ду очень рад нарисовать вас. - Я повернул голову и, глядя прямо на Пикеринга, закончил: - Я даже настаиваю, если угодно знать. Он только усмехнулся - мне и всем остальным. - Возможно, что я неправ, - сказал он, опуская взгляд в притворном раскаянии. - Иногда я... несколько стремителен в своих действиях. - Тут он поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза. - Особенно когда дело касается моей невесты... Тетя Ада, Мод, Байрон и Феликс вдруг заговорили все разом, стремясь замять, загладить досадный инцидент. Джулия поспешно вышла в столовую, а оттуда на кухню и занялась приготовлением чая. Байрон Доувермен бросил Пикерингу какую-то реплику, тот ответил ему. Потом мы пили чай, который Джулия внесла на большом деревянном подносе, болтали о том, о сем, выдерживая приличия, хотя ни я, ни Пикеринг не обращались друг к другу и старались друг на друга не смотреть. Потом все снова жали Феликсу руку и поздравляли его, выражая добрые чувства, и мы разошлись. Наверху, у себя в комнате, расстегивая рубашку и глядя в пустую темноту Грэмерси-парка, я понял, что Рюб, Оскар, Данцигер, Эстергази, да и я сам совершенно упустили из виду ту элементарную истину, что жить среди людей - значит общаться с ними. Я получил строжайший наказ выступать наблюдателем, и только наблюдателем, никак не вмешиваться в события и уж, во всяком случае, не провоцировать их. Тем не менее именно это я и сделал. Быть может, теперь мне следовало бежать без оглядки? Потихоньку собрать вещи, украдкой спуститься по лестнице и удрать в "Дакоту", пока я не натворил еще каких-нибудь бед? Но внутри у меня все кричало: "Четверг! Завтра четверг!..." Завтра, в "половине первого, - говорилось в записке, отправленной при мне Джейком Пикерингом, - соблаговолите прийти в парк ратуши". Мне необходимо было прийти туда, совершенно необходимо! Как-нибудь невидимо, ни во что больше не вмешиваясь, но я должен побывать там! "Всего-то еще один день, - уговаривал я себя, - даже полдня!" Уж на эти-то несколько часов смогу я выдержать роль нейтрального наблюдателя? Я поднял руку к окну и при слабом свете, отраженном от снега на улице, рассмотрел ее, поставив вторую рядом для сравнения. Правая рука распухла, костяшки всех четырех пальцев неприятно ныли. Пристально глядя на руку, я слегка пошевелил ею, потом попытался сжать пальцы в кулак. Ничего не вышло, но, пока я напрягал мышцы, в сознании моем непроизвольно вспыхнула отчетливая картина, как этот самый кулак врезается Пикерингу прямо в зубы. Я ухмыльнулся и опустил руку - и все-таки ощутил известную тревогу. Впрочем, не так уж трудно будет вовсе не встречаться утром с Пикерингом. Нужно просто не спускаться вниз, пока он не уйдет, больше я его лицом к лицу никогда в жизни не увижу. Что касается Джулии - ну а что мне Джулия? Поразмыслив, я покачал головой - каким-то не поддающимся анализу образом я оказался связан и с ней. Однако это тоже не имело значения: мы люди разных эпох, и очень скоро я покину ее время. Чтобы испытать себя, я подумал о Кейт и, стоя в темноте комнаты, подверг проверке свои чувства к ней. Ничто не изменилось. Я понял, что, как только вернусь, сразу же захочу ее увидеть; эта мысль принесла мне облегчение - я не мог понять, почему. Потом, отвернувшись от окна, я стянул рубашку через голову - она расстегивалась не до конца, - разделся и напялил ночную рубаху. Лежа в кровати, усмехнулся: ну и денек же выдался! Через минуту я заснул с убеждением, что совершаю, наверно, большую ошибку, оставаясь здесь, и что тем не менее останусь; мне надо, мне совершенно необходимо увидеть, что же произойдет в парке ратуши в половине первого в четверг 26 января 1882 года - завтра. 13 На следующее утро я завтракал один: остальные постояльцы уже ушли. Не вставая с постели, я прислушивался, отсчитывая про себя жильцов по мере того, как они спускались вниз - все в течение нескольких минут. Потом я оделся и, усевшись у окна, стал ждать, когда уйдет Джейк Пикеринг. Убедившись в этом собственными глазами, я спустился в гостиную - она была подметена и прибрана - и мимоходом бросил взгляд на окна. Изморозь смыли вместе с моим наброском, и на стекле уже нарастала новая пленка инея. По пути в столовую я опять раздумывал, мыслимо ли было избежать вчерашней сцены, и пришел к выводу, что нет; при дневном свете происшедшее представлялось отнюдь не столь трагическим, как вчера ночью. Раз уже человек так ревнив, что даже случайный незнакомец может вызвать у него ярость, то он наверняка и раньше вытворял подобные номера и будет вытворять еще. В сущности я и не вмешивался в прошлое: чтонибудь похожее рано или поздно обязательно случилось бы, если не со мной, то с кем-нибудь другим. Я сел за длинный обеденный стол, и тетя Ада, которая, надо думать, прислушивалась, когда же я спущусь, вышла ко мне из кухни. Она поздоровалась со мной очень мягко и приветливо, осведомилась, как я спал и доволен ли комнатой. Потом, все так же улыбаясь и, конечно, не желая меня обидеть, сообщила, что сегодня первый и последний день, когда мне разрешается позавтракать после восьми; я ответил, что либо стану раньше вставать, либо обойдусь без завтрака. На завтрак она подала отбивную, яичницу, поджаренные хлебцы с тремя сортами джема, кофе и свежий номер "Нью-Йорк таймс". Я благополучно добрался до хлебцев, кофе и рекламы тканей фирмы "Мак-Крири", когда сверху спустилась Джулия. Мы пожелали друг другу доброго утра, она прошла через столовую в кухню, потом вернулась. Сегодня волосы у нее были закручены в большой мягкий узел, и мне померещилось, хотя я и не мог бы поручиться, что она слегка накрасилась или по крайней мере на- пудрилась. Я довольно долго глядел на нее - и вдруг сообразил, что она одета для улицы, в великолепное платье из лилового бархата; юбка спереди была собрана фестонами и украшена у пояса сиреневым бантом не менее двадцати сантиметров шириной. И еще у платья был турнюр. Если в моем описании это платье покажется вам нелепым, то смею заверить, что вы заблуждаетесь. Она была в нем просто неотразима, и сознаюсь - у меня буквально дух захватило, и я сказал себе, что, пожалуй, Джейк Пикеринг вчера вечером не так уж и заблуждался на мой счет. Однако при этом я позволил себе внутренне улыбнуться: свой интерес к Джулии я расценивал как чисто академический - через несколко часов меня здесь не станет, и все это потеряет для меня какое бы то ни было значение. - Я вижу, вы просматриваете объявления, - сказала Джулия, наверно, для того, чтобы хоть чтонибудь сказать. Я про себя уже принял решение убраться отсюда сразу после завтрака и ответил, чтобы хоть что-нибудь ответить: - Да, нужно, пожалуй, немного приодеться. Она просияла: - Ну, во всем новом будет другое дело! Я обратила внимание, как мало вы привезли с собой. Я не смог удержаться: - Большая часть моего гардероба выглядела бы здесь несколько странно. Вы не могли бы присоветовать мне хороший магазин? Джулия обогнула стол, подошла ко мне и начала листать газету, а я откинулся на спинку стула и наблюдал за ней. Движения ее были грациозны, быстрыми пальчиками она переворачивала страницы за уголки. Все объявления газета набирала на одну колонку, обыкновенным мелким шрифтом. Наконец, Джулия сказала - ноготь ее коснулся нужной строки: - Вот. У Мэйси имеется в продаже мужская одежда. Или вы можете пойти в Роджерсу Питу, - добавила она, поворачиваясь ко мне; лица наши оказались совсем-совсем рядом, и она поспешно выпрямилась. - У Пита совершенно новый и большой магазин, - она вернулась на другую сторону стола, - и вы там, без сомнения, найдете все, что вам нужно. В голосе ее проскользнул холодок отчуждения, в я, кажется, понял, в чем дело: мужская одежда представлялась ей темой слишком интимной для длительного обсуждения. - О'кей, пойду к Роджерсу Питу, - сказал я; еще вчера вечером я подметил, что словечко "окей" уже в ходу. И поднял чашку, чтобы сделать последний глоток кофе и поставить точку на разговоре. Но когда я поднимал чашку, Джулия увидела мою руку. Рука была уже не такая красная, как вчера, зато распухла еще больше, и у костяшки среднего пальца появился синяк. Джулия ничего не сказала, но, по-моему, прекрасно все поняла; вполне возможно, что Пикеринг проделывал это и раньше. Она вспыхнула, и, заглянув ей в глаза, я увидел, что она возмущена. - А вы хоть знаете, где магазин Роджерса Пита? - спросила она тихо, и мне ничего не оставалось, кроме как покаяться, что нет. - Это на углу Бродвея и Принс-стрит, напротив отеля "Метрополитен", но если вы никогда не бывали в Нью-Йорке, то где это, вы тоже не знаете... Я действительно не знал, что за улица Принсстрит, и в жизни не слыхал про отель "Метрополитен". - Ну, так я сейчас собираюсь на "Женскую милю" и возьму вас с собой. Я затряс головой, лихорадочно выискивая повод для отказа - Джулия присмотрелась ко мне и мягко спросила: - Вас тревожит Джейк? - Да нет, но ведь он сказал - "невеста"... - Сказал, - подтвердила Джулия, глядя мимо меня, - и раньше говорил... - Она подняла глаза. - А я ему говорила, что ничья я не невеста, пока сама не соглашусь ею стать, а до сих пор я согласия не давала. - Она повернулась в сторону гостиной. - Так вы идете?.. Я уже понял, что не скажу "нет", чтобы она не подумала, что я и в самом деле боюсь Джейка. Но если говорить "да", то так, чтобы оно звучало убедительно. - Что за вопрос! - воскликнул я, припомнив, что и это выражение слышал вчера вечером неоднократно, и отправился к себе за шапкой и пальто. Поднявшись в комнту, я достал из саквояжа маленький блокнот для эскизов и два карандаша - один твердый и один мягкий. Мимоходом поймал свое отражение в зеркале над комодом и глянул на собственное лицо. Оно горело от возбуждения, сияло довольством - чувства явно брали верх над рассудком, и я лишь пожал плечами: события подхватили меня и понесли по течению, и уж если я ничего не могу с собой поделать, то по крайней мере хоть получу удовольствие. Джулия ждала меня в передней в цветастом капоре, завязанном лентами под подбородком, темнозеленом пальто и короткой черной пелерине; маленькая пушистая муфта висела, сдвинутая на кисть одной руки. Заслышав мои шаги, она взглянула в мою сторону и улыбнулась мне; она была восхитительна, я я поневоле вернул ей улыбку и восторженно покачал головой. Боже милостивый, чего только Нью-Йорк не лишился за эти годы! Мы пошли на север к Двадцать третьей улице, потом повернули к Мэдисонсквер. Для меня, человека, живущего и работающего в Нью-Йорке, Мэдисон-сквер никогда не значил ничего особенного: летом - иссушенное солнцем, устланное пожухлой травой уныние стандартных скамеек, заполненное лишь в полдень, когда служащие понуро жуют здесь свои бутерброды, а в остальное время пустынное, если не считать каких-нибудь древних стариков и старух; зимой - еще грязнее, еще заброшеннее, а ночью во все времена города Мэдисон-сквер - пространство, старательно избегаемое людьми, как и все другие нью-йоркские скверы и парки. Бесцветное, безрадостное место без какого-либо понятного назначения. Но теперь я просто не смог удержаться от восторженного возгласа - сквер впереди радостно бурлил. Под зимними деревьями, под еще не потушенными газовыми фонарями собралось бесчисленное множество детей. Они были в странных, непривычных для меня зимних одеждах, но это были дети, они бегали, падали, кидались снежками, таскали друг друга на санках, с разбегу кидались на них животом. По аллеям ходили няньки, одетые словно сестры милосердия, толкая перед собой коляски на высоких колесах с деревянными спицами. А взрослые - взрослые пригуливались, просто прогуливались по скверу, по снегу, по морозу, будто пребывание на свежем воздухе было для них развлечением само по себе. Лаяли, бегали, прыгали, кувыркались собаки. И вокруг бурлящего сквера, наполненного жизнью и движением, невиданным парадом катились экипажи всевозможных расцветок и форм. Скромных черненьких среди них не было совсем. Были густо-вишневые, сочно-оливковые, а одна роскошная карета сочетала в себе канареечно-желтый кузов и ослепительно черные колеса и крылья. Были экипажи закрытые и открытые, и Джулия назвала мне некоторые их разновидности: виктории, ландо пятиоконные и ландо обыкновенные, фаэтоны, дрожки. Кучера были в ливреях, в блестящих цилиндрах, сверкающих сапогах и пальто с серебряными пуговицами - иные пальто по цвету точно соответствовали окраске экипажа. И позади карет - не одной, а довольно многих - восседали ливрейные лакеи, один, а то и два, скрестив руки на груди в величавом безделье. А лошади, стройные, горячие, гарцевали, высоко вскидывая ноги и блистая упряжью; головы их были взнузданы высоко, спины выскоблены, гривы заплетены. Выезды, как правило, подбирались одной масти: вороные, гнедые, каурые, белые. А в самих экипажах сидели самые стильные, самые роскошные, самые притягательные женщины из всех, каких я когда-либо видел. Сделав несколько кругов возле Мэдисон-сквера, пояснила мне Джулия, они поедут по магазинам, растянувшимся вдоль "Женской мили" на юг по Бродвею. Нет, эти явно не принадлежали к числу тех, кто, чураясь взоров, откидывается на подушки, почти что прячется в своих дорогих автомобилях с неприметно одетыми шоферами. Эти сидели горделиво выпрямившись, эти смеялись, выставляли себя напоказ из-за сверкающих стекол, эти были царственны и абсолютно довольны собой... И вообще все тут так не походило на НьюЙорк, каким я его знал, что я улыбнулся Джулии и воскликнул: - Париж!.. Она тоже улыбнулась, лицо ее отразило мое волнение, и она ответила горделиво: - Нет, это не Париж! Это Нью-Йорк! - И далеко тянется "Женская миля"? - кивнул я в сторону Бродвея. - До Восьмой улицы. - И Джулия продекламировала покраснев: - "Вниз от Восьмой я нажил капиталы, вверх от Восьмой их жена промотала..." Вот так и живет великий наш город - от Восьмой улицы вниз и от Восьмой улицы вверх!.. В двойном потоке экипажей появился просвет, я схватил Джулию за руку, мы перебежали Мэдисон-авеню и вошли в Мэдисон-сквер. И вдруг сквозь резко очерченные голые ветви деревьев я увидел на дальней стороне площади какое-то строение, или нет, не строение, что-то еще со странно знакомыми очертаниями. Я как взял Джулию за руку, так и не вы- пускал, а тут сразу остановился и непроизвольным рывком развернул ее к себе лицом. Она замерла, удивленная и я замер, глядя вдаль во все глаза. Теперь я наконец понял, что вижу, - и это было невероятно. Там, за дорожками, за спешащими людьми, за скамейками, за снегом и все еще горящими фонарями я видел то, чего там никак не могло быть - и что тем не менее было. - Рука, - сказал я, как дурачок, и повторил, почти выкрикнул; какой-то прохожий даже оглянулся на меня: - Бог мой, рука статуи Свободы!.. На секунду я отвел взгляд в сторону - и ничуть не удивился бы, если бы за эту секунду она исчезла начисто, но нет, она стояла по-прежнему, весьма зримо и совершенно неправдоподобно: там, на западной стороне Мэдисон-сквер, среди деревьев, вздымалась вверх правая рука статуи Свободы, держащая факел. Я не верил своим глазам. Я ускорил шаг, почти бежал, а Джулия семенила рядом, ухватив меня под руку, и никак не могла взять в толк, что же вызвало у меня такой интерес. Наконец, мы приблизились к ней, к гигантской руке, выраставшей из прямоугольного каменного основания, и я задрал голову, чтобы рассмотреть ее целиком. Я и не подозревал, что она так велика: она была чудовищной, исполинское предплечье заканчивалось колоссальной сжатой кистью - каждый ноготь размером в газетный лист - и огромным медным факелом высотой с трехэтажный дом. И оттуда, сверху, перегнувшись через декоративную ограду, опоясывающую площадку вокруг пламени факела, на нас глядели крошечные люди. - Статуя Свободы, - бормотал я с недоверием. - Рука статуи Свободы!.. - Ну да, - воскликнула Джулия, смеясь над моим удивлением и поражаясь ему. - Она здесь уже не первый день, ее привезли с Филадельфийской выставки*. - И Джулия в свою очередь окинула руку взглядом, но без особого интереса. - Говорят, со временем ее установят в бухте. Если, наконец, решат, в каком месте. И если умудрятся собрать необходимую сумму. Никто не хочет за это платить, так что некоторые считают, что ее вообще никогда не установят... ----------- *Имеется в виду выставка 1876 года в честь столетия независимости Соединенных Штатов Америки. Именно там впервые экспонировался проект статуи Свободы работы французского скульптора Огюста Бартольди и изваянная первой правая ее рука. Сама статуя была закончена в 1881 году, но перевезена через океан и установлена на острове Бедлоу только в 1886 году. ----------- - Ну а я предсказываю, что установят! - заявил я пылко и необдуманно. - И, пожалуй, лучшее место для нее - остров Бедлоу!.. "Женская миля" производил впечатление: по тротуарам и у входов в большие сверкающие магазины толпились женщины - такие, каких мы видели на площади, чьи экипажи сейчас ожидали на мостовой, и попроще - женщины всех общественных положений и возрастов. Витрины, как правило, были низкие - нижний край сантиметрах в тридцати от земли, - огороженные полированными медными поручнями. Защита эта оказывалась совершенно необходимой: у иных витрин женщины глазели на выставленные товары, плечо к плечу, и едва одна поворачивалась, чтобы уйти, ее место немедленно занимала другая. Двигались мы медленно, да иначе и нельзя было в заполняющей тротуар толпе; жизнь на улице кипела просто фантастическая - мальчишки пробирались сквозь поток пешеходов, как рыбы претив течения, и совали каждому встречному всякую рекламную ерунду, мужчины и женщины сновали туда-сюда или стояли в подъездах и тоже продавали любые мыслимые, а зачастую и немыслимые товары. У перекрестка возле Юнион-сквера играл, как назвала его Джулия, "немецкий оркестр": кларнет, труба, тромбон и еще каких-то два духовых инструмента. Играли они хорошо, по-настоящему хорошо, я бросил несколько монет в фетровую шляпу, лежавшую у ног одного из музыкантов, и повернулся к Джулии. Но она вдруг смерила меня странным взглядом и спросила: - А как вы догадались, что это такое? - О чем вы? - О руке статуи Свободы. На секунду я замешкался: действительно, как я догадался? - Видел фотографию. - Да? Где? Действительно, где бы я мог ее видеть? - В "Иллюстрированной газете Фрэнка Лесли". Просто я не сразу сообразил, что рука здесь, в Нью-Йорке. Она кивнула, потом нахмурилась снова. - Фотографию в газете? - Ну конечно. Я уверен, что гравюра была сделана прямо с фотографии. Теперь он была удовлетворена, и все же я на всякий случай решил сменить тему. У витрины фотоателье небольшая кучка людей разглядывала коричневатые снимки актеров и актрис в костюмах и трико, длинноволосых, усатых и бородатых политиков, писателей, поэтов, генералов времен гражданской войны. Но особое внимание привлекала, большая увеличенная фотография, установленная на треноге, - рядом с треногой стояла ваза с маргаритками. Лицо на фотографии показалось мне явно знакомым: молодой человек с непокрытой головой, длинными до плеч волосами и едва заметной улыбкой на губах. На нем было длинное зимнее пальто с большим воротником шалью и меховыми манжетами сантиметров в тридцать шириной, в руке он держал пару белых перчаток. - Оскар Уайлд! - воскликнул я. Джулия сказала самодовольно: - А я была на его лекции... - Какой лекции? - Ох, и чудак же вы! Я думала, все знают. Он же лекцию читал недели две назад в зале Чикеринг-холл. - Оскар Уайлд читал здесь лекцию? И вы его слышали? О чем он говорил? - Тема у него называлась "Английский ренессанс". Но боюсь, я слушала не так внимательно, как следовало бы. Джейк был раздражен чем-то, а я была раздражена им... На углу Бликер-стрит Джулия остановилась под фонарем у края тротуара, где нас не толкали пешеходы, и показала вдаль, квартала за два, на новый дом из красного кирпича, сообщив, что это и есть магазин Роджерса Пита и что здесь она меня покинет, чтобы отправиться за своими покупками. Я не знал, удобно ли подать ей на прощанье руку, но все-таки подал, и она протянула мне свою. - Джулия, - сказал я, - это была одна из самых приятных прогулок в моей жизни. Она улыбнулась - мои слова показались ей, вероятно, ужасным преувеличением - и ответила, что ей тоже было приятно. При этом она улыбнулась еще очаровательней. Ощутив какое-то подобие близости, на мгновение возникшей между нами, я вдруг набрался смелости и спросил: - Джулия, неужели вы серьезно думаете выйти замуж за Джейка? Она пристально посмотрела на меня: - А почему бы и нет? По-видимому, она искренне удивилась самой постановке вопроса, но я никак не мог поверить этому. - Ну, почему... Он слишком стар для вас. И толстый, и неинтересный. Наконец, просто смешной. - Это вы смешной, - сказала она после долгой паузы. - Он мужчина хоть куда. И вовсе не старый. И, кроме того, сможет обеспечить семью. - Она протянула руку, положила ее мне на локоть и опять улыбнулась. - Женщина должна думать о таких ве- щах, чудак вы. Лучше прослыть расчетливой, чем остаться в старых девах... Быстро повернувшись, она пошла вверх по Бродвею. Я стоял и смотрел ей вслед: во второй половине дня я придумаю какую-нибудь причину для отъезда, и мы распрощаемся, так что вполне можно считать, что это была последняя наша встреча. Раньше я, разумеется, полагал, что девушка в платье с турнюром - зрелище по меньшей мере нелепое, однако Джулия выглядела отнюдь не нелепой, а изящной, совершенно очаровательной, и вдруг я отдал себе отчет, что одежда на всех прохожих, снующих мимо, включая даже блестящие цилиндры, уже не кажется мне странной. Лиловое платье мелькнула в последний раз и исчезло в толпе. До ратуши было не близко - кварталов десять-двенадцать, но, хотя я шел не спеша, пришел я рано. Поднялся небольшой ветер, и стало слишком холодно для того, чтобы сидеть в парке и ждать, да я и не мог допустить, чтобы Пикеринг заметил меня. Надо было двигаться, однако я на несколько минут задержался подле маленького садика, глядя на здания ратуши и городского суда позади ратуши и поражаясь тому, что они точно такие же, какими я их знал. Насколько мне помнилось, весь парк выглядел точно так же, как в мое время, и я достал свой блокнот и зарисовал то, что вижу, чтобы потом сравнить. Я набросал ратушу, сад, аллеи, скамейки и зимние деревья и, осмотрев собственный эскиз, решил, что вполне мог бы сделать его во второй половине двадцатого века. Тогда я пририсовал несколько торопливых пешеходов и экипажи на улице - карету, очередь двухколесных пролеток, ожидающих пассажиров на углу Бродвея, большой желто-зеленый почтовый фургон, запряженный четверкой лошадей. Потом я посмотрел через парк в сторону Сентр-стрит и постарался припомнить, как все это выглядело, когда я был здесь последний раз, то есть как это будет выглядеть, когда автомобили вытеснят с улиц другие средства транспорта. И пририсовал на том же листке лимузины, огромные дизельные автобусы, грузовики, которым суждено со временем запрудить и Сентрстрит и остальные улицы Нью-Йорка; я изобразил их всех едущими в одну сторону, ко мне, словно они изгоняют со сцены повозки, запряженные лошадьми. Я пошел дальше - это был деловой район в начале Бродвея, где мы уже проходили с Кейт; я пересек улицу и двинулся вдоль стены огромного нелепого почтамта, не забыв бросить взгляд наверх, на штандарт, реющий над куполом. Впереди, по ту сторону Энн-стрит, все прохожие поворачивали головы, чтобы заглянуть в какую-то двухметровую будку с двускатной крышей, похожую на будку для часового, только слишком узкую. Будка стояла на краю тротуара перед аптекой, и я мимоходом тоже заглянул туда. Оказалось, там установлен защищенный от ветра градусник, самый большой, какой я когда-либо видел. Он показывал семь градусов мороза, и я был доволен, что узнал точную температуру: почему-то погода интересовала меня сегодня гораздо больше, чем вчера или позавчера. Теперь, при дневном свете, я обратил внимание на одну подробность, которой мы с Кейт не заметили в темноте: на неимоверное количество телеграфных проводов. Полквартала я, словно деревенщина, пялился на сотни и сотни черных проводов, протянувшихся по обе стороны улицы, пересекавших ее во всех направлениях, - невообразимая паутина, казалось, затмевала серое зимнее небо. Через каждые несколько метров из тротуара вырастали деревянные телеграфные столбы, некоторые из них - я даже остановился, чтобы пересчитать, - несли до четырнадцати поперечин; к каждому столбу была прикреплена бирка, сообщавшая, какая из конкурирующих компаний его тут поставила. Народу на улице толкалось тьма-тьмущая, преимущественно мужчины. Среди них, на мой взгляд, попадалось гораздо больше толстых и попросту тучных, чем мы привыкли встречать во второй половине нашего века. В толпе носились десятки мальчишек - почему они не в школе? - в форме посыльных; видимо, им отводилась роль нашего телефона. Были и совсем маленькие, не старше шести-семи лет, многие буквально в лохмотьях, с давненько не мытыми руками и лицами. Одни из них продавали газеты, утренние - "Геральд", "Таймс", "Трибюн" - и первые выпуски вечерних - "Дейли график", "Штате цайтунг", "Телегрэм", "Экспресс", "Пост"; продавались также газеты "Стандарт", "Бруклинский орел", "Весь мир" и многие другие, названия которых я просто не запомнил. Другие мальчишки промышляли чисткой ботинок - через плечо у них болтались на лямках ящики со щетками и гуталином. И у всех, даже у шестилетних, лица были хитрые, многоопытные, настороженные. "Да и какими же им быть, - подумал я, - есть-то хочется каждый день..." Внезапно несколько мужчин, шагавших по тротуару вместе со мной, разом остановились, отошли к бровке мостовой, вытащили из карманов часы и, запрокинув головы, уставились на противоложкую сторону улицы. Не успел я спросить себя, что бы это значило, как остановились и другие, - и вскоре вдоль Бродвея в обе стороны протянулись шеренги людей, замерших с часами в руках и посматривающих то на циферблаты, то на крышу одного из самых высоких зданий. Черепичная эта крыша представляла собой многоскатный комплекс башенок всевозможных размеров; в центре над ними расположилась самая высокая башня, квадратная, расписная, с огороженной у основания площадкой. С одной стороны на башне виднелся круг, а в нем надпись "Вестерн юнион телеграф Ко", и я заметил, что многие из телеграфных проводов берут начало на этой крыше. На самом верху башни торчала мачта, на ней трепетал по ветру американский флаг, а чуть ниже флага на мачту был насажен большой ярко-красный шар, видимый, вероятно, на много километров вокруг. Я не ведал, чего и ждать, однако остановился вместе со всеми и тоже вытащил часы - они показывали без двух минут двенадцать. И вдруг по толпе прокатился шорох, красный шар скользнул по мачте вниз, и мужчина рядом со мной пробормотал: "Ровно полдень". Он осторожно подвел часы, и я сделал то же самое. Вокруг раздалось щелканье сотен закрываемых крышек, и сотни людей, выстроившихся вдоль Бродвея, разом повернулись и вновь превратились в поток пешеходов. Я не сдержал улыбки: мне понравилась эта маленькая церемония, на несколько секунд объединившая сотни незнакомых людей. Где-то позади меня зазвенели куранты, и я увидел источник знакомой мелодии; неподалеку стоял мой старый друг - церковь Троицы. Перезвон на морозе был чистым и напевным, и я поспешил к ней. Пройдя десятка два шагов, я прислонился к телеграфному столбу и сделал быстрый набросок - позже я закончил его. Я неоднократно и раньше рисовал церковь Троицы, но впервые на моей памяти шпиль ее темнел на фоне неба, возвышаясь над всеми зданиями окрест. Признаться, было у меня поползновение дорисовать призраки домов-гигантов, которые, придет день, окружат церковь Троицы, похоронив ее на дне узкого каньона. Но я как раз проходил мимо церковного портала, и четверо-пятеро слонявшихся неподалеку субъектов, мгновенно раскусив меня, закричали хором: - Поднимитесь на колокольню, сэр! Самая высокая точка города! Отличный вид!.. В моем распоряжении еще оставалось какое-то время, и я кивнул тому из них, который, казалось, больше других нуждался в деньгах. Он повел меня внутрь и вверх, по крутым, завитым бесконечной спиралью каменным ступеням, мимо звонницы, а затем и самих колоколов, гудевших так оглушительно, что отдельных нот было просто не различить. Наконец, мы добрались до верха - до деревянной площадки, подвешенной под узкими незастекленными окнами, и я выглянул наружу. Небо было серо-стальным, воздух - прозрачным, так что любая деталь проступала, точно выгравированная. Глядя поверх низких крыш, я видел обе реки, Гудзон и Ист-Ривер; вода, особенно в Гудзоне, была морщинистая, свинцово-серая. Слева вдоль Саут-стрит высились сотни и сотни мачт; я видел паромы с большими колесами по бокам; видел шпили; церквей, возносящиеся над городом, куда ни посмотри; видел поразительно много деревьев, особенно в западной стороне, и опять подумал о Париже; а внизу, под собой, я видел тротуары Бродвея, крошечные кружочки цилиндров на головах, чуть покачивающиеся и поблескивающие в чистом зимнем свете. Из другого окна я выглянул в сторону почтамта и ратуши. За ними к востоку на фоне неба резко вырисовывались свежесложенные каменные башни, поддерживающие толстенные тросы, на которых со временем повиснет проезжая часть Бруклинского моста; я видел рабочих, копошащихся на временных мостках высоко над рекой. Это был действительно отличный вид на город с точки, которая в ту эпоху играла роль обзорной площадки "Эмпайр стейт билдинг" далекого будущего. "И ничего смешного в таком сравнении нет, - подумал я, разглядывая город внизу, - ведь сейчас колокольня, безусловно, самая высокая точка НьюЙорка, как бы ни задавили ее впоследствии неимоверно более высокие здания. И если когда-нибудь мне доведется вновь подняться на девяносто с лишним этажей, чтобы окинуть взглядом пасмурный, задушенный смогом Нью-Йорк, и я сравню тот вид с этим - резко очерченным, более близким видом на не столь высокий, но куда более приятный город, - кому из нас смеяться тогда?" Мне хотелось зарисовать раскрывшуюся передо мной панораму, однако даже самый грубый набросок потребовал бы нескольких часов, а мне уже надо было спешить. Спустившись вниз, я дал своему гиду четверть доллара, чему тот страшно обрадовался; потом я быстрыми шагами направился в сторону ратуши. 14 В двадцать четыре минуты первого я уже стоял у одного из окон на первом этаже почтамта и глядел через улицу на маленький зимний парк и на людей, снующих по его проложенным крест-накрест дорожкам, - и внезапно с новой силой почувствовал всю необычность происходящего. Прильнув к почерневшему от копоти стеклу, я припомнил записку, которую видел когда-то в комнате Кейт, бумагу с пожелтевшими краями, рыжие от времени чернила. И встреча в сквере, о которой говорилось в этой записке, снова стала для меня легендой, происшествием, давно закончившимся и давно позабытым. Неужели оно случится сейчас, у меня на глазах? Я просто не мог поверить, что так оно и будет. Через парк и мимо него все шли и шли неизвестные мне люди. Прямо передо мной и немного справа, на той стороне улицы Парк-роу, виднелось пятиэтажное здание "Нью-Йорк таймс". Рядом, стена к стене, поднимался еще один пятиэтажный каменный дом - ничем не примечательный, такой же точно, как "Таймс" и десятки ему подобных в этом районе, - со множеством узких высоких окон и узких вывесок под окнами. И с подъездом. Глаза мои скользнули к подъезду - там стоял Джейк Пикеринг. Я-то его видел, однако из парка заметить его было нельзя. Он и старался остаться незамеченным, стоял, прижимаясь к стене, - сам подъезд был нишей, утопленной в фасаде. Пикеринг озирался по сторонам, осмотрел улицу, потом парк. Убедившись, видимо, что все в порядке, быстро вышел из подъезда, пересек тротуар, потом, ныряя между экипажами, перебежал Парк-роу и направился в парк. Добрался до центральной площадки, где сходилось большинство дорожек, и опять встал, сдвинув цилиндр на затылок, расстегнув пальто, глубоко засунув руки в карманы брюк и самоуверенно закусив сигару. Прошло пять минут. Я видел, как он дышит: на улице было холодно, и он сам почувствовал стужу и начал размеренно ходить взад-вперед, десять метров в одну сторону, десять в другую. Но пальто он не застегнул и не вынул ни рук из карманов, ни сигары изо рта. Время от времени он затягивался, сизый дымок смешивался с белым паром дыхания. Меня неожиданно осенило, что это поза - поза совершенно спокойного, уверенного в себе человека. И поза ему удавалась: и медленные шаги, и весь его облик свидетельствовали о том, что он спокоен и доволен собой и вовсе даже не замечает холода. Прошло еще пять минут - часы на ратуше показывали двенадцать тридцать пять. А когда я перевел взгляд с часов обратно на дорожки парка, тот, другой, уже находился в парке и торопливо шел с западной его стороны к центру. В руке, затянутой в перчатку, мелькнула голубая искорка, и я понял, что это конверт, отправленный Пикерингом, и что тот, другой, вытащил его как опознавательный знак. Давнее происшествие перестало быть давним; по спине у меня пробежал холодок - я присутствовал при его начале. Пикеринг тоже увидел того, кого ждал, и пошел ему навстречу; грязное окно затуманилось от моего дыхания - я прижался слишком близко к стеклу и теперь поневоле вынужден был отодвинуться. Оба остановились лицом к лицу. Вновь пришедший спрятал конверт во внутренний карман пальто, Пикеринг вынул сигару изо рта, и я увидел, как у него задвигалась борода - он заговорил, и как шевельнулась борода у второго - тот ответил. Издали они походили на двух чернобородых близнецов, столкнувшихся нос к носу: оба в блестящих цилиндрах, одеты почти одинаково, оба с характерными для своего времени осанистыми фигурами. Оба синхронно повернули головы, осматривая парк, и я едва поборол в себе желание пригнуться, чтобы меня не заметили. Потом Пикеринг показал куда-то пальцем, и они пошли наискосок через парк в мою сторону к скамейке, защищенной от ветра высоким каменным постаментом памятника. Когда они подошли к скамейке и сели, постамент почти скрыл их от меня - теперь я видел лишь колено и плечо одного из них. Я должен был услышать, о чем они говорят, должен был во что бы то ни стало! Я выскочил из почтамта через задние двери, перебежал улицу, укрывшись за бортом телеги, нагруженной пивными бочками, и проскользнул в парк, к памятнику. Там я остановился, едва не касаясь постамената спиной, и нахмурился, с раздраженным видом поглядывая вдоль дорожек, будто поджидая кого-то. - ...никак не понимаю, почему, - донесся до меня рассудительный голос. - Мороз с каждой минутой все крепче, к тому же и ветер поднялся. В такую погоду в парке не сидят. Если у вас нет своей конторы, вон там через дорогу - гостиница "Астор". Пойдемте в бар - я вас угощаю... - О, контора у меня есть, - ответил Пикеринг с довольным смешком. - Контора, конечно, так себе. Не то что ваша, держу пари. Но вы все равно хотели бы взглянуть на нее, не так ли? Однако чего не будет, того не будет. Пока не будет. Вы правы, в такую погоду люди в парке не сидят. Вот именно поэтому мы и останемся здесь: то, что я собираюсь вам сказать, не предназначено для посторонних ушей. Предмет нашего разговора - каррарский мрамор. Он-то и привел вас сюда. Несмотря на мороз. Вас Эндрю Кармоди, достопочтенного миллионера... - Он привел меня сюда, - сказал другой ровным голосом. - Но не для того, чтобы со мной игрли в кошки-мышки. Так что оставьте остроты насчет достопочтенности при себе и скажите без промедления, что вам надо, иначе я встану и уйду - и будь- те вы прокляты... - Хорошо. Но вы должны понять меня - я достиг, наконец, того, на что потратил несколько лет труда, и сейчас наслаждаюсь своим небольшим триумфом... - Чего вы хотите? - Денег. - Ну, разумеется. Кто их не хочет? Давайте ближе к делу. - Пожалуйста. Сигару? - Благодарю, предпочитаю свои. Последовала пауза, потом я услышал, как чиркнула спичка, как запыхтели раскуриваемые сигары. Пикеринг прервал молчание. - Я работаю в муниципалитете клерком низшей категории. Но я сам предпочел это место, сэр! Оставив ради него прилично оплачиваемую работу. А почему? Спрашивается, почему? - Я вас ни о чем не спрашивал. - Слышно было, как Кармоди пососал сигару. - Однако продолжайте. Пикеринг понизил голос: - Причина носит фамилию Твид - вы удивлены? Он умер в тюрьме, "шайка Твида"* разгромлена и почти забыта. А ведь два-три года назад дня не проходило - помните? - чтобы в "Таймсе" не писали о "гнусных следах шайки Твида". Но кто украл у города больше тридцати миллионов? Только ли Твид? Суини, Коннолли, Оуки Холл? Нет, не только они. У Твида были сотни добровольных помощников, еще не разоблаченных, и каждый из них урвал свою долю добычи, большую или малую. Спрашивается, почему я провел два года на не подобающей джентльмену работе клерка-регистратора в муниципалитете? - Пикеринг понизил голос до совсем уже драматического шепота. - Потому что именно там сохранились эти "гнусные следы"!.. ------------ *Реально существовавшая группа дельцов и политиканов во главе с сенатором Уильямом Твидом, в конце 1860-х годов прибравшая к рукам нью-йоркский муниципалитет. Афера со строительством здания городского суда, о которой идет речь далее, также имела место в действительности: при сметной стоимости здания 250 тысяч долларов из городской казны было выкачано более 8 миллионов. ------------ Я слушал с предельным вниманием, еле дыша, не пропуская ни слова. В то же время что-то меня подсознательно раздражало - и когда я сообразил, что именно, то невольно усмехнулся. В интонациях Пикеринга, в подборе слов и построении фраз было слишком много драматизма - порой он впадал в откровенную мелодраму. Мне кажется, все мы в общем-то склонны вести себя сообразно тому, чего, по нашему мнению ждут от нас другие. И вот сейчас Пикеринг и Кармоди, оба играли свои роли, и это происходило в эпоху, когда мелодраматические условности на сцене воспринимались как отображающие действительность. Собеседники были смертельно серьезны, они взвешивали каждое свое слово - и все же, по-моему, попутно еще и анализировали свою игру. - Эти "гнусные следы", - говорил Пикеринг, - пролегли через бесконечные рады архивных шкафов. И я догадался, где они! - воскликнул он с гордостью. - Я понял, что мошеннические операции "шайки Твида" были столь широки и многообразны, что просто невозможно уничтожить все улики и доказательства. Я был убежден, что улики еше существуют, зарытые в ворохах старых бумаг, - лишь бы хватило сообразительности опознать их, когда они мне попадутся, и сложить разрозненные кусочки вместе наподобие китайской головоломки. Так я стал самым прилежным клерком муниципалитета... - Весьма похвально. Если вы ищете место, обратитесь к моему управляющему. Я услышал звук, который научился узнавать безошибочно: щелчок откинутой золотой крышки карманных часов, затем еще щелчок, чуть иного свойства, когда крышка захлопнулась. - Да, вы деловой, вы занятый человек, - сказал Пикеринг. - И все же, мистер Кармоди, у вас нет ничего, решительно ничего важнее, чем выслушать меня. Сколько бы я ни говорил!.. - Пикеринг помолчал, потом продолжал спокойнее: - Месяц за месяцем я часами корпел в архивах, выискивая эти "гнусные следы" в пыли прошедших лет. Выискивая и прослеживая ниточки, теряя их и вновь находя дни и недели спустя среди десятков тысяч фальшивых накладных, аннулированных банковских чеков, подложных расписок, среди всевозможных сообщений, ведомостей и писем. И лучшее из того, что я нашел, сэр, я сберег, вынес из муниципалитета в целости и сохранности! Бумажку за бумажкой - я прятал их в карман и относил в свою скромную контору во вре- мя обеденного перерыва. Или отправлял в свой адрес по почте - и в долгие вечера, проведенные у письменного стола, изучал эти бумажки, анализировал их и составлял свои собственные архивы... И все же большинство добытых мною сведений оказывалось совершенно ни к чему. Я собирал полные, неопровержимые улики, доказывающие самое бесстыдное мошенничество. А потом выяснялось, что негодяй умер месяц или два назад. Других виновников я и вовсе не сумел обнаружить: вероятно, переехали на Запад или в Канаду. Третьих я находил живыми и здоровыми, и не где-нибудь, а здесь, в Нью-Йорке. Но за эти годы они разорились дотла. А бывало и так, что, хотя собранные мной улики и давали ясную картину, они были тем не менее недостаточны. И окончательных доказательств я, как ни искал, найти не мог. Так что все эти "гнусные следы", мистер Кармоди, в конце концов обернулись считанными адресами. И главный "след" вел к одному ничем не примечательному в прошлом подрядчику, который получил деньги за доставку и установку каррарского мрамора в корридорах, залах и приемных городского суда. Тонны прекрасного каррарского мрамора, ввезенного из Италии, - так по крайней мере сказано в обнаруженных мной накладных и оформленных надлежащим образом таможенных квитанциях. А к ним в придачу есть еще и ведомости на уплату жалованья десяткам рабочих, с указанием фамилий и адресов, за длившуюся несколько недель работу по установке и отделке мраморной облицовки. Хотите взглянуть? Вот одна из накладных. Зашуршала бумага, последовали две-три секунды молчания, и Кармоди сказал: - Вижу. - Да нет, сэр, оставьте себе. На память. У меня такого добра хватает... - Не сомневаюсь, потому и возвращаю вам эту. - Она мне не нужна. Вы думаете, я положу ее обратно в свой архив? А вы проследите за мной и узнаете, где я его держу? Уверяю вас, сэр, что теперь я вернусь в свою контору лишь один-единственный раз. С целью передать упомянутому подрядчику касающееся его досье целиком. Пикеринг выждал паузу и продолжал, снова понизив голос: - Ибо как ни скромны были, по меркам "шайки Твида", деньги, заработанные этим подрядчиком, они сделали его богачом. Он вложил их в нью-йоркскую недвижимость, и теперь, каких-то несколько лет спустя, у него миллионы. Миллионы! И жена, которая, как говорят, умеет выжать максимум удовольствий из каждого доллара - а их миллионы - и из того общества, куда эти миллионы открыли ей доступ. Если хотите, мистер Кармоди, давайте пройдем к зданию суда. - Пикеринг, я просто уверен, показал кивком в сторону суда позади ратуши. - И осмотрим его вместе с вами, зал за залом. Так, как в свое время осмотрел его я. Сидел в зале заседаний как зритель и искал глазами: где же мрамор? Или торчал в канцелярии в очереди за какой-нибудь ненужной справкой и все шарил, шарил глазами по стенам. Я осмотрел здание этаж за этажом, коридор за коридором, заглядывал даже в дворницкие и в клозеты. И если вы укажете мне во всем задний хотя бы один квадратный сантиметр поверхности, выложенный каррарским или каким-нибудь другим мрамором, тогда, подрядчик Кармоди, даю вам слово, что никогда вас больше не обеспокою. Последовавший затем вопрос был задан монотонно, без всякого выражения: - Сколько вы хотите? - Миллион долларов, - тихо сказал Пикеринг, и губы его, казалось, получили от этих слов чувственное наслаждение. - Ни центом больше, ни центом меньше. Этого мне хватит, чтобы последовать за вами по пути приумножения богатства. - Ну что же, вероятно, ваше требование не лишено смысла. Когда? - Сейчас же. В течение двадцати четырех часов. Не качайте головой, сэр! - зло выкрикнул Пикеринг. - У вас есть такие деньги, у вас есть гораздо больше!.. - Не наличными, идиот! - В голосе Кармоди кипела тихая ярость. - Да, у меня есть деньги. И я заплачу вам. Если вы покажете и передадите мне якобы имеющиеся у вас улики. Но все мои деньги вложены в недвижимость - все без остатка. У меня нет свободных наличных денег! - Конечно, нет. Я и не ожидал, что они у вас есть. Но затруднение разрешается просто: продайте какую-то часть имущества. - Это вовсе не так просто, - ответил Кармоди сквозь зубы. - Получить с моего имущества миллион именно сейчас не представляется возможным, хотите вы понять это или нет. Время во всех отношениях неподходящее. Деньги мои заморожены. В большой незаконченной квартире, где работы на зиму по необходимости прекращены, даже со штукатуркой и то надо ждать более теплой погоды. В десяти участках под коммерческие здания - но старые дома будут снесены опять-таки только весной. В закладных, верных как золотые слитки, а то и еще вернее, - но сроки их еще не истекли. В пустых участках к северу от Сентрал-парка, ожидающих того часа, когда город разрастется до них. Иными словами, сэр, я разбросал свои ресурсы до предела. До опасного предела! Если бы я сейчас попытался получить под свое имущество миллион, мне не дали бы и десяти центов на доллар. Теперь вы осведомлены о состоянии моих дел лучше, чем кто бы то ни было на свете... Воцарилось молчание; когда Кармоди заговорил снова, голос у него был совсем другой, тихий и сдержанный, едва ли не дружелюбный, словно, удостоив Пикеринга своим доверием, он теперь относился к нему почти как к равному. - Сообщу вам секрет, о котором не догадывается ни одна живая душа. Меня преследует страх умереть в течение ближайших месяцев - если бы столь печальное событие и вправду произошло, полагаю, что жена моя очень скоро осталась бы без гроша. Они накинулись бы на мое состояние как коршуны, разорвали бы его на куски, растащили бы во все стороны. Жена ничего не смыслит в финансах, да, кроме того, в таких обстоятельствах женщина юридически не имеет возможности действовать с надлежащей скоростью, компетентностью и рассудительностью. Я поставил на карту все, что имел, и скоро эта ставка начнет приносить проценты. Но в настоящий момент мои дела - без преувеличения - висят на волоске. Я не смею нынче отправиться в путешествие. Я боюсь заболеть хотя бы на неделю. Вы меня понимаете, сэр? Под гнетом ваших требований рухнет все здание. И все будет потеряно - абсолютно все. Подождите, - попросил он буквально дружеским тоном. - Призовите на помощь свое терпение, как вы это делали до сих пор, потерпите еще немного. А весной - не качайте головой, сэр! - повторил он восклицание Пикеринга, - весной я заплачу. Я сказал, что заплачу! Я заплачу вам больше, миллион с четверыо, но весной! Вы должны мне дать... Пикеринг ответил довольным смешком. - Ничего я вам не дам, ничего! О, вы удивительный человек! Вы, наверно, и сами себя убедили, что у вас нет выхода. Но я вижу вас насквозь - и дам вам срок до понедельника, не более. Я не могу ждать несколько месяцев, и вы знаете, почему. Неужели вы полагаете, что я этого не знаю? Вы полагаете, будто дружба между инспектором Бернсом и богачами нашего города не известна простым смертным? Да меня живо упекли бы за решетку! Не знаю, по какому обвинению, но я попал бы туда наверняка, дай я вам только время на это... Голос Кармоди зазвенел от бешенства: - Вы еще вполне можете угодить туда! Я действительно знаком с инспектором Бернсом!.. - Возникла пауза и за эти секунды Кармоди буквально проглотил свою ярость. - Время от времени я имел возможность оказывать ему небольшие услуги, так что предупреждаю вас... - А я и не сомневался в этом. Все состоятельные люди в городе знакомы с инспектором Бернсом. Говорят, он разбогател благодаря одним только советам Джея Гулда, как играть на бирже. Но я с ним тоже знаком. Да будет вам известно, что меня однажды завернули от границ его вотчины на подходах к Уолл-стрит... - Да неужели? - Кармоди рассмеялся грубо и зло. - Вот именно завернули, - продолжал тихо Пикеринг. - Несколько лет назад, когда я сидел без работы и, следовательно, слегка пообносился, я шел однажды по Бродвею в сторону Уолл-стрит - я надеялся подыскать там работу клерка. Однако у граничной линии, что проходит по Фултон-стрит, меня остановил полицейский. - И правильно сделал, если вы походили на карманника или на нищего. Все знают, что Бернс не позволяет этой публике появляется в районе Уоллстрит - и хорошо, что не позволяет... - Но я-то не был ни карманником, ни нищим! Так я и сказал полицейскому. Тот был еще молодой я вроде стал меня слушать. Как вдруг раздался голос из кареты, стоявшей у обочины. Мы повернулись туда - из окошка торчала голова Бернса. "Он что, препирается? Забирай его!" - приказал инспектор, и полицейский потянулся за дубинкой, а я повернулся и пошел восвояси. Не улыбайтесь! Этот инцидент обойдется вам в миллион! Я повернулся, мистер Кармоди, но лицо мое было белее мела, и глаза застилала пелена - я едва ли видел что-нибудь перед собой. Тогда я и решил, раз и навсегда, что будет день - я приду обратно к этой граничной линии, и полицейские будут козырять мне. Решил, что место мое - на той стороне линии, там, где Фиск и Гулд, Сейджес и Астор. Именно в тот день, хоть я этого и не знал тогда, я начал разыскивать вас... Голос Пикеринга внезапно стал глуше; я понял, что он поднялся и, вероятно, повернулся к Кармоди лицом. - Я вовсе не профан в финансовых делах, что бы вы там ни думали. Вам, безусловно, потребуется несколько дней, чтобы заручиться необходимой суммой. Сегодня четверг, и я даю вам срок до конца понедельника - это два с половиной деловых дня. Три, если считать субботнее утро. Приходите сюда в понедельник. К этой самой скамейке. В полночь, мистер Кармоди, когда парк и улицы вокруг пустынны, - я хочу быть уверенным, что за нами никто не следит. И прихватите с собой саквояж с деньгами, иначе я разоблачу вас. Я и часа больше ждать не стану. Часа мне с избытком хватит на то, чтобы оказаться в редакции "Таймс", - еще одна короткая пауза, и я представил себе, как он показывает на здание на другой стороне улицы, - со всеми своими документами... Молчание длилось шесть, восемь, десять, двенацать секунд; я понял, что их уже нет, обогнул постамент и вышел на дорожку к самой скамейке. Они быстро шагали прочь из парка - один на восток, другой на север, к зданию городского суда, - а я стоял и смотрел им вслед, убежденный, что ни тот, ни другой не оглянется. 15 "Конечно, - подумал я, - совершенно не обязательно, чтобы контора Пикеринга находилась именно в том доме, откуда он на моих глазах вышел, но ведь это не исключается..." Я пересек Парк-роу и, приостановившись, бегло осмотрел здание. Никаких особых примет: обыкновенный, много видавший дом с плоской крышей, витринами на первом этаже и четырьмя одинаковыми рядами узких, тесно расположенных окон. Витрины были забрызганы грязью, нижние их половинки защищены ржавыми железными решетками, а рваные, выцветшие полотняные навесы над витринами прикручены к стене. Таких невзрачных зданий в нижней части Манхэттена немало сохранилось и поныне. Впечатление все это производило удручающее. В витринах "Нью-Йорк белтинг энд пэкинг Ко" лежали груды серых картонных коробок и рулоны кожаных приводных ремней; рядом помещалась запущенная лавчонка канцелярских принадлежностей под вывеской "Вилли Валлах". В другой витрине беспорядочно громоздились большие стеклянные бутыли в решетчатых ящиках с этикетками "Польская вода" - что это за невидаль, хотел бы я знать; на стекле витрины проступало: "Оуэн Хатчинсон, посредник". Еще были "С. Грюн, портной", "Родригес и Понс, поставщики сигар" и уж не ведаю, кто и что еще. Под окнами верхних этажей тут и там висели длинные узкие вывески, наклоненные вниз под углом к стене, чтобы их могли разобрать прохожие. По длине вывески различались в самых широких пределах - длина зависела, вероятно, от числа окон, каким располагала данная контора. Среди вывесок попадалось немало редакционных: "Скоттиш Америкэн" - под несколькими окнами четвертого этажа, рядом - "Удобрения, поля, фермы", чуть подальше - "Оптовик". Под окнами третьего этажа я заметил "Сайнтифик Америкэн", а у дальнего конца того же этажа была вывеска, по которой я скользнул глазами так же мимолетно, как и по всем остальным, но которую впоследствии - я не преувеличиваю - не раз видел в кошмарных снах, да и до сих пор вижу. Эта вывеска гласила: "Нью-Йорк обсервер". Я поднялся по нескольким деревянным ступенькам, явно нуждающимся в покраске, толкнул тяжелые застекленные двери и попал в вестибюль, освещенный лишь тем светом, что проникал с улицы. Годы изрядно потрепали здание - изнутри его старость буквально лезла в глаза, да никто и не пытался скрыть ее. Деревянные половицы, уходящие в мрачные глубины первого этажа, были истерты - поблескивали шляпки гвоздей, - заляпаны грязью, табачными плевками, окурками сигар и навечно втоптанным мусором. Деревянная лестница слева находилась не в лучшем состоянии. На темно-зеленой оштукатуренной стене, заплатанной какими-то грязно-белыми пятнами, висел список арендаторов; еще один список красовался на стене у лестницы. В обоих отдельные фамилии были некогда начертаны с профессиональным мастерством, но теперь они выцвели, а местами и вытерлись; более поздние строчки были вписаны куда небрежнее, а одна просто нацарапана карандашом. Однако Джейк Пикеринг не значился ни в одном списке. Следом за мной вошли и поднялись наверх по лестнице какой-то мужчина, за ним мальчик-рассыльный; из мрака первого этажа слышались чьи-то шаги. Наконец, сверху спустился человек средних лет - а может, борода у него преждевременно поседела? - и я обратился к нему: - Есть здесь где-нибудь управляющий домом? - Ха! - ответил он коротким лающим смешком. - Управляющий! В доме Поттера! Нет, сэр, здесь нет ни управляющего, ни конторы для такового. Есть только дворник... Тогда я спросил, где найти дворника, и он сказал: - Вот вопрос, который задают многие, но на который редко удается получить сколько-нибудь вразумительный ответ. У него есть берлога, конура под лестницей в подъезде, выходящем на Нассау-стрит. Иногда его можно там поймать. Вон идет Эллен Булл, - он ткнул пальцем в глубину здания, и я за метил поодаль смутные очертания массивной фигуры. Она вам покажет. В ответ на мое "спасибо" он добавил: - Если вы все-таки найдете его, что весьма сомнительно, то скажите ему, сделайте милость, что доктор Прайм из "Обсервера" еще раз напоминает относительно излишне высокой температуры в отделах... Он дружески улыбнулся мне, кивнул на прощание и протиснулся сквозь двери на улицу. Я двинулся навстречу Эллен Булд и обнаружил очень высокую и крупную негритянку весом, пожалуй, килограммов под сто; голова у нее была повязана цветным платком, а в руках она держала пустое ведро и швабру. Закуток дворника, сообщила она, находится на Нассау-стрит как раз под лестницей, ведущей в подвал. Я поблагодарил ее, и она ответила белозубой улыбкой, сверкнувшей во мраке; выглядела она лет на сорок пять, и у меня мелькнула мысль, что в молодости она, верно, была рабыней. В подъезде на Нассау-стрит, под идущим вверх лестничным пролетом, другая лестница, поуже, вела в подвал. Я подошел к ней и заглянул вниз - там была кромешная тьма. Откуда-то сверху доносилось нудное визжанье пилы и противный, многократно повторяющийся писк - кто-то выдергивал загнанные гвозди. - Эй! Есть там кто-нибудь? - крикнул я в темноту подвала. Молчание - да я бы искренне удивился, если бы кто-нибудь отозвался. Я спустился на полпролета, но не дальше: в мои намерения вовсе не входило пробираться ощупью в темноте, рискуя сломать ногу. Я приложил ладони рупором ко рту и снова крикдул. Снова молчание. - Да есть там кто-нибудь внизу? - закричал я в третий раз во все горло. На сей раз в глубине подвала что-то мяукнуло. Я поднялся обратно в вестибюль, подождал и наконец различил шаркающие шаги. Из темноты, придерживаясь рукой за перила, медленно появился тощий старик. Сперва я увидел одну только лысую маковку, потом снизу вверх на меня глянули прищуренные голубые глаза - им, думаю, не повредили бы очки; затем показались широкие зеленые помочи и белая рубаха, и наконец он поднялся из темноты целиком. Колени у него сгибались и разгибались с трудом, брюки в поясе были слишком широки и почти не прикасались к старческому телу. Пока он преодолевал последние ступеньки, я передал ему сообщение мистера Прайма. - Знаю, знаю. Все жалуются. И вправду слишком жарко. Он достиг уровня вестибюля, отдышался и кивком показал на оштукатуренную стену: - Пощупайте. - Я пощупал: штукатурка оказалась почти горячей. - Здесь дымоход, а мы в последние дни только и делаем, что жжем доски. - Он закатил глаза наверх, туда, откуда слышался скрежет и писк. - Прорезают шахту для лифта, так хозяин сжигает старые перекрытия. Экономит уголь... Я выслушал его, поддакивая, и сказал, что ищу арендатора по имени Джейкоб Пикеринг. Он вздохнул. - Ну, а вы на что жалуетесь, мистер Пикеринг? Если вам слишком жарко, то я ничего... - Я не Пикеринг - я ищу его. Где его контора? Но старика это вовсе не устроило: он закачал головой и вознамерился вернуться к себе в подвал. - Не знаю. Откуда мне знать? Старых арендаторов - тех знаю, я их всех знал, покуда здесь газета была. Теперь газеты нету, и дом покатился кудато в тартарары. Дом Поттера - вот что это теперь такое, - пояснил он презрительно. - Все старые арендаторы уходят, как только истечет срок аренды. Теперь тут всякие залетные. Приходят и уходят, иные даже комнаты пересдают и не говорят ни мне, ни мистеру Поттеру. Как же мне уследить за ними? Вы наверху были? Я ответил, что нет, и он опять закачал головой, видимо, от невозможности описать, что там творится. - Крольчатник! Разгорожено все на малюсенькие клетушки с фанерными стенками - плевком прошибить можно! Откуда мне знать, кто там теперь расположился?.. На секунду я растерялся, потом сообразил: - Как же они почту получают, если вы не знаете, кто где сидит? - Да вот, обхожусь кое-как, - пробормотал он, опустив голову и занеся ногу над ступенькой подвальной лестницы. - Не сомневаюсь, но как? Теперь я его припер - пришлось ему остановиться, обернуться ко мне и признаться: - Да книга у меня... Я и ожидал чего-то в этом роде. - И где же она? - Внизу, - сказал он раздраженно. - Где-то там внизу, я точно не помню... Я сунул руку в карман. - Понимаю, что беспокою вас... - Я нащупал четверть доллара и, напомнив себе, что это гораздо больше, чем старик зарабатывает за час, протянул ему монету. - Но буду очень вам признателен... - Сразу видно, что вы джентльмен, сэр. Рад помочь, чем смогу. Это займет ровно одну минуту. Заняло это значительно больше минуты, но вернулся он с блокнотом. Обложка у блокнота была покороблена, страницы растрепаны, а в уголке, сквозь пробитую насквозь дыру, продета грязная, завязанная петлей бечевка. Старик раскрыл блокнот и стал просматривать страничку за страничкой, слюнявя пальцы. - Вот он, ваш Пикеринг. Третий этаж, комната 27. Это прямо наверху, рядом с новой шахтой. Мимо не пройдете... Я поднялся по лестнице. На втором этаже дверь комнаты рядом с лестничной клеткой была приоткрыта - именно оттуда и исходили истошный звук пилы и визг вытягиваемых гвоздей. Я подошел поближе и заглянул внутрь. Два плотника в белых халатах работали, стоя на коленях спиной ко мне. Один пилил на части доски пола, и отпиленные куски, а за ними и ошметки поддерживающих брусьев падали вниз, в подвал, где старому дворнику, несомненно, и не оставалось ничего другого, как только подбирать их и сжигать. Второй плотник методически отдирал гвоздодером концы досок, прибитые к балкам, и тоже отправлял их вниз. У противоположной от меня стены пола уже не оставалось совсем, виднелись лишь толстые балки перекрытия, которые потом, судя по всему, тоже перепилят и сожгут. Этажом выше тяжелая филенчатая дверь непосредственно над плотниками была закрыта на огромный новенький висячий замок, и поперек нее шла красная надпись: "Осторожно! Не входить! Шахта!" На соседней двери значился номер 27. Она оказалась заперта; я приложил ухо к дверной щели, потом осторожно попробовал ручку - не поддается. Кругом не было ни души. Я быстро стал на одно колено и заглянул в замочную скважину. Прямо перед собой я увидел высокое грязное окно, через которое в комнату пробивался серенький свет зимнего дня; под окном стояли секретер с опущенной крышкой и стул. Слева я не мог разглядеть ничего: возле самой двери торчало что-то загораживающее обзор. Справа виднелся край дверного проема, ведущего, вероятно, в само помещение, которое снаружи закрыли на висячий замок. Дверной проем был заколочен крест-накрест досками; похоже, что плотники, прорезающие шахту, поднимались вверх этаж за этажом, с тем чтобы по мере удаления перекрытий сбрасывать их вниз. Я выяснил все, что собирался, да, пожалуй, и вообще все, что следовало выяснить о конторе Джейка Пикеринга. С полминуты еще я постоял в коридоре просто так, пока не заслышал чьи-то шаги на лестнице. Мне не хотелось уходить, и я знал, почему: моя миссия была закончена, а я хотел бы, чтобы она продолжалась. Я зашел перекусить в гостиницу "Астор", о которой упомянул Кармоди, - по диагонали от почтамта на другой стороне Бродвея. Войдя в вестибюль, я чуть было сразу же не повернул обратно: мраморный пол был залит - буквально залит - "табачным соком", как его называли. Пока я стоял у входа и озирался, за какие-то четыре-пять секунд не менее десятка мужчин с заложенным за щеку табаком сплюнули свою жвачку; некоторые вообще не удосуживались взглянуть, куда плюют. Стараясь думать о чем-нибудь другом, я прошел через вестибюль в огромную, невероятно шумную закусочную с крупной надписью в дубовой рамке на стене: "Просьба не выражаться". Заказал я две дюжины устриц, выловленных поутру в нью-йоркской бухте, они оказались отменными, и теперь я не жалел, что заглянул сюда. На улицу Грэмерси-парк я вернулся надземкой. Тетя Ада услышала, как открылась входная дверь, и вышла из кухни с руками, по локоть выпачканными мукой. Я спросил, вернулась ли Джулия, она ответила, что нет, но, вероятно, вот-вот вернется, и я, поблагодарив ее, поднялся к себе в комнату. День я провел насыщенный, а уж пешком находился, как давно не случалось, и я с удовольствием растянулся на кровати во весь рост. По временам ко мне долетали крики играющих в парке детей и уже хорошо знакомые цокот лошадиных копыт и позвякиваняе упряжи. Мне не хотелось уходить из этого Нью-Йорка: сколько еще интересного я мог бы увидеть в этом странном - и все-таки не чужом городе... Конечно же, я заснул и проснулся только тогда, когда пришла Джулия, - до меня донеслись голоса ее и тети Ады из передней. Я быстро встал и вытащил часы: было чуть больше половины пятого. Надев ботинки и пиджак, я вприпрыжку спустился вниз - они стояли в передней, и Джулия, еще в пальто, демонстрировала тетушке свои покупки. Мы все вместе прошли в гостиную. Джулия на ходу развязывала ленты капора, а я поведал им историю, которую только что сочинил, - и поразился чувству вины, возникшему от того, что вынужден лгать двум этим доверчивым женщинам в глаза. Я сообщил, что зашел на почтамт с целью отказаться от личного номерного ящика, который снял, когда не имел постоянного адреса, и обнаружил в ящике срочное письмо. Оказывается, заболел мой брат, и, пока он не выздоровеет, меня просят приехать помочь отцу на ферме, так что придется сегодня же - прямо сейчас - отправиться в путь. Я вдруг испугался, что мне начнут задавать какие-нибудь сельскохозяйственные вопросы, но, конечно, ничего такого не случилось. Добрые женщины от души посочувствовали мне. И даже добавили, что сожалеют о моем отъезде; думается, это тоже было сказано искренне. Тетя Ада предложила мне подождать до ужина, но я ответил - нет, нужно ехать сразу, предстоит дальняя дорога поездом. Тогда она попыталась вернуть мне часть уплаченных вперед за неделю, но не использованных денег - я отказался. И тут Джулия, внезапно вспомнив, воскликнула: - А мой портрет?.. Я совсем уже зыбыл о нем и, глядел на нее, искал повода, чтобы отказаться. Но неожиданно для себя понял, что не хочу никакого повода. Наоборот, я хочу сделать портрет, это будет отличный прощальный подарок. Я кивнул и сказал, что если она сможет позировать прямо сейчас - мне не хотелось встречаться с Джейком, - то я нарисую ее, а потом уеду. Джулия поспешила наверх, привести себя в порядок - я попросил ее остаться в этом же платье, - а я последовал за ней, чтобы взять блокнот для эскизов из кармана пальто. Поднявшись к себе, я уложил саквояж, обвел комнату взглядом - пусть это смешно, но я понимал, что буду скучать по ней, - и вышел с саквояжем в одной руке и блокнотом в другой. На площадке я откинул обложку, решив просмотреть сделанные за день наброски. И только я повернулся, чтобы спуститься вниз, как с лесенки, ведущей на третий этаж, сбежала Джулия и чуть не столкнулась со мной; волосы она сейчас подняла и уложила на затылке. - Ой, дайте посмотреть!.. Она протянула руку за блокнотом. Конечно, я мог бы как-нибудь отвертеться, но мне было любопытно, что она скажет, и я отдал ей свои эскизы. Думаю, что ее реакцию я мог бы и предугадать; ведь она жила в век абсолютной, почти молитвенной веры в прогресс, веры в технику и ее неограниченные возможности. Мы уже спустились вниз, и она остановилась посреди гостиной с вопросом: - А это что такое, мистер Морли? Ноготь ее коснулся лимузинов и грузовиков, которые я пририсовал на проезжей части Сентрстрит. - Автомобили. Медленно, раздельно, будто это два слова, она повторила: - Авто-мобили. - Поразмыслила и кивнула, довольная: - Ну, конечно, "самоходы"! Хорошее словечко. Вы его сами придумали? Я ответил, что нет, где-то слышал, а она опять кивнула: - У Жюля Верна, скорее всего. В любом случае я совершенно уверена, что со временем у нас действительно появятся авто-мобили. И очень хорошо: по крайней мере они будут чище, чем лощади... Перевернув еще страницу, она посмотрела на мой набросок церкви Троицы и Бродвея. Прежде чем она успела сказать хоть слово, я взял у нее блокнот и быстро пририсовал огромные здания, которые в будущем совсем задавят маленькую церковь. Потом я вернул рисунок Джулии, и, рассмотрев его, она кивнула опять: - Замечательно. В высшей степени символично. Придет время, и самую высокую на всем Манхэттене постройку окружат другие, гораздо более высокие. Несомненно так. Но вы, мистер Морли, художник все-таки лучший, чем архитектор. Да чтобы удержать дома такой высоты, кладка у основания стен должна быть в полкилометра толщиной!.. - Она улыбнулась и вернула мне блокнот. - Куда прикажете сесть? Я посадил ее у окна, повернул в три четверти и попросил распустить волосы; работал я остро отточенным твердым карандашом, чтобы выписывать каждую линию как можно тщательнее, не скрывая недостатки рисунка за грубым штрихом. Кроме того, твердый карандаш позволял гораздо тоньше наносить тени. Выходило неплохо. Я правильно уловил овал лица, очертания глаз и бровей - обычно это для меня самое трудное - и принялся старательно выводить волосы: мне хотелось передать их точно такими, как они есть. Но времени я тратил много; вот уже и Феликс Грир вернулся домой. Я вытащил из кармана часы - почти пять. Феликс молча постоял рядом и, когда я поднял на него взгляд, одобрил мою работу быстрым вежливым кивком, но глаза у него были встревоженные, и я понимал, почему. Я и сам ощущал тревогу - с минуты на минуту явится Джейк Пикеринг и опять устроит скандал, а причинять людям постоянные неприятности в мое задание никак не входило. Я прибавил скорость, но старался держать себя в руках: я по-прежнему хотел, чтобы Джейк добрался домой из муниципалитета раньше шести или в крайнем случае половины шестого, а мне на то, чтобы закончить и уйти, хватит теперь буквально пяти минут... Конечно, я совершил непростительную ошибку, упустив из виду обстоятельство, разумевшееся само собой: что такой человек, как Джейк Пикеринг, ненавидящий свою работу и свое положение клерка, после свидания с Кармоди немедля вернется в муниципалитет и возьмет расчет. И вот - на сей раз я не видел, как он подошел к дому, - входная дверь открылась, закрылась, и он, как вчера, стоял на пороге гостиной. Но сегодня он слегка покачивался, и галстук у него съехал вниз. Пальто по обыкновению было расстегнуто, руки засунуты в карманы брюк, а шляпа сдвинута на затылок, но при этом еще и выпачкана в грязи. Если он и потерял контроль над собой, то лишь отчасти: он был пьян, но вполне способен соображать, что происходит. И Джулия и я безмолвно уставились на него, а он переводил взгляд с ее лица на рисунок, с рисунка на ее лицо и обратно. Жили на земле некогда племена, которые не позволяли придавать изображению сходство с собой - они опасались. что оно отберет себе часть их души. Может статься, что и Джейк, не понимая этого и не догадываясь об этом, испытывал подобное же подсознательное чувство. Потому что его выводил из равновесия сам факт, что я рисовал Джулию, словно, по его мнению, мои глаза на ее лице и движения карандаша, воспроизводящего ее портрет, составляли предел интимности. Впрочем, пожалуй, эта гипербола не лишена оснований. Так или иначе, ситуация создалась для него невыносимая; его обуревала даже не злость, а нечто за пределами мышления - неистовая, всепоглощающая ярость. Он вытянул руку и, по-звериному оскалив зубы, показал на меня пальцем; вероятно, просто не существовало слов, чтобы выразить то, что он чувствовал. Потом рука его описала небольшую дугу, к палец переместился на Джулию. Шея у него, казалось, вспухла от напряжения, а голос, когда он наконец заговорил, звучал так хрипло, что с трудом различались слова. - Погодите. Оставайтесь здесь. Погодите. Я вам покажу... Потом, почти проворно и не качаясь, он круто повернулся и ушел обратно на улицу, хлопнув наружной дверью. Я закончил портрет; в самом деле, теперь-то мне терять было нечего. Когда за Джейком захлопнулась дверь, я посмотрел на Джулию и даже рот приоткрыл, чтобы сказать что-нибудь, но потом просто пожал плечами. Да и что я мог сказать - разве только "Ну и ну" или другую какую-нибудь бессмыслицу. А Джулия выжала из себя улыбку и тоже передернула плечами, но лицо ее побелело как полотно - и оставалось белым. Что послужило причиной тому - неожиданность, возмущение, страх, - не знаю. Но она была еще и своевольна, и оставшиеся десять минут позировала, упрямо приподняв подбородок. Как бы там и что бы там ни случилось, а портрет удался. Пришли остальные жильцы: Байрон Доувермен, за ним Мод Торренс; оба задержались на секунду, чтоб взглянуть на мою работу и похвалить ее. Из кухни появилась тетя Ада с сообщением, что кушать будет подано через пять минут. Она тоже полюбовалась рисунком и, раз уж я все равно задержался, настояла, чтобы я поужинал. Пришлось согласиться, чтобы не подумали, будто я убегаю от Джейка, оставляя Джулию объясняться с ним один на один; все, что мог, я уже натворил. Я готов признать, что немного трусил - бог весть, чего еще ждать от этого типа, - но трусил не без одновременного любопытства. Джулии портрет тоже понравился - она подняла на меня глаза и попросила надписать ей его на память. Доставая карандаш из кармана, я ломал голову над текстом: не мог же я просто расписаться и точка. "А, - решил я в конце концов, - семь бед - один ответ". И написал: "Джулии, с искренней симпатией и восхищением", - а про себя добавил: "И пропади ты, Джейк, пропадом". И поставил подпись. За два дня, что я провел здесь, я почти не вспоминал ни о Рюбе Прайене, ни о докторе Данцигере, ни об Оскаре Россофе, ни о полковнике Эстергази, ни даже о проекте как таковом; они застыли где-то в глубине моего сознания далекими неподвижными точками, словно я смотрел на них в перевернутый телескоп. Однако за ужином они постепенно вновь обрели реальность: что они все подумают, выслушав мой рассказ? Что я нарушал естественный ход событий, вмешивался в них с недопустимой бес- тактностью? Вероятно, да; и, возможно, они даже будут правы, но я все равно не представлял себе, как можно было чего-нибудь избежать. За ужином говорили в основном о Гито и чуть-чуть о погоде, но меня это уже не интересовало. Для меня Гито вновь становился не более чем именем в старой книге - осужденный, казненный, давно забытый, кому он нужен в том мире, куда я готовился вернуться? Я механически ел, старался казаться заинтересованным, отвечал, когда ко мне обращались. Но по мере того как проект и связанные с ним люди вновь занимали в моих мыслях свои законные места, я все более и более отдалялся от этой эпохи и от этого дома. Меня рывком вернули назад. Мы доедали ужин и не слышали, как открылась дверь на улицу - только по ногам вдруг пахнуло холодом. Я увидел, как Джулия, ее тетушка и Феликс, сидевшие напротив меня, уставились в гостиную не мигая, и обернулся одновременно с Байроном и Мод. Он стоял посреди комнаты, под самой люстрой, вытаращившись на нас, словно вставший в рост медведь. Видно было, что он попал в какую-то историю: галстука не осталось, верхних пуговиц на рубашке - тоже, воротник был расстегнут и надорван, а на груди сквозь грязноватую ткань проступали капельки крови. И пока мы сидели, застыв в молчании, капельки проступали все сильнее, расползались по рубашке, соединяясь в кровавые пятна. Потом Джулия вскрикнула: "Джейк!.." - и резко встала, оттолкнув стул. Мы все тоже вскочили на ноги, но Джейк выкинул руки вперед и вверх, разжав пальцы как когти, и остановил нас. Руки его согнулись, он схватил себя за ворот и, рванув окровавленную рубашку, обнажил грудь. Нет, он не был ранен, вернее, не сильно и не в результате несчастного случая. На груди красовалась свежая татуировка - большие синечерные буквы. Я испытал желание рассмеяться от нелепости происходящего, или выразить протест, или крепко зажмуриться и сделать вид, что не случилось ровным счетом ничего, сам не знаю, что я хотел сделать, что я чувствовал, - на груди у него было выколото "Джулия". - Теперь это останется со мной на всю жизнь. - Он постучал себя пальцем по груди. - Ничто и никогда не сотрет этих букв. Пока я жив, ты будешь принадлежать мне, и этого тоже никто и никогда не изменит... Он осмотрел нас всех, медленно переводя взгляд с одного на другого, повернулся и, преисполненный достоинства, отправился в переднюю, а потом наверх к себе в комнату - и мне уже не хотелось смеяться. Это был до крайности нелепый жест, почти немыслимый в том веке, к которому я привык. Но не в этом. Здесь, в эту эпоху, ничего абсурдного в поступке Джейка не было. И быть не могло: он действовал совершенно серьезно. Джулия быстро прошла через столовую, побледнев, казалось, еще больше; через гостиную она почти пробежала, и мы услышали, что по лестнице она просто бежит. Саквояж свой я оставил в передней, пальто и шапка висели на большой вешалке с зеркалом посередине. Я не стал больше задерживаться - теперь я был здесь лишний. У Лексингтон-авеню я взял извозчика и просидел всю дорогу, откинувшись назад и закрыв глаза. Что бы там ни происходило на улицах, меня оно сейчас не интересовало. Рассчитался я на углу Пятьдесят девятой и Пятой авеню, там же, где мы с Кейт вышли тогда из Сентрал-парка. Потом я углубился в парк и двинулся по аллеям, под редкими фонарями к северо-западу - и вскоре увидел впереди островерхий куб "Дакоты". 16 На следующий день я устроил себе выходной. Право же, я его заслужил; в конце концов он был мне просто необходим, необходим какой-то переход между двумя эпохами, между двумя мирами. Спал я в своей квартире в "Дакоте" и, хотя в этом вряд ли была прямая нужда, слегка загипнотизировал себя перед сном. Я лежал в темноте в большой резной деревянной кровати, надев ту же ночную рубашку, которую надевал в доме N19 по улице Грэмерси-парк, и знал, что где-то в центре города стоит старый почтамт с залом, освещенным круглыми газовыми фонарями; что во мраке нижнего Бродвея, перед аптекой, висит в своей узкой деревянной будке огромный градусник, показывающий сейчас, должно быть, градусов восемнадцать ниже нуля; что над ночными булыжными улицами Нью-Йорка, по эстакадам надземки, пыхтят игрушечные паровозики, освещая себе путь керосиновыми "прожекторами". Но утром, сказал я себе, я проснусь уже в своем времени. Я начал даже размышлять, как буду чувствовать себя в двадцатом веке на этот раз, но под влиянием самогипноза настолько расслабился, что почти спал, и, не успев ни до чего додуматься, заснул окончательно. Утром, едва раскрыв глаза и еще не встав с постели, я уже понял, где я и в каком времени нахожусь, а буквально несколько секунд спустя получил тому прямое доказательство. До меня донесся звук, хорошо мне знакомый, хоть я и не сразу определил, откуда он идет: далекий, высокий, слегка зловещий гул. Я произнес вслух: "Реактивный самолет", - но в общем-то мне не требовалось никаких доказательств, я понимал, что вернулся, я ощущал это. Через полчаса я вышел из "Дакоты" на Семьдесят вторую улицу и направился было в сторону склада, где размещался наш проект. И вдруг, без всякого заранее обдуманного намерения и не спрашивая себя зачем, вернулся обратно, дошел до ближайшего угла и двинулся на юг. Квартал за кварталом я шагал по современному Манхэттену в круглой меховой шапке и длинном пальто, бородатый, усатый, длинноволосый, мало чем отличаясь, впрочем, от многих других прохожих. Я сознавал, что надо хотя бы позвонить начальству и еще Кейт, но, подчиняясь внутреннему побуждению, шел и шел пешком в сторону центра, останавливался на перекрестках по красному сигналу "Стойте", дожидался зеленого "Идите" и глядел, глядел вокруг на улицы, здания и людей сегодняшнего дня. Удивительно, как много сохранилось в Нью-Йорке от прежних времен. Горожане не думают об этом, но, как только минуешь среднюю часть Манхэттена, это становится заметно. А ниже Сорок второй улицы я начал узнавать здания и целые группы зданий, сохранившиеся с восьмидесятых и даже еще более ранних годов. Однако не такое внешнее сходство я сегодня выискивал, - я искал сходство в лицах людей и должен прямо сказать, что не находил его. Уверен, дело тут не в одежде, не в косметике и не в стиле причесок. Сегодняшние лица - просто другие, они какие-то более одинаковые и менее живые. Да, на улицах восьмидесятых годов я видел человеческую нищету, как видим мы ее сегодня, видел порочность, безнадежность и алчность, а на лицах мальчишек - ту же преждевременную серьезность, как в наше время на лицах мальчишек в Гарлеме. Но на улицах Нью-Йорка 1882 года чувствовалось еще и какое-то общее настроение, начисто исчезнувшее сегодня. Это настроение читалось на лицах женщин, дефилирующих вдоль "Женской мили", по нарядным, давно исчезнувшим магазинам. Люди были оживлены, люди радовались тому, что находятся именно здесь и именно сегодня, сию минуту. Это настроение чувствовалось в тех, кого я видел в Мэдисон-сквере. Вы могли заглянуть им в глаза и увидеть там радость - радость от того, что они на свежем воздухе, на морозе, в любимом городе. А мужчины в деловых кварталах Бродвея, торопливые, привыкшие ценить свое время и деньги и замирающие в полдень, чтобы сверить свои большие карманные часы с красным шаром на здании "Вестер юнион", - ну что ж, их лица зачастую бывали сосредоточенны, а то и озабоченны, или жадны и нервозны, или самодовольны до предела. Лица несли на себе всевозможные выражения, как и сегодня, но на всех на них сохранился интерес к окружающему, и самые занятые люди останавливались взглянуть, какую температуру показывает гигантский градусник у аптеки. Но главное - никто из них не растерял целеустремленности. Сразу было видно, что им не скучно, черт возьми! И, глядя на них, я убеждался: они идут по жизни в стопроцентной уверенности, что она имеет цель. А это очень нужная штука - чувство цели, и потерять его - значит потерять нечто весьма существенное. Сегодня лица совсем не те: когда человек один, лицо его просто ничего не выражает, замкнуто всецело в самом себе. Разумеется, мне попадались люди парами и группами, они разговаривали между собой, иногда смеялись, бывали даже более или менее оживлены - но лишь как отдельная группа. Они были отделены от окружающей их улицы, обособлены и отчуждены от города, в котором живут и к которому относятся с подозрением; в Нью-Йорке восьмидесятых годов я такого не замечал. Я решил проверить это свое впечатление. На углу Двадцать третьей улицы я повернул и прошел полквартала до Мэдисон-сквер, встал у края тротуара, в стороне от потока пешеходов, и бросил взгляд вперед. Внешне сквер отсюда выглядел точно таким же. И люди двигались сквозь него и вокруг него. Но никто - уверен, что вы и сами знаете это, - не получал от этого сквера никакого особого удовольствия, Нью-Йорк стал другим, совершенно другим городом, и притом во многих отношениях. За исключением северной своей стороны, застроенной теперь сплошь многоквартирными домами, Грэмерси-парк ничуть не изменился, так же как и дом номер девятнадцать. И вот я опять стоял и глядел на него. Единственным нововведением были жалюзи на окнах первого этажа, и казалось невероятным, что там внутри нет ни Джулии, ни тети Ады, занятых домашними делами. Я позволил себе поддаться искушению, пока оно не ослабло: взбежал по ступенькам и - еще одно нововведение, но я не придал ему значения - нажал кнопку электрического звонка. Секунд через пятнадцать, когда я уже начинал раскаиваться в своем порыве, дверь распахнулась, и на пороге появилась женщина лет сорока с лишним в оранжевых брючках, обтягивающем свитерке под цвет и жилетке из какого-то серебристого материала. - Извините, пожалуйста, - сказал я, - но... тут когда-то жили мои знакомые. Несколько лет назад. Мисс Джулия Шарбонно со своей теткой. Однако, по-видимому, они здесь больше не живут... - Нет, - ответила она вполне благожелательно. - Мы здесь живем уже девять лет, а до нас люди жили четыре года, и их фамилия была не Шарбонно. Я кивнул, словно услышал то, чего ждал. А, собственно, чего еще я мог ждать? Но все не уходил: мне хотелось заглянуть в переднюю, и женщина вежливо отступила на шаг, предоставляя мне такую возможность. Стены оказались оклеены обоями с хрупким голубым узором по белому, а с потолка свисала роскошная хрустальная люстра. Передняя выглядела гораздо богаче и была совершенно другой, за исключением черно-белой плитки на полу - пол оставался тем же. Она, конечно, не предложила мне посмотреть другие комнаты; где-где, а в Нью-Йорке это не принято. Я улыбнулся, поблагодарил и ушел восвояси. Сам не знаю, зачем я приходил сюда, - просто захотелось взглянуть. Я вернулся на Двадцать третью улицу, взял такси и поехал "на склад". На этот раз обстановка тут совершенно не походила на прежнюю. Мужчину в маленькой конторке на первом этаже звали Гарри, во всяком случае так было вышито красными нитками над нагрудным кармашком белой спецовки фирмы "Бийки". Он сообщил, что ему приказано передать мне, если я появлюсь, чтобы я поднялся в кабинет доктора Россофа, и я поднялся. Но там меня встретила только медсестра, та самая крупная привлекательная женщина с проседью в волосах. Она поздоровалась со мной, задала обычные вопросы, однако, как мне померещилось, без особого интереса; возможно, того и следовало ожидать. Мне придется немного подождать, сказала она: сейчас она позвонит д-ру Россофу, и он через минуту придет. Через четыре-пять минут он действительно пришел, протянул руку, приветствуя меня как всегда, поздравляя, нетерпеливо расспрашивая, но и он, несомненно, переменился. Буквально через минуту я почувствовал, что он какой-то рассеянный, слушает меня вполслуха, иной раз даже поддакивает невпопад. А вскоре в меня вселилась уверенность, что он хочет от меня избавиться и вернуться к прежним своим занятиям, к тем, которые прервал ради меня Потому что он отослал меня в "отдел перепроверки", не предложив даже кофе, хотя на плитке рядом с нами стоял далеко не опорожненный кофейник, - уж это на Оскара было вовсе не похоже. Но если бы дело сводилось только к кофе! Никто из других не пришел к Оскару в кабинет повидать меня, и сам он покинул меня у двери "отдела перепроверки", хлопнул по плечу и побежал прочь. В комнате оказался один только техник, возившийся с магнитофоном, да через секунду вошла девушка-машинистка. Я сел и начал говорить: изложил все, что случилось со мной за эти два дня, очень кратко, но стараясь ничего не выпустить, потом принялся называть произвольные имена и факты, все подряд, что приходило в голову и поддавалось проверке. Минут через двадцать я задал вопрос, где остальные, и техник ответил, что они на большом совещании, которое началось еще вчера и продолжается до сих пор. Это было объяснение и не объяснение, и я вдруг понял, что обижен невниманием к своей особе, совсем как дитя. Да и техник продержал меня вдвое дольше, чем в предыдущий раз. Когда я заявил, что иссяк, он сказал, что ему ведено продолжать процедуру не меньше двух, в крайнем случае полутора часов. На полтора часа меня кое-как хватило, правда паузы к концу становились все длиннее и длиннее. Каждые двадцать минут являлся тот же высокий лысоватый человек, что и раньше, и забирал у машинистки отпечатанный материал. Наконец Оскар Россоф вернулся. Девушка напечатала мои последние слова и вытащила листок из машинки. Техник остановил магнитофон. Оскар жестом показал мне на стул рядом с собой. - У нас совещание, Сай, очень ответственное совещание. Похоже, что мы должны вообще прикрыть весь проект; впрочем, тут я еще не уверен. Мы приглашаем вас на совещание, но сначала я должен вам кое-что рассказать - не прерывать же его ради объяснений. Все довольно просто. Мы вам не говорили, но и до вас и одновременно с вами мы ставили и другие эксперименты. Попытка у Вими провалилась. Там есть участок поля боя, который не трогали с первой мировой войны. И вот Франклин Миллер выскочил из блиндажа, где вместе с пехотным взводом и со вшами - настоящими вшами - пересидел в грязи четырехдневный, хоть и поддельный, артиллерийский обстрел. Но выскочил он на пустое поле с обвалившимися окопами и проржавевшей колючей проволокой полвека спустя после заключения перемирия. Сегодня он уже дома, у себя в Калифорнии. К нашему общему удивлению и даже недоумению, попытка у Собора Парижской богоматери, возможно, и удалась. Удалась в течение одной неполной минуты, пока наш "француз" не утратил мысленной связи с обстановкой и не перенесся мгновенно обратно в двадцатый век. Однако мы всерьез полагаем - я вам как-нибудь расскажу об этом подробнее, - что десяток-другой взволнованных вздохов он сделал на берегах Сены в три часа ночи зимой 1451 года. Более пятисот лет назад, подумать только! А попытка в Денвере увенчалась полным успехом. Тэд Брител очутился в крошечной бакалейной лавчонке на углу, купил и выпил бутылочку содовой, поболтал с хозяином. А потом вышел на улицу и попал в Денвер 1901 года - тут нет и тени сомнения, у него получилось, так же как и у вас. Так же как и вы, он с предельной осторожностью провел там полдня, а потом подвергся перепроверке. Вот об этом и совещание, Сай. Вчера мы просидели до половины второго ночи, а сегодня без четверти девять начали снова... Оскар нахмурился, зажмурил глаза и вдавил ладони в глазные впадины - то ли голова у него болела, то ли недоспал, а скорее всего и то и другое сразу. Потом он взглянул на меня, часто моргая, и сказал: - Закавыка получилась, Сай. Я имею в виду - после перепроверки. Тэд назвал одного знакомого, с которым учился вместе в колледже Нокса, в Гейлсберге, штат Иллинойс. Тэд даже встречался с ним несколько раз потом. И живет он-де в Филадельфии, как и Тэд, и занесен в телефонную книгу. Только вот теперь его нет. Никто никогда не слышал о нем там, где он должен бы работать. Его нет в списках государственного страхования. Ничего о нем нет и в архивах колледжа. Он, понимаете, не существует более. - Оскар говорил спокойно и деловито. - Не существует, кроме как в памяти Тэда и только Тэда. Что бы и как бы Тэд ни делал в Денвере в середине зимы 1901 года, как бы осмотрителен ни был, но это повлияло на какое-то происшедшее там событие или события. Что-то изменилось, и соответственно изменились и последующие события. - Оскар чуть заметно пожал плечами. - Так что теперь этот самый человек как бы никогда и не рождался, только и всего. А что еще могло перемениться, какие еще различия могут таиться в тех людях или в таких вещах, о которых Тэд Брител просто ничего не знает? Кто это может сказать? То ли изменилось многое, то ли вовсе ничего... - Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга, затем Оскар резко поднялся на ноги. - Вот почему и совещание. А теперь пошли... Когда мы вошли в конференц-зал, присутствующие подняли головы; народу было много, свободных мест почти не оставалось. Некоторые рассеянно кивнули мне и сразу повернулись обратно к доктору Данцигеру - тот говорил, не повышая голоса. Он выглядел спокойным, чего никак нельзя было сказать о большинстве других: пиджаки долой, галстуки тоже, никто не старался выглядеть бодрым, и повсюду были окурки и чертики в блокнотах. А Данцигер сидел откинувшись, удобно скрестив ноги, и его большая, со вздутыми венами рука расслабленно перекинулась через спинку стула. - ...знания, которые мы приобрели в результате длительных исследований, - говорил он. - Нет никакой необходимости поднимать и тащить в лабораторию все океанское дно. Чтобы провести полный анализ одной-единственной пробы и разобраться во всех побочных обстоятельствах, требуются месяцы, даже годы. Именно так нужно подходить и к тем данным, к тем пробам, если хотите, которые мы получили в результате трех наших удачных попыток. Их можно изучать годами, и они будут раскрывать нам все новые и новые знания. Но о новых попытках не может быть и речи. Он не изменил позы, но голос его стал глубже, и в нем появились такие авторитетные нотки, что мне лично выступать оппонентом Данцигера не хотелось бы. - Ибо наверно, совершенно неверно, если мы будем продолжать эксперименты только на том основании, что у нас получается. И это становится все более очевидным по мере того, как наука использует открывшиеся перед ней принципиально новые возможности и докапывается до глубочайших загадок Вселенной: незачем и нельзя предпринимать что бы то ни было только потому, что мы знаем как. Нет нужды в данном собрании приводить общеизвестные примеры и перечислять последствия непонимания этой аксиомы. Урок ясен. И опасность любой новой попытки ясна не менее. Мы не имеем права делать больше ни одного шага в прошлое. Мы не имеем права вмешиваться в него даже самым незначительным образом. Не имеем права, поскольку не знаем, что значительно и что незначительно. Нам еще не известны результаты последнего путешествия мистера Морли, однако даже если окажется, что наши осторожные попытки не повлекли за собой по-настоящему серьезных последствий, - это слепая удача, и только. Но один человек, пусть заурядный - хотя для себя самого он не был заурядным, он был единственным, - этот человек не существует более. Вернее будет сказано: никогда и не существовал, как бы странно это ни звучало... В зал на цыпочках вошел высокий лысый - тот, из "перепроверки". Полковник Эстергази сразу заметил его, поднял руку, лысый быстро подошел к нему, передал несколько бумаг, шепнул на ухо что-то, на что Эстергази ответил кивком, и так же на цыпочках вышел. Данцигер продолжал: - Во всех других отношениях мир наш, кажется, не изменился. Однако в следующий раз все может кончиться по-другому, немыслимо, катастрофически по-другому. Продолжать в том же духе явилось бы верхом эгоизма и безрассудной безответственности. Полагаю тем не менее, что наше совещание было необходимым, что мы обязаны были обсудить все в мельчайших деталях. Но что касается решения, тут обсуждать нечего - выбора у нас просто-напросто нет. Он замолчал и оглядел сидящих за столом, словно ожидая вопросов и в то же время сомневаясь, могут ли они найтись. Через несколько человек от него один из присутствующих поднял руку, опустил ее, снова поднял. Имя его, к сожалению, вылетело у меня из головы, - это был профессор истории, представитель какого-то университета одного из восточных штатов. - Вы, разумеется, полностью правы, доктор Данцигер. И я, безусловно, не собираюсь с вами спорить. Я не присутствовал на всех предыдущих совещаниях, не имел такой возможности - и не собираюсь притворяться, будто глубоко понимаю все происшедшее. Я только думаю... то есть мне претит мысль об отказе от любых дальнейших попыток, если есть хоть малейший шанс... Нельзя ли было бы каким-то образом ввести - я бы сформулировал так - "абсолютного наблюдателя"? Никому не ведомого и не видимого, не влияющего ни на какие события... Скажем, человек, надежно спрятавшись, незримо присутствует на первом представлении "Гамлета" - подумать только! Если бы он спрятался задолго до прихода зрителей и актеров и оставался в укрытии, пока они все не уйдут. Или "абсолютный наблюдатель" при... в общем было по крайней мере одно заседание кабинета Дизраэли, за любые сведения о котором я продал бы душу, - никто не знает, о чем там говорилось, а это очень важный момент. Единственное, что я прошу, - изучить возможность направить в прошлое "абсолютного наблюдателя". Поискать способ... Но Данцигер начал медленно и недвусмысленно качать головой, и говоривший не закончил фразы. - Прекрасно понимаю вас, - сказал Данцигер. - Понимаю искушение, какое вы испытываете, поскольку и сам испытываю его. Но можно ли представить себе негласное присутствие со стопроцентной гарантией, что оно останется негласным? Уверен, вы тоже понимаете, что нет. А раз гарантии нет, то остается и риск. И идти на такой риск нельзя - теперь мы это знаем, и этого не оспоришь... Он выжидающе помолчал. Но никто не произнес ни звука, пока Эстергази не начал - спокойно, самым обычным тоном: - Думаю, что мог бы почти дословно повторить то, что сказал здесь доктор Данцигер, - я слушал его с предельным вниманием. Так же как, надеюсь, и все присутствующие. Мудрость совета, который дал нам доктор Данцигер, просто не подлежит сомнению. - При этих словах рука его совершила легкое движение, словно принося извинения. - И тем не менее мы обсудили еще не все. И не во всех деталях. - Он старательно подчеркивал, что его донельзя удручает необходимость противоречить Данцигеру по ка- кому бы то ни было поводу. - Дело в том, что у меня есть данные, которыми еще несколько минут назад мы не располагали... Рядом с Эстергази сидел Рюб. Он держал перед собой принесенные только что машинописные листы и читал их, наполовину съехав со стула. Эстергази головой показал на эти листы и продолжал: - Мы только что получили отчет по последнему путешествию мистера Морли: общий обзор всего, что с ним приключилось, в высшей степени занятный, а также данные перепроверки. Мы сейчас размножаем текст и скоро раздадим его вам. А пока что разрешите сообщить вам самое главное - результаты перепроверки. На сей раз мистер Морли отсутствовал уже не несколько часов, а два дня, и контакты его с людьми уже не были ни случайными, ни мимолетными. Это был рассчитанный риск, мы сознательно пошли на него - и вот результат... Рюб взглянул на Эстергази, и тот ответил ему разрешающим кивком. Тогда Рюб вновь обратил свой взор на машинописные листы и подвел итог тому, что там было изложено: - Абсолютно никаких изменений. - Голос у него звучал бесстрастно, даже монотонно. - Все проверенные данные полностью совпадают. Эстергази двинул головой - почти незаметно и почти печально; он словно говорил тем самым, что факты упрямая вещь, что они не им придуманы и ему не подвластны и что не остается ничего другого, кроме как принять их. - А если это так, - заявил он, и тон вполне соответствовал выражению его лица, - то, на мой взгляд, совершенно ясно, что мы не исполнили бы своего долга - перед доктором Данцигером, перед самим проектом, перед каждым и перед всеми, - если бы не обсудили и вытекающих отсюда выводов. Он обвел глазами сидящих за столом, будто приглашая их заново начать дискуссию, и Рюб тут же откликнулся: - Ладно, - сказал он, словно принял предложение выступить первым. - "Каковы факты? Никаких последствий, никаких перемен, никакого вреда от посещения, хотя бы и кратковременного, города Парижа - точнее, деревни Париж - в 1451 году. Если цепь событий и была где-нибудь нарушена, то это нарушение выправилось задолго до нашего времени. Никаких последствий, никаких перемен, никакого вреда от первого краткого путешествия Сая Морли. Ничего и после второго путешествия, которое было уже довольно продолжительным и в ходе которого он проехал, и притом не один, через полгорода. И наконец, никаких последствий, никаких перемен, совершенно никакого вреда от последнего путешествия, длившегося два дня. А ведь на сей раз он жил под одной крышей с другими людьми и не только вмешивался в события, но дал толчок событиям, и притом таким, что я в них, - тут он кивнул на машинописный отчет, лежащий на столе, - просто не поверил бы, если бы не знал, что на то, чтобы сочинить все это, у него не хватило бы воображения. Он послал мне через стол улыбку, и по залу прокатился легкий смешок. Потом улыбка исчезла с его лица, он пожал мускулистыми плечами и сказал: - Подвожу итог. Брител вызвал перемену? Да, вызвал. Но незначительную. - Он быстро посмотрел на Данцигера. - Безусловно значительную для того человека, которого она непосредственно коснулась, однако... - И которого не спросили, - вставил Данцигер,- желает он пойти на эту жертву или нет. - Да, не спросили, и я сожалею о случившемся, но повторяю сказанное раньше: по сравнению с огромными потенциальными благами для всего остального мира - давайте мыслить реалистически - перемена была незначительной. Еще важнее, что вредный эффект всех других удачных попыток, длившихся дольше, с участием большего числа людей, оказался равным нулю. Нулю! Из чего следует, что результат Бритела - чистейшая и редчайшая случайность. И потому на вопрос, продолжать нам или нет, я при всем уважении к мнению доктора Данцигера отвечаю, что с равным успехом можно высказаться в пользу рассчитанного риска. - Да черт вас возьми! - Кулак Данцигера опустился на стол с такси силой, что пепельница подскочила, перевернулась в воздухе и упала обратно вверх дном, разбрасывая окурки. - Какого такого "рассчитанн