О, Бог мой, - проговорил он очень тихо, и его глаза возбужденно вспыхнули. - Верден. Битва под Верденом началась... Данцигер ухмыльнулся: - Вот именно. Стало быть, перед нами газета из... как бы вы это назвали? Газета из другого времени и другого мира. Боже милосердный, - прибавил он тихо, - Боже мой, газета 1916 года, в которой нет ни слова о Первой мировой войне. Рюб... черт побери, Рюб, газета под вашей рукой - это остаток иного пути, по которому когда-то шел наш мир. Мир, в котором не было Первой мировой. Двое мужчин смотрели друг на друга со счастливым изумлением. Затем Данцигер подался вперед: - Вы историк, Рюб. Это возможно? Могло ли случиться такое... такое поразительное событие: избежать Первой мировой войны? - Вы чертовски правы - это почти произошло! - Не в силах усидеть на месте, они разом оттолкнули стулья и вскочили. Сунув обе руки в задние карманы брюк, Рюб смотрел на газету, затем поднял глаза и кивнул: - Да, это факт. Давно признанный факт. Первой мировой не только могли избежать - ее должны были избежать! Должны были, доктор: иногда сердце разрывается, когда читаешь о людях и событиях предвоенной эпохи. Когда порой углубляешься в первоисточники, читаешь собственноручные писания тех, кто был в гуще событий, а потом долго сидишь и думаешь, думаешь об этой треклятой войне. Так близко, чертовски близко мир был к тому, чтобы ее вовсе никогда не было! Из чистой потребности двигаться они отошли от стола - Рюб прихватил по дороге газету - и перешли в темную гостиную. Остановившись у окон, выходивших на улицу, они смотрели, как пятью этажами ниже вдоль обочин проезжей части тянутся неподвижные крыши автомобилей. - Первая мировая война, - негромко заговорил Рюб. - Англичане назвали ее Великой войной. Для нее не было никакой серьезной причины. Она не была необходима. Она не благоприятствовала ничьим интересам. Я с ходу могу назвать вам восемь - десять имен специалистов, которые истратили большую часть своей жизни на изучение этой войны: читали, исследовали, бродили по местам былых боев, думали. Тех, которые могли бы описать конкретные случаи - вплоть до времени и места действия, - когда война, казалось, вот-вот будет предотвращена. Людендорф мог бы остановить ее раз и навсегда одним словом. И так оно и было бы, если б только он осознал вполне определенную истину, что Соединенные Штаты действительно способны в считанные месяцы мобилизовать, экипировать и переправить в Европу целую армию. - Но ведь эта война была невероятно сложным и запутанным событием? Эти четыре года изменили лицо мира. - Сложной и запутанной война стала после того, как началась, а не до того. Несколько мгновений они молчали, глядя на ряды автомобильных крыш; затем Рюб сказал: - Первая мировая война началась почти что случайно. Без серьезной причины. Разногласия между нациями, говорите вы? Верно, были разногласия. Они всегда есть. Но в 1914 году они были мелкими и незначительными. Как и в 1912-м, и в 1913-м. Много толковали о колониях, да только кому они всерьез были нужны, кто стремился их заполучить? Время колоний прошло, и все это понимали. Страсти на эту тему раздувались просто так, ради собственного удовлетворения. Невежды на высоких постах. Невежды, не понимающие ни исторических причин, ни следствий. Строчили дурацкие ультиматумы безо всякой нужды. Дурацкая война! Мир просто вляпался в нее, хотя никто на самом деле не хотел войны и не верил, что она когда-нибудь начнется. Некоторые войны неизбежны, их не предотвратишь. К примеру, наша Гражданская... - Рюб, - улыбнулся Данцигер, - я бы с удовольствием выслушал подробную лекцию, и лучше со слайдами. Но в это время суток, боюсь, я провалю экзамен. Рюб усмехнулся и поглядел на часы: - Это верно. Пора по домам. И все же нельзя удержаться от мысли: каким замечательным могло бы выдаться это столетие без Первой мировой! Вполне вероятно, что даже счастливым, доктор Данцигер. - Ох, Рюб, Рюб. - Данцигер засмеялся и слегка похлопал Рюба по плечу, - вы неисправимы! Сколько времени прошло с тех пор, как вы узнали, что означала эта старая газета? Три минуты, четыре? А вы уже опять на коне. Рюб снова усмехнулся: - Нет. Потому что я не знаю, куда направиться. Окажись здесь, перед нами, Сай, и я не знал бы, что сказать ему. Вам же известно, историк я неопытный. Я и историей-то занялся только после того, как оказался в армии. И моя специальность - военная история, в особенности две мировые войны в Европе - после того, как они начались. В чисто американской истории я смыслю не больше, чем средний выпускник школы. Но у нас есть люди, которые знают гораздо больше. Люди, которым может быть известно - и наверняка известно, - как можно было предотвратить войну. Как ее, быть может, почти предотвратили. Доктор Данцигер, это уже не мелкий эксперимент, который задумали мы с Эстергази, не ничтожное изменение в прошлом, которое может привести к такому же ничтожному изменению в настоящем. Это реальная возможность предотвратить Первую мировую войну. Я знаю, что вы можете найти Сая Морли; так вот, пора это сделать. - Вот как? И зачем же? - Иисусе! Да чтобы предотвратить Первую мировую - если это возможно! А вы еще спрашиваете зачем! - Конечно, спрашиваю. - Данцигер указал на старую газету, которую Рюб держал в руках: - И вот почему: покажите мне следующий номер! Покажите номер, который вышел через месяц после этого, через год, через десять лет! Что поведали бы нам эти газеты? О каком мире? Кто мог бы уверить нас, что, не случись Первой мировой, мир стал бы цветущим садом? Рюб молча смотрел вниз, на неподвижную улицу. - Уверенность, - пробормотал он. - Эта мне ваша уверенность... Да вы просто одержимы ею! - Он рывком обернулся к Данцигеру. - Кто, черт побери, может быть хоть в чем-то уверен в этом мире? Даже в том, сделает ли он следующий вдох? Мы влияем на будущее даже сейчас, когда просто стоим здесь. Какой-нибудь псих, мучаясь бессонницей, таращится сейчас на нас через дорогу, и в башке у него зарождается мысль взорвать ко всем чертям этот треклятый мир! - С этим мы ничего не можем поделать. Но ничто не обязывает нас рисковать, изменяя прошлое. - Нет, обязывает! И мы возьмемся за это, если только сможем. - Считанные минуты, Рюб. Прошли считанные минуты, и послушать только, что вы несете! Я не стану помогать вам, Рюб. Никогда. Рюб кивнул головой и усмехнулся той глубокой, абсолютно дружеской и бесхитростной усмешкой, которая завоевывала ему симпатии стольких людей. - Ну ладно, - сказал он и, поддавшись порыву, протянул старику газету, которую все еще держал в руках. - Возьмите на память, доктор Данцигер. Можете оставить ее себе. - Нет-нет, Рюб, пусть будет у вас - это ведь память о... - Только вы один и сумели понять это, доктор, так что я хочу, чтобы газета осталась у вас. Мой друг, лейтенант, сможет объяснить, почему она не вернула газету; она хорошо ко мне относится. - Он оглянулся в поисках места, где можно было бы положить газету, затем направился к письменному столу Данцигера, заваленному бумагами, но опрятному. Рюб скользнул взглядом по столу и отодвинул телефон вместе с прикрепленной к нему записной книжкой, попутно запечатлев в памяти десять цифр, написанных карандашом на ее странице. Он пошел домой пешком - двадцать с лишним кварталов, включая пять длинных, тянувшихся, казалось, через весь город. Ему нравилось ходить пешком в такие часы, следить за редкими машинами или ранними пешеходами, праздно гадать, что у них за дела, наблюдать, как их число постепенно растет. И видеть, как ночное небо начинает меняться, и пытаться уловить тот самый миг, когда заканчивается ночь и наступает новое утро. И праздно размышлять о самом времени, гадая, удастся ли когда-нибудь его понять. Когда через два часа двадцать минут после того, как Рюб вернулся домой, зазвонил будильник и шумная жизнь города уже вовсю кипела на залитых дневным светом улицах, Рюб перекатился к телефону и набрал семь из десяти цифр - 759-3000 - которые увидел в телефонной книжке доктора Данцигера. - Отель "Плаза", доброе утро. - Доброе утро, - сказал Рюб и произнес последние три цифры из телефонной книжки: - Номер четыреста девятый будьте добры. - Алло?.. - Привет, Сай. Добро пожаловать в настоящее. Это Рюб Прайен. 10 Я слушал Рюба и забавлялся с рассыпанными по столу крошками, пальцем гоняя их по скатерти. Мы сидели в "Дубовой комнате" отеля "Плаза", где толпа завтракавших людей уже редела, и допивали вторую и третью чашку кофе. Наконец я положил ладонь на локоть Рюба, призывая его к молчанию. - Ладно, Рюб, ладно. Вернуться в прошлое и предотвратить Первую мировую войну. Конечно. Когда угодно. Да и кто бы не согласился? Но только произнесите вслух эти слова: "Предотвратить Первую мировую войну" - вам не кажется, что они звучат немного глупо? Послушайте, да что, в конце концов, такое эта война? Для вас - старое черно-белое кино по телевизору. Плюс то, что вы читали, чему вас учили, о чем вам рассказывали всю сознательную жизнь. Непостижимый размах, миллионы убитых - да в одной битве под Верденом миллион погибших! И все это предотвратить? Нелепица! - Но, Сай, а что, если сделать это тогда, когда война еще не началась? Скажем, летом 1914-го... Впрочем, нет, и тогда, я думаю, уже поздно. Но вот 1913-й? Возможно. Потому что чем дальше вы уйдете в прошлое, тем сильнее она съежится. Распадется на первопричины, более мелкие, более личные, более податливые. А в 1912 году только горстка людей еще лишь подумывала о войне. Вы вернетесь, черт побери, туда, где события еще незначительны и их можно изменить! - Стало быть, я отправлюсь в прошлое, и что дальше? Пристрелю кайзера? - Это может сработать. Думаете, нет? Только, Сай, когда будете стрелять, подбирайтесь к нему слева - у него там больная рука... Я понятия не имею, что бы вы могли сделать. По истории Америки я не сдал бы и школьного выпускного экзамена. Европейская история - другое дело. Я вам с ходу могу рассказать о месте и времени, когда состоялась некая особенная встреча. Встреча троих людей - я бы мог назвать вам их имена. Всякий мой коллега мог бы сделать то же самое. Трое людей, которые встретились в 1913 году в одном швейцарском ресторане - между прочим, он сохранился до сих пор. Это в Берне; я там однажды обедал - специально для того, чтобы посмотреть на него. И вот, Сай, если бы кто-нибудь сделал... что, к примеру? Да ничего сложного - скажем, его машина застряла бы перед старым лимузином, в котором двоих из этой тройки везли на ту самую встречу... Вышел бы, извинился и произнес несколько фраз - я вам их хоть сейчас могу продиктовать - эти люди ни при каких обстоятельствах не отправились бы на встречу. Течение последующих событий было бы изменено ровно настолько, чтобы они пошли чуть-чуть по-другому. И, - Рюб мягко и беззвучно ударил кулаком по скатерти, - войны бы не было. - То есть если бы я отправился в Швейцарию... - Нет. - Рюб ухмыльнулся. - Для этого вам нужно говорить по-немецки. Но если бы вы взяли телефонную трубку 14 июля 1911 года в Париже, в день, когда все государственные учреждения закрыты, позвонили бы по конкретному номеру и поговорили, - он опять ухмыльнулся, - на чистейшем французском языке, само собой разумеется, вы добились бы того же результата несколько иным способом и по иным причинам. Черт побери, да если б вы хотя бы говорили по-английски, как говорят англичане, и бродили бы по тротуару перед зданием палаты общин между двенадцатью и двенадцатью сорока пополудни, девятнадцатого, двадцатого, двадцать первого или двадцать второго мая - это несущественно - в 1912-м году, мимо вас прошел бы некий молодой помощник Джозефа Чемберлена. Я бы мог снабдить вас двумя его хорошими фотографиями. И если бы вы просто подошли к нему и произнесли примерно сорок пять слов с отменным чистым британским акцентом, итоги этой сессии парламента могли бы оказаться совсем другими. И почти наверняка изменили бы положение Англии в системе европейских альянсов - положение, которое напрямую привело к войне. Но увы, подобно большинству ваших полуграмотных соотечественников, вы можете говорить только как американец - просто и обыденно, с характерным акцентом. - О да-а, как говорят в старых фильмах. А как насчет вас? - Я читаю по-английски, по-французски и по-итальянски. И могу говорить на этих языках, хотя и с чудовищным акцентом. До того, как я поступил в армию и стал изучать военную историю, я владел только старым добрым жаргоном янки. Теперь я вполне сносно читаю печатные тексты по-русски и даже по-японски. Но для вас нам придется подыскать что-то связанное с американцами, а довоенная история Штатов - не моя специальность. Придется мне отправиться в Вашингтон и попросить помощи. - И что же, по-вашему, скажет обо всем этом доктор Данцигер? - А-а, мы оба хорошо знаем, что он скажет - я могу цитировать наизусть по красной книжечке премудрые изречения осторожного доктора Данцигера, сверхосторожного доктора Данцигера; он наверняка всегда носит с собой запасные шнурки. Но ведь речь идет не об изменении прошлого, Сай, - о восстановлении. И доказательством тому эта старая газета. - Он подался ко мне, нависая над столом. - Двадцатый век, Сай, мог бы стать наилучшим, наисчастливейшим в истории человечества. И первые годы этого века были бы дорогой к счастью. А потом случилась гигантская перемена, то, что отшвырнуло нас на другой путь. К войне, которая никому не была нужна. Мы не изменим прошлое, Сай, - мы вернем человечество на путь, который однажды уже был предначертан миру. - Я вернулся сюда на несколько дней и ни с кем не собирался встречаться, кроме доктора Данцигера. Меньше всего - с вами. Так сказать, нанес последний визит, чтобы погулять и запастись впечатлениями - как приезжают в родной город, чтобы потом уехать навсегда. А вместо этого... - я коротко засмеялся и покачал головой, - вместо этого вы предлагаете мне предотвратить... - Дайте мне неделю, Сай. Только и всего. Встретимся через неделю, ровно в полдень. На старом месте. В парке, там, где состоялся наш первый разговор. Он ждал ответа, не спуская с меня глаз, но и представить не мог, что именно пришло мне на ум. А беззвучный голос в моей голове кричал: "Тесси и Тед! Согласись, - и окажешься там, где Тесси и Тед!" Конечно, это запретный плод... Но ведь если мне придется сделать то, о чем просит Рюб, моей вины здесь не будет, верно? - Так что же? Встретимся через неделю? Я кивнул, внутренне дрожа от страха и возбуждения. Тесси и Тед... - Собираетесь потолковать с Данцигером? - спросил Рюб. - Пожалуй. - Но вы ведь не позволите ему отговорить вас от... - Нет. Это совсем другое дело, когда вы с Эстергази решили подурачиться в прошлом - просто посмотреть, что из этого выйдет. Тогда я был на стороне Данцигера. Но теперь... да, можете быть уверены. Встретимся через неделю. Тесси и Тед... 11 Я вышел из вращающихся дверей отеля "Плаза", спустился по каменным ступенькам и двинулся на север, к углу Пятьдесят девятой улицы. На углу я остановился перед светофором. На мне были серые брюки и темно-синяя куртка на молнии, которые я купил несколько дней назад; шляпу я надевать не стал. Вспыхнул зеленый свет, я перешел к Центральному парку и свернул на грунтовую аллею. Я ощущал легкое возбуждение, и мне было немного любопытно - что же там раскопал Рюб. Сойдя с дорожки, я прошел около дюжины ярдов по сорной траве к большому черному валуну. Рюб уже ждал меня - в коричневой армейской рубашке и брюках, в коричневых туфлях, потертой кожаной куртке и забавной синей вязаной шапочке с пушистой кисточкой. Он откинулся на камень, прикрыл глаза и подставил лицо солнцу. На коленях у него лежал коричневый бумажный пакет. Услышав мои шаги, он открыл глаза, ухмыльнулся, пока я усаживался рядом, широким жестом обвел окружавший нас уголок парка - то самое место, где он впервые рассказал мне о Проекте. - Символично, а? И многозначительно. - Что-то вроде того. - Что ж, тогда вы не сразу приняли решение, зато решили правильно. Сделайте сейчас то же самое. Но сначала... - Он открыл пакет, извлек завернутый в вощеную бумагу сандвич и протянул мне. - Кажется, именно то, что вы тогда заказали? В тот раз, когда мы впервые сидели здесь? Я усмехнулся, зная, что этот сандвич с жареной свининой. - И это тоже символично. И то, что тогда вы купили у меня кота в мешке. Что ж, Сай, похоже, у меня для вас припасен и кот побольше, и мешок похуже. Но вначале попируем! - Рюб извлек из пакета два яблока - и в тот день, вспомнил я, мы тоже ели яблоки. Мы ели не спеша. Сидеть, привалившись спиной к нагретому солнцем камню, было довольно приятно. По аллее шли две на редкость симпатичные молодые женщины. Мельком глянув на нас, они прошли мимо, чуть заметнее - всего на три восьмых дюйма - покачивая бедрами. - Кажется, это девушки, - сказал Рюб. - Или были ими. Кто-то однажды сказал мне... но я не поверил. - Ваше счастье, что вы в армии, Рюб: внешний мир только привел бы вас в смятение. - Так оно и есть. Вот кабы разрешили армии навести порядок... - Он покосился на меня. - Но мне, кажется, не следовало этого говорить, а? В ваших глазах я и так уже что-то вроде доморощенного Гитлера. - Да нет, Рюб, вряд ли. Скорее уж Наполеон - вот только головной убор неподходящий. Он потрогал свою шапочку. - Годится, чтобы прикрыть мою старую лысину, так что я ее не стыжусь. Мне эту шапочку связала приятельница - приходится иногда носить. Мы покончили с сандвичами, я стряхнул с ладоней крошки, запустил зубы в яблоко - оно оказалось терпким - и сказал: - Ладно, Рюб, я весь внимание. Он наклонился к валуну, у которого мы сидели, и поднял чемоданчик из коричневой кожи. - Что вы знаете об Уильяме Говарде Тафте [президент США в 1908-1912 гг.] и Теодоре Рузвельте? [президент США в 1901-1908 гг.] - спросил он, расстегивая молнию. - Тафт был толстым, а Рузвельт носил забавные очки. - Тут вы меня обошли. Я даже не был уверен, кто из них кто. - Рюб вынул стопку желтых в синюю линейку листов, исписанных карандашом. - Но, судя по всему, они были друзьями. Хорошими друзьями. Вначале президентом был Рузвельт, потом он передал эту должность Тафту. Разумеется, после этого они спорили за президентское кресло. В 1913 году. Но вот в чем штука: наши специалисты по истории Соединенных Штатов утверждают, что по крайней мере в одном вопросе они держались заодно. Оба они стремились к миру. По-настоящему, без дураков, без политического вранья. Рузвельт тогда уже получил Нобелевскую премию мира. Отец Тафта, - Рюб перевернул свои заметки, чтобы прочитать надпись на полях, - был посланником в Австро-Венгрии и Румынии... нет, в России - не разберу собственных каракулей. Сам Тафт был министром обороны. Рузвельт устроил мир между Россией и Японией. И так далее. И оба они были люди умные, знали, как делаются дела, знали то, что знали умные люди во всем мире: обстоятельства мало-помалу складываются так, что мир может сползти к бессмысленной войне. Рюб сложил свои записи, сунул их в чемоданчик, но не спешил вынимать руку из его нутра. Ухмыльнувшись мне, он сказал: - У меня припасено кое-что секретное, Сай. Этот секрет - собственность армии; наши люди раскопали его, он наш и все еще остается секретом. Полагают, что между Рузвельтом и Тафтом существовало соглашение: кто бы ни был избран в 1912 году, он должен воплотить в жизнь то, что было задумано ими вместе. А в том маловероятном случае, если будет избран демократ, они посвятят его в этот замысел и будут надеяться на лучшее. Наши люди, Рюб, работают порой превыше всяких похвал; вот, взгляните на это. - Он вынул листок размером с почтовую бумагу и протянул мне. Это была ксерокопия листка поменьше - черные края двухдюймовой ширины окаймляли чуть скошенный белый прямоугольник размером с обычную записку. Вверху прямоугольника было напечатано: "Белый дом", а ниже карандашом были четко и разборчиво написаны три строчки: "Обед, Д.С. упк пдрк Поручение Z для Г., Б., В.Э.". - Здорово, а? - спросил Рюб. - Ребята рассказали мне, что после президентов остается груда имущества, и чем дальше, тем хуже. Джордж Вашингтон оставил совсем немного, зато Джеральд Форд - целые вагоны добра. - Он ткнул пальцем в листок, который я держал в руке. - Итак, что означает эта запись, сделанная, кстати, рукой Тафта? Скорее всего, пустяки, да и кому сейчас это интересно - если не считать того, что все написанное лично любым президентом может представлять какую-то ценность. А потому кто-то - понятия не имею кто, это было много лет назад - выяснил, по крайней мере, когда была написана эта записка. Д.С. - это скорее всего Дуглас Сельбст, сенатор от Огайо, штата, который поддерживал Тафта. Проверили дневник сенатора, который хранится в библиотеке Конгресса, и точно - там упоминается обед с президентом и приводятся некоторые подробности. И состоялся этот обед 14 августа 1911 года. Так что теперь у записки есть дата, и наши люди отметили этот факт. Только не на самом оригинале. Это ведь наша информация, и какого черта делиться ею с кем-то еще, верно? Не дай Бог, на флоте узнают, что Сельбст обедал с президентом в 1911 году. Двадцатью пятью годами позже - я не шучу, Сай! - еще один наш человек, извините за выражение, амбициозная молодая девица, лейтенант, которая еще не появилась на свет, когда была написана эта записка, наткнулась на ее копию в нашей картотеке. И заинтересовалась другими пунктами. Что могло означать "упк пдрк"? Все, что ей пришло в голову - "упаковать подарок", а посему она выяснила дату рождения жены Тафта, что оказалось, кстати, делом отнюдь не легким. Жена Тафта родилась 15 августа, так что теперь историческому отделу армии Соединенных Штатов было известно, что "упк пдрк" действительно означает "упаковка подарка" - ужасно! Очевидно, Тафт сам упаковывал подарки - праздные были денечки, даже для президентов. Эта информация, между прочим, тоже засекречена. Поклянитесь, что никому не скажете. Я перекрестился. - Отлично. Наши люди не даром едят хлеб. Иногда. И вот, целую жизнь спустя после того, как Тафт нацарапал эту писульку, один из наших парней, просматривая материалы, в которых была и эта записка, взглянул на третью строчку и догадался, что означают инициалы. С первого взгляда. "Поручение для Z" - говорилось в записке, а дальше: Г. - Георг, Б. - Бриан, В.Э. - Виктор Эммануил. Георг Пятый, король английский, Бриан - премьер-министр Франции, и король Италии Виктор Эммануил. Три главы государств! И вот целую жизнь спустя наши люди заинтересовались этой запиской. Вроде бы. И взялись за дело - тоже вроде бы. Кто такой Z? - гадали они. Это было три года назад, и вначале... - Рюб! Еще пять-шесть часов, и начнет темнеть. - Ладно, признаюсь, меня занесло. Кто такой Z? Парень, которого Тафт и Рузвельт послали в Европу вроде бы для того, чтобы передать послания президента главам различных государств. А также... м-м... побеседовать с глазу на глаз, достичь некоторых неформальных соглашений и создать в своем роде неофициальный союз. Кто бы ни был избран в 1912 году - включая и демократа, если такое случится, - он должен был посвятить себя активной деятельности, сделать все, что в его власти, распространить слух, что мы вступим в любую европейскую войну на стороне союзников. И даже предвосхитить военные действия патрулированием Атлантики подводными лодками. - Но ведь они не могли твердо обещать это? - Конечно нет. Конгресс должен был бы объявить войну, а это были еще те старомодные времена, когда президенты считали необходимым чтить свою клятву, действуя согласно конституции. Только Конгресс тогда мог объявить войну, а он бы наверняка этого не сделал. Это было известно всем, всему миру. Но вот в чем тут загвоздка, Сай: в американской истории я полный невежда, но сейчас мы перемещаемся на историческое поле, которое мне хорошо знакомо. Если бы существовала хоть малейшая возможность, что Америка может ввязаться в войну в Европе, эта война тотчас же стала бы невозможна. Безо всякого Конгресса, без формальных договоров - да что там, не возникло бы ни малейшего сомнения в том, что такое не возможно. Потому что, как говорил Клаузевиц, ни один народ не начинает войну, не будучи свято уверенным, что победит. И это правда. Эта война, Сай, эта никому не нужная война попросту не началась бы. Ни дурацких ультиматумов, ни деклараций... Поверьте мне, Сай, это бы сработало! Война стала бы невозможна. Выройте из могилы Людендорфа и Гинденбурга и спросите у них - они ответят вам то же самое. - Тем не менее Z не достиг нужных соглашений. - Да нет же, достиг! Наши люди уверены в этом. У него были письма, частная переписка - не акты парламентов или что-то в этом роде. Но подписанные. Главами государств. Во всяком случае, таковыми они себя считали. Люди, наделенные властью. - И так вот была предотвращена Первая мировая война? - Она не была предотвращена. - Как же это вышло? - Z не вернулся. - Что?! - Ни в одном материале из тех, что отыскали наши люди, не было и намека на его возвращение. Он отправился назад, выполнив все, за чем его посылали, - сохранились каблограммы, сообщавшие об этом, - а потом... он попросту исчез. Растворился в воздухе. Мы знаем об этом, потому что нашли в документах упоминания об исчезновении Z. Возможно, тогда знали, что же произошло, но нам это неизвестно. - Ну хорошо, а кто такой Z? Рюб медленно покачал головой: - Этого наши люди не знают. Его настоящее имя не упоминалось ни разу. Z - иначе его не называли. И черт побери, Сай, нашим парням, в сущности, нет до этого дела. Их это совершенно не интересует. Они оказали мне услугу, только и всего. Не могу их винить: понимаете, вся эта история их ничуть не касается. Для них это всего лишь одна провалившаяся миссия, а таких несметное число в истории любой страны. Случилось это черт знает сколько лет тому назад, документов осталось мало, так что кому до этого дело? - А разве вы не можете объяснить вашим людям, почему... - Нет. Мне удалось организовать новый отдел, который занимается именно этой историей. Совсем небольшой отдел, он состоит из одних посвященных. Номинально возглавляет его Эстергази, я - его заместитель, а остальной штат - это главным образом сержант, который носит нам кофе. - Эстергази... - Совершенно верно. Он теперь бригадный генерал. Вы же понимаете, Сай, мы не можем никому объяснить, чем занимаемся. Большинство наших людей прежде всего и слыхом не слыхивали о Проекте. Как бы мы им растолковали, что намереваемся сделать? Показать им Проект, то есть гору хлама? Мне пришлось удовольствоваться тем, что мне предложили - по большей части то, что уже было под рукой. Да и сомневаюсь я, что можно отыскать что-нибудь еще. Речь ведь идет о Соединенных Штатах в годы перед 1914-м, когда мало кто даже задумывался о близкой войне. Не то что в Европе - помните, сколько удобных случаев для вашего вмешательства я называл, если бы мы могли действовать на Европейском континенте? Но здесь... Боюсь, история с Z - это все, что можно раскопать. - Рюб вдруг осклабился и хлопнул меня по плечу. - Ну да старая собака не забывает старых фокусов! Что она делает, когда теряет след? Бегает кругами, пока снова не учует нужный запах! Слушайте, пойдемте-ка выпьем кофе или еще чего-нибудь. Он вскочил легко, как и положено бывшему спортсмену, протянул мне руку, помог подняться, и мы пошли к аллее. Дойдя до нее, мы свернули на юг, к Пятьдесят девятой улице и отелю "Плаза". - Слыхали когда-нибудь об Элис Лонгуорт? - спросил Рюб. - Да, кажется, слыхал. Старая дама, ныне покойная? Та, которая сказала, что Томас Дьюи [губернатор Нью-Йорка, кандидат в президенты от республиканской партии в 1944-м и 1948 гг.] похож на сахарного человечка на свадебном торте? - Точно, она. А еще она говорила: "Если чего-то о ком-то не знаете, обратитесь ко мне". Вот потому-то я о ней и вспомнил. Замечательная была женщина, смышленая, с острым язычком - как говорится, на то и дан язык. Сплетница. Супруга видного конгрессмена. И кстати, не всегда она была старой дамой. В молодости она слыла заводилой в кругу вашингтонской молодежи и знала в Вашингтоне всех, кто имел хоть какой-нибудь вес. А известно вам, что Элис Лонгуорт - дочь Теодора Рузвельта? - Не помню. Кажется, да. - Ну, я-то об этом помнил и прочел о ней кое-что - две-три книжки из библиотеки. И составил список ее друзей - всех, кого смог отыскать. А потом, говоря в переносном смысле, принялся звонить во все колокола. Я писал, я говорил по телефону, а один раз, в Вашингтоне, и впрямь позвонил - в дверной звонок. Я встречался со всеми, кто был хоть как-то связан с Элис Лонгуорт - внуками ее друзей, правнуками, прапраправнуками - словом, со всеми, у кого могли отыскаться ее письма. Письмо Элис Лонгуорт - такое сохранилось бы в любом семействе. Четыре пятых людей в моем списке оказались для меня бесполезны. Иные из них даже слыхом не слыхивали, кто это такая. Мы вышли на тротуар Пятой авеню рядом с парком и зашагали в сторону Пятьдесят девятой улицы. - Утомительное было занятие, обрыдло мне до чертиков, и я обозлился. Как-то раз по телефону я сказал: "Как? Вы никогда не слышали об Элис Лонгуорт? Значит, ваша жизнь пропала зря! Да ведь это же о ней написали песню!" - "Какую песню?" - спросил конечно же мой собеседник, и я ему спел ее. Прямо по телефону. Рюб запел негромким приятным голосом, не перевирая мотив: "В миленьком платьице цвета элис!" [элис - оттенок голубого цвета] Это и вправду прелестная старая песенка; я хорошо знал ее, хотя понятия не имел, что она как-то связана с реально существовавшей Элис. Я подхватил песню, мы шагали по Пятой авеню к отелю "Плаза" на той стороне улицы и дружно пели. Входя из вестибюля в крохотный бар и выбирая столик, я чувствовал себя замечательно, и все из-за этой песенки. Я знал, что Рюб сделал это не намеренно; человек хитроумный, он мог быть и порывистым, даже безрассудным, и я знал, что эту песенку он запел в случайном порыве. Однако когда появилась официантка, Рюб одарил ее улыбкой и сказал: - К черту все, закажу мартини. Первое мартини за миллион лет. И хотя я собирался заказать кока-колу, вместо этого присоединился к его заказу. Только позже мне подумалось, что Рюб, возможно, угадал подходящий момент, когда легкий хмель мог подтолкнуть меня к нужному для него решению. В баре было не меньше двух десятков столиков, но кроме нашего занят был только один - за ним сидели двое японцев. Рюб предпочел занять столик подальше от них и сел на стул у стены, откуда хорошо был виден весь зал. Пока мы дожидались выпивки, все еще слегка улыбаясь при мысли о нашем хоровом пении, Рюб открыл чемоданчик. - В награду за все труды мне досталась пара писем Элис Лонгуорт, в которых упоминается Z, - сказал он. - Я ожидал, что мне пришлют ксерокопии, но получил сами письма. - С этими словами он извлек из чемоданчика оба письма. - Почтовая бумага цвета элис? - По-моему, да. И в библиотеке Конгресса тоже так считают. Элис Лонгуорт слегка льстило, что в ее честь был назван оттенок цвета. - Рюб вынул две ксерокопии. - В библиотеке Конгресса, в разделе каталога, посвященном Рузвельту, есть кое-какие материалы по Э.Л., и там я обнаружил две адресованные ей записки от Z. Рюб было протянул мне письмо, но тут принесли выпивку, и он остановился, опасаясь, как бы нечаянно не закапать вином драгоценные находки. Мы пригубили мартини, и я кивком указал на письма: - И там его тоже называют Z? Не упоминая его настоящего имени? Рюб кивнул, пригубливая свой стакан. - Как же так? - сказал я. - Элис ведь должна была знать, кто он такой. - Она и знала. Он был другом Лонгуортов, но тем не менее подписывался "Z", и она звала его Z. Для них секрета не существовало, но ведь был еще президент, который нарушал полномочия Конгресса, как то водится у президентов. Славные то были денечки, когда ЦРУ еще не появилось и все, что требовалось - избегать письменных упоминаний имени своего человека. Если Тафту нужно сделать запись для памяти, он напишет просто "Z" на случай, если запись попадется кому-то на глаза. А Z сообщит своим друзьям и приятелям: отныне зовите меня Z! Что чрезвычайно нравилось Элис - это же так весело! Плутовская шайка. Молодые вашингтонские умники. Я протянул руку за письмом, и Рюб отдал мне голубой листок; чернила были синие. Небрежным, но разборчивым почерком на письме была написана дата: "22 февраля 1912", и начиналось оно словами: "Лори, дорогая!" - Все это можете пропустить, - сказал Рюб, - почитайте вот здесь, в конце страницы. Я так и сделал. "И конечно же Z, - писала Элис Лонгуорт, - мы должны называть его просто Z - не правда ли, прелестно? - Z наконец насладится вполне, и мы не услышим ни о чем, кроме варьете. По крайней мере, ему не мешают дамские шляпы! Мы с Ники, может быть, съездим в город повидаться с ним - хотя бы на денек. Однако я должна рассказать тебе о вечеринке у Эви - или следовало бы сказать "soiree"? [вечеринка (фр.)] Разумеется, мы опоздали. У Ники была ужасная..." Тут я перевернул страницу, но Рюб сказал: - В этом письме о Z больше нет ничего. - Хорошо, Рюб, - сказал я, - и чем же оно поможет нашему делу? - Ну что же, кое о чем мы из него узнали. Z, по всей видимости, любил варьете. И поскольку ему не мешали смотреть шляпы сидящих впереди дам, это значит, что он был высокого роста. Это уже кое-что. - Уж конечно, даст сто очков вперед "упк пдрк". Что у вас еще? Рюб передал мне голубой листок, исписанный тем же энергичным почерком, и сказал: - Это все, что удалось найти тем людям, - недостает первой страницы. Листок начинался словами: "... настаивает, что она никак не могла этого знать; однако она знала имя - Клара! И даже номер его часов! Именно так, как он сам говорил мне: 21877971. Разве это не превосходит Холлендера? Z просто прелесть, и нам будет очень не хватать его, когда он уедет". Следующий абзац начинался описанием танца, и я поднял глаза на Рюба, но прежде, чем успел сказать хоть слово, он быстро проговорил: - Вот конверт от этого письма. Конверт был адресован миссис Роберт О.Парсонс, проживающей в Вилметте, штат Иллинойс. - Поглядите на штемпель, - посоветовал Рюб, и я послушно глянул на черный, чуть смазанный кружок, оттиснутый слева на двухпенсовой гашеной марке красного цвета, с профилем Вашингтона; вверху было написано "6 марта 1912 г.", внизу - "Вашингтон, округ Колумбия". Я понятия не имел, что сказать о конверте или о самом письме, а потому ограничился кивком и вернул их Рюбу. - Все верно, - сказал он, как будто я и впрямь высказал вслух какие-то критические замечания, - все это так... мелкие улики. Зато вот это настоящая находка! - добавил он, осклабившись с принужденным энтузиазмом. - Тут мы его засекли, как говорится в нашем ремесле - кажется, я слышал такое выражение по телевизору. - Он извлек сложенный вчетверо белый листок. - Оригинал нашли в книге из библиотеки Э.Л. - должно быть, она использовала его вместо закладки. Я развернул листок - это оказалась ксерокопия. Вверху красовалась исполненная изысканным шрифтом надпись "Отель "Плаза" - особенно причудливо выглядела буква "П" - и рядом старинная гравюра с изображением отеля. "1 марта" - было написано от руки, и ниже: "От Z к Э.! О, этот вечный и вечно чарующий город! До сих пор я весьма приятно провожу время. Даже мое вынужденное присутствие на лекции в "Дельмонико" у мадам Израэль обернулось неожиданным удовольствием, то есть удивительным и весьма желанным появлением проворнейшего и улыбчивейшего Эла. Упустил вчера Кнабеншу. Зато, присутствуя на "Грейхаунд", я видел - в самом деле видел! - саму Голубиную Леди! Мне бы пойти за ней, а я стоял, онемев; впрочем, надобно сказать, что здравомыслящие прохожие, обитатели страны Бродвей, попросту не обратили на нее внимания. Нынче вечером, дорогая моя, - и это приведет в трепет даже твою бестрепетную душу, - я встречаюсь с человеком, который восхищает меня более всех в мире, возле... но нет, не стану я называть этого уродливого и обыденного имени. Слишком это было бы похоже на то, чтобы назвать прекрасную женщину Тилли! Уж скорее бы, помня гордый прямой профиль, так похожий на силуэт самой "Мавритании" [трансатлантический лайнер компании "Кунард Лайн", спущен на воду в 1906 г.], я сказал бы - корабль. О да, корабль из стали и камня, но я верю, что если сидящему там дать в руки штурвал и румпель, он бестрепетно поведет сей челн по Бродвею или Пятой авеню, к вящему удовольствию публики. Мы встретимся нынче вечером, увы, не в полночь с последним ударом часов, но в унылое время часом раньше. А затем, наконец-то, я получу - Документы! Конечно же, дорогая моя девочка, это серьезное дело, и могу заверить тебя, что на поверку я серьезен, как никто, но только не с вами, не с тобой и не с Ники - это было бы так скучно! Пожелай мне удачи, моя дорогая, пожелай всем сердцем. С любовью - Z". Я вернул и это письмо Рюбу и задумчиво кивнул, не зная, что сказать. - Неужели тогда действительно так писали? - Угу. И говорили примерно в том же духе. Это считалось обязательным - обо всем говорить легкомысленно и шутя. - Не думаю, что "Грейхаунд" - автобус. - Это была пьеса Уилтона Мизнера и кого-то еще. Она шла в театре "Никербокер" [никербокер - шутливое прозвище нью-йоркцев, происходящее еще от времен голландских поселенцев], что на углу Бродвея и Тридцать восьмой улицы. Я проверил старые театральные афиши. - А кто такая Голубиная Леди? - Не знаю. Я повернулся к Рюбу и заговорил, тщательно подбирая слова - все же он потрудился на славу. - Рюб, - сказал я тихо, - что я буду делать со всем этим? Если я смогу попасть туда... - Сможете. Я знаю, что сможете. - Ну хорошо, может быть. Я попаду туда, пойду на эту лекцию, и там будет Z, мы оба знаем, что он там будет. Но как же я найду его, Рюб, как? А что касается всех прочих сведений... - Черт побери, Сай, если б только я мог, я бы дал вам его фотографию! Трехмерную и в цвете, да еще вдобавок отпечатки пальцев и рекомендательное письмо. Сай, это все, чем мы располагаем. - Ладно, Рюб. Я не хотел досадить вам. - Указательным пальцем я поворошил жалкую стопку писем, лежавшую перед ним. - Но все эти письма - ничто. И ни о чем нам не говорят. Скажем, Голубиная Леди. Некто увидал ее в толпе. Так ведь вся толпа увидала ее, верно? И кого же увидала? Женщину в платье цвета голубиных перьев? Дамочку, которая хлопает руками, как крыльями, и курлычет? Или носит голубя на голове? А это здание, похожее на корабль? Боже всемогущий! - О да, вы правы. Убийственно правы. Если смотреть в лицо фактам, все это безнадежно. И достоверно вам известно только одно - этот чертов номер часов! - Рюб постучал согнутым пальцем по бумагам. - Но послушайте, Сай, - сейчас все эти вещи мертвы, ни с чем больше не связаны. Нет больше ни людей, которые писали эти письма, ни домов, куда их доставляла почта. Давно мертвы и почтальон, который их разносил, и почтовый служащий, который продал вот эту марку. Читаешь эти письма - и словно смотришь в лавчонке со старьем на раскрашенную сепией анонимную фотографию девятнадцатого века и гадаешь, что за лицо смотрит на тебя из-под нелепой прически. Спрашивать, кто была эта женщина, бесполезно - все, с кем она была связана, друзья, родные, даже мимолетные знакомые - все давным-давно умерли. Но когда еще женщина была жива и улыбалась перед камерой, живы были и ее друзья, родственники, соседи. И можно узнать, кто она такая, потому что там, в прошлом, эти связи все еще существуют. Словом, - он опять постучал пальцем по бумагам, - вы, и только вы способны вернуться в то время, когда эти чернила еще не просохли. Когда живы эти люди, происходят эти события, существуют все связи! Я кивнул: - Хорошо, и если мне посчастливится отыскать Z - что тогда? Рюб лишь головой покачал: - Не знаю. Вам бы... ну, наверно, не отходить от него ни на шаг. Постараться... защитить его, что ли. Прилипнуть к нему, сделать так, чтобы он благополучно вернулся. Я не знаю, Сай, не знаю! Но скажу вам то, чего не говорил никому и никогда в жизни. Как-то я получил медаль. Мальчишкой я был во Вьетнаме. Я не ношу этой медали, не показываю ее никому. Но, могу сказать вам, я ценю ее высоко. И получил я ее в безнадежном положении, когда действовал наудачу. И победил единственным способом, каким только мог победить. Благодаря удаче. Вот и все. Когда дело, Сай, по-настоящему безнадежно, единственная надежда - на удачу. Потому что она существует. Удачи случаются, Сай, надо только дать им шанс случиться. - А это правда, Рюб? Насчет медали? - Нет, черт подери, нет! Я никогда не был во Вьетнаме. Но в основе своей это правда, и вы, Сай, это знаете! Именно так я бы думал и действовал, именно так я бы и поступил, случись оно на самом деле! Я кивнул, зная, что это правда. - Так что я понятия не имею, как вы отыщете человека в Нью-Йорке в 1912 году или в ином времени, не ведая, кто он и каков из себя, и что вы сделаете, если все же найдете его. Но вам известно, что поставлено на карту, так что вы должны дерзнуть. И дать шанс удаче. - "Войди и победи", как в игре в волшебника? - Точно. - В детстве мне казалось, что это произносится: "мошенник". - Частенько бывало и так. - Стало быть, у меня есть... сколько? Два-три дня? В Нью-Йорке 1912 года? Если только я сумею сделать это. Войти и выйти. Пан или пропал. Либо Z, либо ничего. - Что-то в этом роде. - Что ж, тогда и трепаться об этом нечего - мы оба отлично знаем, что я согласен. Он одарил меня своей чудесной улыбкой, перед которой невозможно было устоять, и поманил официантку. Когда она явилась с неизменным серебряным подносиком, Рюб сказал ей, улыбкой давая понять, что это он не всерьез: - Несите еще - и так, пока не закроетесь! - И добавил, кивком указав на японцев: - И позаботьтесь о ребятах в соседнем зале. Официантка вернулась прежде к столику японцев и сняла с подноса заказанные нами стаканы, а когда и мы получили свою выпивку, то все вчетвером подняли стаканы, кивая, улыбаясь, раскланиваясь. - Помните Пирл-Харбор! - пробормотал Рюб и прибавил, обращаясь ко мне: - А ведь они наверняка говорят то же самое. 12 Тем же вечером, учтивости ради и из уважения, я позвонил доктору Данцигеру и попытался объяснить, почему я собираюсь сделать то, что задумал - или хотя бы попробовать это сделать. Он выслушал меня, вежливый, как всегда, и в качестве утешения я рассказал ему о том, как мало у меня надежды вообще отыскать Z и какими ничтожными зацепками я располагаю. Доктор расспросил об этом подробно, довольный, как мне показалось, тем, насколько ничтожны мои шансы на удачу. Я знал, что он сочтет мои намерения вмешательством в прошлое, то есть величайшим грехом, однако читать мне проповеди он не стал. И в заключение сказал только: - Ладно, Сай, все мы делаем то, что должны сделать. Спасибо, что позвонили. Когда я давным-давно только присоединился к Проекту, мне стоило немалых усилий поверить в слова Альберта Эйнштейна. Он говорил, как заверил меня доктор Данцигер, что прошлое существует, и существует в самом буквальном смысле: оно действительно остается где-то там, далеко позади. А потому, считал доктор Данцигер, туда можно вернуться. Мне трудно было понять, что же значат слова: "Прошлое существует". Каким образом? Где? И когда на меня накатывало неверие и появлялось твердое убеждение, что весь этот непостижимый Проект есть не что иное, как старческие бредни, я цеплялся, как монах цепляется за крест, силясь укрепить свою веру, за эйнштейновских близнецов. Как учили меня в Проекте, Эйнштейн говорил: "Возьмите двух братьев-близнецов, каждый тридцати лет от роду. Отправим одного из них в космический полет в ракете, которая летит со скоростью, близкой к скорости света. Путешествие займет у него пять лет, и вернется он на Землю тридцатипятилетним. Но его близнецу, оставшемуся на Земле, будет к этому времени девяносто, потому что время не постоянно, а относительно - в связи с некоторыми особенностями Вселенной, и для каждого движется по-разному". Сама эта идея казалась абсурдной, но Эйнштейн выдвинул ее именно в таком виде. И доказал, что он прав. Атомные часы, как бы там ни было, точны - они не могут ни спешить, ни отставать даже на тысячную долю секунды. Было изготовлено двое таких часов (что обошлось, естественно, не в один миллион), которые шли тютелька в тютельку, с точностью до миллиардной, а может быть, и до триллионной доли секунды, не помню точно. Одни часы остались на Земле, другие запустили в космос в ракете, летевшей с наивысшей скоростью, какую только возможно было развить в то время. И когда ракета вернулась - это неопровержимый, реальный факт, так и было на самом деле, - часы больше не показывали одинаковое время. Те, что оставались на Земле, ушли на долю секунды вперед - на ничтожнейшую, но неслыханно важную долю секунды. Для часов, летевших в ракете, время замедлилось. Невероятно, немыслимо, но именно так все и было. И те и другие часы на краткий срок существовали в разном течении времени. И когда я сидел в классной комнате Проекта, слушая, как Мартин Лестфогель рассказывает мне о Нью-Йорке 1882 года, я хватался за эйнштейновских близнецов, как за талисман. Если существует такая вещь, как разное течение времени - а она существует, и часы наглядно доказали это, - значит, верна и вся теория Альберта Эйнштейна, и прошлое действительно существует, а как, каким образом - понимать не обязательно. Все, что от меня требуется, - найти дорогу к нему. И вот сегодня, в понедельник утром, я уселся за старый дощатый стол в газетном зале Нью-йоркской Публичной библиотеки и приступил к поискам дороги в прошлое. В новых синих брюках из грубой хлопчатобумажной ткани и в сером свитере с широкой горловиной я чувствовал себя вполне удобно и принялся за первую страницу газеты. В правом верхнем углу ее стояло не "60 центов", а "1 цент", и дата гласила: "12 января 1912 года". Но заголовок - "Нью-Йорк таймс", начертанный знакомым готическим шрифтом, был точно таким же, как в газете, которую я читал каждое утро за завтраком в своей комнате. И точно таким же был девиз, заключенный в рамочку: "Все новости, достойные опубликования". И новости там действительно были. "Франции угрожает политический кризис", - объявлял заголовок передовицы, которую я пропустил без особых угрызений совести. "Ограблен пожилой коммерсант", - сообщалось в другом заголовке, и я прочел, что "вчера вечером на Уотер-стрит четверо мужчин выскочили из подъезда и набросились на Джорджа Эбила, торговца железом. Четверо нападавших принялись душить его, тем временем один из" них обшарил его карманы и забрал золотые часы стоимостью 150 долларов и 50 долларов наличными. Затем грабители стали бить пожилого коммерсанта, которому сравнялось семьдесят два года, по голове и по лицу..." М-да. Я прочел, что Эндрю Карнеги устроил обструкцию комитету Конгресса. Он заявил, что не видит-де ничего зазорного в том, чтобы склонить президента Соединенных Штатов назначить государственным секретарем одного из юристов сталелитейной компании Карнеги. Заявил, что его "личные пожертвования в различные фонды избирательной кампании республиканцев" не имеют ничего общего с тем, что "Ю.С. стил корпорейшн" якобы нарушает антитрестовские законы Шермана. В сущности, он-де вовсе не понимает, что такое антитрестовский закон. Еще Карнеги отрицал, что является главой компании - он только держатель акций, которому, уж так вышло, принадлежат пятьдесят восемь процентов акций. Оказалось, он даже не ведал, чем занимаются его юристы и каковы их обязанности. В колонке редактора цитировали стихотворение: "Если спросят, сколько лет, Спросят имя, Или мненье, Или что-нибудь еще, "Где твой дом?" И "Как здоровье?", "Ты женат иль холостой?" Или "Ты скажи нам прямо, Сколько будет дважды два?" - Ты в ответ им пой упрямо: "Я не знаю, Ничего не знаю, Ничего - и все слова!" М-да... Минувшим вечером Джек Дорман нокаутировал Юнца Кэшмена, разводится супружеская пара из высшего общества, Уолл-стрит "потрясен" скандалом на бирже... И опять-таки - м-да! Неужели 1912 год так напоминал сегодняшний день? Быть того не может. Доктор Данцигер как-то говорил мне, что поступки людей и газетные новости, создаваемые этими поступками, во все времена остаются, в сущности, одинаковыми, но вот чувства, мысли, убеждения людей... в каждом времени они иные. И я начал искать людей 1912 года между строк ежедневных обыденных новостей, которые они создавали. И понемногу стал находить их. Первый намек на то, как чувствовали и во что верили тогда люди, встретился мне в объявлении магазина "Сакс", озаглавленном "Решения для вас и для нас". Ниже шел длинный столбик примерно такого рода мнений: "Сносить поражение с отвагой, а победу со смирением... Поменьше сетовать и побольше трудиться... Говорить мелким шрифтом и думать заглавными буквами... Помнить, что удар отзывается на ударившем". И так далее и тому подобное - целый столбец избитых фраз, нестерпимо банальных для нашего слуха, который завершал фирменный знак "Сакса". И все же, думал я, автор текста из тогдашнего рекламного агентства и фирма, которая одобрила и оплатила это объявление, по всей видимости, полагали, что хорошо знают своих соотечественников, жителей Нью-Йорка. Стало быть - первый намек? - не предназначалось ли это объявление людям честолюбивым? Надеющимся на лучшее? Бодрым? Оптимистам? Уж наверняка не циникам. И так я принялся и в этой и в других газетах искать то, что могли сказать мне о себе люди из 1912 года. Пропуская преступления, разводы и лжесвидетельства, я читал разделы объявлений и узнал, что трое людей из 1912 года потеряли своих собак, которых звали Таммани, Спорт и Бабблс, породы - французский бульдог, шипперке и мопс. Позже, уходя из библиотеки, я заглянул в справочный зал и прочел статью "Собака" в "Британской энциклопедии" 1911 года издания; там я обнаружил, что на фотографиях эти породы заметно отличаются от тех же пород в наши дни. И когда я вышел по лестнице библиотеки на современную Пятую авеню, ломая голову, где бы поужинать, в моей голове уже рождались первые представления о том, как могли выглядеть тротуары Нью-Йорка в 1912 году - теперь я знал, кого водили по ним на поводках. Всю эту неделю, каждый день, не считая обеда и одного-двух перерывов на кофе, я читал - стараясь не слишком часто вспоминать о доме - "Таймс", "Геральд", "Уорлд", "Телеграм", "Экспресс". Год 1909, 1910, 1911, 1912, 1913... Я находил там статьи, которые мог бы и пропустить, да не хватало силы воли. Так я узнал, что Томас Эдисон изобрел метод изготовления мебели из бетона; к статье прилагались фотографии, и одна из них показалась мне превосходной. Заметил я, однако, и то, как часто попадались рекомендации по небольшим музыкальным произведениям. И как часто рекламировались фортепиано. Похоже, эти люди сами сочиняли музыку. Краткий рассказ о дорожной аварии, где "на углу Хьюстон-стрит и Второй авеню трамвай, следовавший по Второй авеню, врезался в конку", поведал мне, что девятнадцатое столетие, в котором жили мы с Джулией, сталкивалось тогда с началом двадцатого. В поезде Пенсильванской железной дороги, следующем до Кливленда, был библиотечный вагон. Отдел рекламы оборудования для контор и учреждений, где были изображены новейшие письменные столы-бюро с откидывающейся крышкой, помог мне заглянуть в контору 1912 года. А объявление, гласившее, что "шкафчик для хранения документов фирмы "Деми Юнит" - воистину multum in parvo [многое в малом (лат.)] для личного кабинета", рассказало мне, что автор рекламы в 1912 году мог рассчитывать на то, что бизнесмены хоть отчасти знакомы с латынью. И это наводило на мысли об исчезнувшей уже системе образования, которая выпускала людей, знавших географию, арифметику, правописание, историю Америки, латынь и даже, возможно, греческий. Я обнаружил, как именно считала должным относиться к своим клиентам "Бруклинская компания наземных транспортных сообщений", потому что эта компания постоянно печатала объявления о вещах, забытых пассажирами. И передо мной возникало видение пустых сидений вагонов надземки и трамваев, на которых в изобилии валялись "очки, небольшой сверток нот, саквояж, почтовая бумага, детская бутылочка, котелки, дамская сумочка из бархата". И я узнавал, что люди выходили из вагонов в своих нарядах 1912 года, забывая "связку писем, муфту, мужское пальто, записную книжку, дамские сумочки, галоши, кошелек, книгу, нож"... И гадал, почему все время так неустанно рекламируется шампанское. Была ли в 1912 году кока-кола? Из сообщений о погоде я узнал, что весь февраль 1912 года выдался "не по сезону мягким, весенним и почти летним, что необычно для Нью-Йорка". Газеты, журналы, даже коммерческие издания... В конце концов мне осточертели и они, и сидение в библиотеке. Я начал брать книги на дом и теперь поднимался в свой номер на лифте отеля "Плаза", везя под мышкой "Девушку из Лимберлоста" Джина Стреттон-Поттера, "Вахты капитана Уоррена" Джозефа С.Линкольна, "Тракстон Кинг, или История Граустарка" Джорджа Барра Маккатчена, "Дом веселья" Эдит Уортон... И все книги - с цветными иллюстрациями на обложках. А потом подолгу, сидя после завтрака в кресле в своем номере, или на скамейке Центрального парка, или в постели, где приходилось низко наклоняться вперед, ловя свет лампы, которую исхитрились установить именно так, чтобы свет ни в коем разе не попал на книжку, я читал и читал что-нибудь в этом роде: "То был высокий, сухощавый и мускулистый молодой человек с лицом настолько обветренным и посмуглевшим, что казалось, поддайся вы непреодолимому искушению потрогать его, на ощупь оно окажется жестким, как продубленная кожа". Далее на той же странице: "Этот высокий молодой человек в панаме и сером фланелевом костюме был Тракстон Кинг, прирожденный путешественник и вечный искатель сокровищ Романтики. Поблизости от Центрального парка, на одной из фешенебельных улиц стоял дом, принадлежавший его отцу, а до того деду, - дом, в котором Тракстон не был уже два с лишним года". Где же он был все это время? "Мы встретились с ним - что было счастливой случайностью, потому что на самом деле мы не искали его, - после двух лет чудесных, но разочаровавших его приключений в дебрях Азии и по всей Африке. Он повидал Конго и Евфрат, Ганг и Нил, Янцзы и Енисей; он поднимался в горы Абиссинии и Сиама, Тибета и Афганистана; он не раз охотился в джунглях, и на него не раз охотились низкорослые темнокожие туземцы, не говоря уж о множестве мелких стычек, выпавших ему в городах и поселениях Востока..." Но: "Нигде не нашел он и следа Романтики". Однако: "К искреннему своему изумлению узнал он, что где-то далеко на мерцающем востоке есть страна, которая зовется Граустарк". И, добравшись до Граустарка, он вскоре разговорился со стариком, который вдруг горделиво выпрямил согбенную спину. "Я королевский оружейник, сэр! Мои клинки носит знать, а не солдаты, и я счастлив этому..." Понимаю. Это, наверно, традиция. "Мой прадед ковал клинки для принцев столетие назад. Сын мой будет ковать их после того, как я сойду в могилу, а затем ремесло перейдет к его сыну. Я, сэр, выковал дивный клинок с золотой рукоятью и ножнами, и маленький принц носит его по торжественным дням. Два года ушло у меня на этот клинок, и нет равного ему по красоте... Рукоять его усыпана рубинами и брильянтами, которые стоят 50.000 гаввос..." Пару страниц спустя Тракстон Кинг встречает "юную девушку поразительной красоты", и "в глубине его впечатлительного разума росла отчетливая надежда, что это дивное юное создание с мечтательным взором - не простая продавщица. В один краткий миг встречи ощутил он в ней внешность и осанку истинной аристократки". Что ж, я не стал читать книгу от корки до корки, но что скажете вы о такой истории? Она не слишком похожа на то, что нам показывают по телевизору, но разве от этого в нее меньше верится? В конце концов, разве автомобиль действительно может воспарить над гребнем холма в десяти метрах над асфальтом и, пролетев по воздуху, приземлиться на все четыре колеса без малейшего ущерба? Романы о Граустарке пользовались бешеным успехом в первые годы нашего столетия, но я не думаю, чтобы люди, читавшие их, относились к ним более серьезно, чем мы относимся к большинству произведений современной развлекательной индустрии. Закрыв эту книгу - я сидел тогда на скамейке Центрального парка, откуда виден был отель "Плаза", - я посмеивался, но тем не менее думал, что мне понравились бы люди, которым нравился Тракстон Кинг. Но неужели и в самом деле "простые продавщицы" - низшие существа по сравнению с "истинными аристократками"? И 1912 год был временем, когда еще жили социальные предрассудки, ничем не потревоженные и никем не искореняемые? Люди, которых я искал, читали не только легкий развлекательный хлам - они читали и Эдит Уортон. И в книге "Дом веселья", которую я начал читать как-то утром в своей комнате после завтрака в кафе, молодая женщина двадцати девяти лет ожидает на вокзале Грэнд-сентрал (мне пришлось сделать паузу и напомнить себе: это не нынешний Грэнд-сентрал, а небольшое кирпичное здание, которое знали мы с Джулией) поезда, которого все нет и нет. Она встречается со знакомым молодым человеком и принимает его приглашение выпить чаю в его квартире, неподалеку от вокзала. В квартире: "Лили со вздохом опустилась в одно из потертых кожаных кресел. - Как же это приятно - иметь собственную квартиру, целиком в своем распоряжении! Что за несчастье быть женщиной!" Молодой человек отвечает: "- Но ведь известно, что даже женщинам бывает доступна привилегия отдельной квартиры. - О да, гувернанткам... или вдовам. Но не девушкам, бедным, несчастным девушкам на выданье!" Она уходит из квартиры, "но едва она вышла на тротуар, как наткнулась на лощеного человечка с гарденией в петлице, который приподнял шляпу и удивленно воскликнул: - Мисс Барт! Как?.. это вы? Вот уж не ожидал. Такая удача! - сказал он, и она заметила, как поблескивает искорка любопытства в его глазах под морщинистыми веками". Она отвечает на приветствие - мужчину зовут мистер Роуздэйл - и "мистер Роуздэйл разглядывал ее с интересом и одобрением. Это был пухлый цветущий человечек, рыжеволосый еврей в щегольском костюме английского покроя". Она чувствует, что не должна говорить о своем визите в квартиру молодого человека, и вместо этого говорит, что была у портного. Но мистер Роуздэйл, оказывается, знает, что в этом доме нет никакого портного: он владелец дома и ему известно, что все жильцы здесь молодые холостяки. Она подзывает такси и по дороге на вокзал размышляет: "Отчего девушке приходится так дорого платить за малейшую попытку отойти от заведенного порядка? Почему невозможно совершить естественный поступок, не пряча его за завесой искусственных оправданий?" Она "досадовала" на самое себя, потому что "так просто было бы сказать Роуздэйлу, что она пила чай с Селденом! Уже одно то, что она заговорила вслух об этом событии, подчеркнуло бы полную его невинность". Ей следовало бы также принять предложение мистера Роуздэйла проводить ее до вокзала, поскольку "уступка могла бы купить его молчание. Со свойственной его племени точностью в оценке ценностей он счел бы, что прогулка в многолюдное послеобеденное время по платформе в ее обществе была бы для него недурственной прибылью, как бы выразился он сам. Он знал, конечно, что в Белломонте будет вечеринка, и без сомнения включал в свои расчеты возможность того, что его примут за одного из гостей миссис Тренор. Мистер Роуздэйл находился еще в той стадии восхождения по ступенькам светской лестницы, когда для него еще было весьма важно производить подобное впечатление". Узнал ли я из этих строк больше о чувствах, мыслях, убеждениях людей 1912 года? О женщине, написавшей эту книгу? Не сомневаюсь. Я читал книги, газеты, пока наконец как-то утром не понял, что ничего нового больше из них не извлеку. Какое-то время я читал журналы, затем отправился посмотреть старые фильмы, которые мне показывали два дня подряд в крохотной студии Музея современного искусства - этот просмотр устроил для меня Рюб. Удобно развалившись в кресле, я смотрел старые ленты, которые редко отличались качеством изображения - по большей части это были копии с копий. Но в этих старых фильмах двигались и жили настоящие люди 1909, 1910, 1911, 1912 и 1913 года. Я смотрел, как по странно выглядевшему Бродвею катится давно исчезнувший с улиц трамвай, видел, как он останавливается, как раскладывается лесенка, и женщины осторожно подбирают подолы доходящих до щиколоток юбок, чтобы спуститься по ступенькам. Видел, как бегут рысью кони, как, устав, они переходят на шаг. Прохожие пересекали улицу, и какой-то мужчина почти бегом скрылся с экрана, торопясь по делам, о которых уже никто не вспомнит. В беззвучной темноте студии я напоминал себе, что все эти картины, движущиеся передо мной на экране, когда-то были реальными. И старался восполнять недостающие звуки и цвета: трамвай, к примеру, был красным. Еще были стереоснимки в Музее Нью-Йорка - по большей части четкие, ясные, детальные. И с их помощью я разглядывал город 1912 года - сверху, со зданий различной высоты я смотрел на Центральный парк, на гавань, на реку. И видел Нью-Йорк с его высокими - но еще не настолько высокими - зданиями; Нью-Йорк, в котором еще довольно было простора и воздуха, который весь еще был пронизан солнцем. Время от времени на некоторых снимках я замечал клубочки дыма, поднимавшиеся из отдушин на крышах, и в это раз и навсегда застывшее мгновенье исчезнувший город прошлого становился вдруг реальным. Рюб звонил мне два-три раза на исходе дня, когда наверняка мог застать меня в номере. В первый раз он предложил поужинать вместе, но я отказался: процесс отделения от настоящего уже начался, и лучше всего было оставаться в одиночестве. Как-то он позвонил утром, прежде чем я спустился позавтракать - ему потребовались мои размеры одежды и обуви. Однажды утром - моросил дождь, и я шел по западной стороне Пятой авеню, держась поближе к частичному укрытию, которое предлагали деревья Центрального парка, - я отправился в музей "Метрополитен" на открытие новой выставки. И весь остаток утра и еще три часа, не считая обеда в ресторанчике музея, я бродил между стеклянными витринами и разглядывал манекены в нарядах, сохранившихся с 1910-1915 годов. Там, за стеклом, так маняще близко были кусочки реальности первых лет нашего века - настоящие нитки и пуговицы, вытканная в те годы ткань; глянцевито и тускло блестели меха, и победно сверкали искусственные украшения; там были настоящие перья и реальные краски. По фотографиям, рисункам, фильмам я уже знал, какие шляпы носили женщины в 1912 году; но здесь эти шляпы были настоящими. Громадные колеса-поля, прикрывавшие плечи; шляпы из полотна, соломки и даже меха; простые и украшенные искусными складками и извивами ткани, усыпанные искусственными драгоценностями, усаженные цветами и фруктами. Некоторые шляпы были без полей, зато с немыслимо высокой тульей, и одну из них увенчивала по бокам пара настоящих птичьих крылышек. Не принадлежала ли эта шляпка когда-то Голубиной Леди? Я жадно впитывал в себя впечатления. В стеклянных витринах висела настоящая одежда тех времен - если бы не стекло, к ней можно было бы прикоснуться. Там была юбка из голубой саржи, которую когда-то носила живая девушка, одна из многих, - юбка, зауженная книзу, которая заканчивалась чуть повыше лодыжек. Рядом с юбкой - вечерний плащ запахивающийся по всей длине, из сатина персикового цвета, с отделкой из белого меха; в таком плаще женщина действительно могла прохаживаться в фойе какого-нибудь нью-йоркского театра, ожидая начала забытой ныне пьесы, и я безо всякого труда представил себе, как она плывет через шумный многолюдный вестибюль. Белые туфли на высоких каблуках, видневшиеся из-под опушенного мехом края плаща, были очень похожи на современные, но все же не совсем; думаю, что дело в каблуках - было в них что-то... скажем, забавное. А вот мужские костюмы - левое плечо одного из них почти касалось стекла, и я сумел разглядеть мелкие ворсинки твида, - мужские костюмы были совсем как нынешние... Хотя нет, все же не совсем, все в них было сделано немножко по-иному: манжеты брюк поуже, лацканы какие-то не такие - поменьше, что ли. И сама ткань казалась с виду плотнее, и коричневого цвета было куда больше, чем я ожидал. Что до мужских шляп, то поля у фетровых шляп были шире, но это еще не все. Я не понимал, в чем заключались другие различия, хотя ясно видел, что они есть. Мне доводилось время от времени, отправляясь на прогулку с Джулией, надевать котелок, но эти котелки за стеклом чем-то отличались от моего. И еще там было множество кепи. Весь день я истратил, разглядывая старинную одежду и размышляя о ней. Наутро я вернулся на выставку и провел там почти весь день; тому же было посвящено почти целиком и утро третьего дня. Я занимался тем, чему меня когда-то учил Мартин Лестфогель в школе Проекта: смотрел вблизи, не отводя глаз, на все эти платья и плащи, туфельки и зонтики, шляпки и кепи, пальто, костюмы и широкие куртки с поясом, башмаки, сапоги и галоши - смотрел, покуда они не перестали казаться странными и нелепыми. Усилий потребовалось немало: прочие посетители приходили, смотрели, комментировали и уходили, а я все бродил туда-сюда по проходам между витринами, останавливался и старался увидеть эти вещи на городских улицах, увидеть мысленно, как они движутся по тротуарам, увидеть их не на выставке, а в жизни... И так продолжалось до тех пор, покуда где-то в середине третьего дня эти вещи в моих глазах больше не казались странными - они стали обычными, обыденными. И когда я ушел с выставки и по музейной лестнице спустился в современный Нью-Йорк, я уже знал наверняка, что приблизился к цели, что ощущаю вокруг, за тем, что видят мой глаза, реальность прошлого, которое, согласно Эйнштейну, существует одновременно с настоящим, - реальность Нью-Йорка начала столетия, который сейчас стал для меня вполне достижим. 13 Как-то днем я сидел в номере, листая журнал "Америкэн бой" за январь 1912 года, и вдруг понял - я готов. Я сидел, удобно развалившись в большом обитом кресле - я придвинул его к окнам, чтобы дневной свет попадал на страницы. На мне были джинсы и клетчатая рубашка из хлопка. И я понял, что приготовления завершены. Само собой, я не узнал всего о Нью-Йорке 1912 года, но ведь и современный человек не все знает о месте и времени, в котором существует. Я знал уже достаточно. В этот миг настоящего я знал то, что мне следовало знать, во что следовало верить, что прежде всего следовало ощущать: тот, другой Нью-Йорк тоже здесь и незримо раскинулся вокруг меня. Под моим окном, на той стороне улицы, лежал Центральный парк. Глядя сейчас на вершины его деревьев, я мысленно видел его аллеи, мостики, валуны, пруды - все, что перешло практически неизменившимся из одного столетия в другое. Парк существовал здесь и сейчас, как существовал он для Джулии и Вилли. И как существовал в такое же мгновение на исходе зимы 1912 года. Почти не изменившийся, парк вот уже больше столетия был частью каждого дня Нью-Йорка, "калиткой" в каждый его день. Я встал и начал одеваться. Одежда висела у меня в шкафу уже около недели; как-то вечером я обнаружил у себя в номере коробку от "Братьев Брукс", присланную Рюбом, а внутри нее был большой сверток: полный комплект, включая нижнее белье, бумажник и даже носовой платок. Сейчас я разделся и натянул нижнее белье - диковинный предмет туалета, цельнокроенный и застегивавшийся спереди на пуговицы. Далее последовали носки, к которым уже прикрепили штрипки парижской работы. За ними - пояс для денег из легкого бурого холста, увесистый и битком набитый золотом и старинными большими купюрами крупного достоинства, в том числе и тысячными. Сотню долларов я переложил в бумажник, затем застегнул пояс; это заставило меня слегка занервничать. Затем настала очередь рубашки в бело-зеленую полоску и жесткого съемного воротничка. В тесьме ворота рубашки уже была пара позолоченных запонок. Искусством надевания воротничка я овладел в совершенстве: заправить галстук в складку вокруг воротничка, запонкой прикрепить воротничок сзади к рубашке, надеть рубашку и воротничок, сомкнуть воротничок впереди второй запонкой и повязать галстук. В ванной комнате я полюбовался собой в зеркале. Воротничок оказался выше, чем я привык, и с двух сторон подпирал мою челюсть; было это слегка неудобно, да и выглядело соответственно. Потом я надел полуботинки - светло-коричневые, почти желтые, с тупыми выпуклыми носами и забавными широкими шнурками, которые на концах расширялись как маленькие ленточки. Точь-в-точь мой размер - недаром же Рюб меня расспрашивал. Полуботинки были не новые, разношенные - где только он их добыл? Манжеты брюк оказались такими узкими, что прежде чем натянуть их, пришлось снять ботинки. Я надел жилет, пиджак - все, как и брюки, приятного светло-коричневого оттенка, нахлобучил шляпу того же цвета, с круглой плоской тульей и загнутыми кверху полями, и вернулся к зеркалу в ванной. Неплохо. Мне нравился мой вид, и я знал, что он соответствует эпохе. В брюках был специальный карман для золотых часов, которыми меня снабдил Рюб, - они лежали в той же коробке от "Братьев Брукс", завернутые и снабженные ярлычком "Осторожно!". Носовой платок, белый с синей каймой, я сунул в задний карман брюк. И наконец, я насыпал в правый карман горсть мелочи из пластикового мешочка, в котором прислал ее Рюб. Я проверил монеты: все они были не позже 1911 года выпуска. Все прочие свои пожитки я сложил в мягкую современную сумку. Я уже договорился со службой отеля, что сдам их на хранение, покуда не вернусь из "путешествия". Перед зеркалом я послал последнюю улыбку незнакомцу с моим лицом, затем взял сумку и ключ от номера. Перейдя Пятьдесят девятую улицу, я вошел в Центральный парк. Я брел по парку не то чтобы бесцельно, но и не вполне представляя, куда иду, сворачивал наугад в ответвления аллей, нарочито углубляясь в парковые дебри. За моей спиной по асфальту аллеи процокали быстрые каблучки, и меня обогнала молодая женщина - становилось уже слишком поздно, чтобы в одиночку гулять в Центральном парке. Я брел наугад и вскоре нашел подходящее место - скамейку в глубине парка, так плотно окруженную деревьями и кустами в густой, еще летней листве и спрятавшуюся за длинным пологим холмиком, что город отсюда разглядеть было невозможно. Прямо передо мной высоко в прорехе между деревьями я видел небо на западе и клочья редких рассеянных облачков, освещенных заходящим солнцем. Я не стал заниматься тем, ради чего пришел сюда. Просто сел на скамейку, вытянул ноги и скрестил лодыжки. Я ни о чем особо не думал, но и не старался не думать. Просто сидел, рассеянно уставившись на выпуклые носы своих ботинок. В Проекте нас обучали самогипнозу - Данцигер считал, что он необходим, чтобы разорвать, как он говорил, миллионы мельчайших мысленных нитей, которые удерживают разум и сознание в настоящем. Нитей этих невообразимое множество - бесчисленные предметы, бесконечные факты, значительные и пустяковые истины, иллюзии, мысли, которые говорят нам, что мы находимся в настоящем. Но я-то давно уже понял, что гипноз мне больше не нужен. Я... как же описать то, что я делал? Я научился почти неописуемому мысленному трюку, когда гигантский объем знаний, который знаменует собой настоящее, который и есть настоящее, замирал в моем сознании. И сейчас я сидел в глубине парка и привычно ждал, пока не придет ощущение, что настоящее в моем сознании окончательно застыло. Я сидел, удобно опираясь растопыренными локтями на спинку скамейки, смотрел, как внизу, у земли, понемногу начинают сгущаться сумерки, хотя в небе еще царил день; быть может, я впал в некое подобие транса. Но я все еще слышал затаившееся вокруг настоящее, слышал пронзительный гудок такси, слышал, как высоко в небе гудит реактивный самолет. А потом все исчезло, и я открыл свое сознание мыслям и впечатлениям Нью-Йорка начала века, начала 1912 года. Я просто знал, что 1912 год существует, что он окружает меня, но не пытался ускорить процесс. Просто ждал, когда это ощущение обретет полную силу. Я смотрел на небо, видел последний отблеск солнца на верхушках деревьев, видел, как темнеет высокая синева, встречая вечер. Старая фраза, взятая неведомо откуда, сама собой всплыла в моей памяти, и я пробормотал ее вслух: "l'heure bleu" - синий час. Никогда прежде я не видел его, но сейчас и небо, и сам воздух у меня на глазах и в самом деле обрели оттенок прекрасной неотступной синевы. И вместе с этими синими сумерками странно и волнующе пришла приятная грусть. Во всяком случае для меня именно это и означал "синий час" - волнующее сладостно-печальное знание, что во всем огромном городе, окружающем меня, в высоких окнах 1912 года загорается свет, и горожане готовятся отправиться в особенные места для особенного времяпрепровождения, которое сулит синий час. "L'heure bleu" бывает не везде и не всякую ночь, а кое-где его не случается вовсе. Но в этот ранний манхэттенский вечер я ощущал его в полной мере - прекрасную одинокую радость и обещание, возможное лишь здесь и сейчас, и в следующий миг; синий час окружал меня со всех сторон, и если бы я просто поднялся и шагнул в остывающие синие сумерки, впереди меня ждал бы тот же синий час. Никуда не спеша, я встал и пошел по извивам аллеи, двигаясь более-менее в направлении Пятой авеню и Пятьдесят девятой улицы. Но не успел я еще дойти до них, как услышал звук, который навсегда отныне стал для меня звуком синего часа. Веселый трубный звук, не электрический сигнал, нет - это мой слух различил мгновенно, - а настоящий гудок, когда шофер открытого автомобиля сжимает пухлый резиновый шар на подножке рядом с собой. "Ду-ду-у!" - победно трубил клаксон; гудок повторился, и я, усмехнувшись, заторопился. И ничуть не удивился, когда, пройдя последний поворот аллеи, увидел на фоне неба синего часа очертания вновь одинокого отеля "Плаза". Не удивился, выйдя на Пятую авеню, которая вновь сузилась до прежних размеров. Не удивился, когда, двинувшись к Пятьдесят девятой улице, увидел, что все светофоры исчезли. А потом я остановился на обочине тротуара и безо всякого удивления взглянул на припаркованные у входа в отель "Плаза" на Пятьдесят девятой громоздкие такси - места для пассажиров отгорожены, шофер восседает один под небольшим тентом. Что меня и вправду застало врасплох, так это то, что фонтана перед отелем еще не было. Зато слева от меня, на той стороне улицы, в синих сумерках все так же восседал ничуть не изменившийся генерал Шерман на своем огромном позолоченном скакуне. Стоя на краю тротуара, я разглядывал отель и думал, что выглядит он точно так же - только сейчас вокруг не было ни единого здания выше "Плазы". По торцу отеля беспорядочно рассыпались светящиеся окна номеров, и у меня на глазах вспыхивали все новые. Прямо от "Плазы", на другой стороне Пятой авеню, светились окна другого большого отеля, а по диагонали от "Плазы" - третьего. Это скопление больших отелей, оживающих в новорожденных сумерках, показалось мне захватывающим зрелищем, я смотрел и не мог насмотреться на то, как в неспешно темнеющем небе Манхэттена зажигаются все новые и новые прямоугольники желтого света. В преддверии весны 1912 года. В "l'heure bleu". А затем одновременно случились три чудесных происшествия. Я увидел, как на край тротуара перед входом в отель "Плаза" со стороны Пятьдесят девятой въехало такси - высокий красный короб за спиной шофера, сидящего перед почти вертикальным рулем. Не успело такси остановиться, как задняя дверца над краем тротуара распахнулась, и оттуда вышла - а вернее сказать, выбежала, ей даже не пришлось наклоняться, такая высокая крыша была у такси - девушка. Она пошла по тротуару - улыбающаяся, счастливая, в шляпе с необъятными полями и длинном узком светлом платье; когда она ступила на лестницу, рука ее скользнула вниз и подобрала подол. Едва взволнованная девушка поднялась по лестнице, чья-то рука распахнула изнутри и придержала для нее дверь, и тогда я услышал хлынувшую из дверей музыку, непривычный оркестр, в котором громче всего звучали скрипка и фортепьяно; у мелодии был быстрый, почти современный ритм. И в тот самый миг, когда я услышал музыку и увидел, как девушка входит в отель, произошло кое-что еще. Красное такси сползло с тротуара на мостовую, я увидел, как рука шофера, затянутая в перчатку, сжала пухлый мячик клаксона, услышал радостное "ду-ду-у!", и именно в это мгновение, когда эхо гудка еще дрожало в синих сумерках, вдруг разом и беззвучно вспыхнули все уличные фонари вдоль Пятьдесят девятой улицы и по Пятой авеню, и головокружительное наслаждение всколыхнулось во мне, и я шагнул на мостовую - к отелю "Плаза", к музыке, к тому, что ждало меня впереди. 14 Я перешел Пятьдесят девятую улицу, по которой навстречу мне безобидно ползли лишь три медлительных авто, да вдалеке горел электрический глаз трамвайчика. Входа в отель "Плаза" с Пятой авеню не существовало; правда, знакомые колонны были на месте, но между ними тянулась стеклянная витрина, а за ней сверкал великолепием ресторан, заполненный посетителями в вечерних костюмах. А потому я вошел в "Плазу" с Пятьдесят девятой улицы и вслед за музыкой по выстланному ковром коридору прошел в "Чайную комнату". Оркестр наяривал рэгтайм - фортепьяно, труба, скрипка и арфа, которую дергала и терзала поводившая плечами дама в длинном бледно-лиловом платье. Мужчины в костюмах, жилетах, при галстуках, женщины почти все в шляпах - огромных шляпах с необъятными полями или в чалмах. Одну чалму венчало двухфутовое страусовое перо, возвышавшееся прямо надо лбом хозяйки; оно ритмично раскачивалось, и можно было проследить, как оно передвигается по залу. Я смотрел, слушал, улыбался; слова песни были мне знакомы, но что же выделывали эти люди? Конечно, они двигались в такт ритму, еще как двигались - плечами, руками, бедрами, ногами, головами. Некоторые женщины нелепо выворачивали левую руку, упираясь ладонью в бедро, а локоть двигая прямо перед собой. У других руки безвольно болтались вдоль тела. Мужчины то и дело наклоняли своих партнерш назад, почти горизонтально. Песня закончилась внезапно. "Погляди на пару, что танцует рэгтайм, - мысленно напевал я, - погляди, как они задирают ноги"; и то же самое проделали танцующие, все как один, коротко лягнув одной ногой воздух у себя за спиной. Вдруг все хором пропели последние слова песенки: "Это медведь, это медведь!" - и прокричали во все горло: "ЭТО МЕДВЕДЬ!" Музыка оборвалась, и танцоры дружно сгорбились, косолапо побрели по залу, шаркая ногами и скалясь - я только сейчас сообразил - в подражание медвежьей походке. Это было нечто! Возле меня остановился официант в темно-зеленом костюме, отделанном золотым галуном. - Вы один, сэр? Я подтвердил, и он озабоченно огляделся, хмурясь, впрочем, чисто символически. - Боюсь, сэр, у нас нет свободных столиков. Не хотели бы вы подсесть к кому-нибудь? Он кивком указал на столик, за которым сидела в одиночестве молодая женщина. Она улыбнулась и кивнула. Я не возражал, и официант провел меня к столику. На женщине была чалма с пером; когда я подошел, она вдевала сережку. - Чай на две персоны? - осведомился официант, и я взглянул на соседку: - Это удобно? Она вновь кивнула. - Обычно я не такая храбрая, но я очень не люблю сидеть одна на the dansant. На чаепитии с танцами. - О, я знаю, что такое the dansant, - отозвался я, отодвигая стул. - Я безупречно владею французским. L'heure bleu! - Tiens, - сказала она. - Croissant! [Ну, рогалик! (фр.)] Мой запас французских слов был почти исчерпан; я задумался, могу ли рискнуть, и все же рискнул: - Merde! [Дерьмо! (фр.)] Однако она рассмеялась; мы улыбались друг другу, и все шло прекрасно, и я рад был тому, что оказался именно здесь, потому что хорошо помнил, какое мрачное, ни с чем не сравнимое одиночество охватывает порой, когда оказываешься во времени, где не знаешь ни единого человека из живущих на земле. И поэтому так славно было сидеть за этим столиком, болтать и смеяться. Официант вернулся с подносом, на вид серебряным, и скорее всего так оно и было. Он расставил чашки, блюдечки, кувшинчики со сливками - все из белого китайского фарфора, разложил изящные ложечки и полотняные салфетки. Во время этой церемонии я смотрел на девушку, сидевшую напротив меня, и благодаря чалме в памяти у меня всплыло слово: "Джотта". Пяти лет от роду я несколько месяцев прожил у тети, которая в двадцатые годы была, как тогда говорили, сорванцом. Однажды в шкафчике она наткнулась на головной убор, который носила тогда, - изящную чалму с высокими перьями и множеством фальшивых драгоценностей, не слишком отличавшуюся от той, что носила моя нынешняя соседка. Тетя надела чалму и сплясала - отменно, как мне показалось - танец, который она назвала "чарльстон", напевая при этом песенку своей юности "Джа-да". И танец и песня мне чрезвычайно понравились, и иногда, по моей просьбе, тетушка танцевала вновь и пела, а я веселил ее, пытаясь подражать. Песенка понравилась мне, потому что ее слова были совершенно бессмысленными. Мы танцевали и пели: "Джотта", такт - и снова: "Джотта!" Еще один такт, а затем шла часть, которая более всего пришлась по нраву простодушному пятилетнему мальчику: "Джотта, джотта, джинк-джинк-джинг!" И сейчас девушку, сидевшую напротив меня и разливавшую чай, я мысленно окрестил Джоттой. Она сказала, что ее зовут Хелен Метцнер, и я тоже представился - Саймон Морли; но, на мой взгляд, имя Хелен совершенно не подходило к ней. Она показалась мне смутно знакомой, напомнила кого-то, кого я знал прежде, а потому навсегда осталась для меня девушкой по имени Джотта. Мы занялись чаем, она насыпала сахар и принялась сосредоточенно его размешивать. Затем, в поисках темы для разговора вернувшись к нашему шутливому обмену французскими словами, сказала: - Ваш акцент не совсем такой, как у многих французов. Намного лучше, конечно! - Конечно. Это ведь они не сдали экзамена по акценту. - Девушка улыбнулась, ожидая продолжения; она была хорошенькая. - Даже тем, кто родился французом, французский акцент дается не всегда. Поэтому в восемнадцать лет все французы сдают экзамен на акцент. И хотя они много репетируют и специально полощут горло, все равно одиннадцать процентов проваливают экзамен, и тогда их высылают из Франции навечно. - И выдают им ужасный красный паспорт, - добавила она. - И позволяют ненадолго приехать домой только раз в десять лет. - Allo, maman! [Привет, мама! (фр.)] Я п'иехал! - Sacre bleu! [Черт возьми! (фр.)] И так надо'го! Мы расслабились, перевалив через основные трудности начала знакомства. Музыканты вернулись и заиграли незнакомую мне мелодию, но тоже рэгтайм. - Ну что же, - сказала Джотта, - это ведь чаепитие с танцами. Чай нам принесли, теперь, может быть, станцуем? Я ношу обручальное кольцо, и моя левая рука лежала на столе так, чтобы соседка могла хорошо его рассмотреть - я не хотел никаких недоразумений. - Мне очень жаль, - сказал я и правдиво добавил: - Я не умею танцевать этот танец. - О, конечно же умеете - это ведь так просто! Посмотрите на них. Мы наблюдали за танцорами, которые выделывали то же, что и в прошлом танце. Затем маленький оркестр переключился на давно знакомую мне мелодию "Рэгтаймовый оркестр Александра" [песня, с которой началась популярность рэгтайма]. Я заулыбался и начал напевать те немногие слова, которые помнил: "Живей! Вперед!" И тут Джотта вскочила. - О да, живей вперед, в рэгтаймовый оркестр Александра! - пропела она, вытянув руки, и мне ничего не оставалось, как встать и последовать за ней на эту безумную танцевальную площадку. Я был прав - так танцевать я попросту не мог. Но и Джотта была права - мог. Вроде того. Она более-менее вела меня, направляя и спасая от опасностей. А я подражал движениям, которые видел вокруг, - поводил плечами, лягал ногой воздух, когда то же делали все остальные, вертелся - словом, выкладывался изо всех сил, и было это забавно, возбуждающе, даже весело; мы хохотали во все горло. Но когда маленький оркестрик под арками притих, наклоняясь, чтобы перевернуть страницы, у меня хватило здравого смысла сбежать с танцевальной площадки. Мы вернулись за стол и пригубили чай - он уже остывал. Мне нравился этот людный зал, наполненный слитным гулом голосов и смеха и веселым треньканьем фарфора. Я откинулся на спинку стула, разглядывая великолепные огромные шляпы, поискал взглядом девушку, которая вышла из красного такси, и не нашел, тогда я поискал взглядом двухфутовое страусиное перо и тотчас заметил, как оно колышется над танцевальной площадкой. Затем музыканты заиграли: "О, славненькая куколка", и я понял, что никуда мне не хочется отсюда уходить. Но я принудил себя наклониться через стол к Джотте и сказать: - Здесь весело, очень весело, но я только что приехал... издалека, - добавил я правдиво. - И... - следующие слова, едва я успел их произнести, вдруг тоже оказались правдой, - совершенно выбился из сил. - Еще бы! Со мной было то же самое, когда я прибыла сюда; Нью-Йорк так возбуждает. Вы остановились в "Плазе"? - Да. Я получил счет - два доллара - и дал три. - И я тоже. Спасибо за чай, - сказала она и грациозно отпустила меня словами: - Я останусь и допью свой. Bonne nuit, monsieur! [Доброй ночи, месье! (фр.)] Я думал, что сразу поднимусь в номер, но - я был чересчур взбудоражен - в вестибюле прошел мимо лифтов и вышел из отеля в ночь 1912 года. Стоя на краю тротуара, в новорожденной темноте, я смотрел на Центральный парк. L'heure bleu закончился? Вне всяких сомнений. Деревья и кустарники парка сейчас тонули в бесформенной черноте. Под уличными фонарями лежали круги водянисто-оранжевого света, переламывались на бордюре и серебрили трамвайные рельсы. Я поднял взгляд на небо; на заре столетия воздух был еще чист, и яркие звезды сияли над самой головой, совсем как в то время, когда жили мы с Джулией. На той стороне улицы женщина и мужчина, державший шляпу в руке - было еще тепло, как днем, - сошли с тротуара и неспешно двинулись наискосок к заманчивому ряду светящихся шаров перед отелем "Савой". По мостовой разнесся мерный дребезжащий рокот троса в щели между рельсами трамвайчика - слева по улице ко мне тащился вагончик. Я смотрел, как из круглого электрического глаза вагончика скользит по неровным камням мостовой трепещущий свет. Кое-что озадачило меня: по обе стороны от вагона, скользя по мостовой вместе с ним, ложились прямоугольники света. И только потом я разглядел, что вагон открытый, без бортов, и можно было разглядеть пассажиров, которые сидели на скамьях во всю ширину вагона, без прохода посередине. Дюжины две школьников-подростков сидели в вагоне, под светом потолочных ламп, болтали и смеялись - все девочки с длинными волосами, некоторые с косами во всю длину спины; мальчики все в костюмах, при галстуках, с жесткими воротничками. Это был открытый летний вагон, видимо, его наняли для прогулки в этот по-весеннему теплый вечер. Теперь я разглядел и потолочные лампы: светящиеся шары из стекла с острыми кончиками - такими они вышли из рук стеклодувов. Кондуктор в синей форменной одежде стоял в небрежной позе снаружи на подножке, тянувшейся вдоль всего вагона. Две девочки - у одной в волосах был большой розовый бант - сидели рядышком; одна увлеченно говорила что-то, жестикулировала, другая слушала, кивая и улыбаясь. Этот замечательный открытый вагон неспешно катился мимо меня, и прямоугольник света, бежавший рядом с ним, пересек бордюр тротуара и на долю секунды блеснул на округлых носках моих ботинок. Девочка, которая слушала речи подруги, все так же кивая в такт ее словам, случайно глянула в мою сторону, и я - вдохновленный этим чудесным зрелищем, - повинуясь порыву, вскинул руку и помахал ей. Она заметила меня, и даже в этот краткий миг я успел подумать: а помахала бы мне в ответ девушка из 1880 года? Нет, безусловно нет. Или девушка из последней четверти двадцатого столетия - стала бы она махать из окна автобуса на этой же самой улице? Нет, она побоялась бы, что ее неверно поймут. Но эта юная жительница Нью-Йорка сейчас, прекрасным весенним вечером совсем еще нового столетия, увидела, что я помахал ей, тотчас улыбнулась и, не задумавшись, не поколебавшись, помахала в ответ. Всего лишь легкий трепет пальцев девочки, проезжавшей мимо, но этот жест сказал мне, что меня видят, что я действительно стою на тротуаре в это самое мгновение. И еще этот жест, этот мгновенный, без рассуждений, искренний отклик сказал мне, что я пришел во время, которое стоит защитить. Островок света, замедляя бег на подходе к Пятой авеню, прокатился мимо, и я понял, что на сегодня с меня достаточно. Вокруг в темноте ночи лежал и ждал меня новый город, лежало и ждало все, что он мог уготовить мне. Но пока что я был доволен и тем, что есть, и почти желанная усталость завладела моим телом и сознанием. И я вернулся в отель - получить номер, подняться в него, съесть заказанный ужин. И наконец отправиться в постель и - поскольку я не захватил с собой чемодана - уснуть прямо в своем забавном нижнем белье. 15 На следующее утро я одевался, поглядывая вниз из окна своего номера на Центральный парк, чтобы отвлечься от того, что приходится облачаться в несвежее белье. Я терпеть не могу ходить в грязной одежде, особенно в несвежих носках, а потому, наспех позавтракав, я отправился в галантерейный магазинчик на Шестой авеню. И в соседнем магазине, поддавшись внезапному порыву, я приобрел "кодак" в красном кожаном футляре. Подумывал я и о пальто, но решил, что весна уже установилась и оно мне не понадобится. Вернувшись в свой номер и приняв душ, я отправился на неспешную прогулку по Пятой авеню со своим новым фотоаппаратом. Для начала я снял отели "Плаза" и "Савой". Оба эти здания будут внове для Джулии и покажутся ей поразительно высокими. Прямо впереди - остроконечная крыша нашего старого знакомого, особняка Вандербильдтов. Но вот что это за два высоких здания за особняком? Я запечатлел их на пленке и постоял немного, глядя вдоль Пятой авеню. Значит, так и выглядит Нью-Йорк 1912 года? В таком случае он мне нравится. Нельзя не признать, что Нью-Йорк девятнадцатого столетия выглядит... скажем так: уродливо. Дома теснятся, давятся, сбиваются в толпу... Если мне и нравится Нью-Йорк девятнадцатого века, то отнюдь не из-за его внешнего облика. Но этот город, где дома хоть и высокие, но не вырастают до подавляющих размеров и не стоят вплотную друг к другу, - этот город был просторным, открытым; солнечным; меня осенило, что именно так через много-лет все еще выглядит Париж. Я отправился прогуляться по Пятой авеню; рановато еще было идти на Бродвей охотиться за тем, что я надеялся и одновременно страшился отыскать. Мой фотоаппарат был для меня такой же новинкой, что и город, раскинувшийся вокруг, а потому я делал снимок за снимком, не уставая: щелк-щелк. Я перешел через Пятьдесят девятую улицу, чтобы выйти на Пятую авеню, обернулся и увидел, что ко мне катит, громыхая, двухэтажный автобус. Я слыхал о таких, но прежде никогда не видел, а потому не мог его не сфотографировать. Глядя в видоискатель на приближавшийся ко мне автобус, я с изумлением обнаружил, что он зеленого цвета; мне-то всегда казалось, что эти автобусы были красными. Я постарался, чтобы на снимке запечатлелось как можно больше зданий. Джулия придет в восторг от нового облика Пятой авеню. Потом я двинулся через улицу, чтобы лучше рассмотреть особняк Вандербильдтов, и тут успел вовремя навести фотоаппарат, чтобы сфотографировать человека, подглядывающего за девушками. Он, наверно, надеялся заметить мелькнувшую лодыжку. А я случайно сфотографировал кое-кого еще, кто потом во множестве попадался мне на глаза в этом Нью-Йорке, - уличного зеваку возле фонаря. Джулии приятно будет услышать от меня, что особняк Вандербильдтов выглядел точно таким же, каким мы видели его по воскресеньям, прогуливаясь по Пятой авеню к Центральному парку - причем Джулия постоянно гадала, как выглядит особняк внутри, а я неизменно предлагал ей заглянуть и посмотреть, а Вандербильдтам сказать, что мы просто проходили мимо. Через ворота на Пятьдесят восьмой улице к особняку подъехала машина, и я подошел поближе, решив украдкой сделать снимок, но меня застигли на месте преступления. Фотоаппарат у меня был большой, спрятать его трудновато, и на Пятьдесят седьмой улице, когда я собирался переходить на ту сторону, показалась открытая машина, с пыхтением катившая к Пятой авеню. Я легко мог бы перебежать дорогу перед ней, но вместо этого поднял "кодак", притворяясь, что фотографирую что-то другое, что расположено выше и впереди. И сделал снимок автомобиля, который проехал мимо, и красавица, сидевшая в нем, одарила меня высокомерным взглядом. Молодой парень за рулем насвистывал мотивчик танца под названием "индюшкин бег", и я, зашагав вслед за автомобилем, негромко напевал: "Все это делают, делают, делают!" Так занятно было идти - а вернее, неспешно прогуливаться - по этой солнечной и праздной улице. Впереди на тротуаре играли ребятишки, и когда я остановился, чтобы запечатлеть и эту сцену, меня снова застигли на месте преступления - какой-то светловолосый мальчуган, когда я проходил мимо, окликнул меня: - Мистер, эй! Вы мою фотку щелкнули? - Нет, - ответил я, - ты в фотоаппарат не помещаешься. Эта бородатая шутка прозвучала, как видно, впервые в мире; мальчуган уставился на меня, расплылся в ухмылке и тотчас же бросился проверять шутку на девочке, игравшей чуть позади: - Мистер говорит, что ты в аппарат не влезаешь! Я вдруг узнал здание с навесом, видневшееся впереди, - отель "Сент-Регис". Пройдя еще квартал, я сделал снимок отеля на углу. Из-под навеса и из-за ограды доносились голоса и веселое позвякивание фарфора. Обед? Я глянул на часы - одиннадцать с небольшим; там накрывали завтрак. Жаль, что я этого не знал - сидел бы сейчас под навесом и смотрел, как мимо движется редкий и неторопливый поток транспорта. Я шел дальше, глазея по сторонам и чувствуя себя счастливым. На пути мне встретилась свадьба, и я запечатлел на снимке невесту, улыбавшуюся мне, моему фотоаппарату, всему миру. Пока я стоял, перематывая пленку, мимо меня прошла парочка; лицо женщины было веселым и прекрасным. Она была молода, не старше тридцати, и мне пришло в голову, что родилась она примерно в то время, когда я встретил Джулию. И что к тому времени, когда родился и жил я сам, она уже... Но об этом мне думать не хотелось. Они прошли дальше, но я все равно сфотографировал их - рядом с каким-то внушительным зданием. Сфотографировал, потому что здесь, в 1912 году, они были молоды, а еще - ради двойного шпиля собора Святого Патрика, одиноко высившегося впереди на фоне неба: Джулию порадовало бы, что строительство обоих шпилей наконец завершено. И еще я сделал этот снимок ради пожарного гидранта на кромке тротуара, фонаря на углу... и ради того, чтобы уловить это тихое мгновение прекрасного, навсегда ушедшего дня. Десяток-другой шагов - и эта пара свернула к зданию, которое на снимке рядом с ними. Минуту спустя я сам прошел мимо входа и, увидев вывеску "Отель "Готэм", стал гадать, что понадобилось там моей молодой паре; потом задумался, женаты ли они, и втайне понадеялся, что нет. И пошел дальше, гадая, с какой стати мне на это надеяться. Прямо впереди, на юго-западном углу Пятьдесят третьей улицы, прежде была "Танцевальная школа Аллена Додсуорта". Ничего подобного. Вывеска исчезла, хотя само здание осталось на месте. Меня это не удивило: судя по танцам, которые я видел вчера, вряд ли Аллен Додсуорт мог им обучать. Жив ли он еще? И что находилось на этом самом углу в мое собственное время? "Тишмен-билдинг"? Не уверен. Проходя мимо одного из огромных старинных особняков Пятой авеню, который был мне так хорошо знаком, я оглянулся и отошел немного в сторону, чтобы запечатлеть, как старая Пятая авеню на переднем плане обрамляет новую Пятую авеню двадцатого века и возвышающиеся за ней громадные фешенебельные отели. Должно быть, это соседство приводит в ярость владельцев особняка. Щелк-щелк, снимок за снимком. Прямо передо мной протянулась улица, и огромный старинный особняк безмятежно занимал добрую половину тротуара, слева высился собор Святого Патрика, а впереди, наискось к южной стороне улицы (привет, дружище!) - отель "Бекингем", который казался таким же вечным, как собор... Но я-то знал, что вижу призрак. Потому что когда я ловил эту сцену в окошечко видоискателя, я видел также, стоя на Бекингемской площади в далеком будущем, магазин "Сакс" на Пятой авеню, с виду такой же вечный и неизменный. Что же, "Сакс" тоже стал старинным моим другом. На Сорок девятой улице я, едва ступил за угол, остановился, заглядевшись на серый лимузин, на шофера в серой униформе, восседавшего на открытом переднем сиденье; согнувшись в три погибели над рулем, он свернул с Пятой авеню на Западную Сорок девятую улицу, сделал точный U-образный разворот и остановился перед внушительным кирпичным зданием. Шофер выскочил из машины и встал почти навытяжку у задней дверцы, выходящей на обочину тротуара. Затем лакей в ливрее распахнул настежь двери особняка, и оттуда выплыла живописная компания и направилась прямиком к ожидавшему ее лимузину; лица людей выражали непоколебимую уверенность в мире и в месте, которое они занимают в нем. А потом еще несколько минут я просто стоял, прислонившись спиной к нагретой солнцем стене дома, и смотрел на другие лица, проплывавшие мимо меня по Пятой авеню, и жалел, что у меня недостает духу поднять фотоаппарат и впрямую, не скрываясь, запечатлеть некоторые из этих лиц. Что думали они, эти жители 1912 года, шаркая или топоча подошвами своих кожаных ботинок? Кто они были? Люди иных эпох не могут быть точно такими же, как мы, если не считать забавной одежды. Эти лица были совсем другими, даже у детей - лица, вылепленные мыслями, событиями, чувствами - всем, что составляет уникальное и неповторимое течение эпохи. Так что же они говорили мне, эти лица? Мне думалось, что они... безмятежны. Что большей частью они бодрые, с широко открытыми глазами - лица людей, которые осознают нынешний день и наслаждаются им. И... что еще? Было ведь что-то еще. Да, решил я, на лицах нет испуга. И почти ни у кого - тревоги. И ни в одном лице я не нашел злости. Эти люди, которые шли мимо меня по Пятой авеню, по своему миру и времени, казались мне уверенными и в ми