отеля "Коммодор", работает мастер по имени Эмманюэл... Дверь отворилась, и вошел, улыбаясь, лысоватый мужчина лет сорока; его я тоже встречал несколько раз в кафетерии. - Пока все в порядке, - сообщил он. - Во всяком случае все, что мы сумели проверить. По комнате прокатился возбужденный шепоток. Мужчина ушел, а я продолжал: - Выходит комикс под заглавием "Орешки", и в последнем выпуске девочка Люси сказала собачке Снупи... В одиннадцать часов Данцигер остановил меня, заявив, что довольно. А к полудню мы уже знали, что все наудачу названные мной факты - факты из мира, каким я помнил его до вчерашнего вечера, - остались фактами и сегодня. Несколько шагов, проделанные мной по снегу в мир 1882 года и обратно, ее изменили ничего в том мире и - как следствие - в нашем. Не было, например, ни одного человека, которого или о котором я знал бы вчера и который не существовал бы и сегодня. Никто, никак и ни в чем не изменился. Ни один факт, большой или крошечный, ничем не отличался от моего воспоминания о нем. Все осталось точно таким же, как было раньше, никаких заметных изменений не произошло, а это значило, что, соблюдая необходимую осторожность, эксперимент можно продолжать. Но первым делом я навестил Кейт. После обеда я отправился к ней пешком через город; она закрыла свой магазинчик, мы поднялись с ней наверх и на протяжении сорока минут я трижды пересказал ей свое вчерашнее приключение. - А как оно все-таки было? Что ты чувствовал? - допытывалась Кейт снова и снова. Я пытался, как мог, ответить ей, подыскать нужные слова, а она сидела, наклонившись ко мне, прищурившись, приоткрыв рот, стараясь уловить все оттенки смысла, заложенные или подразумеваемые в каждом слове. Временами она удивленно, а то и восторженно качала головой, но в общем была, разумеется, разочарована: передать ей свои ощущения я так и не сумел, и когда пришла пора уходить, я понимал, что Кейт по-прежнему хочет знать: "А как оно все-таки было? Что ты чувствовал?" Вернувшись "на склад", я переоделся в кабинете Россофа, а он воспользовался случаем, чтобы задать мне свои вопросы, в основном такого типа: в состоянии ли я эмоционально пережить и разумом принять реальность того, что со мной произошло? И, проявляя усердие, я продумывал ответ, пока натягивал на себя одежду. Мысленно я снова видел сани, удаляющиеся в круговороте снежинок, слышал затихающий звон колокольчика. И ясный музыкальный смех женщины в чудесную зимнюю ночь. По спине у меня от восторга пробежали мурашки. Я кивнул Россофу и ответил: "Да". После этого он отвез меня к "Дакоте". Теперь мы спешили. Я ведь прожил в своей квартире довольно долго, прежде чем смог наконец достичь вчерашнего успеха; теперь в моем распоряжении оставались только сегодняшний вечер, завтрашнее утро и часть дня, чтобы добиться того же, - если я в самом деле хотел присутствовать при отправке длинного голубого конверта со штемпелем: "Нью-Йорк, штат Н.Й., Гл. почтамт, 23 янв. 1882, 6.00 веч." Кроме того, теперь, в развитие эксперимента, переход в прошлое мне следовало осуществить самому, без помощи доктора Россофа. К четырем часам я уже поднимался по лестнице. В коридоре у двери лежал пакет с рынка. Я поднял его, а когда, отомкнув дверь, вошел в гостиную, то это было поразительно похоже на чувство, с каким приходят к себе домой. В шесть я торчал на кухне у плиты с длинной вилкой в руке, ожидая, пока закипит картошка, и просматривая "Ивнинг сан" за 22 января 1882 года; все обстояло так, словно я и не нарушал установившегося образа жизни. Перед тем как подняться к себе, я заметил, что вчерашний снег с улицы счистили, светофоры заработали снова и по мостовой несутся потоки машин. Однако такие мелочи уже не имели для меня никакого значения. Потому что я знал - знал! - что там, за окнами, есть и параллельный январь 1882 года. И еще я знал - именно знал, - что, когда настанет момент, я смогу опять выйти в этот январь. Я ткнул вилкой в картошку - еще жестковата - и, не покидая своего поста у плиты, вновь взялся за сложенную вдоль столбцов газету. Суд над Гито, убийцей президента Гарфилда, продолжается; следствие по скандальному делу "Стар Рут" все затягивается; на одинокой ферме в штате Вайоминг индейцы скальпировали целую семью... У входной двери зазвенел звонок. Держа газету в руке, я прошаркал в тапочках по длинному широкому коридору, открыл дверь и... У порога стояла Кейт, на ней было долгополое пальто, голова была повязана шарфиком, а на лице застыла нервная улыбка - она ждала, что я скажу. Я ничего не сказал - я замер, уставившись на нее, тогда она проскользнула мимо меня в гостиную. Я повернулся, машинально затворив дверь, со словами: - Кейт! Какого черта?.. Но она уже пересекала комнату, стаскивая пальто. Кинула его на кресло и обернулась ко мне - в шелковом платье бутылочно-зеленого цвета, отороченном белым кружевом, застегнутом на пуговицы у шеи и на запястьях; подол, качнувшийся от резкого движения, приоткрыл высокие, наглухо застегнутые ботинки. Одним рывком, словно опасаясь, что я ее остановлю, она сдернула темную косынку. Волосы у нее были расчесаны на прямой пробор, туго стянуты назад и собраны в узел на шее. Я невольно улыбнулся - так хорошо она выглядела; густые медные волосы, светлая, чуть веснушчатая кожа, большие карие, дерзкие глаза - в сочетании с переливчатой бутылочной зеленью платья; она знала, что делает, когда выбрала именно этот цвет. Приметив мою улыбку, она быстро сказала: - Я иду с тобой, Сай. Посмотреть, как будет отправлено письмо. Оно мое, и я тоже хочу посмотреть!.. Я с уважением отношусь к женщинам, никогда не смотрю на них свысока и презираю мужчин, способных на такое. На мой взгляд, женщины не менее принципиальны, чем мужчины, только принципы у них, по правде сказать, совсем иные. Я сознавал, что могу положиться на Кейт буквально во всем, могу довериться ей абсолютно, поскольку ее оценки добра и зла очень близки к моим. Но теперь мы спорили без конца: Кейт у плиты - подготовку к обеду она сразу же взяла на себя, - я у кухонного стола; спор продолжался и когда мы сели за стол, разделив между собой две мои отбивные. Я начинал чувствовать себя ханжой, напыщенно отстаивающим древние моральные устои. Потому что Кейт было попросту наплевать на секретный характер проекта, на то, что ему придается важное значение, что в него вложены огромные силы и средства, что в его осуществлении участвуют высокопоставленные лица. Без особых усилий Кейт добралась, как по линеечке, до правды - женской правды, - спрятанной под научными претензиями. Она понимала, что все это в сущности не более чем огромная, дорогая, занятная игрушка; все мы просто забавляемся этой игрушкой, и, как девчонка-сорванец на детской площадке, она протискивалась сквозь круг мальчишек, чтобы позабавиться вместе с нами. И, черт возьми, протискивалась она лихо. Я перешел к аргументам практического характера - и совершил роковую ошибку. Тем самым я предоставил ей возможность тут же возразить, потрясая вилкой и забыв о еде, что она тоже подготовлена, что она узнала о восьмидесятых годах ровно столько же, сколько и я. Более того, она подготовлена лучше, чем я прошлой ночью, потому что теперь она, как и я, уверена, что задуманное осуществимо. За бесконечными моими словесными выкрутасами пряталось в сущности убеждение, что она права. Я был убежден, убежден до мозга костей, что завтрашний день увенчается успехом, и это был не голый оптимизм, а твердое знание. И я знал также - если сумею выразить свою мысль, - что сила моей убежденности в состоянии увлечь Кейт за мной. Я знал достоверно, что мы можем добиться успеха вдвоем, и после обеда, когда посуда была перемыта, спор наш постепенно сошел на нет. Не то чтобы я прямо сказал ей, что согласен. Но она ходила взад и вперед, выкладывая свои аргументы, и длинное платье раскачивалось и резко шуршало. Я сидел и любовался ею, с трудом сдерживая улыбку, выглядела она сейчас прекрасно, и всякий раз, как она проходила под газовым рожком, волосы у нее вспыхивали каким-то особым блеском. Она выглядела просто роскошно, и в конце концов я встал, подошел к ней, обнял ее и поцеловал. Спор закончился, она победила. Большую часть следующего дня - как только разделались с завтраком, посудой и утренней газетой - мы провели, читая вслух. Но прежде я разжег камин в гостиной. Потом подобрал с пола под окном книжку, которую листал, когда выглянул в парк и обнаружил, что началась метель, - всего лишь позавчера, заметил я себе не без удивления. Книжка была с одной из полок этой самой гостиной: новый, свеженький экземпляр романа "Обвиненная в убийстве", написанного м-с Эммой Д.Е.Н. Саутуорт и опубликованного немногим более года назад, в 1880 году. Издание было дешевенькое, в мягкой обложке, однако на ней не красовалось никаких полуголых девиц - просто черный шрифт на красной бумаге. "Когда Сибил пришла в себя после обморока, подобного смерти, - читал я, - она поняла, что ее несут по узкому, извилистому, по-видимому, подземному проходу; кромешная тьма, которую нарушал лишь розовый отблеск свечи, движущейся впереди, как звезда, не давала ей разглядеть какие-либо подробности. Ею овладело предчувствие неминуемой гибели, и всепоглощающий ужас заполнил душу, сковав все ее мысли". Я поднял голову и улыбнулся Кейт - она сидела поджав ноги на кушетке. Улыбнулся я напыщенности этой прозы; думаю, что и достаточно искушенные читатели восьмидесятых годов смеялись над подобными пассажами. И все же я погасил свою улыбку, и Кейт восприняла мой намек. К тому времени я перечел уже немало литературы такого рода; поначалу стиль ее казался мне забавным, но теперь приелся, и я научился читать такие книжки по диагонали, ради сюжета, который был не лучше, но и не хуже, чем во многих нынешних детективных романах. Читали мы по очереди, с перерывами на кофе и на обед, и к середине дня довели книжку до конца. Кончалась она, как и большинство ей подобных, информацией о том, что сталось с главными героями после событий, описанных в романе. Последняя страница выпала на долю Кейт. "Добавить остается немного, - прочитала она. - Рафаэль Риордан и его мачеха г-жа Блондель явились опознать труп и присмотреть за его отправкой. Джентилиска, ставшая теперь импозантной матроной, смотрела на мертвое тело со странно смешанным выражением жалости, отвращения, грусти и облегчения". - Постой-ка, - прервал я Кейт и, когда она подняла на меня взгляд, раскрыл глаза как можно шире, слегка нахмурился и приподнял уголок рта. - Похоже это на жалость? - Более или менее. Я нахмурился еще сильнее и, удерживая один глаз широко раскрытым от жалости, прищурил другой. - Теперь я добавил толику отвращения. А сейчас, смотри - это будет грусть. - Я отвесил челюсть. - И наконец, обрати внимание, номер без сетки, музыка - туш: облегчение!.. - Я задрал подбородок, раскрыл рот до предела, стараясь изо всех сил удержать на лице четыре выражения одновременно. - Ну как, на кого я похож? - На удавленника. - Этого я и боялся. Но держу пари, Джентилиска справилась с задачей без труда. Наверно, она сумела бы добавить сюда еще и ужас, и досаду, и восторг, не напрягая при том ни одного мускула на лице. Но знаешь, что мне нравится? Мне, кажется, нравятся люди, которым нравятся такие книги. Кейт понимающе кивнула, и мы замолчали. В каминной трубе тихо рокотала тяга, потом на решетку свалился кусок угля. - Они там сейчас, - сказал я, показав через комнату на окна; все, что мы видели, было серебристое зимнее небо. Я говорил искренне. Весь день я ощущал живое присутствие вокруг нас нью-йоркской зимы 1882 года - ощущал сильнее, реальнее, чем когда-либо за все прошедшие дни и недели. Потому что теперь это стало для меня непреложной истиной: то время не умерло, оно существует. - Они ждут нас, Кейт, - промолвил я, и единое настроение, единое чувство уверенности связало нас. И Кейт кивнула, захваченная этой абсолютной уверенностью. - Пожалуй, пора, - сказал я. Мгновенный испуг мелькнул на ее лице, мелькнул и исчез; она еще раз кивнула и прикрыла глаза. Я и сам закрыл глаза, взял Кейт за руку и так сидел - в тепле и уюте, расслабив все мышцы, чувствуя, как рассасывается, уходит прочь последнее напряжение. И наконец, зная, что и Кейт не отстанет, я заговорил про себя: "Через несколько минут и на несколько минут сознание твое отключится полностью - ты задремлешь, почти уснешь. Сегодня 23 января. Будет, конечно, то же самое число, когда ты вновь откроешь глаза: 23 января 1882 года. У вас с Кейт есть дело. ты выйдешь с ней в парк, и в твоем сознании не останется ничего от другого времени. Единственной твоей мыслью будет, что вам нужно на почту, нужно поспеть туда не позже половины шестого. Нужно посмотреть, кто отправит голубой конверт. Не вмешивайся в события. Наблюдай за ними, проходи через них, но не стань причиной какого-либо события и не помешай свершению какого-либо события. Разумеется, есть разница, есть новизна, но все будет в порядке, все будет в порядке. В какой-то момент, скорее всего на пути через парк, когда ты удостоверишься, что перед тобой зимний день 1882 года... в этот момент ты вспомнишь и настоящее. Вспомнишь настоящее и, таким образом, впервые станешь действительным наблюдателем". Я подскочил в кресле, глаза у меня раскрылись; мне казалось, будто я и в самом деле задремал. Кейт смотрела на меня, а я держал ее за руку. - Я тоже вздремнула; - сказала она. - Надо сходить на почту. Ты пойдешь? - Пойду, - кивнул я и встал, потягиваясь. - Сделай милость, вытащи меня отсюда и встряхни хорошенько. Давай собираться... В коридоре, еще позевывая, я достал из шкафа пальто с капюшоном, боты и круглую черную меховую шапку. Кейт надела пальто и повязала шарф. В каком году и в каком веке все это происходит, занимало меня не больше, чем любого, кто собрался на улицу. И внизу, выйдя из парадного на Семьдесят вторую улицу, ссутулившись и спрятав от холода подбородок в воротник пальто, я и не подумал оглядеться по сторонам, а переходя улицу, граничащую с парком, не посмотрел ни вправо, ни влево. Зачем? Мне такое и в голову не пришло. Было морозно, и нам никто не встретился. Мы выбрались с территории парка на юго-восточном его углу, где Пятая авеню пересекается с Пятьдесят девятой улицей, и я расстегнул пальто, намереваясь достать из кармана мелочь на проезд. Тут Кейт издала легкий стон, и я быстро взглянул на нее. Она прижала руку ко лбу и плотно зажмурила глаза, лицо ее побелело. Я бросился поддержать ее - но тут же покачнулся сам и вынужден был выставить ногу, чтобы удержать равновесие... Чего-чего, а физической реакции мы не ожидали. Я обнял Кейт за плечи - она дрожала. Чтобы хоть как-то поддержать и ее и себя, я оперся спиной о дерево у бровки тротуара, ощущая, как на лбу и над верхней губой выступает пот, сознавая, что и сам бледен как полотно. Уставясь на носки собственных ботинок, я глубоко вдыхал острый холодный воздух, пока не почувствовал, что пот на лице высыхает, и не понял, что справился с собой. Тогда я снова взглянул на Кейт - она уже открыла глаза и кончиком языка облизывала пересохшие губы. - Спасибо, уже прошло, - сказала она, распрямляя плечи. - Но боже мой, Сай!.. - добавила она шепотом. Мы повернулись не сразу, не сразу смогли решиться на это. Но мы слышали, как скрипят по холодному сухому снегу железные ободья колес, как тарахтит разболтанный кузов, как резко хлопают по лошадиным бокам кожаные вожжи. Медленно, очень медленно повернули мы головы в ту сторону - и увидели, снова маленький деревянный омнибус с полукруглой крышей и высокими колесами на деревянных спицах; его тянула упряжка тощих лошаденок, и из ноздрей у них при каждом шаге вырывались клубы белого пара. Омнибус приближался, заполняя все поле зрения, я смотрел на него - и теперь уже помнил, откуда я прибыл сюда и как. Но потребовалось еще несколько секунд самой настоящей борьбы с собой, прежде чем разум окончательно принял тот факт, что мы стоим на углу Пятой авеню серым январским днем 1882 года. 9 Кейт усмехнулась. Я бросил взгляд на юг, вдоль хорошо знакомой мне Пятой авеню, и испытал новый приступ слабости. Все, наверно, видели, если не в натуре, то, на худой конец, на экране эту блистательную, великолепную улицу, широченную, обрамленную по обеим сторонам рядами башен из металла, стекла и устремленного ввысь камня: сверкающий фасад "Корнинг глас билдинг" - гектары стеклянных стен, исполинский алюминиевый "Тишмен билдинг", каменный массив "Рокфеллер-центра", старенький собор св. Патрика, приткнувшийся со своими двумя шпилями среди возносящихся окрест громад. И сияющие витрины магазинов, и большая грязно-белая библиотека на углу Сорок второй улицы, с каменными львами по бокам широкой главной лестницы. А еще дальше, у Тридцать четвертой улицы, поднимается во всю свою невероятную высоту "Эмпайр стейт билдинг" - если только по какому-то чуду воздух достаточно прозрачен, чтобы разглядеть его отсюда. Именно эта картина - асфальт, и камень, и башни из стекла и металла, громоздящиеся до небес, - стояла перед мысленным моим взором, когда я бросил взгляд вдоль Пятой авеню. Ничего. Ничего подобного не было. Маленькая улочка. Узкая. Вымощенная булыжником. Обсаженная деревцами улочка жилого района. Раскрыв рты, стояли мы и смотрели на ровные ряды домиков из бурого песчаника, из кирпича и камня; перед ними росли деревья, а кое-где за оградами лежали даже заснеженные газончики. И самыми высокими точками по всей длине этой тихой улицы были тонкие шпили церквей, а выше не было ничего, кроме серого зимнего неба. Навстречу нам, громыхая по булыжнику там, где не сохранилось снега, ехал еще один запряженный лошадьми омнибус, единственный движущийся экипаж в пределах нескольких кварталов. Кейт, уцепившись за мою руку, шепнула: - Гостиницы "Плаза" нет! Я посмотрел туда, куда она показывала, на другую сторону Пятьдесят девятой улицы: там, где мы привыкли видеть гостиницу, простирался пустырь, словно ее стерли с лица земли. Нам еще предстояло побороть привычный строй мыслей: ее не стерли - ее просто не построили. Но небольшая одноименная площадь через улицу от парка оказалась на месте, и посреди площади красовался выключенный на зиму фонтан. Я подтолкнул Кейт локтем: - Гляди, извозчики!.. Вдоль тротуара Пятьдесят девятой улицы выстроились пять или шесть пролеток в ожидании пассажиров. Что-то лязгнуло, и мы испуганно оглянулись: маленький омнибус остановился совсем неподалеку от нас. На крыше у него болтался закопченный фонарь, и, подойдя поближе, я уловил резкий запах керосина. Входная дверь была сзади, над выступающей ступенькой, и, открывая ее перед Кейт, я бросил взгляд на ездового, но тот недвижимо сидел на своем высоком облучке, закутанный в одеяло и прикрытый сверху громадным зонтом. Я взобрался следом за Кейт, вожжи шлепнули по крупам лошадей, омнибус дернулся, и мы покатили по Пятой авеню в сторону центра. Внутри омнибуса по всей небольшой его длине шли две скамейки, и Кейт присела сзади у самой двери, а я прошел вперед к жестяной коробке с надписью: "Проезд 5 ц.". Разыскав две пятицентовые монеты, я бросил их в коробку - и обратил внимание на дырку в крыше, через которую ездовой мог убедиться в том, что я действительно заплатил за проезд. Потом мы сидели рядом - других пассажиров пока не было, - непрестанно вертя головами и пытаясь разглядеть обе стороны этой незнакомой улицы сразу. - Нет, это не Пятая авеню, это не может быть Пятая авеню, - сказал я полушутя-полусерьезно, а Кейт в ответ лишь ткнула пальцем в окошко: мимо нас промелькнул уличный фонарь - четыре горизонтальные полоски крашенного стекла, образующие нечто вроде мелкого ящика, и на ящике четко значилось: "5-я авеню". Раздался негромкий удар гонга, и я заметил его источник: на Пятую авеню выкатилась легкая крытая повозка, окрашенная в темно-зеленый цвет. Почти сразу же она повернула вправо, пересекла тротуар и полоску заснеженного газона, и мы увидели кучера в профиль. Он носил густые усы, а на голове - темно-синюю фуражку с прямым, совершенно плоским козырьком. Сбоку повозки висел медный гонг, который мы уже слышали, и на зеленом ее борту блестели золотые буквы: "Больница св. Луки". Повозка вкатилась в полукруглый проезд и остановилась у незнакомого большого здания, выходящего одним длинным крылом на Пятьдесят пятую улицу; это и была больница. Странное зрелище - больница здесь, на Пятой авеню, и я подумал о больных, за которыми присматривают сестры в длинных юбках и бородатые доктора. Тихо, чтобы не привлечь внимания возницы, я поделился своими мыслями с Кейт, и она прошептала в ответ: - Врачи и сестры, которые и слыхом не слыхивали о таких вещах, как пенициллин, антибиотики и сульфамиды... Я не мог припомнить, касался ли этой темы Мартин Лестфогель; интересно все же, есть ли тут в больнице хотя бы анестезирующие средства? В окне дома на углу Пятой авеню и Пятьдесят третьей улицы я заметил вывеску: "Школа танцев Аллена Додсуорта", а затем мимо нас скользнули два старых знакомца. Первый на углу Пятьдесят второй улицы - один из вандербильтовских особняков. Вспомнилось, что когда-то, мальчишкой, я приехал в Нью-Йорк с отцом, и мы стояли и смотрели, как сносят этот особняк, чтобы освободить площадку для "Кроуэлл-Коллиер билдинг". Тогда дом был старый, грязный, облезлый и обшарпанный; теперь он предстал перед нами юным, в сиянии чистого белого известняка, через улицу от него размещался "Католический сиротский дом призрения". Еще квартал - и мы встретили настоящего доброго друга. Приближаясь к нему, мы расцвели улыбками, и Кейт прошептала: - Я так рада... Я просто счастлива видеть его. Я кивнул: - Ради одного того, что вот он цел и невредим, я почти готов обратиться в католичество... Потому что он стоял там же, где всегда, - старый друг, славный серенький собор св. Патрика; он казался огромным, намного выше окружающих домов, но был точно таким же, как и сегодня, - нет, не совсем таким же, была какая-то разница... Какая? Я прижался лбом к стеклу, вывернул голову, глядя вверх, и понял, что два шпиля-близнеца - нет, не исчезли, конечно, но еще не построены. Омнибус остановился, открылась дверь. Вошел человек, опустил монету в жестяную коробку и уселся на скамейку напротив, скользнув по нашим лицам равнодушным взглядом. Положил ногу на ногу и принялся смотреть в окно. Хлопнули вожжи, и мы снова тронулись в путь, - а я все следил за ним исподтишка и ощущал волнение,- тревогу, почти испуг от первого своего по-настоящему близкого соседства с живым человеком 1882 года. Пожалуй, обыкновенный этот человек, с которым я никогда больше не встречался, оказался в некотором роде самым сильным впечатлением моей жизни. Он сидел, рассеянно уставившись в окно, в странном своем черном котелке с высокой тульей, поношенном черном полупальто и зелено-белой полосатой рубашке без воротничка, но с бронзовой запонкой у ворота, - выглядел он лет на шестьдесят и был чисто выбрит. И я - это может прозвучать абсурдно, но я был зачарован цветом его лица: оно совершенно не походило на коричневато-белые лица со старинных фотографий. Вернее, тип лица оставался тем же, только волосы, вылезающие из-под загнутых полей котелка, оказались черными с сединой; глаза - голубыми, уши, нос и свежевыбритый подбородок - розовыми с мороза, а морщинистый лоб поражал своей бледностью. Ничего в нем не было особенного, и ехал он невеселый, усталый, скучающий. Но это был живой человек, внешне еще достаточно крепкий, полный сил и энергии, и ему, наверно, предстояли еще многие годы жизни. Я повернулся к Кейт и, почти касаясь губами ее уха, шепнул: - Когда он был мальчишкой, в президентах ходил Эндрю Джексон. Господи, да у него на памяти годы, когда Соединенные Штаты были совершенно дикой, неисследованной территорией! На углу Сорок девятой улицы мелькнула вывеска: "Пансион и школа для приходящих юных леди и джентльменов досточтимого Ч.Г. Гарднера с супругой". Потом мы проехали Сорок восьмую, и Кейт горячо прошептала: - Вот, он, номер пять-восемь-десять! - Я ничего не понял, и она зашипела на меня: - Дом Кармоди!.. Я обернулся и увидел большой красивый особняк из бурого песчаника, с богато разукрашенной оградой. Небезынтересно бы узнать, находился ли в его стенах в ту минуту Эндрю Кармоди, который много лет спустя пустит себе пулю в сердце в городишке Джиллис, штат Монтана... По мере нашего продвижения к центру города Пятая авеню становилась все более и более оживленной. Толпы народа сновали по тротуарам, пересекали мостовую. А я смотрел на них - сначала с трепетом, потом с восторгом: на бородатых, помахивающих тростями мужчин в блестящих шелковых цилиндрах, в меховых шапках вроде моей, в котелках с высокой гульей, как у пассажира напротив, или с низкой - это у молодежи. Почти все они ходили в длинных, до пят, пальто или шинелях, добрая половина мужчин носила пенсне, а когда те, что постарше, встречали знакомых, то неизменно подносили трость к полям цилиндра. Женщины носили шали или шляпы с шелковыми бантами, завязанными под подбородком, короткие приталенные зимние пальто с отрезными подолами, пелерины или заколотые брошью кашне; у некоторых были муфты или перчатки, и у всех без исключения - ботинки на пуговицах, мелькающие изпод длинных юбок. Вот они, вот они - люди со старых, застывших гравюр, только... только теперь они двигались. Пальто и платья там, на тротуарах и на мостовой впереди и позади нас, сияли свежими вишневыми, зелеными, синими, густо-коричневыми, невыцветшими черными тонами, и длинные складки переливались светом и тенью. Кожаные и резиновые подметки оставляли следы в мокром снегу перекрестков, и облачка пара в холодном воздухе делали видимым дыхание каждого из этих людей. Сквозь вздрагивающие, дребезжащие стекла до нас долетали живые голоса; я услышал даже громкий девичий смех... На протяжении двух кварталов к нам в омнибус сели пять-шесть пассажиров: мужчина при цилиндре и в пенсне, за ним еще несколько человек, а затем, у одной из сороковых улиц, вошла женщина и прошествовала вперед к кассе, махнув длинным подолом по нашим ногам. На ней была фетровая шляпка с цветочками, простое черное пальто, длинное светло-зеленое кашне, завязанное вокруг шеи, а из-под пальто выглядывал подол пурпурного платья. На вид я бы дал ей чуть больше тридцати, и по первому впечатлению, когда она прошла мимо нас, мне хотелось назвать ее красавицей. Но вот монета звякнула о дно коробки, женщина повернулась и села вблизи, перед нами. Теперь я разглядел ее лицо и поспешно отвел глаза, чтобы не оскорбить ее; лицо оказалось изрыто десятками оспин, и я сообразил, что оспа все еще оставалась распространенной болезнью. Другие пассажиры не удостоили женщину ни малейшим вниманием. Мы проехали мимо гостиниц "Виндзор" и "Шервуд", затем мимо постройки под названием "Старый ивовый коттедж" - вывеска в готическом стиле была растянута на всю ширину фасада. А сама постройка была деревянная, совершенно допотопной архитектуры - со ставнями и широкой верандой, на которую вели, словно в сельскую лавочку, несколько крутых ступенек. Перед фасадом прямо на тротуаре росло большое дерево, пешеходы волей-неволей огибали его, и выглядел "Старый ивовый коттедж" так, словно относился к колониальным временам*. Рядом на этой несусветной Пятой авеню располагался "Торговый дом Генри Тайсона" - по-видимому, просто мясная лавка. В этот миг Кейт тронула меня за руку и хмуро повела головой. ------------ *Имеется в виду период до 1776 года, до начала американской революции. Нью-Йорк (под названием Новый Амстердам) основан в 1626 году, а современное название носит с 1664 года. ------------ - Сай, с меня хватит. Слишком много впечатлений. Я хотела бы... хотела бы спратяться куда-нибудь и закрыть глаза. - Понимаю. Как не понять... Омнибус приблизился к тротуару. Я поманил Кейт, и мы сошли как раз рядом с двухколесной пролеткой, ожидавшей седоков. Открыв дверцу, я помог своей спутнице вскарабкаться внутрь. Когда я сел с нею рядом, голова у нее была откинута, веки смежены. Над нами что-то зашумело - я посмотрел вверх и увидел, как в крыше сдвинулась маленькая панель, образовалось квадратное окошечко и в нем появился глаз, половина второго глаза, покрасневший от холода нос и часть больших обвислых усов. - К главному почтамту, - сказал я, вынул часы, нажал кнопку и, откинув крышку, бросил взгляд на циферблат. Было почти пять. - За полчаса довезете? - Почем я знаю, - ответил извозчик с отвращением, цокнул языком и дернул поводья. Мы выбрались на середину улицы. - Движение нынче что ни день, то хуже, никогда теперь ничего не знаешь. Попробуем - может, еще проскочим вниз по Пятой до Вашингтон-сквер. А там свернем к Бродвею и минуем эту чертову надземку - извините, мадам, за грубость... Я тоже откинул голову на подушки и закрыл глаза. Я уже насмотрелся вдосталь, места для новых впечатлений почти не осталось. Но когда панель в крыше задвинулась, я не сдержал улыбки: все-таки Нью-Йорк во все времена останется Нью-Йорком. 10 Цок-цок, цок-цок... Медленно, ритмично били копыта по плотно утрамбованному снегу, чуть громче и звонче - по булыжнику, и цокот их действовал успокаивающе, как и мерное, с легкими толчками, покачивание пролетки на рессорах. Я начал приходить в себя, кое-как совладав с избытком впечатлений, и время от времени даже открывал глаза. Затем я услышал в отдалении исступленный звон колокола, он нарастал с каждым ударом, а когда мы пересекали Тридцать третью улицу, достиг прямо-таки сумасшедшей силы. Кейт судорожно выпрямилась, а я повернулся и увидел, как прямо на нас несется упряжка огромных белых скакунов с развевающимися гривами; оглушительно стуча подковами, они везли красную с бронзой пожарную машину, кучер изо всех сил хлестал кнутом, и за повозкой осталась плоская лента белого дыма, как за кораблем. Наш извозчик стеганул своего коня и дернул поводья, чтобы убраться подобру-поздорову с дороги. Пожарная машина промчалась через пятую авеню, сверкая красными с позолотой спицами, и все кучера и ездовые натягивали вожжи, уступая дорогу. Через четыре-пять кварталов мы опять услышали тот же звук, теперь уже с другой стороны, и я сообразил, что Нью-Йорк 1882 года, город деревянных балок, перекрытий и стен, освещается и отапливается открытым огнем. Движение становилось все гуще и гуще. И вдруг мы с Кейт резко столкнулись, пролетка притормозила и юзом пошла к тротуару. Дернулась, проехала еще чуток, я услышал яростную ругань извозчика, опустил окно и высунул голову; шум на улице стоял невообразимый. Мы были у перекрестка Пятой авеню с Бродвеем, и экипажи со стороны Бродвея вливались в наш поток, что еще представлялось возможным, или пытались пересечь его, что выглядело просто невозможным. Каждый экипаж, за редким исключением, имел по четыре колеса, на каждом колесе имелись железные ободья, грохочущие и скрежещущие по булыжной мостовой, и у каждой лошади - четыре подкованных, грохочущих копыта, а об управлении движением никто и не помышлял. Стучали, сталкиваясь друг с другом, колеса, стонало дерево, трещали цепи, скрипела кожа, кнуты щелкали о лощадиные бока, люди кричали и ругались, и вообще ни одна из улиц, какие случалось мне видеть в двадцатом веке, не была и в половину так шумна, как эти. Наконец мы пробились через перекресток, и подковы мерно зацокали дальше по Пятой авеню. - Надо бы светофоры поставить, - крикнул я извозчику. - Чего, чего? - Поставить сигнальные огоньки, чтобы регулировать движение, - сказал я, но он, естественно, смерил меня недоуменным взглядом и притворил окошечко в крыше. Главный почтамт занимал треугольный участок напротив сада ратуши, там, где в Бродвей вливается улица Парк-роу. Пока мы с Кейт шли до центрального подъезда, нас разбирал смех: здание было такое нелепое, сплошные окна да декоративные колонны, поднимающиеся на все пять этажей до самой крыши, а на крыше разместились башенки, обшитые кровельной дранкой, чугунные перила, пузатый купол и еще флагшток, на котором реял длинный остроконечный штандарт с надписью "Почта". Внутри здания оказались кафельный пол, медные плевательницы, темное дерево, матовые стекла и газовый свет. Мы обнаружили исполинскую панель с вычурными прорезями для писем, и подле каждой прорези таблички: "Центр", "Бруклин", "СтейтенАйленд", "Пригородный район*"; особые прорези предназначались для писем, адресованных в каждый штат и каждую территорию, а также в Канаду, Ньюфаундленд, Мексику, Южную Америку, Европу, Азию, Африку и Океанию. Позади этой исполинской панели скрывалась еще стена с тысячами личных пронумерованных почтовых ящиков. Было уже больше половины шестого; мы с Кейт заняли позиции по обе стороны панели и стали ждать. ------------ *Современный Нью-Йорк делится на пять основных районов: Ман- хэттен, Бронкс, Бруклин, Куинз, Стейтен-Айленд. ------------ В течение ближайших пятнадцати минут человек пятьдесят, в основном мужчины, подходили к панели и бросали письма, и надо было видеть выражение удивления и отвращения, застывшее на лице Кейт. Ибо чуть ли не каждый, не прерывая шага, издали сплевывал густую слюну, коричневую от жевательного табака, и старался на ходу попасть в какую-нибудь из десятков больших плевательниц, расставленных по залу. Некоторые были снайперами, поражали цель точно и звучно и проходили дальше, донельзя довольные собой. Другие промахивались сантиметров на тридцать и более, и, как только глаза привыкли к тусклому освещению, мы увидели, что кафель сплошь заплеван; Кейт нагнулась и, прихватив юбку пальцами, брезгливо приподняла подол. Минута шла за минутой, а мы все ждали; людской поток втекал в зал и вытекал из него, беспрерывно поскрипывали и хлопали на петлях створки прорезей для писем. Я был уверен, что Кейт, как и я, мысленно держит в руках голубой конверт с обожженным углом и последними словами самоубийцы. Предстояло ли нам сейчас увидеть его снова? Может статься, и нет: отправитель с равным успехом мог опустить его в один из наружных ящиков. Не успел я додумать мысль до конца, как во мне созрело убеждение, что именно так оно и было и что мы никогда уже не увидим "отправку сего" - письма, которому надлежит "иметь следствием гибель... мира". Но тут он появился, ровно без десяти шесть по стенным часам он протиснулся через тяжелые двери зала. Вот он приблизился - быстрой, целеустремленной походкой, типичный Джон Булль с черной бородой и выпирающим животом, и во мне вдруг вспыхнуло такое волнение, что на какую-то долю секунды я буквально ослеп. Он шел по необъятному кафельному полу и, казалось, заполнял его собою целиком, шел прямо на нас, сжимая в волосатой правой руке тонкий, длинный голубой конверт. Низкая плоская шляпа самодовольно сидела на самой макушке, полы расстегнутого пальто разметались от быстрой ходьбы, и из-под пальто рельефно и воинственно выпячивался живот. Голова его была запрокинута, так что жесткая борода торчала прямо вперед, словно он бросал вызов всему миру; в углу рта, приподняв губу, висела сигара, и создавалось впечатление, будто он огрызается. Это был внушительный, запоминающийся человек, он не замечал меня, да и никого вокруг; злые карие глазки его смотрели прямо перед собой, он был поглощен своими заботами, своими помыслами, важностью того, что вознамерился совершить. И наконец, мы пережили миг, ради которого явились сюда из другого времени. Он поднес длинный голубой конверт к медной прорези с табличкой "Центр", и на мгновение я увидел знакомую лицевую сторону. Увидел странную, немного вкось наклеенную зеленую марку - вспомнил ее со штампом гашения и увидел наяву неправдоподобно чистой; увидел выведенный с характерным наклоном адрес: "Эндрю У. Кармоди, эсквайру. Пятая авеню, 589" - вспомнил старые, выцветшие чернила и увидел наяву свежие, черные. Край конверта, необгорелый и запечатанный, протолкнул медную створку прорези внутрь, рука разжалась, блеснул брилли- антовый перстень. И голубой конверт исчез, чтобы начать свой таинственный путь в будущее, лишь слегка покачивалась в прорези медная заслонка. А человек тем временем повернулся на каблуках и удалялся быстрыми шагами, и... собственно, мы увидели все, что хотели, - но не могли же мы позволить ему просто уйти и навсегда исчезнуть в ночи. Не сговариваясь, Кейт и я последовали за ним. Мы протиснулись в дверь - на улице уже стемнело. Человек, за которым мы следовали, повернул к северу, туда, откуда мы недавно пришли. За краем тротуара почти в полной темноте лежал Бродвей, все еще шумный, хотя движение значительно спало. Теперь на мостовой видны были лишь какието неясные очертания да разрозненные движущиеся тени. Иногда в свете фонарика, качающегося на оси фургона, мелькали веера забрызганных грязью спиц, но сама повозка, кучер и упряжка тонули во мраке; или же блестела серебристая дверная ручка и трясущийся полированный кузов кареты, освещенные боковым фонарем, - опять-таки больше ничего. И по ту сторону улицы в окнах и подъездах нигде не было света, виднелись только очертания дверных и оконных проемов, смутно вырисованные горящими в полсилы ночниками. Мимо нас спешили пешеходы, - вероятно, запоздавшие конторские служащие; тусклые уличные фонари на мгновение вырывали их лица из тьмы, окрашивали желтизной - и тут же эти лица вновь бледнели и исчезали до следующего фонаря. Кейт крепче ухватилась за мою руку, прижалась ко мне - я понимал ее состояние. Незнакомая, мглистая улица, где железо все еще грохотало по булыжнику, мрак, прерываемый квадратами, прямоугольниками, конусами неяркого света, самый оттенок которого был непривычен, - все это, пожалуй, пугало и меня. И тем не менее - господи, подумать только, мы здесь, среди таинственно торопливых, едва различимых в ночи людей! - теперь я знал наверняка, что Рюб Прайен сказал правду: это действительно самое увлекательное приключение на свете. У очередного фонаря мужчина внезапно шагнул к обочине и сошел с тротуара на мостовую. Он остановился в слегка трепещущем круге желтого света и стоял на булыжнике, выпятив живот, сдвинув блестящую шляпу на затылок; нас он по-прежнему не видел, вертел головой то туда, то сюда - так ведут себя люди, нетерпеливо высматривающие омнибус в потоке экипажей. Мы волей-неволей продолжали идти, чуть замедлив шаги, и, когда поравнялись с ним, он еще раз взглянул вдоль улицы и порывисто кинулся назад на тротуар. - Омнибус? - произнес он вслух вопросительно, будто сам себе удивляясь. - Ни к чему мне теперь ждать омнибуса!.. Он вернулся на тротуар, а мы с Кейт устремили взоры на мостовую, притворяясь, будто не обращаем на него ни малейшего внимания. Далеко он не ушел - на ближайшем углу выстроились в ряд четыре-пять извозчиков, и он быстрыми шагами приблизился к первому в очереди. - Домой! - бросил он звонко и радостно, потянувшись к дверце. - До самого дома с шиком! - И где же это ваш дом? - язвительным тоном спросил извозчик, нагибаясь с открытого облучка. - Грэмерси-парк, девятнадцать, - был ответ. Дверца хлопнула, извозчик цокнул языком, щелкнули поводья, и пролетка отъехала, затерялась в жиденьком потоке покачивающихся фонарей и ламп. Я опять повернулся к Кейт, но она стояла неподвижно, впившись глазами в землю. На краю тротуара, у подножия телеграфного столба сохранилась полукруглая лепешка неистоптанного снега. И на нем в тусклом свете, падавшем от фонаря, виднелся четкий и ясный отпечаток - миниатюрная, но совершенно точная копия надгробия, фотографию которого показывала мне Кейт, надгробия на могиле Эндрю Кармоди на окраине городка Джиллис, штат Монтана. - Не может быть, - пробормотала Кейт какимто бесцветным голосом. Взглянула на меня и повторила: - Этого просто не может быть!.. Теперь ее голос звучал неожиданно зло, и я вполне понимал ее: это настолько не подходило под какое бы то ни было разумное объяснение, что положительно сводило с ума. - Знаю, что не может быть, - сказал я. - И тем не менее - факт... Отпечаток оставался фактом; мы нагнулись, чтобы рассмотреть его поближе. На снегу перед нашими глазами оттиснулись прямое основание и прямые стороны, переходящие в точный полукруг - именно так рисуют надгробия на карикатурах, - а внутри узор, образованный десятками крошечных точек: девятиконечная звезда, вписанная в окружность. Когда я поднял голову, пролетка уже исчезла, растворилась в темноте. Я постоял еще немного, глядя в глубь улицы прищуренными глазами, однако искал я уже не ее. За секунду или две до того сквозь постепенно стихающий железный грохот Бродвея я разобрал звук, который подсознательно отметил как знакомый, но только сейчас меня осенило, что это за звук. - Кейт, - спросил я, - хочешь выпить? Сидя перед ярко горящим камином? - Бог мой, да, конечно. Я взял ее под руку, и мы прошли вперед десяток шагов до угла. На стеклянном ящике фонаря читались названия улиц: "Бродвей" и под прямым углом к нему "Парк-плейс". В одном коротком квартале до Парк-плейс лежал источник знакомого пере- стука. Три высоких узких окна, брезжущие красноватым светом, и двойной скат крыши, чернеющий на фоне ночного неба: над улицей, как на насесте, приютился старый-престарый друг, станция надземки. Поднимаясь по лестнице, я радовался привычному рисунку витых чугунных перил. Мальчиком я часто приезжал в Нью-Йорк и много раз катался на надземке. И вот теперь, на этой маленькой станции, я вновь увидел голые изношенные деревянные половицы, деревянные рифленые стены и деревянную с выемкой полочку билетной кассы, отшлифованную и отполированную десятками тысяч рук. На полу стояла плевательница, а под потолком висела единственная керосиновая лампа под жестяным колпаком. Но даже тусклое освещение казалось знакомым: такие станции существовали еще в пятидесятых годах нашего века, и я бывал на них. Я просунул две пятицентовые монеты через полукруглую дырочку в проволочной решетке, отделявшей меня от усатого кассира. Тот взял их, не поднимая глаз от газеты, которую читал, и выбросил мне два билета. Мы прошли на платформу, и на какое-то мгновение я был опять-таки поражен видом пассажиров, ожидающих поезда: женщин в чепцах и шалях, в юбках, чуть не подметающих платформу, с муфтами в руках, и мужчин в котелках, цилиндрах и меховых шапках, при бакенбардах, сигарах и тростях. Ту-у-у! - послышался высокий радостный гудок, мы повернулись к рельсам, и тут я был по-настоящему ошеломлен. Мартин, разумеется, говорил мне, показывал картинки, но я совсем запамятовал: к нам приближался кургузый, низенький, игрушечный паровозик, пыхтя и извергая искры из карликовой трубы. Паровозик притормозил, стал пыхтеть пореже, выпустил в обе стороны клубы пара, из окна высунулся машинист, и наконец поезд вполз на станцию. Вагон оказался почти полон, но я уже привык к облику окружающих нас людей, а взглянув на Кейт, понял, что и она тоже привыкла. Мне и в голову не приходило, что человек с каштановой бородой, усевшийся напротив нас, едет на свадьбу: блестящий цилиндр был для него, как и для многих других в вагоне, повседневным головным убором. Рядом с ним, рассеянно уставившись в пространство, сидела женщина в темно-синем шарфике, завязанном под подбородком поверх коричневой вязаной шали; на ней было длинное темно-зеленое платье, а между краем платья и верхом черных, на пуговицах, ботинок выглядывали толстые белые вязанные чулки в поперечную красную полоску. Но теперь я видел не только одежды - я мог уже разглядеть за ними женщину, нет, девушку. И видел, что она, каков бы ни был ее наряд, молода и красива. Мне даже подумалось - почему, не знаю, но подумалось, - что у нее хорошая фигура. Кейт толкнула меня локтем. - Никаких реклам, - прошептала она, показывая глазами на пространство за окнами. - Интересно, сколько лет пройдет, прежде чем подобная идея осенит чью-нибудь гениальную голову?.. За окном было много огней, тысячи огней, но никакого блеска - просто тысячи искорок, никак не разгоняющих темноту; в основном это были газовые светильники - издали их пламя казалось белым и почти устойчивым, - но, разумеется, водились в городе и свечи, и керосиновые лампы. И никаких цветных огней, никакого неона, никаких надписей, лишь бескрайнее черное пространство, усыпанное точечками света, и все эти точечки - поразительно - ниже нас. Мы смотрели поверх крыш Манхэттена, и самыми высокими строениями на всем его протяжении были десятки церковных шпилей, вырисовывающиеся - ну да, на фоне реки Гудзон, которая виднелась все явственнее в лучах восходящей луны. Через несколько минут, когда не видимый нам месяц поднялся выше, поверхность реки стала ярче, заблестела, и я вдруг приметил темные силуэты парусников, стоящих на якоре вдали от берега, силуэты их голых мачт. Мы сошли на конечной станции, на углу Шестой авеню и Пятьдесят девятой улицы, всего в каком-то квартале от того места, где сегодня днем выбрались из Сентрал-парка. Миновав перекресток, мы опять очутились в парке и шли сквозь него в полном молчании; не сговариваясь, мы отложили обмен впечатлениями до возвращения в наше убежище, в "Дакоту", - дом высился впереди одиноким темным пятном на фоне лунного неба. Потом мы с Кейт сидели в гостиной, держа в ладонях уже по второму бокалу крепкого виски с водой. В камине ярко пылал огонь, и мы говорили и снова говорили обо всем, что только можно было сказать по поводу голубого конверта, его отправителя и миниатюрной копии надгробного камня, отпечатавшейся на снегу. Наступила пауза, и наконец я сказал: - Так все-таки что из виденного за день произвело на тебя самое сильное впечатление? Улицы, люди? Здания? Вид города из окна надземки? Кейт задумчиво отхлебнула виски и ответила: - Нет, лица. - Я недоуменно посмотрел на нее. - Лица не те, к каким мы привыкли, - продолжала она, покачивая головой, словно я с ней спорил. - Лица, которые мы сегодня видели, какие-то совсем другие... Я подумал, что, возможно, она права, но сказал: - Это просто так кажется. Люди одеты по-другому. Женщины почти не накрашены. Мужчины с бородами, усами, бакенбардами... - Не то, Сай, не то, да к бородам мы и сами привыкли. У них действительно какие-то другие лица. Ты подумай об этом. Я отпил из своего бокала. - Может, ты и права. Даже наверное. Другие - но в чем? Ни она, ни я не сумели дать немедленного ответа. Однако, глядя на огонь и потягивая виски, я вспоминал виденных сегодня людей - в омнибусе, на тротуарах Пятой авеню, в вагоне надземки, в освещенном газом, отделанном мрамором и темным деревом зале незнакомого, давно исчезнувшего почтамта - и чувствовал, что Кейт права. И вдруг меня озарило: я только что произнес, хоть и про себя, слово "исчезнувший". Я внимательно взглянул на Кейт и, проверяя себя, спросил: - Слушай, Кейт, а где мы сейчас? Что там за окнами? Все еще восемьдесят второй? Она поразмыслила секунду-две и отрицательно качнула головой. - Почему ты так думаешь? - Потому что... - Она пожала плечами. - Потому что мы вернулись, вот и все. Мы закончили свои дела, вернулись сюда, в эту квартиру и, стало быть, в наше время, - сказала она и вдруг засомневалась: - А разве нет?.. Мы поднялись и, сжимая в руках бокалы, нерешительно двинулись к окнам, выглядывающим в темноту Сентрал-парка. Коснувшись лбами стекла, посмотрели вниз, на улицу. И увидели длинную цепочку светофоров - в обе стороны, на сколько хватал глаз, горел красный свет. Потом светофоры переключились на зеленый, машины рванулись с места, какой-то таксист злобно засигналил легковушке, вылетевшей из парка и пытавшейся проскочить на Семьдесят вторую. Я обернулся к Кейт, пожал в свою очередь плечами и поднес к губам остаток виски. - Ну, вот мы и дома. 11 Неизбежную отчетную процедуру уже успели окрестить "перепроверкой", и вот я опять сидел с микрофоном, висящим на груди, наговаривая на пленку имена и факты. Одновременно я присматривался к людям, сидящим и стоящим вдоль стен, и они в свою очередь не спускали с меня глаз. Я говорил и говорил - монотонно, под аккомпанемент приглушенного клацанья электрической машинки, а они все сверлили меня взглядами, сознавая, видимо, что я теперь отличаюсь от любого из них. И, присматриваясь к ним, я тоже сознавал это. Рюб пришел сегодня в выцветших, но чистых и отлично отутюженных армейских брюках и рубашке без знаков различия. Он откинулся в пластмассовом креслице, заложив руки за голову и неотрывно глядя на меня; усмехнулся, когда глаза наши встретились, скривил рот и покачал головой в притворном трепете и благоговении - взгляд его был полон хорошей, дружеской зависти. Доктор Данцигер стоял, ухватившись по привычке за лацканы коричневого двубортного пиджака, и глаза его, устремленные на меня, горели неистовой радостью. Полковник Эстергази, подтянутый и невозмутимый, в сером костюме, прислонился к стене, обхватил запястье одной руки пальцами другой и изучающе меня разглядывал. Были там и профессора из Колумбийского и Принстонского университетов, и знакомый мне сенатор, и другие, кого я уже встречал, и трое-четверо, кого я видел впервые. Когда я закончил, мы двинулись в кафетерий, чтобы переждать минут сорок. Я сидел с Рюбом, Данцигером и полковником Эстергази и выпил три, а может, и четыре чашки кофе. Все столы и стулья были заняты, люди сидели даже на обшивке батареи отопления у дальней стены. Мне пришлось отвечать на многочисленные шуточки - все, кто подходил к нашему столу, спрашивали, как правило, догадался ли я по сходной цене купить земельный участок на острове Манхэттен. На минутку к нам подсел Оскар и спросил: - Что вас больше всего поразило? Я попытался рассказать ему о человеке, сидевшем напротив нас в омнибусе, о живом, не таком еще старом человеке, который вполне мог помнить президентство Эндрю Джексона. Оскар кивнул с легкой усмешкой, и я почувствовал, что он понял меня. Как только он отошел, Рюб наклонился ко мне и переспросил: - "Нас"? Кто еще был с тобой, Сай? Но я ответил, что в омнибусе, на одной скамейке со мной, сидели один или два других пассажира. Быстрыми шагами вошел уже знакомый мне высокий лысоватый мужчина и остановился около нашего столика; в кафетерии воцарилась мертвая тишина. Усмехнувшись, он сообщил, что на данный момент все сверенные факты сходятся, и выразил уверенность, что сойдутся и остальные. Тишина немедленно взорвалась возбужденным гомоном. В час пятнадцать собрался совет. Я сидел у края длинного стола в конференц-зале и в четвертый раз за день пересказывал свои впечатления. Оба ряда стульев у стола были заняты, с одной стороны добавили еще ряд складных стульев, но свободных не оставалось и там. Насколько я мог судить, оглядывая присутствующих, тут собрались все, с кем я сегодня уже встречался, плюс по крайней мере десяток новых, неизвестных мне лиц. Один из этих неизвестных, как позже сообщил мне Данцигер, был специальным представителем президента. Я опять говорил в единственном числе, не упоминая о Кейт. Я знал, что мне еще придется рассказать о ней Данцигеру, но хотел, чтобы мы сначала остались одни. Я описывал каждый свой шаг, каждую увиденную и услышанную мелочь - и все это в абсолютной тишине. Вокруг стола и на раскладных стульях сидело, наверно, человек двадцать пять, и ни один не кашлянул и ни на секунду не отвел от меня взгляда. Может, кто-нибудь и закурил или откинулся на спинку стула, переменил позу или скрестил ноги; вероятно, да - отчет мой продолжался минут двадцать, не меньше. Но у меня осталось впечатление недвижной тишины, которую нарушал только мой голос, и такого сосредоточенного внимания, что я ощущал себя выступающим в луче какого-то невидимого юпитера. Потом в течение получаса я отвечал на вопросы. В основном они в разной форме повторяли один и тот же, все тот же вопрос, на который не находилось ответа: "А как оно все-таки было? Что вы чувствовали?" Теперь они были возбуждены, они шевелились, хмурились, перешептывались, щелкали зажигалками. Потому что, как ни старался я вникать в детали, я не мог передать им сущности того, что со мной произошло; тайна оставалась тайной. Одна серия вопросов - те, которые задавал сенатор, - отличалась от других по тону. По непонятным мне причинам он был настроен явно враждебно. Создавалось впечатление, будто он подозревает или по меньшей мере учитывает такую возможность, что я мистификатор. Сказать по чести, принимая во внимание все обстоятельства, я не могу назвать подобное подозрение совершенно безосновательным, но ведь, кроме него, никто и виду не подал, что не верит. Сенатор, например, не помнил, чтобы его дед когда-либо упоминал об омнибусе, похожем на тот, какой описал я. Провозгласив это, он хитро посмотрел на меня, будто поймал на лжи. Естественно, мне не оставалось ничего другого, кроме как пожать плечами и повторить, что я видел именно такой омнибус. Подозреваю, что он просто-напросто следовал инстинкту ловкого политикана - обеспечить себе путь к отступлению на случай, если что-нибудь потом обернется не так. Но тут Эстергази ловко прервал его каким-то незначительным вопросом, а затем позабыл предоставить ему слово повторно. Полковник поблагодарил меня, попросив не уходить из здания, пока не кончится обмен мнениями. Я сказал: "Да, конечно", он поблагодарил меня еще раз, и я принял это как указание, что могу идти. Когда я уходил, мне даже немного поаплодировали, и я покраснел. Мне показалось, я целую вечность просидел в кабинете Рюба, листая старые номера журнала "Лайф" и вновь убеждаясь, как бывало в приемной врача, что совершенно невозможно определить, видел ты раньше данный конкретный номер или нет. Я просмотрел также "Плейбой" и "Журнал американской пехоты", а потом прогулялся по коридору в кафетерий за бутылочкой кока-колы, которую так и оставил недопитой. Раза два ко мне заходила секретарша Рюба и все допытывалась, как оно все-таки было "взаправду", а я в который уже раз подыскивал слова, чтобы передать свои ощущения. Наконец, в начале пятого, она зашла в третий раз - сообщить, что меня просят в конференц-зал. Мне ни разу не случалось попадать в комнату присяжных заседателей после того, как они провели в ней взаперти несколько часов, но думаю, что и вид и атмосфера там должны быть именно такими. В конференц-зале имелась установка для кондиционирования воздуха, так что дым рассосался, но пепельницы уже не вмещали окурков и над столом висел отчетливый сигаретный запах. Пиджаки были сняты, галстуки приспущены, блокноты исчерчены каракулями, на столе лежали мятые бумажные шарики и даже переломленный пополам карандаш; лица у большинства были решителные, а кое у кого - угрюмые. Едва я вошел, Эстергази встал с любезной улыбкой. Он-то оставался совершенно спокоен, пиджак застегнут, рубашка не смята. Непринужденным жестом он указал мне на стул, на котором я сидел раньше, подождал, когда я сяду, сел сам, поставил локти на стол и изящно сомкнул руки. - Мне очень жаль, что мы заставили вас так долго ждать; вы, вероятно, устали и физически и морально, - сказал он вроде бы участливо, и я пробормотал какой-то вежливый ответ. Видимо, я ждал, что первым возьмет слово Данцигер, и бросил взгляд вдоль стола на него. Одна большая рука директора лежала на краю стола, но стул был немного отодвинут, словно он - шевельнулась в голове мысль - отмежевывается от остальных. И выражение лица было... рассерженным? Нет, пожалуй; скорее всего лицо ничего не выражало. Никак не удавалось определить, что он чувствует или думает, - а может статься, он просто устал. Говорил Эстергази. - Мы должны были заслушать все мнения, мы хотели учесть все оттенки мнений, прежде чем принять столь важное решение, как то, с которым, - он обвел глазами сидящих вокруг стола, - мы сейчас все согласны. Он улыбнулся и секунды две внимательно смотрел на меня, и я вдруг понят, что интересую его как личность, а не только как человек, выполнивший трудное задание. - Ваше первое "путешествие", если его можно так назвать, осуществлялось со всеми возможными предосторожностями. Никто вас не видел и не слышал, и никаких следов от вашего кратковременного пребывания в прошлом не осталось. Вмешательства в события прошлого не происходило вообще - вы не воздействовали на него ни на йоту. Однако второе ваше путешествие было - умышленно, согласно плану - более смелым. Вы опять-таки не вмешивались в события, если только не считать, - он расцепил руки и поднял указательный палец, как лектор из военной академии, требующий тишины. - если не считать само ваше присутствие событием. Событие, конечно, незначительное, но на сей раз вас видели, с вами, хотя бы кратко, разговаривали. Какие мысли могли возникнуть вследствие встречи с вами? Могли ли они как-то, в большей или меньшей степени, повлиять на последующие события? В этом заключалась опасность, и серьезная опасность, но, - тут он стукнул кулаком по столу, впрочем, совершенно беззвучно, и старательно подчеркнул каждое слово, - опасность уже позади, риск оправдал себя. Мы пошли на этот риск, и вот перед нами полный доклад, и опять-таки нет ни малейшего указания на то, что ваше присутствие в прошлом хоть как-нибудь повлияло на события настоящего. Он помолчал и вдруг добродушно осклабился. - И должен вам сказать, что меня лично это нисколько не удивляет. Это подтверждает гипотезу, с которой согласно большинство из нас и с которой, я убежден, рано или поздно согласятся и остальные, - гипотезу, которую мы назвали гипотезой "веточки в реке". Пояснить вам ее? - обратился он ко мне, и я кивнул. - Как вам известно, время нередко сравнивают с рекой, с потоком. То, что происходит в какойлибо точке потока, во определенной степени зависит от того, что произошло когда-то раньше выше по течению. Но каждый день, каждую секунду происходит бессчетное множество событий, мириады событий, и некоторые из них огромного масштаба. Так что, если время - река, то она неизмеримо шире и глубже, чем Миссисипи в половодье. А вы, - он послал мне улыбку, - вы представляете собой крошечную веточку, брошенную в ревущий поток. Не исключено, по крайней мере теоретически, что самая маленькая веточка способна воздействовать на поток в целом; она, например, может где-нибудь застрять и положить начало большому затору, который в свою очередь может оказать влияние даже на такой могучий поток. Стало быть, теоретическая возможность, теоретическая опасность изменить историю, по-видимому, существует. Но насколько она реальна? Каковы действительные шансы что-либо изменить? Практически стопроцентная вероятность - за то, что веточка, брошенная в невообразимо мощный поток, в необъятную Миссисипи событий, не окажет на него никакого, ни малейшего влияния!.. На мгновение лицо его порозовело, потом снова приняло обычный бледный, почти мертвенный цвет; он откинулся на спинку стула, положил руку на стол и тихо закончил: - Такова теория и таковы факты. Воцарилось молчание, длившееся секунд шесть или семь; если бы в комнате были часы, мы услышали бы их тиканье: затем Данцигер, не меняя позы, не придвинушись к столу и не пошевелив даже пальцем, мягко возразил: - Теория такова. И я с ней согласен. И не удивительно, что согласен, ибо, в сущности, теория эта моя. Но таковы ли факты? Думаю, что да, полагаю, что да. - Он медленно повернул голову, оглядывая всех присутствующих. - Ну, а если мы ошибаемся? Я был поражен - Эстергази с серьезным видом закивал головой и забормотал: - Да, да. Существует и такая возможность. Несомненная и страшная. И все же, - он медленно, с неохотой повел плечом, - если мы не собираемся свернуть проект единственно по той причине, что он удался... - Нет, конечно, нет, - довольно резко прервал его Данцигер. - Никто за это не ратует, а я меньше всего. Единственное, что я говорю... - Знаю, - сказал Эстергази с сожалением в голосе. - Не спешить. Следовать вперед с чрезвычайной осторожностью. Растянуть эксперимент на недели, месяцы и даже годы, если это необходимо для полной уверенности в успехе. Ну что ж, возможно, и я придерживался бы того же мнения, если бы... если бы у меня был выбор. Но, как знает сенатор, как знаю я и многие здесь присутствующие, - вам, доктор Данцигер, к сожалению, не представлялось случая это узнать, - правительственные дела так не делаются. - Он обвел широким жестом вокруг себя, словно обозначил контуры приютившего нас здания. - Все это стоит денег, в том-то и беда. И теперь по той простой причине, что опыт оказался удачным, мы обязаны, именно обязаны оправдать расходы практичскими результатами. Мы все согласились с тем, что мистер Морли вновь отправится в прошлое. Совершенно немыслимо, чтобы он этого не сделал. Однако... однако действовать ему придется быстрее и смелее, чем некоторым из нас, возможно, хотелось бы. Чисто исследовательские работы, предоставленные самим себе, могут вестись с бесконечным долготерпением. Но здесь вопрос денег. Государственных денег. Израсходованных секретно. Без согласия конгресса. Так что теперь, черт возьми, нам нужно выдать практические результаты. Он оглядел меня, затем - медленно-медленно - весь стол и продолжал: - Тем не менее я хотел бы сейчас сказать мистеру Морли и всем остальным - а вам, доктор, это известно и без меня, - что, хотя решения, имеющие жизненное значение для проекта в целом, не могут, к сожалению, приниматься доктором Данцигером единолично, он по-прежнему остается во главе дела. Он здесь хозяин, только совет вправе отменить или заменить его решения, и в тех редких случаях, когда это может потребоваться, это произойдет лишь после самого тщательного и серьезного анализа его мнения. Так что теперь, мистер Морли, - он опять улыбнулся мне, - возвращаю вас вашему начальству. Он встал, расправляя плечи, все последовали его примеру, начался общий разговор, и заседание закрылось. В кабинете Данпигера я заговорил первым. Выбравшись из конференц-зала, он, Рюб и я двинулись по коридорам, перебрасываясь ничего не значащими фразами. Когда мы зашли в кабинет, Данцигер сел за стол, вынул из верхнего ящика половинку сигары и осмотрел ее, очевидно размышляя, закурить или нет. В конце концов он сунул сигару в рот не зажигая. Я молча ждал, пока он завершит процедуру, потом, не вставая, перегнулся к нему через край стола; Рюб расположился слева от Данцигера, чуть позади него, прислонив свой стул к стене. - Доктор Данцигер, - сказал я, - мне не известно, кто такой полковник Эстергази. Судя по всему, какой-нибудь полковник запаса эквадорской армии. - Рюб ухмыльнулся, ему это понравилось. - Но кто бы он ни был, я клятвы верности ему не давал. Ни тому или тем, кто за ним стоит. Завербовали меня вы и Рюб, я работаю на вас и сделаю то, что скажете мне вы. Когда я заканчивал свою речь, Данцигер широко улыбался, явно польщенный. - Спасибо, Сай. Большое спасибо, - сказал он. Усевшись поудобнее в своем вращающемся кресле, он вытянул нижний ящик стола и поставил на него ногу. - Знаете, вплоть до вашего успеха все шло прекрасно. В самом деле, без сучка и задоринки. Отчеты мои принимались без комментариев, совет послушно рассматривал поднимаемые мной вопросы, в основном просьбы о дополнительных ассигнованиях. Как правило, ассигнования выделялись, хоть и не всегда в тех размерах, о каких я просил. Зачастую едва набирался кворум, заседания редко длились более получаса. Не думаю, чтобы большинство членов совета вообще хоть сколько-нибудь верили в успех проекта, да они, как правило, люди просто назначенные. И мне, по-видимому, начало казаться, что это моя личная вотчина. - Он вынул изо рта половинку сигары, осмотрел ее задумчиво, снова взял в рот и, положив локти на стол, сплел пальцы рук. - Но Эстергази, разумеется, прав. Это не просто забава, и пора показать какой-то практический результат. Сам знаю. Предпочел бы двигаться вперед медленнее, как можно медленнее. А с другой стороны, полагаю, как и все остальные, что мы, вероятно, достаточно осторожны. Вероятно... Предпочел бы обойтись вообще без всякого риска, но права выбора у меня больше нет. Тем не менее я соглашаюсь с решением. Я хочу, чтобы вы делали то, чего от вас хотят все, конфликта здесь не предвидится. А то, чего мы хотим все, напоминает мне, пожалуй, о нашем первом искусственном спутнике Земли. - Данцигер по обыкновению откинулся в кресле. - Самый первый, крошечный - сколько он весил? Несколько килограммов? И все просили места на борту, помните? Биологи просили поместить мышей, чтобы изучить воздействие космической радиации. Ботаники явились со своими семенами, географы, метеорологи, да и военные желали установить фотоаппараты. Связисты, радиоинженеры и 'бог знает кто еще - все приходили со своими просьбами и даже требованиями, В конце концов была создана капсула, в которой пытались дать место - или хотя бы видимость места - каждому из претендентов. То же самое, Сай, случилось теперь с нами. Именно поэтому совет разрешил вам подсмотреть за вашим человеком с конвертом. Он, по-видимому, каким-то образом связан с кусочком истории, с одним из второстепенных советников президента Кливленда. Естественно, любопытно было бы выяснить, что это за связь. В общем историки хотят убедиться в том, может ли наш проект помочь им, открывает ли он новые пути расширения исторических знаний, пути, о которых до сих пор и не помышляли. У социологов есть свои вопросы, у психологов свои, ну а у физиков, которых я здесь представляю, у тех миллион вопросов. Ваш человек, связанный каким-то образом с маленьким примечанием к истории, представляет собой такую же первую капсулу. Если вы сможете осторожно понаблюдать за ним, изучить его и если результат окажется обнадеживающим, тогда мы сможем постепенно перейти к более крупным, более масштабным целям, к таким, где ощущаем серьезную нехватку знаний. Итак, вот чего мы хотим, Сай. Мы хотим, чтобы вы, действуя с чрезвычайной острожностыо, как мышь в углу, как муха на стене, понаблюдали за ним. Узнайте все, что можно, - такова ваша основная задача. Безусловно, это усилит ваше вмешательство в события прошлого,- он помолчал, потом пожал плечами, - но постарайтесь свести его до минимума, хорошо? Вы знаете, где живет ваш человек. Сможете вы вернуться туда и сделать то, о чем мы вас просим? Я кивнул было утвердительно, но, прежде чем я успел ответить, заговорил Рюб - тихо, в высшей степени дружелюбно, но серьезно: - Только давай в одиночку. На этот раз в одиночку. На этот раз девочка Кейт пусть останется там, где ей надлежит быть. Я открыл рот - и не нашелся, что сказать, и так и сидел, пока Рюб не улыбнулся слегка. - Ладно, не старайся объяснить. Я и без тебя догадываюсь, как все произошло, и винить тебя, вероятно, трудно. Да ничего плохого, видимо, и не произошло. Однако, право же, у нас достаточно хлопот и без привлечения посторонних наблюдателей... Я кивнул: - Согласен. Я и сам собирался рассказать доктору Данцигеру, можешь мне поверить. Но как ты узнал? - Мы все знаем. В нашем хозяйстве, кроме тебя, немало других мелких и нудных деталей. Ты у нас прима-балерина, и мы не пристаем к тебе со всякими винтиками и гаечками. Но наблюдение за проектом ведется всеми возможными способами, и никакие личные соображения - не оправдание. Понял? Это было предупреждение и, если угодно, угроза, но я заслужил ее, а потому снес покорно: - Понял. Рюб улыбнулся своей широкой улыбкой, той самой, которая так понравилась мне с самого начала. Выпрямился на стуле - тот смаху стукнулся передними ножками в пластиковый пол - и встал. - Ну что ж, тогда назад, в "Дакоту". Пошли, счастливчик, я тебя подвезу. 12 На этот раз, выйдя из "Дакоты" на Семьдесят вторую улицу с саквояжем в руке, я чувствовал в себе уверенность. Я двинулся налево, к Сентрал-парку, лежащему по ту сторону улицы, и хотя никакой заметной разницы не было, я твердо знал, в каком я времени. И когда через перекресток впереди проехала повозка с сеном, запряженная парой лошадей, меня это ничуть не удивило. Но я кое-что вспомнил, поэтому на углу, вместо того чтобы пересечь улицу и направиться в парк, повернул к северу. Я вспомнил незастроенное пространство, сквозь которое смотрел с балкона несколько ночей назад, черную пустоту между "Дакотой" и Музеем естествознания. Теперь я хотел взглянуть на это пространство при дневном свете, и полминуты спустя, когда оно вдруг раскрылось передо мной, я остановился, пораженный, и тут же расхохотался. Уж не знаю, что я ожидал увидеть, - вероятно, все что угодно, только не это, - и, все еще посмеиваясь, я достал из саквояжа альбом для эскизов. Я сделал грубый, но достаточно точный подробный набросок и позже закончил его. Обитатели домишек четвертой улицы и Сентрал-парк-уэст, этих лачуг, построенных явно собственными руками, занимались сельским хозяйством! Я не преувеличиваю - они выращивали овощи и держали скот, и я слышал блеянье овец, хрюканье свиней, гоготанье гусей и одновременно грохот надземки вдали. Наконец я направился дальше, пересек Сентрал-парк и надземкой добрался до центра. Дом девятнадцать на Грэмерси-парк оказался давним знакомцем. Он и сейчас стоит там, и мне случалось проходить мимо него и мимо других солидных старых домов, окружащих квадратик маленького парка. Насколько я могу судить, дом не изменился и поныне: простой трехэтажный дом из бурого песчаника, с белыми крашеными оконными рамами, чисто выскобленными каменными ступеньками и черными витыми чугунными перилами. В углу одного из окон на первом этаже маленькая бело-голубая вывеска сообщала: "Комнаты и пансион". Я стоял на тротуаре, сжимая ручку саквояжа и разглядывая дом с чувством человека, которому предстоит прыгнуть в воду с вышки куда более высокой, чем все, на какие он дерзал подниматься до сих пор. Теперь я собирался предпринять нечто неизмеримо большее, чем мимолетное обращение к прохожему. Как бы осторожен и осмотрителен я ни был, теперь мне предстояло окунуться в жизнь этого времени с головой, и я все стоял и глядел на вывеску, бледнел и краснел от волнения и любопытства, но никак не решался сделать первый шаг. А надо было - в любую секунду может открыться дверь, кто-нибудь выйдет и увидит меня торчащим здесь без дела. Я заставил себя приблизиться, быстро взбежать по ступенькам и, пока не растерял решимости, крутанул блестящий бронзовый набалдашник в центре двери; по ту ее сторону резко звякнул звонок, и я услышал шаги. Теперь уж не отвертеться - к лучшему или худшему, но я буду вовлечен в события. Дверная ручка повернулась, дверь приоткрылась внутрь, и я поднял глаза. На пороге, вопросительно глядя на меня, стояла девушка лет двадцати с небольшим в сером бумажном платье и длинном зеленом фартуке; зачесанные вверх волосы были замотаны белой тканью наподобие тюрбана, а в руке она держала тряпку. - Да? Меня еще раз охватило ощущение чуда, свершившегося со мной, и я безмолвно уставился на нее. Она начала хмуриться, готова была сказать еще чтото, но я опередил ее: - Я ищу комнату. - С пансионом? Другими мы не располагаем. - Да, да. С пансионом. - У нас есть две свободные, - неуверенно произнесла она, будто раздумывая, не отказать ли мне. - Одна фасадная, окнами в парк, десять долларов в неделю. Другая окнами во двор, семь долларов двадцать пять центов. Цены включая завтрак и ужин... Я ответил, что хотел бы посмотреть обе, и она пропустила меня в переднюю, выложенную черными и белыми плитками; стены были оклеены обоями, а львиную долю площади занимала огромная вешалка со стойкой для зонтов и вделанным посредине зеркалом во весь рост. Пока она затворяла дверь, я в зеркале разглядел изящную шею, на которую из-под тюрбана выбился завиток волос. Несмотря на волнение, я улыбнулся: что-то невинное и притягательное есть в девичьей шее, если волосы зачесаны вверх. До меня, наконец, дошло, что девушка хороша собой. Вслед за ней я поднялся по лестнице, покрытой ковровой дорожкой. Она подобрала платье у колен, и я увидел черные, застегнутые на пуговицы ботинки со слегка стоптанными каблуками и толстые бумажные чулки в белую и синюю полоску. На секунду мелькнули икры, полные и круглые, и я оценил, несмотря на уродливые чулки и ботинки, что у нее красивые ноги. "Она ведь давно мертва, - молнией пронеслось у меня в сознании. - Уже много лет, как она умерла..." Я затряс головой, стараясь отогнать эту мысль; на площадке девушка обернулась, жестом приглашая меня в комнату, и улыбнулась - я увидел вблизи живую реальность ее лица, небольшие морщинки, собравшиеся в уголках глаз, быстрое движение ресниц, когда она моргнула, и вся она вблизи была такая живая и такая молодая, что мимолетная мысль потеряла всякое значение. Я оглядел комнату, а девушка ждала, стоя в дверях. Комната оказалась большая, чистая, хорошо освещенная - два высоких окна смотрели в парк. Обставлена комната была старомодно... да нет, конечно, вовсе не старомодно. Деревянному креслу-качалке, тяжелой резной деревянной кровати, приткнувшемуся между окон маленькому столику, накрытому зеленой бархатной скатертью с бахромой, исполнилось не больше десяти лет отроду. На полу лежал зеленый с розовым, местами истертый ковер с узором - то ли исполинские розы, то ли кочаны капусты, выбирайте, что нравится. Под одним из окон притулилась кушетка, обтянутая красным бархатом, на окнах висели накрахмаленные, кое-где подштопанные кружевные занавески. У двери красовалась гравюра в позолоченной рамке - пастух в домотканой рубахе посреди овечьего стада, а обои несли на себе свирепый коричневато-зеленый узор из мученически искривленных линий. Был еще темного дерева комод с фарфоровыми ручками и белым мраморным верхом, а на комоде - кувшин и большая чаша. Ванная, общая для всех жильцов, сообщила мне девушка, находится в конце коридора. - Мне нравится, - сказал я. - Очень нравится. Я беру эту комнату, если можно. - У вас есть какие-нибудь рекомендации? - К сожалению, нет. Я только что прибыл в Нью-Йорк и не знаю здесь ни одного человека. Кроме вас, разумеется. - Я улыбнулся, но она не ответила на мою улыбку. Она нерешительно мялась, и я сказал: - Правда, я беглый каторжник, профессиональный фальшивомонетчик и убийца-любитель. Кроме того, я вою по ночам на луну. Но зато я опрятен... - Ну, в таком случае добро пожаловать. - Я все-таки заставил ее улыбнуться. - Как ваше имя? - Саймон Морли. Очень рад с вами познакомиться. - Меня зовут Джулия Шарбонно, - сказала она сдержанно, даже несколько свысока, но я понял, что мы уже друзья. - Дом этот принадлежит моей тетке; вы встретите ее за ужином, который будет в шесть. - Она повернулась, чтобы уйти, взялась за дверную ручку, но приостановилась и снова обратилась ко мне: - Поскольку вы приезжий, то запомните, что это газ, - она кивком показала на круглый светильник наверху и на рожок над кроватью, - не керосин и не свечка. Газ нужно не задувать, а выключать. - Хорошо, я запомню. Она кивнула, оглядела комнату последний раз и, не найдя, что еще сказать собралась выйти. - Мисс Шарбонно! - окликнул я, и она оглянулась; я тоже не знал, что сказать, но в конце концов нашелся: - Извините меня за невежество. Я в НьюЙорке впервые в жизни, незнаком со здешними обычаями... - Полагаю, что они не слишком отличются от обычаев других мест. - Она опять улыбнулась, на этот раз с легкой иронией. - Да по вас и не скажешь, что вы надолго останетесь зеленым... Она вышла, прикрыв за собой дверь. Я выглянул из окна на Грэмерси-парк, на покрытые снегом скамейки, кусты, газоны. Я не мог припомнить, давно ли я видел этот парк в последний раз и изменился ли он - вроде бы нет. С тротуара и алеек снег счистили, смели в сугробы к бровке мостовой. Снег почернел от копоти: город был грязный, как и в наши дни, и особенно грязный зимой, когда десятки тысяч дровяных и угольных печей и каминов изрыгали в воздух сажу и пепел. Но по крайней мере все это было нерадиоактивно. Не знаю почему, но впечатлений для меня оказалось слишком много; я отошел от окна и прилег на длинную односпальную кровать, свесив ноги, чтобы не выпачкать скромное белое покрывало. Закрыл глаза - и меня обуяла внезапная тоска по родному дому, прямо-таки как брошенного ребенка. Мне пришло в голову, что ведь я в буквальном смысле слова не знаю ни одного человека на белом свете - все те и все то, что я знаю, сейчас неизмеримо далеки от меня. Я проспал с час, пожалуй, немного меньше. Разбудили меня голоса, стук дверей, шаги в коридоре. В комнате было уже темно, но узкие прямоугольники окон слегка светились - на улице выпал свежий снег. Вполне сознавая, где я нахожусь, я спустил ноги на пол, подошел к комоду, налил из кувшина в чашу воды и умылся. Потом надел чистую рубашку, повязал галстук, причесался и решительно направился к двери в коридор, навстречу этому дому и населяющим его людям. По кодидору из ванной шел худощавый молодой человек, в руках он нес неглубокий тазик с водой. У него были темные волосы и усы с опущенными книзу концами. Едва завидев меня, он остановился, широко осклабившись. - Вы и есть новый постоялец? Извините, не могу подать вам руки, - подбородком он указал на тазик, - однако разрешите представиться. Меня зовут Феликс Грир. Сегодня день моего рождения, мне сегодня двадцать один год. Я поздравил его, назвал свое имя, и он тут же настоял, чтобы я зашел к нему в комнату взглянуть на новую фотографическую камеру, которую прислали ему родители ко дню рождения. Получил он ее только вчера, но уже успел при помощи специального приспособления, которое немедля продемонстрировал мне - горизонтальная газовая трубка с дюжиной горелок и с рефлектором, - отснять всех жильцов дома, а также некоторые комнаты - но это уже при дневном освещении. Я осмотрел камеру - огромный ящик, весящий минимум три, а то и три с половиной килограмма, сверкающий полированным деревом, бронзой, стеклом и красной кожей и удивительно шикарный. Так я и сказал Феликсу, добавив, что и сам умею фотографировать, и он ответил, что какнибудь одолжит мне свою камеру, а я сказал, что, возможно, поймаю его на слове. Выйдя от Феликса, я спустился вниз, в просторную гостиную рядом с передней; тут на железном листе стояла большая черная печь с никелированными завитками и слюдяными окошками, за которыми плясал веселый огонь. На печи красовался никелированный рыцарь в доспехах сантиметров тридцати ростом. Я протянул было руку потрогать его, но поспешно отдернул: рыцарь оказался горячим. По ту сторону раздвижных дверей - видимо, в столовую - слышались позвякивание посуды и приглушенный говор. Я решил, что там накрывают к ужину, и каш- лянул. Двери раскрылись, и вышла Джулия, а за нею худощавая женщина средних лет. - Тетя Ада, - сказала Джулия, - это вот и есть Саймон Морли, который явился без рекомендательных писем и почти без багажа, однако краснобай, каких мало. Мистер Морли - мадам Хафф. Честно сказать, до того дня я никогда не слышал выражения "краснобай" в устной речи, но позже усвоил, что по смыслу оно соответствует нашему "трепач" или, быть может, "льстец" или объединяет в себе обе характеристики. Улыбнувшись словам племянницы, тетя Ада сделала реверанс. - Доброго вам здоровья, мистер Морли. Хотя я впервые в жизни видел женщину, делающую реверанс, я поклонился ей как-то совершенно естественно, будто всю жизнь только так и делал: - Доброго вам здоровья, мадам Хафф. Мисс Джулия представила меня так полно, что мне и добавить нечего, кроме одного: я очень рад остановиться у вас. Ваша гостиная очаровательна. При этом мне пришлось втянуть щеки, чтобы сохранить серьезное выражение лица. - Позвольте показать ее вам? Тетя Ада обвела комнату рукой, и я оглядел ее с искренним интересом. Стены были оклеены обоями, на полу - ковер, а на окнах, помимо белых кружевных занавесок, еще и лиловые бархатные шторы с бахромой из маленьких шариков. В гостиной были также два дивана с парчовой обивкой, две деревянные качалки с кожаными сиденьями, три мягких стула, письменный стол и по стенам картины в позолоченных рамах. Однако тетя Ада направилась прежде всего к застекленной горке в углу: - Тут собраны некоторые вещи, которые мистер Хафф и я привезли из путешествия по Европе и святым местам. - Она указала на них пальцем. - Вот пузырек с водой из реки Иордан, а это кусочки мрамора, подобранные в Риме у Форума... - Далее она перечислила и все другие вещички на полках: складной веер из Франции - якобы сувенир революции, миниатюрная позолоченная туфелька с подушечкой для иголок из Бельгии, ракушка, подобранная мужем - "моим покойным мужем" - на пляже английского курорта, где они останавливались. А на конец она приберегла самый ценный предмет коллекции - хрупкую бурую спрессованную маргаритку с могилы Шелли. С лестницы вприпрыжку скатился Феликс и влетел в гостиную. Увидев, что мне показывают достопримечательности, он подмигнул, сел у окна и принялся читать принесенную с собой газету. Потом в гостиную спустился мужчина лет тридцати пяти, и тетя Ада нас познакомила. Звали его Байрон Китс Доувермен, был он высокий и худой и носил усы, переходившие в пушистые бакенбарды. Тем временем мне позволили полюбоваться бамбуковым мольбертом, на котором в рамке стоял натюрморт, изображающий фрукты и мертвого зайца, затем тетя Ада подвела меня к столику; где царили фарфоровые вазочки. Рядом с маленькой красивой фисгармонией темного дерева располагался камин, а на нем - композиция из гипсовых фигур высотой примерно в метр и весом не менее чем килограммов сорок. Надпись на основании композиции сообщала: "Взвешивание младенца", а фигур было две - бородатый врач в халате и акушерка в домашнем чепце, читающие показания на шкале весов, в глубокой чаше которых лежал заливающийся плачем младенец. Сбоку от гипсовой группы стоял стеклянный колпак, под которым прятался букет странных цветов, при ближайшем рассмотрении оказавшихся крашенными перьями. Тете Аде пришлось покинуть меня, так и не окончив турне по гостиной, - ужин уже почти поспел, и Джулия позвала ее. Но оставалось еще много достопримечательностей: семейные портреты, картины в рамах, огромный папоротник в углу у окна. Я сидел лицом к лестнице и все ждал, когда же выйдет тот, ради кого я сюда явился. Но спустилась лишь мисс Мод Торренс, миниатюрная, простенькая, миловидная женщина лет тридцати с небольшим. Она спросила вежливо, не нахожу ли я, что в последние дни погода "просто ужасная", на что я ответил, что в это время года в Нью-Йорке лучшего и не жди. Тут вышла Джулия - сказать, что ужин подан. Я был слишком взволнован, чтобы есть с аппетитом, слишком много сил отнимал у меня самый факт, что я сижу здесь, за этим столом, при почти беззвучном шипении газа в люстре над головой; кроме того, я начинал беспокоиться из-за отсутствия "моего" человека. За овальным столом нас было шестеро, и один стул оставался пустым; во главе стола сидела тетя Ада, она резала индейку и передавала нам тарелки, - Слышали последние новости о Гито? - спросил Феликс, обращаясь ко всем сразу. - Кто-то выстрелил в него через окно тюремной камеры. - Об этом писали в газетах, - отозвалась Джулия. - Да, но вот о чем там не писали, и весь город только об этом и говорит: пуля, ударившись в стенку, расплющилась и превратилась в точный профиль испуганного Гито. Я незаметно оглядел их всех, однако они оставались вполне серьезны, приняли сообщение за факт без тени улыбки. Потом до меня дошло, что тетя Ада обращается ко мне, спрашивая мое мнение о вероятном приговоре суда. Я сидел с задумчивым видом, будто взвешивал ответ, а сам старался припомнить то немногое, что знал о Гито. Я мало о нем читал, знал только, что его объявили виновным и казнили, поэтому сказал тете Аде, что, поскольку он явно виновен, его без сомнения, повесят. На сладкое подали именинный пирог, и Феликс задул на нем свечи. А потом началась собственно вечеринка по случаю дня рождения. В гостиной Мод Торренс села за фисгармонию и стала просматривать лежащие на крышке ноты. Феликс Грир и Байрон Доувермен стали подле нее; я хотел было сесть почитать газету, но они подозвали меня, и я - делать нечего - подошел. Мне оказалось по силам принять участие в первой песне - "Заберу тебя домой, Кэтлин". Когда мы кончили ее, Феликс сказал: - Будь Джейк дома, у нас получился бы квартет... Это дало мне повод спросить: - Какой Джейк? На что Феликс ответил: - Джейк Пикеринг, еще один наш постоялец. Теперь я узнал, как его зовут, и решил, что добился определенного успеха. Следующим номером шла песенка "Если я поймаю того, кто учил ее танцевать" или что-то в таком духе, и я с грехом пополам старался подпевать. Потом к нам присоединились Джулия с тетушкой, и мы все вместе спели "Ночью при лунном свете" и "О эти золотые туфельки". Тетя Ада пела неплохо, но Джулия подчас фальшивила. Байрон Доувермен предложил "Опустевшую колыбель", Джулия сказала: "Не надо", но другие настояли. Мод разыскала ноты, и, читая слова из-за ее спины, мы спели, пожалуй, самую мрачную из когда-либо слышанных мной песен о бедненьком умершем ребеночке со строками вроде: "Малютка к ангелам взошла, и ей теперь покойно". Джулия послала мне улыбку и пожала плечами - видимо, она считала песню нелепой. Однако Мод, как только кончила, отвернулась от фисгармонии, заявив, что ей не хочется больше играть; глаза ее блестели, она едва удерживалась от слез, и я вдруг подумал, что в этом веке смерть ребенка была в порядке вещей, - может статься песня ей что-нибудь напомнила. - Байрон, - сказала тогда Джулия, - не развлечете ли вы нас фокусами? Он согласился, поднялся к себе в комнату, перешагивая через две ступеньки сразу, так же быстро вернулся и принялся расхаживать по комнате, вынимая монеты у нас из ушей, потом предложил "вытащить из колоды любую карту, какую хотите". Фокусы он и вправду показывал неплохо, и все мы, в том числе и я, наблюдали за ним с искренним удовольствием. Наконец он положил колоду в карман и сел. - А мне дядя прислал из Китая веер, - заявила тетя Ада, - и я обмахиваюсь им вот так. Она начала покачивать кистью руки у лица, словно обмахиваясь, и все повторили за ней ее движение. Слева от тетушки в кресле у окна сидела Мод Торренс, и она сказала: - А мне дядя тоже прислал веер из Китая, и я обмахиваюсь им вот так. Левой рукой она взмахнула воображаемым веером у левого уха, и мы последовали ее примеру, продолжая в то же время шевелить правой кистью. Теперь настала моя очередь, и я сообщил: - А мне дядя прислал веер из Танзании, и я обмахиваюсь им вот так. Я оскалил зубы, будто держал веер во рту, и стал покачивать головой вверх-вниз, и все опять-таки принялись мне подражать. Следующим шел Феликс, который положил конец игре, объявив, что у него пара вееров с Сандвичевых островов - он задрал ноги и задвигал ступнями. И все точно так же скопировали и его, а потом расхохотались: это и в самом деле было комично - наблюдать, как все мы, откинувшись, шевелим одновременно руками, ногами и головой. - А где находится Танзания, мистер Морли? - поинтересовалась тетя Ада. - Кажется, где-то в Африке. Она кивнула, приняв мое объяснение, и Мод Торренс, по-моему, тоже была удовлетворена. Но двое мужчин и Джулия смотрели на меня недоуменно. Тут только я сообразил, что попал впросак: никакой Танзании еще не существовало, она появится на карте лишь много десятков лет спустя, и я усмехнулся, делая вид, что пошутил. Феликс раскраснелся, глаза у него сияли: день рождения удавался на славу. - Джулия, - воскликнул он, - давайте живые картины! - Давайте, - отозвалась она с готовностью. - Я выбираю первая! Мне понадобитесь вы, Феликс, и Байрон. Они удалились в столовую, прикрыв за собой раздвижные двери. Тетя Ада поднялась и прикрутила горелки в люстре. Потом она снова села, и они с Мод с выжидательными улыбками уставились на закрытые двери; я постарался вести себя, как они. Наконец Джулия крикнула: "Готово!" - и тетушка, сидевшая ближе всех, откатила дверные створки в стороны. В столовой свет горел в полную силу, и все трое застыли в неподвижных позах, обрамленные дверями почти как на сцене. Байрон и Джулия расположились лицом к Феликсу, который стоял на одной ноге, слегка поджав другую под себя. Под мышкой у Феликса была палка, и он держал ее наподобие костыля; при этом он слегка приоткрыл рот, словно говорил что-то, и широко раскрыл глаза. Джулия откинула голову назад; глаза и рот у нее были открыты еще шире, чем у Феликса. Байрон с потрясенным видом замер, прижав кулак тыльной стороной ко лбу. Они стояли, слегка покачиваясь, а мы трое смотрели на них во все глаза. Мод произнесла растроенно: - Но я же знаю, знаю!.. - "Возвращение солдата"! - торжествующе воскликнула тетя Ада, и "живая картина" распалась. После еще двух "картин" - "Раненый разведчик" и "Убежище влюбленных" - я наконец понял из разговоров, что происходит. Оказывается, имитировались позы фигур из скульптурных композиций некоего Роджерса, тысячами выпускающего гипсовые их копии. По-видимому, в каждом доме имелась хотя бы одна работа Роджерса - "Взвешивание младенца" у тети Ады на камине тоже было его творением, - и большинство композиций пользовалось всеобщей известностью. Когда в столовой развернулась последняя из "картин", я перехватил быстрый взгляд Джулии и, кажется, понял, что у нее на уме: я остался единственным в комнате, кто ни разу не выкрикнул ни одного названия, хотя бы ошибочного. - Может быть, теперь мистер Морли покажет нам что-нибудь? - предложила она вдруг. - Ваша очередь, мистер Морли, просим вас!.. Мне показалось, что в голосе Джулии я уловил намек на вызов, она будто говорила мне: "Кто ты? Покажи себя!" Я и хотел бы это сделать, но не сразу сообразил как и пережил момент острой растерянности. Джулия ждала, и на ее лице играла чуть насмешливая улыбка. Тогда я усмехнулся в ответ и, подняв обе руки ладонями от себя, свел большие пальцы вместе, как бы взял в рамку ее голову и плечи. - Не шевелитесь. - Она сидела неподвижно, только в глазах внезапно вспыхнуло любопытство. - Теперь чуть-чуть поверните голову. Нет, нет, в другую сторону, к горке. Она медленно повернулась. Я нащупал в кармане жилетки ключ от квартиры в "Дакоте", подошел к окну и, царапая острым язычком ключа по замерзшему стеклу, наметил контур скулы. Бросил на Джулию еще один взгляд и решительным движением очертил нижнюю челюсть. Чернота ночи на улице четко вырисовывала линии портрета на изморози окна, и работа шла быстро. Все столпились вокруг и с уважением смотрели, как я рисую. Набросок получился неплохим - в течение каких-нибудь двух минут я сумел уловить сходство. Высокая скула, заостренный лицевой угол, небольшой, но твердый подбородок - мне удалось передать все это тремя стремительными линиями. Потом на белом стекле появились глаза как раз под правильным углом; несколькими неуверенными штрихами я сумел даже передать легкие тени под ними. Затем я вывел прямые темные брови и красивый прямой нос. Кивком головы я отпустил Джулию, и она присоединилась к остальным. Ей не понравилось. Она не сказала этого, напротив, пристально вгляделась в набросок и после длительной паузы принялась кивать, вежливо притворяясь, что все хорошо. Но кивала она слишком быстро, на меня не смотрела, и я понял, что она прячет от меня разочарование. Другие тоже бормотали какие-то неискренние слова. - В чем дело? - спросил я тихо. Я гордился своей способностью делать мгновенные наброски и хотел понять, что не так. - Говорите правду, меня не обманете. Вам не нравится. - Ну... - Она выпрямилась, но одновременно опустила глаза, приложила палец к подбородку, вроде бы раздумывая. - Не то чтобы мне не нравилось, но... - Она опять взглянула на набросок, потом на меня. Глаза у нее были страдальческие, она, наверно, кляла себя, что начала говорить. - Что это такое? - вдруг взорвалась она и тут же поспешно добавила: - То есть я хочу сказать - он не кончен, правда? Я понимаю, что это лицо, то есть это было бы лицо, если бы вы его закончили, но... Я прервал ее быстрым кивком - теперь я все понял. Мы с детства приучены к мысли, что черные линии на белом фоне могут известным образом передавать живое человеческое лицо. Я где-то читал, что дикари неспособны к подобному восприятию; рисунок и даже фотография представляются им бессмысленными, пока их не обучат добираться до сути дела. А мой эскиз на замерзшем стекле - несколько мимолетных намеков, когда зритель сам дополняет рисунок до целостного изображения, - это же манера двадцатого века; для Джулии и ее современников она непонятна, как запись шифром, да это и есть запись шифром. - Стойте так, как стоите, - сказал я Джулии, - и дайте мне еще пять минут. Я не стал даже ждать ответа, а кинулся к другому окну и поспешно, как только мог, стал набрасывать другой рисунок, применяя технику, освоенную забавы ради во время занятий с Мартином Лестфогелем, - технику гравюры по дереву, при которой не опускается ни один, даже малейший штришок. Теперь рисунок занимал почти все стекло - эта техника требовала пространства. Работая у самого окна, я сквозь густую штриховку видел фонари, заснеженные тротуары и улицу, смутно чернеющие кусты и деревья Грэмерси-парка. И вдруг увидел его: он быстрыми шагами шел по тротуару к дому - уже знакомая коренастая грузная фигура в плоской шляпе, сдвинутой на затылок. Я застыл, глядя на него, рука замерла, не завершив линии. Вот он повернул, поднялся по нашим ступенькам и исчез из виду; я бросил взгляд на Джулию и продолжал рисовать. Она следила за мной, насколько могла не меняя позы, - и неожиданно подняла руки к голове, вынула какую-то шпильку, и волосы каскадом рассыпались по плечам. Подбородок у нее слегка приподнялся, в глазах сверкнула гордость. Она была оченй темной шатенкой, волосы струились густые, длинные, блестящие. Волосы были просто изумительны, да и сама она, безусловно, тоже. Никто не заметил - кроме меня, потому что я ждал этого, - как тихонько открылась и закрылась дверь; краем глаза я увидел, что он остановился на пороге гостиной. Я заканчивал рисунок на окне, не пытаясь передать всю роскошь волос Джулии, а лишь приблизительно показывая их длину и тяжесть. Рисунок такого типа требует больше времени и больше практики, чем было у меня, так что вышел он, разумеется, неважно. Я отступил на шаг, оценивая свою работу, остальные толпились вокруг; в сущности все, что стоило сказать по этому поводу, - художник изобразил лицо девушки, привлекательной девушки с длинными волосами. Но - девушки вообще, не обязательно данной, хотя какое-то отдаленное сходство и было. Однако Джулия долго, секунд пять-шесть, молчала и потом воскликнула - теперь несомненно искренне: - О, как красиво! - Она повернулась ко мне, сияя от радости. - Я правда такая? Ну, конечно же, нет! Но как красиво... Господи, да у вас талант!.. Глаза у нее горели, она смотрела на меня с откровенным восхищением, даже с благоговением. И тут как раз, ненароком поглядев на дверь, она заметила его и слегка покраснела. Но голос не дрогнул, слова прозвучали совершенно естественно: - Джейк, а у нас новый постоялец. И, кажется, очень талантливый. Вот, взгляните... - Под-ни-ми во-ло-сы, - сказал он сквозь зубы с одинаково жестким ударением на каждом слоге. - Но, Джейк, мы... - Я сказал: подними волосы, - повторил он тихо, и Джулия послушно потянулась к волосам. Я, как и все остальные, повернул голову к двери, а Пикеринг направился ко мне; карие его глазки не выражали ровным счетом ничего и устрашали, как пустой взгляд акулы. Он остановился прямо напротив меня, и мы в течение трех-четырех секунд молча взирали друг на друга. В комнате стояла тишина. Я был просто зачарован: вот он передо мной, человек, отправивший длинный голубой конверт. Внезапно он улыбнулся, лицо осветилось дружелюбием, глаза стали теплыми и приветливыми - мгновенная трансформация, - и вот он уже протянул мне руку со словами: - Меня зовут Джейкоб Пикеринг, я, как и вы, постоялец здесь... С самым дружеским видом он энергично тряс мне руку и постепенно сжимал ее все сильнее и сильнее. Я улыбался ему не менее доброжелательно, а сам в свою очередь напрягал кисть как только мог. Здесь, в этой уютной комнате, мы вели борьбу, о которой никто и не подозревал; наши руки уже начинали слегка дрожать, а мы все улыбались друг другу; я назвал свое имя, наши сомкнутые пальцы, вероятно, уже побелели в суставах, а мы все продолжали медленно трясти друг другу руки, словно позабыли остановиться. Наконец, я достиг предела своих сил, но он - он был сильнее, и я почувствовал, как костяшки моих пальцев понемногу слипаются вместе. И тут рука моя бессильно разжалась у него в кулаке; усилием воли я удержал на лице улыбку, стиснув зубы, чтобы не вскрикнуть от боли - этого я позволить себе не хотел и не мог. Но когда мне уже казалось, что кости пальцев вот-вот хрустнут, он неожиданно ослабил хватку; еще одно короткое варварское пожатие - и он, все так же дружески улыбаясь, кивнул в сторону моего рисунка на стекле. - Вы действительно талантливы, мистер Морли. Вне всякого сомнения. - Быстрыми шагами он подошел к окну. - Но надеюсь, что вы не поцарапали стекло мадам Хафф... Склонившись к самому стеклу, он приблизил к нему тубы и принялся оттаивать изморозь выдох за выдохом. Скоро талый круг стал величиной с тарелку, и от рисунка уцелели лишь разрозненные наружные штрихи. - Нет, - сказал он, разглядывая чистое стекло,- к счастью, царапин нет. Набросок на другом окне он удостоил лишь презрительным взглядом, затем повернулся к окнам спиной и послал нам общую улыбку. - Мне это не понравилось, мистер Пикеринг, - сказала Джулия, - мне это совершенно не понравилось. - И обернулась ко мне. Глаза у нее светились, а руки все еще были заняты укладкой волос на затылке. - Быть может, вы сделаете с меня другой рисунок, мистер Морли? На бумаге, чтоб я могла сохранить его. Я охотно буду позировать вам в любое удобное для вас время... Руку я спрятал в карман. Я знал, что она уже покраснела и начала распухать: болело сильно. - С удовольствием, мисс Джулия. Бу