дел", - а с лучезарной улыбкой будут говорить: - Ах, какие у вас очки прелестные! Чудная оправа! Под черепаху? Очень, очень красиво. Поздравляю вас с такими очками. Простите за беспокойство. А места будут уступать не только инвалидам, матерям с детьми до четырех лет, женщинам, предъявившим удостоверение о беременности. Будут уступать даже старухам. Да что там - старухам! - Садитесь, пожалуйста! - Что вы, что вы. Спасибо. - Нет уж, пожалуйста. - Сидите, сидите. - Ну, умоляю вас! - Могу и постоять. В конце концов я мужчина. - Мужчина-то мужчина, но возраст! Вы старше. - Какой уж там такой особенный возраст. Мне и всего-то двадцать девять лет. - А мне двадцать семь. Ага! Попались. На два годика меньше. Теперь вам не отвертеться, извольте сесть. Шутки шутками, а очень многим взрослым людям метро поможет ликвидировать свою культурную неграмотность. Может быть, пока строили метрополитен, у кого-нибудь и скребло на душе: - "Лучший в мире", а он вдруг окажется не лучший в мире. Не так это просто сделать лучше, чем в Лондоне, в Париже или Берлине. Но ошибки не произошло. Московский метрополитен оказался лучше, неизмеримо лучше. Ведь даже самому богатому и либеральному акционерному обществу не придет в голову окружить пассажира такими удобствами и великолепием, как это сделано сейчас в Москве. Ибо не столько о пассажире помышляет акционерное общество, сколько о получении дивидендов, прибыли. Вот и превратились метро в мрачные, пронизанные погребной и прачечной сыростью туннели для высасывания пенсов, сантимов и пфеннигов. Обыкновенный рабочий или служащий человек проводит в метро ежедневно часа два (на работу, с работы, на обед, с обеда, куда-нибудь вечером). И эти два часа пребывания в казематах заграничных метро ложатся печальным добавлением к тяжелому рабочему дню. Если первая стройка первой пятилетки - Турксиб - была предприятием социалистическим только по своему содержанию, то московский метрополитен - великое предприятие второй пятилетки, уже является социалистическим и по форме, по выполнению. И те часы, которые москвич проведет под землей, не будут ему в тягость. Представьте себе, под землей - хорошо, красиво, даже уютно. Не знаем, как будет лет через пять, когда Москва перестроится заново, но сейчас, после подземных улиц и площадей на московских площадях и улицах кажется и не очень уж светло, и не так уж чисто, и сыровато, и шумновато. Так что придется подтянуться, товарищи на поверхности! 1935 "М". - Впервые опубликован в газете "Правда", 1935, э 38, 8 февраля, в подборке материалов о московском метрополитене. Фельетон не переиздавался. Печатается по тексту газеты "Правда". ТЕАТРАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ Ощущения человека, собирающегося в театр, не сложны, но очень приятны. Утром, на работе, он как бы между делом важно сообщает: - Сегодня я иду в театр, так что в вечернем культ-штурме участвовать не смогу. Дома он с удовольствием слышит, как в соседней комнате жена говорит кому-то по телефону: - К сожалению, сегодня вечером нас с Павликом не будет дома. Мы с Павликом идем к Мейерхольду. Нет, почему же, в пятом ряду, середина. Мы никогда не сидим дальше пятого ряда. И хотя Павлик знает, что жена прилгнула, что весьма часто они сидят далековато и на этот раз был куплен пятый ряд потому лишь, что не было мест дешевле, все же ему приятно слышать ее слова. В конце концов чувство гордости не чуждо нашим современникам. И даже пятилетняя дочка тоненьким голоском кричит с балкона играющим на дворе девочкам: - Папа и мама идут сегодня на "Три обморока". - "Тридцать три", - поправляет костлявый Павлик, надуваясь от гордости. - Сколько раз я тебе говорил! В этот день обедают раньше обычного. Надо спешить, ибо после третьего звонка вход в зрительный зал не допускается. Вообще все эти слова: зрительный зал, третий звонок, либретто, запасный выход, капельдинер - удивительно приятны. Одеваться начинают за два часа до спектакля. Тут, конечно, выясняется, что пропала запонка, и черт знает, где теперь ее искать, что воротничок плохо выглажен и на нем есть морщинка, что бинокль взяли Власовы и уже месяц не отдают. Просто свиньи, которым никогда не надо делать одолжений. Наконец все улаживается. Запонку находят, воротничок переглаживают, а бинокля никакого не надо, ведь сидеть-то будут в пятом ряду, откуда все прекрасно видно. Однако в последнюю минуту жена обнаруживает, что спустилась петля на чулке, и принимается ее подымать с медлительностью, приводящей Павлика в негодование. Он стоит в пальто и новой кепке. В другой раз он никогда не пойдет в театр с такой, мягко выражаясь, легкомысленной женщиной. - Неужели нельзя было раньше посмотреть? - говорит он с дрожью в голосе. - Все пропало. Но ничего не пропало. Они необыкновенно удачно сели в автобус и поспели в театр как раз вовремя, даже немножко рано. И сейчас все пережитые волнения с запонкой и чулком кажутся очаровательными. Без них, пожалуй, все было бы даже не так интересно и значительно. Нет, что бы ни говорили, а посещение театра - настоящее событие. Это было восьмого апреля. Некий доцент Первого московского университета с женой, испытавшие все предтеатральные ощущения, быстро сдали свои пальто, вручили рубль гардеробщику, купили программу, вручили полтинник капельдинерше и побежали в зрительный зал. Еще минута, и они увидят спектакль, о котором так много говорят. Дальнейшие события будут изложены с протокольной точностью и в той головокружительной последовательности, в какой они развертывались. - Постойте, постойте, - сказала контролерша у входа, - мы еще посмотрим, какие у вас билеты. Билеты были наготове, прекрасные билеты, где с юридической педантичностью были указаны и день спектакля, и его час, и номер ряда, и номер: места, я название пьесы. - Вас-то мне и надо, - мрачно сказала контролерша. - Эти билеты аннулированы. - Как аннулированы? - Это дело не мое, гражданин. Обратитесь к администрации. Когда человека называют "гражданином", произнося это слово с металлическими интонациями в голосе, то уже ничего хорошего не ждите. - Позвольте, - сказал доцент, - билеты у, меня правильные, пустите меня в зал, мы опоздаем! - Я уже вам сказала, гражданин, русским языком. Обратитесь к администрации. И, отпихнув его, она уже обращалась к другим зрителям: - Вы можете пройти. А ваши места тоже аннулированы, гражданин. И ваши. Русским языком вам говорят: граждане, обратитесь к администрации. Началась какая-то чертовщина. Доцент помчался к администратору. К нему вышел человек в ковбойском наряде, с выражением нечеловеческого спокойствия на молодом лице. - Пожалуйста, выясните поскорее это недоразумение! - крикнул доцент, горячась. - Уже начался спектакль. - В чем дело? - сказал ковбой, не теряя хладнокровия. - Это я вас должен спросить, в чем дело. Безобразие какое! - Ну так вот, - медлительно продолжал ковбой. - Билеты первых пяти рядов аннулированы. Понятно? - На каком основании? - У нас сегодня смотрят спектакль иностранные дипломаты. - Ну и пусть смотрят. Очень рад. Но при чем тут я? - Я ничего не могу сделать, гражданин. Обратитесь к товарищу Бернацкому. И ковбой удалился в свое ранчо, напротив раздевалки. А в это время в зале уже гремела музыка, шел спектакль. Бернацкий (очевидно, тоже администратор) был в толстовке, но, невзирая на эти мирные одежды, характер имел железный. - Чего вы волнуетесь? - говорил он, с отвращением глядя на доцента. - Вам уже говорили, спектакль смотрят иностранцы. - Да, но ведь билеты проданы мне, а не кому-нибудь другому. - Деньги за билеты можете получить обратно. - Дело не в деньгах. Раз вы мне продали билет, вы должны дать мне место. Я этого требую. - Вы ничего не можете требовать. Билеты аннулированы. - Почему же вы об этом не известили заблаговременно? Почему не объявили в газетах? Наконец, если вы не успели объявить в газетах, то почему не вывесили объявления хотя бы на дверях? Нам по крайней мере не пришлось бы раздеваться, покупать программу и вообще выносить все это унижение. - Не учите меня, как надо оповещать публику. Вас это не касается. Получите свои деньги и уходите. Услышав этот беспредельно хамский ответ, доцент растерянно оглянулся. Позади него уже собралась порядочная толпа таких же, как и он, обманутых зрителей. Их было человек сто. Они стояли в полутемном фойе, с ненужными биноклями и программками в руках, изумленные и беспомощные. От них пахло одеколоном и пудрой. Сейчас, в своих шелковых платьях и лучших пиджаках, они чувствовали себя неловко, как голые. Они-то спешили, одевались, завивались, ехали откуда-то издалека - и вдруг нарвались на каких-то полудиких тупиц и нахалов. - Это возмутительно! - воскликнул доцент. - Я напишу об этом в "Правду". Вы даже не понимаете, что вы делаете. Администратор расхохотался. - Можете писать куда хотите. Сказано - и кончено. Говоря по совести, хотелось дать по морде. Но драться нельзя. И доцент продолжал приводить словесные доводы. Тогда из-за спины администратора выдвинулся совсем еще юный ревнитель порядка. - Следуйте за мной, - сказал он официально. - А вы кто такой? Ревнитель предъявил удостоверение Осодмила. Доцента увели в кабинет, где и потребовали объявить свое звание. - Вот вы ученый, - рассудительно сказал юноша, ознакомившись с документами, - а бузите. Вы знаете, что вам за такие штуки сделают? Тут иностранцы ходят, а вы беспорядок устраиваете. - Так ведь это вы устроили беспорядок! - заорал доцент, не помня себя. После этого была произнесена классическая громовая фраза: - Пра-а-шу очистить помещение! И доцента выгнали. Вот, собственно, все, что произошло восьмого апреля в театре имени Мейерхольда на спектакле "33 обморока" {1}. Мы часто и справедливо говорим о том, какой у нас замечательный театр и какой у нас замечательный зритель. Как же случилось, что в одном из наших театров могли так поступить со зрителем? Это произошло потому, что между искусством и прекрасным советским зрителем стали люди с лакейскими душами, люди, для которых слово "иностранец" значит больше, чем гордые слова "советский гражданин". Вызывает ярость то, что произошло вечером восьмого апреля. Легко себе представить, как будут оправдываться эти люди. - Что, собственно, случилось? Ну, пришли! Ну, ушли! Ведь деньги они могли получить обратно! Подумаешь, амбиция! А дело не в амбиций. Дело в достоинстве советского гражданина, которого никому не позволено унижать. Дело в правах наших граждан, правах, которые никто не смеет стеснять. Унижение советского гражданина есть унижение достоинства всей страны и преступление против существующего в ней порядка. Надо прокуратуре заняться наконец такого рода преступлениями. Это представляет крупнейший общественный интерес. В Советском Союзе к иностранцам - и к дипломатам, и к путешественникам, и к специалистам - относятся с величайшей корректностью. Мало того, с общепризнанным гостеприимством. Но это не значит, что под видом заботы об иностранцах кто бы то ни было получил право наносить ущерб советским гражданам. И описанное здесь, казалось бы, простенькое происшествие на самом деле имеет большое политическое значение. 1935 1 "33 обморока" - спектакль из водевилей А.П. Чехова. Театральная история. - Впервые опубликован в газете "Правда", 1935, э 119, 30 апреля. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. ДЕЛО СТУДЕНТА СВЕРАНОВСКОГО Преступление было совершено, как впоследствии удалось установить свидетельскими показаниями и признаниями самого обвиняемого, ровно в 7 часов вечера 28 апреля сего 1935 года. Произошло оно в вагоне трамвая. Студент автомеханического института им: Ломоносова Сверановский Михаил, двадцати трех лет, грамотный, холостой, не судившийся и приводов не имевший, следовал в вагоне трамвая на торжественный вечер в институт. Так как после официальной части вечера предполагалась часть неофициальная, студент Сверановский, двадцати трех лет, был чисто выбрит и принаряжен. Что может быть лучше? Быть молодым, здоровым, веселым! Ехать на вечер, где после официальной части будет, черт возьми, еще часть неофициальная, ехать и сознавать, что впереди еще длинная чудная жизнь, диплом, работа, может быть, женитьба, может быть, путешествие! Нет, нам никогда уже не испытать такого чувства. Уже и возраст не тот, и здоровьишко не то. Завидно! Честное слово, завидно! В вагон вошел контролер и стал проверять билеты. У Сверановского оказался билет достоинством в десять коп., в то время как ему полагалось иметь таковой достоинством в пятнадцать коп. Контролер предложил уплатить штраф. Студент со вздохом вынул рубль. Контролер сказал, что надо три. Студент сказал, что трех у него нет. Контролер предложил студенту отправиться в милицию. Студент выдвинул встречный план: пойти вдвоем в институт, тут же рядом, и там он ему заплатит. Контролер отказался. Относительно дальнейшего показания расходятся. Контролер говорит, что студент хотел убежать и даже пытался открыть дверь на площадку. Студент говорит, что контролер схватил его всей пятерней за лицо. Контролер пятерню отрицает, говоря, что студент толкнул его в грудь так, что он пошатнулся и зацепил женщину с ребенком, каковой заплакал. Студент утверждает, что никого он не толкал, а только пытался освободиться, и что он вообще терпеть не может, когда его хватают за лицо. Вот и все. Неприятная трамвайная история. Дальше начинается тяжелый сон. Сверановского отправили в милицию. Там быстро сочинили протокол, где было написано, что студент признает себя виновным в хулиганстве. Этот протокол студент не подписал. Затем Сверановского заключили под стражу. Ведь действительно, если не применить этой радикальной меры пресечения и не посадить преступника за решетку, он может скрыться от суда, например, убежать в Америку или всю жизнь ходить с привязной бородой, скрываясь таким образом от агентов милиции. Вот тебе и вечерок с неофициальной частью! Мысли и чувства студента здесь изложены не будут. Можно только сказать, что студент просидел до суда десять дней, так что в мыслях и чувствах недостатка не было. Наконец в камере нарсуда пятого участка Ленинского района в городе Москве состоялся сенсационный процесс. Суд идет! Прошу встать! Ну что ж, встанем и посмотрим, что произошло. Суд состоялся под председательством народного судьи Бизлина, при нарзаседателях Горохове и Асенчукове, при секретаре Блузман, с участием защитника ЧКЗ Кагана. Стража ввела обвиняемого. Он был бледен. ЧКЗ {1} взволнованно пил воду, прочищая горло. Вообще все было честь честью. Огласили обвинительное заключение: ...Будучи в трезвом виде... пытался скрыться... допрошенный в качестве обвиняемого показал... обвиняется по признакам преступления, предусмотренного... О, этот суконный язык! Он всему придает важность и значительность. Попробуйте переложить на этот язык такую простенькую фразу: "Мария Ивановна сидела на диване и читала книгу, мягкий свет лампы падал на перелистываемые страницы". Вот что получится: "17-го сего апреля, в два часа пополуночи, в квартире э 75 была обнаружена неизвестная гражданка, назвавшаяся Марией Ивановной, сидевшая в северозападном углу комнаты на почти новом диване, купленном, по ее заявлению, в магазине Мосдрева. В руках у нее удалось обнаружить книгу неизвестного автора, скрывшегося под фамилией А. Толстой, каковую она, по ее словам, читала, употребляя для освещения как комнаты, так равно и книги настольную штепсельную лампу с ввернутой в таковую электрической лампочкой силою в 25 свечей и, как утверждает экспертиза, накала в 120 вольт". Правда ведь, таковую явно преступную гражданку хочется немедленно изолировать от общества, избрав мерой пресечения взятие под стражу. Вернемся, однако, к нашему процессу. На судебном следствии контролер Воронов утверждал свое, а студент Сверановский - свое. Единственный свидетель происшествия командир РККА Кульчицкий сообщил, что слышал шум на площадке, что предложил студенту подчиниться, что студент подчинился, что жалоб на студента от пассажиров свидетель не слыхал, как равно не слыхал и детского плача. Самого столкновения он не видел и поэтому не знает, кто кого толкал. Что же касается поведения обвиняемого, то по дороге в милицию и в самой милиции он вел себя спокойно. Были еще свидетели, вызванные защитой, которые дали обвиняемому прекрасную аттестацию. Бенецкий, староста группы, в которой учится Сверановский, заявил, что ничего не может о нем сказать, кроме хорошего. Он и хороший общественник, он и ударник учебы. ЧКЗ произнес пламенную речь. Ни Цицерон, ни Плевако {2}, ни Брауде {3} не могли бы представить суду более веских и разумных доводов в защиту обвиняемого. На бледные щеки студента медленно возвращался румянец. Публика взволнованно сопела и бросала на обвиняемого сочувственные взгляды. Оправдательный приговор не вызывал сомнений. И тут из совещательной комнаты вышел нарсудья Бизлин, при своих нарзаседателях и при своем верном секретаре, и вкатил студенту Сверановскому два года тюрьмы за злостное хулиганство. Берем на себя смелость утверждать, что таким приговором судья позорит советский суд и подрывает чрезвычайно важную и нужную борьбу с хулиганством, которая сейчас ведется. В зале приговор суда вызвал возмущение. Посторонние люди, ничего общего со Сверановским не имеющие, ахнули. Некоторые женщины плакали. Сам Сверановский производил впечатление человека невменяемого. Он схватился за голову и закричал: "Что они со мной сделали!" Его увели. Вина Сверановского не доказана. Это ясно. Однако представим себе самое худшее. Представим себе, что Сверановский виновен в приписываемых ему преступлениях: не хочет платить трех рублей; разгорячась, сцепился с контролером, даже испугал ребенка. Предположим, что он совершил проступок, но ведь он не хулиган. Это студент-ударник, общественник, прекрасный товарищ. Об этом свидетельствуют треугольник группы и двадцать девять его соучеников. Нельзя из-за трамвайной ссоры губить человека. Что это? Судебная ошибка? Нет, это значительно хуже, опасней. От судебной ошибки не гарантирован ни один судья, даже самый опытный, которого может ввести в заблуждение случайное стечение улик, оговор и тому подобное. Здесь же судья прежде всего невежественный человек, который не знает своего дела, не видит, кого судит. Он бездушно и бессмысленно отщелкивает приговоры, как будто он не судья, а начинающий счетовод. На суде точно установили, что трамвай, в котором произошло событие, "следовал от завода им. Сталина по направлению к Варшавскому шоссе", что трамвай этот "принадлежал линии 49". А вот личности обвиняемого суд по-настоящему даже и не пытался установить. Эта статья не направлена к смягчению участи хулиганов. Напротив. Общество ждет от суда самой решительной борьбы с хулиганством. Но надо уметь отличать хулиганское дело от трамвайной свары, противной и, разумеется, тоже заслуживающей осуждения. Судья Бизлин не может сделать даже такой примитивной работы. Достаточно посмотреть на его приговор, переполненный фактическими и орфографическими ошибками, на протокол судебного заседания, где перевраны даты и фамилии, на всю эту малограмотную ахинею, чтобы понять, что юридическое образование некоторых судебных работников чрезвычайно сомнительно, что воспитание кадров, которые сейчас решают все, в судебной отрасли приобретает исключительное значение. 1935 1 ЧКЗ - член коллегии защиты. 2 Ф.Н. Плевако - русский буржуазный адвокат и судебный оратор. 3 И.Д. Брауде - видный советский адвокат. Дело студента Сверановского. - Впервые опубликован в газете "Правда", 1935, э 133, 16 мая. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. 17 мая 1935 года в "Правде", в разделе "По следам материалов "Правды", в заметке "Дело студента Сверановского" сообщалось, что 16 мая состоялось заседание президиума Московского городского суда, на котором было сделано сообщение о фельетоне Ильфа и Петрова. Суд принял постановление, в последнем пункте которого было сказано: "Просить редакцию газеты "Правды" опубликовать в очередном номере "Правды", что фельетон И.Ильфа и Е.Петрова "Дело студента Сверановского" полностью подтвердился". СТАРИКИ "В тревожном состоянии, давно и тяжело больной, к вам обращается почти старик. Мои страхи так вероятны, что лучше их предупредить. Десятый год я - пайщик РЖСКТ им. Дзержинского, - Садовая-Земляная улица, 37/1. Я внес 2150 руб., более тысячи рублей сверх полного пая. Я - транспортник с 1900 года. При советской власти более десяти лет был начальником эксплуатации и начальником дороги, из них четыре года на дорогах фронта. Сейчас доработался до полной инвалидности. Состояние здоровья ухудшается из-за очень плохих бытовых условий - на 19 квадратных метрах шесть человек, почти чужих друг другу. По стажу и паенакоплению я имею все преимущества. Предыдущая служба только укрепляет мое право. Сейчас кооператив распределяет квартиры. Хотя мне говорят, что я получу, но говорят так неконкретно, так формально, что я теряю надежду. По состоянию здоровья я не в силах часто ездить и защищать свое бесспорное право. Более молодые сейчас уже получают. Подумайте! Десять лет ждать, понимать, что в обстановке новой квартиры я еще проживу пять-шесть лет, пока не поставлю на ноги тринадцатилетнего сына, - и не получить. Я страдаю двумя видами астмы, почти не могу ходить. Чтобы вернее себя обеспечить, я вместо трехкомнатной прошу двухкомнатную, но обязательно отдельную квартиру. При всей моей личной заинтересованности, я думаю, что вопрос этот имеет общественное значение. С большой надеждой Б. И. Григорович". Вот письмо человека, которого обижают только потому, что он стар и болен. Можно предположить, что правление РЖСКТ всполошится, даже вознегодует и с благородными нотками в голосе воскликнет: - Друзья! К чему весь этот шум? Да разве мы б не дали квартиры? Дали бы. И напрасно этот Григорович нервничает, прибегая к такому сильному средству, как печать! А нам кажется, что Григорович хотя и потерял трудоспособность, но не потерял сообразительности. Даже более того, десять лет бесплодного пребывания в стройных рядах жилкооперации научили его очень многому. Старик приобрел громадный опыт и великолепно знает, как иной раз распределяются квартиры. Обычай таков: первым глухой ночью в новый дом въезжает председатель правления, комендант с ночными сторожами торопливо перетаскивает его вещи. За председателем, естественно, вкатывается в дом его заместитель; далее, естественно, следуют члены правления: они мчатся на быстроходных грузовиках, из которых в разные стороны торчат матрацы и фикусы. На рассвете, кусая друг друга, вселяются члены ревизионной комиссии, эти основные борцы за справедливость. И к утру обычно дом, в котором еще не везде есть стекла и полы, уже заселен. Бегай после этого, доказывай свою правоту, судись! Все равно - уже поздно. Нет, как ни верти, а профилактическое мероприятие тов. Григоровича имеет большой смысл. Ему, конечно, было бы легче, если бы он был еще начальником дороги. Но сейчас он уже больной старик; передвигается он с трудом, кричать и требовать не может, не в состоянии даже приходить, чтобы напомнить о своем неоспоримом праве. А если человек не приходит и не скандалит, то стоит ли на него обращать внимание! Стоит ли беспокоиться о том, как он проведет остаток своей жизни и будут ли эти последние годы проведены в счастливом покое, в светлом сознании того, что жизнь прожита недаром, что он окружен вниманием и заботами общества. Нет, не видно здесь уважения к старости! Вот другая история, настоящая многоактная драма. Действующие лица: Доктор Бердичевский - герой труда, персональный пенсионер, возраст семьдесят шесть лет. Его жена - семьдесят пять лет. Мартинюк - секретарь районного исполкома, бодрый, энергичный, пышущий здоровьем, полный молодого задора человек. Место действия - город Бердянск. Время действия - к сожалению, наши дни. Пятьдесят один год Бердичевский лечил людей, сорок два года живет он в Бердянске, тридцать лет обитает в одной и той же квартире, на улице Республики. Оберегая покой старика, райисполком неизменно отражал все покушения на его жилплощадь. Но в конце прошлого года у доктора, по постановлению суда, отняли из пяти комнат три, и в эти три с гамом и стуком въехал Мартинюк. Стоит ли говорить, что докторскую мебель, тридцать лет простоявшую на одних и тех же местах, по требованию судебного исполнителя, надо было убрать в двадцать четыре часа. Беспомощные старики развозили мебель по знакомым, втаскивали на чердак, втискивали в ванную комнату. В этой спешке много поломали. Вселившись, жизнерадостный Мартинюк сразу же запретил работнице доктора проходить через его коридор, ведущий на черную лестницу. Поэтому пришлось хранить топливо у знакомых, на другой улице, и ежедневно носить ведрами. Мартинюк почему-то перегородил общий коридор и только после долгих настояний сделал маленькие, узенькие дверцы, которые, как хороший администратор, всегда держит на запоре. А дверцы-то ведут в уборную. Каждый раз приходится стучать. Иногда подолгу стучать. Иногда вообще не открывают. Однажды гость доктора постучался в заветные дверцы. - Кто? - раздался голос. - Гость доктора, которому необходимо в уборную, - последовал точный отчет. - Не позволяю, - последовала не менее точная резолюция. Ну можно ли так мучить стариков, отравлять им жизнь, отбирать комнаты, строить какие-то дурацкие дверцы! Разве может такой человек, как Мартинюк, представлять советскую власть в Бердянске? Ведь это нелепо! Вы только подумайте! Старик, полвека лечивший людей, заслуженный человек, которым Бердянск, несомненно, гордится, вдруг в конце своей жизненной дороги натыкается на запертые мартинюковские дверцы, принужден слушать молодецкие фразы вроде: "в двадцать четыре часа!" и сделаться лишним человеком в своей квартире. Странный способ праздновать пятидесятилетие трудовой жизни героя труда! Доктор, конечно, бегал по так называемым инстанциям, жаловался, просил. Но куда ему в его семьдесят шесть лет! Много не побегаешь! А для такой штуки, как восстановление квартирных прав, требуется атлетическое телосложение, безукоризненное сердце, прекрасные легкие и два года свободного времени. И там, где молодой мог бы в короткий срок восстановить справедливость, там старик пасует. Доктору никто не помог. Но не только потому, что он недостаточно громко жаловался. Здесь есть еще другое обстоятельство, и, надо сказать правду, очень неприятное. Когда доктор был в расцвете сил, когда он был нужен, о нем заботились. А сейчас он сработался, непосредственной пользы он уже не приносит, о том же, сколько пользы принесла его громадная трудовая жизнь, успели быстро забыть. И не получил старик счастливой старости, которую заслужил. Между тем у нас есть такие законы о стариках, о социальном обеспечении, каких нет нигде. Но как они осуществляются? Наркомсобес, конечно, считает, что выполнил свой долг, аккуратно выплачивая доктору Бердичевскому его пенсию. Но дело не в пенсии. Функции собеса гораздо шире. Нужны самые разнообразные формы помощи. Что знает, например, Наркомсобес о тысячах стариков и старух, о своих пенсионерах поменьше рангом, чем доктор Бердичевский, о тех, которые живут в коммунальных квартирах? Хорошо ли им живется? Не обижают ли их домоуправления, не притесняют ли соседи, а в иных случаях и родные? Можно согласиться с тем, что наша художественная литература не всегда поспевает за жизнью. Однако бывают и отдельные удачи. Обратил ли внимание Наркомсобес на то, что в газетных фельетонах постепенно выработался хотя и стандартный, но чрезвычайно трогательный тип жалующейся старушки и, заметьте, пожалуйста, именно старушки, а не пионера, не физкультурника, не пекаря, не слесаря, не певца, не портнихи. Именно литературный образ, обобщенный, выработавшийся благодаря типичности явления. Уж будьте покойны, если бы в литературу стал проникать тип, скажем, страдающего токаря по металлу, то в Наркомтяжпроме сразу бы заинтересовались корнями этого литературного явления. Но в Наркомсобесе и в ВЦСПС сидят как ни в чем не бывало, будто бы страдающая старушка или какой-нибудь обивающий пороги старик не имеют к ним никакого отношения. Нет, товарищи, старики - по вашему ведомству. Мало того - по нашему общему ведомству. Все население советского государства должно заботиться о наших стариках. В капиталистическом обществе старость - это пугало. Миллионы людей живут в ужасном сознании того, что когда они состарятся и выбьются из сил, им не на кого будет опереться, никто не обязан им помогать. Там каждый сам за себя. Если человек не накопит денег на старость, он пропадает. Черствый, казенный кусок хлеба в богадельне для старика хуже смерти. И вот все эти миллионы людей, подгоняемые призраком одинокой, нищей, беспризорной старости, копят гроши, отказывая себе решительно во всем. Только капитал может дать им спокойную старость. У нас этого нет. Эта тяжесть с советских людей снята. У нас старость - не пугало. И эта старость, тщательно охраняемая советским законом, нуждается не только в материальной поддержке, но и в почтительном уважении со стороны молодежи. Приходится опять произнести два слова, которые все чаще и чаще повторяются в последние месяцы - Наркомпрос и комсомол. Воспитывается ли в школьниках, пионерах и комсомольцах чувство уважения к старикам? Входит ли в школьные программы воспитательная работа такого рода? Во всяком случае, любимая шутка подрастающего поколения: "Тебе, старик, в крематорий пора" - об этом не свидетельствует. Сотни мелочей - от вежливо уступленного места в вагоне метро до помощи во время перехода оживленной улицы - скрасят жизнь стариков. Почтение к старости должно прививаться молодежи так же решительно, как математика и география. Давайте, товарищи, уважать стариков. Все мы будем когда-нибудь стариками! 1935 Старики. - Впервые опубликован в газете "Правда", 1935. э 135, 18 мая. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, том III, "Советский писатель", М. 1939. ЧУВСТВО МЕРЫ Чем ближе подходит страна к осуществлению мечты, которая веками томила человечество, чем яснее рисуются прекрасные очертания нового общества, чем больше мы начинаем понимать, на какую высоту поднялись. какие кручи преодолели и как близка ослепительная вершина социализма, тем строже становятся люди к самим себе, тем больше обостряются их зрение и слух, тем ответственнее делается работа каждого - от уборщицы метро, гоняющейся за пылинкой, до директора металлургического завода, руководящего десятками тысяч рабочих и сотнями инженеров. И тем досаднее становится каждая помеха, тем противнее делается всякая глупость. Так, например, стало нестерпимо, почти физически больно видеть дурака, наблюдать его тошнотворную деятельность. Думается, что это чувство знакомо многим. Если внимательно рассмотреть большинство так называемых головотяпских дел, с которыми сталкиваешься в жизни и о которых читаешь в газете, то замечаешь между ними чрезвычайно тонкое, почти неуловимое сходство. Все они вызваны одной и той же причиной - отсутствием чувства меры. Скажем, так: товарищ Икс, не плохой, в общем, человек и работник, совершил некоторым образом антиобщественный поступок. Поступок выразился в том, что Икс на вечеринке в своем учреждении выпил лишнее, надел пальто задом наперед и лег посреди зала на пол, мешая сослуживцам и их семьям танцевать западные и восточные танцы. Его увели. На другой день в стенгазете появилась заметка, в которой товарища Икса справедливо порицали за неприличное поведение и призывали не повторять впредь подобных поступков. Икс был очень опечален происшедшим и искренне раскаивался. Однако в тот же день было созвано экстренное общее собрание, где Икса заклеймили самым страшным образом. Один оратор договорился даже до того, что назвал поступок Икса вылазкой. Чьей вылазкой и куда именно вылазкой, он не сказал. Тем не менее какая-то культкомиссия на всякий случай отобрала у Икса путевку в дом отдыха, которую он получил и еще не успел использовать. Начальник учреждения тоже принял меры против совершенно скомпрометированного сотрудника и уволил его со службы. Жена бросила заклейменного Икса и, забрав детей, переехала к родителям, а домоуправление стало взимать с него квартирную плату, как с лица свободной профессии. Потом пришел монтер и молча унес телефон. Уже соседи начали было поговаривать о том, что не худо бы врага общества выселить из дома, отдав им освободившуюся площадь, как вдруг из прокуратуры раздался громовой отрезвляющий голос: - Вы что, товарищи, с ума сошли? Разве можно так поступать с человеком? И начался великий откат. Все шарахнулись в другую сторону. Голос раздался в десять часов сорок пять минут, а уже в одиннадцать пришел монтер и молча повесил телефон на старое место, добавив вторую розетку, которой раньше не было. Затем явилась жена, ведя перед собой детей. Вид у нее был такой, словно она только на минутку уходила на рынок. В тот же день Икса приняли на прежнюю службу, уплатили за вынужденный прогул и неизвестно за что премировали сапогами. Взамен утраченной путевки он получил новую, бесплатную, на два месяца. Местком устроил в честь Икса бал, на котором всячески прославлялась его многолетняя ,и полезная деятельность, а так же безукоризненное поведение. Что же касается стенгазеты, то ее редактор получил строгий выговор за то, что опорочил товарища Икса. Таким образом, опять началась какая-то чепуха и снова пострадал ни в чем не повинный человек. Ведь стенгазета была права, когда порицала Икса за неприличный поступок. Но в безумном стремлении исправить ошибку с шумом и гамом сотворили новый перегиб. Это шуточная, выдуманная история, но разве она неправдоподобна, разве не бывает таких историй, когда из-за отсутствия чувства меры совершают отвратительные глупости? Первого мая в Иркутске 18-я средняя школа готовилась к участию в праздничном шествии. Был там старый учитель Ткаченко, известный как лучший преподаватель и общественник. За образцовое ведение кружка авиамоделистов Ткаченко был трижды премирован. С особенной любовью и старанием он подготовлял школьников к первомайским дням. Он придумал и изготовил гигантский глобус и организовал полет бумажного шара над площадью. В общем, все было прекрасно. Ткаченко шел в колонне, окруженный детьми и товарищами по работе. Все были веселы, тащили глобус, пели и старались идти в ногу. Счастливый день! Внезапно к колонне мелкой рысью подбежал Сельдищев, инструктор гороно. Он был бледен и еще издали махал руками. Как видно, инструктор собрался возвестить какую-то чрезвычайную инструкцию. Пение прекратилось, глобус перестал вертеться, и школа остановилась. Инструктор направился прямо к учителю Ткаченко и решительно предложил ему покинуть колонну. - По личному распоряжению заведующего краевым отделом народного образования товарища Басова, - сообщил инструктор. - За что? - За то, что вы не в летнем костюме. - Но ведь сегодня холодно. - Товарищ, выполняйте приказание. - Ведь это все-таки Иркутск, а не Ялта. - Выполняйте приказание, товарищ. - Я, наконец, пожилой человек. Мне здоровье не позволяет ходить в майке и белых штанах. - Выполняйте, товарищ, приказание. Колонна ушла, а почтенный учитель остался, в одно мгновение превратившись из уважаемого члена коллектива в подозрительного одиночку - не то частника, не то разоблаченного внутреннего эмигранта. Он печально посмотрел на удаляющийся глобус, который еще вчера клеил, подумал-подумал и побрел домой. Идиотизм этого происшествия ясен. Не требуется никаких дополнительных разъяснений. Гораздо интереснее причины, которые вызвали это происшествие. Всем, конечно, хочется, чтобы первомайская процессия имела наиболее нарядный вид, чтобы все ее участники носили светлую одежду. Но каждое хорошее начинание можно изгадить, превратить в труху. Заведующий краевым наробразом вполне преуспел в этом, опозорив и оскорбив заслуженного педагога. Красивый вид он предпочел здравому смыслу. Хорошо еще, что Басов не заведует образованием на острове Диксон. Там он разогнал бы всю первомайскую демонстрацию. Как сообщает корреспондент "Правды", на Диксоне встречали праздник в оленьих дохах и пимах. Этого Басов, конечно, не потерпел бы. Светлый праздник труда и весны - и вдруг какие-то меха! В майках надо, товарищи! В трусиках! В тапочках! Порядка не знают! Большое опасение вызывает дело народного образования в Иркутске, которым руководит человек неуравновешенный и совершенно лишенный чувства меры. Вероятно, Басов станет оправдываться тем, что он получил директиву вывести школьников в летнем. Что ж, могло быть такое разумное распоряжение. Но ведь каждая директива дается в расчете на то, что выполнять ее будет человек с головой на плечах. Нельзя же все приказы, распоряжения и инструкции сопровождать тысячью оговорок, чтобы Басовы не наделали глупостей. Тогда скромное постановление, скажем, о запрещении провоза живых поросят в вагонах трамвая должно будет выглядеть так: "1. Запрещается во избежание штрафа провозить в вагонах трамвая живых поросят. Однако при взимании штрафа не следует держателей поросят: а) толкать в грудь; б) называть мерзавцами; в) сталкивать на полном ходу с площадки трамвая под колеса встречного грузовика; г) нельзя приравнивать их к злостным хулиганам, бандитам и растратчикам; д) нельзя ни в коем случае применять это правило в отношении граждан, везущих с собой не поросят, а маленьких детей в возрасте до трех лет; е) нельзя распространять его на граждан, вовсе не имеющих поросят; ж) а также на школьников, поющих на улицах революционные песни". И так далее. Писать можно до бесконечности, потому что невозможно предусмотреть все, что может натворить осатаневший администратор. Есть такая чрезвычайно полезная штука - агроминимум. Но вот в Кантском райисполкоме Киргизской АССР и в это ясное и важное мероприятие внесли истерическую ноту. В обязательном постановлении, изданном по этому поводу, есть пункт 3-й VIII раздела: "Организовать уничтожение воробьев, грачей, уничтожив в первую очередь гнезда". Самый пункт ничем, собственно, не угрожает населению Кантского района. Зато 9-й пункт этого же раздела наводит страх: "Лица, виновные в нарушении настоящего обязательного постановления, подлежат ответственности в административном порядке: штрафу до 100 рублей или принудительным работам на срок до 1 месяца, а в особо злостных случаях привлечению к уголовной ответственности по декрету правительства от 7 августа 1932 года, как за расхищение общественного имущества". Позвольте! За неуничтожение воробьев отвечать как за расхищение общественного имущества? Что за глупость! Почему тогда не карать за "неуничтожение воробьев и их гнезд" как за разбойное нападение, или кражу со взломом, или за изготовление фальшивой монеты? Закон от 7 августа - это очень серьезный закон и имеет в виду никак не воробьев, а птиц совсем другого полета. Неужели и этот исторический закон снабжать специальными оговорками по типу трамвайной инструкции о поросятах, чтобы кантское начальство могло его понять? Казалось бы, что общего между историей учителя Ткаченко и этим вот воробьиным делом? Что общего между этими обоими делами и делом студента Сверановского, которого за ссору в трамвае приговорили к двум годам тюрьмы, или случаем в Сидоренковской школе, где в попечении о нравственности детей (вопрос важный и злободневный) пошли на безумную затею: стали свидетельствовать всех школьниц "на предмет установления невинности"? Есть общее. Это делали люди, лишенные чувства меры и все доводящие до абсурда. Праздник 1 мая - замечательный праздник. Закон от 7 августа - важнейший закон. Борьба с хулиганством - актуальнейшая проблема. Наблюдение за нравственностью детей - первейшая задача педагога. А что получилось у этих людей? В заботе о красоте праздника оскорбили учителя. Закон о расхищении общественного имущества пытаются применить идиотическим образом. Борьбу с хулиганством дискредитируют несправедливым приговором. А в борьбе за нравственность совершили безнравственный, отвратительный поступок. И все это делается не от излишнего усердия, не от рвения к работе, а от мучительного желания избавиться от работы, спастись от железной необходимости думать о том, что делаешь. Здесь под видом бурной деятельности скрывается глубокая пассивность, особенно нетерпимая сейчас, в дни блестящего расцвета всех производительных и интеллектуальных сил страны. 1935 Чувство меры. - Впервые опубликован в газете "Правда", 1935, э 144, 27 мая. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. Фельетон дал название сборнику рассказов и фельетонов Ильфа и Петрова. МАТЬ Слово "рождение" пользуется в нашей литературе большим почетом, но употребляется почему-то только иносказательно. Литераторы любят пользоваться иносказаниями. Восторженный очерк о больнице называется "Кузница здоровья", а восторженный очерк о кузнице называется "Здравница металла". Делать это, в общем, совсем не трудно (каждый может), а получается довольно мило. Так же поступают и со словом "рождение". Можно найти какие угодно названия и заголовки: "Рождение книги", "Рождение домны", "Рождение автомобиля", даже "Рождение лампочки" (как видно, электрической). Товарищи, а просто рождение? "Рождение человека"? Впрочем, бывает, что попадается и такой лучезарный заголовок, но это тоже иносказание. Под этим заголовком обычно таится история перестроившегося интеллигента. Поэтому не ищите здесь описания того, как мучилась мать, как волновался отец, причитала бабушка и как, наконец, раздался первый крик появившегося на свет младенца, крик раздраженный и хозяйский. Не будем замазывать факта. Если перевести на общепонятный язык младенческое "уа-уа", то иной раз получится вот что: - Товарищи, надо вам сказать откровенно, я родился по ошибке. Мама не успела вовремя сделать аборт, уа-уа. Таким образом, уа-уа, я появился в результате, так сказать, головотяпства моих родителей. И я заранее знаю, что произойдет. Уа-уа, у меня не будет ни братьев, ни сестер. Мама не хочет иметь детей, она не верит в прочность брака. А папа, уа-уа, тоже хорош гусь: он считает, что дети - это мещанство. Я все знаю. Через полгода мой бойкий папа, уа-уа, побежит в загс и в пять минут разведется с мамой. Он любит молодых и часто женится. Алименты у него, черт возьми, придется вытаскивать клещами, уа-уа. Я-то не пропаду. Обо мне позаботится государство. Но обидно, уа-уа! Я хочу жить в семье, чтобы меня, уа-уа, любили, обожали, чтоб у меня были братья и сестры, чтоб нас было много, уа-уа. И чтоб все были похожи друг на друга, большая веселая компания детей. И чтоб никогда не угас великий род Ивановых, к коему, уа-уа, я имею честь принадлежать. Смотрите, как я хорош! Я вешу девять фунтов. Радуйтесь моему приходу, приветствуйте меня, снимите шляпы! Уа! Ну, как после такой яркой и содержательной речи не удовлетворить законных, естественных требований младенца! Как не устроить торжества по поводу рождения нового человека! Никто еще, собственно, не знает, как это надо делать. Но тут беспокоиться нечего. Новые обычаи приходят сами по себе. Их нельзя создавать искусственно. В свое время новый быт пытались создать в учрежденском кабинете. Появились специальные книги и руководства, где с леденящей душу добросовестностью излагались формы новых обрядов. По этому рецепту была наскоро состряпана кошмарная музыкально-профсоюзная мистерия под названием "Октябрины". Новорожденного несли в местком. Здесь происходил церемониал вручения подарка. Дарили всегда одно и то же - красное сатиновое одеяло. Но уж за это одеяло председатель месткома брал реванш - над люлькой младенца он произносил двухчасовой доклад о международном положении. Новорожденный, натурально, закатывался, но опытному оратору ничего не стоило его перекричать. Взрослые тоскливо курили. Оркестр часто играл туш. По окончании доклада несколько посиневшему младенцу давали имя: мальчика называли Доброхим, а девочку - Кувалда, надеясь, что детей будут так называть всю жизнь. Потом все с чувством какой-то неловкости шли домой, а председатель, оставшись один, вынимал ведомость и с удовлетворением записывал: "За истекший квартал проведено политобеденных перерывов 8, культшквалов - 12, октябрин - 42". Дома, конечно, все приходило в норму. Доброхима называли Димой, а Кувалду, естественно, Клавдией. Но чувство неудовлетворенности оставалось еще долго. И произошло то, что не могло не произойти. Форма, не наполненная содержанием, распалась. Обычаи и традиции создаются не так. В прошлом году Москва встречала челюскинцев и их спасителей. Встреча была триумфальная, очень красивая и сердечная. Следует заметить, что до гибели "Челюскина" не существовало ни одного многотомного теоретического труда о том, как в социалистической стране надо встречать героя, въезжающего в город. Тем не менее все вышло прекрасно, хотя было сделано экспромтом. в несколько дней. В эти дни заговорило чувство. Произошло событие, содержание которого было настолько значительно, что стало легче лепить форму торжества. Когда все мы научимся считать рождение ребенка прекрасным и радостным событием, то форма празднования этого события придет сама собой. Не надо только торопиться и нервно сочинять заметки о многодетных родителях, называя их "кузнецами, выковывающими каждый год по малютке". Насколько нам известно, молот и наковальня тут совершенно ни при чем. После рождения наиболее важным этапом в жизни человека является брак. Выражаясь языком театральных критиков, можно сказать, что брак по сравнению с рождением - это шаг вперед. Как же делается этот шаг? Уа-уа, как говорит наш друг-младенец, весьма часто он делается легкомысленно и бездумно. Жениться легко, а развестись уж совсем нетрудно. Говоря откровенно, развестись у нас легче, чем, скажем, прописаться в доме, или получить нужную справку или перевезти на дачу керосин. И этой легкостью, несомненно, злоупотребляют. Однако чрезвычайно умный и человечный закон о разводе писан вовсе не для того, чтобы пользоваться им, как трамваем. Сел, заплатил десять копеек, проехался в свое удовольствие и погнался за другим вагончиком. Закон этот писан для облегчения человеческой жизни, для того, чтобы не угнетать формальностями людей, которые глубоко запутались в своих семейных противоречиях и вынуждены прибегнуть к разводу - печальному и, к сожалению, единственному выходу. Но никто никогда не позволял прикрывать законом половые похождения эгоистических и морально нечистоплотных людей. Было бы проще всего изречь громовую фразу: "Пора уже ударить по донжуанским настроениям". Изречь - и успокоиться. Борьба с донжуанством велась бы в профсоюзных канцеляриях. Спустили бы директиву, и тот самый месткомовец, который так усердно октябрил малюток, снова вытащил бы ведомость и, прищурив глаз, начал бы выводить свои кривые: "Выявлено растратчиков 85, хищников кооперации - 58, донжуанов - 16, половых разложенцев - 2, прочих - 11". Разве это поможет? Здесь на помощь закону должно прийти общественное мнение. Человек, меняющий жен чуть ли не каждый год, человек, бросающий женщину с ребенком и увиливающий от уплаты алиментов, должен знать, что это ему с рук не сойдет, что друзья отвернутся от него, что товарищи по работе перестанут подавать ему руку. Сейчас все эти вещи происходят с какой-то обидной простотой. Человек бросил женщину ни с того ни с сего. Официально это называется "не сошлись характерами". На самом же деле совершена подлость. И все это знают, сочувствуют бедной женщине. Но сочувствие это абстрактно и не влечет за собой никаких практических последствий. Друзья-приятели подлеца ведут себя, как будто ничего не случилось, - разговаривают с ним, выпивают, дружат. У них не хватает мужества поступить так, как подсказывает совесть, - при встрече с ним спрятать руку за спину. Кстати, если полная отмена рукопожатий есть некий перегиб, то уж рукопожатия с мерзавцами можно отменить безболезненно. Покамест этого еще нет, и лихие советские гусары чувствуют полную безнаказанность. Законом можно воспользоваться в своих низменных целях, друзья не осудят, - таким образом, все в порядке. Надо ли удивляться теперь большому количеству абортов? Очень часто женщина боится рожать, потому что не верит мужу. Да и как ему поверить, когда шалун уже третий раз женат! Он может сбежать и теперь. Уедет куда-нибудь на две недели поправлять расшатавшееся здоровье, вернется с новой женой и бодро примется возводить в комнате перегородку. Нет, такому попрыгунчику никто не родит ребенка. Будь авторы этой статьи женщинами, они не хотели бы иметь детей от такого типа. Есть и самый обыкновенный эгоизм. Семья хорошая: муж любящий и верный, жена верная и любящая, квартира удовлетворительная, а детей все-таки нет. Не хотят рожать. Дети, видите ли, кричат, плачут, мешают ходить в театр, в гости, мешают, как говорит жена, заниматься общественной работой (как будто воспитание детей - это не общественное дело, как будто у нас мало женщин, которым большая семья не мешает заниматься общественной работой). Многим, конечно, рожать трудно. И жить тесно, и материальное положение еще не ахти какое, и работа с различными нагрузками отнимает порядочно времени. При таких условиях иметь детей нелегко. И все же женщина самоотверженно становится матерью. Государство это понимает. Оно заботливо предоставляет роженице бесплатную врачебную помощь, продолжительный отпуск до и после родов, помещает ее в лечебницу, выдает пособия, дает для детей консультацию, ясли, сады. Но в быту у нас материнство не пользуется даже частицей подобного внимания. Это факт не очень приятный, но все-таки факт, и обойти его невозможно, потому что, как нам кажется, невнимательность к женщине является центром всех затронутых здесь вопросов. Женщина в Советском Союзе имеет совершенно равные права с мужчиной, без всяких оговорок и ограничений. Но находятся люди, которые считают, что это равенство освобождает их от каких бы то ни было обязательств по отношению к женщине. Мы, дескать, равны, и нечего тут огород городить, проявлять какое-то особенное почтение. Мы ребята, они девчата - и все тут. И вот иногда под видом товарищества процветает грубость, даже цинизм, высмеивается естественная у молодежи нежность. Она заменяется панибратством и развязным похлопыванием по плечу. И в этой атмосфере принижается важность отношений между мужчиной и женщиной, исчезает значительность супружества. И так как свадьба не считается событием, то и проходит она незаметно и серовато. Позавтракал, сходил в кино, женился, заплатил профсоюзные взносы... Происшествия довольно обыкновенные, одного и того же ранга. Не надо забывать, что, получив права равенства, советская женщина получила множество новых обязанностей. Она учится и работает наравне с мужчиной. И это равенство в работе обязывает мужчину относиться к женщине с особенной, рыцарской заботливостью. И это не должно быть рыцарством вовремя поднятого платочка или обидным покровительством "слабому полу". В каждой девушке надо ценить не только текстильщицу, отважную парашютистку или инженера. В ней надо ценить будущую мать. В матери одного ребенка надо ценить будущую мать восьмерых детей. А в матери восьмерых детей... Впрочем, не будем загадывать. Будем ценить ее за то, что она уже успела сделать. 1935 Мать. - Впервые опубликована в газете "Правда", 1935, э 155, 7 июня. Текст сопровождался припиской: "Гонорар за настоящую статью вносим в фонд строительства самолетов-гигантов". Статья не переиздавалась. Печатается по тексту газеты "Правда". В Центральном государственном архиве литературы и искусства хранятся письма читателей к Ильфу и Петрову по поводу этой статьи (ЦГАЛИ, 1821, 153). В ЗАЩИТУ ПРОКУРОРА История несчастной Марии Пронько, которая, к сожалению, осталась незамеченной, может вызвать волнение даже у самых мужественных людей. Двадцать седьмого апреля студентка Никопольского пединститута Панасенко пришла к своим подругам в общежитие э 5. Она отдала студентке Марии Пронько двадцать рублей, которые была ей должна. Оставшиеся у нее сорок рублей она положила в книгу, и в тот же вечер эти деньги пропали. Очевидно, их кто-то украл. Это событие вызвало большое возбуждение. Девушки решили обыскать друг друга, и три студентки-комсомолки, имеющие наибольший авторитет, в том числе и Мария Пронько, были выбраны для осуществления этой операции. Обыск подходил к концу. Наступила очередь Пронько. Она сказала, что у нее должно быть сто семнадцать рублей. А нашли у нее сто сорок один рубль, на двадцать четыре рубля больше, чем она заявила. Этого было достаточно, чтобы подруги обвинили ее в краже. Мария Пронько отрицала свою виновность. Тем не менее вызвали коменданта общежития и в двенадцать часов ночи созвали общее собрание, на котором было решено просить дирекцию выселить Пронько из общежития и поставить вопрос о ней на обсуждение комсомольской организации и профкома. Двадцать девятого состоялось заседание комитета комсомола. Студентка Кундер сообщила о тяжелом настроении Пронько и предупредила, что к девушке следует отнестись более чутко. Студентка Кожура рассказала, что Мария ведет себя очень подозрительно, что вчера она бесцельно бродила возле Днепра и что все это может кончиться худо. На это секретарь комитета Подреза ответил репликой, которая тогда, наверно, казалась ему очень остроумной и о которой он сейчас, может быть, вспоминает с ужасом. Он сказал: - Вода в Днепре холодная, не утопится. Решили: из комсомола исключить, а в институте оставить. Этим самым вопрос о том, воровка Пронько или нет, был решен - воровка. Ни секретарь комитета комсомола Подреза, ни председатель профкома Леонов, ни член комитета комсомола Круглик, которому поручили проверить случай с исчезновением сорока рублей, - никто из них не поговорил как следует с девушкой, никто не попытался вникнуть в обстоятельства дела. Проснувшись в два часа ночи, студентка Кожура, которая взялась дежурить возле Пронько, заметила, что ее кровать пуста, и разбудила подруг. Девушки побоялись выйти ночью на поиски и обратились за помощью к Леонову, но он, вместо того чтобы немедленно организовать поиски девушки, о которой уже несколько дней было известно, что она покушается на самоубийство, заявил: "Если ее утром не будет, сообщим в милицию". А сам, как видно из обвинительного заключения, "лиг спаты". В семь часов утра студентки Кожура и Кунахи пошли искать Пронько и на берегу Днепра нашли ее пальто и калоши. А через пятнадцать дней труп Пронько Марии, одной из лучших студенток института, всплыл в шести километрах от Никополя. Как все это назвать? Есть только одно подходящее слово - самосуд. Самый дикий, темный самосуд, пропитанный идиотизмом деревенской жизни (хотя дело происходило в городе и в высшем учебном заведении). Какие-то люди - студенты, коменданты, секретари, профорганизаторы - присвоили себе среди бела дня права прокурора, следователя и судьи, сами обвинили, сами производили обыск, сами допрашивали, сами вынесли приговор и сами привели его в исполнение. Конечно, виновников гибели несчастной девушки судили. - И вы знаете, - сказал нам заместитель днепропетровского облпрокурора, выступавший на этом процессе, - самым удивительным было то, что все эти люди - Подреза, Круглик, Леонов и другие - не понимали, за что их судят. И только к концу процесса, после речей, начали смутно догадываться, что своим куриным равнодушием и легкомыслием погубили девушку. Это большая заслуга процесса. Он заставил обвиняемых понять, что произошло, и знание жизни, которое они получили за время судебной процедуры, несомненно, было значительнее воспитания, полученного ими в пединституте и в местной комсомольской организации. Но есть еще одно важное обстоятельство, даже самое важное. Когда в общежитии э 5 произошла кража, то никому из живущих там не пришла в голову мысль обратиться к судебным органам, которые установлены нашим законом. Люди считали, что могут судить сами. А комитет комсомола дошел даже до того, что, исключив Пронько из своих рядов, разрешил ей остаться в институте, хотя ни принимать в институт, ни изгонять из него не имеет ни малейшего права. Он делал все: возложил на себя функции прокурора, следователя, суда, даже Наркомпроса, но своего дела - воспитания молодежи в коммунистическом духе - он не сделал. Молодые девушки и юноши, ничем, очевидно, не отличающиеся от других хороших юношей и девушек, вдруг забыли в трудную минуту о существовании прокуратуры и суда. Такую забывчивость можно объяснить лишь тем, что эти учреждения не пользуются у нас настоящей известностью. Они недостаточно популярны. В газетах можно найти сообщение о ком угодно: о талантливом доменщике, о смелом водолазе, о способном инженере, спортсмене, хирурге. Это хорошо. Но, скажите, читали ли вы хоть строчку о талантливом прокуроре, проницательном следователе, умном судье или способном защитнике? О какой-нибудь дрянной пьеске, сооруженной с лихорадочной быстротой и залакированной до отвращения, пишутся десятки статей. Но скажите, пожалуйста, много ли вы читали толковых судебных отчетов, известны ли вам речи наших выдающихся прокуроров, в которые вложено глубокое знание жизни? Если о судебном процессе и пишется, то пишется так: "обвинение поддерживал такой-то" (следует перевранная фамилия), "защищал ЧКЗ такой-то". А как поддерживал, как защищал и что такое "ЧКЗ", - будьте добры, догадывайтесь сами. О том же, в каких условиях работают прокуратура и суд, совсем уже ничего не известно. Между тем их ответственный труд протекает в условиях чрезвычайно тяжелых. Начать с того, что в одном из народных судов после торжественного возгласа "суд удаляется на совещание" судья с печальной миной встает и, сопровождаемый народными заседателями, направляется прямо в уборную, потому что это единственное место, где можно совещаться, - другого помещения нет. Мы нарочно не указываем, где находится этот суд, так как подсудимые, свидетели и публика потеряют к нему всякое уважение. Правда, после мобилизации средств местного бюджета удалось добиться того, что сняли унитаз. Но трубы остались, остался бак, висит цепочка. Большинство райисполкомов считает своим долгом запихнуть суд, прокурора и следователя в самое скверное, грязное и вонючее помещение во всем районе. Прокуроры, эти суровые хранители закона, бегают с протянутой рукой и вымаливают несколько рублей на побелку служебных комнат. Работники прокуратуры уже не говорят о том, что получают маленькие ставки. Общий крик: дайте хоть немножко денег на организацию дела. Нет грошовой суммы, чтобы купить шкаф для хранения документов. Судебные дела лежат на стуле. Но самое тягостное, просто невыразимое - это отсутствие бумаги. Вообще говоря, надо приветствовать всякое сокращение учрежденческой переписки. Но в делах судебных каждое действие обязательно должно быть занесено на бумагу. Допрос обвиняемого - это бумага, допрос свидетеля - это бумага, обвинительное заключение, протокол заседания, приговор, повестка - все это бумага, бумага. Дошло до того, что в некоторых районах осужденным не дают копий обвинительного заключения и приговора - нет бумаги и нет на нее средств. Следователь г. Орехова ходит по учреждениям и выпрашивает два-три листка бумаги. Он пишет свои протоколы, постановления и заключения на оборотной стороне веселеньких розовых или лиловых обоев. В районе все пишут на обоях. Там давно уже забыли, что обоями оклеивают комнаты. И следователь жаловался не на то, что пишут на обоях, а на то, что обоев нельзя достать. - Я думаю устроить так, - сказал он совершенно серьезно, - отказаться от телефона и электрического освещения. Тогда у меня будет целых семнадцать рублей в месяц, и на эти деньги я смогу покупать бумагу. Следователь, работающий вблизи Днепрогэса и отказывающийся от электричества, - это очень грустное, товарищи, явление. Тут же на столе районного прокурора лежала бумажка относительно обложения его сельхозналогом. Дело в том, что у прокурора есть лошадь для разъездов по служебным делам, а средств на ее прокорм не дают. Пришлось ему самому засеять несколько гектаров овсом и кормовыми травами. Прокурор, сеющий овес, - явление тоже довольно грустное. Но он доволен. Другим судебным работникам хуже. У них нет никаких средств передвижения, и они ходят пешком по двадцать километров, по тридцать километров. У следователей нет даже самых примитивных технических средств для расследования преступлений: нет фотографического аппарата, нет обыкновенной лупы, ничего нет. Попробовали бы поставить Шерлок Холмса в такие условия! Великий сыщик захирел бы в два дня и поспешил бы изменить профессию. А наши следователи и прокуроры работают, не падая духом и даже не надеясь на простую благодарность. На Всеукраинском съезде работников юстиции прокурор Криворожья сказал: - Работаю больше десяти лет и никогда не слышал слова о том, как я работаю - хорошо ли, плохо ли. Это тяжело - работать десять лет в молчании. Мы приехали в маленький город Большой Токмак. Был ранний вечер. В скверике прогуливались большие и малые токмакцы. На столбе висела афиша фокусника и жреца Кефалло, предлагающего вниманию публики какой-то таинственный саркофаг, летающую женщину и прочие чудеса XIX века. На главной улице достраивалось несколько четырехэтажных кирпич ных домов. И в этом тихом городе мы узнали историю, очень напоминающую дело Марии Пронько и показывающую, как тесно связана прокуратура с жизнью и как велика была среди внезапно запылавших страстей роль прокурора, точно выполнившего закон. Мы застали дело в самом разгаре. В комсомольскую организацию села Гавриловки поступило заявление о том, что учитель школы-семилетки Василь Вивчар вынуждает учениц школы к сожительству и живет с некоторыми из них. Страшная картина! Сразу же представляется пожилой, бледный и усатый мерзавец, заманивающий маленьких девочек в сарай и там развращающий их. Строгое возмездие последовало немедленно. Вивчара исключили из комсомола и уволили из школы. Обе организации - райком комсомола и наробраз - потребовали от прокурора предать Вивчара суду. В общем, повторилась история Марии Пронько. Судили и вынесли приговор сами. Разница была лишь в том, что Вивчара решили засадить еще и в тюрьму. Это было большое счастье, потому что когда следователь Пироженко и прокурор Машкевич взялись за дело, то оно приобрело совершенно другое освещение. Как много значит добросовестное и точное предварительное следствие. Вот какими оказались обстоятельства дела: Вивчару двадцать один год. Он преподает в первом классе. Ученице Ю., в сожительстве с которой его обвиняли, семнадцать лет. Училась она в седьмом классе, в школьной зависимости от Вивчара не находилась и к началу следствия уже окончила школу. На допросе она сперва все отрицала, а потом храбро призналась, что находится с Вивчаром в близких отношениях, больше того - любит его и собирается выйти за него замуж. Сам Вивчар тоже признал свою вину. С ученицей Ю. он встречался не в школе, а в клубе или на улице, стал с ней близок за несколько дней до окончания ею школы, очень ее любит и, естественно, собирается на ней жениться. Что же касается обвинений в том, что он близок с другими ученицами, то они сразу отпали как ложные. Все дело затеял дядька и опекун ученицы Ю., бывший кооператор, темные дела которого Вивчар в свое время разоблачил в газете. Этот дядька выкрал любовные письма Вивчара, - кстати, очень чистые и нежные, и передал их в комсомольскую организацию. Вот все. Это была настоящая драма, которая неумолимо вела молодых людей к гибели. Когда Вивчара судили на комсомольском собрании, он прислал заместителю секретаря райкома комсомола Пономаренко, который, как видно, в порядке кампании "проворачивал" это дело, трагическое и правдивое письмо. Письмо это в сокращении и переводе с украинского много теряет, но даже и в таком виде вызывает волнение. "Я хотел бы, чтобы эти строки попали к вам до того, как вы будете говорить там про меня. Но, вероятно, это делается в одно и то же время. Я тут пишу, а вы там говорите. Ну, ничего. Я признаю свою ошибку, что как учитель я по закону не имел права влюбиться в ученицу седьмого класса, которой семнадцать лет... Мне никто не верит. Судите как хотите, но я еще раз со всей твердостью говорю, что я ее люблю. Не поверить этому может только человек, который никогда не был молодым. Я хочу привести один пример, который может показаться вам смешным. Когда цыплята живут дружно и все здоровы, они живут мирно. Но если у одного появляется ранка, все моментально набрасываются на него и клюют. И если не отнимешь - заклюют. За что постановили исключить меня из комсомола? За то, что я влюбился... Когда умерла моя сестра, я не плакал, а на собрании слезы душили горло, и я не мог говорить... Не вызывайте меня, я не смогу говорить снова". И после такого письма Пономаренко не только добился изгнания Вивчара из комсомола и из школы, но еще напечатал в токмакской газете "Бiльшовицким шляхом" погромную статью под названием "Хлестаков из села Гавриловки". Он - невежда, этот Пономаренко. Вместо "Дон-Жуан" он написал "Хлестаков". Когда секретарь Большетокмакского райкома партии, находившийся в отпуску, получил в Крыму номер газеты с этой статьей, он схватился за голову. Он знал Вивчара, хорошего комсомольца, помогавшего ему в политотдельские времена, вдумчивого парня, сочиняющего повесть о том, как создался в Гавриловке колхоз, а тут о нем писали, как о бандите. Писали, что он "як хижий звир, почав переслiдувати одну за однiею дiвчат", что мало того, что его исключили из комсомола, сняли с работы и передали прокурору, что его еще надо "випекти печеним залiзом". Можно твердо сказать, что трагический конец был предотвращен только потому, что прокурор и следователь отказались от привлечения Вивчара к ответственности, несмотря на давление, которое оказывалось со всех сторон. Они твердо держались закона. Народный судья поддержала их в этом решении, вспомнив, что сама в свое время вышла замуж шестнадцати лет. Мы попали в село Гавриловку в тот самый день, когда была назначена свадьба страшных преступников. Видели мы и "хищного зверя" Вивчара, мечтательного, скромного и красивого юношу, видели и бывшую ученицу Ю., чрезвычайно милую и скромную девушку, видели мы и других девушек-комсомолок, которые судили Вивчара, очень смешливых и симпатичных. И как это они чуть не заклевали двух славных цыплят, сразу даже непонятно. Руководство было плохое! А как нужны умные люди в районе! И как хорошо, когда они есть. Прокуратура и суд нуждаются в средствах и людях. Но туда не идут. Там тяжело работать и нет шансов оказаться замеченным. Когда человека посылают в прокуратуру, он с тоской вопрошает: "За что? Чем я провинился?" А если члену партии предложить, по окончании университета, пойти в коллегию защитников, то он просто засмеется, как будто институт защитников создан законом не для того, чтобы помогать суду в судебном следствии, а для каких-то темных и грязных делишек. Если мы хотим, чтобы суд был не только карающим, но и воспитывающим органом, его надо соответствующим образом обставить. Хорошо освещенный процесс по бытовому делу может принести громадную пользу. Хорошая речь прокурора или защитника имеет не меньшее воспитательное значение, чем роман или пьеса, которым отдается столько внимания. И с этой позиции приходится только сожалеть, что наши выдающиеся судебные ораторы не выступают по бытовым процессам, а о тех, кто выступает, нигде и никогда не пишут. 1935 В защиту прокурора. - Впервые опубликован в газете "Правда", 1935, э 194, 16 июля. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. В Центральном государственном архиве литературы и искусства хранится рукопись этого фельетона под первоначальным названием "История несчастной Марии Пронько" (ЦГАЛИ, 1821, 59). ОТЕЦ И СЫН Студента четвертого курса Ростовского-на-Дону института путей сообщения Окуня вычеркнули из списка учащихся и объявили ему, что он может идти на все четыре стороны. Когда человеку объявляют, что он может идти на все четыре стороны, то это, собственно говоря, значит, что, несмотря на обилие сторон, идти некуда. Что же такое натворил студент, что за несколько месяцев до окончания института к нему была применена столь строгая репрессия? Может быть, он плохо учился и не вылезал из двоек и единиц? Да нет, он не вылезал из четверок и пятерок, он отлично учился. Может быть, однако, он хулиганил, пьянствовал, вносил разложение в среду товарищей, отличался половой распущенностью, был замечен в краже, грубил профессорам, наконец вел контрреволюционную пропаганду! Нет, нет и нет. Не пил, не имел трех жен, не воровал, не распутничал, ничего антисоветского не совершил. Всех проступков, которые может совершить человек, не перечислишь. Их слишком много. Но хоть какой-нибудь из них студент совершил? Никакого! В этом вся оригинальность дела. Когда Окуня исключали, никто и не предъявлял ему никаких обвинений. Администрация института великолепно знала, что он ни в чем не провинился, и наказала невинного, находясь в здравом уме и твердой памяти. В общем, Окуня выгнали за то, что его отец совершил уголовно-наказуемое деяние и был приговорен к двум годам лишения свободы без поражения в правах. Неизвестно, как разговаривал Окунь с начальником института, когда тот подымал на него карающую руку, но, как видно, разговор был такого рода: - За что? Разве я виноват? - Вы не виноваты. Виноват ваш отец. - Ну, так его и исключайте. - Мы не можем его исключить. Он у нас не учится. - Почему же вы наказываете меня? - Вы его сын. - Но ведь я не совершал уголовно-наказуемето деяния. - Боже упаси! Разве мы это когда-нибудь утверждали? Студент обрадовался: - Тогда не исключайте меня. - Этого мы не можем. Он ваш отец, вы его сын. Значит, между вами есть многолетняя связь. - Не преступная же связь, а родственная. Он меня родил. Так сказать, произвел на свет. Конечно, если б я знал, что так случится, может быть, я успел бы принять какие-нибудь профилактические меры, - например, не родился бы. - Да, - сказал начальник, - конечно, лучше было бы, если б вы своевременно приняли меры. А теперь поздно. - Значит, пропадать? - Пропадать! Студент стал пропадать. Тем более это было ему неприятно, что его преступный папаша сидел не два года, а только два месяца, так как был освобожден по 458-й статье. Папаша снова преспокойно служит. Как видно, преступление, которое он совершил, было маленькое. А сын, который никакого преступления не совершал, отбывает наказание и по сей день, наказание гораздо более суровое, чем отсидка в тюрьме. Это продолжается уже десять месяцев. Все, кто знает про его беду, пожимают плечами и говорят, что это уму непостижимо. Здесь проявлено величайшее пренебрежение к революционному закону, величайшее неуважение к советскому суду. Если бы суд нашел необходимым, он в своем приговоре указал бы, что отец Окунь присуждается к двум годам, а сын Окунь - к лишению права учиться. Однако суд этого не сделал. На каком же основании начальник института дописывает приговоры суда, добавляет к ним новые пункты? Никто ему такого права не давал. Разве такого рода действия не являются превышением власти и нарушением закона? Тут дело уж не только в восстановлении Окуня в его студенческих правах, тут надо восстановить право советской законности, которому начальник института нанес ущерб. Вообще поражает легкость и беззаботность, которая проявлена в деле Окуня. Оставим в стороне тот несомненный факт, что десять месяцев борьбы провели в душе студента резкий след. Посмотрим на дело с узко практической стороны. Студента учили четыре года, затратили на обучение много государственных средств, наконец почти выучили. Через какие-нибудь месяцы Советская страна получила бы нового знающего инженера. А вместо этого ей хотят подарить издерганного неудачника, без образования и перспектив, человека, который в лучшем случае может стать конторщиком. Подумали ли об этом в Ростовском институте? 1935 Отец и сын. - Впервые опубликован в газете "Правда", 1935, э 250, 10 сентября, под рубрикой "Маленький фельетон". Фельетон не переиздавался. Печатается по тексту газеты "Правда". 11 сентября 1935 года в "Правде" в разделе "По следам материалов "Правды" в заметке "Отец и сын" говорилось: "Под этим заголовком в "Правде" 10 сентября напечатан фельетон И.Ильфа и Е.Петрова о студенте Окуне, которого исключили из Ростовского института инженеров транспорта за то, что его отец был под судом. Центральный отдел по подготовке кадров при НКПС сообщает, что им дано распоряжение Ростовскому институту немедленно восстановить тов. Окуня в правах студента и выплатить ему стипендию". ЧАСЫ И ЛЮДИ В первый же день после возвращения из Америки мы встретили довольно известного хозяйственника. Это был деловой человек. Он и не думал заводить пустяковых разговоров: не стал спрашивать, какой высоты нью-йоркские небоскребы, благоприятствовала ли погода нашему путешествию и качало ли нас в океане. Нет, он сразу, как говорится, взял вола за хвост. - Слушайте, черт бы вас подрал, вы же теперь американцы. Вы, наверно, видели массу интересного и полезного по нашей линии. Его линия была торговая, и мы ответили, что в области торговли действительно кое-что видели. Тогда хозяйственник извлек из портфеля хорошенькую записную книжку и воскликнул: - Вы обязательно должны поделиться с нами своими впечатлениями! Мы сказали, что собираемся писать об Америке целую книгу, и там вопросы торговли... - Ну, когда это вы еще напишете свою книгу! Нам все это необходимо сейчас. Мы люди оперативные. Итак, друзья, я записываю - завтра ровно в семь часов или даже лучше ровно в восемь я соберу у себя человек десять или лучше двадцать наших работников, заведующих универмагами и так далее, и в такой товарищеской обстановке вы расскажете нам про торговлю в Америке. Мы согласились. Он записал наши телефоны и адреса. - Завтра ровно в семь тридцать за вами заедет машина. О'кей? Верно? Мы почувствовали себя немножко пристыженными. Мы-то, по совести говоря, собирались еще денька три ничего не делать, отдыхать. Как раз завтра собирались пойти к знакомым на вечеринку - поболтать и потрепаться. Пришлось все отложить. Дело прежде всего. Хозяйственник был прав. И, получив наше согласие, он исчез - бодрый, деловитый, жадный до дела янки. На другой день ровно в семь тридцать машина не пришла. Не пришла она также ровно в восемь. Ровно в восемь тридцать ее тоже не было. Мы некоторое время простояли в передней в шубах и шапках, а потом вышли в переулок. Может, шофер спутал адрес, черт его знает! Погуляв по переулку с полчаса, мы побежали домой, охваченные тревогой. А вдруг, покуда мы прохлаждались в переулке, он нам звонил? Но нет, домашние сказали, что никакого звонка не было. Ровно в одиннадцать, правда, звонили и спрашивали какую-то Бенуэссу Александровну. Но это была явная ошибка. Кто-то спутал телефон. С того времени прошел год. Уже мы и книгу об Америке написали, толстую-претолстую, уже ее даже напечатали, а наш знакомый из Наркомвнуторга до сих пор не прислал за нами и даже не позвонил. Мало у нас деловитости, товарищи, все еще мало. Почему-то не считается грехом нарушать свое слово, нарушать ежедневно, десятки раз на день. Ну не позвонил, не приехал, заставил человека прождать три часа - пустяки, не в этом главное! Мол, в важном деле он никого не подведет. В важном деле он - гранит. Ой, не верится, что гранит! Человек, способный нарушить свое слово в самом мелком деле, несомненно, способен нарушить его и в важнейшем, даже, может быть, невольно, просто по привычке. Сейчас мы расскажем несколько "пустяков" об одном заводе, на котором были недавно. Мы не называем этого завода, как не назвали фамилии янки из Наркомвнуторга, потому что и янки по существу хороший работник и настоящий энтузиаст, и завод превосходный, и люди там напрягают свои силы, чтобы сделать его еще лучше. Мы вошли в бюро пропусков. Над окошечком висели большие часы. Они показывали двенадцать с четвертью, хотя на деле было только одиннадцать без четверти. Этот простейший агрегат не работал и сразу лишил нас роскошной метафоры (ее мы любовно подготовили), что завод работает с точностью часового механизма. Мы огорчились этой литературной неудачей и пошли в заводоуправление. Но, в общем, часы - это пустяк. Нас принял главный инженер. Хотя рабочий день начался сравнительно недавно, лицо у инженера было такое утомленное, словно он только что приехал из Владивостока, причем десять суток провел в дороге, сидя на жесткой скамье в бесплацкартном вагоне. У него дергалась щека от нервного тика, и он тут же в кабинете принял какое-то лекарство. На стене висела стеклянная табличка: "Просят не курить и не просить разрешения". Это был вопль о пощаде. Как видно, пользуясь добротой главного инженера, при нем и курили и, чтобы его попусту не расстраивать, делали это без всякого разрешения. Нас заинтересовал телефонный рупор на металлической раздвижной гармонике, который стоял на письменном столе. - Это диспетчерский телефон, - объяснил нам главный инженер. - Очень удобная штука. Понимаете, голос диспетчера я слышу по радио, а рупор притягиваю таким вот манером к самому рту, так что руки у меня свободны, не надо держать трубку. Тут же, впрочем, выяснилось, что эта хитроумная штука инженеру не особенно нужна, потому что с диспетчером ему приходится разговаривать очень редко. Кроме того, этот прибор вообще испорчен, так что связь с диспетчером поддерживается по самому обыкновенному телефону с самой обыкновенной трубкой, которую все-таки надо держать в руках без применения радио и тому подобных изобретений беспокойного XX века. Но в конце концов - это пустяк и не стоит об этом много распространяться. За двадцать минут главный инженер очень ясно и точно рассказал нам о работе завода и о его реконпструкции. Мы уже могли идти смотреть цехи, но тут выяснилось, что нет того человека, который должен был нас сопровождать. Пока искали другого, прошло еще сорок минут. Эти сорок минут мы могли бы уже не утруждать главного инженера и провести время где-нибудь в коридоре на диванчике. Но он, очевидно из любезности, удерживал нас у себя. Ну ладно, лишних сорок минут - в конце концов пустяки, мелочь. Все-таки мы ушли в коридор. Это был обыкновенный полутемный учрежденский коридор, по которому часто без всякого дела проходили многочисленные уборщицы в громадных валенках и лихо надетых беретах, из-под которых кокетливо выглядывали челки. Долго они ходили мимо нас, строгие, вооруженные метлами. В коридоре было как бы чисто, но в то же время как бы грязно. Это даже трудно объяснить. Это была чистота районной гостиницы, лихорадочно наведенная к приезду председателя облисполкома, видимость чистоты, грязь, замазанная масляной краской. На стенах коридора было много черных стеклянных табличек, на которых золотом было выведено: "Уважайте труд уборщиц". Оконные стекла были все-таки немытые, а помещение плохо проветрено. Впрочем, немытые стекла - это не так уж важно! Унося в груди теплое чувство уважения к уборщицам, мы отправились на завод. Хотя завод находился в состоянии реконструкции со всеми естественными в этом случае трудностями в работе, он производил великолепное, неизгладимое впечатление. В его громадных и светлых цехах, наполненных ультрасовременным оборудованием, мы забыли и об испорченных часах, и о ведомственном стишке: "Уважайте труд уборщиц, соблюдайте чистоту". Мы видели плоды великой победы. Но самое большое впечатление производили не машины, а люди. После фордовского завода в Дирборне, где техника поработила и раздавила людей, где рабочие, прикованные к станкам и конвейерам, кажутся людьми глубоко несчастными, мы словно попали на другую планету. Мы увидели молодых рабочих, здоровых и веселых, увлеченных своей работой, дисциплинированных, дружелюбно настроенных к своим руководителям. Мы, конечно, и раньше знали об этой разнице, но как-то отвлеченно. А сейчас, под свежим еще впечатлением виденного в Америке, этот контраст восхищал, вселял непререкаемую уверенность в том, что все преодолеем, что все будет хорошо и что не может быть иначе. Оптимистическое чувство, вызванное посещением завода, позволяет совершенно откровенно вернуться к тем мыслям, которые не покидали нас в бюро пропусков, в кабинетах и коридорах заводоуправления, - о том, что мало еще настоящей аккуратности и четкости в деловых отношениях. Внезапно в каком-нибудь цехе нарушался великолепный ритм работы. Что такое? Не хватило какой-то детали. Остановка маленькая, как говорится, - пустяковая, какие-нибудь две минуты. Но для того чтобы войти в ритм, надо снова раскачиваться, ловить ритм, завоевывать его. А на это уходят уже не две минутки, а все пятнадцать. Не надо быть специалистом, чтобы понять, какой громадный вред приносит производству беспрерывное хождение людей по цехам и дворам. Народ шел так густо, что сперва нам показалось, что происходит смена. Но мы пробыли на заводе несколько часов, и все это время по широким цеховым магистралям текли людские потоки. Гулянье было, как на Тверском бульваре в выходной день. Кто эти люди? Зачем они здесь? Если они пришли работать, почему они гуляют, а если они пришли гулять, то зачем их пустили сюда? Не вызвано ли это теми же причинами, по которым стоят часы, главный инженер принимает лекарства, диспетчерский телефон не действует и так далее? И тут мы видим, что так называемые пустяки, соединяясь вместе и дополняя друг друга, вырастают в явление значительное и важное, из-за которого стране недодают сотни машин, тысячи тонн угля, десятки кинокартин, сотни тысяч книг. Итак, казалось бы, обычная статья на обычную тему. И назвать ее можно обычно, как это уже делали не раз: "Внимание мелочам". Но все-таки здесь идет речь о гораздо более важном - о воспитании характера. Почему человек, приставленный к важному делу и сам считающий, что он работает до седьмого пота, не покладая рук, не щадя живота и засучив рукава (он и в самом деле так работает), - почему этот человек: - не находит времени для деловой встречи, - неуловим в своем же учреждении, - всегда и всюду опаздывает, даже в гости приходит с опозданием на шесть часов, - уже два года собирается написать письмо матери, - вечно теряет адреса, квитанции, повестки, - записывает номера телефонов на папиросной коробке "Почетные", которую выбрасывает через два часа? Сам не замечая того, он по мелочам обманывает огромное количество людей и вносит серьезное расстройство в жизнь страны. Таков уже характер этого делового человека. А ведь он действительно себя не жалеет. Только вот характер у него суматошный, рыхлый. Этот характер требует упорного воспитания. В нем надо развить черты, особенно важные в социалистическом обществе, - точность, аккуратность, педантичность. Не надо бояться этого слова. Педантичность не имеет ничего общего с формалистическим отношением к делу. Педантичность - это в первую голову умение, знание, спокойная уверенность в своих силах, работа без надрыва, без истерики. Нам нужны педанты. Умные педанты, потому что нет ничего страшнее педантичного дурака, который в основу своей жизни может положить хранение старых, никому уже не нужных квитанций и повесток. Нам нужно педантичное выполнение советских законов, педантичное выполнение Конституции. Она должна выполняться с той же точностью, с какой она написана. Для этого наши прекрасные люди должны пользоваться часами, которые ходят, говорить по телефону, который работает, а самое главное - должны держать свое слово, по какому бы микроскопическому случаю оно ни было бы дано. 1937 Часы и люди. - Впервые опубликован в газете "Правда", 1937, э 81, 23 марта. Печатается по тексту Собрания сочинений в четырех томах, т. III, "Советский писатель", М. 1939. В Центральном государственном архиве литературы и искусства хранится много писем читателей, отозвавшихся на публикацию этого фельетона (ЦГАЛИ, 1821, 150 и 151). ПИСАТЕЛЬ ДОЛЖЕН ПИСАТЬ - Товарищи, речь, которую я хочу произнести, написана вместе с Ильфом (смех, аплодисменты), и мы хотим рассказать в ней обо всем, что нас беспокоит, тревожит, о чем мы часто говорим друг с другом, вместо того чтобы работать. То есть мы, конечно, работаем тоже, но уж обязательно, прежде чем начать писать, час-другой посвящаем довольно нервному разговору о литературных делах, потому что эти дела не могут нас не волновать. И вот, товарищи, мы надеемся, что, после того, как мы вам здесь все расскажем, мы уже сможем садиться за работу, не теряя времени на предварительные разговоры. Недавно в отделе происшествий "Правды" была напечатана заметка об одном молодом человеке по фамилии Халфин. Этот самый Халфин позвонил по телефону в Главное управление нефтяной промышленности и сказал, что говорят из ЦК ВЛКСМ, что ЦК направляет в Баку и Грозный литературную бригаду для собирания материала о стахановцах нефтяной промышленности и что эту бригаду возглавляет писатель Халфин, каковому и следует оказать всемерное содействие, главным образом - материальное. (Смех.) После этого Халфин пошел в бухгалтерию Главнефти и, отрекомендовавшись руководителем литературной бригады Халфиным, попросил денег. В кассе ему выдали две тысячи рублей. Через некоторое время выяснилось, что никто из ЦК ВЛКСМ по телефону не звонил и что получивший деньги - аферист. Что и говорить - происшествие неприятное! И чем больше думаешь о нем, тем неприятнее оно становится. Ведь в самом деле! Жулик Халфин не выдавал себя за врача по уху, горлу и носу, за летчика-полярника, за преподавателя истории и географии, за девушку-парашютистку. (Смех.) Нет, он выдал себя за писателя. (Смех.) И сделал это рассудительный Халфин потому, что легче всего получить деньги, назвавшись писателем. Другая сторона этого дела еще неприятнее. Представим себе на мгновение, что из ЦК ВЛКСМ действительно позвонили в Главнефть и говорили о действительной, всамделишной литературной бригаде. Но даже в этом случае нужно ли было расходовать государственные деньги? Разве Лев Николаевич Толстой ходил к маме Наташи Ростовой просить денег на описание ее дочки? (Смех, аплодисменты.) А если бы даже пошел? Ну, представим себе на мгновение этот невероятный случай. Мама все равно не отпустила бы средств на эти явно сверхсметные расходы. Такими вот суровыми мамами должны быть и Главнефть, и Главрыба, и Главчай с Главсахаром и Главлимоном. (Смех.) Одним словом, все хозяйственные учреждения. И Союз советских писателей тоже. Обращаемся к ним от лица русской литературы! Любите писателей, читайте их, уважайте их, детям своим закажите уважать и читать, - только, пожалуйста, не меценатствуйте, не покровительствуйте, не занимайтесь благотворительностью! Литература - дело чрезвычайно серьезное, и усилиями одних кассиров создавать ее нельзя. (Аплодисменты.) Наша литература тяжело страдает от большого количества дутых, фальшивых писательских репутаций. (Аплодисменты.) Маленькая оговорка. Ее надо сделать в связи с выступлением предыдущего оратора. Аудитория требовала у него фамилии. Так вот, товарищи, там, где это потребуется, мы будем их называть, но ведь здесь не бой быков, чтобы колоть писателей направо и налево. Дальше мы скажем о вреде голословной, бездоказательной критики, когда фамилии писателей произносятся мельком, а работа их при этом совершенно не разбирается. (Голоса с мест: "Правильно".) Нужны глубокие, дельные и веские доказательства, когда произносятся фамилии. Поэтому некоторые вопросы надо ставить общо, иногда даже не подкрепляя речь фамилиями. Потому что это уже не просто факты, а целые явления литературной жизни. Продолжу дальше нашу мысль. Фальшивые репутации возникают от неуменья многих критиков и редакторов отличить настоящее произведение искусства от галиматьи, от дребедени. Многолетняя практика наших журналов и литературных органов показала этому множество примеров. Дилетантизм и невежество в этой области привели к тому, что число ложных репутаций приняло угрожающие размеры. Список талантов, хранящийся в канцелярии Союза писателей (смех) и принятый к руководству в издательствах, имеет с жизнью очень немного общего. Вследствие этого иногда получается такая картина: Писатель с твердо установившейся репутацией таланта сдает новую рукопись в издательство. Как и полагается по рангу, книга сразу печатается несколькими изданиями. Еще до того как читатель увидел книгу и дал свою оценку, критика подымает восторженный, однообразный и скучный крик. Фантазии при этом нет никакой. Книга зачисляется либо в "железный инвентарь", либо в "золотой фонд". (Смех.) Если же никак нельзя запихнуть новую книгу ни в инвентарь, ни в фонд, то о ней пишут, что она "заполняет пробел". При этом не обращают внимания, какими художественными ценностями этот пробел заполняется. (Смех.) Наконец, с приличным полугодовым опозданием книга выходит в свет и жадно расхватывается библиотеками. Она исчезает с магазинных прилавков в один день. Да и как не схватить это новое произведение искусства, когда о нем совершенно точно сказано, что оно уже вошло в "железный инвентарь" или является жемчужиной "золотого фонда". Заведующий библиотекой должен иметь стальные нервы или по крайней мере вкус Стендаля, чтобы удержаться от покупки такой книги. (Смех.) Конечно, нервы у него обыкновенные, человеческие, а что касается вкуса, то и тут ничего сверхъестественного не наблюдается. И вот библиотекарь приобретает для своих абонентов сразу пятнадцать экземпляров новой книги и любовно ставит их на полку. В тот же день книгу разбирают по рукам. Все ликуют. Писатель убежден, что его произведением упиваются миллионы читателей, издатель радостно потирает руки и заявляет, что сделал хорошее коммерческое дельце - продал товар без остатка. Писатель, не будь дурак, предлагает издателю подписать договор на новое издание своей книги, а издатель, не будь дурак, соглашается. Как не согласиться! Ведь книга разошлась чуть ли не в один день! На фоне этого восторженного ликования особенно страшными кажутся те драматические события, которые тем временем разыгрываются в библиотеке. Читатели берут книгу и на другой день с непроницаемыми лицами возвращают ее. И с тех пор книгу больше не спрашивают. Если покопаться в библиотеках, там можно найти целые полки совершенно обесцененных книг, вышедших еще так недавно, прогремевших в прессе, беспрерывно переиздающихся и почти никем не читаемых. Радует, однако, то, что громадное большинство литераторов живет честной, здоровой писательской жизнью. Репутации их нисколько не преувеличены, не раздуты, часто даже преуменьшены, - кстати, для писателей это только полезно. Живут они скромно. Могли бы жить лучше, если бы внимание издательств и Союза не было так поглощено лишь двумя десятками человек (смех), записанных когда-то в знаменитый список, о котором уже шла речь. Создалась унизительная для писателей, но, к сожалению, имеющая под собой некоторое основание, легенда о литературном Эльдорадо, о чудном месте, куда падают с неба бесплатные дачи, денежные пособия, колоссальные тиражи и опять-таки великая слава, превосходящая славу Льва Толстого и Флобера вместе взятых. И бегут с протянутой лапой бесчисленные халтурщики и просто мазурики вроде Халфина. Когда видишь, как пробирается к государственной кассе, расталкивая почтенных конкурентов, мосье Халфин, делается совестно. Что привело к тому положению, которое существует сейчас? Самое опасное - это признать плохую книгу доброкачественной. Если хороший роман назвать хорошим, то это не значит, что через полгода у нас появится еще десять хороших романов, - хороший роман написать трудно. Но достаточно только расхвалить какую-нибудь слабую, незрелую книгу, как со всех сторон нанесут десятки дрянных романчиков, повестушек и рассказов. Ведь плохие вещи писать очень легко. Только свистните - притащат в любом количестве! Вспомним, сколько неправильных, отброшенных жизнью оценок было сделано в литературе, сколько книг было названо хорошими, а через два-три года выяснилось, что они никогда не были хорошими! Отсюда берут начало громкие, но пустые известности и выпуск обесцененных книжных знаков. Искусству нужна нормальная температура. Истерическое, нервозное превознесение писателей, а через некоторое время такое же истерическое сокрушение их, - все это мешает работе. Несколько дней назад т. Вашенцев выступил в "Литературной газете" с заявлением, что молодой писатель Курочкин "на много голов выше некоторых незаслуженно маститых писателей". Надо решительно отказаться от такого рода мерок в литературе - на голову выше, на голову ниже, на полкорпуса впереди, идут ноздря в ноздрю и так далее. (Смех.) Это, товарищи, беговые жеребячьи термины (смех), и они неприменимы к искусству. (Аплодисменты.) Это несерьезно. Это примитив. Движение литературы и литераторов должно определяться серьезными литературными исследованиями. А Вашенцев начинает с выводов. И он не одинок в этом отношении. Этим у нас любят заниматься. Что, кроме вреда, может принести этот "тотализаторный" взгляд на литературу? И этот вред уже налицо. Сегодня в "Комсомольской правде" появилась статья, где написано, что Курочкин не только не на много голов выше кого-то, а писатель безжизненный, холодный, нарочитый и внушающий тревогу. Обе стороны ведут себя ужасно. Вашенцев ни с того ни с сего размахивает кадилом, а "Комсомольская правда" рубит - и начинающему, несомненно, способному писателю наносится вред с обеих сторон. Это - образец примитивного отношения к искусству. Литературная работа, сочинительство - вещь необычайно сложная, в ней есть тысяча тонкостей. Когда же работа закончена, к ней, как мы только что видели, подходят с топором. Конечно, иногда этот самый сложный литературный труд может быть целиком, отвергнут как враждебный политически, и тогда, конечно, можно пустить в дело и топор. Но в отношении произведений советских, которые не могут быть отвергнуты в целом по политическим соображениям, топор не есть орудие критики и воспитания. У нас в литературе создана школьная обстановка. Писателям беспрерывно ставят отметки. Пленумы носят характер экзаменов, где руководители Союза перечисляют фамилии успевающих и неуспевающих, делают полугодовые и годовые выводы. Успевающим деткам выдаются награды, и они радостно убегают домой, унося с собой подаренную книжку в золотом цыпинском переплете или "М-1", а неуспевающим читают суровую нотацию, так сказать отповедь. Неуспевающие плачут и ученическими голосами обещают, что они больше не будут. Один автор так и написал недавно в "Литературной газете" - "Вместе с Пильняком я создал роман под названием "Мясо". Товарищи, я больше никогда не буду". (Смех, аплодисменты.) Но от этого не легче. Совестно, что существует обстановка, в которой могут появиться такие письма. Было бы лучше, если бы с таким заявлением выступил издатель, напечатавший этот литературный шницель. (Смех, аплодисменты.) Впрочем, он, наверное, сейчас выйдет и тоже скажет, что больше не будет. Обязательно выйдет. Вот увидите! То, что он выйдет сюда и покается, - это очень приятно. Но гораздо приятнее было бы, если бы он в свое время по рукописи понял, что книга плохая. Но - что поделаешь! Люди отвыкли самостоятельно думать, в надежде, что кто-то за них все решит. В Союзе, в журналах, в издательствах не любят брать на себя ответственность. Попробуйте оставить издателя или критика на два часа наедине с книгой, которую еще никто не похвалил и не обругал. (Смех.) (Голос: "Он не останется".) Он же выйдет из комнаты поседевшим от ужаса. (Смех, аплодисменты.) Он не знает, что делать с этой книгой. Он плохо разбирается в искусстве. От неуменья правильно оценить книгу литература страдает. (Голоса: "Правильно".) Не помогает и то, что редакторы, издатели и руководители Союза охотно и даже с каким-то садистическим удовольствием каются в содеянных ошибках. Раскаяние хотя вещь и хорошая, но помогает оно спасти свою душу, в общем, самому нагрешившему. Всем же остальным от этого, честно говоря, ни тепло ни холодно. Нам нужны люди глубоко идейные, образованные, любящие литературу. Такими людьми располагает партия, такие люди есть и среди беспартийных. Наша общая задача - таких людей найти, выдвинуть их из своей среды. В заключение мы выдвигаем предложение, может быть, чересчур смелое, слишком оригинальное - писатель должен писать. Произведения писателя всегда будут убедительнее его речей. На плохое, чуждое произведение у советского писателя может быть один ответ: - Написать свое, хорошее! (Аплодисменты.) 1937 Писатель должен писать. - Впервые опубликована одновременно в "Литературной газете", 1937, э 18, 6 апреля, и в газете "Известия", 1937, э 83, 6 апреля (текст сокращен). Это произведение - стенограмма речи, произнесенной 3 апреля 1937 г