мне тоже следовало купить газету - завтра распродажа в "Вэнамейкере"! Вы не возражаете, если я вырву их объявление - совсем малюсенький кусочек? Конечно же я возражал - против того, чтобы она входила в мой номер. Однако, оказавшись в номере, я просто стоял и ждал, покуда она отыщет объявление "Вэнамейкера" и аккуратно вырвет из газетного листа кусочек, касающийся обувной распродажи, - я ни на миг не поверил, что Джотта отправится туда. Затем я подошел к двери, распахнул ее и сказал: - Стало быть, встречаемся в шесть. В вестибюле. - Разумеется, в вестибюле, а где же еще? И она вышла, а проходя мимо меня, уже в дверях, состроила гримаску и усмехнулась; мне оставалось только поднять глаза к небу и покачать головой. 23 Это исполинское лицо 1912 года навсегда останется для меня символом Великого Белого Пути. Это был замысел Арчи, временного нью-йоркца: он направил наше такси на запад по Тридцать второй улице, и едва мы свернули на Бродвей, нашим взорам предстало оно. И когда мы с Джоттой дружно высунули головы из окна такси, во все глаза уставясь на гигантский лик, огромный электрический глаз подмигнул нам. "Нью-Йорк таймс" писала о захватывающей новинке Бродвея - о движущихся электрических картинах; кроме этого лица, была еще летящая во весь опор колесница на крыше "Нормандии" - самая настоящая колесница, у которой бешено вращались колеса, мелькали копыта коней и щелкали бичи. - Нью-Йорк от этих картин без ума, - сказал Арчи, и я закивал, улыбаясь. - И я тоже. Перед нами лежал ночной Бродвей, так разительно отличавшийся от тихой улицы, по которой я часто проходил днем. Сейчас здесь царила толчея - и на тротуарах, залитых слепящим белым светом, и на мостовой. Это был воистину Великий Белый Путь, без единого пятнышка неонового света; фары автомобилей и трамваев, витрины магазинов и вывески театров - везде ослепительно горели прозрачные остроконечные лампочки, источая яркое белое сияние. И Арчи ухмылялся, откинувшись на спинку сиденья, - это был его город; он словно бы сам лично ввинтил каждую лампочку в окружавшую нас сверкающую белую россыпь. Но тут он меня разочаровал. Шофер свернул налево, пересек улицу, направляясь к парку и - что мне совершенно не понравилось - к парадному входу отеля "Астор". Но я вовсе не хотел оказаться там, в месте, которое существует и в моем собственном времени, где я бывал тысячу раз... И Джотте, которая украдкой поглядывала на меня, тоже этого не хотелось. Однако мы вошли, направились к лифтам, где Арчи - истый мистер Манхэттен - попросту кивнул мальчику-лифтеру и пальцем указал прямо вверх. И когда лифт прибыл на место, мы оказались в висячем саду отеля "Астор" - я и не подозревал о его существовании! Висячие сады есть по всему городу, сообщил Арчи, когда нас проводили к столику с видом на Бродвей - и в отелях, и даже на крышах театров, иногда в хорошую погоду там даются представления под открытым небом. Только рассевшись по местам, мы ощутили тепло, исходившее от огромных газовых обогревателей - они были расставлены по всему периметру сада. А потом под мерцающим звездным небом мы пили - что же еще? - шампанское. И разговаривали. Вернее, говорил в основном Арчи, а я по большей части задавал вопросы. Этот высокий, симпатичный, рыжеусый и веснушчатый молодой человек оказался майором армии Соединенных Штатов и - что меня совершенно не удивило - главным помощником президента Тафта; ту же должность он занимал и при предыдущем президенте Теодоре Рузвельте. И я кивнул, потрясенный, и вспомнил их ночную встречу у "Флэтирон-билдинг". Но сейчас, добавил Арчи, у него шестинедельный отпуск, он нуждается в отдыхе (не сказал бы, что он выглядел усталым). Вначале он побудет некоторое время в своем любимом Нью-Йорке, а потом - "проведу несколько недель в Европе". - Вот как? И когда же вы отправляетесь? И он этак непринужденно ответил: - В следующую среду, на "Кампании". Она маленькая и тихоходная, но мне это нравится, а кроме того, это пароход компании "Кунард Лайн", так что я предвкушаю приятное путешествие - я не подвержен морской болезни. У меня есть друг, Франсуа Милле, известный художник, - добавил он с ноткой гордости в голосе, - он отплывает сегодня в полночь на "Мавритании". Он не захотел дождаться меня - можете себе представить, ему не нравится Нью-Йорк! - В полночь? - с интересом переспросила Джотта. - О да! Знаете, там всегда бывает необыкновенно весело. Послушайте, а почему бы нам не побывать на отплытии? Вам понравится, это очень похоже на гигантскую вечеринку. "Рюб... вы уверены, что это и в самом деле Z?" Мы допили шампанское под открытым небом, покинули "Астор" и, завернув за угол, пересекли Бродвей. Арчи упорно не хотел говорить, куда мы направляемся, но еще переходя - именно переходя, а не перебегая - улицу, почти не глядя по сторонам, просто пробираясь между еле ползущими автомобилями, я увидел восседавшего перед входом большого каменного грифона и узнал ресторан "Ректор". Изнутри он оказался огромен, роскошен и великолепен; в зале, где сияли хрустальные люстры, было многолюдно. Нам пришлось подождать, но Арчи здесь знали, так что ожидание оказалось не слишком долгим. Усевшись за стол и заказав неизбежное шампанское, мы с Джоттой разглядывали салфетки с вышитыми на них грифонами; те же знаменитые ректоровские грифоны были вышиты на скатерти, выгравированы на бокалах и столовом серебре. Арчи, почти что коренной нью-йоркский житель, глядя на нас, наслаждался произведенным впечатлением. Затем он принялся развлекать нас историями из жизни "Ректора": рассказал о бывшем жокее, ныне разбогатевшем, который время от времени приказывал своему великану слуге вынести на крышу "Ректора" небольшую пушку и там палил из нее в честь различных событий - к примеру, в честь собственной свадьбы; о богатом шахтовладельце с Запада, который ежегодно появлялся в "Ректоре", и всякий раз жилетный карман у него был набит жемчужинами - он рассыпал их по столу и перебирал, забавляясь. Огромные яблоки, рассказывал Арчи, привозят из Франции в разгар сезона; их выращивают, наклеивая на бока бумажные ярлычки с грифоном, и они так и поспевают с торговой маркой "Ректора". Нас окружала элегантная публика, оркестр здесь был замечательный, и я, слушая вполуха болтовню Арчи, удивлялся, как много, оказывается, песенок этой эпохи сохранилось в позднейшие времена: играли "При свете серебристой луны", "Кто сейчас ее целует", "Свидимся сегодня во сне", "О, славненькая куколка". И вдруг, прямо посередине "Позволь мне назвать тебя милой" - Арчи только что закончил рассказ о яблоках из Франции, - оркестр оборвал мелодию на полуноте и стремительно заиграл "Я в кого-то, в кого-то влюбляюсь", и Арчи, деликатно перегнувшись через столик, восторженно прошептал: - Вот он, глядите! У входа! Я оглянулся и увидел мужчину лет пятидесяти с небольшим, в вечернем костюме - он кивал, улыбался, слегка кланялся, принимая рукоплескания. Затем он направился к оркестру. - Хочет их поблагодарить, - пояснил Арчи, - как обычно. - Кто это? Мой вопрос явно ошарашил Арчи: - Виктор Герберт [композитор, создатель комических опер и оперетт], конечно! Всякий раз, когда оркестранты видят его в дверях, они тотчас начинают играть какое-нибудь его произведение. А он неизменно подходит их поблагодарить - видите? Весьма любезный человек. Мы заказали ужин, Джотта легонько толкнула меня локтем в бок, чтобы я налил ей еще шампанского, и, после того как мы пригубили бокалы, я спросил Арчи, знает ли он Элис Лонгуорт. Разумеется! Элис знают все, она верховодит в компании, к которой он имеет честь принадлежать. Вот как, отозвался я. И какая же она, Элис Лонгуорт? - Сумасбродка, сущая сумасбродка! Ее муж Ник - член палаты представителей Конгресса, но она ни в коей мере не считает это обстоятельство преградой своим порывам. Если вы проснетесь в три часа ночи от того, что кто-то бросает камушки вам в окно, можете быть уверены, что внизу найдете Элис, которая заставит вас одеться и присоединиться к какой-нибудь импровизированной вечеринке. Мы с Элис как-то играли в гольф, гоняя мячик по совершенно пустынным улицам Вашингтона, причем в самый неподходящий час. Надеюсь, они с Ником сумеют выбраться в Нью-Йорк хотя бы за день до моего отплытия. По-моему, ужин - мне досталась баранина на ребрышках - был лучшим из всех, что выпадали в жизни на мою долю. Затем - в конце концов, это был мой вечер - я заказал бренди и стал расспрашивать Арчи о его знакомых президентах - вот тогда он посерьезнел. Он безмерно уважал и почитал президента Тафта, Тафт очень нравился ему, быть его помощником - большая честь. Но настоящей любовью Арчи, как я понял по его почтительному тону, был президент Теодор Рузвельт. Что же так восхищает его в Рузвельте? Что ж, Т.Р. всегда остается самим собой. Как-то он отправился на пешую прогулку с французским послом, и когда они дошли до Потомака, отослал своих телохранителей из секретной службы. Затем (день был летний, отменный) президент и посол разделись, всласть наплавались в Потомаке, выбрались на берег, посидели на камнях, обсохли на солнышке, оделись и пешком вернулись в Белый дом. Рузвельт независим и обладает чувством юмора. Но нрав у него крутой. - Он очень заботится о физическом развитии, а потому издал указ, требующий, чтобы офицеры флота каждую неделю совершали прогулки верхом по девяносто миль. Он говорил мне: "Если бы ты видел, сколько я получил протестов против своего указа о верховой езде офицеров флота, ты бы понял, что большая часть офицерского корпуса и армии и флота только и ждет, когда я покину Белый дом, чтобы изводить моего преемника просьбами изменить указ. Но я-то знаю, что мой приказ отнюдь не так суров, как им кажется; а если это и так, я хочу убедиться в этом лично. Если мы с тобой и два флотских офицера сумеем за один день проехать девяносто миль, мы никогда больше не услышим ни единого слова протеста. Это заткнет рот всем критикам, и офицерский корпус сам будет заботиться об исполнении указа, почитая это делом чести". В другом конце зала поднялся из-за столика крупный плотный мужчина, ужинавший в одиночестве, и громко запел приятным баритоном. Песня, в которой часто повторялась фраза: "Я хочу то, что хочу и когда хочу!", была, как сказал Арчи, из мюзикла, в котором этот человек играл главную роль. Едва он запел, как почти все посетители "Ректора" схватились за бокалы, ножи и тому подобное и принялись стучать по столам в унисон с каждым "хочу". "Я ХОЧУ то, что ХОЧУ и когда ХОЧУ!" - пел мужчина, и каждое "ХОЧУ" почти заглушалось дружным бряцаньем столовых приборов. Он закончил и поклонился под общие аплодисменты - хлопали даже официанты и музыканты из оркестра, которые негромко аккомпанировали ему. Затем он сел и вновь принялся за еду. В зале возобновился всегдашний гул застольных разговоров. - Так вот, - продолжал Арчи, - в день поездки, а вернее сказать, в ночь, потому что именно в середине ночи президент постучал в мою дверь, мы позавтракали, и было всего двадцать минут пятого, когда президент, адмирал Рикси, доктор Грегсон и я уселись в седла. Президент ехал на Росуэлле, а подо мной был мой верный Ларри. Офицеры флота тоже были на своих собственных скакунах. Мы проехали рысью по Пенсильвания-авеню и через десять минут одолели мост. Но, Сай, до чего холодный дул ветер! И все вокруг промерзло насквозь. Дороги, по которым мы ехали, после оттепели и снегопада превратились в сплошные ямы, ухабы и рытвины, а теперь это все еще и заледенело. Однако нам удалось доехать до здания муниципалитета в Ферфаксе к шести двадцати. Я еще раньше выслал вперед двоих кавалеристов-ординарцев, чтобы они подготовили нам сменных лошадей в Ферфаксе, Каб-Ране и Бакленде, но не объяснил им, для кого предназначены эти лошади. Разумеется, это были самые обыкновенные кавалерийские клячи. В Ферфаксе нас ожидала первая смена лошадей под присмотром кавалериста из Форт-Майера. Мы сменили коней за четверть часа и, не тратя времени, резвой рысью поскакали в Сентервиль. В Каб-Ране мы снова переменили коней, и для нас с президентом перемена оказалась к худшему. Наши новые скакуны были злобны и медлительны, а у моего оказался на редкость мерзкий нрав. Однако президент был в отменном состоянии духа - он шутил с адмиралом насчет виргинских дорог и гадал, что сказали бы старые ветераны, если б их духи увидели, как он скачет через Булл-Ран с этими мятежниками - так он называл нас. - Это, кажется, Джек Лондон? - спросила Джотта, движением подбородка указывая на столик в другом конце зала, и мы посмотрели туда. - Думаю, он, - сказал Арчи, и я был с ним согласен. У человека, сидевшего за столиком, было то самое лицо, та самая внешность начала столетия, какую можно увидеть на фотографиях йельской футбольной команды тех времен, когда они еще не носили шлемов - волосы длиннее обычного, вязаные фуфайки с высоким воротом - внешний вид, который давно уже исчез из мира. Да, этот человек, совершенно точно, был Джеком Лондоном. - А с ним, думаю, Ричард Хардинг Дэвис и Джеральд Монтизамберт. Я ничего не сказал: я понятия не имел, кто такой Ричард Хардинг, хотя очень хорошо знал - да и кто не знал - зловещее и печально известное имя Джеральда Монтизамберта. - К тому времени, когда мы доехали до Гейнсвилла, - продолжал свой рассказ Арчи, - мы все уже чувствовали, что поездка увенчается успехом. Мы рассчитали свои силы, знали, на что способны, и когда в девять тридцать пять мы добрались до Бакленда, настроение у всех было отменное. Там мы опять сменили лошадей и сделали последний рывок - к Уоррентону. Мы думали быть в городе к одиннадцати, но поспеть в срок казалось делом безнадежным - на дороге было столько ям и ухабов, что нам все время приходилось съезжать на обочину, чтобы хоть как-то наверстать упущенное время. Тем не менее мы пускались в галоп, едва попадался более-менее приличный отрезок дороги, и в тот самый миг, когда городские часы пробили одиннадцать, мы выехали на главную улицу города. Кое-кто из местных жителей узнал президента, и новость скоро распространилась по всему городу. Горожане поверить не могли, что мы прискакали верхом из самого Вашингтона. Президент произнес перед ними краткую речь, а в результате ему пришлось управиться с ленчем всего за десять минут. Из Уоррентона мы выехали в четверть первого, но обратную дорогу к Бакленду одолели только к часу тридцати пяти. Мне достался конь, который всю дорогу грыз удила, а один раз, когда мне пришлось спешиться, чтобы осмотреть подпругу на седле президента, у меня четверть часа ушло на то, чтобы вернуться в седло. Конь то бросался вперед, то пятился, а вдобавок ухитрился так лягнуть доктора Грегсона, что едва не вывел его из строя. Наконец я попытался прыжком вскочить в седло, и, к счастью, эта попытка удалась. Выразить не могу, до чего же я был счастлив, когда сдал этого зверюгу с рук на руки ординарцу в Бакленде! Между Баклендом и Каб-Раном наши силы уже были почти исчерпаны. Адмирал Рикси ехал первым, задавая аллюр - конь под ним был отменный, его собственный, и адмирал пустил его тряской рысью - ему-то хорошо, а вот нам с президентом приходилось туго, потому что мы ехали на самых злобных и невыезженных клячах, каких только удалось выкопать в Форт-Майере. Наконец, когда мы добрались до Каб-Рана и снова двинулись в путь, президент велел Рикси ехать замыкающим, а мне - задавать аллюр. Я решил ехать шагом, когда дорога будет плохая, и пускаться в галоп, если попадется прямой участок; как ни странно, таким образом мы передвигались куда быстрее, потому что шаг позволял всадникам отдохнуть, а галоп согревал кровь и поднимал настроение. Перед самым Сентервилем на нас обрушилась буря, налетевшая с севера, - дождь со снежной крупой, и эта непроглядная метель сопровождала нас неотлучно до самого Вашингтона. Дул ураганный ветер, и ледяное крошево так хлестало нас по лицам, что мне казалось, будто я уже истекаю кровью. Тем не менее мы продолжали скакать к Ферфаксу, отвоевывая каждую милю и в душе начиная сомневаться, сумеем ли мы вообще доехать до Вашингтона из-за сильного снегопада. Добравшись до Ферфакса, мы получили назад коней, на которых начали поездку, и никогда в жизни я не испытывал такого облегчения, как когда услышал от ординарца, что Ларри и Росуэлл вполне пригодны к дороге и не захромали из-за прогулки по ухабам. На любых других конях мы вряд ли смогли бы благополучно добраться до Вашингтона - если бы вообще добрались. Мы выехали из Ферфакса в кромешной темноте и практически всю дорогу до Фоллс-Черч ехали шагом. Президент от самого Сентервиля ехал вслепую - на очках у него намерз лед, и он ничего не мог перед собой увидеть. Он просто доверился Росуэллу. Я задавал аллюр, он ехал за мной, а замыкали шествие Грегсон и адмирал Рикси. Я не осмеливался переходить в галоп, потому что мы были слишком близко от цели, чтобы напрашиваться на несчастный случай. Один раз, когда я поехал рысью, конь президента ступил в канаву, но сумел, по счастью, быстро выправиться, не причинив никаких увечий ни себе, ни своему седоку. От Фоллс-Черч мы перешли на рысь - дороги здесь были получше, и, как ни странно это звучит, ехали мы, ориентируясь на огни Вашингтона, светившиеся в девяти милях впереди. Снега нападало столько, что дороги стали гораздо безопасней, так что мы скакали рысью до самого акведука. Повернув на освещенный подъезд к мосту, мы увидели экипаж, который прислали из Белого дома - это я, прежде чем мы выехали в Ферфакс, приказал дожидаться нас здесь. Однако когда заговорили о том, насколько асфальт безопасен для лошадиных копыт, президент разом прекратил дискуссию. "Богом клянусь, - сказал он, - мы доедем на наших конях до Белого дома, даже если придется вести их под уздцы". И мы выехали на мост. Миссис Рузвельт высматривала нас из окна комнаты мисс Этель, и когда мы спешились, она уже стояла в дверях, встречая нас. Мы все были покрыты ледяной коркой, а уж президент в своей черной куртке для верховой езды с меховым воротником, в черной широкополой шляпе выглядел сущим Санта-Клаусом. Миссис Рузвельт ввела нас в дом и приготовила нам джулеп [напиток из коньяка или виски с водой, сахаром, льдом и мятой] - для всех нас это была первая капля спиртного за всю поездку. На следующий день у меня одеревенело все тело, и мне отчаянно не хотелось вставать с постели. Однако я вышел из дому в обычное время и в десять часов уже явился к президенту. Я не смог удержаться от соблазна по пути заглянуть в свой клуб и показаться знакомым, потому что знал: они уверены, что эта прогулка надолго уложит нас в постель. Мы проехали верхом сто сорок миль. Мы сидели в многолюдном фешенебельном ресторане, и минуту-две я молчал, не в силах произнести ни слова. Я думал об американских президентах - размышлял о том, какие они все разные. И о том, что президентам былых времен было доступно нечто такое, о чем их нынешние преемники не имеют ни малейшего понятия. Так или иначе, если правда то, что здесь, в 1912 году, причины Первой мировой войны еще незначительны, еще поддаются изменениям и могут быть изменены и войну еще можно предотвратить, быть может, именно этот рослый, симпатичный, знающий и благородный человек и два президента, которым он служил и служит, - именно они и сумеют справиться с этой задачей. - Почти половина одиннадцатого, - сказал Арчи. - Надо поспешить, если мы хотим успеть на вечеринку на "Мавритании". 24 Со скоростью около двадцати миль в час наше такси выехало на Седьмую авеню и по Западной Четырнадцатой улице двинулось к берегу Гудзона; и тут мы все застыли с открытым ртом, оборвав болтовню и смех, - на нас обрушился оглушительный, вибрирующий, незабываемый рев, от которого волосы вставали дыбом, и я узнал пароходный гудок. Он ревел и ревел, безостановочно сотрясая воздух, и казалось, никогда не прервется этот басистый рев, проникающий в каждую клеточку тела. Затем гудок все же смолк, но его эхо продолжало рычать и перекатываться внутри меня; мы повернули на Уэст-стрит и ехали теперь совсем рядом с рекой, рассеченной причалами. И в этот миг, совершенно неожиданно, несколькими причалами дальше возникли перед нами, возвышаясь над всем прочим, подсвеченные снизу лучами прожекторов, четыре гигантские трубы "Мавритании", выкрашенные в красный цвет, как на всех пароходах компании "Кунард Лайн", обведенные сверху широкой черной каймой, а под ними сверкали ослепительной белизной палубные надстройки лайнера. Вновь басисто взревел гудок и почти сразу смолк, заполнив наши мысли и чувства своим эхом и волнующей реальностью этих поразительных труб, которые так величественно вздымались над ночной набережной. Снова почти сразу раскатился могучий рык гудка, и я понял, что отдал бы все блага мира, только бы отплыть на этом стоявшем у причала корабле. Наше такси съехало по пологому спуску к стоянке у кромки тротуара и остановилось позади доброй дюжины других такси и автомобилей, из которых выгружались вещи; и мы втроем вышли из такси в этот оазис света, шума, болтовни, смеха и восклицаний - оазис, окруженный темнотой казавшегося совсем безлюдным Нижнего Манхэттена. Отсюда виден был лишь нос лайнера, едва не утыкающийся в тротуар - на нем было начертано волшебное слово "Мавритания", - да четыре исполинские трубы, возвышающиеся над уродливым, дощатым, похожим на сарай причалом, который заслонял все остальное; крытая дранкой кровля причала поднималась над нашими головами. За причалом, в пустоте, лежала черная гладь Гудзона, и отражение луны рассыпалось желтыми бликами по мелкой водной ряби. Это был волшебный, колдовской миг, и не только для меня, но, видимо, и для Джотты, потому что, пока мы стояли у такси и Арчи, нагнувшись к открытой дверце, расплачивался с шофером, Джотта молча взяла меня под руку. Из автомобилей, припаркованных у кромки тротуара, выходили люди - одни шли уверенно, другие опасливо озирались, явно беспокоясь, что лайнер может вдруг, безо всякого предупреждения отойти от причала. Но все вели себя шумно, особенно шестеро молодых людей в вечерних костюмах, которые выскочили из такси, оглашая воздух хмельными возгласами. У одних был багаж, прикрепленный к раскладным багажным рамам позади автомобилей или к плоским решеткам на крышах машин; другие шли налегке - либо просто гости, либо опытные путешественники, которые еще днем отослали свои вещи на борт. Полицейский, стоявший у обочины, жестами приказывал всем автомобилям, едва разгрузившись, тотчас же отъезжать, и когда наше такси выехало на Уэст-стрит, появился огромный серый лимузин, всего лишь на дюйм короче грузовика, бесшумно следовавшего за ним. Рука полицейского почтительно взлетела к козырьку, и двое репортеров в котелках - я мог бы побиться об заклад, что это именно репортеры, - бегом сорвались с места, а третий уже бежал рядом с серым автомобилем. Арчи, Джотта и я наблюдали, как лимузин, сверкая, затормозил под уличным фонарем. На открытом переднем сиденье восседали шофер в фуражке и лакей в шелковом цилиндре - оба в темно-зеленых ливреях. Лакей выскочил на тротуар еще до того, как автомобиль окончательно остановился, подбежал к задней дверце и взялся за большую никелированную ручку. Он распахнул дверцу, а шофер поставил машину на тормоз - послышался протяжный скрежет, - выпрыгнул наружу и, обойдя лимузин, направился к открытому тупорылому грузовичку с надписью "Лэдлок: перевозка грузов", который подъехал сзади. Едва лакей распахнул дверцу машины, как один из репортеров нагнулся, кивая и улыбаясь тем, кто сидел в лимузине. Две женщины грациозно выбрались из автомобиля, опираясь на руки шофера и лакея; первая, помоложе, ступила ногой, затянутой в шелковый чулок, на широкую подножку, даже не наклонив головы - крыша машины была достаточно высокой. За ней осторожно спустилась женщина постарше, приняв символическую помощь шофера. Молодая женщина огляделась; выглядела она так великолепно, что Джотта тихонько прошептала: - Ух ты! На ней было длинное пальто, то ли синего, то ли черного цвета - я не сумел разобрать - с горностаевым воротником. Руки она прятала в горностаевую муфту, и на голове у нее был черный тюрбан с алыми крылышками по бокам - самыми настоящими птичьими крыльями; выглядело это просто фантастически. Репортер, стоявший рядом с ней, сказал что-то, она обернулась, чтобы ответить, и свет фонаря вспыхнул на нитке бриллиантов, тронул изящный овальный кулон, брызнувший искрами, точно маленький фейерверк. - Настоящие, - прошептала Джотта рядом со мной. - Бог ты мой, настоящие... Свет фонаря упал на профиль женщины, и я увидел, что она... не то чтобы красавица, но и просто миленькой назвать ее было невозможно. Приметное, характерное лицо, выражавшее абсолютную уверенность в себе. Она твердо сознавала, кто она такая - важная персона, и всегда была таковой. Женщина постарше, одетая просто, но не в форменное платье, хотя с первого взгляда было ясно, что это служанка, подошла к грузовичку; водитель, стоявший в кузове, подтаскивал багаж к откинутому заднему борту, а там его подхватывали за ремни и с натугой опускали вниз шофер лимузина и лакей. Полицейский ринулся к женщине, точно кусок железа, притянутый магнитом, и она одарила его приятной, хотя и не слишком широкой улыбкой. - Они скоро управятся, - сказала она, и полицейский поспешно отдал честь, падая к ее ногам, дабы облобызать туфельки - конечно, он этого не сделал, но явно был не прочь. Снедаемый любопытством, я подошел ближе к кромке тротуара, Джотта двинулась за мной, а Арчи отошел подальше, явно не желая подслушивать чужие разговоры. Делая вид, что высматриваем на улице кого-то, кто еще не прибыл, мы услышали, как репортер - уже с блокнотом и карандашом в руках - спросил: - Могу ли я сообщить нашим читателям, что вы с удовольствием погостили в нашей стране? - О, разумеется! Как всегда. Я люблю Америку. - Она повернула голову, чтобы взглянуть, как идет разгрузка багажа - на тротуаре стояло уже восемь чемоданов. - И вы по-прежнему полагаете, что суфражистки победят в борьбе за избирательные права? - Конечно же победят, и здесь и в Англии. Так и должно быть. - И вы по-прежнему остаетесь социалисткой? - Разумеется, я социалистка. И надеюсь и впредь оставаться ею. - В Нью-Йорке вы останавливались в отеле "Риц-Карлтон"? - Да, конечно, отчего бы и нет? - Она вновь оглянулась на грузовичок. - Джон, Руди, Элис! Все на месте? Проследите за тем, чтобы вещи благополучно переправили на борт. - Будет исполнено, мадам, - ответила служанка, и дама направилась к лестнице, которая вела к борту "Мавритании". Я спросил у репортера, который глядел ей вслед: - Кто это? - Графиня Уорвик. - И она действительно социалистка? - Так она всегда говорит, поэтому думаю, это правда. Все чемоданы были уже на тротуаре, и лакей жестом подозвал к ним отряд носильщиков в синих куртках, а я сосчитал чемоданы. Багаж графини составляли восемнадцать больших черных чемоданов с бронзовыми уголками, бронзовыми замками, толстыми ремнями; в центре каждого ремня желтой краской была проведена широкая полоса - видимо, чтобы чемоданы нельзя было спутать с чужим багажом. На крышке каждого чемодана была нарисована корона, а под ней буквы: "Ф.Э.У.". На всех чемоданах были свежие ярлыки с надписью "Пароходство "Кунард Лайн". Сбоку к этой горе багажа приткнулся большой плоский чемодан, почти целиком обклеенный ярлыками "Кунард Лайн", "Уайт Стар Лайн", "Гамбург-Америкэн" и отелей всех крупных городов Европы; я понял, что это чемодан служанки. Беспрерывно подъезжали все новые такси, автомобили, грузовички с багажом, и места у кромки тротуара заполнялись так же быстро, как освобождались; автомобиль графини отъехал прочь. Арчи, Джотта и я переглянулись, обменялись кивками и улыбками и направились к лестнице, которая вела на причал. Счастье переполняло меня; я был счастлив уже потому, что нахожусь здесь, что только что видел графиню, что спускаюсь по этой деревянной лестнице. И я готов был - с великой охотой - продать свою душу, не требуя сдачи, лишь за то, чтобы плыть на этом сияющем огнями гиганте. "Мавритания" высилась перед нами, длиной в несколько миль, с тремя бесконечными рядами светящихся иллюминаторов, сотнями и сотнями иллюминаторов, которые казались россыпью горящих точек. Я где-то читал, что океанский лайнер - самое огромное транспортное средство, но сейчас, глядя со ступенек деревянной лестницы на этого исполина, трудно было поверить, что это именно транспортное средство. Как можно было построить нечто столь длинное и огромное, как только эта громадина может плыть по морю? Мы спустились на грязные доски причала и поднялись по трапу - настоящей солидной лестнице с перилами и перекладинами, заполненной смеющимися, взволнованными людьми. Я оглянулся, странным образом оказавшись чуть выше города, который лежал справа от меня, а затем сделал шаг и вышел из знакомого и привычного мира. И оказался в мире, подобного которому никогда не встречал, - он говорил мне об этом всем своим видом, теплом, необычностью, даже запахом. Нас встречала шеренга улыбающихся мужчин и мальчиков в униформах посыльных, коридорных, или как там они звались в этом мире, в синих костюмах с ярко начищенными пуговицами. И все они были счастливы видеть нас и при этом ловко заставляли нас проходить дальше. И мы прошли - в большой зал, битком набитый пассажирами, гостями у взмокшими от пота стюардами. В зал, полный ловушек, которые представляли собой сумки с клюшками для гольфа, прислоненные к стенам, и высокие пузатые плетеные корзины с цветами, которые следовало разнести по каютам. В зал, где на полу у стен громоздились кипами свертки в коричневой бумаге, а на столиках грудами лежали гигантские коробки конфет, стопки телеграмм и радиограмм. В зал, где находились двухколесные багажные тележки и корзины с фруктами. И везде стояли пальмы в горшках, гудели людские, голоса, и людей все прибывало - они безостановочно входили и с любопытством смотрели по сторонам. Мы трое шли, вернее, вынуждены были идти, увлекаемые человеческим потоком, по узкому коридору и наконец оказались в огромном и немыслимо красивом зале. Над нашими головами величественно вздымался сводчатый потолок из узорчатого цветного стекла, стены были обшиты... не знаю, как называется это дерево, сияющее и темное. И через, весь зад тянулся длинный-длинный стол, накрытый белой скатертью, за ним стояли улыбающиеся мужчины в накрахмаленных поварских колпаках и завязанных узлом косынках, а перед ними на столе - еда, еда, еда. Чего здесь только не было - паштет из гусиной печенки, черная икра, ростбифы, холодное филе, бифштексы, тушеное мясо, фрукты, пирожные, мороженое - словом, все. Даже копченый лосось. И мы ели, держа тарелки в руках и улыбаясь друг другу, бродили по залу, разглядывая картины на стенах. Люди все входили и выходили, и мы потеряли Джотту - она исчезла бесследно. Тогда я поставил свою тарелку и, снедаемый любопытством, отправился бродить по лайнеру. Я вновь шел по коридорам, битком набитым людьми, которые смеялись, явно довольные жизнью - не все, правда. Во всяком случае, не стюарды в униформе, которые с трудом пробирались в толпе, неся ведерки со льдом. Я проходил мимо залов, где собрались любители увеселений - они окликали меня, приглашая зайти и выпить с ними. Прошел мимо каюты, дверь которой была чуть приоткрыта, - там, одна, сидела на койке женщина и горько плакала. Миновал взволнованных людей, которые говорили что-то о багаже, людей, которые уговаривали разбушевавшихся ребятишек поскорее отправляться спать. Я переходил из одного зала в другой, не зная даже, куда направляюсь. Что сказать об этих залах? Не знаю, разве только что все они были разные и одновременно похожие. В каждом был огромный стеклянный купол, почти во весь потолок - чтобы пропускать дневной свет с открытой палубы. И все купола были опять-таки разные и в то же время схожие. Один, кремово-золотой - в столовой с великолепными темно-красными коврами и темно-розовой обивкой на мебели. Вращающиеся стулья вокруг столов были прочно привинчены к полу - это напомнило мне об океане, который "Мавритания" скоро пересечет. Везде - хрустальные люстры, обои под цвет портьер, где розовые, где зеленые. Из многолюдных шумных помещений я переходил в другие, порой почти пустынные. Комната для отдыха. Курительная с гигантским пылающим камином. Концертный зал. Библиотека. Повсюду темное полированное дерево, картины, роскошь - как и положено первоклассному океанскому лайнеру. И везде, везде - неизменные пальмы в горшках. Я заглядывал в пустые каюты, а одна оказалась отнюдь не пустой, и я успел отпрянуть прежде, чем меня заметили. В спальнях стояли туалетные столики, обитые сверху рейками, чтобы вещи не падали во время качки, стаканы расставлены в гнездах - корабль был готов встретиться со штормом. В почти безлюдной библиотеке я долго стоял, озираясь по сторонам: еще один прозрачный купол, все те же темные панели на стенах, шкафы с книгами, множество мягких кресел - все новенькое, с иголочки. Я вспомнил, как кто-то в коридоре сказал, что "Мавритания" только что из сухого дока; ее отремонтировали и подновили. Я быстро, украдкой оглянулся - никого. Тогда я вынул из кармана монетку в четверть доллара, поднялся на цыпочки и бросил ее за книги, стоявшие на полке, - если я не могу уплыть на "Мавритании" сегодня ночью, пускай здесь останется хоть что-то мое. Тут вошла Джотта с бокалом в руке, мы вышли из библиотеки и поднялись на прогулочную палубу. Там везде стояли трубы, похожие на гигантские белые саксофоны, - их было множество. По ним во время движения корабля подавался вниз свежий воздух - кондиционеров здесь еще не было. Мы прошли мимо спасательных шлюпок и, не удержавшись, потрогали их днища. И наконец наткнулись на Арчи - он стоял у поручней, беседуя со своим другом, которого он нам тотчас же и представил - художник Франсуа Милле. Откуда-то донесся крик юнги: "Провожающим и гостям - на берег, всем на берег!" Должно быть, мое лицо выдало мое беспокойство, потому что Арчи улыбнулся. - Не торопитесь, - сказал он. - Они повторяют это объявление раз шесть, и никто не обращает на него ни малейшего внимания. А вот когда услышите гудок - это уже серьезно. Давайте встретимся на тротуаре, возле лестницы - на причале будет множество народу. И тот, кто придет первым, пусть поймает такси, на них сейчас будет большой спрос. Но позднее - мы с Джоттой все бродили по лайнеру, и нам наконец даже немного наскучило это занятие - призывы к гостям и провожающим сойти на берег стали повторяться все чаще. Затем к ним прибавился перезвон колокольчика - юнги ходили по кораблю, громко звеня колокольчиками и выкрикивая, что корабль отправляется. Наконец, наводя всеобщую панику, прерывисто взревел чудовищный гудок, и этот звук на долю секунды вернул меня в зрительный зал на представление "Грейхаунда". У-у, у-у, у-у-у! - ревел гудок: прочь, прочь, не то окажетесь в море! У одного из открытых в борту лайнера люков мы с Джоттой присоединились к толпе, которая двигалась к трапу. Крепко держась за руки, чтобы нечаянно не потерять друг друга, мы спустились по крутому трапу на надежный и прочный причал - назад, в реальный мир. Но мы не спешили выйти на улицу - так и стояли, не сводя глаз с исполинского корабля. У поручней вдоль борта толпились пассажиры, кричали что-то друзьям, а стюарды сновали в этой толпе, что-то раздавая. Оказалось - тонкие рулоны разноцветной бумаги, которую пассажиры принялись бросать на причал, сжимая в кулаке один конец рулона, и бумажные ленты летели вниз, к людям на причале, которые ловили другой конец. И внезапно между берегом и бортом "Мавритании" закачались сотни разноцветных бумажных лент; трапы опустили и быстро увезли прочь, черные дыры открытых люков захлопнулись, и длинные борта лайнера теперь казались сплошными. В кормовой части величественной "Мавритании" застучали, лениво заработали машины, трубы запыхтели и начали выпускать клубы черного дыма. Закричали чайки, взлетая и кружась над кораблем; вдоль борта возникла, расширяясь, серая полоска воды. И снова раздался низкий, исполинский рев пароходного гудка - "Мавритания" прощалась с нами. Гудок повторился - снова и снова. "Мавритания" плавно заскользила мимо нас, задним ходом двигаясь на середину Гудзона, сотни бумажных лент натянулись, лопнули - плавание началось. Зачарованные, мы провожали "Мавританию" взглядом. Нос лайнера в своем обратном движении надвинулся на нас, проплыл мимо, а мы все стояли, не сводя глаз с ярко освещенных палуб, машущих пассажиров и... Арчи, Арчи, который стоял у поручней и смотрел на нас, вскинув руку в немного смущенном и, как мне кажется, виноватом прощальном жесте. 25 "Так я и упустил его, Рюб. А что же вы думали? Чего еще ожидали? Я бы мог справиться, должен был справиться... Но я ведь не суперсыщик. Я сделал все, что мог, - конечно, не самым лучшим образом, я знаю, знаю..." Эти мысленные оправдания бессильно метались в моем мозгу, когда я стоял в своем номере на десятом этаже, глядя вниз на темноту Центрального парка. Смертельно уставший, я стягивал с себя пиджак и размышлял, какие чувства должен был бы вызывать у меня этот провал. Что ж, сказал я себе, как бы там ни убеждал меня Рюб, я сам ведь никогда не верил, что действительно сумею предотвратить гигантскую войну, которая охватит почти весь мир. И я не мог не согласиться с тем, что доктор Данцигер, скорее всего, абсолютно прав: никогда, никогда не изменяйте прошлое, потому что тогда вы непредсказуемо измените будущее. На самом деле все, что я чувствовал, глядя из окна на асфальт, на трамвайные рельсы, блестевшие вдоль безжизненной Пятьдесят девятой улицы, было тупое оцепенение. Потом, как это иногда бывает, из ниоткуда вынырнула новая мысль и прочно засела в моем мозгу. И я резко развернулся, вышел из номера без пиджака и почти сбежал по лестнице. Быстрым шагом я пересек вестибюль, где ночной портье поднял глаза, услышав мое приближение. Газетный киоск был уже закрыт, но газеты остались - деньги за них нужно было бросать в пустую коробку из-под сигар, стоявшую на стойке. У портье оставалось еще два номера "Ивнинг мейл". Вернувшись с газетой в номер, я развернул ее на кровати, перелистал страницы, нашел рекламу "Вэнамэйкера", которая вдруг так понадобилась Джотте, и сделал приблизительно то же, что и она, - аккуратно вырвал объявление, касавшееся женской обуви. Поглядел на него, затем перевернул квадратик газетной бумаги и прочел то, что было на другой стороне. И тогда я стремительно вышел в коридор и постучал в номер Джотты. Она настороженно приоткрыла дверь, увидела меня, вновь прикрыла дверь, чтобы снять цепочку, затем впустила меня и, когда я вошел, молча посмотрела на меня, ожидая объяснений. Она уже сняла покрывало с кровати, но еще не откинула одеяла, и я присел на край постели, а ей жестом показал на кресло, стоявшее рядом. Однако Джотта предпочла сесть на кровать рядом со мной, чересчур близко, на мой взгляд, поэтому я откинулся назад и лег на бок, опершись на локоть. Джотта нынче ночью была настроена весело - она сделала то же самое, и так мы и лежали, лицом друг к другу - между нами было от силы три дюйма, и Джотта жмурила глаза, улыбаясь. Меня охватило возбуждение, чего, собственно, она и добивалась, и только ради того, чтобы сказать хоть что-то, я пробормотал: - Джотта... - Что? - Так я вас называл. Мысленно. Джотта. Это из старой песенки. - И я начал негромко напевать бессмысленный припев, который некогда так очаровал пятилетнего мальчика: - "Джотта... джотта! Джотта, джотта, джинк-джинк-джинг!" Она закивала, заулыбалась, и когда я продолжил: "Да, Джотта", она присоединилась ко мне, и мы хором запели: "Повсюду услышишь мотивчик один". Не в силах сдержать смеха при мысли о том, как выглядит это дурачество в два часа утра, мы дружно пропели: "Джотта! О, джотта! Джотта, джотта, джинк-джинк-джинг!" - дальше слов мы не знали. Все еще улыбаясь, я спросил: - Откуда вы знаете эту песенку? - Понятия не имею - знаю, и все. Это ведь старая песенка? - Да. - Я медленно кивнул. - Песенка из двадцатых годов. Я ждал ее реакции, ждал, что она смутится от того, что знает песню, которая еще не написана... но Джотта, похоже, не поняла, что произошло, и все так же лежала, выжидательно глядя на меня. И потому я спросил: - Ну как, купили себе туфли? - Какие туфли? Из кармана рубашки я извлек газетный квадратик, который собственноручно вырвал из "Ивнинг мэйл", и показал ей объявление, которое она точно так же вырвала из моей газеты - насчет женской обуви. - Вот это вас интересовало, - сказал я и перевернул клочок газеты, показывая ей то, что было напечатано на другой стороне. - Или вот это? Этот текст вы хотели убрать из моей газеты, чтобы я, упаси Боже, не прочел его? На другой стороне газетного клочка была колонка, озаглавленная: "Убытие". Ниже мелким шрифтом напечатано: "Отбывают сегодня ночью на "Мавритании" рейсом до Гавра и Саутхэмптона: полковник и миссис Уильям Т.Аллен, Кеннет Брейден и Сьюзен Фергюсон с дочерью, мистер и миссис Оливер Озибл, Маргерит Теодозия, Том Бьюкенен, Рут Бьюкенен, мисс Эдна Батлер, майор Арчибальд Батт, помощник президента..." - Вы могли бы и не вырывать это из моей газеты, - сказал я. - Я бы все равно ничего не заметил. Она пожала плечами. - Я не хотела полагаться на случай. Она не двигалась - так и лежала, подперев голову, и ждала, что еще я ей скажу. - Вас послал доктор Данцигер, верно? Она кивнула. - Мы опасались, что вы можете узнать меня - я работала в Проекте в одно время с вами. Но доктору просто некого больше было послать. Между прочим, я вас помню! - Ладно, ладно, я прошу прощения. У вас другая прическа или что-то в этом роде. - Само собой, но все-таки!.. - Ну хорошо, мне очень, очень стыдно. Извините. Он послал вас сюда саботировать мою работу? - Можно и так сказать. Саймон, доктор Данцигер знал, кто такой Z, с той минуты, когда вы впервые упомянули о нем! Помните, в телефонном разговоре, ночью? Я кивнул. - Весь мир знает, кто такой Арчибальд Батт! Весь мир - кроме вас и Рюба! Я снова кивнул. - Так что, само собой разумеется, я должна была удерживать вас подальше от него, пока он не отправится в рейс. Мне думается, Арчи так или иначе заподозрил вас - вы действовали слишком напористо. - Это верно, но у меня было мало времени. Она придвинулась ближе. - Итак, я виновата. И что же вы теперь со мной сделаете? - Оставьте, я же еще не спятил. Мне даже не очень жалко, что все вышло именно так. Я даже думаю, что доктор Данцигер прав. - Ах, вот как? Зачем же тогда... Нет, в самом деле, Саймон, как вышло, что вы решились на такое потрясающее сумасбродство? - Предотвратить Первую мировую? Да так, в порядке дружеского одолжения. Мы смотрели друг на друга, лежа совсем близко на кровати, в закрытом изнутри номере, в два часа ночи. Отделенные целой эпохой от всех, кому было дело до нашего поведения. Мы лежали, смотрели друг на друга и не шевелились. Продолжали смотреть и не шевелились. Затем мы разом слабо улыбнулись, и подходящий момент, если он вообще был, миновал бесследно. - Бьюсь об заклад, вы возвращаетесь домой, - сказала она. - К милой доброй Джулии. Я кивнул, и мы сели. - Да, домой, и как можно скорее. Я обещал Рюбу, что вернусь с отчетом, и я сдержу обещание. А потом - домой, и уже навсегда. А вы? - Думаю, что да. Наверняка. - Висконсин? - Угу. - Как вы переходите? - Есть одно местечко у Ист-Ривер. Сесть там ночью, когда не разглядеть другого берега... - Я кивнул, и она спросила: - А вы? - Бруклинский мост, если нужно вернуться домой. Но завтра - Центральный парк. - Как же это странно - то, что мы способны проделывать. И то, что мы вообще способны такое проделывать. - Она подалась ближе, и я решил, что она хочет поцеловать меня - небрежный прощальный поцелуй, - но она только на миг коснулась моей руки, и я кивнул, и мы улыбнулись друг другу, и я наконец ушел. На следующий день, за час или раньше до заката, я выписался из отеля, оставив лишние вещи в номере на радость тому, кто первым на них наткнется, и двинулся к парку. За моей спиной, со стороны Пятьдесят девятой улицы, где непрерывно открывались и закрывались двери "Плазы", я слышал музыку dansant и редкие, меланхолично-веселые нотки автомобильных рожков. Сегодня не было l'heure bleu - дул холодный ветер, сыпал мельчайший, едва ощутимый дождик. Однако моя привычная скамейка оказалась надежно укрытой от непогоды; я уселся поудобнее и начал расслаблять тело и разум, начал тот странный, почти не поддающийся описанию мысленный поиск-отрешение, которому обучил меня Проект. И когда наконец стемнело и на Пятой авеню зажглись фонари, перед "Плазой" засверкал подсвеченный прожекторами фонтан, ко входу в отель все время подъезжали машины и отъезжали от него, входили и выходили люди. А вокруг и позади "Плазы" гигантским театральным задником высились, блистая, небоскребы Манхэттена - Манхэттена того времени, в котором я был рожден. 26 С кружкой кофе в руках я сидел в квартире Рюба, в мягком кресле у окна, из которого падал прямоугольник предзакатного солнечного света. Рюб расхаживал по крошечной гостиной - не нервозно мерил ее шагами, а именно расхаживал в своих армейских брюках, белой рубашке и кожаных шлепанцах и кивал, улыбался, с интересом слушая мой рассказ. Вот именно - с интересом. Я отыскал Z, но Рюба, похоже, это вовсе не заботило. Он засыпал меня вопросами: чем я занимался в Нью-Йорке? Что видел? Каким он был, Нью-Йорк 1912 года? Он добродушно посмеялся, когда я процитировал ему некоторые реплики из "Грейхаунда", затем пожелал узнать, как именно были одеты билетерши, как одевались зрители и что они говорили в фойе во время антракта. И расспрашивал меня о миссис Израэль, о профессоре Дюрье, преподавателе танцев, и... Боже милостивый, Джолсон! Расскажите мне о них, требовал Рюб. Расскажите, как выглядели улицы. И Бродвей. Он прохаживался по гостиной, слушал, улыбался, кивал и все никак не мог насытиться. И до чертова Z, насколько я мог судить, ему не было никакого дела. Наконец я задал ему прямой вопрос, и он ответил: - Ну, Сай, мы ведь здесь тоже не сидели сложа руки и теперь знаем все о майоре Арчибальде Батте. Ваша милая Джотта чертовски права. "Джотта", - повторил он насмешливо. - И как только вам пришло в голову этак ее окрестить? Я пожал плечами, слегка задетый, а Рюб прибавил: - Я хорошо помню ее по Проекту. Соблазнительная штучка. - "Соблазнительная штучка", - повторил я. - Рюб, если вы когда-нибудь овладеете нашим способом путешествия по времени, валяйте прямиком в двадцатые - там вы будете как дома. - Эх, кабы я только мог!.. Так или иначе, ваша Джотта совершенно права: всему миру, кроме нас с вами, известно, кто был майор Арчибальд Батт. Это знает контролерша в супермаркете "Сэйфуэй", знает мальчик, который доставляет вам газеты, и уж конечно это знал доктор Данцигер, когда вы ему проболтались. Но теперь это знаю и я. Ваш приятель майор Арчибальд Батт отплыл в Европу. Мы узнали об этом слишком поздно, чтобы уведомить вас. Мы знаем также, что он получил свои документы - письма о намерениях или что-то в этом роде, и знаем, что он благополучно отправился домой. Нам известна дата его отплытия и название корабля. Но домой он так и не вернулся, - Рюб стоял перед моим креслом, усмехаясь, как напроказивший мальчишка. - Ладно, может, вы и меня просветите, если сочтете это необходимым? - Он отплыл в Америку... - Рюб начал хохотать, плечи его тряслись. - Ха-ха-ха-ха-ха, Боже ты мой! Он отплыл... ох-хо-хо! Сай, майор Батт отправился домой на чертовом "Титанике"! После минутной паузы я сказал: - С вашего разрешения, Рюб, я не стану смеяться. Я знал его, черт побери! - Вы меня разочаровываете, Сай. И всегда разочаровывали. У вас начисто отсутствует воображение. Какой прок от ваших поразительных способностей - да никакого, все коту под хвост! Только одно всегда и было у вас на уме - как бы вернуться в свои восьмидесятые, к разлюбезной Джулии, Вилли, к чертову своему псу, наконец! Прибавить камин и шлепанцы, и больше вам от жизни ни черта не надо! - Ну... пожалуй, что так. - Ах, как бы я развернулся, имей я ваши способности! Представив это, я позволил себе перекреститься. - Саймон, дружище, по-моему, вы все еще считаете, что прошлое неизменно, хотя и отлично знаете, что это не так. "Титаник" пошел ко дну. Майор Батт утонул. Первая мировая война разразилась. Со всем этим ничего не поделаешь. Вы так никогда до конца и полностью не осознали, что если вернуться в прошлое до того, как все это случи... - Нет, Рюб, это вы так ничего и не поняли. У меня было вдоволь и времени и причин, чтобы все обдумать, и понемногу я стал понимать, что доктор Данцигер прав. Что бы там ни случилось в прошлом, это наше прошлое. Какой смысл возвращаться туда" и вмешиваться в ход событий? Прошлое сотворило нас такими, какие мы есть; сами того не зная, мы бы изменили собственную судьбу. - Доктор Данцигер и его новообращенный прихожанин, - пробормотал Рюб. И безо всякого перехода, словно прекращая бессмысленную и пустячную болтовню, резко произнес: - Сай, я хочу, чтобы вы вернулись туда и спасли "Титаник". - Я усмехнулся ему в лицо, но он словно не заметил этой усмешки. - Мы приготовили вам паспорт образца 1911 года, самый настоящий, добротный паспорт, только на другое имя. Обыкновенный листок бумаги с типографским шрифтом - благодарение Богу, фотографий в паспортах тогда еще не было! Сай, вы должны вернуться, потому что - согласно нашим исследованиям - гибель "Титаника" и есть, судя по всему, то самое событие, которое изменило ход мировой истории. Не говоря уж о людях, которые погибли вместе с ним, "Титаник" унес на дно океана прежний взгляд на мир, отношение людей к своей эпохе. После "Титаника" мир так уже никогда и не стал прежним. Это была разновидность Большого Взрыва, который изменил все. Мир лег на новый, неверный курс, столетие, каким оно могло бы стать, потерпело крушение. Но прежде... Смогли бы вы отправиться в май 1911-го? Я откровенно засмеялся ему в лицо. - Смог бы, конечно, но не стану. Не стану, и все, черт бы вас подрал! Зачем? Какое еще безумство у вас на уме? Он сказал, и моя ухмылка стала еще шире. - Домой, Рюб. Я отправляюсь домой. Он смотрел на меня, прищурясь, и на лице его было сожаление. - Сай, - сказал он, - надеюсь, вы простите меня за то, что я должен сделать. Он отошел к небольшому письменному столу, который стоял в дальнем углу гостиной. Отодвинув стеклянное пресс-папье, он взял со стола сложенный в несколько раз листок бумаги - насколько я сумел разглядеть, компьютерная распечатка с перфорацией по краям. Рюб протянул мне лист, и я развернул его - длинную полосу бумаги двойного формата. Я не знал, что это такое - никакого заголовка, просто длинный список, по нескольку дюжин строчек на страницу, напечатанных бледноватым компьютерным шрифтом. Каждая строчка начиналась моей фамилией: "Морли, Морли, Морли" - тянулся столбец вдоль левого края листа. После первого "Морли" запятая, затем: "Аарон Д.", цепочка цифр и - "Д, 1 июля 1919 г.". Далее шло "Морли, Адам А.", цепочка цифр, "Д, 17 дек. 1918 г.". Потом следовали еще пять-шесть Морли, отмеченные буквой "Д"; я догадался, что это сокращение слова "демобилизован". Далее - "Морли, Кэлвин К.", его личный номер, и - "П, 11 июня 1918 г."... "пропал без вести"... И тут я понял наконец, что это за список, и руки у меня начали мелко трястись, бумага дрожала в руках, в глазах все расплывалось - я не хотел, Господи, не хотел смотреть, но не смог отвести взгляда и все-таки прочел последнее имя в списке, как раз над краем обрыва. Это был он - "Морли, Уильям С. ("С" значит "Саймон"), его армейский личный номер, и - "У, 2 дек. 1917 г.". Убит. Перед самым Рождеством! - завопил в моем мозгу беззвучный голос. И я поднял глаза на Рюба - он терпеливо ждал с тенью безнадежного отчаяния на лице. Прежде чем я успел вымолвить хоть слово, он разразился умоляющей речью: - Вы должны были узнать это, Сай, да вы и сами захотели бы знать, верно? Ведь верно? Это же не подделка, не подумайте, все настоящее. Это правда, Сай. Я и сам знал, что это правда и что в один миг все изменилось, что я отправлюсь - должен отправиться! - в Нью-Йорк 1911 года и осуществить безумную идею, которая могла прийти в голову только Рюбену Прайену. - Ничего, - сказал я, - я вас не виню. Вы тут ни при чем. Совершенно ни при чем. Сукин вы сын. 27 В мае 1911 года не было никаких трудностей с покупкой билета первого класса на "Мавританию" в конторе "Кунард Лайн" на Нижнем. Бродвее. В следующем месяце - возможно, но сейчас свободных мест оказалось много. У меня еще оставалось время, чтобы там же, на Нижнем Бродвее, пополнить свой гардероб - я купил рубашки, белье, ботинки, брюки, куртку с поясом и кепи для прогулок на палубе, даже вечерний костюм и в довершение ко всему два кожаных чемодана. А затем взял такси и поехал к пирсу N_52. Лайнер шел по Гудзону - ни малейшей качки, скольжение гладкое, словно бильярдный шар катится по войлоку, - и я в своей каюте распаковывал вещи, поглядывая в иллюминатор, за которым стремительно уходил назад казавшийся таким близким город. И когда я вышел на прогулочную палубу в своем франтоватом, с иголочки дорожном наряде, мы уже миновали оконечность острова Манхэттен, позади остался плавучий маяк Амброз, и перед нами лежало бескрайнее открытое море. В семействе трансатлантических лайнеров "Мавритания" была любимейшим детищем. Франклин Рузвельт говорил о ней: "Меня всегда восхищали ее изящные, как у яхты, очертания, ее гигантские красные с черной каймой трубы, весь ее внешний вид, дышавший мощью и породистостью... Если и был когда-нибудь в мире корабль, обладающий тем, что зовется душой, это, несомненно, "Мавритания"... У всех кораблей есть душа, но с душой "Мавритании" можно было разговаривать... Как говорил мне капитан Рострон, "Мавритания" обладала манерами и статью высокородной дамы и держалась соответственно". В Смитсониевском институте, если хорошенько поискать и порасспрашивать, можно найти собственноручно изготовленную Ф.Д.Р. модель его любимой "Мавритании". На борту океанского лайнера делать совершенно нечего, да и незачем. Поднявшись на борт, человек вновь становится ребенком, о котором заботятся мама и папа. Он переодевается по нескольку раз на день. Поднимается наверх и долго прохаживается по прогулочной палубе, считая всплески волн, вдыхая совершенно чистый морской воздух и чувствуя, как освеженная кровь веселее струится в жилах. Потом он устраивается посидеть в шезлонге, и стюард приносит ему бульон, на который он и не взглянул бы на суше - но здесь ему этот бульон нравится. На борту он и принц и пленник, потому что передумать и уйти отсюда уже невозможно. Он уже здесь и никуда не денется, никуда не сможет деться, но эта новизна ощущений, когда ничего не нужно решать самому и ни о чем не надо заботиться, порождает у него чувство небывалой свободы, и он всецело отдается удовольствию быть объектом чужих забот. Он проводит долгие часы в шезлонге, и когда стюард укутывает ему ноги теплым одеялом, подтыкая края со всех сторон, человек благодарит слугу с улыбкой почти что слабосильного калеки. Толстенная книга, которую он взял с собой в дорогу или отыскал в корабельной библиотеке, так и остается лежать нераскрытой рядом с шезлонгом, а человек между тем часами смотрит на море или болтает с соседом. Ничегонеделание занимает все свободное время. Я бродил по лайнеру, отдыхал в огромных залах, которые видел еще в ту ночь, когда отплыл Арчи. Сквозь великолепные сводчатые потолки из узорного стекла теперь проникал рассеянный свет открытого моря. Эти величественные чертоги принадлежали теперь только нам, немногим избранным, в них не было многолюдных толп - только мы. Нас кормили потрясающими блюдами, всевозможными деликатесами - "Мавритания" гордилась разнообразием корабельного рациона, и ей было чем гордиться. С палубы этого чудесного корабля океан представал таким, каким я никогда не видел его прежде. Я плыл в этой стихии, я стал ее частью, я существовал в ней. И я любил океан: здесь я увидел воочию, что линия горизонта - неизменный круг и мы неизменно находимся в его центре. Я видел мелькание отдаленных волн, видел, как они катятся к нам и уходят прочь, видел стайку дельфинов, беспечно резвившихся на поверхности океана и то и дело исчезавших в глубине. Ничегонеделание занимает все время, какое только есть в мире. Порой по часу, а то и больше я стоял на корме "Мавритании", опершись о поручни, и смотрел, как за лайнером бесконечно тянется пенный след. В этом зрелище - обширная слепяще зеленая дорога, по которой мы только что прошли, - была та же колдовская притягательность, что бывает, когда смотришь на пляску огня в камине. Лопасти глубоко, очень глубоко сидящих винтов, каждый размером побольше маленького дома, бесконечно перелопачивали зеленую воду с такой мощью, что пенный след за кормой никогда не уменьшался. Он всегда тянулся, насколько хватал глаз, и еще дальше - долгая дорога, по которой шел и шел наш лайнер. Время от времени в этой пенной линии вскипал завиток, и тропа, проложенная в океане, изгибалась то влево, то вправо - это рулевой слегка поворачивал исполинский руль, следуя бесконечным мелким поправкам нашего курса. Я разговаривал с людьми, которые стояли, опершись о поручни, рядом со мной. Или сидели в соседних шезлонгах. Или - на соседних табуретах в баре. И конечно же с теми, кто оказался моими соседями в громадной столовой. И я скоро, очень скоро и безо всякого труда влюбился в "Мавританию". Однако сразу после завтрака в наш последний день в море все изменилось и для меня, и для прочих пассажиров - реальный мир снова властно завладел нами. Мы говорили о времени прибытия, о портах назначения и своих планах; и когда на море началось волнение, пришлось сбросить скорость и сообщили, что мы прибудем в Ливерпуль с опозданием, когда уже совсем стемнеет, пассажиры начали роптать. Наконец "Мавритания" бросила якорь в Мерси, рядом с ливерпульскими доками - то ли глубина там была недостаточной для такого гиганта, то ли был отлив, я так и не узнал, - и пассажиры, плывшие в Ирландию, столпились у поручней, наблюдая, как их недавние спутники отчаливают от борта в корабельных шлюпках. А в четверть одиннадцатого, после того как был выгружен наш багаж, мы спустились по освещенному прожектором "Мавритании" трапу из открытого люка почти над самым морем на палубу двухвинтового парохода "Героик", узкого изящного морского парома с одной-единственной трубой. По совету стюарда я взял каюту: море бурное, да и в темноте с палубы все равно ничего не разглядишь. Море было и впрямь бурное. Спал я хорошо, вот только часто просыпался: пароход переваливался с боку на бок, то кормой, то носом зарываясь в волну на скорости в восемнадцать узлов. Совсем рядом, за переборками, грохотало море. Ночью кто-то возле моей каюты сказал что-то вроде: "Стомэн", и я сообразил, что мы проходим мимо острова Мэн, но мне это было безразлично. Когда посветлело, где-то около половины шестого утра, я вышел на палубу; шли мы теперь гораздо спокойней, потому что пароход тащился, пыхтя по надежно укрытому от волнений открытого моря Белфастскому заливу - устью реки Лаган, как сообщил мне один из пассажиров, ирландец. В шесть с небольшим мы уже были у доков Дунбар, но швартовка заняла некоторое время, и я стоял на палубе, разглядывая ту частичку Белфаста, которая была видна отсюда, - смотрел на сараи, на очертания горы в небе, на трубы, из которых уже тянулся дым, на башню с часами - словом, на город, самый настоящий город с четырьмя сотнями тысяч жителей. На широкой пристани нас ожидали кэбы - думаю, их можно были так назвать. Рессорные двуколки, запряженные пони, одни открытые, другие с поднятым верхом, - и ни одного автомобиля. Тех, кто направлялся в отель "Грэнд-Сентрал", ждал омнибус - по мне, он смахивал на сильно вытянутую почтовую карету в четыре окна, запряженную парой лошадей. Носильщик в униформе погрузил на крышу мой багаж и вещи еще двоих пассажиров - среди них была женщина в глубоком трауре и черной вуали. Через десять минут мы приехали на Ройял-стрит, где находился отель - лучший в городе, как сказал мне стюард с "Мавритании". Отель мне понравился - везде полированное дерево, зеркала, паркетный пол и в вестибюле пальмы в горшках. Когда я регистрировался, на стойке портье лежала стопка газет, и я купил одну - она называлась "Нортерн виг". Потом я поднялся в симпатичный и просторный номер с большой латунной кроватью и длинными кружевными шторами; на кровати лежало толстое стеганое одеяло, на туалетном столике стояли таз для умывания и кувшин. Ванной комнаты в номере не было - она располагалась дальше по коридору. Спустившись опять в вестибюль, я сказал портье: - У меня есть кое-какие дела в конторе "Харланд и Вольф"; можно ли дойти туда пешком? Да, ответил он, можно, если я любитель пеших прогулок, и, вынув карту, показал мне маршрут, на вид довольно простой - нужно было все время держаться реки Лаган. Я вышел из отеля, но не пошел искать фирму "Харланд и Вольф" - с этим успеется, а сейчас я просто бродил по Белфасту - шумному, тесному, многолюдному, настоящему городу викторианской эпохи: мне не попалось на глаза ни одного нового здания. Все постройки были из камня, во всяком случае здесь, в деловой части города - сплошь низкие двух- и трехэтажные дома, в которых помещались конторы. Улицы заполнял шум транспорта, в основном конного, если не считать нескольких двухэтажных омнибусов - больших, красных, с открытым верхним этажом. На электрифицированных улицах они были на электрической тяге, в других местах - на конной. Все омнибусы украшала спереди надпись: "Бисквиты Марша". Кроме этих омнибусов, по улицам двигались все разновидности конного транспорта, а в одном месте я видел двухколесную тележку, которую тащили трое ребятишек. И ни единого автомобиля - во всяком случае, ни один не попался мне на глаза. Прохожие переходили улицы там, где им вздумается, и повсюду были рекламные надписи: "Серебос" (понятия не имею, что это такое), "Хлеб. Кооперативная продажа", и множество концертных афиш. Я прошелся по кварталу, где было два концертных зала и оперный театр - там давали пьесу Артура Пинеро. Перечитал все афиши на рекламных щитах концертных залов, где давали по два представления в день: в "Эмпайр" - "Молодые звезды Шербура", а кроме того; "Элтон Эдвин, классическое банджо", "Киттс и Уиндроу. Честные мошенники со своим попурри". В "Королевском ипподроме" выступали "Альфред Круикшенк, клоун, смешные песенки и рассказы", "Хортон и Латриска" и так далее и тому подобное. Я не нашел ни одной фамилии моих знакомых из варьете, хотя знал, что время от времени у них бывают ангажементы в Англии и Ирландии. В отель я вернулся уже к концу дня и долго пытался занять себя чтением "Нортерн виг". Наконец, когда на часах было уже начало одиннадцатого, сунув в карман фонарик, я прошел через опустевший вестибюль и вышел на улицу, следуя дальше указаниям портье, в которых ключевым словом было "Королевский". Я перешел через Королевский мост... миновал Королевскую набережную... прошел по Королевской улице... Чем ближе я был к своей цели, тем тише, уродливей и неприглядней становились улицы. И вскоре на улице, которая наискось тянулась к Лагану, я увидел безобразные двухэтажные домишки, построенные вплотную друг к другу и подступавшие к самому тротуару. Здесь жили рабочие, докеры и судостроители. Ни огонька, ни звука - только из одного домика донесся до меня детский плач. Мостовая, вдоль которой я шел, была вымощена булыжником. В кварталах царила темнота, лишь на углах горели фонари - неровным, дымным, густо-оранжевым цветом; проходя мимо них, я чуял запах керосина, и моя тень то съеживалась под ногами, то удлинялась и растворялась в темноте. Улицу, по которой я шел, пересекла другая - вымощенная плитками, пустынная, глухая. На другой стороне ее узенькая полоска тротуара тянулась вдоль кирпичной стены лишь на пару футов выше моего роста - перебраться через нее будет нетрудно. По ту сторону стены стояли разрозненные строения - в одних тускло горели окна, другие были погружены в темноту. Я смог различить кое-какие вывески: "Литейная"... "Футеровочная мастерская"... "Склад"... "Сушка дерева"... "Электростанция"... "Латунная сборочная мастерская"... "Гальванизация"... "Склад моделей"... "Сборка и крепление болтами"... "Обивочная мастерская"... "Красильная мастерская"... и еще много, много других. Почти повсюду было темно - ни движения, ни звука, лишь едва слышное шарканье моих подошв отдавалось эхом в ночи 1911 года. Стена оборвалась, от улицы отходила огороженная площадка, перекрытая широкими деревянными воротами, на которых белела надпись: "Харланд и Вольф лимитед, судостроение". За площадкой тянулась все та же стена, а за ней - другие мастерские: "Медники"... "Латунное литье"... "Котельная мастерская"... После длинного темного квартала стена повернула направо, и я последовал за ней, направляясь к Лагану. Последний поворот на Королевскую улицу - и вот я уже шагал меж двух кирпичных стен. "Временная контора"... затем "Главная контора" - там внутри горел тусклый дежурный свет. Между нею и "Мачтовой мастерской" был узкий проход. Всего минуту, показавшуюся мне невыносимо долгой, я прислушивался, затем потянулся и закинул руки на край стены. И повис всей тяжестью тела на напрягшихся, окостеневших руках, вслушиваясь в тишину. Ни свистков охраны, ни лая сторожевых собак - все было тихо, и я вполз животом на стену, перебросил через нее ноги, спрыгнул, обернулся - и замер, не в силах оторвать глаз от того, что ожидал здесь увидеть - только оно оказалось больше, намного, немыслимо больше, чем я когда-либо мог вообразить. 28 Грандиозное зрелище предстало перед моими глазами - черный силуэт, гигантский абрис, врезанный в залитое лунным светом небо над рекой, которая через два дня примет в свои воды этого исполина. Под самым носом, острым, как лезвие ножа, темнел силуэт постамента - наверно, именно сюда поднимется через два дня женщина с бутылкой шампанского для совершения церемонии крещения корабля. Она разобьет бутылку об эту черную сталь, и тогда - я читал об этом - будет приведен в действие "гидравлический спусковой крючок". Медленно, почти неощутимо начнет увеличиваться расстояние между носом корабля и падающими остатками бутылки: фут... ярд... и, разом набрав скорость, черная стальная махина заскользит по скату вниз, корма обрушится в воды Лагана, взметнув фонтаны брызг, и исполинский корпус чуть заметно заколышется на воде, оказавшись наконец в стихии, для которой он предназначен. Тогда его отбуксируют в док, где гигантские краны опустят на палубу надстройки, завершится снаряжение корабля, и в необычайно короткий срок "Титаник" выйдет в свое мрачное, смертоносное, первое и последнее плавание. Ну нет, теперь этому не бывать. Стоя в кромешной темноте между "Главной конторой" и "Мачтовой мастерской", я смотрел на черный исполинский силуэт, врезавшийся в ночное небо, и, сам того не ожидая, вдруг от всей души возненавидел этот новенький, с иголочки, корабль. Нам свойственно одушевлять корабли, присваивать им человеческие свойства; бывают корабли добрые, упрямые, глупые, но в этом великанском абрисе я увидел вдруг воплощение мрачного коварства и зла: он знал, этот монстр, знал, что предаст сотни людей, доверившихся ему, вышедших в его первое и последнее плавание. В этот самый миг где-то там, за сотни океанских миль отсюда, огромный айсберг дрейфует к месту встречи, и этот черный исполин дожидается той минуты, когда его нос царапнет массу голубоватого льда, хотя мог бы и разминуться с ней, хоть на фут, хоть на дюйм, и тогда все пошло бы по-другому. Что ж, я пришел сюда, чтобы предотвратить эту встречу, и я - переходя от тени к тени, останавливаясь, чтобы прислушаться - двинулся к "Титанику", который высился передо мной с открытыми грузовыми люками. В этом и состояла простая идея Рюба: спустить корабль на воду сейчас, по стапелям, в Лаган - и на дно Лагана. Подойдя к носу, где стоял церемониальный постамент, я долго шарил лучом фонарика в поисках "спускового крючка". Он должен быть где-то здесь, думал я, неподалеку от женщины с шампанским, чтобы сработать одновременно со словами: "Нарекаю тебя "Титаником"!" Однако я не нашел ничего, что хотя бы отдаленно напомнило мне спусковой крючок; тогда я двинулся вдоль правого борта, но и там не было ничего подобного, и я вошел в туннель под самым брюхом "Титаника" и увидел в дрожащем овале света моего фонарика лес Подпорок, удерживавших на весу невообразимую громаду над моей головой. И здесь, в почти кромешной темноте, одинокий, как никогда, я ощутил, что мое лицо заливает жаркая краска. Как, как, во имя Господа, мы могли оказаться такими дураками? Какой корабль оставят в таком положении, чтобы его можно было без труда или просто по глупой случайности спустить со стапелей? Многое, очень многое еще предстояло сделать здесь до церемониального спуска. Лес подпорок будет заменен - я без труда представил себе эту картину - чем-то вроде платформы на катках, движущейся по рельсам. И все эти подпорки должны быть выбиты кувалдами уже перед самым спуском. Как только могло мне вообще прийти в голову, что я сумею раньше времени спустить этого монстра по стапелям? Я ощутил себя несмышленым младенцем и даже зажмурился, сгорая от стыда. Безнадежно съежившись в нависшей тени этого гигантского средоточия зла, я провел лучом фонарика по округлым бокам этих бесконечных подпорок, затем поднял фонарик, и овал света пробежал по склепанным полосам металла, из которых состояло брюхо "Титаника". Стальная тварь победила меня, черный монстр оказался неуязвим. В бессильном гневе я занес кулак, целясь в клепанную сталь, но и в ярости успел повернуть кулак и ударил, признавая свое поражение, лишь мягкой ладонью - иначе неминуемо разбил бы себе костяшки о прочный стальной лист. А кораблю было плевать на это, холодную сталь покрывала влажная россыпь ночной росы, и мой жалкий удар ничем не мог повредить ей - все равно что бить по граниту. И тогда я выключил фонарик, постоял еще немного, ссутулясь, под брюхом "Титаника" и выбрался наружу. Перебравшись через стену, я той же дорогой направился в отель. Ничего, ничего, ровным счетом ничего нельзя было сделать, чтобы предотвратить трагедию, о которой во всем мире знал сейчас только я один. И все-таки, шагая по ночным притихшим улицам, я постепенно приходил к мысли, что не все еще кончено. Я должен хотя бы попытаться сделать что-то еще. И первым моим действием было пройти пешком через всю Ирландию. Мне всегда хотелось сделать это, частенько я об этом подумывал, и вот сейчас, в самом начале столетия, когда страна еще сохраняла свой древний облик, у меня появился шанс осуществить свою мечту. И наутро я купил все, что требовалось для путешествия, - дорожные башмаки, флягу, рюкзак, карту. Я поговорил с продавцами в магазине, с постояльцами в отеле и получил великое множество советов. Выслав свой багаж вперед поездом, на следующее утро я отправился в путь. Здесь не место для рассказа об этом долгом и почти счастливом путешествии, но я увидел все, что всегда видят в Ирландии путешественники, и убедился, что поля здесь и в самом деле такого зеленого цвета, какого больше нигде не найдешь. Я месил грязь на дорогах, то и дело отступая в сторону, чтобы пропустить громадные овечьи отары, и раскланивался с пастухами, приподымая кепи. Я заходил за водой на какую-нибудь ферму, и ее хозяева, застенчивые и обаятельные супруги с вечно грязными руками и лицами - то ли они мылись редко, то ли вообще никогда, - встречали меня приветливо и гостеприимно. Мне подавали воду и еду, о которой я не просил, прямо в кухне, по которой бегали цыплята. Вернувшись на дорогу и отойдя на несколько миль от фермы, я отыскивал укромное местечко, чтобы выбросить бутерброды и опорожнить флягу, а после, пристыженный, ел и пил то, чем меня угощали. Я подолгу смотрел в полях на диковинные, похожие друг на друга замки, старинные укрепления с воротами, расположенными высоко над землей, для защиты от... викингов? Не знаю, не уверен. Порой я останавливался на ночь, на два-три дня, а то и на неделю, если так хотелось, в каком-нибудь селении или городке, пробудившем мой интерес. В местном трактире или в гостинице я отдавал в стирку свои вещи, бродил по округе, разговаривал с местными жителями - обычно они относились ко мне дружелюбно, хотя и не всегда. Дважды я устраивался на ночь возле очередного утеса, стоящего прямо над морем, один раз прожил под открытым небом почти неделю. В эти дни я большей частью сидел на краю утеса, глядя, как далеко внизу волны неустанно набегают на каменистый пляж и откатываются назад; я не утруждал себя раздумьями, отложив решение своей проблемы до тех пор, покуда не придет время в полную силу заработать мысли. Месяц я провел в Дублине - бродил по городу, заглядывал в кабачки, описанные Джойсом. Интересно, сам он сейчас в Дублине? Этого я не помнил, даже если и знал когда-нибудь; если Джойс и в Дублине, я ни разу не видел его, а может быть, и видел, да не узнал. И вот наконец на исходе весеннего дня, приятно убив необходимое количество времени, я вошел в небольшой порт, называвшийся Куинстаун, - почти деревня с домишками, рассыпанными по террасам, которые поднимались уступами над огромным заливом гавани Корк. Я постоял на краю широкой грязной улицы, глядя, как сверкает под предзакатным солнцем водная гладь залива между берегов, посмотрел на два суденышка, стоявшие на якоре, на плавучий маяк далеко у входа в гавань. Сегодня она была почти пуста, но завтра... И я вдруг ощутил усталость, подавленность - моя проблема так и осталась пока нерешенной. Тогда я отыскал гостиницу "Куинстаун Инн", принял горячую ванну, заказал выпивку, повторил заказ, поужинал и отправился спать. На следующее утро, едва минуло восемь, я уже стоял в небольшой очереди в городской конторе фирмы "Джеймс Скотт и Кo" - там продавали билеты на пароходы "Кунард Лайн", "Гамбург-Америкэн", "Уайт Стар" и, похоже, всех пароходных компаний, чьи суда заходили в Куинстаун. Теперь на мне были белая рубашка, галстук и костюм, казавшийся невесомым после твидового дорожного облачения и тяжелых башмаков, которые я вместе с рюкзаком оставил в чулане "Куинстаун Инн". Мой багаж давно уже был доставлен сюда, и я уже отправил его в "Джеймс Скотт и Кo". В очереди передо мной стояли двое мужчин - оба в кепи, поношенных пиджаках и брюках явно от другого костюма; а впереди них, у самой деревянной стойки, разговаривала с двадцатилетним клерком молодая женщина с восьмилетней дочерью; обе были в шалях, наброшенных на плечи, и черных соломенных шляпках. Сердце у меня заныло при виде этой девочки - как же мне хотелось сказать им, предостеречь... Но я не мог этого сделать и продолжал стоять, смотреть и слушать, как молодая женщина покупает билет второго класса. Наклонившись, я сумел разглядеть и сам билет - на удивление большой лист темно-желтой бумаги с фирменной надписью "Уайт Стар" и силуэтом четырехтрубного парохода. Билет стоил женщине тринадцать фунтов, которые она держала наготове в руке. Затем клерк глянул на мужчин в кепи и, даже не спрашивая, выложил два одинаковых билета - на сей раз бумага оказалась белой. - Третий класс, - сказал он и, по-прежнему не задавая ни единого вопроса, что-то черкнул на билетах и произнес: - Десять фунтов десять шиллингов. И у этих двоих деньги были наготове. Движимый любопытством, я подался вперед, чтобы заглянуть в билет, - это оказался самый настоящий контракт, в котором перечислялось все, включая питание: "Завтрак в восемь часов: овсяная каша с молоком, чай, кофе, сахар, молоко, свежий хлеб, масло..." Дальше была моя очередь, а за мной уже стояли еще трое мужчин в кепи. - Сор? - вопросительно проговорил клерк - он, конечно, хотел сказать "сэр", но получалось именно "сор". - Один билет первого класса. - Первого класса? Первого? - Он расплылся в счастливой улыбке. - Мне их до сих пор и продавать-то не доводилось. Ему пришлось долго рыться в двух ящиках, прежде чем он нашел билет первого класса, который выглядел почти так же, как остальные, только был напечатан на желтовато-коричневой бумаге, и в нем ничего не говорилось о питании. Не спеша - все, кто стоял за мной, вполне могли подождать - клерк вынул и расстелил на стойке план пассажирских палуб. Два его угла он придавил чернильницей и дыроколом. - Где бы вы желали получить каюту, сор? У нас есть свободные места на всех палубах, очень много отказов - мне только вчера вечером звонили из Саутгемптона. - На шлюпочной палубе. Где здесь шлюпочная палуба? - Это будет палуба А, сор, самая верхняя. - Он указал пальцем место на плане, и я увидел, что на этой палубе все каюты расположены чересчур близко к носу: там качка будет сильнее, а я уже был сыт по горло этим развлечением. Зато на палубе Б, как раз под ней - она же прогулочная палуба, - все помещения, кроме ресторанов, располагались на корме. - Пожалуй, мне больше подходит палуба Б: где-нибудь посередине и как можно ближе к лестнице. - Я указал пальцем на микроскопическое изображение лестницы, которая вела к шлюпочной палубе и шлюпке номер пять. Ближе всего к лестнице была трехместная каюта с балконом, но соседняя с ней каюта как раз была одноместной. - Скажем, вот эта? - Б-57. - Он заглянул в отпечатанный на машинке список, затем в написанный карандашом список отказов. - Сожалею, сор, она уже занята, но Б-59 рядом с ней свободна. - Беру. - Я вынул бумажник и вопросительно взглянул на клерка, и тут настал его звездный час: хитро глядя на меня, не уверенный, что я понимаю, на что иду, он произнес: - Хорошо, сор. Это будет стоить пятьсот пятьдесят американских долларов. - Как насчет десяти английских пятифунтовых банкнот? - С удовольствием, сор. Во внутреннем кармане пиджака у меня лежала наготове пачка шириной в дюйм непривычных английских банкнот достоинством в пять фунтов, отпечатанных только на одной стороне листа размером с пудинг. В крохотной комнатке воцарилась мертвая тишина, все следили, как я отсчитываю десять банкнот. Клерк принял их, выровнял в стопочку и - меня это восхитило - сунул в ящик кассы, не пересчитывая. - Приятного плавания, сор, - сказал он, протянув мне билет. Я поблагодарил и вышел, провожаемый множеством взглядов. Около полудня я пришел с чемоданом на набережную Скотта и стоял там в обществе нескольких дюжин ирландских эмигрантов, как и они, не сводя глаз с далекого устья гавани. При мне снова был фотоаппарат, и без особого желания я сделал несколько снимков. "Титаник" покоился на воде, поджидая нас, лениво попыхивая дымком изо всех четырех труб; он нагло ждал своего часа, мой враг и враг всех моих спутников, исполинское воплощение зла, под чьим клепаным днищем я стоял, бессильный что-либо сделать в ту памятную ночь. Он знал все, и знал, что я знаю все - я, единственный из многих его пассажиров. И я смотрел на черный дымящий силуэт и не знал, что мне делать со знанием того, что ждало нас впереди - там, далеко за горизонтом. Мы покинули набережную Скотта на палубе посыльного судна "Америка", шедшего вслед за почтовым судном - оно было битком набито почтой в Соединенные Штаты. Вокруг возбужденно болтали, смеялись, но одна девушка молчала, и лицо ее было бледным. Почтовое судно, пыхтя, поползло по заливу, корабль, поджидавший нас, стал расти, увеличиваться, и тогда разговоры понемногу стихли. Наше неспешное путешествие по мирной глади залива заняло около получаса, и силуэт исполинского лайнера становился все отчетливей: проступала тонкая золоченая кайма по верхнему краю корпуса, укрупнялся черный борт, и стали различимы ряды стальных клепаных полос. Я уже раньше заметил, что один из пассажиров поднялся с нами на почтовое судно в килте [шотландская национальная мужская одежда, род юбки], но не видел тогда, что при нем была и волынка. Зато теперь, когда мы приблизились к "Титанику", он заиграл что-то пронзительное и тоскливое, и молодая женщина в шали почтительно пробормотала: "Плач Эрина". По счастью, волынщик стоял достаточно далеко от меня - слушать игру волынки вблизи удовольствие ниже среднего, - но толпа притихла, внимая ему. Когда он доиграл, четырехтрубный исполин заслонил от нас небо, дрожание палубы под ногами, передававшееся от паровых машин нашего судна, вдруг ослабело, и я, подняв голову, прочел на борту громадные белые буквы: "Титаник". 29 Наше суденышко колыхалось на воде рядом с "Титаником", матросы в грузовом люке левого борта подтягивали его шлюпочными баграми, а сам капитан Смит сверху наблюдал за тем, как нас переправляли на борт. Матросы спустили трап, и мы перебрались по нему в зияющий чернотой проем грузового люка. Здесь нас разделили - всех остальных увели налево члены экипажа в униформе, а меня, с билетом первого класса, вежливо пригласили к лестнице. Но, уже шагнув на металлическую ступень, я на миг замешкался, прислушиваясь к их удаляющимся шагам и отзвуку разговоров. Почти всем им скоро суждено утонуть, если только не... что? А потом я поднимался все выше и выше в чреве лайнера, направляясь к своей палубе, - я еще не знал, где находятся лифты и опускаются ли они так низко. Стальные ступеньки сменились ковровым покрытием, лестница расширялась, и с каждым пролетом лестничные площадки обрастали все более витиеватыми украшениями, перила теперь были щедро покрыты резьбой. Новая палуба - и теперь на стойках перил следующего лестничного марша стояли две бронзовые статуи, служившие подставками для светильников, и я увидел витражи и картины в массивных рамах, а над лестницей раскинулся купол из разноцветного стекла, омывая радужным светом ступени и резные перила. Гостиные, залы для отдыха и вестибюли, по которым я проходил в своем пути наверх, становились все нарядней и роскошней, и мне уже встречались восхитительные женщины в узких модных платьях и мужчины с сигарами, в костюмах, жилетках с цепочками часов и в жестких белых воротничках; кое-кто из них носил дорожные кепи, а некоторые все еще сохраняли верность котелкам. И почти все они улыбались, радостные, возбужденные новизной впечатлений и звуков. Поднимаясь все выше и выше по ступеням в чреве этого исполина, я уловил особый запах "Титаника", отличавшийся от запаха, царившего на "Мавритании", хотя и тот и другой говорили о том, что мы плывем по морю, - но воздух "Титаника" был проникнут непередаваемым ароматом... да, теперь я узнал его - ароматом новизны. Это был запах недавно высохшей краски, только что сотканных и еще не истоптанных ковров, свежесклеенного дерева, нового полотна - словом, все здесь было новым, этот великолепный, дышавший роскошью лайнер был еще нетронут: мы стали первыми, кто завладел им. Для радостных и возбужденных пассажиров, которые, как и я, бродили по кораблю, все здесь, наверно, сулило радость и удовольствия. Я видел это радостное ожидание по их лицам, улыбкам, слышал в звуках голосов - и сам заразился им. На несколько минут забытья во время этого бесконечного подъема я разделил всеобщее предвкушение радостей начинающегося плавания. Но потом я вышел в салон первого класса и сразу увидел новенький сияющий рояль, на котором, наверное, еще никто и не играл, и в моей памяти вспыхнул рассказ ирландской девушки-эмигрантки, которая спаслась в одной из шлюпок, - не ее ли я видел на пароме? В тот час, когда лайнер медленно погружался в море, она и еще несколько ее друзей, пассажиров третьего класса, поднялись по лестнице в этот пышущий великолепием салон. Девушка продолжала подниматься, направляясь к шлюпочной палубе, но когда она оглянулась, то увидела, что один из ее друзей-эмигрантов замер перед роялем в священном трепете. Он коснулся клавиш и заиграл, опустившись на стул. Прочие столпились вокруг него и запели, озираясь по сторонам и любуясь невообразимой роскошью зала, в котором они очутились по воле случая. И это был последний раз, когда девушка, поднимавшаяся по лестнице, видела или слышала своих друзей. Правда это или нет, но это воспоминание тотчас отгородило меня от остальных пассажиров, сновавших по лестнице, - всех этих восхитительных женщин и мужчин с сигарами и в пенсне. Кому из них суждено спастись? Большинству женщин, очень немногим мужчинам. Мне пришлось отогнать эти обессиливающие мысли; у меня была слишком важная причина оказаться на борту этого лайнера, и я усилием воли сосредоточил свой разум только на ней. Моя каюта оказалась именно там, где должна была находиться согласно плану "Уайт Стар", - почти рядом с лестницей, по которой я спустился с палубы Б. Каюта Б-59 на "Титанике", от которой веет прочностью и устойчивостью номера в отеле - дверь приоткрыта, ключ торчит в замке. За спиной я услышал голос стюарда: "Вы сели в Куинстауне, сэр?" - понял, что он хочет взглянуть на мой билет, и обернулся. Стюард был в форменной куртке с блестящими медными пуговицами и в белой рубашке с черным галстуком-бабочкой. "Спасешься ли ты?" - пронеслась в моей голове мысль, когда я протягивал ему билет. Стюард вернул мне билет, кивнул: я был единственным пассажиром первого класса, который сел на борт в Куинстауне, так что мой багаж скоро доставят в каюту. Я кивнул и вышел из каюты, чтобы осмотреться. Перед последним лестничным маршем, ведущим к шлюпочной палубе, я остановился. По обе стороны каждой ступеньки стояли маленькие стеклянные светильники - сейчас они не были зажжены. Не та ли это лестница, подумал я, не те ли светильники, которые видел Лайтоллер, второй помощник капитана, руководивший погрузкой детей и женщин в спасательные шлюпки левого борта? Время от времени поглядывая вниз, он видел, как зеленая океанская вода медленно вползает со ступеньки на ступеньку, и сквозь нее колдовски, зловеще светились эти огни. Думаю, да - насколько я помнил все, что было мной прочитано о "Титанике", именно эту лестницу видел Лайтоллер, и сейчас она терпеливо ожидала прихода той полуночи, когда по ней медленно и безостановочно, ступенька за ступенькой, будет подниматься океан. Я отбросил прочь эту мысль и ступил на новые тиковые доски шлюпочной палубы - самой верхней, выше ее были только бледное небо и водянистое пятно солнца. Сквозь кожаные подошвы ботинок я вдруг ощутил вибрацию, которая исходила от расположенных далеко внизу могучих турбин, и лайнер двинулся в открытое море. Здесь были подвешены спасательные шлюпки; скоро эту палубу заполнят мужчины, женщины и дети в спасательных жилетах. Одни будут каменно-спокойны, другие будут заливаться слезами, третьи - перепуганы до полусмерти, кое-кто будет посмеиваться, считая эту тревогу ложной. Отсюда впопыхах, неумело будут спускать на талях полупустые спасательные шлюпки... Хватит! Я повернулся и прошел вдоль правого борта палубы Б, где белела свежеокрашенными боками шлюпка номер пять. Она покоилась на шлюпбалках, ослепительно белая, туго обтянутая чехлом, и я, протянув руку, коснулся ее свежеокрашенного бока. На ощупь дерево было гладким, чуточку теплым - его нагрело солнце; но прежде всего от него веяло прочностью и реальностью. На носу шлюпки чернела свежевыполненная надпись: "Титаник", шлюпка N_5", и я зачем-то потрогал букву Т. Затем моя ладонь коснулась прохладной прочности отполированного корабельного поручня под шлюпкой номер пять, и тогда я осознал, что на самом деле нахожусь здесь. На новом, с иголочки "Титанике", который равномерно увеличивает ход, на обреченном лайнере, несущем меня и всех, кто оказался на борту, навстречу исполинской массе льда, затаившейся далеко впереди. И снова я стоял в угрюмом одиночестве, пытаясь отгородиться от этого бесполезного знания. Я двинулся дальше; неподалеку от меня высилась громадная, с десятиэтажный дом, бежево-черная пароходная труба, а за ней в ряд до самой кормы стояли еще три таких же монстра, похожих как близнецы. Они величественно возвышались над крышами бесчисленных надстроек, и тонкие струйки черного дыма тянулись из их жерл, растворяясь в воздухе за кормой лайнера. Огромные вентиляционные трубы торчали из палубы, точно исполинские слуховые трубки. Я повернулся и увидел прямо перед собой протянувшийся во всю ширину палубы крытый капитанский мостик. Дверь в его торце была приоткрыта и легонько покачивалась в такт движению корабля; из любопытства, я подошел ближе и заглянул внутрь. Там были четыре офицера, трое в синей форме, один - сам капитан Смит - традиционно в белом. Все четверо стояли спиной ко мне, в ряд, хотя и не плечом к плечу, и смотрели в высокие квадратные окна. Капитан Смит заложил руки за спину, пальцами одной руки охватив запястье другой. За офицерами, отделенный ото всех своей стеклянной кабинкой, стоял рулевой, положив обе руки на огромный деревянный штурвал, не сводя глаз с компаса. Он стоял прямо напротив меня, примерно в двенадцати футах, и прежде чем ему бы вздумалось обернуться, я поспешил отойти. Я немного постоял снаружи, глядя на радиоантенну, натянутую между двумя мачтами; скоро, очень скоро она передаст в эфир первый в мире сигнал SOS. В черной паутине вантов, оплетавших исполинские трубы, непрерывно бился и стонал ветер, скорбный и одинокий, словно знал и пытался рассказать мне, что предстоит "Титанику" и всем нам... И я поспешно вернулся к знакомой лестнице. Здесь, на палубе Б, по бокам отгороженной от моря длинными стеклянными окнами, было теплее, и я по солнечной стороне прошелся до кормы. Несколько человек наблюдали за мальчуганом, запускавшим волчок, и я присоединился к ним - ненадолго, только чтобы сделать снимок. "Спасется ли этот мальчик?" Меня замучил этот постоянный вопрос, но избавиться от него я был не в силах и пошел дальше, к корме. Во все двери входили пассажиры, спешившие укрыться в тепле, но я дошел до кормы "Веранды" и "Палм Корта". У кормы, на специально отгороженном для прогулок участке палубы стояли пассажиры второго класса и глазели на привилегированных счастливчиков из первого класса и на меня, покуда я снимал их фотоаппаратом в красном кожаном футляре. Когда я поймал их в свой крошечный видоискатель, мысленный голос внутри меня произнес: "Почти все вы пойдете на дно ночью в воскресенье". Потом я пошел назад вдоль левого борта, но тут же пожалел об этом. Солнечный свет почти не попадал сюда, на палубе не было ни души, лишь тянулись ряды пустых шезлонгов, и оттого казалось, что лайнер совершенно обезлюдел. Эхо моих одиноких шагов отдавалось над палубой, словно я был единственным пассажиром на этом обреченном корабле. Я перемотал пленку, и в красном окошечке выскочила цифра - последний кадр. Стоя у поручней, я истратил его на угрюмый снимок: "Титаник" полным ходом мчится в ночь по странно, мертвенно-спокойному морю. С меня было довольно, и остаток дня я провел в каюте, попросив стюарда принести: туда ужин. Я не хотел больше видеть людей, которые живут, быть может, свои последние дни; не хотел и прежде времени наткнуться на Арчи, спотыкаться и запинаться на каждом слове и в итоге испортить все дело. Если и существовал способ убедить Арчи поверить в невозможное, я должен был найти его; именно над этим я ломал голову, лежа на кровати и чувствуя легкое, едва заметное движение, слушая негромкое, размеренное, почти ободряющее поскрипывание корабля, который шел по спокойному океану. Я мог бы утром узнать у корабельного эконома, какую каюту занимает Арчи, но вместо этого просто бродил по огромным залам, пока в комнате отдыха не наткнулся на него - одетый в серый костюм, в однотонном синем галстуке, он сидел в большом кожаном кресле и курил сигару. Он настороженно следил за тем, как я вошел в комнату и направился к нему, огибая столики и большие мягкие кресла. И не улыбался: кем бы я ни был, каковы бы ни были мои намерения, само мое присутствие на борту "Титаника" говорило, что я не просто случайный нью-йоркский знакомый. Я полагал, что он даже не потрудится встать, и, видимо, ему самому в голову пришла та же идея, но в последний момент условный рефлекс заставил его подняться на ноги, и когда я со словами: "Привет, Арчи!" - протянул руку, он пожал ее и вежливо поздоровался, не сводя с меня проницательного, испытующего взгляда. - Садитесь, - сказал он, кивком указав на кресло напротив. Я сел, наклонился к нему и заговорил, произнося тщательно обдуманную и выверенную речь: - Арчи, я знаю все о вашем поручении. Я вам не враг; я хочу, чтобы ваша миссия завершилась успехом. Однако позвольте мне сказать вам то, во что, быть может, вам трудно будет поверить. Просто выслушайте меня, и все. А потом, Арчи... Нет, погодите. Когда вы увидите подтверждение... Вы поймете, что я говорил правду. Я увидел в его глазах нетерпеливый блеск и поспешил перейти прямо к делу: - Мне известно то, что знать невозможно, и тем не менее я это знаю. Сегодня пятница. В воскресенье, ночью, около половины одиннадцатого, этот корабль столкнется с айсбергом. Два часа спустя он пойдет ко дну. Арчи молча, выжидательно смотрел на меня. - Множество людей успеет за эти два часа сесть в спасательные шлюпки, но большинство шлюпок спустят на воду полупустыми. А полторы тысячи человек утонут вместе с кораблем. Говорю ли я правду? Это покажет воскресная ночь. Так будет, и когда это случится, вы должны пойти к шлюпке номер пять - ее спустят на воду почти пустой. Вначале туда посадят нескольких женщин, а когда женщин поблизости уже не окажется, в шлюпку разрешат сесть и мужчинам. Мы с вами сможем попасть туда и... - Сай, - перебил он. - Мне доводилось не раз сталкиваться с чем-то, не поддающимся никаким объяснениям; я знаю, что такое случается. И потому вполне возможно, что вы говорите правду. Может быть. Может быть, каким-то образом вы действительно знаете, что произойдет. Но только вот меня вы, кажется, не знаете совершенно. Если б вы хоть немного меня знали, вам и в голову бы не пришло, что в тот миг, когда обречены утонуть вместе с кораблем женщины и дети, Арчибальд Батт будет торчать у спасательной шлюпки, прикидывая, как бы в нее забраться! - Он посмотрел на меня и едва приметно усмехнулся. - В тот миг я буду там же, где все джентльмены, находящиеся на борту: без шума, не путаясь под ногами, ожидать в каком-нибудь укромном месте того, что назначено мне судьбой. Вполне вероятно, что вот в этой самой комнате, со стаканом бренди, принимая волю Господню, какой бы она ни была. Я не стану трястись от страха у спасательной шлюпки, пока тонут женщины. Я думаю, Сай, что и вы по зрелом размышлении поступите точно так же. Я в этом просто уверен. - Но как же ваши документы, Арчи? Их-то непременно нужно спасти! Он одарил меня высокомерным взглядом, словно ненормального: - Не понимаю, о чем вы говорите. - И, подавшись вперед, сквозь меня поглядел на старинные часы, негромко тикавшие на дальней стене комнаты. - А теперь, с вашего разрешения... Он поднялся, улыбнулся слегка, уголками губ, и пошел прочь, давая мне понять так же ясно и недвусмысленно, как если бы произнес это вслух, что мне не стоит больше его беспокоить. Итак, я проиграл, и на сей раз окончательно. Арчи погибнет. Первая мировая война неизбежна. Впрочем, я ведь так и не сумел заставить себя до конца поверить, будто мои действия, любые мои действия предотвратят эту громадную войну. И все же, когда я смотрел вслед Арчи, выходившему из комнаты, у меня защипало глаза. Уилли, как же быть с Уилли? Что ж... Десятилетия отделяли его от 2 декабря 1917 года, даты, которую в списке, показанном мне Рюбом Прайеном, сопровождала буква "У". Когда-нибудь мне придется сказать моему сыну Уилли, кто я такой и откуда явился. Ну что же, тогда я попросту предупрежу его об этом дне. Кто предупрежден, тот вооружен, и он сумеет защититься: объявит себя больным в это утро, повернет налево, а не направо, сделает что-то - все равно что - и этим слегка изменит события последующих нескольких часов. Я дам Уилли шанс уберечься. До чего же странно было сидеть в этой тихой, почти безлюдной комнате, и размышлять о таких вещах, и знать то, что знал я, - что первый рейс "Титаника" станет и последним. Воскресной ночью он погрузится в пучину океана, настолько спокойного, что уцелевшие навсегда запомнят сверкание звезд, отражающихся в неподвижной, водной глади. И самое странное, что эта катастрофа - дело лишь нескольких дюймов: если б только лайнер, обходя айсберг, отклонился лишь на самую малость, думал я, вспоминая прочитанное, он сумел бы пройти выше гибельного отрога подводной части, который безжалостно вспорол его стальное чрево. И торжественно вошел бы в гавань Нью-Йорка, с развевающимися на ветру флажками, окруженный почетным эскортом буксиров. Но что же теперь? Я ушел в каюту и просидел там весь день в смятении и растерянности; стюард приносил мне еду. Я знал, что грядет, знал; но что же мне делать? Просто ждать, пока не настанет время войти в спасательную шлюпку, которую, я знал, спустят на воду почти пустой, и бросить на смерть добрую половину тех, кто плыл со мной на "Титанике"? Утром, когда мне осточертел и этот вопрос, и собственная каюта, и вид - из окна с занавесками, а не из иллюминатора - бесконечного серого однообразно плоского моря и пустого горизонта, я принял душ, оделся и начал бриться. Корабельный горнист просигналил завтрак; я поколебался и махнул рукой на еду - я был чересчур взбудоражен, чтобы думать о завтраке. Прошелся по шлюпочной палубе, крытой, но не обогреваемой, продрог и вернулся в тепло, пройдя через вращающиеся двери. У самого выхода светились раскаленным оранжевым светом два электрических обогревателя, и я наслаждался теплом. В курительной на доске объявлений вывешивались сведения о пройденном отрезке пути; я вошел и прочитал вчерашнюю сводку: с полудня четверга до пятницы "Титаник" прошел 386 миль. Какой-то пассажир спросил проходившего мимо стюарда, пройдем ли мы сегодня больше, и тот ответил, что, по его мнению, сегодня лайнер вполне сможет одолеть свыше пятисот миль. - Прошу прощения, стюард, - сказал я, - как бы я мог побеседовать с капитаном Смитом? Это очень важно. - Ну что ж, сэр, в половине одиннадцатого - а сейчас почти половина - он, как обычно, появится на палубе с утренней инспекцией. Полагаю, сэр, это как раз и будет самый подходящий случай. Тогда я снова вышел на палубу и устроился в деревянном шезлонге, наблюдая за почти неощутимым креном лайнера - горизонтальная линия поручней верхней палубы медленно опускалась ниже далекого, опоясавшего нас кольцом горизонта, замирала в таком положении, затем снова так же медленно поднималась. Это монотонное зрелище подействовало на меня успокаивающе, и когда я услышал приближавшиеся голоса инспекции, я уже знал,