глазах Иисуса, не сразу поведала ему о приходе ангела и о явленных тем откровениях, наивно полагая, что десятка путаных слов хватило бы, чтобы сын ее, с кровоточащим сердцем покинувший отчий дом, вернулся. Помимо прочего, Марии некому было излить свои горести и скорби: Лизия за это время вышла замуж и жила теперь в Кане Галилейской; с Иаковом она поговорить не решалась -- тот до сих пор вскипал от бешенства при одном упоминании о встрече с братом и спутницей его. Да она ему в матери годится и видала виды, большой опыт имеет и в жизни, и в том, о чем и поминатьто зазорно!-- кричал он, и справедливость требует признать, что собственный его опыт был ничтожен, обогатить же его в глухомани, именуемой Назарет, не представлялось возможным. Так что душу Мария могла отвести лишь с Иосифом, не только именем, но и наружностью все больше напоминавшим ей покойного мужа, но утешить он ее был не в силах Матушка, мы расплачиваемся за содеянное: и я, видевший и слышавший Иисуса, очень боюсь, что ушел он навсегда и что оттуда, где он сейчас, возврата нет. Ты слышал, что говорят о нем -- что он запретил буре и буря стихла? Я своими ушами слышал от рыбаков, что он приказывает рыбе идти в сети. Ангел не солгал. Какой ангел?-- спросил Иосиф, и тогда Мария поведала ему все, начиная с того, как постучался к ним нищий, как бросил он потом в миску пригоршню земли и земля засветилась, и кончая ангелом, явившимся ей во сне. Этот разговор вели они не в доме, что было бы при столь многочисленном семействе попросту невозможно,-- нет, тамошние люди, когда надо поговорить без помехи, уходят в пустыню, где иной раз встречается им сам Господь. И так вот говорила мать с сыном, и вдруг Иосиф увидел вдалеке, на склоне холма, к которому Мария сидела спиной, стадо овец и коз и с ним пастуха. Стадо, показалось ему, было не столь уж многочисленное, пастух -- не выше обыкновенного роста, а потому он об увиденном промолчал. Однако когда Мария сказала: Никогда больше не увижу я Иисуса,-- задумчиво ответил ей Иосиф: Как знать. Он оказался прав в сомнениях своих. Минуло время -- примерно около года,-- и Лизия прислала матери весточку, от имени свекра со свекровью приглашая мать прийти в Кану на свадьбу невестки своей, сестры мужа, и взять с собой кого ей захочется -- всем, мол, будут рады. Мария, как приглашенная, имела право выбрать, кто будет сопровождать ее на свадьбу, но, не желая быть хозяевам в тягость, чтоб, не дай Бог, не сказали: Вот, явилась со всем выводком,-- многодетные вдовы, как известно, весьма щепетильны,-- решила взять с собой только двоих: нынешнего своего любимца Иосифа и дочку Лидию, которая была в той поре отрочества, когда праздники и развлечения наскучить не могут. Кана от Назарета невдалеке -- не более часу ходьбы, а в такой мягкий осенний день и просто прогуляться приятно, даже если в конце пути не ждет нас свадебный пир. Вышли из дому, чуть рассвело, чтобы Мария смогла помочь хозяевам в последних приготовлениях к торжеству и угощению, а ведь известно, что чем больше гостей, тем больше у хозяев хлопот. Навстречу матери, брату и младшей сестре вышла радостная Лизия, начались поцелуи, объятия, расспросы, но, поскольку дело не ждет, повела Марию в дом жениха, где, по обычаю, и должно было происходить застолье, чтобы вместе с другими женщинами варить, парить и жарить. Иосиф с Лидией остались во дворе, со сверстниками своими, мальчики затеяли игры, девочки принялись танцевать, и так продолжалось до самого начала церемонии. Тут уж все, без различия пола, устремились вслед за друзьями жениха, несшими по традиции горящие факелы, хотя утро выдалось ослепительное, но факелы эти, по крайней мере, доказывали, что, как бы ни сияло солнце, не стоит пренебрегать даже таким бледным и немощным светом, какой давали они. Высыпали на улицу соседи, радостно приветствуя жениха, но благословения приберегая на ту минуту, когда шествие двинется в обратный путь -- уже с невестой. Иосифу с Лидией, однако, ничего из того, что последовало за этим, увидеть не довелось, что, впрочем, огорчило их не слишком, потому что ничего любопытного для них тут не было: недавно совсем выходила замуж их родная сестра, и они наперед знали, как все будет: жених постучит в ворота дома невесты, прося ее показаться, выйдет она к нему, окруженная подругами, которые держат, как пристало женщинам, не факелы, ибо факелу по размеру своему и по яркости пламени подобает быть несомым в руке мужчины, но светильники поскромнее, обыкновенные плошки; знали брат с сестрой и то, как ступит за порог невеста и жених поднимет ее покрывало и ликующеизумленно ахнет, увидав, какое сокровище предназначено ему, словно за двенадцать месяцев, минувших от обручения до свадьбы, тысячи раз не видел он свою нареченную, не обладал ею когда только ему ее хотелось. Так вот, ничего этого Иосиф с Лидией не видели, и вот по какой причине: отрок, глянув случайно в другую сторону, увидел в глубине улицы двоих мужчин и женщину и, объятый таким чувством, будто заново родился, узнал старшего брата своего и женщину -- ту самую, кого встретили они с Иаковом тогда на берегу моря. Он крикнул сестре: Смотри, наш Иисус идет!-- и оба во весь дух припустияи навстречу, но Иосиф вдруг остановился, застыл на месте, потому что вспомнил мать, вспомнил и как сурово говорил с ними брат, хотя дело было, конечно, не в них с Иаковом, а в том, что велела передать им мать, и, подумав, что потом объяснит Иисусу, отчего повел себя так, повернул назад. Уже заворачивая за угол, обернулся он и, ужаленный змеей ревности, увидел, что брат как перышко подхватил Лидию на руки, а она покрывает все его лицо поцелуями, спутники же его смотрят на это с улыбкой. Ничего не видя изза слез досады, застилавших глаза, побежал Иосиф дальше, влетел в ворота, прыжками, чтобы не наступать на разостланные на земле скатерти, уже уставленные снедью, пересек двор и позвал: Матушка!-- и как хорошо, что каждому из нас дан собственный голос: из всех женщин, хлопотавших там, обернулась на голос сына одна лишь Мария, взглянула на него и поняла, что он скажет: Иисус!-- еще до того, как слово это прозвучало. Она побледнела, покраснела, улыбнулась, нахмурилась, снова побледнела и наконец взялась за сердце, словно проверяя, на месте ли оно, и отступила на два шага, словно наткнулась на стену. Кто с ним?-- спросила она, не сомневаясь, что пришел первенец не один. Мужчина и женщина и наша Лидия. А женщина -- та самая? Та самая, но мужчину я прежде не видал. Приблизилась ничего не подозревающая Лизия, спросила с любопытством: Что случилось? Твой брат пришел сюда на свадьбу. Иисус? Да, Иосиф видел его. Лизия не впала в смятение, не растерялась, как мать, лицо ее всего лишь озарилось улыбкой, которую мы рискнем назвать нескончаемой, и она произнесла вполголоса: Брат,-- несведущим же поясним, что и улыбка такая, и слово это стоят иных восторгов. Пойдем же, встретим его, сказала она. Ступай одна, я останусь здесь, сказала, точно защищаясь, Мария и велела Иосифу: Иди с нею. Но Иосиф не захотел оказаться в объятиях Иисуса после младшей сестры; Лизия же одна идти не решилась, и в итоге все трое остались стоять, словно подсудимые, ожидающие приговора и не уверенные в милосердии судьи -- если, конечно, уместно будет употребить в этих обстоятельствах слова "судья" и "милосердие". С Лидией на руках появился в дверях Иисус, и следом шла Магдалина, но первым шагнул через порог Андрей, ибо именно он был спутником Иисуса и приходился близким родственником жениху, что выяснилось тотчас же, как только он в ответ на радостные приветствия, обращенные к нему, сказал: Нетнет, Симон не смог прийти,-- и вот, пока одни упивались радостью встречи, другие глядели друг на друга так, будто их разделяла пропасть и надо было решить, кому первому надлежит вступить на узенький и ненадежный мостик, который был, все же был перекинут над нею. Мы не станем утверждать вослед какомуто поэту, что дети -- лучшее, что есть на свете, но благодаря им, детям, взрослым иной раз удается без ущерба для собственного достоинства сделать первый и самый трудный шаг, пусть даже и окажется потом, что не на ту дорогу они шагнули. И Лидия выскользнула из рук Иисуса, подбежала к матери, и тут, как в театре марионеток, где одно движение порождает другое, а оба они -- третье, Иисус приблизился к матери и с чинной обыденностью, не согретой решительно никакими чувствами, приветствовал ее, брата и сестру. После этого прошел вперед, оставив обратившуюся в соляной столп Марию, растерявшихся Иосифа и Лизию. Мария из Магдалы шла следом и, когда она поравнялась с Марией из Назарета, обе женщины -- одна порядочная, другая гулящая -- разом вскинули глаза, и во взглядах их не было ни враждебности, ни презрения, а лишь странная благодарность, которую могли бы питать друг к другу сообщницы в деле важном и тайном и которую постичь и оценить дано лишь тем, кто уверенно проходит извилистым лабиринтом сердца женского. Свадебная процессия была уже невдалеке, слышались крики и рукоплескания, раздавался в воздухе дрожащий гуд бубнов, тонкий и протяжный звон струн, ритмичный топот пляшущих и многоголосый говор, а спустя мгновение после того, как люди заполнили двор, словно волною здравиц и плеска ладоней внесло туда новобрачных, которые подошли под благословение к ожидавшим их родителям. Благословила их и Мария, как совсем недавно благословляла она свою Лизию, ибо и теперь, как тогда, не было рядом с нею ни мужа, ни старшего, первородного сына, которым бы могла она уступить это право. Все расселись, и Иисусу предложили почетное место, ибо Андрей успел шепнуть родне, что это -- тот самый человек, по чьей воле идет в сети рыба и стихает буря, но он отклонил эту честь и сел поодаль, с краю. Ему подавала Магдалина, которую никто не спросил, кто она и откуда, иногда подходила к нему Лизия, и он по виду не делал различий между одной и другой. Мария, сновавшая со двора на кухню и обратно, не раз и не два сталкивалась с Магдалиной, и они, обмениваясь тем же заговорщицким взглядом, не заговаривали друг с другом до тех пор, пока мать Иисуса знаком не приказала ей следовать за собой в другой конец двора, где без всяких околичностей молвила: Береги его, ангел сказал мне, что его ждут великие испытания, а я рядом быть не могу. Буду беречь, жизнь за него отдам, если она хоть чегото стоит. Как зовут тебя? Мария из Магдалы, я была блудницей до встречи с сыном твоим. Мария ничего не отвечала, ибо в голове ее стали в должном порядке выстраиваться прошлые события -- деньги, узелком завязанные в подол туники, недомолвки и намеки Иисуса, теперь обретшие смысл, раздраженный отчет Иакова и отзывы его о спутнице старшего брата, а когда наконец все сложилось воедино, сказала: Благословляю тебя, Мария из Магдалы, за то добро, что сделала ты моему сыну, благословляю ныне и во веки веков. Магдалина, приблизившись, хотела в знак почтения поцеловать ее в плечо, но другая Мария простерла к ней руки, притянула к себе, и они постояли обнявшись, однако недолго, потому что дело не ждет и никто за них его не сделает. Длилось празднество, подавались беспрерывной чередою кушанья, и лилось вино из кувшинов, и веселье нашло уж себе выход в песнях и танцах, как вдруг тревожная весть, тайно поданная хозяевам распорядителем пира -- вино на исходе,-- обрушилась им на головы наподобие обвалившейся кровли. Что же нам теперь делать, зашептали они в смятении, как сказать гостям, что вина больше нет, завтра ни о чем другом в Кане говорить не будут. Дочь моя, запричитала мать новобрачной, что только ждет тебя впереди, какие насмешки: на собственной свадьбе и то вина не хватило, чем заслужили мы такой позор, нечего сказать, хорошее начало супружеской жизни. А за столами тем временем выцедили последние капли, и самые нетерпеливые из гостей стали уже оглядываться по сторонам, ища, кто бы наполнил им стаканы, и тогда Мария, хоть только что вверила другой женщине все то, что Иисус отказался принимать из ее рук -- заботы, попечение, долг,-- вдруг, словно молния сверкнула в рассудке ее, захотела получить собственное подтверждение чудесным дарованиям сына своего, удостовериться и потом уже навсегда затворить двери в доме своем и уста свои, как тот, кто исполнил свое предназначение в этом мире и только ждет теперь часа, когда призовут его в мир иной. Она отыскала глазами Магдалину, увидела, как в знак согласия та медленно опустила ресницы, и, не медля больше, подошла к сыну и произнесла тоном человека, уверенного в том, что, чтобы его поняли, нет нужды проговаривать все до точки: Вина нет. Иисус медленно обернулся к матери, глянул на нее так, будто слова ее донеслись к нему из дальней дали, спросил: Что мне и тебе, жено?-- и именно эти страх наводящие слова были услышаны сидевшими вблизи и поодаль: не смеет сын так говорить с матерью, произведшей его на свет,-- но столь велики были удивление, изумление, недоверие, что время, пространство, воля постараются так их понять, перевести, истолковать, откомментировать и переосмыслить, чтобы начисто изгнать из них жестокость, а если получится -- сделать так, чтобы они как бы и вовсе не звучали, если же не выйдет, то придать им смысл, противоположный вложенному, и по прошествии лет и столетий говорить и писать станут, что сказал Иисус так: Зачем ты беспокоишь меня по таким пустякам? или так: Какое мне дело до этого? или так: Кто просил тебя вмешиваться в это? или: Просить тебе меня не надо, я вижу сам и сам вмешаюсь, или: Почему не попросить меня прямо, я ведь был и остаюсь покорным твоей воле, или: Сделаю так, как тебе угодно, нет между нами разногласий. Мария приняла удар грудью, выдержала взгляд, которым отвергал ее сын, и, отрезая ему путь к отступлению, сказала слугам: Что скажет он вам, то сделайте. Иисус видел, как мать отходит от него прочь, но не промолвил ни слова, не протянул руку, чтобы попытаться удержать ее, потому что понял: Бог воспользовался ею, как раньше -- бурей, а еще раньше -- надобностями рыбаков. Он поднял свой стакан, где на дне оставалось еще немного вина, и сказал слугам: Наполните сосуды водою,-- было же тут шесть каменных водоносов, стоявших по обычаю очищения Иудейского, вмещавших по две или по три меры, и они наполнили их доверху. Несите их ко мне, сказал он и влил в каждый сосуд по несколько капель вина, остававшихся у него в стакане. А теперь почерпните и несите к распорядителю пира. Когда же тот, не зная, откуда несут к нему сосуды, отведал воды, в которой капля вина растворилась без следа, даже не окрасив ее, подозвал жениха и сказал: Всякий человек подает сперва хорошее вино, а когда напьются, тогда худшее, а ты хорошее вино сберег доселе. А жених, который в жизни не видел, чтобы сосуды те использовали под вино, и вообще не знал, что вино кончилось, тоже попробовал вина и с притворной скромностью человека, подтверждающего то, в чем и так не сомневался, кивнул одобрительно в знак того, что вино и впрямь первоклассное -- так сказать, винтаж. И если бы не глас народа, в данном случае представленного слугами, которые на следующий день распустили язык, о свершившемся чуде никто бы и не узнал -- а это равносильно тому, что и чуда никакого не было, ибо распорядитель понятия не имел о претворении воды в вино, новобрачному, разумеется, лестно было приписать чужое деяние себе, Иисус был не из тех, кто похваляется на всех углах: Я свершил такието и такието чудеса, Магдалина, с самого начала посвященная в интригу, распространяться о ней не собиралась, Мария же и подавно, потому что самое главное, самое основное произошло между нею и сыном ее, а все прочее было так, добавлением или, вернее сказать, добавкой, и пусть подтвердят наши слова гости на брачном пиру, чьи стаканы вновь наполнились вином доверху. Больше никогда не говорили друг с другом Мария из Назарета и сын ее. Незадолго до заката, не простясь ни с кем из домашних, Иисус и Магдалина ушли из Каны по дороге в Тивериаду. Иосиф и Лидия, прячась, проводили их до выхода из деревни и смотрели вслед до тех пор, пока не скрылись они за поворотом. x x x И тогда пришло время больших ожиданий. Знамения, которыми до той поры Господь обнаруживал свое присутствие в Иисусе, были маленькие домашние чудеса из разряда "ловкость рук и никакого мошенства", по сути своей не слишком сильно отличающиеся от тех фокусов и трюков, которые не столь, правда, отчетливо и чисто исполняют на Востоке маги и чародеи, умеющие, например, подбросить в воздух веревку и влезть по ней, причем никто из зрителей не заметит, что верхний ее конец закреплен на прочном крюке или что ктото из подручных держит его. Иисусу, чтобы проделать чтото подобное, довольно было лишь захотеть, но, спроси его ктонибудь, зачем и для чего это, он ответить бы не сумел или сказал бы, что так, мол, надо и что нельзя оставить рыбаков без улова, а гостей на свадьбе -- без вина, ибо и в самом деле не пришло еще время Господу говорить его устами. По градам и весям галилейским шла молва о неком назарянине, наделенном могуществом, которое один Бог способен был ему даровать, Иисус же не оспаривал это, никак не объясняя ни причин, ни побуждений, ни оснований, и людям оставалось лишь унять любопытство и воспользоваться подвалившей удачей. Разумеется, Симон и Андрей, равно как и сыновья Зеведеевы, думали не так, но ведь это были его друзья, и они боялись за него. И каждое утро, проснувшись, Иисус спрашивал: Сегодня?-- спрашивал беззвучно, про себя, а несколько раз и вслух, чтобы Магдалина слышала, но она молчала, вздыхала, потом закидывала ему руки за шею, целовала его лоб и глаза, он же вдыхал едва уловимое благоуханное тепло, веявшее от ее груди, и порою снова забывался сном, порою избывал снедавшую его тревогу в теле ее, скрываясь в нем, как в коконе, из которого выйти можно лишь преображенным и возрожденным. Потом шел он к морю, где ждали его рыбаки, и из них многие не понимали и спрашивали его, почему не купит он в счет будущих доходов собственную лодку, не начнет работать на себя. Случалось иногда, что в открытом море, когда приходилось в бездействии дожидаться, пока суденышко сменит галс, ляжет в дрейф или выполнит иной маневр, без которого ловля, пусть и сделавшаяся в полном смысле слова плевым делом, была все же невозможна, охватывало Иисуса внезапное предчувствие, и сердце тогда начинало биться учащенно, но глаза его не устремлялись к небесам, где, как известно, находится Господь,-- как одержимый, неотрывно и жадно глядел он на спокойную поверхность воды, блестевшую, будто лакированная кожа, и с ужасом и с надеждой ожидая,-- Когда рыба наша появится, говорили в такие минуты рыбаки,-- когда из глубины раздастся голос, а тот все медлил. Завершалась ловля, тяжело нагруженный баркас приставал к берегу, а Иисус -- и Магдалина следом -- понуро брел вдоль уреза, ожидая, кому понадобятся его даровые услуги. Недели проходили за неделями, складываясь в месяцы, а потом и в годы, перемены же бросались в глаза только в Тивериаде, где росли новые дома и приумножалась слава, во всех прочих местах все шло по раз и навсегда заведенному, извечному и привычному порядку, когда каждую зиму кажется, что земля кончается у нас на руках, и каждую весну -- воскресает, и совершенно напрасно так кажется, ибо это есть глубокое заблуждение и обман чувств -- не будь зимнего земного сна, неоткуда было бы почерпнуть весне силы свои. Но вот наконец настал год, пришел час, и двадцатипятилетний Иисус почувствовал, что мир стронулся и пришел в движение -- начали появляться новые и новые знамения, следовавшие друг за другом беспрерывной чередой, словно ктото торопился наверстать упущенное время. Строго говоря, первое из этих знамений нельзя было отнести к чудесам истинным и настоящим, ибо ничего сверхъестественного не было в том, что Иисус приблизился к одру тещи Симона, лежавшей в горячке неведомого происхождения, возложил ей руку на лоб, как поступил бы и каждый из нас, побуждаемый к сему лишь состраданием, но никак не надеждой изгнать таким незамысловатым способом хворь из тела болящего,-- однако никому из нас не доводилось и не доведется почувствовать, как прямо под пальцами жар слабеет, спадает, подобно дурной воде уходит в землю, и уж подавно не придется увидеть, как вслед за тем женщина встает с одра и говорит явно не случайные слова: Кто друг моего зятя, тот и мне друг, после чего берется как ни в чем не бывало за обычные свои дела по хозяйству. Таково было первое, так сказать, домашнее и внутреннее знамение, а на втором следует нам остановиться поподробнее, ибо выразилось в нем то, что Иисус наш открыто бросил вызов Закону писаному, чтимому и соблюдаемому, и, быть может, до известной степени объяснялся этот вызов естественным человеческим побуждением, ибо Иисус жил вне брака с Магдалиной, к тому же еще и блудницей, и ничего удивительного, что, увидев женщину, которую взяли в прелюбодеянии и, по Закону Моисея, должны были побить камнями, он вступился за нее, сказавши: Кто из вас без греха, пусть первым бросит в нее камень, что прозвучало так: Я и сам бы, если бы не погряз в грехе любострастия, если бы не тяготели надо мной нечистые помыслы и деяния, вместе с вами свершил бы правосудие. Он сильно рисковал: ктонибудь из доброхотовпалачей, у кого сердце очерствело окончательно и кто закоснел в грехе -- а быть может, нашелся бы и не один такой,-- вполне способен был пропустить его увещевание мимо ушей и привести приговор в исполнение, рассудив, что Закон писан не про него, а про женщин. Иисус по неопытности, наверно, не подумал о том, что если сидеть сложа руки и ждать, пока явятся в мир люди безгрешные -- единственные, кто, по его мнению, имеет моральное право осуждать и карать, то, боюсь я, за время этого нашего бездействия безмерно умножится порок, процветет греховность и без удержу пойдут прелюбодейки блудить с одним, с другим, с кем попало и со всеми подряд, а ведь супружеская неверность -- не единственный порок, тысячи их, один другого гнусней и мерзопакостней, и среди них -- тот, за который Господь испепелил Содом и Гоморру, наслав на них огонь и серу. Но, возлюбленные братья мои, зло, родившееся вместе с миром и, насколько мне известно, многому дурному у него научившееся,-- подобно пресловутой и никем никогда не виданной птице Феникс, которая сгорает в пламени и тотчас восстает из пепла. Добро -- нежно и хрупко, и чуть лишь зло дохнет ему в лицо горячим дыханием самого заурядного греха, как навсегда пропадет его чистота, сморщатся и увянут его лилейные лепестки, сухим и ломким сделается стебель. Иисус сказал прелюбодее: Иди и впредь не греши, но душа его была исполнена сомнений. Другой случай, заслуживающий внимания, произошел на восточном берегу Галилейского моря, куда Иисус считал нужным время от времени наведываться, чтобы не считали, будто он уделяет свои заботы только рыбакам из Капернаума. И вот он позвал Иакова и Иоанна и сказал им: Поплывем на ту сторону, в страну Гадаринскую, поглядим, как там и что, а на обратном пути займемся ловлей, так что в любом случае не напрасны будут труды. Сыновья Зеведеевы согласились, направили свою лодку и принялись грести, надеясь, что дальше попутный ветер доставит их к цели с меньшими усилиями. Так и вышло, но уже вскоре овладел ими страх, ибо вотвот должна была начаться такая буря, рядом с которой пустяком покажется та, первая, однако Иисус сказал воде и ветру: Перестаньте, как не в меру расшалившимся детям, и тотчас стихло волнение, и ветер снова стал дуть в нужную сторону и не сильней, чем нужно. Причалили, вышли на берег: впереди Иисус, а Иоанн с Иаковом -- следом за ним, ибо они никогда не бывали в этих местах, и все им было внове и в диковинку, но главное диво, от которого замерли у обоих сердца, было впереди -- на дорогу перед ними выскочил человек, если позволительно будет назвать так существо, покрытое коростой и отвратительными язвами, с всклокоченными волосами и свалявшейся бородой, издающее тлетворный смрад, ибо, как узнали они потом, прятался он в гробницах всякий раз, когда ему удавалось освободиться и убежать, потому что многократно был он связан оковами и цепями, но разрывал цепи и разбивал оковы, и никто не в силах был укротить его. Будь этот человек просто безумцем, можно было бы, хоть известно, что, когда умалишенные впадают в неистовство, силы их удваиваются, так вот, можно было бы, говорю, поставить решетки попрочнее, заковать его в цепи тяжелее, но он был одержим нечистым духом, а тому нипочем все на свете затворы и оковы, любые узы. И одержимый день и ночь носился по горам, убегая от себя самого и от собственной тени, но всегда возвращался на кладбище, где прятался между гробницами, а иногда и в них самих, ей его силой извлекали оттуда, наводя страх на всех, кто видел это. Вот тут и встретил его Иисус, и посланные взять бесноватого махали ему руками, чтобы убегал и спасался, но Иисус приплыл на ту сторону попытать судьбу и не желал упускать никакой возможности. Иаков и Иоанн хоть и робели, но не оставили друга одного и потому первыми услышали слова, которые доселе никто не только не произносил и не слышал, но и не полагал возможным произнести и услышать, ибо они были против Господа и его Завета, как станет очевидно из дальнейшего нашего повествования. Бесноватый, ощерив клыки, с которых свисали волоконца гниющей плоти, выставив когти, приближался, и волосы Иисуса шевельнулись от ужаса, но, двух шагов не дойдя до него, тот повалился наземь и громким голосом сказал: Что тебе до меня, Иисус, сын Бога Всевышнего, умоляю тебя, не мучь меня. Да, в первый раз, наяву и прилюдно -- не в одиноких снах, истинность которых благоразумный скептицизм велит подвергать сомнению, прозвучал голос -- и был это голос Дьявола -- во всеуслышание объявивший, что Иисус из Назарета -- сын Божий, чего и сам он не знал, поскольку в разговоре с Богом в пустыне тема отцовства не затрагивалась. Ты мне понадобишься позже,-- вот и все, что сказал ему Бог, и невозможно было даже установить сходство, потому что явился он Иисусу в облике облака или столба дыма,-- короче говоря, в столпе облачном. У ног Иисуса корчился одержимый, голос обуявшего его беса произнес непроизносимое и смолк, и в этот миг Иисус, словно узнав себя в нем, почувствовал, как и в него входит и овладевает им некая сила, которая, поведя его неведомо куда и неведомо к чему, в конце концов приведет к могиле и в могилу сведет. Иисус спросил его: Как тебе имя?-- и он сказал: Легион,-- потому что много бесов вошло в него. Тогда Иисус повелел: Выйди из этого человека, нечистый дух. И едва успел он произнести эти слова, как бесы многоголосым хором -- звучали тут голоса пронзительные и тонкие, грубые и хриплые, поженски ласкающие слух и визгливые, будто пила вгрызалась в камень, издевательскиглумливые и притворно, понищенски смиренные, надменные и жалобные, и такие, что подобны были лепету детей, произносящих первые в жизни слова, и стонущие, будто от боли, и воющие позвериному -- принялись умолять Иисуса, чтобы не высылал их вон из страны той, уверять его, что достаточно ему приказать -- и они покинут тело несчастного, но только, пожалуйста, пусть не изгоняет их отсюда. Спросил Иисус: Куда же хотите вы войти? Тут же на горе паслось большое стадо свиней, и бесы просили его, чтобы позволил войти в них. Иисус подумал и пришел к выводу, что это будет правильно, поскольку эти животные, чье мясо правоверные иудеи почитают нечистым, наверняка принадлежат язычникам. Он только не сообразил, что те, съев свиней, в которых войдут бесы, тоже могут превратиться в одержимых и обуянных бесами, как не предвидел и еще одного злосчастного последствия своего решения, ибо даже сын Божий, не осознавший, впрочем, в полной мере, с кем состоит он в родстве, не может, как в шахматах, просчитать все ходы и предусмотреть все наперед. Бесы в сильном волнении ожидали, что ответит он им, и когда наконец сказал Иисус: Позволяю,-- издали дружный ликующий крик и тотчас вошли в свиней. То ли от неожиданности, то ли с непривычки носить в себе нечистых духов животные -- все, сколько их там было, а было их две тысячи голов,-- сей же миг обезумели и ринулись с кручи вниз, в море, где и потонули. Невозможно представить ярость, охватившую хозяев стада при виде того, как ни в чем не повинная скотина, которая еще минуту назад мирно разгуливала себе, рылась в земле в поисках съедобных корешков и червячков, пощипывала жесткую и редкую траву, росшую на пересохших от зноя горных кручах, оказалась в воде: одни несчастные свинки уже всплыли брюхом кверху, другие отчаянно бились и барахтались, прилагая -- не побоимся этого слова -- титанические усилия, чтобы выставить из воды уши: слуховые отверстия у свиней не закрываются, в них потоком врывается вода, заполняет всю тушу доверху -- и аминь. Свинопасы в бешенстве принялись издали швырять камнями в Иисуса и бывших с ним, а потом устремились к нему, пылая справедливым негодованием и намереваясь потребовать с виновника своего несчастья возмещения ущерба -- примем цену одной головы за "икс", умножаем на две тысячи и получаем искомую сумму ущерба. Да? С кого это мы ее получаем? И у рыбаковто денег почти не водится, живут они тем, что наловят, а Иисус был даже не рыбак. Он хотел было дождаться пастухов, хотел объяснить им, что никого нет на свете хуже Дьявола, что по сравнению с этим злом гибель двух тысяч свиней -- сущие пустяки и что все мы обречены нести потери, материальные и иные, хотел сказать им: Будьте терпеливы, братья!-- но Иаков с Иоанном рассудили, что не стоит вступать в переговоры, которые по всем приметам мирными не будут, ибо учтивость и самые добрые намерения одной стороны ничто против доводов грубой силы, приводимых другою. Бегом сбежали они по склону на берег, вскочили в лодку, навалились на весла и вскоре были уже в безопасности, поскольку не вплавь же было гнаться за ними преследователям, по всей видимости рыболовством не промышлявшим и лодок оттого не имевшим. Сказал Иаков: Сколькото свиней погибло, одна душа спаслась, прибыль -- Господу. Иисус взглянул на него рассеянно, словно мысли его были заняты другим, и сыновья Зеведеевы знали, чем именно, и очень бы хотели обсудить это "другое" -- неслыханные слова бесноватого о том, что Иисус -- сын Божий, однако спутник их устремил взгляд на тот берег, откуда они с такой поспешностью отчалили: он глядел на воду, где покачивались в легкой зыби две тысячи ни в чем не виноватых свиней, и чувствовал, как нарастающая в нем тревога все усиливается, пока наконец не нашла себе выход в крике, сорвавшемся с его уст: Бесы! Где же бесы?-- и потом, вскинув голову к небесам, расхохотался: Слышишь, Господь, ты либо выбрал себе в сыновья человека, негодного исполнить твои предначертания, либо среди тысячи твоих могуществ не хватает одного и разум твой бессилен справиться с разумом Дьявола! Что ты хочешь сказать?-- пробормотал Иоанн, напуганный такой кощунственной дерзостью. Хочу сказать, что бесы, прежде обитавшие в теле того несчастного, ныне вырвались на свободу: мы ведь знаем теперь, что они не умирают, и сам Бог не может их убить, а то, что я сделал, может быть уподоблено попытке разрубить мечом морскую волну. А на берегу тем временем собралось уже много народу -- одни входили в воду, чтобы достать туши, плававшие поблизости, другие, добыв лодки, отправлялись за добычей, находившейся в отдалении. В ту же ночь, в доме Симона и Андрея, стоявшем подле синагоги, собрались пятеро друзей, чтобы втайне ото всех обсудить наводящий ужас вопрос: в самом ли деле Иисус, как сказали бесы, сын Божий? После всего, что случилось днем, все единодушно согласились перенести неизбежный разговор на ночь, и вот настало наконец время прояснить все до точки. И первым заговорил Иисус: Нельзя верить ни единому слову того, кто и породил ложь,-- он, разумеется, имел в виду Дьявола. Сказал Андрей: И правда и ложь изрекаются одними устами, и Дьявол не перестанет быть Дьяволом, если случится ему иногда сказать правду. Сказал Симон: Мы давно знаем, что ты не такой, как все, вспомним рыбу, которую бы мы без тебя не поймали, вспомним бурю, которая бы нас убила, и воду, что ты превратил в вино, и грешницу, которую побили бы камнями, если бы не ты, а теперь еще и бесов, которых ты изгнал из одержимого. Сказал Иисус: Не я один изгонял бесов. Верно, сказал Иаков, но лишь перед тобой одним униженно склонились они, называя тебя сыном Бога Всевышнего. Что мне до их унижения, если в конце концов унижен оказался я? Да ведь не в том дело, вмешался Иоанн, я ведь был там и все слышал, почему ты не сказал нам, что ты сын Божий? Я не знаю, так ли это. Возможно ли" чтобы известное Дьяволу тебе было неведомо? Отличный вопрос, но пусть ответят тебе на него они. Кто они? Бог, сыном которого назвал меня Дьявол; Дьявол, который только от Бога мог об этом узнать. Все помолчали, словно давая время и возможность высказаться упомянутой паре, а потом Симон спросил о том, что вертелось на языке у всех: Что было у тебя с Богом? Иисус вздохнул: Я ждал этого вопроса с тех самых пор, как пришел в ваши края. Но мы и подумать не могли, что сын Божий пожелает сделаться рыбаком. Так кто же ты всетаки такой? Иисус закрыл лицо руками, отыскивая в памяти точку, от которой надо будет начать признание, и неожиданно как со стороны увидел свою жизнь и понял: если бесы не солгали, все, что происходило с ним до этого, должно обрести иной смысл, а многие события и вовсе могут быть поняты лишь в свете этой истины, явленной так недавно. Потом открыл лицо, поочередно оглядел каждого из сидевших перед ним с выражением мольбы, как бы признавая, что, прося их поверить ему, просит о превосходящем все человеческие возможности, и наконец после долгого молчания сказал: Я видел Бога. Рыбаки молчали, ожидая, что будет дальше. Иисус, потупившись, продолжал: Я встретил его в пустыне, и он возвестил мне, что в свое время дарует мне власть и славу в обмен на мою жизнь, но о том, что я его сын,-- не сказал. Он опять замолчал, и молчали рыбаки. А как он явился тебе?-- спросил Иаков. В виде такого, что ли, облака или, скорее, столба дыма. Дыма или пламени? Дыма. И больше ничего тебе не сказал? Сказал только, что, когда настанет срок, он опять явится мне. Срок чего? Не знаю, может быть, срок жизни моей. Ну а когда же ты обретешь власть и славу? Не знаю. В комнате, где, несмотря на жару, била всех пятерых дрожь, опять стало тихо. Потом Симон с расстановкой спросил: Может, ты и есть Мессия, которого нам следует считать сыном Божьим, потому что ты пришел, чтобы освободить избранный народ от рабства? Я -- Мессия? Чего ты так удивляешься, улыбнулся нервно Андрей, как будто Мессией быть нельзя, а прямым сыном Господа -- можно. Сказал Иаков: Мессия или сын Божий, я одного не постигаю -- как узнал об этом Дьявол, если Бог даже тебе не открылся? Сказал Иоанн задумчиво: Мало ли какие дела у Бога с Дьяволом -- почем нам знать. Пятеро переглянулись -- страшно было и задумываться об этом, и Симон спросил Иисуса: Что же ты будешь делать?-- и Иисус ответил: Ждать, когда придет час, что же я еще могу. А час был уже близок, но Иисусу предстояло до той поры еще дважды проявить свое чудесное могущество, хотя о втором случае предпочтительней было бы умолчать -- потому что он опять дал маху и погубил смоковницу, причастную к какомулибо злу в той же мере, что и несчастные свиньи, ввергнутые с крутизны в море. А вот первый случай заслуживает того, чтобы о нем сделалось известно первосвященникам иерусалимским и быть высеченным золотыми буквами на фронтоне Храма, ибо такого никогда не видано было раньше и не будет видано впредь, вплоть до наших дней. Историки переломали немало копий, споря о том, по какой причине собралось столько и столь разнообразного народа в этом месте,-- заметим кстати и мимоходом, что и о точном его положении споры не умолкают, поскольку одни утверждают -- это мы уже вернулись к причинам,-- что речь идет о самом что ни на есть обычном паломничестве, какие устраиваются спокон веку, другие же с пеной у рта твердят: Ничего подобного, столпотворение возникло оттого, что прошел и впоследствии подтвердился слух, будто прибыл из Рима чиновник с чрезвычайными полномочиями, чтобы объявить о снижении податей и пошлин, а третьи, не выдвигая никаких собственных предположений, заявляют, что даже малые дети не поверили бы в облегчение фискального бремени и изменение существующей системы в пользу налогоплательщика, что же касается столь массового наплыва людей, то пусть те, кто любит приходить на готовенькое, лучше дадут себе труд изучить состав и структуру этой толпы. Установлено и можно считать достоверным, что численность ее колебалась от четырех до пяти тысяч человек, не считая женщин и детей, и что все эти люди в определенный момент оказались без еды. Объяснить, по какой причине народ, от природы предусмотрительный и, кроме того, привычный к скитаниям и странствиям, никогда не пускающийся в путь, даже если путь этот -- из одной деревни в соседнюю, без краюхи хлеба и ломтя вяленого мяса, на этот раз не взял с собой съестных припасов, никто не может да и не пытается. Но факты остаются фактами, и свидетельствуют они о том, что собралось там тысяч двенадцатьпятнадцать, если считать женщин и детей -- а почему бы их, собственно, не считать?-- голодавших уже на протяжении многих часов и намеренных рано или поздно отправиться по домам, хотя ясно было, что многие умрут от истощения по дороге или сядут по обочинам ее, вверив себя милосердию и благосостоянию прохожих. Первыми, как и всегда бывает в подобных обстоятельствах, начали дети -- стали нетерпеливо требовать еды, а иные захныкали: Мама, я есть хочу!-- и опасность того, что ситуация, как принято будет выражаться, выйдет изпод контроля, возрастала с каждой минутой. Иисус стоял в самой гуще толпы вместе с Магдалиной и четырьмя своими друзьями -- Симоном, Андреем, Иаковом и Иоанном, которые после памятной истории со свиньями и после того, что выяснилось следом, были с ним теперь неразлучны,-- но, не в пример прочим собравшимся там, они запаслись рыбой и несколькими хлебами и вполне могли бы закусить. Однако приниматься за еду посреди толпы голодных людей было бы не только проявлением самого гадкого себялюбия, но и небезопасно, ибо от необходимости до закона -- один коротенький шажок, а кроме того, со времен Каина повелось, что справедливость лучше всего восстанавливать собственными руками -- скорей будет. У Иисуса и в мыслях не было, что он чемто может пригодиться такой прорве народа, устроившей толчею и давку, но Иаков и Иоанн с уверенностью, присущей очевидцам, сказали ему: Если ты сумел изгнать из человека бесов, которые его убивали, то сумеешь сделать так, чтобы эти люди получили еду, без которой умрут. Откуда же я ее возьму, у нас нет ничего, кроме той малости, что взяли мы с собой. Ты сын Божий, стало быть, можешь сделать это. Иисус взглянул на Магдалину, и та сказала ему: Ты достиг рубежа, откуда уже поздно сворачивать, и на лице ее была жалость -- к нему или к голодным людям? Тогда, взяв шесть хлебов, что были у них с собой, он разломил каждый из них на двое и роздал их спутникам своим и так же поступил с .рыбами, и себе тоже оставил половину ковриги и половину рыбины. Потом сказал: Ступайте за мной и делайте то же, что я. Нам известно, что он сделал, но до сих пор непонятно, как это у него получилось, что он переходил от человека к человеку, каждому давая по кусочку хлеба и волоконцу рыбы, но у каждого оказывалось в итоге по цельной ячменной ковриге и по цельной рыбине. Так же и то же делали, идя следом за ним, Магдалина и четверо рыбаков, и там, где проходили они, будто веяло над полем благодатным ветром, и один за другим выпрямлялись полегшие колосья, и шелесту колосьев под ветром подобен был равномерный шум жующих ртов, возносящих благодарение уст. Это Мессия, говорили одни. Это волшебник, говорили другие, но ни одному из тех, кто стоял там, не пришло в голову спросить: Ты -- сын Божий? А Иисус говорил всем: Имеющий уши да слышит, если не .разделитесь, то не умножитесь. Уместно, своевременно и хорошо, что он явил чудо, когда обстоятельства потребовали этого. Но совсем нехорошо взыскивать с не заслуживших взыскания, а ведь именно такова была уже упоминавшаяся история со смоковницей. Иисус шел полем и почувствовал голод и, увидев при дороге одну смоковницу, приблизился, чтобы посмотреть, нет ли на ветвях плодов, но ничего не нашел, кроме листьев, потому что время плодоносить не наступило еще. И он сказал тогда: Да не будет же от тебя плодов вовек. И смоковница тотчас засохла. Сказала Магдалина, бывшая тогда с ним: Давай нуждающимся, но не проси у тех, кому нечего дать. Устыдясь, Иисус велел дереву ожить, но оно попрежнему оставалось мертвым. x x x Туманный рассвет. Рыбак поднимается со своей циновки, глядит из окна на молочную пелену, говорит жене: Сегодня в море не пойду, ничего не видно. Те же или схожие слова произнесены были по обоим берегам Галилейского моря всеми рыбаками, озадаченными таким из ряда вон выходящим явлением,-- в это время года подобных туманов не бывает. И только один, совсем не рыбак, хоть и выходит в море на ловлю и тем живет, поглядев с порога на непроницаемое небо и словно убедившись, что сегодня -- его день, говорит комуто, кто находится в доме: Выйду в море. Обернувшись через плечо, спрашивает Магдалина: Ты должен?-- и Иисус отвечает: Пора. Он обнял ее и сказал: Наконец я узнаю, кто я и для чего я, а потом на удивление проворно и уверенно, хотя туман такой, что не различить и собственных ног, сбежал вниз по склону на берег, оттолкнул одну из лодок и принялся выгребать к невидимой середине. В тишине и тумане далеко разносятся звон уключин, стук весел о борта, плеск стекающей с них воды, и рыбаки открывают глаза, несмотря на увещевания верных жен: Раз уж в море не идешь сегодня, поспи подольше. В тревоге и беспокойстве глядят жители рыбачьей деревни на скрытое густым туманом море и, сами того не зная, ждут, чтобы смолкли внезапно стук весел и плеск воды, чтобы тогда можно было им разойтись по домам и закрыть двери на все замки, засовы и щеколды, хоть и знают, что это не поможет, если тот, о ком думают они, вздумает дунуть в этом направлении -- слетят тогда все двери с петель. Туман расступается, пропуская Иисуса, но видит он лишь лопасти своих весел и корму своей лодки, а все прочее являет собою стену -- поначалу мутнопепельную, а по мере того как лодка приближается к цели, рассеянный свет делает туманную пелену белой и блистающей, подрагивающей, словно какойто звук пытается пробиться сквозь нее и не может -- глохнет, как в вате. И в пятне самого яркого света на середине моря лодка останавливается. На корме, на возглавии, сидит Бог. Нет, на этот раз он явился не в столпе облачном -- в такую погоду облако или дым сольются с туманом. Это старик большого роста, с окладистой, во всю грудь, бородой, с непокрытой головой, с широким лицом, на котором толстые губы крупного рта не шевелятся, когда он говорит. Он одет, как одеваются богатые иудеи,-- на нем длинная, яркокрасного цвета туника, а сверху голубая, затканная золотом хламида с рукавами, но на ногах у него грубые, простые и прочные сандалии -- обувь для ходьбы, а не для красоты, и сразу можно сказать: тот, кто носит такую, сиднем не сидит. А вот какого цвета у него волосы -- седые, черные, каштановые,-- мы сказать затрудняемся: в такие года должны были бы побелеть, однако, может, он из тех, кого до глубокой старости не пробивает седина. Иисус снял весла с уключин, положил их на дно лодки, словно знал наперед -- долгим будет разговор, и сказал просто: Я здесь. Бог неторопливо и обстоятельно подобрал полы своего одеяния, оправил их на коленях и сказал: И я здесь. По тону его могло бы показаться, что он произнес эти слова с улыбкой, но губы оставались неподвижны, и только чутьчуть подрагивали, словно от колокольного гуда, длинные волосы в усах и под подбородком. Сказал Иисус: Я пришел узнать, кто я и что отныне мне предстоит делать, чтобы выполнить мою часть договора. Сказал Бог; Тут два вопроса, и обсуждать их надо по отдельности; с какого желаешь начать? С первого: кто я такой?-- спросил Иисус. А ты не знаешь?-- в свою очередь спросил Бог. Думал, что знаю, считал, что я сын своего отца. Ты о каком отце? О моем родном отце, о плотнике Иосифе, сыне Илии или Иакова, точно не помню. О том самом, кого распяли на кресте? Я полагал, что другого у меня нет. Да, это была трагическая ошибка римлян -- тот твой отец погиб безвинно. Ты сказал "тот", значит, есть и "этот"? Я восхищен твоей сообразительностью. Сообразительность тут ни при чем: я узнал об этом от Дьявола. А ты с ним знавался? Да нет, это он однажды вышел ко мне навстречу. Ну так что же ты узнал от него? Узнал, что я -- твой сын. Бог медленно склонил голову в знак согласия: Да, ты -- мой сын. Но как же человек может быть сыном Божьим? Если ты сын Божий, то, значит, не человек. Но ведь я же человек: ем, пью, сплю, люблю как человек и, стало быть, как человек умру. Знаешь, я бы на твоем месте не был так уверен в этом. Что ты хочешь этим сказать? Это уже другой вопрос, и в свое время, благо его у нас в избытке, мы к нему вернемся, а сейчас скажика мне, что ты ответил Дьяволу, когда он сообщил тебе, что ты -- мой сын. Да ничего не ответил, я ждал встречи с тобой, а Дьявола я изгнал из одержимого, которого тот мучил: имя ему было Легион, ибо он был не один. Ну и где они сейчас? Не знаю. Ты же сказал, что изгнал их?! Тебе, без сомнения, известно это лучше, чем мне, ибо, когда изгоняешь бесов, не знаешь, куда они потом деваются. С чего ты взял, что я сведущ в таких делах? Ты не сведущ, а всеведущ, потому что ты -- Бог. До известной степени, всего лишь до известной степени. До какой именно? До той, по достижении которой лучше сделать вид, что ничего не знаешь. По крайней мере, ты знаешь, как и почему и для чего я -- твой сын. Замечаю я, что со времени нашей последней встречи ты сильно окреп духом, чтоб не сказать, принимая в расчет, с кем ты говоришь,-- обнаглел. Тогда я был испуганным отроком, сейчас я -- мужчина. И страха нет? Нет. Ничего, будет, уверяю тебя, страх посещает и сынов Божьих. А их много? Кого "их"? Сыновей у тебя много? Нет, мне требовался только один. Скажи все же, как же я стал твоим сыном? Разве мать тебе не говорила? А она знает? Конечно, знает, я же ей ангела послал, чтобы объяснить, как все это вышло; я думал, она тебе рассказала. А когда ты послал ей ангела? Погоди, дай вспомнить: если не путаю, то после того, как ты во второй раз ушел из дому, но до того, как ты отличился в Кане. Стало быть, она все знала, а мне ничего не сказала и не поверила, что я видел тебя в пустыне, хоть должна была поверить словам посланного тобой ангела, но мне в этом не призналась. Разве не знаешь, что женщины -- народ стеснительный, щепетильный, ты ведь, помнится, живешь с одной из них: у них свои страхи, свои заморочки. Какие еще заморочки? Ну, видишь ли, перед зачатием твоим я смешал свое семя с семенем твоего отца, Иосифа, это было несложно сделать, никто и не заметил. Но если так, то можно ли быть уверенным, что я -- твой сын? Можно, хотя в таких делах благоразумней не высказываться с полной определенностью, но в данном случае -- можно, ведь какникак я Бог. А зачем ты захотел иметь сына? Раз на небе не обзавелся потомством, пришлось устраиваться на земле, и не я первый это придумал: даже в тех религиях, где богини могут иметь детей от богов, те то и дело сходят на землю, для разнообразия, я полагаю, но и для того, чтобы заодно улучшить породу -- героев родить и тому подобное. Ну а менято ты зачем произвел на свет? Да уж не в поисках новых ощущений, можешь мне поверить. Тогда зачем? Затем, что мне нужен человек, который поможет мне на земле. Ты -- Бог, как ты можешь нуждаться в чьейто помощи? Это уже другой вопрос. Продолжалось безмолвие, как вдруг в тумане, однако не из какойто определенной точки, на которую можно было бы указать пальцем, стали слышаться звуки, какие издает пловец, и, судя по фырканью и одышке, пловец этот то ли был не слишком искусен, то ли уже выбился из сил. Иисусу показалось, что Бог улыбается и не намерен нарушать затянувшееся молчание, пока пловец не появится в освещенном круге с лодкой в середине. И вот внезапно, и не слева, откуда доносились фырканье и плеск, а по правому, обращенному в открытое море борту возникли размытые очертания темного пятна, поначалу напомнившие Иисусу свинью, выставившую из воды голову с торчащими ушами, но еще через несколько мгновений стало ясно, что это человек или, по крайней мере, некто, внешне от человека неотличимый. Бог обернулся в его сторону не просто с любопытством, но и словно желая подбодрить для последнего рывка -- и этот полуоборот, очевидно замеченный плывущим, возымел немедленное действие: движения его ускорились и приобрели размеренную и четкую согласованность, как будто не было у него позади столь долгого пути -- от берега, имеется в виду. Наконец за борт ухватились две руки -- ширококостые и сильные, с крепкими ногтями, и, должно быть, и остальное тело, еще не вынырнувшее из воды, было таким же, как у Бога,-- могучим, огромным и древним. От толчка лодка накренилась, из воды показалась голова, следом, обрушив потоки воды, взметнулось туловище и наконец появились ноги. Это Пастырь, о котором столько лет не было ни слуху ни духу, взобрался в лодку и со словами: Ну вот и я,-- присел на борту, так что Иисус и Бог остались от него на равном расстоянии, причем на этот раз лодка даже не качнулась, как будто вновь прибывший сумел сделаться невесомым и не из бездны выплыл, подобно левиафану, а парил в воздухе, только делая вид, что сидит. Вот и я, повторил он, надеюсь, успел вовремя -- как раз к разговору. Да мы уж давно разговариваем, но самой сути пока не затрагивали, отозвался Бог и добавил, обращаясь к Иисусу: Это Дьявол, легок на помине. Иисус поглядел на одного, потом на другого и увидел, что не будь у Бога бороды, они были бы похожи, как близнецы: Дьявол, правда, выглядел моложе, морщин у него было меньше, но и это можно списать на оптический обман или на его умение отводить глаза. Я знаю, кто это, отвечал он, четыре года провел в его обществе, только тогда его звали Пастырь. Надо же с кемто общаться, сказал Бог, со мной нельзя, с домашними твоими ты сам не захотел, вот и остается один Дьявол. Я его не искал, он меня нашел сам или же это ты отправил меня к нему. На самом деле ни то, ни другое: мы с ним, так сказать, согласились на том, что для тебя это будет наилучший выход из положения. Значит, он знал, что говорил, когда устами обуянного им безумца назвал меня твоим сыном? Более или менее. То есть я был обманут вами обоими? Да, как и каждый человек на свете. Ты говорил, что я не человек. Говорил и подтверждаю, можно сказать, что ты -- ох, забыл как это называется,-- а! перевоплотился. Ну а теперь что вам от меня надо? Ему -- ничего. Но вы здесь вдвоем, я же видел, что его появление тебя не удивило, следовательно, ты ждал его. Это не совсем так, но, впрочем, затевая любое дело, надо иметь в виду и держать в уме Дьявола. Но если то, о чем ты собираешься говорить со мной, касается лишь нас двоих, зачем он здесь, почему ты не прогонишь его? Прогнать можно мелкую сволочь, которая у него на службе, если те позволят себе словом или действием чтото не то, а Дьявола, как такового,-- пожалуй что нет. Значит, он явился потому, что наш разговор касается и его? Сын мой, запомни мои слова: все, что касается Бога, касается и Дьявола. Пастырь -- позвольте нам время от времени по старой памяти называть его так, чтобы не упоминать лишний раз врага рода человеческого,-- слушал их молча и безучастно, словно речь шла вовсе и не о нем, и всем своим видом опровергал только что прозвучавшее из Божьих уст веское утверждение. Но стоило лишь Иисусу произнести: Ответь мне теперь на мой второй вопрос,-- как стало видно, что безразличие его напускное и он явно насторожился, хоть попрежнему не произносил ни слова. Бог глубоко вздохнул, оглянулся по сторонам и пробормотал так, словно только что открыл для себя нечто неожиданное и забавное: Я и не подумал об этом -- чем не пустыня? Потом перевел взгляд на Иисуса, помолчал и, как бы смиряясь с неизбежным, начал: Чувство неудовлетворенности, сын мой, было вложено в душу человеческую творцом всего сущего, мною то есть, но чувство это, как и все, что я создал по собственному образу и подобию, я отыскал в собственной душе, и протекшее с той поры время не уничтожило его, напротив, признаюсь тебе, что оно сделалось сильнее и острее. Бог снова помолчал, давая возможность оценить свое вступление, и продолжал: Вот уж четыре тысячи четыре года, как я стал богом иудеев, а народ этот по природе своей сложный, вздорный, беспокойный, но мы с ним достигли некоего равновесия в наших отношениях, поскольку он принимает меня и будет принимать, насколько способен я провидеть будущее, всерьез. Стало быть, ты доволен?-- спросил Иисус. Как сказать: и доволен и нет, а вернее, был бы доволен, если бы не это свойство неуемной моей души, твердящей мне ежедневно: Да уж, отлично ты устроился, после четырех тысячелетий забот и трудов, которые не вознаградить никакими, даже самыми щедрыми и разнообразными жертвами, оставшись богом крошечного народца, живущего в уголке мира, сотворенного тобой со всем, что есть в нем и на нем,-- и скажика ты мне, сын мой, могу ли я быть доволен, постоянно имея перед глазами это мучительное противоречие? Не знаю, отвечал Иисус, я мир не сотворял, оценить не могу. Оценить не можешь, а помочь -- вполне. В чем и чем? Помочь мне распространить и расширить мое влияние, помочь мне стать богом многих и многих иных. Не понимаю. Если ты справишься с той ролью, что отведена тебе по моему замыслу, я совершенно уверен, что лет через пятьсотшестьсот я, одолев с твоей помощью множество препятствий, стану богом не только иудеев, но и тех, кого назовут на греческий манер католиками. А что же это за роль? Роль мученика, сын мой, роль жертвы, ибо ничем лучше нельзя возжечь пламень веры и распространить верование. Медовыми устами произнес Бог слова "мученик" и "жертва", но ледяной холод внезапно пронизал все тело Иисуса, а Бог смотрел на него с загадочным выражением, чемто средним между интересом естествоиспытателя и невольной жалостью. Ты же сказал, что дашь мне власть и славу, пробормотал Иисус, все еще трясясь от озноба. Дам, дам, непременно дам, но, как мы с тобой и договаривались, после твоей смерти. А зачем они мне после смерти? Видишь ли, ты не умрешь в полном смысле слова, поскольку, как мой сын, будешь со мной, при мне или во мне, я пока еще окончательно не решил. Да что это значит -- "не умру в полном смысле слова"? Это значит, что тебе до скончания века будут воздавать в храмах и у алтарей такие почести, что -- я уже сейчас могу тебе это сказать -- в будущем мне придется немного потесниться, ибо люди позабудут меня -- первоначального Бога, но это не так важно: малую малость не разделишь, а от большого не убудет. Иисус взглянул на Пастыря, заметил на губах его улыбку и понял. Теперь понимаю, зачем здесь Дьявол: если твоя власть распространится на иные страны и другие народы начнут поклоняться тебе, то тем самым увеличится и его могущество, ибо твои пределы -- это его пределы, ни пядью больше, ни пядью меньше. Верно, сын мой, совершенно верно, меня радует твоя проницательность, доказательство коей -- в том никем не замечаемом обстоятельстве, что нечистая сила одной религии не может действовать в другой, равно как и бог, если предположить, что он вступил в противоборство с другим богом, не сможет ни одолеть его, ни потерпеть от него поражение. Скажи, как я умру? Мученику подобает смерть тяжкая и желательно позорная, так легче тронуть сердца верующих, сделать их чувствительней и отзывчивей. Нельзя ли без околичностей сказать, как я умру? Ты умрешь смертью тяжкой, мучительной и позорной, тебя распнут на кресте. Как моего отца? Отец твой -- я, не забывай этого. Если мне еще можно выбирать, я выбираю его, даже если и был в его жизни час позора. Выбирать тебе нельзя, ибо ты сам избран. Я отказываюсь от нашего договора, порываю с тобой, потому что хочу жить как все. Ну к чему эти пустые слова, сын мой, неужели ты до сих пор не понял, что ты в моей власти всецело и что, как бы ни назывались все эти документы, где в качестве одной из сторон фигурирую я,-- договор, контракт, пакт, соглашение,-- кончаются они все одинаково, бумаги и чернил на эту концовку уходит мало, и написано там просто и ясно, без околичностей и обиняков, следующее: Все, чего хочет Бог, становится законом, обязательным для исполнения, и даже исключения из правил -- вот хоть ты, сын мой, ты ведь несомненное и заметное исключение из правил, ты тоже станешь столь же обязательным, как и само правило, и сделал это я. Но отчего бы тебе, раз у тебя такое могущество, самому не отправиться завоевывать иные страны и народы -- это было бы и проще, и, я бы сказал, чище в нравственном отношении. Не могу; нельзя; не позволяет бессрочный и нерасторгаемый договор, который мы, боги, заключили между собой, обязуясь никогда впрямую не вмешиваться в чужие распри, и потом, хорош я буду на площади, перед язычниками и толпами идолопоклонников, когда стану убеждать их, что они молятся ложным кумирам, а истинный бог -- я, такую свинью один бог другому не подложит, и ни один бог не допустит, чтобы творилось в его владениях то, что он сам бы считал недостойным творить во владениях чужих. Стало быть, вы людей используете как орудие? Именно, сын мой, именно так: из человека можно выстругать любую ложку, от первого крика до последнего вздоха он всегда готов подчиняться, скажешь ему "Иди" -- он идет, скажешь "Стой" -- стоит, скажешь "Назад" -- возвращается, человек на войне ли, в мире -- ну, в широком смысле этих слов -- это самая большая удача, которая выпадает на долю богов. А ложка, сделанная из того материала, каким я являюсь, чему послужит? Ты станешь ложкой, которую я опущу в котел человечества и которой зачерпну человеков, уверовавших в нового бога, каким стану я. Зачерпнешь и сожрешь? Незачем мне их пожирать, они сами себя пожирают ежечасно. Иисус вставил уключины и сказал: Прощайте, мне пора домой, а вы ступайте своей дорогой: ты -- вплавь, а ты, раз появился откуда ни возьмись, возьми себя в, никуда. Ни Бог, ни Дьявол не шевельнулись, и тогда Иисус насмешливо добавил: Аа, вам угодно, чтобы я вас доставил к берегу, ну что же, охотно: свезу, пусть все наконец увидят Бога с Дьяволом во плоти, пусть посмотрят, как они схожи и как отлично понимают друг друга. Он полуобернулся и показал на берег, откуда приплыл, а потом несколькими сильными и размашистыми ударами весел ввел лодку в пелену тумана, столь густую и плотную, что тотчас потерял из виду Бога и даже смутного силуэта Дьявола различить не мог. Ему стало весело, он испытывал какойто необычный подъем и прилив сил и, хотя не видел нос лодки, чувствовал, как при каждом гребке приподнимается он, будто голова карьером несущегося скакуна, который хочет, да не может освободиться от грузного туловища и, смиряясь, понимает, что взлететь оно ему не даст и придется влачить его за собой до конца. Иисус греб без устали: должно быть, уже близок берег, любопытно, как поведут себя люди, когда он им скажет: Вон тот, с бородой,-- Бог, а второй -- Дьявол. Глянув через плечо, он заметил просвет в тумане и объявил: Вот и приплыли -- и еще усердней заработал веслами, ожидая, что вотвот лодка мягко ткнется в прибрежную отмель и весело заскрипит галька под днищем. Однако невидимый ему нос уставлен был попрежнему в сторону моря, а просвет был никакой не просвет, а все тот же блистающий магический круг, та ослепительная ловушка, из которой он, как казалось ему, выбрался. Вмиг обессилев, он опустил голову, сложил так, словно ктото должен был связать их, руки на коленях, даже не подумав вытащить из воды весла, ибо, властно вытесняя все прочее, заполнило его душу сознание тщеты и бессмысленности всякого движения. Нет, он не заговорит первым, не признается вслух в том, что потерпел поражение, не попросит прощения за то, что пошел наперекор воле Бога и вразрез с его предначертаниями и, значит, покусился, хоть и не впрямую, на интересы Дьявола, который всегда извлекает пользу из тех побочных и вторичных, но далеко не второстепенных действий, что неизменно сопровождают точное исполнение Божьей воли. Молчание, воцарившееся после неудачной попытки, было недолгим. Вновь оказавшийся на возглавии кормы Бог с ложной многозначительностью судьи, который собирается приступить к ритуалу оглашения приговора, одернул полы, оправил ворот своего одеяния и сказал: Начнем сначала, с того места, когда я сказал тебе, что ты -- всецело в моей власти, ибо всякое твое деяние, не являющееся смиренным и кротким подтверждением этой истины, будет зряшной, а значит, и недопустимой тратой времени твоего и моего. Ладно, начнем сначала, молвил Иисус, только я наперед заявляю, что от дарованной тобою возможности творить чудеса отказываюсь, а без них замысел твой -- ничто, хлынувший с небес ливень, не успевший утолить ничью жажду. Слова твои имели бы смысл, если бы от тебя зависело, творить тебе чудеса или нет. А разве не от меня? Разумеется, нет: чудеса -- и малые, и великие -- творю я, в твоем, ясное дело, присутствии, чтобы ты получал от этого причитающиеся мне выгоды, и в глубине души ты ужасно суеверен и полагаешь, что у изголовья больного должен стоять чудотворец, и тогда свершится чудо, на самом деле стоит мне лишь захотеть, и умирающий в полном одиночестве человек, которого не лечит лекарь, за которым не ходит сиделка, которому кружки воды подать некому, так вот, повторяю, стоит лишь мне захотеть, и человек этот выздоровеет и будет жить как ни в чем не бывало. Отчего же ты это не делаешь? Оттого, что он будет уверен, что спасся благодаря своим личным достоинствам, и непременно будет разглагольствовать так примерно: Не мог умереть такой человек, как я,-- а в мире, созданном мною, и так уж чересчур пышно процвело самомнение. Иными словами, все чудеса сотворены тобой? Да, и те, что ты явил, и те, что явишь в будущем, и даже если мы предположим невероятное -- а смысл этого предположения в том лишь, чтобы до конца прояснить вопрос, по которому мы здесь собрались,-- так вот, если даже предположить, что ты и впредь будешь противиться моей воле, начнешь на всех углах заявлять -- это я так, к примеру,-- что ты не сын Божий, я обставлю твой путь столькими невероятными чудесами, что тебе не останется ничего иного, как сдаться и принять благодарность тех, кто благодарит за них тебя -- то есть меня. Значит, выхода у меня нет? Ни малейшей лазейки, и не стоит уподобляться агнцу, который не хочет идти на заклание, и упирается, когда его ведут к алтарю, и стонет, когда ему перерезают глотку,-- все это без толку: судьба его предрешена, и жертвенный нож занесен. Я и есть этот агнец. Сын мой, ты -- агнец Божий, ты -- тот, кого поведет к своему алтарю сам Бог, подготовкой к чему мы, кстати, тут и занимаемся. Иисус взглянул на Пастыря, словно ждал от него -- нет, не помощи -- а -- в силу одного того, что тот не человек и никогда человеком не был, не бог и никогда богом не станет и потому просто обязан смотреть на вещи иначе -- всего лишь взгляда, движения бровей, знака, пусть даже уклончивого, который бы -- пусть ненадолго -- позволил бы ему не чувствовать себя обреченным на заклание агнцем. Но в глазах Пастыря Иисус прочел слова, уже однажды произнесенные им: Ты ничему не научился, уходи,-- и понял, что мало один раз не повиноваться Богу; что тот, кто отказался принести ему в жертву ягненка, не должен покорно резать овцу, что Богу нельзя сказать "Да" и тут же -- "Нет", словно слова эти -- весла, и гребля идет на лад, лишь когда работаешь обоими. Бог, несмотря на то что он вечно демонстрирует свою силу. Бог, который есть Вселенная и звезды, громы и молния, грохот и огнь извержения, не обладает достаточным могуществом, чтобы заставить тебя убить овцу, и если ты в чаянии грядущей славы и власти все же убил ее, пролитая тобою кровь не полностью ушла в землю пустыни -- гляди, как она подползает к нам, эта красная струйка, как вьется она в воде, а когда выйдем мы на берег, по суше неотступно будет следовать за нами -- за мной, за тобой, за Богом. Иисус сказал Богу: Я объявлю людям о том, что я -- Твой сын, Твой единственный сын, но, боюсь, что даже здесь, в краях, которые Ты считаешь своими, этого будет мало, чтобы расширить по воле Твоей Твои владения. Спасибо тебе, сын мой, за то, что бросил наконец свое утомительное упрямство, которым чуть было уже не навлек на себя мой гнев, и своими ногами вступил на стезю, именуемую modus faciendi [ Образ действия (лат.). ]: из всего того неисчислимого множества разнообразных отличий, существующих меж людьми, одно объединяет их всех, независимо от расы, цвета кожи, бога, в которого они верят, и философии, которую исповедуют, одно свойственно и присуще им всем, просвещенным и невеждам, молодым и старым, могучим и немощным,-- никто из них не осмелится сказать: Ко мне это не имеет отношения. Что же это такое?-- осведомился с нескрываемым интересом Иисус. Всякий человек, продолжал Бог наставительно, кто бы ни был он, где бы ни жил, чем бы ни занимался,-- греховен, и грех так же неотделим от человека, как человек от греха, это как две стороны одной монеты: на одной -- человек, на другой -- грех. Ты не ответил на мой вопрос. Отвечу, отвечу, и, таким образом, из сказанного следует, что ни один человек не посмеет отвергнуть как не имеющее к нему отношения слово: Покайся, потому что все, хотя бы однажды в жизни, но согрешили -- кто дурно подумал о другом, кто преступил обычай, кто совершил преступление, кто не пришел на помощь нуждавшемуся в нем, кто нарушил долг, кто оскорбил веру или служителя ее, кто предал Бога,-- и всем этим людям тебе достаточно будет сказать: Покайтесь! Покайтесь! Покайтесь! Неужели изза такой малости стоит жертвовать жизнью человека, которого ты называешь сыном,-- не проще ли отрядить к ним пророка? Миновали времена, когда люди внимали пророкам, сегодня нужно средство посильней -- такое, чтобы продрало понастоящему, вывернуло наизнанку, перетряхнуло все их чувства. Например, сын Божий на кресте. Годится. Ну, а что мне еще сказать всем этим людям, кроме призывов к покаянию, если им надоест слушать Твоего посланника и они отвернутся от меня? Конечно, этого маловато, но придется тебе поднапрячь воображение, и не говори, что ты им не наделен: я до сих пор вспоминаю, как ты сумел спасти того ягненка, назначенного мне в жертву. Это было нетрудно: ягненку не в чем было раскаиваться. Сказано хорошо, жаль, что бессмысленно, но и это пригодится -- пусть люди потеряют спокойствие, встревожатся, пусть думают, что если им невнятны твои слова, то не слова виноваты. Придется рассказывать им всякие истории? Придется: истории, притчи, моральные поучения, и ничего, если придется погрешить против Завета, подобные вольности люди боязливые особенно ценят у других, мне и самому, хоть я далеко не боязлив, понравилось, как ты ловко избавил от смерти прелюбодея, и, согласись, из моих уст такая похвала дорогого стоит, ибо это я определил в Законе, за какую вину кого и как карать, и сам Закон дал вам тоже я. Ты позволяешь преступать Закон -- это дурной знак. Позволяю, когда мне это на пользу, и требую, чтобы его блюли неукоснительно, когда мне это выгодно, вспомни, что я тебе объяснял о правиле и исключениях, ибо в моей власти в тот же миг превратить исключение в правило. Ты сказал, что я умру на кресте. Да, такова моя воля. Иисус покосился на Пастыря, но тот сидел с таким отсутствующим видом, словно видел какойто эпизод из далекого будущего и глазам своим не верил. Иисус уронил руки и произнес: Да будет мне по воле Твоей. Бог уже поднимался, чтобы поздравить возлюбленного своего сына, прижать его к груди, но Иисус остановил его: Но с одним условием. Ты отлично знаешь, что никаких условий мне ставить не можешь, недовольно проговорил тот. Хорошо, пусть не условие, назовем это просьбой -- последним желанием приговоренного к смерти. Ну, говори. Ты -- Бог, а значит, скажешь правду, отвечая на всякий заданный Тебе вопрос. Ты -- Бог и знаешь все, что было прежде, что есть сейчас, при моей жизни, и что будет завтра. Именно так, ибо я и есть время, правда и жизнь. Тогда скажи мне, во имя всего того, что Ты упомянул сейчас, что будет в мире после моей смерти и будет ли в нем чтонибудь, чего не было бы, не согласись я отдать жизнь в угоду Твоей неудовлетворенности и желанию править как можно большим числом стран и людей. Бог явно был раздосадован, как тот, кого поймали на слове, и попытался, сам не веря в успех своей затеи, отговориться: Ну, сын мой, грядущее необозримо, всего, что там будет, не перескажешь. Сколько мы уже сидим здесь, посреди моря, в тумане -- день? месяц? год?-- и еще год посидим, еще месяц, еще день, а Дьявол может убираться, если хочет, он уже получил оговоренное, и если барыши и выгоды будут поделены поровну, по справедливости, то чем больше будет твоя власть, тем могущественней станет он. Нет, еще посижу, ответил Пастырь, и это были первые его слова после того, как он объявил о своем появлении, посижу, повторил он и добавил: Я и сам наделен даром провидеть грядущее, но не всегда удается отличить в этих видениях правду от лжи, то есть своюто ложь я вижу ясно, ибо это мои истины, но вот никогда не удается узнать, насколько истинна ложь, изреченная другими. Чтобы придать этой запутанной тираде законченный вид, Дьявол должен был бы сказать, что именно провидит он в грядущем, однако он оборвал себя так резко, словно осознал внезапно, что и так уж наговорил лишнего. Иисус, не сводивший глаз с Бога, произнес печально и насмешливо: Зачем же притворяться, будто не знаешь то, что знаешь: ты знал заранее, что я попрошу тебя об этом, ты знаешь, что сообщишь мне то, что я хочу знать, а потому не надо больше тянуть время -- мне пора начать умирать. Ты начал умирать в тот миг, когда появился на свет. Разумеется, но теперь дело пойдет повеселее. Бог поглядел на него с таким выражением, которое, появись оно на лице человека, можно было бы назвать внезапно возникшим уважением, и весь облик его и повадка как бы сделались более человечными, и, хоть одно на первый взгляд никак не связано с другим, кто мы такие, чтобы судить о глубоких и тайных связях, существующих между всеми явлениями, помыслами и деяниями, и туман сделался еще плотнее и гуще, окружив лодку непроницаемой стеной, чтобы в мир не проскользнуло, не разнеслось по нему ни единого словечка из тех, какими Бог собрался сообщить о последствиях и результатах жертвы, которую принесет Иисус, сын, как утверждает он, его и Марии из Назарета, хотя истинный его отец -- плотник Иосиф, поскольку неписаный закон велит нам верить лишь тому, что мы видим своими глазами, при этом известно, что мы, люди, одно и то же видим поразному, и это наше свойство изрядно помогло роду человеческому не только выжить, но и до известной степени сохранить рассудок. Сказал Бог: Ты станешь основателем Церкви, слово это, как тебе известно, значит "собрание" или "религиозное сообщество", или его создадут от твоего имени, что, впрочем, почти одно и то же, и Церковь эта распространится по всему миру, дойдя до таких его уголков, которые еще предстоит открыть, и будет она по причине своей всемирности называться "католической", хоть, к сожалению, не сумеет удержать от раскола и розни тех, кто примет за духовный образец тебя, а не меня, но продолжаться это будет недолго -- всего несколько тысячелетий, потому что я все же был прежде тебя и пребуду после того, как ты перестанешь быть тем, кто ты есть, и тем, кем сделаешься. Нельзя ли выражаться ясней?-- перебил его Иисус. Нельзя, отвечал Бог, слова, произносимые людьми, суть тени, а тенями нельзя объяснить свет, ибо между ними и светом должно находиться некое непрозрачное тело, порождающее их. Я спрашивал тебя о будущем. О нем и речь. Да, я хочу знать, как будут жить люди, явившиеся в мир после меня. Ты о тех, кто последует за тобой? Мне интересно, будут ли они счастливей меня. Ненамного, но у них появится надежда обрести счастье на небесах, где я пребываю во веки веков, то есть во веки веков остаться со мной. И все? Неужели мало -- жить с Богом? Мало это, или много, или вообще все -- выяснится лишь после Страшного суда, когда ты будешь судить людей по их добрым и злым делам, а до тех пор останешься на небесах в одиночестве. У меня есть ангелы и архангелы. Но людейто нет. Нет, и для того, чтобы они были у меня, тебя распнут. И еще я хочу знать, произнес Иисус почти с яростью, словно хотел отрешиться от представшего ему образа его самого -- висящего на кресте, окровавленного и мертвого,-- я хочу знать, как придут люди к тому, чтобы верить в меня и следовать за мной, но только не говори, что мне достаточно будет призвать их к этому или чтобы во имя мое призвали их к этому те, кто уже уверовал, и не хочешь ли ты сказать, что, например, язычники и римляне, поклоняющиеся другим богам, променяют их на меня? Не на тебя, а на меня. На тебя, на меня, не все ли равно, не будем играть в слова, ответь мне на мой вопрос. Кто уверует, тот и придет к нам. Как все просто, и ничего больше не требуется? Не так уж просто: другие боги воспротивятся этому. И ты, конечно, вступишь с ними в борьбу? Что за ерунда: борьба будет происходить на земле, а небо вечно и безмятежно, судьба же людей исполнится там, где эти люди находятся. Скажи начистоту -- пусть даже слова суть тени,-- будут люди гибнуть за тебя и за меня? Люди всегда погибают за богов, даже за ложных и лживых богов. Да разве боги могут лгать? Могут. А ты из них единственный, кто истинен и искренен? Да, я -- единственный истинный Бог, и я не лгу. И все равно не можешь избавить от гибели людей, рожденных для того, чтобы жить для тебя, жить, разумеется, на земле, а не на небе, где ты не можешь дать им ни единой земной радости? И радости эти -- ложные, лживые, лгущие, потому что человек с колыбели несет на себе проклятие первородного греха,-- спросика своего Пастыря, он расскажет тебе, как было дело. Если есть между Богом и Дьяволом тайны, то, кажется, одну из них я у него узнал, хоть он и говорит, что я ничему не научился. Воцарилось молчание. Бог и Дьявол впервые взглянули друг на друга прямо, и казалось, оба собираются чтото сказать, но так ничего и не сказали. Сказал Иисус: Я жду. Чего ты ждешь?-- спросил Бог, явно позабавленный. Жду, когда ты скажешь мне, скольких смертей и мук будет стоить твоя победа над другими богами, сколькими смертями и муками оплатят борьбу во имя твое и мое те люди, которые уверуют в нас? Ты настаиваешь на ответе? Настаиваю. Ладно: будет выстроено здание того сообщества, о котором я тебе говорил, но котлован для него придется вырыть в живой плоти, а фундамент скрепить цементом из отречений, слез, страданий, пыток, всех видов смерти, известных сейчас и таких, что станут известны лишь в грядущем. Наконецто ты перестал темнить и заговорил прямо, продолжай. Начнем с тех, кого ты знаешь и любишь: вот, скажем, рыбака Симона, которого ты назовешь Петром, распнут, как и тебя, на кресте, но только вниз головой; и брат его Андрей будет распят -- но на косом кресте; тому из сыновей Зеведеевых, которого зовут Иаков, отсекут голову. А Иоанн и Магдалина? Эти умрут своей смертью, когда придет им естественный срок оставить сей мир, но всем прочим твоим ученикам, последователям и провозвестникам твоего учения не удастся спастись от мук: вот, например, некий Филипп будет распят на кресте и побит камнями до смерти, а с другого, по имени Варфоломей, заживо сдерут кожу, третьего, Фому, пронзят стрелой, там будет еще такой Матфей, но что с ним сделают, я запамятовал; другого Симона распилят пополам, Иуду зарубят мечами, другого Иакова забьют камнями, а другого Матфея обезглавят, Иуда же Искариот -- ну, впрочем, о нем ты будешь осведомлен лучше, чем я, если не считать, конечно, смерти его,-- наложит на себя руки: повесится на смоковнице. И все они погибнут изза тебя?-- спросил Иисус. Ну, если ставить вопрос в такой плоскости -- да, но скорее -- не изза, а за меня. А потом что будет? Потом, сын мой, как я тебе уже говорил, будет нескончаемая история, писанная железом и кровью, пламенем и пеплом, будут океаны слез и бескрайние моря страданий. Расскажи, я хочу все это знать. Бог вздохнул и монотонно начал -- в алфавитном порядке, чтобы не обвинили в том, что он одного назвал прежде другого,-- читать свой синодик: Адальберт Пражский -- пронзен семизубцем; Адриан -- положен на наковальню и забит молотами; Афра Аугсбургская -- сожжена на костре; Агапит из Пренесты -- повешен за ноги и сожжен; Агрикола Болонский -- распят на кресте и пронзен гвоздями; Акведа Сицилийская -- ей отсекут груди; Альфегий Кантуарийский -- забит до смерти бычьей костью; Анастасий Салонский -- удавлен и обезглавлен; Анастасия Сирмийская -- груди отсекут, сожгут на костре; Ансаний Сиенский -- внутренности вырвут; Антоний Памиерский -- четвертован; Антоний Риволийский -- побит камнями, сожжен; Аполлинарий Равенский -- забит молотом; Аполлония Александрийская -- сожжена на медленном огне после того, как ей вырвали все зубы; Августа Тревизская -- обезглавлена и сожжена; Аура Остийская -- раздавлена мельничным жерновом; Аурея Сирийская -- посажена на стул, утыканный гвоздями, и истекла кровью; Аута -- расстреляна из луков; Бабилий Антиохийский -- обезглавлен; Варвара Никомедийская -- обезглавлена; Барнабий Кипрский -- побит каменьями и сожжен; Беатриса Римская -- удавлена; Блаженный из Дижона -- пронзен копьем; Бландина из Лиона -- растерзана бешеным быком; Калисто -- раздавлен мельничным жерновом; Кассиана Имолийского ученики закололи стилетом; Кастулий -- живым закопан в землю; Киприан Карфагенский -- обезглавлен; Кирий Тарсийский умерщвлен еще в детстве судьей, бившим его головою о ступени помоста; Кларий Нантский -- обезглавлен; Клементий -- привязан к якорю и утоплен, Криспин и Криспиниан -- обезглавлены оба; Кристина Больсанская -- умерщвлена после пыток под жерновом, на колесе, тисками и стрелами. Дойдя до этого места, Бог сказал: Ну и так далее, в том же духе, разница только в мелких подробностях мучительства, которые слишком долго объяснять, а так все одно и то же -- обезглавлен, сожжен, утоплен, брошен на растерзание диким зверям, пронзен копьем, зарублен мечом, распят, задушен, удавлен, обезглавлен, сожжен, утоплен, брошен на растерзание диким зверям, пронзен копьем, зарублен мечом, распят, задушен, удавлен, обезглавлен, сожжен, утоплен, брошен на растерзание диким зверям, пронзен копьем, зарублен мечом, распят, задушен, удавлен, колесован, четвертован, повешен, привязан к хвостам лошадей и разорван на части, отсечены груди, вырван язык, ослеплен, побит каменьями, забит, как ни странно это звучит, деревянными башмаками и опять -- обезглавлен, сожжен, утоплен, брошен на растерзание диким зверям, пронзен копьем, зарублен мечом, распят, задушен, удавлен, вздет на рога, распят, распят, распят, распят, распят, распят -- может быть, хватит? Это ты себя должен спросить, отвечал Иисус, и Бог продолжал: Сабиниан Ассизский -- обезглавлен, Сатурнин Тулузский -- затоптан бешеными быками, Себастьян -- пронзен стрелами, Сегисмунд -- брошен в колодец, Текла Иконийская -- четвертована и сожжена, Теодор -- обезглавлен, Тибурций -- тоже, Тимофей Эфесский -- побит камнями, Урбано -- распят, и было еще великое множество прочих, хватит с тебя? Не хватит, отвечал Иисус, что было с этими прочими? Ты настаиваешь? Настаиваю. Под прочими я разумею тех, кто не подвергся пыткам и не был казнен, а умер своей смертью. Дьявол и мир жестоко искушали их, и, чтобы побороть искушения, они умерщвляли свою плоть молитвами и постом, и тут бывали курьезные случаи: некий Джон Скорн, к примеру, провел столько времени, молясь на коленях, что там появились мозоли, а еще говорят -- эй, Пастырь, это уже тебя касается,-- что он сумел заманить Дьявола в сапог, хахаха. Меня -- в сапог?-- удивился Пастырь, ну, это пустые бредни: для этого сапог должен быть размером с нашу землю, и мало того -- должен еще найтись охотник сапог этот надеть, а потом снять. Только молитвами и постом?-- перебил его Иисус, обращаясь к Богу, и тот ответил: Да нет, они еще будут терзать свое тело болью и оскорблять его грязью, носить вериги и власяницы, бичевать себя, иные не будут мыться в продолжение всей жизни, другие удалятся в лесную глушь и будут кататься там в снегу, чтобы победить назойливые притязания плоти, искушаемой лукавым, чья первейшая цель -- сбить душу с пути истинного, прямиком ведущего на небеса, подсылая своим жертвам нагих красавиц и жутких чудищ, прельщая их роскошью и наслаждением, запугивая и смущая, много есть у Дьявола орудий, которыми он мучает бедного человека. Ты все это будешь делать?-- спросил Иисус у Пастыря. Почти все, отвечал тот, я ограничусь малым: возьму плоть, от которой отказался Бог, плоть, со всеми ее скорбями и радостями, с ее цветением и дряхлением, свежестью и гнилью, но вот страх, пожалуй, это не мой инструмент, ибо, насколько мне помнится, не я измыслил грех, и расплату за него, и страх, с той поры неотделимый от человека. Замолчи, нетерпеливо перебил его Бог, грех и Дьявол суть два названия одного и того же. Чего?-- спросил Иисус. Моего отсутствия. А почему ты отсутствуешь -- ты отступился от человека или он отошел от тебя? Я никогда не отступаю. А когда отступаются от тебя, ты смиряешься? Когда отступаются от меня, это значит, что меня ищут. Ага, а если не находят, то вина лежит на Дьяволе? Нет, в этом виноват не он, а я -- не успел вовремя появиться там, где меня искали, и эти слова он произнес с такой неожиданной и пронзительной грустью, словно внезапно обнаружил пределы своего могущества. Продолжай, сказал Иисус. Иные, медленно заговорил Бог, удаляются в дичь и глушь, селятся в пещерах, знаясь только с бессловесными тварями, иные становятся затворниками, третьи поднимаются на высокие столбы и живут там годами -- их называют столпниками; голос Бога слабел и затухал, перед мысленным его взором проходили бесконечной вереницей тысячи, тысячи, тысячи мужчин и женщин, направляющихся в скиты, монастыри и обители, среди которых были и бедные грубые лачуги, и величественные дворцы. Они останутся там, чтобы служить нам с тобой с утра до ночи бдениями и молитвами, у них у всех -- одна цель и одинаковая судьба: они умирают с нашими именами на устах, хоть сами и зовутся поразному -- бенедиктинцами, бернардинцами, кармелитами, францисканцами, картезианцами, доминиканцами, тринитариями, иезуитами, августинцами, гильбертинцами, капуцинами, и еще много, много, много прочих имен будут носить они, так много, что жаль, не могу я вскричать: Господи Боже, да сколько же вас! В этот миг Дьявол сказал Иисусу: Ты заметил, надеюсь, что есть два способа лишиться жизни -- стать мучеником или же отречься от мира: и им мало дожидаться смерти, которая явится к ним в урочный час, нет, они так или иначе спешат к ней навстречу сами: либо на кресты, костры, виселицы, колеса, рога, под секиры, стрелы и копья, копыта, в зубы и когти, живыми в могилу, либо затворясь в кельях и скитах, в монастырях и неустанно карая себя за то, что явились на свет во плоти, которую дал им Бог и не будь которой, негде было бы обитать душе, и все эти муки и пытки измыслил, поверь мне, не Дьявол, говорящий с тобой сейчас. Это все?-- спросил Иисус у Бога. Нет, не все, еще будут войны. И войны будут? И войны, и прочие способы смертоубийства. Кое о каких мне известно, я и сам мог погибнуть, когда была резня в Вифлееме, и жалею, что уцелел тогда, не пришлось бы теперь ждать распятия. Это я привел другого твоего отца в нужное время к нужному месту, чтобы он мог услышать то, что опять же моей волей выболтали воины Ирода, и в конечном счете спас тебе жизнь. Спасти жизнь, чтобы отнять ее, когда тебе будет это нужно и выгодно,-- это все равно что два раза убить. Цель, сын мой, оправдывает средства. Да уж, судя по тому, что изрекли твои уста, так оно и есть: отречение от мира, затворничество и отшельничество, муки и пытки, а теперь еще и войны, а что за войны? Ох, все и не перечислишь, но самые жуткие -- те, что затеют против нас с тобой приверженцы бога, которого пока еще нет. Как же это может быть: бог, если он и вправду бог, всегда был и всегда будет. Согласен, понять это трудно, а объяснить еще трудней, однако все именно так и будет: придет новый бог и набросится на нас с тобой, а те, кто к тому времени последует за нами.., нет, у меня слов нет, чтобы изъяснить тебе, какие кровопролития и мясорубки, какие побоища учинят обе стороны: вообрази мой алтарь во Храме Иерусалимском, только раз в тысячу больше, а на место жертвенных животных поставь людей, но и тогда не сможешь ты представить себе отчетливо, чем были крестовые походы. А что это такое и почему ты говоришь о них в прошедшем времени, когда они еще только будут? Вспомни, что я и есть время и потому для меня все, что должно произойти, уже произошло, а все произошедшее происходит и поныне. Расскажи мне о крестовых походах. Видишь ли, сын мой, место, где мы с тобой беседуем, равно как Иерусалим и прочие области, лежащие от него к северу и западу, будут захвачены приверженцами этого нового, малость припозднившегося бога, а наши с тобой сторонники постараются изо всех сил изгнать их с земли, по которой ты делал свои первые шаги и которую я столь охотно и часто посещаю. Чтобы изгнать с нее римлян, владеющих ею сейчас, ты приложил не слишком много усилий. Я толкую тебе о будущем, не сбивай меня. Ладно, продолжай. Ты на этой земле родился, жил и умер. Я пока жив! Я же тебе объяснял: с моей точки зрения, между тем, что было, и тем, что будет, разницы нет никакой, и будь добр, не перебивай меня, если не хочешь, чтобы я замолчал. Ладно, молчать буду я. Ну так вот, чтобы очистить этот край, ставший колыбелью новой религии, от нечестивых, недостойных владеть землей, которая будет называться Святой в память того, что ты в ней родился, прожил и умер, будут лет двести кряду с запада одна за другой приходить огромные армии отвоевывать пещеру, где ты явился на свет, и гору, где его покинешь, и прочие, менее важные святыни -- основания, как видишь, более чем достаточные. Это и будет называться "крестовые походы"? Да. Ну, и достигнут их участники своей цели? Нет, но народу уложат множество. А сами они? Их самих тут погибнет столько же, если не больше. И все это -- во имя нас с тобой? Да, они отправляются в поход, твердя "Такова воля Божья", а умирая, будут шептать "Так Богу угодно", и это будет славная, красивая смерть. А мне сдается, что жертва несоразмерна с грехом. Сын мой, для спасения души надо пожертвовать плотью. Это или чтото в этом роде я от Тебя уже слышал, а вот любопытно, что по этому поводу думает Пастырь. Я думаю, что ни один здравомыслящий человек не решится утверждать, что во всех этих кровопролитиях, резнях и побоищах был, есть или будет повинен Дьявол, и разве что злонамеренный клеветник припишет мне ответственность за появление бога, которому суждено стать врагом нашего, этого вот. Мне кажется несомненным и очевидным, что вины на тебе нет, а что до этой мнимой ответственности, говори, что Дьявол как воплощение лжи никогда не сможет сотворить бога, который есть истина. Но кто же тогда породил его, нового бога?-- спросил Пастырь, и Иисус не нашелся что ответить. Умолкнувший Бог продолжал хранить молчание, а из тумана донесся голос: Быть может, этот Бог и тот, кто станет его соперником,-- не более чем гетеронимы. Чьи?-- с любопытством осведомился другой голос. Пессоа, вымолвил первый голос, и слово, искаженное туманом, прозвучало как Персона {Многозначный смысл этого эпизода, чрезвычайно важного для понимания философии автора, передается игрой слов. Фамилия великого португальского поэта Фернандо Пессоа (Pessoa), создавшего нескольких разноименных двойников -- гетеронимов, существовавших и творивших независимо от его воли, означает "лицо, персона, особа", а также -- "человек". Не хочет ли Сарамаго сказать этим, что Бога творит поэтическое воображение?}. Иисус, Бог и Дьявол сначала притворились, будто ничего не слышали, но тотчас испуганно переглянулись, ибо есть у страха такое свойство -- сближать и объединять. Прошло время, туман молчал, и Иисус задал вопрос таким тоном, будто ответ мог быть только утвердительным: Все на этом? Бог, поколебавшись, устало ответил: Нет, еще осталась инквизиция, но о ней, если не возражаешь, мы могли бы поговорить какнибудь в другой раз. А что такое инквизиция? Это еще одна нескончаемая история. Расскажи. Лучше бы тебе не знать это. Расскажи. Если узнаешь, в твоей нынешней жизни будешь страдать от угрызений совести, вызванных событиями грядущего. А ты не страдаешь? Я -- Бог, а Богу угрызения совести неведомы. Но если я уже взвалил на себя бремя смерти за тебя, то вынесу и угрызения совести, которые тоже должны быть твоими. Я предпочел бы уберечь тебя. Дада, ты со дня моего рождения только тем и занят. Ты неблагодарен, как и все дети. Ну довольно, скажи мне, что такое инквизиция. Инквизиция, иначе называемая Священный Трибунал, есть необходимое зло, жестокое орудие, с помощью которого нам придется в свое время изгонять заразу, что однажды и на долгий срок поразит тело твоей Церкви недугами гнусных ересей, основных и произошедших от них как следствие, второстепенных, к коим отнесены могут быть по праву и разного рода извращения как плоти, так и души, и вот они, собранные без попечения об очередности и порядке в один ужас внушающий мешок,-- лютеране, кальвинисты, янсенисты, жидовствующие, содомиты, колдуны и чародеи и еще многие, из коих одни появятся лишь в будущем, другие же принадлежат любому времени и всем временам. И как же будет поступать инквизиция, чтобы извести столь пагубное, по твоим словам, зло? Инквизиция -- это сыск, дознание и суд, и соответственно она и будет поступать -- хватать, судить и приговаривать. К чему? К тюремному заключению, к высылке, к сожжению на костре. Как ты сказал? Да, на кострах погибнут в будущем многие тысячи людей. Ты уже говорил мне о них. Да нет же, тех сожгли за то, что верили в тебя, этих -- за то, что усомнились. А нельзя сомневаться? Нельзя. А нам сомневаться, бог ли римский Юпитер, можно? Бог -- един, я -- Господь, и ты -- сын мой. Так, говоришь, многие тысячи погибнут? Сотни тысяч. Сотни тысяч мужчин и женщин, и земля будет полниться страдальческим воплем и воем, предсмертным хрипом, и дым сожженных закроет солнце, и на углях зашипит растопленный жир, и от запаха паленого некуда будет скрыться, и я буду виною всему этому? Не виною, но причиною. Отец, да минует меня чаша сия. Ты должен испить ее -- в том залог моей власти и твоей славы. Не нужна мне моя слава. Зато мне нужна моя власть. Туманная завеса чуть раздернулась, стала видна кольцом окружавшая лодку вода -- гладкая и матовая, не встревоженная ни порывом ветра, ни плавником проходящей мимо рыбы. Тогда Дьявол сказал: Поистине, нужно быть Богом, чтобы так любить кровь. Снова сгустился туман, возвещая, что чтото еще должно произойти, какието еще откровения -- прозвучать. Но прозвучал голос Пастыря: У меня к тебе есть предложение, сказал он, обращаясь к Богу, и тот с недоумением, с насмешливым сознанием собственного превосходства, которое отбило бы охоту говорить у любого, только не у Дьявола, старинного и хорошего его знакомого, отозвался: У тебя? Ко мне? Интересно, какое? Пастырь помолчал, словно подбирая слова поубедительней, и сказал так: Я с большим интересом выслушал все, что сказано было в продолжение вашей беседы, и, хотя сам тоже видел в грядущем какоето зарево и какието тени, мало обеспокоился тем, что зарево -- это зарево костров, а тени -- тени сгинувших в пламени. А теперь тебя это стало тревожить? Это не должно было бы меня тревожить, ибо я Дьявол, а Дьявол всегда имеет со смерти какойто барыш, и побольше твоего, ибо не нуждается в доказательствах тот очевидный факт, что преисподняя населена гуще, чем небеса. Так на что же ты жалуешься? А я и не жалуюсь -- я хочу предложить тебе коечто. Ну говори, не тяни, не сидеть же мне здесь до бесконечности. Ты лучше, чем ктолибо другой, знаешь, что и у Дьявола есть сердце. Есть, хотя оно ему без надобности. Вот я и хочу использовать его по назначению, ибо согласен и хочу, чтобы твоя власть распространилась во все пределы земли, но только чтобы для этого не надо было истреблять такое множество людей, и поскольку все, что отрицает тебя и не подчиняется тебе, ты считаешь порождением Зла, которое я воплощаю в себе и которое покорно моей воле, то предложение мое заключается в следующем: ты позволишь мне вернуться на небо, простишь мне зло, содеянное в прошлом, ради того, какое не будет совершено в будущем, ты обретешь и будешь хранить мою покорность, как в те времена, когда я был одним из самых твоих любимых ангелов, когда ты звал меня Люцифером, что значит "Светоносный", как в те времена, когда желание стать равным тебе еще не снедало мою душу и еще не заставило восстать против твоей власти. Ты только не сказал, с какой это стати мне тебя прощать, принимать, возвращать и прочее. А вот с какой: если ты даруешь мне сегодня то самое прощение, которое в грядущем будешь сулить всем кому ни попадя, раздавать направо и налево, то здесь и сейчас окончит свое существование Зло, и сыну твоему не надо будет умирать на кресте, и царствие твое распространится не только на земли израильские, но и на весь мир, включая и неведомые пока страны, и во Вселенной установится власть Добра, я же самым вернейшим из смиренных, смиреннейшим из оставшихся верными тебе ангелов -- ибо нет вернее раскаявшегося -- в последнем ряду их стану возносить тебе хвалы, и все кончится, словно никогда не начиналось, все пойдет так, как должно было идти с самого начала. Неудивительно, что тебе удается уловлять в свои тенета слабые души и губить их: я всегда признавал за тобой дар слова, но такой речи даже от тебя не думал услышать -- просто блеск, еще чутьчуть, и ты бы меня убедил. Значит, нет, ты не примешь меня и не простишь? Нет, не приму и не прощу, ты нужен мне таким, каков ты сейчас есть и даже еще хуже, если только это возможно. Почему? Потому что Добро, воплощенное во мне, не могло бы существовать без тебя, воплощенного Зла, и Добро без тебя сделалось бы непостижимым и непонятным до такой степени, что даже я не в силах вообразить его, и для того, чтобы я оставался Добром, ты должен оставаться Злом, и если Дьявол не живет как Дьявол, то и Бог -- уже не совсем Бог, и смерть одного означает смерть другого. Это твое последнее слово? Первое и последнее: первое -- потому что я впервые вымолвил его, последнее -- потому что никогда впредь его не произнесу. Пастырь пожал плечами. Так пусть же потом не говорят, будто Дьявол не пытался примириться с Богом, сказал он Иисусу и, поднявшись, перенес ногу через борт, как вдруг задержался: У тебя в котомке лежит одна вещь, которая принадлежит мне. Иисус и не помнил даже, с собой ли у него котомка, но она и вправду оказалась у его ног. Что за вещь?-- спросил он, открыл суму, но не увидел на дне ее ничего, кроме старой почерневшей чашки, которую взял с собой, уходя из Назарета. Это, что ли? Это, ответил Дьявол, и в тот же миг она перешла к нему в руки, а потом исчезла в складках его грубого пастушеского одеяния. Придет день, и она вернется к тебе, но ты уж об этом не узнаешь. Не глядя в сторону Бога, он проговорил так, словно обращался к невидимым и многочисленным слушателям: Что ж, до встречи в вечности, раз ему так хочется,-- и прыгнул в море. Иисус, провожая его глазами, видел, как Пастырь постепенно удаляется туда, где гуще всего был туман, а он ведь так и не спросил его, почему решил он добраться до лодки и покинуть ее таким замысловатым способом -- вплавь. Пастырь же опять стал похож на свинью, выставившую из воды уши, и опять слышалось сопение и хрюканье, хотя человек с тонким слухом без труда различил бы в них отзвук страха,-- разумеется, не страха утонуть, ибо Дьявол, как мы сию минуту узнали, бессмертен, а страха перед необходимостью жить вечно. Уже скрылся он в клочьях тумана, когда раздался торопливый голос Бога -- так говорят, когда уже собрались шагнуть за порог: Я пошлю тебе в помощь человека по имени Иоанн, но тебе придется убедить его, что ты и вправду тот, за кого себя выдаешь. Иисус взглянул туда, откуда доносились эти слова, но уже никого не увидел. В тот же миг туман поднялся и рассеялся, открывая от одного гористого берега до другого спокойное тихое море: поверить было невозможно, что в этой воде минуту назад плыл Дьявол, что в этом воздухе растворился Бог. А на берегу, хоть и было до него далеко, Иисус разглядел огромное скопление народу, а позади -- множество шатров: казалось, он превратился в постоянное прибежище странников, которым негде ночевать и потому пришлось разбить бивак. Иисусу показалось это любопытным, но не более того, и он налег на весла и повел лодку к берегу. Поглядывая через плечо, он заметил, что в воду столкнули несколько лодок, а присмотревшись получше, узнал Симона и Андрея и других, которых то ли видел когдато, а то ли нет,-- они направлялись к нему и гребли так усердно, что уже совсем скоро приблизились, и Симон, зная, что крик его будет услышан, крикнул: Где ж ты был?!-- хотя узнать хотел совсем другое, но надо же както начать. Здесь, в море, последовал столь же необязательный ответ, и, право, не лучшим образом возобновил общение с ближними своими сын Божий, сын Марии, сын плотника Иосифа, хоть и наступила в его жизни новая эпоха. Еще миг -- и Симон перескочил к нему в лодку, и тут выяснилось, что произошло нечто невозможное, недоступное пониманию, непостижное разуму. Спрашивает Симон: Ты знаешь, сколько времени провел в море, в тумане, а мы не могли спустить лодки -- будто какаято неодолимая сила отбрасывала их назад, на берег. Целый день, отвечает Иисус и, видя волнение Симона, добавляет, чтобы ни попасть пальцем в небо: и всю ночь. Сорок суток, кричит Симон, а потом уже чуть потише: сорок суток ты был в море, сорок суток мы были как в молоке, и туман будто хотел скрыть от нас, что там происходит, что ты там делаешь, в этой пелене,-- ведь за все это время мы не смогли выловить ни одной завалящей рыбки. Иисус уступил Симону одно весло, и они, сев плечом к плечу, принялись грести дружно и согласно, и заодно с движениями их звучали слова, которые говорили они. Торопясь высказать Симону тайное, пока не приблизились другие лодки, сказал Иисус: Я был там с Богом, он открыл мне мою б