не могу понять ее сущность. - То есть тебя раздражает, что ты не можешь за ней шпионить. - Мне не нравится фраза. - А чья это фраза? Не моя. Это же ты так смотришь на вещи, разве нет? Как на шпионаж. Ты чувствуешь себя виновным, что шпионишь за людьми, верно? Но кажется ты расстраиваешься и когда не можешь шпионить. - Наверное, - согласился Селиг. - С этой девушкой у тебя получилось, как у обычного человека - ты должен обратиться к старой доброй технике угадывания. На это обречено все человечество, а тебе не нравится. Да? - Ты говоришь очень злобно, Том. - А что ты хочешь от меня услышать? - Ничего. Я просто говорю, что есть девушка, мысли которой я не могу читать, что я никогда не попадал в подобную ситуацию и поинтересовался, нет ли у тебя теории, почему она такая, как она есть. - У меня нет, - сказал Никвист. - Пусто. - Ну и ладно. Я... Но Никвист не закончил: - Ты понимаешь, что я не могу сказать, не прозрачна ли она для телепатических процессов вообще или только для тебя, Дэвид. - Селиг уже подумал о такой возможности. Это его ужасно расстроило. Никвист мягко продолжал: - Ты можешь привести ее, чтобы я мог взглянуть? Может, тогда я смогу узнать что-то полезное. - Я так и сделаю, - без особого энтузиазма сказал Селиг. Он знал, что такая встреча необходима и неизбежна, но мысль о том, что надо показать Китти Никвисту взволновала его. Он не совсем ясно понимал почему. - В один из ближайших дней, - предложил он. - Слушай, тут все телефоны надрываются. Я сообщу тебе, Том. - Сделай-ка ее разок за меня, - сказал Никвист. 23 Дэвид Селиг Исследование Селига 101, Профессор Селиг 10 ноября 1976 г. Энтропия как фактор повседневной жизни Энтропия определяется в физике как математическое выражение степени, в которой энергия термодинамической системы так распределена, что не может превратиться в работу. В более общем метафизическом определении энтропию можно рассматривать как необратимую тенденцию системы, включая и Вселенную, к увеличению беспорядка и инертности. Так сказать, вещи делаются со временем все хуже и хуже, пока в конце концов не станут так плохи, что даже нельзя понять, как они плохи. Великий американский физик Джозия Виллард Гиббс (1839-1903) первым приложил второй закон термодинамики - закон, определяющий возрастающий беспорядок энергии, перемещающейся наугад внутри замкнутой системы, - к химии. Именно Гиббс наиболее четко изложил принцип, что беспорядок спонтанно нарастает по мере того, как Вселенная стареет. Среди тех, кто распространил воззрения Гиббса на философию, был блестящий математик Норберт Винер (1894-1965), который в своей книге "Человеческое использование человеческих существ" утверждает следующее: "По мере нарастания энтропии Вселенная и все замкнутые системы во Вселенной, естественно стремятся ухудшаться и терять свои различия, двигаться от наименее к наиболее вероятному состоянию, от состояния организованности и дифференциации, в котором существуют отличия и формы, к состоянию Хаоса и однообразия". Во Вселенной Гиббса порядок наименее вероятнее, а Хаос - наиболее вероятен. Но в то время как Вселенная в целом, если существует целая Вселенная, стремится к упадку, есть частности, где направление кажется противоположным тому, в котором движется вся Вселенная и в которых существует лимитированная и временная тенденция нарастания порядка. В таких вот частностях и находит свое пристанище жизнь. Таким образом Винер представляет живые существа вообще, и человеческие в особенности, как героев в войне против энтропии, которую в другом отрывке приравнивает к войне со злом: "Этот элемент случайности, эта органичная неполнота (фундаментальный элемент случайности во Вселенной) есть то, что без особой фигуральности, можно считать злом". Человеческие существа, говорит Винер, продолжают антиэнтропийные процессы. У нас есть сенсорные рецепторы. Мы общаемся друг с другом. Мы извлекаем пользу из того, чему учимся друг у друга. Таким образом мы - нечто большее, чем пассивные жертвы спонтанного распространения вселенского Хаоса. "Мы, как человеческие существа, не изолированные системы. Мы принимаем пищу, которая генерирует энергию и является в результате частью обширного мира, в котором содержатся источники его жизни. Но еще важнее тот факт, что мы принимаем информацию через органы чувств и на основе полученной информации строим свое существование". Другими словами, существует обратная связь. Через общение мы учимся контролировать наше окружение. "Управляя и общаясь, мы постоянно боремся с тенденцией природы деградировать и разрушать; с тенденцией... увеличения энтропии". На протяжении долгого отрезка времени энтропия неизбежно должна победить нас, но какой-то короткий период мы можем сражаться. "Мы не являемся еще зрителями последних стадий гибели мира". Но что если человек превратится, намеренно или случайно, в изолированную систему? Скажем, отшельник. Он живет в темной пещере, куда не проникает никакая информация. Он питается грибами, которые дают ему достаточно энергии для поддержания жизни, но ему не хватает сигналов. Он вынужден обращаться к собственным духовным и умственным ресурсам, которые со временем истощаются. Постепенно в нем распространяется Хаос, постепенно одерживают верх силы энтропии. Его сенсорные способности уменьшаются, пока он полностью не капитулирует перед энтропией. Он прекращает двигаться, расти, дышать, функционировать. Такое состояние известно как смерть. Кому-то не нужно прятаться в пещере. Он может совершить внутреннюю миграцию, отрезав себя от жизненно важных источников энергии. Так часто случается, потому что кажется, что источники энергии угрожают его стабильности. И действительно, внешние импульсы угрожают ему: толчок обычно нарушает равновесие. Существуют семейные пары, которые яростно стремятся достичь равновесия. Они запечатывают себя, закрываются от всего, что их окружает, превращаются в закрытую систему из двух человек, все живое из которой постоянно изгоняется установленным там мертвым равновесием. Двое могут погибнуть так же, как и один, если они надежно изолированы от всего остального. Я называю это моногамным заблуждением. Моя сестра Юдифь говорит, что рассталась с мужем потому, что когда она жила с ним, она чувствовала, что день за днем умирает. Конечно, Юдифь - неряха. Такой сенсорный побег не всегда естественно является желанным событием. Это может случиться с нами, хотим мы или нет. Если мы сами не залезем в ящик, нас туда все равно загонят. Именно это я имею в виду, когда говорю, что в конце концов энтропия настигнет нас. Не имеет значения, сколь мы живы, энергичны, жизнелюбивы. С течением времени импульсы ослабевают. Зрение, слух, осязание, обоняние - все уходит, и мы приходим к своему концу без зубов, без глаз, без вкуса - без всего. Без всего. Или можно сказать, что мы час от часу зреем и зреем, а затем гнием и гнием. Я предлагаю рассмотреть мой случай. Что раскрывает эта грустная история? Необъяснимое уменьшение некогда замечательной силы. Ослабление импульсов. Маленькая смерть еще при жизни. Разве я не жертва в войнах с энтропией? Разве я не превращаюсь на глазах в нечто статичное и молчаливое? Разве моя беда не очевидна? Кем я буду, когда прекращу быть собой? Я умираю жаркой смертью. Спонтанное разложение. Случайный поворот вероятности переделывает меня. И я превращаюсь в ничто. Я становлюсь пеплом и золой. Я буду ждать, пока меня не выметут веником. Очень красноречиво, Селиг. Получай А. Твоя работа понятна и сильна, и ты показываешь великолепную хватку в философском разборе. Ты один из лучших в классе. Тебе теперь лучше? 24 Это была безумная мысль, Китти, глупая фантазия. Ее не следовало бы осуществлять. На самом деле был лишь один мыслимый выход: это то, что я буду раздражать и утомлять тебя, и ты уйдешь от меня. Ну, вини Тома Никвиста. Это была его идея. Нет, вини меня. Я не должен был слушать его бредовые идеи. Вини меня. Вини меня. Аксиома: Грех против любви - пытаться переделать душу того, кого любишь, даже если думаешь, что будешь любить ее больше, когда превратишь в нечто другое. Никвист сказал: - Возможно, она тоже может читать мысли, и эта блокада - вопрос взаимовлияния, перехлеста ваших передач, который прерывает волны в одном направлении или в обоих. Поэтому-то ты не принимаешь ее передачи, и, вероятно, она не принимает твои. - Я очень сомневаюсь, - ответил я. Это было в августе 1963 года, через две или три недели после нашего знакомства. Мы еще не жили вместе, хотя пару раз и переспали. - У нее нет и следа телепатических способностей, - настаивал я. - Она совершенно нормальная. Это точно, Том. Она совершенно нормальная девушка. - Ты уверен? - сказал Никвист. Он с ней еще не познакомился. Он хотел этого, но я еще не устроил их встречи. Она даже не слышала о нем. - Если я и знаю о ней что-то, то только то, что она психически нормальна, здорова, уравновешенна, абсолютно нормальна. Следовательно, она не читает мысли. - Потому что читатели мыслей безумные, не здоровые и не уравновешенные. Как ты и я. Что и требовалось доказать, а? Что ты говоришь, парень? - Дар угнетает дух, - сказал я. - Он затемняет душу. - Может быть твою. Не мою. И он был прав. Телепатия ему не вредила. Возможно, у меня были бы те же проблемы, если бы я родился и без дара. Не могу же я относить все свои отклонения за счет необычной способности? И видит Бог, вокруг полно невротиков, которые никогда в жизни не читали мыслей. Силлогизм: Некоторые телепаты - не невротики. Некоторые невротики - не телепаты. Следовательно, телепатия и неврозы не обязательно связаны. Следствие: Вы можете казаться нормальным, как вишневый пирог и все же обладать силой. Я остался скептиком. Под давлением Никвиста согласился, что если бы у нее была сила, то вероятно как-нибудь проявила бы себя через какие-то бессознательные манеры, которые любой телепат легко распознает, а я этого на обнаружил. Хотя он предположил, что она могла быть скрытым телепатом, то есть имела дар, но неразвитый, неработающий, дремлющий в сердцевине мозга и служащий экраном. Он сказал, что это только гипотеза. Но это вводило меня в искушение: - Предположим, у нее есть скрытая сила. Ты думаешь, она могла бы пробудиться? - Почему бы нет? - спросил Никвист. Я хотел бы в это поверить. Я представлял, как она просыпается к полным приемным способностям, к возможности улавливать передачи так же четко, как Никвист и я. Какой мощной могла бы стать наша любовь! Полностью открытые друг для друга, свободные от малейших претензий и защиты, которые даже преданнейших любовников удерживают от полного слияния душ. Я уже попробовал нечто в этом роде близости с Томом Никвистом, но я, конечно, его не любил, он мне даже не очень нравился, но по пустой, казалось бы, иронии судьбы наши разумы имели столь интимный контакт. Но она? Если бы я только смог пробудить тебя, Китти! А почему нет? Я еще раз спросил Никвиста, думает ли он, что это возможно? "Попытайся и узнаешь, - ответил он. - Делай опыты. Возьмитесь за руки, сядьте рядом в темноте и попытайся послать ей энергию, чтобы проникнуть в нее. Стоит попытаться?" "Да, - сказал я, - конечно стоит". Ты казалась скрытой во многом, Китти: больше потенциальный, чем действительный человек. Тебя окружал ореол юности. Ты казалась намного моложе, чем на самом деле: если бы я не знал, что ты уже закончила колледж, я бы решил, что тебе лет 18-19. Ты не много читала из того, что не касалось твоей профессии - математика, компьютеры, технология, - и поскольку меня это не интересовало, я думал, что ты вообще ничего не читала. Ты не путешествовала, твой мир ограничивался Атлантикой и Миссисипи, а самой крупной поездкой было лето, проведенное в Иллинойсе. У тебя даже не было богатого сексуального опыта: трое мужчин, не так ли, в твои двадцать два, и только с одним из них - серьезный роман? Поэтому я видел в тебе сырье, ждущее рук скульптора. Я стал бы твоим Пигмалионом. В сентябре 1963 года ты переехала ко мне. Все равно ты проводила так много времени у меня, что согласилась с бессмысленностью разъездов туда-сюда. Я чувствовал себя женатым: на перекладине для занавески в ванной висели мокрые чулки, на полке - еще одна зубная щетка, длинные каштановые волосы в раковине. Твое тепло рядом каждую ночь. К моему животу прижимается твоя прохладная попка, янь и инь. Я давал тебе книги: поэзия, романы, эссе. Как усердно ты их поглощала! В автобусе, по дороге на работу ты читала Триллинга, в спокойные часы после ужина Конрада, а в воскресное утро, когда я выходил купить "Таймс", - Йейтса. Но тебя, казалось, ничего не трогало: у тебя отсутствовала природная склонность к литературе. Думаю, что ты испытывала затруднения, различая Лорда Джима и Лаки Джима, Малькольма Лоури и Малькольма Коули, Джеймса Джойса и Джойса Килмера. Твой великолепный ум, с такой легкостью управлявшийся с КОБОЛОМ и ФОРТРАНОМ, не мог расшифровать язык поэзии, и ты озадаченно поднимала взгляд от "Утраченной Земли", задавая наивные вопросы школьницы старших классов, которые на целые часы выводили меня из себя. Иногда я думал, что это - безнадежный случай. Хотя однажды, когда биржа была закрыта, ты привела меня в компьютерный центр, где ты работала. Я слушал твой рассказ об оборудовании и его работе и мне казалось, что ты говоришь на санскрите. Разные миры, разные умы. Хотя у меня не пропадала надежда построить мост. Я заранее обдумывал, в какие моменты можно обтекаемо намекнуть о своем интересе к экстрасенсорным феноменам. Это стало моим хобби, холодным бесстрастным изучением. Я говорил, что меня вдохновляет возможность добиться прямого контакта разум-разум между людьми. Я старался не выглядеть фанатиком и не выдать себя, я хранил в душе свое отчаяние. Для меня было проще притворяться объективным с тобой, чем с кем-либо другим, потому что я не мог читать тебя в подлиннике. И я должен был притворяться. Моя стратегия не позволяла правдивых признаний. Я не хотел пугать тебя, Китти, не хотел оттолкнуть, давая повод думать, что я урод, чудовище или лунатик, которым я вероятно тебе казался. Просто хобби. Хобби. Ты не могла заставить себя поверить в ЭСВ. Ты говорила, что все, что нельзя измерить вольтметром или записать на электроэнцефалограф, нереально. Я умолял быть терпимой. Такие вещи, как телепатические силы, существуют. Я знаю, что существуют. (Будь осторожен, Дэйв!) Я не мог ссылаться на электроэнцефалограмму - я в жизни не был рядом с ЭЭГ и не знаю, можно ли зарегистрировать мою силу. Я не позволял себе сломать твой скептицизм, призвав кого-то постороннего и проведя с ним сеанс чтения мыслей. Но я мог предложить другие аргументы. Взгляни на результаты Райна, на все эти серии верных угадываний по картам Зенера. Чем можно их объяснить, как не ЭСВ? А очевидность телекинеза, телепортации, ясновидения... Твой скепсис оставался. Ты холодно отвергала все данные, на которые я ссылался. Твоя убедительность была ясной и четкой. Когда ты была на родной территории научных методов, в твоем мозгу не оставалось ничего туманного. Ты говорила, что Райн получил свои результаты, испытывая гетерогенные группы и затем отбирал для дальнейших испытаний только тех субъектов, которым необычайно везло, а остальных отбрасывал. Он публиковал только те данные, что подтверждали его тезисы. Это не экстрасенсорная, а статистическая аномалия, что переворачивает все верные ответы. Кроме того экспериментатора можно обвинить в том, что он заранее верит в экстрасенсорное восприятие, что, несомненно, ведет к бессознательному нарушению процедуры. Я осторожно предложил проделать со мной некоторые опыты, позволив тебе самой выбрать устраивающую тебя процедуру. Ты сказала о'кей, главным образом, я думаю, потому, что мы могли делать это вместе и - в начале октября - мы уже сознательно искали области близости, но твое литературное образование становилось для нас обоих обузой. Мы договорились - как только я внушил тебе, что это твоя идея! - сконцентрироваться на передаче друг другу образов и мыслей. И в самом начале мы жестоко обманулись. Мы подобрали ряд картинок и попытались умственно передать их. В моем архиве и сейчас хранятся записи об этих опытах: Картинки, которые я видел (Твои догадки): 1. Гребная лодка (Дуб) 2. Ноготки в поле (Букет роз) 3. Кенгуру (Президент Кеннеди) 4. Девочки-двойняшки (Статуя) 5. Эмпайр Стейт билдинг (Пентагон) 6. Гора со снежной вершиной (неясно) 7. Профиль старика (Ножницы) 8. Бейсболист (Изогнутый нож) 9. Слон (Трактор) 10. Локомотив (Аэроплан) У тебя не было прямых попаданий. Но четыре из десяти могли считаться близкими ассоциациями: ноготки и розы, Эмпайр Стейт и Пентагон, слон и трактор, локомотив и аэроплан. (Цветы, здания, тяжеловозы, средства передвижения.) Достаточно, чтобы дать нам ложные надежды действительной передачи. Затем следовало: Твои картинки (Мои догадки): 1. Бабочка (Поезд) 2. Осьминог (Горы) 3. Тропический пляж (Пейзаж, яркий солнечный свет) 4. Негритенок (Автомобиль) 5. Карта Южной Америки (Виноградники) 6. Мост Джорджа Вашингтона (Памятник Вашингтону) 7. Ваза с яблоками и бананами (Биржевые котировки) 8. "Толедо" Эль Греко (Книжная полка) 9. Автострада в час пик (Пчелиный улей) 10. Компьютер IBM (Кэри Грант) У меня тоже нет прямых попаданий. Но все же три близких ассоциации: тропический пляж и солнечный пейзаж, мост Джорджа Вашингтона и памятник Вашингтону, автострада в час пик и пчелиный улей. Здесь объединяющим является солнечный свет, Джордж Вашингтон, интенсивное плотное движение. Мы сошлись, по крайней мере, в том, что это не совпадения, а близкие ассоциации. Могу подтвердить, что я все время тыкал в небо пальцем, больше гадая, чем принимая, и очень мало верил в качество наших ответов. Тем не менее это, вероятно, случайное совпадение в образах возбудило твое любопытство: ты начала говорить, "в этом что-то есть". И мы двинулись дальше. Мы меняли условия передачи мыслей. Мы пытались проделать это в абсолютной темноте, через комнату, затем при свете и держась за руки. Мы делали это, занимаясь любовью: я входил в тебя и, крепко сжав в объятиях, очень старался передать свои мысли тебе, а ты мне. Мы делали это, крепко выпив. Потом, когда постились. Мы делали это в бессоннице, заставляя себя не спать сутками в слепой надежде, что усталый мозг позволит мысленным импульсам преодолеть барьер, разделявший нас. Мы бы попробовали действие травки или кислоты, но в 63-м никто об этом не думал. Мы изобрели десяток других способов открыть телепатический контакт. Возможно, ты и сейчас вспоминаешь детали; смущение гонит их из моего разума. Мы осуществляли наш проект ночь за ночью больше месяца, пока твое вдохновение не ослабло, пройдя через серию фаз от скепсиса к холодному нейтральному интересу, от возбуждения и энтузиазма, к боязни неизбежного провала, чувству невозможности нашей цели, ведущему к усталости, скуке и раздражению. Я ничего не понимал: я думал, ты так же увлечена работой, как и я. Но это перестало быть опытом или игрой и стало навязчивой идеей, и в ноябре ты несколько раз просила прекратить. От этого чтения мыслей, говорила ты, у тебя жуткая мигрень. Но я не мог бросить, Китти. Я отвергал твои доводы и настаивал на продолжении. Меня так захватили опыты, что я безжалостно привлекал тебя к сотрудничеству, я тиранил тебя во имя любви, постоянно видя перед собой ту телепатическую Китти, которую бы я сделал. Примерно каждые десять дней некий обманчивый отблеск кажущегося контакта возбуждал мой идиотский оптимизм. Мы прорвемся, мы прикоснемся к разуму друг друга. Как я мог успокоиться, когда мы были так близки? Но мы никогда не были близки. В начале ноября Никвист давал один из своих обычных ужинов, который проводился в его любимом ресторане Чайна-тауна. Эти вечеринки всегда становились блестящими событиями; отвергнуть приглашение было бы абсурдом. Так я мог, наконец, показать тебя ему. Больше трех месяцев скрывал тебя от него, избегая конфронтации с какой-то непонятной трусливостью. Мы пришли поздно: ты всегда медленно собиралась. Вечеринка была в разгаре, человек пятнадцать-восемнадцать, многие из них - знаменитости, хотя не для тебя. Что ты знала о поэтах, композиторах, писателях? Я представил тебя Никвисту. Он улыбнулся, пробормотал ловкий комплимент и безразлично поцеловал тебя. Ты казалась смущенной, почти боялась его, его уверенности и гладкости. Через минуту он отвернулся, чтобы открыть дверь. Немного позже, когда мы подняли первый бокал, я поместил в своей голове мысль для него: - Ну? Что ты о ней думаешь? Но он был слишком занят другими гостями, чтобы уловить мой вопрос. Я был вынужден сам искать ответ в его голове. Я настроился, он взглянул на меня через комнату, поняв, что я делаю. Поверхностные слои маскировала хозяйская тривиальность; он одновременно предлагал напитки, направлял разговор, сигнализировал, чтобы из кухни приносили блюда, и пробегал список гостей, чтобы узнать, кто еще не прибыл. Но я легко пробился сквозь весь этот хлам и через какое-то мгновение обнаружил мысли о Китти. Я сразу же обрел знания, которые желал и которых страшился. Он мог тебя читать. Да. Для него ты была прозрачна, как и все. Только для меня ты была, по неведомым причинам, недоступна. Никвист сразу проник в тебя, оценил и сформировал свое суждение о тебе: он видел тебя неуклюжей, незрелой, наивной, но все же привлекательной и очаровательной. (Он действительно увидел тебя такой. Я не стараюсь, по личным причинам, заставить его казаться более критичным по отношению к тебе, чем он был в действительности. Ты была очень молодой и неискушенной, и он это увидел.) Я остолбенел от этого открытия. Во мне взыграла ревность. Я так долго старался достичь цели и ничего не получил, а он легко врезался в самые твои глубины, Китти! Я насторожился: Никвист и его недобрые игры. Была ли это еще одна? Мог ли он читать тебя? Как я мог быть уверен, что он не выдумал все? Он это уловил: - Ты мне не веришь? Конечно, я ее читаю. - Может да, а может нет. - Хочешь докажу? - Как? - Смотри. Не прерывая свою роль хозяина, он вошел в твой разум, а мой оставался в нем. И так, через него, я в первый и единственный раз заглянул в тебя, Китти, отраженную Томом Никвистом. О! Я хотел совсем иного. Я увидел себя твоими глазами через его разум. Физически я выглядел лучше, чем на самом деле, плечи шире, лицо худее, черты более правильные. Несомненно, ты ценила мое тело. Но эмоциональные ассоциации! Ты видела во мне сурового отца, хмурого директора школы, сварливого тирана. Читай это, читай то, улучшай свой разум, девочка! Учись как следует, чтобы быть достойной меня. О! О! А затаенная обида за наши опыты? Они для тебя хуже, чем просто бесполезные. Это памятник занудства, экскурсии в безумие, надоевшая каторга. Ночь за ночью подвергаться маниакальной слежке. Даже акты любви прерывались дурацкими вопросами о контакте разум-разум. Я казался тебе больным и чудовищно скучным, Китти! Чтобы насытиться таким откровением, достаточно было и мгновения, и я отступил, выбравшись из разума Никвиста. Ты испуганно взглянула на меня, словно подсознательно ощутила ментальную энергию, озарившую комнату, открывшую напоказ тайники твоей души. Ты моргнула, покраснела и отхлебнула большой глоток из своего стакана. Никвист сардонически ухмыльнулся. Я не мог посмотреть ему в глаза. Но даже тогда я сопротивлялся тому, что он мне показал. Не может ли оказаться, что при такой передаче лучи искажаются? Должен ли я доверять точности своего образа в его картинке? Не подделал ли он его, произведя некоторые исправления и искажения? Неужели я так следил за тобой, Китти, а может это его работа? Он мог превратить легкое раздражение в яростное отвращение. Я решил не поверить, что до такой степени наскучил тебе. Мы стремимся интерпретировать события наиболее приемлемым для себя образом. Но в будущем я хотел бы поступить с тобой иначе. Позже, когда все уже поужинали, я увидел, что ты оживленно болтаешь с Никвистом в дальнем углу комнаты. Ты была кокетливой и легкомысленной, как в первый день нашего знакомства в брокерской конторе. Мне показалось, что вы обсуждаете меня и отзываетесь обо мне не очень лестно. Я хотел уловить разговор через Никвиста, но при первой же робкой попытке, он взглянул на меня. - Убирайся из моей головы. Я повиновался. Я слышал твой смех, слишком громкий, прорывавшийся сквозь гул голосов. Я отошел поболтать с маленькой японкой-скульптором, чья плоская грудь несоблазнительно выглядывала из большого выреза черного платья. Она думала по-французски и была не прочь отправиться домой вместе со мной. Но я уехал с тобой, Китти, с тобой, угрюмо сидевшей рядом в пустом вагоне метро, и когда я спросил, о чем вы беседовали с Никвистом, ты ответила: - А, просто шутили. Повеселились немножко. Примерно через две недели, в ясный осенний день в Далласе был убит президент Кеннеди. Биржа закрылась в тот день рано, и Мартинсон закрыл контору, выгнав меня, озадаченного, на улицу. Я с трудом воспринимал реальность происшедших событий. "Кто-то стрелял в президента... Президент опасно ранен... Президент доставлен в Парклендский госпиталь... Президент принял последнее причастие... Президент умер". Я никогда особенно не интересовался политикой, но это событие повергло меня в отчаяние. Кеннеди был единственным кандидатом в президенты, за которого я голосовал, и его убили: история моей жизни - сплошная кровавая кривая. А теперь президентом должен стать Джонсон. Мог ли я это принять? Я цеплялся за зоны стабильности. Когда мне было лет десять, умер президент Рузвельт, который был президентом всю мою жизнь, я попробовал на язык незнакомое сочетание "Президент Трумэн" и сразу отверг его, сказав себе, что тоже буду звать его президентом Рузвельтом, потому что я привык, чтобы именно так и назывался президент. В тот ноябрьский день по дороге домой я со всех сторон улавливал эманацию страха. Люди выглядели настороженно, они шли выставив одно плечо вперед, готовые в любой момент побежать. Между раздвинутых занавесок в окнах высотных домов над молчавшими улицами выглядывали бледные женские лица. Водители машин озирались по сторонам, словно ожидая, что на Бродвей вот-вот ворвутся танки штурмовых частей. (В это время дня почему-то верилось, то покушение явилось лишь первым ударом путча.) Никто не высовывался на открытые места: все торопились к укрытиям. Что-то может случиться. С Риверсайд-драйв хлынут стаи волков. Обезумевшие патриоты учинят погром. Из своей квартиры - дверь заперта, окна закрыты - я пытался позвонить тебе в компьютерный центр: вдруг ты не слышала новостей, а может в такое трагическое время мне просто захотелось услышать твой голос. Телефон был занят и через двадцать минут я прекратил свои попытки. Затем, бесцельно слоняясь из спальни в гостиную и обратно, включив транзистор и крутя ручки настройки, я пытался поймать хоть одну станцию, которая сообщила бы в сводке новостей, что он все-таки жив. Заглянув в кухню, я обнаружил на столе твою записку, в которой ты написала, что уходишь, что не можешь больше оставаться со мной. Время на записке 10:30 утра, еще до покушения, в другой эпохе. Я ринулся в ванную и увидел, что все твои вещи исчезли. Когда меня покидают женщины, Китти, они уходят внезапно и украдкой, без предупреждения. К вечеру, когда освободилась линия я позвонил Никвисту. - Китти у тебя? - спросил я. - Да, - ответил он. - Минутку. И позвал тебя. Ты объяснила, что собираешься пожить с ним, пока не разберешься в себе. Нет, у тебя не было ко мне сильных чувств, никакой горечи. Я казался тебе бесчувственным, тогда как он - он инстинктивно, интуитивно ощутил твои эмоциональные желания - мог понять тебя, а я не сумел, Китти. Поэтому ты и ушла к нему жить в удобстве и любви. Ты попрощалась и поблагодарила за все, я пробормотал слова прощания и положил трубку. Ночью погода изменилась, и потемневшее небо и хо - пропустил все - крепившаяся вдова и присмиревшие дети, убийство Освальда, похоронная процессия. В субботу и воскресенье я спал допоздна, пил, прочел шесть книг, не запомнив ни слова. Я написал тебе бессвязное письмо, Китти, объяснявшее все: что я пытался переделать тебя и попытался объяснить зачем, подтвердил, что обладаю силой, и описал, как она влияет на мою жизнь; рассказал о Никвисте, предупреждая тебя, что он обладает такой же силой и что он может читать тебя. У тебя не будет от него секретов. Я просил тебя не принимать его за настоящего человека, говорил, что он просто машина, запрограммированная на максимальную самореализацию, что сила сделала его холодным и жестким, тогда как меня она сделала слабым и нервным. Я настаивал на убеждении, что он такой же больной, как и я, - человек не способный дать любовь, а способный только использовать других. Я сказал, что, если ты станешь уязвимой, он причинит тебе боль. Ты не ответила. С тех пор я никогда не слышал о тебе, не видел тебя, и никогда не слышал и о нем. Тринадцать лет. Я не представляю, что с вами стало. Вероятно, никогда и не узнаю. Но послушай. Послушай. Я любил тебя, неуклюже, по-своему. Я и сейчас люблю тебя. А ты навсегда утеряна для меня. 25 Он просыпается в блеклой, мрачной больничной палате. Все тело затекло и онемело. Он очевидно в больнице св.Луки. Нижняя губа опухла, левый глаз едва можно приоткрыть, нос издает незнакомый свистящий звук при каждом вдохе. Его принесли сюда на носилках, после того как с ним расправились баскетболисты. Он провел в больнице относительно мало времени. Интересно, запачкалась ли в крови его одежда? Когда ему удается посмотреть вниз - его странно отвердевшая шея не хочет слушаться, - он видит только унылую белизну больничного халата. При каждом вдохе ему кажется, что перемещаются концы сломанных ребер, скользнув рукой под халат, он касается своей голой груди и понимает, что она не забинтована. Он не знает хорошо это или плохо. С большой осторожностью он садится. Он поражен. Палата забита до отказа, очень шумно, койки почти вплотную придвинуты одна к другой. В кроватях есть занавески, но они не опущены. Большинство пациентов - черные, многие из них в тяжелом состоянии, - окружены различным оборудованием. Изрезаны ножами? Изувечены ветровыми стеклами? Друзья и родственники толкутся возле каждой кровати, жестикулируют, спорят, соболезнуют, - нормальным тоном считается крик. Бесстрастные сиделки ходят по палате, выказывая к пациентам не больше внимания, чем музейные сторожа к мумиям в витринах. Никто не обращал на Селига внимания, кроме Селига, который коснулся щек кончиками пальцев. Без зеркала трудно было определить, насколько пострадало лицо, но кажется порядочно. Левая ключица болела. Правое колено дергалось и вертелось, словно он, падая, вывихнул его. Хотя он чувствовал боль не так сильно, как можно было предположить. Возможно ему дали обезболивающее. В голове туман. Он принимает мысленные импульсы от соседей по палате, но все искажено до неузнаваемости: он улавливает ауру, но в бессловесном выражении. Желая как-то определиться, он трижды окликает проходящих мимо сиделок, узнавая время, поскольку его наручные часы исчезли. Они проходят, откровенно игнорируя его. Наконец над ним склоняется тучная улыбающаяся негритянка в розовом платье с оборками и говорит: - Без четверти четыре, милый. Утра? Дня? Вероятно дня, решает он. Через проход от него две медсестры начинают устанавливать что-то вроде системы питания с пластиковой трубочкой, ведущей к огромному негру, лежащему без сознания. Желудок Селига не посылает ему сигналов, что он голоден. От химического запаха больничного воздуха его тошнит; он глотает слюну. Покормят ли его вечером? Сколько его здесь продержат? Кто платит? Следует ли известить Юдифь? Насколько сильно он пострадал? В палату входит полукровок - низенький смуглый парень, довольно хорошо сложенный, похоже пакистанец. Он движется размеренными шагами. Из нагрудного кармана торчит измятый и грязный носовой платок, чуть портя эффект, производимый узкой белоснежной униформой. Он подходит прямо к Селигу. - Рентген не показал переломов, - без вступления говорит он твердым голосом. - Следовательно ваши повреждения - только незначительные ссадины, ушибы, царапины и небольшое сотрясение мозга. Мы готовы вас выписать. Вставайте, пожалуйста. - Подождите, - слабым голосом произнес Селиг. - Я только что пришел в себя. Я не знаю, что было. Кто меня сюда доставил? Сколько я был без сознания? Что... - Я этого не знаю. Вас выписали, а больнице нужна эта койка. Пожалуйста. Сейчас же поднимайтесь. У меня много работы. - Сотрясение мозга? Разве мне не нужно провести здесь хотя бы ночь, если у меня сотрясение? Или я уже провел здесь ночь? Какой сегодня день? - Вы доставлены сегодня около полудня, - сказал доктор, начиная нервничать. - Вас поместили в палату неотложной помощи и обследовали. Вы упали с лестницы библиотеки. Снова команда встать, на сей раз без слов, только царственным взглядом и указующим перстом. Селиг пробует мозг врача; он доступен, но там ничего не разобрать, кроме нетерпения и возмущения. Селиг с трудом слезает с кровати. Тело словно связано проволокой. Кости скрежещут. Снова возникает ощущение острых концов сломанных ребер в грудной клетке. Может рентген ошибся? Он хочет спросить. Увы, слишком поздно. Врач, закончив с ним, повернулся к другой койке. Ему приносят одежду. Он задергивает занавеску у кровати и одевается. Да, как он и боялся, на рубашке остались пятна крови, и на брюках. Непорядок. Он проверяет содержимое карманов. Все на месте: бумажник, часы, расческа. Что теперь? Уйти? Подписывать ничего не надо? Селиг неуверенно направляется к двери, беспрепятственно выходит в коридор. И тут перед ним появляется врач и, указывая на другую комнату через холл, говорит: - Подождите там, сейчас придет человек из службы безопасности. Из службы безопасности? Что такое? Как он и опасался, прежде чем вырваться из лап больницы, нужно было подписать бумаги. Как только он заканчивает с ними, в комнату входит полный человек лет шестидесяти с серым лицом, одетый в униформу службы безопасности кампуса. Слегка отдышавшись, он спрашивает: - Вы - Селиг? Он знает, что это так. - Вас хочет видеть декан. Сможете идти сами или взять кресло-каталку? - Я пойду, - отвечает Селиг. Они вместе выходят из госпиталя и идут по Амстердам авеню к воротам кампуса на 115-й улице. Человек из безопасности все время идет рядом. Вскоре Селиг уже ждет около офиса декана Колумбийского университета. Человек ждет вместе с ним, скучая. Селиг начинает чувствовать, что он почти под арестом. Почему? Странная мысль. Чего ему бояться декана? Он пробует скучный мозг охранника, но не находит ничего, кроме дрейфующих слоистых туманных масс. Интересно, кто сейчас декан? Он хорошо помнит деканов своего времени: Лоуренс Чемберлен с галстуком-бабочкой и теплой улыбкой был деканом Колледжа, а декан Мак-Найт, Николае Май-Д.Мак-Найт, энтузиаст братства с официальными манерами девятнадцатого века, был деканом по работе со студентами. Но прошло двадцать лет. После Чемберлена и Мак-Найта могло смениться несколько человек, но он ничего о них не знает: он был не из тех, кто читает новости о назначениях. Раздается голос: - Декан Кушин сейчас примет вас. - Входите, - сказал охранник. Кушин? Отличное имя для декана. Кто он? Селиг проходит внутрь, стесняясь своих синяков и царапин, прихрамывая от боли в колене. Лицом к нему, за сверкающим, незахламленным столом, сидит широкоплечий, гладко выбритый, молодо выглядящий человек, одетый в консервативный темный костюм. Сначала Селиг подумал о том, как меняются времена: он всегда смотрел на декана, как на возвышенный символ власти, обязательно пожилого, или, по крайней мере, средних лет, но вот перед ним декан колледжа примерно его возраста. Затем он понимает, что этот декан не просто анонимный временщик, а его однокурсник, Тед Кушин 56-года, известная тогда личность в колледже, президент класса, футбольная звезда и отличник, которого Селиг знал хотя бы относительно. Селига всегда удивляют напоминания, что он уже не молод, что дожил до времени, когда руководит его поколение. - Тед? - выдыхает он. - Ты что декан, Тед? Господи, вот уж никогда бы не подумал. Когда... - Садись, Дэйв, - Кушин говорит вежливо, но без малейших признаков дружелюбия. - Ты сильно пострадал? - В больнице сказали, что ничего не сломано. Хотя я чувствую себя совсем разбитым. Усевшись в кресло, он показывает пятна крови на одежде, синяки на лице. Даже говорить трудно - челюсть тоже пострадала. - Ах, Тед, сколько лет, сколько зим! Последний раз я, должно быть, видел тебя лет двадцать назад. Ты вспомнил мое имя или узнал из документов в бумажнике? - Мы заплатим за больничную койку, - Кушин, кажется, не слышит слов Селига. - Если потребуются еще расходы на лечение, мы возьмем их на себя. Можно составить и письменный договор. - Достаточно и устного. А если ты беспокоишься, что я буду выжимать деньги или подавать иск о возмещении убытков, - заявляю: я этого делать не буду. Мальчишки есть мальчишки, они позволяют себе порезвиться, но... - Да нас не волнует то, что ты будешь выжимать из нас деньги, Дэйв, - спокойно заметил Кушин. - Вопрос в том, собираемся ли мы выжимать их из тебя. - Из меня? За что? За то, что меня помяли твои баскетболисты? За то, что они повредили о мое лицо свои драгоценные ручки? - Он выдавил улыбку боли. Лицо Кушина осталось хмурым. На минуту устанавливается тишина. Селиг пытается понять шутку Кушина. Не обнаружив в ней рационального зерна, он решает перейти к пробе. Но ударяется о стену. Он внезапно слабеет и боится, что не сможет прорваться. - Не понимаю, о чем ты, - произносит он наконец. - Выжимать деньги из меня за что? - Вот за это, Дэйв. И тут Селиг впервые заметил на столе декана пачку отпечатанных на машинке листков. Кушин подвинул их к нему: - Узнаешь? Вот, посмотри. Селиг просматривает бумаги. Это курсовые работы, все - его производства. "Одиссей как символ общества", "Романы Кафки", "Трагедии Эсхила и Аристотеля", "Смирение и принятие философии Монтеня". "Виргилий как наставник Данте". На некоторых стояли оценки: А-, Б+, А-. Оценки А и комментарии на полях в основном хвалебные. Некоторые были не тронуты, но смазаны и стерты. - Я их принес, когда встречался с Лумумбой. Селиг аккуратно складывает работы стопочкой и подвигает их к Кушину. - Ладно, - соглашается он. - Ты меня поймал. - Ты писал это? - Да. - За деньги? - Да. - Грустно, Дэйв. Ужасно грустно. - Мне нужно зарабатывать на жизнь. - Сколько тебе платили? - Три-четыре доллара за страницу. Кушин качает головой: - А ты молодец, даю слово. Здесь еще восемь или десять человек занимаются тем же, но ты безусловно лучший. - Спасибо. - Но все же, один из твоих заказчиков остался недоволен. Мы спросили Лумумбу, за что он тебя избил. Он сказал, что нанял тебя написать для него курсовую работу, а ты плохо ее сделал, высмеял его и отказался вернуть деньги. Хорошо, мы с ним сами разберемся, но надо ведь разобраться и с тобой. Мы долго пытались тебя найти, Дэйв. - Правда? - В течение последних двух семестров мы распространили ксероксы твоих работ, предупреждая людей быть начеку и засечь твою пишущую машинку и твой стиль. Хорошего сотрудничества не получилось. Многие из преподавателей, казалось, не обращали внимания, получают они поддельные курсовые или нет. Но мы старались, Дэйв. Мы очень старались. - Кушин наклоняется вперед. Ужасно серьезные глаза ищут взгляд Селига, но тот смотрит в сторону. Он не может вынести тепло этих глаз. - Несколько недель назад мы начали закругляться, - продолжал Кушин. - Мы обнаружили пару твоих клиентов и припугнули их исключением. Они сообщили твое имя, но не знали, где ты живешь, и мы не могли тебя разыскать. Поэтому и ждали. Мы знали, ты снова объявишься принести работы и взять заказы. И вот мы получили рапорт о происшествии на ступеньках библиотеки, где баскетболисты кого-то избили, а затем обнаружили тебя с кипой не отданных бумаг, зажатых в руке, вот и все. Ты вышел из дела, Дэйв. - Мне следует пригласить адвоката, - сказал Селиг. - Мне не следует признавать ничего больше. Мне бы следовало все отрицать, когда вы показали мне эти бумаги. - Тебе нет нужды так подходить к своим правам. - Может понадобиться, когда вы передадите мое дело в суд, Тед. - Нет, - отрицает Кушин. - Мы не собираемся тебя наказывать, если снова не поймаем на том же. Нет никакого интереса сажать тебя за решетку, и в любом случае я не уверен, что ты совершил этим какое-то преступное деяние. На самом деле мы хотим помочь тебе. Ты болен, Дэйв. Для человека твоего интеллекта, твоего потенциала, упасть так низко, закончить курсовыми для студентов - грустно, Дэйв, ужасно грустно. Мы здесь обсудили твой случай, декан Беллини, декан Томпкинс и я, и составили для тебя план реабилитации. Можно найти тебе работу в кампусе, может быть в качестве ассистента-исследователя. Кандидатам в доктора всегда нужны ассистенты, а зарплату можно взять из нашего фонда, не слишком высокую, но уж, по крайней мере, не меньше, чем ты зарабатываешь, делая эти работы. А еще мы бы приняли тебя в службу психологической консультации. Все это еще не определено, но я не понимаю твоего равнодушия, Дэйв. Сам я должен сказать, что меня смущает, что человек, закончивший колледж вместе со мной, попал в такую неприятную историю. В духе верности своему классу я хочу сделать все возможное, чтобы помочь тебе собраться и начать выполнять обещание, которое ты давал, когда... Кушин болтает и болтает, излагая и приукрашивая темы, предлагая жалость без порицания, обещая помощь своему страдающему сокурснику. Селиг, слушая невнимательно, обнаруживает, что разум Кушина начинает ему открываться. Стена, ранее разделявшая их сознания - возможно результат страха и усталости Селига, - начала растворяться, и теперь Селиг может различить общий образ мозга Кушина. Энергичный, сильный, способный, но вместе с тем традиционный и ограниченный - уравновешенный республиканский разум, прозаический разум Лиги Плюща. Главное там не участие к Селигу, а больше самодовольное удовлетворение собой: самый яркий свет излучало сознание его счастливой жизни, окруженное другими уровнями: привязанной к нему женой-блондинкой, тремя красивыми детьми, мохнатым псом, новеньким блестящим "Линкольн Континенталь". Продвинувшись немного глубже, Селиг видит, что показное участие Кушина к нему обманчиво. За серьезными глазами и искренней, сердечной улыбкой симпатии лежит яростное презрение. Кушин его презирает. Кушин думает, что он продажный, бесполезный, недостойный, позор для человечества в целом и для выпускника 56-го Колумбийского колледжа в частности. Кушин находит, что он как физически, так и морально отвратителен - немытый, грязный, возможно даже сифилитик. Кушин подозревает, что он гомосексуалист. Для Кушина непостижимо, почему некто, имеющий преимущество Колумбийского образования, позволил себе деградировать. Селиг избегает отвращения Кушина. "Неужели я такой подонок, - думает он, - такой мусор?" Он все глубже и сильнее цепляется за мозг Кушина. Его перестает волновать презрение к нему Кушина. Селиг погружается в абстрактную модель, в которой не узнает более себя. Что знает Кушин? Может ли он проникнуть в чужой мозг? Может ли почувствовать восторг настоящего контакта с человеком? А в этом есть восторг. Он словно Бог оседлал мозг Кушина, проникая мимо внешней защиты, мимо мелочной спеси и снобизма, мимо самодовольства в реальность абсолютных ценностей, в царство подлинного Я. Контакт! Восторг! Тот уравновешенный Кушин - внешняя шелуха. Вот Кушин, которого не знает даже Кушин, но знает Селиг. Селиг уже много лет не был столь счастлив. Его душу заливает золотой и безмятежный свет. Его охватывает невероятное веселье. Сквозь туманные рощи он рвется к рассвету, чувствуя, как по ногам нежно хлещут влажные зеленые папоротники. Солнечный свет пронизывает верхушки деревьев, и капельки росы сверкают холодным внутренним огнем. Проснулись птицы. Их песня нежна и сладка - отдаленное щебетание, сонное и мягкое. Он мчится по лесу и он не одинок, потому что рука сжимает его руку, он знает, что никогда не был одинок и никогда не будет. Под босыми ногами влажная, пористая лесная земля. Он бежит, бежит. Невидимый хор берет гармоничную ноту и держит ее, держит, держит, превращая в великолепное крещендо до тех пор, пока он не вырывается из рощи на залитый солнцем луг. Этот звук наполняет все пространство, повторяясь в магической полноте. Он бросается на землю лицом вниз, обнимая землю, корчась на ароматном травяном ковре, раскинув руки по кривизне планеты и ощущая внутреннее содрогание мира. Это восторг! Это контакт! Его разум окружают другие разумы. В каком бы направлении он ни двигался, он чувствует их присутствие, они приветствуют его, поддерживают, стремятся к нему. Иди, говорят они, присоединяйся к нам, будь одним из нас, брось эти лохмотья своего Я, пусть сгинет все, что отделяет тебя от нас. Да, отвечает Селиг. Да, я утверждаю восторг жизни. Я утверждаю радость контакта. Я даю себя вам. Они касаются его. Он касается их. Он знает, что для этого он и получил свой дар, свое благословение, свою силу. Для этой минуты утверждения и исполнения. Присоединяйся к нам. Да! Птицы! Невидимый хор! Роса! Луг! Солнце! Он смеется, встает и начинает танец восторга. Он откидывает голову, чтобы запеть, он, который в жизни не пел. И звуки, издаваемые им, богатые, полные и чистые, достигают центра поля. Да! О, единение, прикосновение, единство! Он больше не Дэвид Селиг! Он - их часть, а они - часть его и в этом радостном смешении он теряет свое Я, он отбрасывает все усталое, изношенное и испортившееся, он отбрасывает свои страхи и неуверенность, он отбрасывает все, что многие годы отделяло его от самого себя. Он прорывается. Он всецело открыт обрушившимся на него мощным сигналам Вселенной. Он принимает. Передает. Поглощает. Излучает. Да. Да. Да. Он знает, что этот восторг продлится вечно. Но в тот самый момент, когда он получает это, он чувствует, как это ускользает от него. Радостные звуки хора затихают. Солнце падает за горизонт. Дальнее море, отступая, обнажает берег. Он пытается удержать радость, но чем сильнее он борется, тем больше теряет. Удержать отлив? Как? Отложить наступление ночи? Как? Как? Теперь пение птиц совсем ослабло. Воздух стал холодным. Все уходит от него. Он один стоит в сгущающейся темноте, вспоминая восторг, оживляя его, ибо он уже ушел и должен быть вызван усилием воли. Ушел, да. Внезапно все стихает. Он слышит последний звук - далекий струнный инструмент, возможно, виолончель, пиццикато, красивый грустный звук. Дзинь. Неверный аккорд. Дзинь. Лопнувшая струна. Дзинь. Расстроенная лира. Дзинь. Дзинь. Дзинь. И ничего больше. Его окутывает тишина. Тишина, которая отдается во впадинах его черепа, тишина, следующая за оглушительными струнами виолончели, тишина, приходящая со смертью музыки. Он ничего не слышит. Ничего не чувствует. Он одинок. Одинок. Он одинок. - Как тихо, - бормочет он, - как одиноко. Как... здесь... одиноко. - Селиг? - зовет далекий голос. - Что с тобой, Селиг? - Все в порядке, - отвечает Селиг. Он пытается встать, но не на что опереться. Он проваливается сквозь стол Кушина, сквозь пол офиса, падает сквозь саму планету, ища и не находя надежной опоры. - Так спокойно. Тишина, Тед. Тишина! Сильные руки хватают его. Он сознает, что над ним хлопочут какие-то люди. Кто-то зовет доктора. Селиг качает головой, протестует. С ним ничего не случилось, совсем ничего, только тишина, звенящая в голове, только тишина, только тишина. 26 Сейчас зима. Небо и мостовые превратились в одинаковую, неразличимую серость. Скоро выпадет снег. По какой-то причине уже три или четыре дня не вывозят мусор и перед каждым домом высятся раздувшиеся пластиковые мешки с отходами, хотя в холодном воздухе нет запаха гниющих отбросов. При такой температуре не живут даже запахи: холод изгоняет каждый след, каждый знак существования всего органического. Сейчас царит бетон. Правит тишина. Из проездов выглядывают неподвижно застывшие, словно памятники себе, черные и серые кошки. Быстро шагая по тихим улицам от станции метро к дому Юдифь, я отвожу глаза от прохожих, которые попадаются на пути. Я робею и стесняюсь их, словно ветеран войны, только что выписанный из реабилитационного центра и еще смущающийся своих увечий. Естественно, я не могу сказать, что они думают, теперь их умы для меня закрыты, и они проходят мимо, словно закованные в ледяную непроницаемую броню. По иронии судьбы, есть ощущение, что они все имеют доступ ко мне. Они могут заглянуть в меня и увидеть, кем я стал. Вот Дэвид Селиг, должно быть, думают они. Как он небрежен! Он плохо охранял свой дар! Он все перепутал и позволил ему ускользнуть, лопух! Я виноват, что так разочаровал их. Хотя мое чувство вины и не было таким сильным, как могло бы быть. На каком-то отдаленном уровне я вообще не убивался. Таков я есть, говорю я себе. Таким я теперь буду. Если вам не нравится, ну и черт с вами. Попытайтесь принять меня. Не можете, просто не обращайте внимания. "Как самое правдивое общество всегда приближается к одиночеству, так самая великолепная речь в конце концов падает в тишину. Тишина слышна всем, всегда и везде". Так сказал Торо в 1849 году в "Неделе на "Конкорде" и реках". Конечно, Торо неудачник с очень серьезными невротическими проблемами. В молодости, только что закончив колледж, он влюбился в девушку по имени Эллен Севолл, но она его отвергла, и он никогда не женился. Интересно, было ли у него с кем-нибудь это? Вероятно, нет. Я не могу себе представить трахающегося Торо, а вы? О, может он и не умер девственником, но, держу пари, его половая жизнь была паршивой. Возможно он даже не мастурбировал. Разве можно представить его сидящим на берегу пруда и делающим это? Не могу. Бедняга Торо. Тишина слышна, Генри. Недалеко от дома Юдифь я представляю, что встречаю на улице Тони. Мне кажется я вижу высокую фигуру, идущую ко мне от Риверсайд-драйв, завернутую в объемное оранжевое пальто. Когда расстояние сокращается до полуквартала я ее узнаю. Я не взволнован, не обрадован этой неожиданной встречей; я вполне спокоен, почти неподвижен. В другое время я, наверное, перешел бы улицу, чтобы не расстраиваться понапрасну, но не теперь: я холодно приближаюсь к ней, улыбаюсь, приветственно поднимаю руку. - Тони? - говорю я. - Ты меня не узнаешь? Она изучающе смотрит, хмурится, кажется на мгновение озадаченной. Но лишь мгновение. - Дэвид. Здравствуй. Ее лицо еще удлинилось, скулы кажутся выше и острее. В волосах поблескивают седые пряди. В дни нашего знакомства в ее прическе был один седой локон, что было необычно, теперь седина распространилась повсюду. Ну что ж, ей уже далеко за тридцать. Не девочка. Сейчас ей столько, сколько было мне, когда я встретил ее. Но в общем она совсем не изменилась, только немого повзрослела. Она все так же красива. Мои желания далеко. Вся страсть прошла, Селиг. Вся страсть прошла. Она тоже совершенно свободна от волнений. Я помню нашу последнюю встречу, выражение боли на ее лице, кучу окурков от сигарет. Теперь ее лицо вполне дружелюбно. Мы оба прошли сквозь испытания бури. - Отлично выглядишь, - говорю я. - Сколько уже, лет восемь, девять? Я знаю ответ, просто проверяю ее. Она проходит тест, говоря: - Лето 68-го. Я чувствую облегчение от того, что она не забыла. Значит, я остался главой в ее биографии. - Как поживаешь, Дэвид? - Неплохо. - Пустая фраза. - Чем ты сейчас занимаешься? - Я работаю в "Рэндом Хаус". А ты? - Нештатный сотрудник, - отвечаю я. - Здесь и там. Замужем ли она? Руки в перчатках скрывают сведения. Спросить я не рискую. Попробовать не могу. Я выдавливаю улыбку и переминаюсь с ноги на ногу. Внезапно наступившая тишина, кажется, разлучает нас. Неужели мы так быстро исчерпали все темы? И нет никаких зон контакта, кроме тех, закрытых, переполненных болью? Она произносит наконец: - Ты изменился. - Я стал старше. Устал. Полысел. - Не то. Ты изменился где-то внутри. - Думаю да. - Раньше я чувствовала себя при тебе неудобно. Меня словно подталкивало. А теперь нет. - Ты имеешь в виду после того путешествия? - И до и после. - Тебе всегда было со мной неудобно? - Всегда. Я никогда не знала почему. Даже когда мы были действительно близки, я чувствовала - не знаю почему - неуравновешенность, немного больной. А сейчас это прошло. Совсем прошло. Интересно почему? - Время - лучший лекарь, - говорю я. Мудрость оракула. - Возможно, ты прав. Боже, какая холодина! Как думаешь, снег будет? - Да, должен скоро быть. - Ненавижу холод. Она съежилась в своем пальто. Я не знал ее в холодную погоду. Весна и лето, а потом прощай, убирайся, прощай, прощай. Странно, но сейчас я почти ничего к ней не испытываю. Если бы она пригласила меня к себе, я возможно отказался бы. Я иду к сестре. Конечно, сейчас она только фантазия и я не воспринимаю ее ауру. Она не передает, скорее всего, я не принимаю. Она - лишь памятник себе, словно коты в проездах. Может, я не способен теперь чувствовать, потому что неспособен получать сигналы? Она говорит: - Приятно было встретить тебя, Дэвид. Давай как-нибудь соберемся, посидим? - Несомненно. Выпьем, поболтаем о прошлом. - С удовольствием. - Я тоже. С огромным. - Береги себя, Дэвид. - И ты, Тони. Мы улыбаемся. Я шутливо салютую ей на прощание. Мы расходимся - я иду своим путем, она спешит по ветреной улице к Бродвею. От этой встречи мне становится теплее. Между нами все прохладно, без эмоций, но дружественно. На самом деле, все мертво. Все страсти проходят. Приятно было встретить тебя, Дэвид. Давай как-нибудь соберемся, посидим? Уже дойдя до угла, я понимаю, что забыл спросить ее номер телефона. Тони? Тони? Но ее уже не видно. Словно никогда и не было. "Каждый звук закончится в тишине, но тишина никогда не умирает". Это написал Сэмюель Миллер Хейгман в 1876 году в стихотворении "Тишина". Вы когда-нибудь слышали о Сэмюеле Миллере Хейгмане? Я нет. Ты был мудрым старым котом, Сэм, кем бы ты ни был. Однажды летом, когда мне было лет восемь или девять - еще до того, как родители удочерили Юдифь, - я на несколько недель отправился с родителями на курорт в Кэтскиллз. Там был дневной лагерь для малышей, где нас учили плавать, играть в теннис, софтбол, разным ремеслам, давая родителям отдых для творческой выпивки. В один из дней в этом лагере проводились матчи по боксу. Прежде я никогда не надевал боксерских перчаток и в своем свободном детстве оказался неумелым бойцом, поэтому не проявлял энтузиазма. Я с большой тревогой следил за первыми пятью боями. Все эти удары! Все эти разбитые в кровь носы! И вот наступил мой черед. Моим противником оказался мальчишка по имени Джимми, который хоть и был всего на несколько месяцев старше меня, но был выше, тяжелее и более физически крепкий. Я думаю нас свели специально, в надежде, что Джимми побьет меня: я не был любимчиком. Я затрясся еще до того, как на меня надели перчатки. Я услышал возглас: "Первый раунд!" Мы стали сходиться. Я отчетливо слышал, что Джимми думает ударить меня в подбородок и, когда его перчатка устремилась к моему лицу, я нырнул и ударил его в живот. Он рассвирепел. Теперь он решил ударить меня в голову, но я это знал и, уклонившись, ударил его в шею рядом с кадыком. Он, чуть не плача, отвернулся. Через мгновение он продолжил атаку, но я все знал наперед и ему не удалось даже тронуть меня. Впервые в жизни я был жесток, агрессивен. Когда я его побил, я взглянул за импровизированный ринг и увидел своего отца, исполненного гордости, и рядом с ним отца Джимми, сердитого и озадаченного. Конец первого раунда. Я обливался потом и улыбался. Второй раунд: Джимми рвется вперед, готовый разорвать меня на куски. Дико, безумно пританцовывая, все еще стремится к моей голове. Мне удалось уберечь голову и, зайдя сбоку, снова поразить его живот и очень сильно. Когда он сгибается от боли, я бью его по носу и, закричав, он падает. Рефери очень быстро считает до десяти и поднимает мою руку. - Эй, Джо Луис! - вопит мой отец. - Вилли Пеп! Рефери подталкивает меня к Джимми, я помогаю ему подняться и жму его руку. Когда он уже стоит на ногах, я отчетливо вижу, что он решил ударить меня головой по зубам, и, притворившись, что не обращаю внимания, я спокойно делаю шаг в сторону и тычу в него кулаком пониже спины. Он потрясен. - Дэвид жульничает! - жалуется он. - Дэвид жульничает! Как меня все ненавидели за ум! За то, что они принимали за ум. Мое умение с легкостью угадывать, что произойдет. Ну, теперь такой проблемы больше не было бы. Меня бы все любили. Любя меня, они бы оставили от меня мокрое место. Юдифь открывает дверь. На ней старый серый свитер и голубые штаны с дыркой на колене. Она протягивает ко мне руки и я нежно обнимаю ее, тесно прижав к себе, наверное, на полминуты. Изнутри слышится музыка: "Идиллия Зигфрида". Нежная, ласковая, приятная музыка. - Снег уже идет? - спрашивает она. - Нет еще. Серо и холодно, вот и все. - Я приготовлю тебе выпить. Иди в гостиную. Я стою у окна. Показались редкие снежинки. Появляется мой племянник и с расстояния футов в тридцать изучающе смотрит на меня. К моему изумлению он улыбается и тепло произносит: - Привет, дядя Дэвид! Его наверное подготовила Юдифь. "Будь паинькой с дядей Дэвидом, - должно быть, сказала она. - Он плохо себя чувствует, у него было много проблем". И вот малыш старается быть хорошим. Не помню, чтобы он мне когда-то улыбался. Он даже в колыбели не гулил и не пускал пузыри при мне. "Привет, дядя Дэвид". Ладно, малыш. Я могу это оценить. - Здравствуй, Поли. Как дела? - Отлично, - отвечает он. На этом его великодушие исчерпано, он не осведомился о состоянии моего здоровья в ответ, взял одну из игрушек и начал играть. Хотя его большие темные блестящие глаза каждые несколько минут смотрят на меня, во взгляде нет больше враждебности. Вагнер заканчивается. Я копаюсь в пластинках, выбираю одну, ставлю на проигрыватель. Шенберг. Мелодия бурной боли сменяется спокойствием и смирением. Снова тема принятия. Прекрасно. Прекрасно. Звучащие струны обнимают меня. Богатые, щедрые аккорды. Появляется Юдифь со стаканом рома для меня. Себе она приготовила что-то легкое: шерри или мартини. Она выглядит немого изможденной, но очень дружелюбной, очень открыта. - Твое здоровье, - говорит она. - Твое здоровье. - Хорошая музыка. Многие не верят, что Шенберг мог быть чувственным и нежным. Конечно, это очень ранний Шенберг. - Да, - повторяю я. - С возрастом романтические соки иссякают, да? Чем ты занималась в последнее время, Джуд? - Ничего особенного. Все то же. - Как Карл? - Я с ним больше не встречаюсь. - О! - Я тебе не говорила? - Нет. Я впервые об этому слышу. - Я еще не привыкла рассказывать тебе все, Дэйв. - Нужно привыкать. Ты и Карл... - Он очень настаивал на том, чтобы мы поженились. Я говорила, что это слишком быстро, я его недостаточно хорошо знаю, боюсь снова упорядочивать мою жизнь. Он обиделся. Начал читать мне лекции об отступлении, о саморазрушении, много всякого. Я посмотрела на него и увидела этакого папу. Понимаешь, большой, напыщенный и суровый, не любовник, а ментор, профессор - и я этого не захотела. Я подумала, а что с ним станет еще через десять-двенадцать лет. Ему будет за шестьдесят, а я еще останусь молодой. И я поняла, что у нас нет будущего. Я как можно мягче сказала это ему, и он уже дней десять не звонит. Думаю, и не позвонит. - Жаль. - Совсем нет, Дэйв. Я уверена, что поступила разумно. Карл оказался для меня полезным, но это ненадолго. Это был период. Очень здоровый период. Но дело в том, что период не может продолжаться, когда ты понял, что он уже закончился. - Да, - подтвердил я. - Конечно. - Еще рома? - Попозже. - А как ты? - спросила она. - Расскажи о себе. Как ты теперь обходишься, когда... теперь, когда... - Когда перестал быть суперменом? - Да, - согласилась она. - Твоя сила правда ушла? - Правда. Совсем ушла. Без сомнения. - И что, Дэйв? Как ты себя теперь чувствуешь? Справедливость. Вы много слышите о справедливости, справедливости Господней? Он смотрит на праведников. Справедливость? Где справедливость? Да где и сам Бог? Он что умер или в отпуске или просто рассеянный? Посмотрите на Его справедливость. Он посылает на Пакистан наводнение. Умирают миллионы людей - и неверные и невинные. Справедливость? Возможно. Возможно, предполагаемые невинные жертвы были вовсе не так невинны. Монахиня заражается в лепрозории проказой и ее губы за ночь отваливаются. Справедливость. Собор, который община строила двести лет, за день до Пасхи разваливается при землетрясении. Бог смеется нам в лицо. Это справедливость? Где? Как? А мой случай. Я не пытаюсь вас разжалобить, я совершенно объективен. Слушайте, я не просился быть суперменом. Мне дали это в момент зачатия. Непонятная прихоть Господа. Прихоть, которая определила меня, сформировала, искривила, вывихнула и была не заслужена, не прошена и вовсе не желанна. Я смирился со своей кармой и плюнул на все. Случайный поворот. Бог сказал: "Пусть малыш станет суперменом". И вот юный Селиг был суперменом в одном ограниченном чувстве. И все же на время Бог создал меня для всего, что случилось: изоляция, страдания, одиночество, даже жалость к себе. Справедливость? Где? Бог дал, черт знает зачем, Бог и взял. И что теперь? Сила ушла. Я - простой человек, как вы, и вы, и вы. Не поймите меня неправильно: я принимаю свою судьбу, я полностью примирился с ней, я не прошу жалеть меня. Я просто хочу, чтобы вы это почувствовали. Кто я теперь, когда сила ушла? Как мне теперь определяться? Я утратил свое особое свойство, свою силу, свою рану, причину моей отстраненности. Все, что у меня осталось, это память о том, что я был другим. Шрамы. Что мне теперь делать? Как общаться с человечеством, когда разница исчезла, а я еще здесь? Она умерла, а я продолжаю жить. Боже, ты сотворил со мной нечто странное. Понимаете, я не протестую. Я просто спрашиваю спокойным, умеренным голосом. Я исследую природу божественной справедливости. Я считаю, что вправе пожаловаться на тебя, Господи. Ты ведешь нас по жизни, ты позволяешь бедняге провиниться, а потом бросаешь его в несчастье. За любую вину на земле мстят. И это уместная жалоба. Ты владеешь высшей силой, Господи, но отказываешься принять и высшую ответственность. Разве это справедливо? Я считаю, что моя жалоба тоже вполне уместна. Если справедливость существует, почему жизнь кажется такой несправедливой? Если ты и впрямь на нашей стороне, Господи, почему ты даешь нам жизнь, полную боли? Где справедливость в том, что рождается ребенок без глаз? Рождается ребенок с двумя головами? Ребенок с такой силой, какую не должны иметь люди? Всего лишь вопрос, Господи. Я принимаю твое решение, верь мне, я преклоняюсь перед твоей волей - да и какой у меня есть выбор, - но я же могу спросить. Верно? - Эй, Господи? Господи? Ты слышишь, Господи? Не думаю, что слышишь. Не думаю, что обращаешь внимание. Господи, ты издеваешься надо мной. Дии-да-де-доо-да-дии-да. Музыка заканчивается. Комната наполнена затихающими звуками. Все сливается в единство. За окном кружатся снежинки. Все верно, Шенберг. Ты, по крайней мере, понимал это в молодости. Ты ухватил правду и записал на бумаге. Я слышу твои слова. Не задавай вопросов, говоришь ты. Принимай. Только принимай, таков девиз. Принимай. Принимай. Что бы ни случилось, принимай. Юдифь нарушает молчание. - Клод Германт пригласил меня на Рождество в Швейцарию покататься на лыжах. Малыша я могу оставить у подруги в Коннектикуте. Но если я тебе нужна, я не поеду. Ты в порядке? Справишься? - Конечно, смогу. Я же не парализован, Джуд. Я не утратил зрения. Поезжай в Швейцарию, если хочешь. - Я уеду всего на восемь дней. - Я выживу. - Когда я вернусь, надеюсь, ты переедешь. Ты должен жить поближе ко мне. Нам следует больше бывать вместе. - Может быть. - Я даже могла бы познакомить тебя со своими подругами. Если захочешь. - Чудесно, Джуд. - Мне кажется, ты не в восторге от моего предложения. - Полегче со мной, - говорю я. - Не обрушивай на меня все сразу. Мне нужно время на обдумывание. - Хорошо. Это ведь как новая жизнь, Дэйв? - Новая жизнь. Да. Новая жизнь, вот что это, Джуд. Метель усилилась. Машины скрываются под белым покрывалом. Во время ужина по радио передали прогноз погоды и обещали, что к утру толщина снежного покрова достигнет восьми-десяти дюймов. Юдифь предложила мне переночевать у нее, в комнате горничной. Хорошо, почему бы и нет? Следует ли мне теперь пренебрегать ею? Я останусь. Утром мы поведем Пола в парк, возьмем санки покататься по первому снегу. Он уже вовсю идет. Снег - это так красиво. Все укрывает, все чистит, быстро делая усталый разъединенный город и усталых людей чище. Я не могу оторвать глаз от снега. Прижавшись лицом к окну, я стою. В одной руке я держу бренди, но забываю его выпить, ибо снег словно загипнотизировал меня. - Буу! - кричит кто-то сзади. От неожиданности я подскакиваю и расплескиваю коньяк. Несколько капель падают на окно. Я в ужасе оборачиваюсь, готовый к обороне, затем инстинктивный страх проходит, и я смеюсь. Юдифь тоже смеется. - Я впервые смогла застать тебя врасплох, - говорит она. - За тридцать один год, впервые! - Ты меня напугала. - Я стояла здесь минуты три или четыре и усиленно думала, пытаясь, чтобы ты заметил. Но нет, ты не реагировал, ты продолжал смотреть на снег. Тогда я подкралась и крикнула тебе прямо в ухо. Ты и правда ничего не уловил. - Ты думала, я солгал тебе о том, что произошло? - Нет, конечно же, нет. - Почему же ты так сделала? - Не знаю. Думаю, я немного сомневалась. Но теперь все. О, Дэйв, Дэйв, мне так грустно за тебя! - Не надо. Пожалуйста, Джуд. Она тихо плачет. Как странно видеть ее плачущей. Из любви ко мне. Из любви ко мне. Какое полное спокойствие. Мир снаружи белый, а внутри - серый. Я это принимаю. Мне кажется, жизнь будет более мирной. Моим родным языком станет тишина. Будут открытия и откровения, но не сдвиги. Возможно, позже в мой мир вернутся некоторые краски. Возможно. Живя, мы волнуемся. Умирая, живем. Я буду это помнить. И приветствовать. Пока не умру снова - здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте!