сущность скоро одержала в нем победу. Он еще мог бы избежать смерти, но не захотел. Любовь к своему делу увлекла его. Он решил выпить чашу до дна. И действительно, с этого момента мы видим его снова цельным и без малейшего пятнышка. Все уловки полемиста, легковерие чудотворца и заклинателя бесов теперь забыты. Остается лишь несравненный герой Страстей, основатель прав свободы совести, совершеннейший образец, воспоминание о котором впредь будет укреплять и утешать все страждущие души. Торжество в Вифании, эта дерзость провинциалов, празднующих у врат Иерусалима прибытие их Царя - Мессии, окончательно озлобило фарисеев и храмовую аристократию. В среду (12 низана) состоялось новое совещание у Иосифа Каиафы[1152]. Решено было немедленно арестовать Иисуса. Во всех мероприятиях руководствовались чувством порядка и консервативности. Необходимо было избежать шума. Так как праздник Пасхи, начинавшийся в этом году в пятницу вечером, был моментом народного скопления и возбуждения, то решено было все покончить к тому времени. Иисус был популярен[1153]; можно было опасаться бунта. Хотя и был обычай открывать торжества, на которые собиралась вся нация, казнями преступников против перво-священнического авторитета, некоторого рода аутодафе, предназначенными для того, чтобы внушить народу религиозный ужас[1154], тем не менее, вероятно, желательно было, чтобы подобные зрелища не приходились на празднуемые дни[1155]'. Таким образом, арест было назначено совершить на следующий день, в четверг. Решено было также не брать его в храме, куда он являлся ежедневно[1156], но выследить его и арестовать в каком-нибудь глухом месте. Агенты первосвященников расспросили учеников, надеясь, воспользовавшись их слабостью или простотой, получить от них необходимые сведения. Они и нашли то, чего искали, в лице Иуды из Кериота. Этот несчастный, по совершенно необъяснимым мотивам, предал своего учителя, дал все нужные указания и даже взялся (хотя подобная крайняя степень низости едва вероятна) быть проводником отряда, на который был возложен арест. Ужасное воспоминание, которое сохранилось в христианском предании о глупости или злобе этого человека, должно было внести сюда некоторое преувеличение. До тех пор Иуда был таким же учеником, как и все остальные; он даже носил звание апостола; он совершал чудеса и изгонял бесов. Легенда, допускающая только резкие краски, может признавать, что в общем было одиннадцать святых и один отверженник. Но в действительности абсолютных категорий не бывает. Скупость, которую синоптики выставляют причиной преступления, ничего не объясняет. Странно было бы, чтобы человек, заведовавший кассой и понимавший, что он потеряет со смертью своего главы, променял бы выгоды своей должности[1157] на весьма ничтожную сумму денег[1158]. Не было ли задето самолюбие Иуды выговором, который он получил на пиршестве в Вифании? Но этого тоже было бы недостаточно. Четвертый евангелист хотел бы представить его вором, человеком, который с самого начала был неверующим[1159], что уже совсем неправдоподобно. Скорее можно предполагать какое-либо чувство ревности, какой-нибудь внутренний разрыв. Эта гипотеза подтверждается той особенной ненавистью к Иуде, которая замечается в Евангелии, приписываемом Иоанну[1160]. Будучи не столь чист сердцем, как прочие, Иуда, сам того не замечая, быть может, усвоил себе узкие взгляды своей должности. Поддавшись превратному взгляду, весьма обыкновенному у людей, занимающих активные должности, он, быть может, дошел до того, что ставил интересы кассы выше того дела, для которого она была предназначена. Администратор убил в нем апостола. По ропоту его в Вифании можно было бы предположить, что иной раз он находил, что учитель обходится их духовной семье чересчур дорого. Без сомнения, такая низменная бережливость могла не раз вызывать трения в маленькой общине. Не отрицая факта, что Иуда из Кериота содействовал аресту своего учителя, мы все же думаем, что проклятия, которыми его осыпают, до некоторой степени несправедливы. В этом деле, быть может, с его стороны было больше поспешности, чем коварства. Суждения человека из народа в области морали отличаются живостью и справедливостью, но они бывают непостоянны и непоследовательны. Мораль его не может устоять перед аффектом. Тайные сообщества республиканской партии скрывали в своих недрах много убежденности я искренности, и тем не менее доносчики среди них были весьма многочисленны. Легкого негодования бывало достаточно для того, чтобы превратить сектанта в изменника. Но если безумное желание получить несколько серебряных монет вскружило голову бедного Иуды, то все же не видно, чтобы он окончательно утратил нравственное чувство, ибо, увидав последствия своего проступка, он раскаялся и, по преданию, окончил самоубийством[1161]. С этого момента все минуты жизни Иисуса принимают торжественный характер, и каждая из них может считаться в истории человечества за целый век. Мы дошли в нашем рассказе до четверга, 13 низана (2 апреля). На следующий день вечером наступал праздник Пасхи, который начинается ужином, причем на стол подают ягненка. Праздник продолжается затем семь дней, в течение которых едят опресноки. Особенной торжественностью отличаются первый и последний дни праздника. Ученики были уже заняты приготовлениями к празднеству[1162]. Что касается Иисуса, то можно предполагать, что он знал о предательстве Иуды и не сомневался в той участи, которая его ожидала. Вечером он в последний раз ужинал с своими учениками. То не был обрядовый пасхальный стол, как это предполагалось впоследствии, при чем происходила ошибка на один день[1163]; но для первой Церкви ужин в четверг и был настоящей Пасхой, печатью нового союза. Каждый из учеников сохранил об этом ужине свои самые дорогие воспоминания, и много трогательных черт учителя, запечатлевшихся у них в памяти, они тоже сосредоточили на этой трапезе, сделавшейся краеугольным камнем христианского благочестия и исходной точкой плодотворнейших учреждений. Действительно, нельзя сомневаться в том, что в этот момент сердце Иисуса было переполнено нежной любовью к маленькой Церкви, которая его окружала[1164]. Его сильная и спокойная душа чувствовала себя теперь легко под тяжестью мрачных предчувствий, осаждавших ее. Для каждого из своих друзей у него нашлось доброе слово. Двое из них, Иоанн и Петр, получили особенно нежные излияния любви с его стороны. Иоанн возлежал на диване рядом с Иисусом, и голова его покоилась на груди учителя[1165]. В конце ужина тайна, тяготившая душу Иисуса, чуть у него не вырвалась. "Истинно говорю вам, - сказал он, - один из вас предаст меня"[1166]. Эти наивные люди почувствовали в тот момент смертельную тоску; они переглядывались, и каждый внутренне задавал себе вопрос. Тут же был и Иуда; быть может, Иисус, имевший с некоторых пор основание не доверять ему, имел в виду этими словами вырвать у него признание своей вины, прочесть это признание у него в глазах или в его смущении. Но неверный ученик не потерял самообладания; он даже осмелился, как говорят, спросить его вместе с другими: "Не я ли, равви?" Между тем добрый и прямодушный Петр тоже терзался. Он сделал знак Иоанну, чтобы тот постарался выведать у учителя, на кого он намекает. Иоанн, имевший возможность беседовать с Иисусом неслышно для других, спросил у него разгадку этого таинственного намека. Иисус, питавший только подозрения, не захотел называть никакого имени, он только сказал Иоанну, чтобы он хорошенько обратил внимание на того, кому он даст кусок хлеба, обмакнув его в соус[1167]. В то же время он обмакнул кусок хлеба и подал его Иуде. Одни Иоанн и Петр поняли, в чем дело. Иисус обратился к Иуде со словами, в которых заключался кровавый упрек, непонятный для остальных присутствующих. Они думали, что Иисус отдает приказания относительно завтрашнего праздника; после этого Иуда вышел[1168]. В тот момент этот ужин никого не поразил, и, не считая намеков, которые Иисус делал своим ученикам, уловившим смысл их лишь наполовину, за ужином не произошло ничего необыкновенного. Но после смерти Иисуса этому вечеру стали придавать особенно торжественное значение, и фантазия верующих придала ему оттенок нежной таинственности. В воспоминаниях о дорогом человеке больше всего запечатлеваются его последние минуты. Благодаря неизбежной иллюзии, приписывают беседам, которые в это время с ним происходили, то значение, какое они могли принять только вследствие его смерти: воспоминания, копившиеся в течение многих лет, группируются вокруг нескольких часов. Большая часть учеников после вечери, о которой идет речь, уже не видала больше своего учителя. Это был прощальный пир. За этим столом, как и во многих других случаях этого рода[1169], Иисус также совершил свой мистический обряд преломления хлеба. Так как с первых лет возникновения Церкви предполагалось, что ужин этот имел место в самый день Пасхи и был пасхальной трапезой, то естественно возникла мысль, что установление Евхаристии относится к этому последнему моменту. Исходя из гипотезы, что Иисус знал наперед вполне определенно час своей смерти, ученики должны были прийти к предположению, что он отложил на свои последние часы много важных актов. Сверх того, так как одной из основных идей первых христиан была та, что смерть Иисуса имеет значение жертвы, заменяющей все жертвы, установленные древним Законом, то "Тайная вечеря", относительно которой раз навсегда было решено, что она имела место накануне "Страстей", получила значение жертвоприношения по преимуществу, основного акта нового единения, знамения крови, пролитой за спасение всех людей[1170]. Хлеб и вино, в связи с самой смертью, стали образом Нового Завета, который Иисус запечатлел своими страданиями, напоминанием о жертве, принесенной Иисусом, которое следовало повторять впредь до его пришествия[1171]. С очень ранней эпохи это таинство было фиксировано в небольшом повествовании, которое сохранилось у нас в четырех, весьма сходных между собой, формах[1172]. Но четвертому евангелисту, столь озабоченному идеей об Евхаристии[1173], рассказывающему о последнем ужине так пространно, связывающему с ним столько подробностей и поучений[1174], это повествование было неизвестно. Это служит доказательством тому, что секта, преданием которой представляют этот рассказ, вовсе не считала установление Евхаристии особенностью Тайной вечери. Для четвертого евангелиста обрядом Тайной вечери является омовение ног. Весьма вероятно, что этот обряд в некоторых первобытных христианских общинах имел известное, впоследствии утраченное, значение[1175]. Без сомнения, в известных случаях Иисус прибегал к нему, чтобы показать своим ученикам пример братского смирения. Его отнесли к кануну смерти Иисуса в силу того же стремления сосредотачивать в Тайной вечере все важнейшие моральные и обрядовые предписания Иисуса. В конце концов, воспоминания, которые сохранились о последнем вечере Иисуса, воодушевлены высоким чувством любви, согласия, милосердия, взаимного уважения[1176]. И душой всех символов и поучений, которые относятся христианским преданием к этому благословенному часу, всегда является единство Церкви, созданной им или его духом. "Заповедь новую даю вам, да любите друг друга, как Я возлюбил вас. Потому узнают все, что вы Мои ученики, если будете иметь любовь между собою"[1177]. В этот священный момент все еще обнаруживалось среди некоторых из учеников соперничество, споры из-за первенства[1178]. Иисус в ответ на это дал понять, что если он, учитель, был среди своих учеников их слугой, то тем более они должны были смиряться друг перед другом. По словам некоторых, он сказал, глотнув вина: "Отныне не буду пить от плода сего виноградного до того дня, когда буду пить с вами новое вино в царстве Отца Моего"[1179]. По словам других, он обещал им в ближайшем будущем трапезу в своем Царстве, где они будут сидеть рядом с ним на престолах[1180]. По-видимому, к концу вечера предчувствия Иисуса сообщились и ученикам. Все чувствовали, что серьезная опасность угрожает учителю и что развязка приближается. Был момент, когда Иисус подумал о том, чтобы принять некоторые предосторожности, и заговорил о мечах. Налицо оказалось два меча. "Довольно", - сказал он[1181]. Но он больше не распространялся об этом; он видел отлично, что робкие провинциалы не устоят перед вооруженной силой иерусалимской верховной власти. Кифа, как человек с мужественным сердцем и самоуверенный, поклялся, что последует за ним в темницу и на смерть. Иисус с своей обычной проницательностью выразил по этому поводу некоторые сомнения. По преданию, источником которого был, вероятно, сам Петр, Иисус приурочил отречение Петра от него к пению петуха[1182]. Все поклялись, как и Петр, что не поддадутся слабости. Глава XXIV Арест Иисуса и суд над ним. Ночь уже совершенно спустилась[1183], когда они вышли из дому[1184]. Иисус, по своему обыкновению, прошел через Кедронскую долину и в сопровождении учеников направился в Геф-симанский сад у подножия горы Елеонской[1185]. Здесь он сел. Так как превосходство его над своими друзьями было неизмеримо, то он не спал и молился, они же спали возле него, когда вдруг при свете факелов появилась толпа вооруженных людей. Это были служители храма, вооруженные палками, в некотором роде полицейская стража, оставшаяся в распоряжении священников; их подкреплял отряд римских воинов, вооруженных мечами; приказ об аресте исходил от первосвященника и синедриона[1186]. Иуда, зная все обыкновения Иисуса, указал это место, где его можно было легче всего захватить. Иуда, по единодушному заявлению всех преданий первых времен христианства, лично сопровождал этот отряд[1187], а по словам некоторых[1188], он даже довел гнусность до того, что обратил поцелуй в условный знак предательства. Верна ли эта подробность или нет, несомненно, что со стороны учеников последовало сопротивление[1189]. Как говорят, Петр выхватил меч[1190] и отсек ухо одному из служителей первосвященника по имени Малху, Иисус остановил эту попытку сопротивления. Он сам отдался в руки стражи. Слабые и неспособные оказать действительное сопротивление, особенно властям, пользовавшимся таким авторитетом, ученики обратились в бегство и рассеялись. Одни только Петр и Иоанн не теряли учителя из вида. Еще и другой молодой человек (быть может, Марк) следовал за ним издали. Его хотели арестовать, но он убежал, оставив в руках стражи легкую тунику[1191]. Меры, которые было решено первосвященниками применить к Иисусу, соответствовали установленному праву. Судебная процедура против "соблазнителя" (мессит), который покушается на чистоту религии, разъяснена в Талмуде с подробностями, способными вызвать улыбку своим наивным бесстыдством. Юридическая западня составляет в ней существенную часть уголовного следствия. Когда человек подвергается обвинению в том, что он производит соблазн, подговаривают двух свидетелей и прячут их за перегородкой; затем устраивают так, чтобы заманить обвиняемого в комнату по другую сторону перегородки, где бы слова его могли быть услышаны невидимыми ему свидетелями. Возле него зажигают две свечи для того, чтобы бесспорно констатировать, что свидетели "видели его"[1192]. Тогда его заставляют повторить свое богохульство. Затем приглашают его отречься от своего взгляда. Если он отказывается, то свидетели, слышавшие его слова, представляют его в суд, и по решению последнего его побивают камнями. Талмуд прибавляет, что этот способ был применен также и к Иисусу, что он был осужден на основании показаний двух подставных свидетелей и что в конце концов "соблазн" - единственное преступление, при преследовании которого подготовляют таким образом свидетелей[1193]. Действительно, ученики Иисуса сообщают, что преступление, в котором обвиняли их учителя, было именно "соблазн"[1194], и за исключением некоторых мелочей, представляющих плод фантазии раввинов, повествование в Евангелиях вполне соответствует процедуре, описанной в Талмуде. План врагов Иисуса заключался в том, чтобы уличить его путем свидетельских показаний и собственного сознания в богохульстве и посягательстве на Моисеев закон, приговорить за это к смертной казни и затем добиться у Пилата утверждения этого приговора. Как мы уже видели, первосвященническая власть находилась фактически всецело в руках Анны. Вероятно, от него шло и распоряжение об аресте. К этому сановнику прежде всего и повели Иисуса[1195]. Анна начал допрашивать его об его учении и учениках. Иисус с законной гордостью отказался давать какие-либо объяснения. Он сослался на свои проповеди, которые произносились публично, он объявил, что никогда не проповедовал никакого тайного учения и предложил экс-первосвященнику допросить тех, кто слышал эти проповеди. Такой ответ был вполне естествен, но уважение, которым пользовался старый жрец, придавало отказу Иисуса от показаний дерзкий характер. Один из присутствующих, по преданию, дал Иисусу за это пощечину. Петр и Иоанн последовали за своим учителем до жилища Анны. Иоанна знали в этом доме и пропустили без всяких затруднений, но Петра остановили при входе, и Иоанну пришлось просить привратника, чтобы Петра пропустили. Ночь была холодная. Петр, оставшись в прихожей, подошел к очагу, у которого грелась прислуга. Вскоре в нем узнали ученика обвиняемого. Несчастного выдало его галилейское произношение, и когда слуги, из коих один был родственником Малха и видел Петра в Гефсиманском саду, стали преследовать его расспросами, он трижды отрекся от Иисуса и от каких бы то ни было сношений с ним. Он думал, что Иисус не может этого слышать, и ему не пришло в голову, какая великая измена заключается в его малодушии. Но его хорошая натура скоро заставила его понять, какой проступок он совершил. Случайное обстоятельство, пение петуха, напомнило ему слова Иисуса по этому поводу. Это тронуло его за сердце, он вышел и плакал горькими слезами[1196]. Хотя Анна был истинным виновником замышляемого юридического убийства, но он не имел власти произнести смертный приговор над Иисусом. Он отослал его к Каиафе, который был официально первосвященником. Этот человек, слепое орудие в руках своего тестя, разумеется, должен был утвердить решение Анны. Синедрион собрался у Каиафы[1197]. Началось следствие; многие заранее подготовленные свидетели появились перед судилищем, согласно инквизиторской процедуре, установленной Талмудом. Два свидетеля привели роковые слова, действительно произнесенные Иисусом: "Я разрушу храм Божий и снова воздвигну его в три дня". По еврейскому Закону хула против храма Божия была хулой против самого Бога[1198]. Иисус молчал и отказывался объяснять слова, в произнесении которых его обвиняли. Если верить повествованию, то первосвященник заклинал Иисуса сказать, он ли Мессия; Иисус будто бы признал это и даже возвестил в собрании близкое пришествие его Небесного Царствия[1199]. Но мужество Иисуса, решившегося умереть, этого, собственно говоря, не требовало. Вероятнее, что здесь, как и у Анны, он тоже хранил молчание. Вообще в эти последние минуты он предпочитал молчать. Приговор был подписан; искали только предлогов для него. Иисус это чувствовал и не предпринимал бесполезной самозащиты. С точки зрения ортодоксального иудаизма он, конечно, был богохульником, разрушителем установленного культа, а такие преступления по Закону карались смертью[1200]. Собрание единогласно признало его заслуживающим смертной казни. Те члены собрания, которые втайне сочувствовали ему, были в отсутствии или воздержались от голосования[1201]. Обычный для всех существующих долгое время аристократий произвол побуждал судей не особенно останавливаться на последствиях приговора, который они произнесли. Жизнь человеческая в те времена легко приносилась в жертву; без сомнения, члены синедриона не думали также о том, что их детям придется отдавать отчет потомству, раздраженному приговором, который был произнесен с такой презрительной беззаботностью. Но синедрион не имел права приводить в исполнение смертные приговоры[1202]. Тем не менее при той путанице властей, которая в то время господствовала в Иудее, с этого момента Иисуса можно уже было считать осужденным. На всю эту ночь он был отдан во власть гнусных холопов, и не было тех оскорблений, которых бы ему не пришлось от них вынести[1203]. Наутро первосвященники и старейшины собрались снова[1204]. Надо было получить утверждение Пилата, ибо смертный приговор, произнесенный синедрионом, ввиду римской оккупации не имел законной силы. Прокуратор в качестве императорского легата не был облечен правом жизни и смерти. Но Иисус не был римским гражданином, и достаточно было утверждения губернатором, чтобы произнесенный приговор был приведен в исполнение. Как это бывает во всех странах, где политически организованная нация покоряет народность, у которой гражданские и религиозные законы сливаются между собой, римляне вынуждены были оказывать некоторого рода официальную поддержку еврейскому Закону. Римское право по отношению к евреям не применялось. Евреи подчинялись каноническому праву, изложенному в Талмуде, подобно тому, как арабы в Алжире до сих пор живут по кодексу ислама. Сохраняя нейтралитет в вопросах религии, римляне, таким образом, очень часто санкционировали кары, определяемые за преступления против религии. Положение было почти то же, как в священных городах Индии под владычеством англичан или как было бы, наверное, теперь в Дамаске, если бы в один прекрасный день Сирия была завоевана какой-либо европейской нацией. Иосиф утверждает (но, конечно, в этом можно и сомневаться), что когда в Иерусалиме случалось, что римлянин вступал в такие места храма, вход в которые был запрещен язычникам особыми надписями, то будто бы сами римляне выдавали иудеям такого преступника для предания его смерти[1205]. Стража священников, связав Иисуса, повела его в преторию, которая помещалась в бывшем дворце Ирода[1206], примыкавшем к башне Антония[1207]. Это было утром в тот день, когда полагалось есть пасхального агнца (пятница, 14 низана, то есть 3 апреля). Иудеи осквернились бы, если бы вошли в преторию, и в таком случае не могли бы участвовать в священной трапезе. Они остались у входа в преторию[1208]. Пилат, которому сообщили об этом, взошел на биму[1209], или судилище, расположенное под открытым небом[1210], в месте, которое называлось Гаввафой, или по-гречески Литостротон, так как оно было вымощено каменными плитами. Узнав, в чем заключалось обвинение, Пилат выразил неудовольствие по поводу того, что его вмешивают в это дело[1211]. Затем он заперся с Иисусом в претории. Здесь произошел разговор, подробности которого нам неизвестны, так как ни один свидетель не мог передать его ученикам Иисуса, но характер этого диалога, по-видимому, был хорошо угадан четвертым евангелистом. По крайней мере, повествование его вполне согласуется с историческими данными об обоих участниках этой беседы. Прокуратор Понтий, по прозванию Пилат, происходившему, без сомнения, от слова pilum, почетное копье, которое было пожаловано ему или кому-либо из его предков[1212], до сих пор не имел никаких отношений к нарождавшейся секте. Будучи индифферентным к внутренним распрям евреев, он видел во всех их сектантских движениях не более как результаты необузданной фантазии и заблуждений. Вообще он не любил евреев. Но евреи еще больше его ненавидели; они считали его жестоким, презрительным, заносчивым, обвиняли его в невероятных преступлениях[1213]. Будучи центром народного брожения, Иерусалим был чрезвычайно мятежным городом, и для чужестранца жизнь в нем была невыносима. Люди экзальтированные утверждали, что у нового прокуратора было предвзятое намерение уничтожить еврейский Закон[1214]. Их узкий фанатизм, религиозная нетерпимость возмущали широкое чувство справедливости и гражданского права, которое всюду приносили с собой даже самые дюжинные римляне. Все известные нам сведения о Пилате доказывают, что он был хорошим администратором[1215]. В первое время своего вступления в должность у него произошли с подвластным ему народом некоторые столкновения, которые он порешил довольно грубо, причем, по-видимому, он был прав. Евреи должны были казаться ему людьми отсталыми; без сомнения, он судил об них так же, как некогда судил какой-нибудь либеральный префект о жителях Нижней Бретани, когда они возмущались по поводу проведения новой дороги или открытия новой школы. При осуществлении лучших своих проектов для блага страны, особенно же всего, что касалось общественных работ, Пилат всегда встречал непреодолимое препятствие в лице Закона. Закон сковывал жизнь до такой степени, что невозможны были никакие перемены в ней, никакие улучшения. Римские сооружения, даже самые полезные, возбуждали к себе со стороны евреев, ревнителей Закона, величайшую антипатию[1216]. Два щита с надписями, поставленные Пилатом у своей резиденции, которая находилась по соседству с священной оградой, вызвали еще более сильную бурю[1217]. Сперва прокуратор не особенно считался с этими предрассудками; это привело его к кровавым репрессиям[1218], которые впоследствии были причиной его смещения[1219]. Испытав столько столкновений, он сделался гораздо благоразумнее в своих отношениях к этой невозможной нации, которая мстила своим владыкам тем, что вынуждала их применять к ней отвратительные меры строгости. И он видел с величайшим неудовольствием, что вынужден в этой новой истории играть жестокую роль ради того самого Закона, который он ненавидел[1220]. Он знал, что религиозный фанатизм, добившись жестокой меры со стороны гражданских властей, сам первый возложит на них всю ответственность, будет почти обвинять их в насилии. Это высшая несправедливость, ибо в подобных случаях истинным виновником является подстрекатель! Итак, Пилат сделал попытку спасти Иисуса. Быть может, на него произвела впечатление спокойная осанка обвиняемого. По одному преданию[6], правда, не очень достоверному, Иисус будто бы встретил поддержку в лице собственной жены прокуратора, которая утверждала, что видела по этому поводу зловещий сон. Она могла видеть кроткого галилеянина из какого-либо окна, выходившего на двор храма. Быть может, она снова увидала его во сне, и кровь этого прекрасного молодого человека, которая должна была пролиться, вызвала у нее кошмар. Верно во всяком случае то, что Пилат оказался настроенным в пользу Иисуса. Губернатор был к нему добр и допрашивал его с намерением найти способ отослать его оправданным. Титул "Царя Иудейского", которого Иисус никогда себе не присваивал, но который был выставлен его врагами в виде итога всей его роли и всех его притязаний, был, разумеется, лучшим поводом для того, чтобы возбудить против него римское правительство. В эту сторону и было направлено обвинение против него как бунтовщика и государственного преступника. Это была крайняя несправедливость; Иисус всегда признавал римскую империю как установленную власть. Но консервативные религиозные партии не имеют обыкновения останавливаться перед клеветой. Вопреки Иисусу, из его учения делали всевозможные выводы; его самого превратили в ученика Иуды Гавлонита; утверждали, что он запрещал платить подать кесарю[1221]. Пилат спросил его, правда ли, что он Царь Иудейский[1222]. Иисус ничем не выдавал своих мыслей. Но великая двусмысленность, которая составляла его силу и которой после его смерти суждено было создать его Царство, на этот раз погубила его. Будучи идеалистом, то есть не отделяя духа от материи, Иисус, уста которого, по изображению в Апокалипсисе, были вооружены двусторонним мечом, никогда не мог вполне успокоить на свой счет земную власть. Если верить четвертому Евангелию, он признал свое царское достоинство, но в то же время произнес эти глубокие по своему смыслу слова: "Царство Мое не от мира сего". Потом он будто бы объяснил характер своего Царства, которое все сводилось к обладанию истиной и к возвещению ее. Пилат не понял ни одного слова в этом высшем идеализме[1223]. Без сомнения, Иисус произвел на него впечатление невинного мечтателя. Полное отсутствие религиозного и философского прозелитизма у римлян той эпохи побуждало их смотреть на преданность истине как на химеру. Прения по этому предмету казались им скучными и лишенными всякого смысла. Не видя той опасной для империи закваски, которая таилась в новых умозрениях, они не находили основания прибегать в подобных случаях к насилию. Все неудовольствие их направлялось скорее на тех, кто являлся к ним требовать казней по поводу таких пустых мелочей. Спустя двадцать лет такой же политики по отношению к евреям держался Галлион[1224]. Вплоть до разрушения Иерусалима римляне в своем управлении страной принимали за правило совершенно не вмешиваться в сектантские распри евреев между собою[1225]. Губернатору пришло в голову прибегнуть к одному способу примирить собственные чувства с требованиями фанатического народа, гнет которого он уже столько раз испытывал на себе. Тогда был обычай отдавать народу по случаю праздника Пасхи одного из осужденных. Пилат, зная, что Иисус был схвачен лишь благодаря ревности священников[1226], попробовал применить этот обычай в его пользу. Он снова вышел на виму и предложил народу отпустить "Царя Иудейского". Предложение, сделанное в таких выражениях, носило на себе отпечаток широкого взгляда на вещи и в то же время иронии. Первосвященники увидали опасность. Они моментально стали агитировать[1227] и, чтобы преодолеть уловку Пилата, внушили толпе имя узника, пользовавшегося в Иерусалиме большой популярностью. По странной случайности имя его было тоже Иисус[1228], а прозвище Варрава или Вар-Равван[1229]. То была довольно известная личность[1230]. Он был задержан в качестве наемного убийцы во время бунта, сопровождавшегося смертоубийством[1231]. Поднялся общий крик: "Отпусти нам не этого, а Иисуса Варраву". Пилат принужден был освободить Варраву. Затруднительность его положения увеличивалась. Он боялся, чтобы чересчур большая снисходительность к обвиненному, которого называли "Царем Иудейским", не скомпрометировала его самого. Сверх того, фанатизм вынуждает всякие власти действовать с ним заодно. Пилат счел себя обязанным пойти на уступки, но, все еще не решаясь пролить кровь ради людей, которых он терпеть не мог, он попытался обратить все дело в комедию. Под видом осмеяния торжественного титула, который давали Иисусу, он велел его бичевать[1232]. Бичевание обычно совершалось предварительно распятия[1233]. Не имел ли в виду Пилат дать этим понять, что приговор к крестной смерти этим самым уже произнесен, надеясь, что народ удовлетворится одной лишь предварительной мерой? Тогда произошла, судя по всем рассказам, возмутительная сцена. Солдаты надели на Иисуса красную власяницу, на голову венец из колючего терновника, дали ему жезл в руки. В таком унизительном виде его вывели на трибуну к народу. Воины дефилировали перед ним, по очереди заушали его и, преклоняя колени, говорили: "Радуйся, Царь Иудейский!"[1234]. Другие плевали в него и били тростью по голове. С трудом можно попять, чтобы римская серьезность допускала подобные постыдные поступки. Правда, что у Пилата, как прокуратора, были в распоряжении лишь наемные войска[1235]. Римские граждане. какими были, например, легионеры, не унизились бы до такого недостойного поведения. Думал ли Пилат, что подобным выставлением на позорище он избавит себя от ответственности? Надеялся ли он предотвратить смерть, угрожавшую Иисусу, сделав некоторую уступку ненависти Иудеев[1236] и заменив трагическую развязку карикатурной казнью, из которой как бы напрашивался вывод, что ничего другого дело само по себе не заслуживало? Если такова была егс затаенная мысль, то он не достиг цели. Шум увеличивался и обратился в настоящий бунт. Крики: "Распни его! Распни его!" раздавались со всех сторон. Священники, принимая все более вызывающий тон, объявляли, что Закон в опасности, если соблазнитель не будет предан смерти[1237]. Пилат ясно видел, что для того, чтобы спасти Иисуса, придется прибегнуть к кровавому усмирению бунта. Однако он попытался еще выиграть время. Он взошел в преторию, справился, откуда Иисус был родом; он хотел найти в этом предлог, чтобы отклонить от себя ответственность[1238]. По одному преданию, он будто бы отослал даже Иисуса к Антипе, который, как говорили, был в то время в Иерусалиме[1239]. Иисус не поддавался на эти признаки благоволения к нему; как и у Каиафы, он замкнулся в молчании, полном достоинства и важности, что удивило Пилата. Крики извне принимали все более угрожающий характер. Слышались уже инсинуации на тому о том, что римский сановник, покровительствуя врагу кесаря, обнаруживает весьма мало преданности своему делу. Самые рьяные противники римского владычества вдруг превратились в верноподданных Тиверия, только чтобы иметь право обвинять прокуратора, обнаруживающего слишком большую терпимость в оскорблении величества. "У нас нет другого царя, кроме кесаря, - кричали они, - всякий, делающий себя царем, противник кесарю. Если губернатор отпустит этого человека, то он не друг кесарю"[1240]. Слабый Пилат не мог устоять; ему уже мерещились доносы, которые будут посланы его врагами в Рим и в которых его будут обвинять в том, что он оказал поддержку сопернику Тиверия. По делу о щитах, выставленных по обету[1241], евреи уже писали императору, и жалоба их имела успех. Он побоялся потерять свое место. И он уступил из угодливости, благодаря которой имени его было суждено подвергаться в истории бичеванию; при этом, как передает предание, он сложил с себя на евреев всю ответственность за то, что произойдет. По рассказам христиан, евреи приняли ее на себя с криком: "Кровь Его на нас и на наших детях!"[1242 ]Действительно ли были произнесены эти слова? Этому мы не обязаны верить. Но они являются выражением глубокой исторической правды. Ввиду того положения, которое римляне заняли в Иудее, Пилат, конечно, не мог сделать ничего другого кроме того, что он сделал. Сколько смертных приговоров, продиктованных религиозной нетерпимостью, произвели насилие над гражданской властью! Король испанский, посылавший в угоду фанатическому духовенству на костер сотни своих подданных, заслуживал большего порицания, нежели Пилат, так как являлся представителем более организованной власти, нежели римская власть в Иерусалиме в 33 году по Р. X. Когда гражданская власть по требованию священника становится преследователем и начинает действовать, то это лучший признак ее слабости. Но пусть то правительство, которое в этом отношении не имеет греха, первое бросит камень в Пилата. "Светская власть", за которой прячется жестокость духовенства, не может считаться виновником. Но никто из тех, кто заставляет своих исполнителей проливать кровь, не имеет права говорить, будто питает отвращение к крови. Таким образом, не Тиверий и не Пилат осудили Иисуса. Осудила его староеврейская партия, этого требовал Закон Моисея. По нашим современным понятиям, не существует передачи нравственной ответственности от отца к сыну; каждый отвечает перед судом человечества и перед божественным правосудием лишь за то, .что он сам совершил. Следовательно, каждый еврей, который еще в наши дни страдает за умерщвление Иисуса, имеет полное право жаловаться; быть может, в ту эпоху он был бы на месте Симона Киринеянина; или, по меньшей мере, не был бы в числе тех, которые кричали: "Распни его". Но нации несут свою ответственность так же, как и индивидуумы. И если когда-либо бывало преступление, совершенное целой нацией, то таким было убийство Иисуса. Казнь его была "законной" в том смысле, что непосредственной ее причиной был Закон, который составлял самую душу нации. Закон Моисея, правда, в его современной форме, но форма эта была принятой, карал смертью за всякую попытку изменить установленный им культ. Иисус же, несомненно, нападал на этот культ и покушался его низвергнуть. Евреи выразили это Пилату с наивной откровенностью и совершенно справедливо: "Мы имеем закон, и по закону нашему Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим"[1243]. Закон этот был отвратителен; но таков был закон античной жестокости, и герой, выступавший против него с целью его низвергнуть, первый должен был испытать его на себе. Увы! Понадобилось восемнадцать веков на то, чтоб кровь, которая готова была пролиться, принесла свои плоды. Во имя Иисуса в течение веков будут подвергать пыткам и смерти мыслителей столь же благородных, как и он. И до сих пор в странах, называющих себя христианскими, религиозные проступки подвергаются карам. Иисус не может быть ответственным за подобные заблуждения. Он не мог предвидеть, что тот или другой народ с расстроенным воображением в один прекрасный день увидит в нем страшного Молоха, алчущего жареного мяса. Христианство страдало нетерпимостью; но нетерпимость не составляет его сущности. Это еврейское свойство, в том смысле, что иудаизм впервые создал теорию абсолютизма в вопросах веры и установил, чтобы каждый провинившийся в совращении народа из истинной религии, даже если в подтверждение своего учения он совершал бы чудеса, должен быть побит камнями, побит руками всего народа, без суда[1244]. Несомненно, что и языческие нации обнаруживали религиозную жестокость. Но если бы и у них существовал такой закон, то каким образом они могли бы принять христианство? Таким образом, Пятикнижие было первым кодексом религиозного террора. Иудаизм первый дал пример неприкосновенного догмата, вооруженного мечом. Если бы христианство, вместо того чтобы преследовать евреев с слепой ненавистью, уничтожило бы только тот режим, который предал смерти основателя христианства, то насколько оно оказалось бы более последовательным, насколько выше была бы его заслуга перед человечеством! Глава XXV Смерть Иисуса. Несмотря на то, что действительный мотив казни Иисуса был чисто религиозного характера, врагам его удалось выставить его перед Преторией государственным преступником; за обыкновенную ересь они бы не добились приговора от скептика Пилата. Будучи последовательными в этом отношении, священники заставили толпу требовать для Иисуса крестной казни. Этот род казни был не иудейского происхождения; если бы приговор над Иисусом был произнесен по чисто Моисееву закону, то он был бы побит камнями[1245]. Крест был римским способом казни, предназначенным для рабов и для тех случаев, когда смертную казнь имелось в виду усилить бесславием. Применяя этот род казни к Иисусу, его подвергали участи грабителей на больших дорогах, разбойников, бандитов, вообще тех преступников из подонков общества, которых римляне не считали достойными чести подвергнуться обезглавлению мечом[1246]. В данном случае каре подвергался химерический "Царь Иудейский", а не догматик-ересиарх. В силу этих же соображений и приведение казни в исполнение было предоставлено римлянам. В ту эпоху у римлян обязанности палачей, по крайней мере, в случаях политических преступлений, возлагались на воинов[1247]. Таким образом, Иисус был отдан в руки отряда наемных войск под начальством центуриона[1248], и ему пришлось подвергнуться всей гнусности казни, введенной в употребление жестокими нравами новых завоевателей. Было около полудня[1249]. Его одели в его собственную одежду, которую с него снимали, когда выставляли на позорище. Так как сверх того в руках когорты уже находились два разбойника, которых нужно было тоже казнить, то всех трех осужденных соединили вместе, и шествие тронулось к месту казни. Место это находилось на Голгофе, расположенной вне города, но близ его стен[1250]. Слово Голгофа означает череп; по-видимому, оно соответствует нашему "Лысая Гора", французскому Chaumont и, вероятно, означает обнаженный холм, имеющий форму лысой головы. Место нахождения этого кургана с точностью неизвестно. Наверно, он находился где-либо к северу или северо-западу от города, на высоком неправильном плоскогорье, которое простирается между стенами и долинами Кедрона и Гиннома[1251] в довольно заброшенной местности, представлявшейся еще более печальной благодаря неприятным результатам, вытекающим из соседства с большим городом. Нет решительно никаких оснований помещать Голгофу в то определенное место, на котором, со времен Константина, все христианство привыкло ее чтить[1252]. Но не существует также основательных возражений, которые бы побуждали вносить в этом отношении смуту в христианские воспоминания[1253]. Приговоренный к смерти на кресте должен был сам нести орудие своей казни[1254]. Иисус, менее сильный, нежели два преступника, осужденные вместе с ним, не мог вынести тяжести своего креста. Навстречу шествию попался некто Симон из Ка-ринеи, возвращавшийся в город, и воины, с грубостью, свойственной иноземным гарнизонам, заставили его нести роковое дерево. Быть может, в этом отношении они воспользовались правом натуральной повинности, так как сами римляне не могли унизиться до того, чтобы носить такое позорное бремя. По-видимому, впоследствии Симон вступил в христианскую общину. Два его сына, Александр и Руф, были в ней довольно известны. Быть может, он рассказал не одну из подробностей, при которых он присутствовал. Ни одного ученика возле Иисуса в этот момент не было[1255]. Наконец шествие достигло места казни. По еврейскому обычаю, осужденным был предложен напиток из весьма ароматного вина, сильно охмеляющий; его давали перед казнью из милосердия, чтобы оглушить осужденного[1256]. По-видимому, иерусалимские жены часто сами приносили несчастным, которых вели на казнь, этот напиток смертного часа, а если никто из них не являлся, то его покупали на общественный счет[1257]. Иисус, омочив в нем губы, отказался от него[1258]. Это печальное утешение обыкновенных осужденных не соответствовало его высокой натуре. Он предпочел оставить жизнь в полной ясности ума и в полном сознании ожидал желанной, призываемой смерти. Тогда с него сняли его одежды[1259] и пригвоздили к кресту. Крест состоял из двух брусьев, сколоченных в форме буквы Т[1260]. Он был невысок, так что ноги казненного почти касались земли[1261]. Прежде всего, крест ставили стоймя[1262]; затем к нему прикрепляли казненного, прибивая его руки к дереву гвоздями; ноги часто тоже прибивали гвоздями, иногда же только привязывали веревками[1263]. К подножию креста приколачивали брус дерева, вроде рейки, которая проходила между ног осужденного, опиравшегося на нее[1264]. Без этого руки его были бы разодраны гвоздями, и тело опустилось бы вниз[1265]. В других случаях на высоте ног, для опоры их, приколачивали горизонтальную дощечку[1266]. Иисус испытал все эти ужасы во всей их жестокости. По сторонам его были распяты два разбойника. Исполнители казни, в распоряжение которых обыкновенно поступали скромные одежды, снятые с осужденных (pannicularia)[1267], бросили жребий об его одежде[1268] и, сидя у подножия креста, стерегли его[1269]. По преданию, Иисус в это время произнес слова, которые были у него если не на устах, то на сердце: "Отче, прости им, не ведают бо, что творят"[1270]. По римскому обычаю над головой казненного к кресту была прикреплена табличка[1271] с надписью на трех языках, на еврейском, греческом и латинском: Царь Иудейский. В такой редакции надписи заключалось нечто неприятное и обидное для нации. Многочисленные зрители, проходившие здесь, читали ее и оскорблялись ею. Священники заметили Пилату, что следовало принять другую редакцию надписи, которая поясняла бы только, что Иисус называл себя царем Иудейским. Но Пилат, уже достаточно раздосадованный этим делом, отказался изменять что-либо в том, что было написано[1272]. Ученики Иисуса разбежались[1273]. По одному преданию, однако, Иоанн будто бы все время стоял у креста[1274]. Можно с уверенностью утверждать, что верные друзья из Галилеи, последовавшие за Иисусом в Иерусалим и продолжавшие здесь служить ему, не покидали его. Мария Клеопа, Мария из Магдалы, Иоанна из Кузы, Саломея и еще другие стояли в некотором расстоянии[1275] и не спускали с него глаз[1276]. Если верить четвертому Евангелию[1277], то у подножия креста находилась также и Мария, мать Иисуса, и Иисус, увидав вместе свою мать и любимого из учеников, сказал последнему: "Вот мать твоя", а той: "Вот сын твой"[1278]. Но было бы непонятно, каким образом евангелисты-синоптики, перечисляя других жен, пропустили ту, присутствие которой имело бы столь поразительное значение. Быть может также, при крайне возвышенном характере Иксуса такие личные трогательные чувства маловероятны в тот момент, когда, весь поглощенный уже своим делом, он существовал только лишь для человечества. За исключением этой небольшой группы женщин, которая издали утешала его своими взорами, перед его глазами не было ничего, кроме зрелища человеческой низости и тупости. Проходящие надругались над ним. Он слышал вокруг себя глупые насмешки, и последние стоны, вырванные у него муками, истолковывались в виде отвратительной игры слов: "Вот тот, - говорили зрители, - кто называл себя Сыном Божиим! Пусть теперь Отец избавит Его, если Он угоден Ему!" "Других спасал, - бормотали еще другие, - а Себя Самого не может спасти. Если Он Царь Израилев, пусть теперь сойдет с креста, и уверуем в Него!" "Разрушающий храм, - говорили третьи, - ив три дня Созидающий! спаси Себя Самого! Посмотрим!"[1279] Некоторым из присутствующих, имевшим смутное понятие об его апокалипсических идеях, представлялось, что он зовет Илию, и они говорили: "Посмотрим, придет ли Илия спасти Его". По-видимому, и разбойники, распятые по сторонам его, также злословили его[1280]. Небо было сумрачно[1281]; земля, как и вообще в окрестностях Иерусалима, суха и угрюма. По некоторым рассказам, был один момент, когда Иисус упал духом; облако скрыло от него лик его Отца; он почувствовал смертельную тоску отчаяния, в тысячу раз более жгучую, нежели всякие муки. Перед ним не было ничего, кроме человеческой неблагодарности; быть может, им овладело раскаяние в том, что он принял страдания ради столь низкой расы, и он воскликнул: "Боже мой, Боже мой, почто ты меня оставил?" Но божественный инстинкт его снова взял верх. По мере тог