необходимым дополнением к другим. И, наконец, высокое ясное небо - знак того, что можно выйти из укрытия, радоваться и продолжать жизнь. - Гм! - произнесла Анна-Вероника и покачала головой. Кейпс, встретившись с ней глазами, весело улыбнулся. - Я высказался мимоходом и настаиваю на том, что красота не является особым дополнением к жизни, - вот моя мысль. Это жизнь, просто жизнь, она возникает и развивается ярко и сильно. Он встал, чтобы перейти к следующему студенту. - Есть красота нездоровая, - сказала Анна-Вероника. - Не знаю, существует ли она, - ответил Кейпс и после паузы наклонился над юношей с прической, как у Рассела. Анна-Вероника смотрела на его склоненную спину, затем подвинула к себе микроскоп. Некоторое время она сидела неподвижно. Она чувствовала, что вышла победительницей из трудного положения и теперь снова может разговаривать с ним, как прежде, до того, как ей стало понятно то, что с ней произошло... У нее созрело решение заняться научно-исследовательской работой и таким образом остаться в лаборатории еще на год. "Теперь мне ясен смысл всего", - сказала про себя Анна-Вероника. И действительно, несколько дней ей казалось, будто тайна мироздания, которую упорно замалчивали и прятали от нее, наконец полностью открылась. 9. ПРОТИВОРЕЧИЯ Однажды днем, вскоре после великого открытия, сделанного Анной-Вероникой, в лабораторию на ее имя пришла телеграмма: СКУЧАЮ НЕЧЕГО ДЕЛАТЬ ПООБЕДАЕМ ГДЕ-НИБУДЬ НЫНЧЕ ВЕЧЕРОМ ПОБЕСЕДУЕМ БУДУ СЧАСТЛИВ РЭМЕДЖ. Это предложение, пожалуй, даже обрадовало Анну-Веронику. Она не виделась с Рэмеджем дней десять-одиннадцать и охотно поболтала бы с ним. Сейчас она была переполнена мыслью о том, что влюблена, влюблена! Какое чудесное состояние! И, право, у нее, кажется, возникло даже смутное намерение поговорить с ним об этом. Во всяком случае, хорошо бы послушать его разговоры на некоторые темы, быть может, она поймет их лучше теперь, когда великая, потрясающая тайна пылает в ее сознании и притом так близко от него. К сожалению, Рэмедж был настроен несколько меланхолически. - На прошлой неделе я заработал больше семисот фунтов, - сообщил он. - Замечательно! - воскликнула Анна-Вероника. - Ничуть, - отозвался он, - просто удача в деловой игре. - Это удача, на которую можно купить очень многое. - Ничего из того, что человеку хочется. Рэмедж обернулся к лакею, предлагавшему карту вин. - Меня может развеселить только шампанское, - заявил он и стал выбирать. - Вот это, - сказал он, но затем передумал: - Нет! Это слаще? Отлично. - У меня все как будто идет хорошо, - продолжал Рэмедж, скрестив на груди руки и глядя на Анну-Веронику широко открытыми глазами слегка навыкате. - А я несчастлив. Я, кажется, влюбился. Он наклонился над тарелкой с супом. И тут же повторил: - Кажется, я влюбился. - Не может быть, - ответила Анна-Вероника тоном многоопытной женщины. - Откуда вы знаете? - Ведь это же нельзя назвать угнетающим состоянием, верно? - Уж вы этого знать не можете. - У каждого своя теория, - пояснила Анна-Вероника с сияющим лицом. - Ну, знаете, теории! Влюбленность - факт. - Она должна радовать. - Любовь - это тревога... жажда. Что еще? - спросил он подошедшего лакея. - Пармезан? Уберите! Мистер Рэмедж взглянул в лицо Анны-Вероники, оно показалось ему совершенно лучезарным. Интересно, почему она думает, что любовь дает людям счастье? И он заговорил о сассапарели и гвоздике, украшавших стол. Затем, наполнив ее бокал шампанским, сказал: - Вы должны выпить, потому что у меня тоска. За перепелками они вернулись к вопросу о любви. - Почему, - неожиданно спросил Рэмедж, и что-то жадное промелькнуло в его лице, - вы считаете, что любовь приносит людям счастье? - Должна, я уверена. - Но почему? Анне-Веронике он показался чересчур настойчивым. - Женщины чувствуют это инстинктивно. - Интересно, так ли это? - заметил Рэмедж. - Я сомневаюсь в женском инстинкте. Один из обычных предрассудков. Женщина якобы знает, когда мужчина в нее влюблен. А вы как считаете? С видом беспристрастного судьи Анна-Вероника подбирала вилкой салат. - Думаю, женщина должна знать, - решила она. - Вот как? - многозначительно произнес Рэмедж. Анна-Вероника взглянула на него и заметила устремленные на нее мрачные глаза, которыми он пытался выразить больше, чем они способны были выразить. Наступило короткое молчание, и в ее сознании быстро пронеслись смутные подозрения и предчувствия. - Может быть, о женском инстинкте действительно говорят глупости, - сказала она, чтобы избежать объяснений. - Кроме того, девушки и женщины, вероятно, отличаются друг от друга. Не знаю. Мне кажется, девушка не может знать, влюблен ли в нее мужчина или нет. - Она подумала о Кейпсе. Ее мысли невольно выливались в слова. - Девушка не может знать. По-моему, это зависит от ее душевного состояния. Когда страстно чего-нибудь желаешь, начинаешь думать, что это недоступно. Если полюбишь, наверное, начинаешь сомневаться. А если полюбишь очень сильно, как раз и становишься слепой, когда особенно хочешь быть зрячей. Анна-Вероника осеклась, испугавшись, что ее слова наведут Рэмеджа на мысль о Кейпсе, и действительно его лицо выражало нетерпение. - Даже так! - сказал он. Анна-Вероника покраснела. - Вот и все, - произнесла она. - Боюсь, я представляю себе эти вещи несколько туманно. Рэмедж взглянул на нее, затем глубоко задумался. Из этого состояния его вывел лакей, который подошел, чтобы обсудить дальнейший заказ. - Анна-Вероника, вы бывали в опере? - спросил Рэмедж. - Раз или два. - Хотите пойти сегодня? - Я с удовольствием послушаю музыку. А что сегодня идет? - "Тристан". - Я никогда не слышала "Тристана и Изольду". - Значит, решено. Мы пойдем, какие-нибудь места найдутся. - Это очень любезно с вашей стороны. - Любезны вы, что согласились пойти. Они сели в экипаж; Анна-Вероника откинулась на спинку с приятным ощущением комфорта, ей было весело из-под полуопущенных век наблюдать огни, суету, движение, мглистое поблескивание улицы, а Рэмедж сидел к ней ближе, чем следовало, и временами поглядывал на нее, порывался говорить, но молчал. Приехав в Ковент-Гарден, он достал билет в одну из верхних маленьких лож; когда они вошли, увертюра уже началась. Анна-Вероника сняла жакет, села на стул, стоявший с краю, и, наклонившись вперед, стала смотреть в огромный, подернутый теплой коричневатой дымкой зал. Рэмедж поставил стул близко к ней и вместе с тем так, чтобы хорошо видеть сцену. Музыка постепенно завладевала Анной-Вероникой; она переводила глаза с рядов публики, едва видной в полумраке, на поглощенный своим делом небольшой оркестр, где трепетали смычки и мерно двигались темные и серебристые инструменты, видела ярко освещенные партитуры и притушенные верхние люстры. Анна-Вероника всего один раз была в опере, тогда она сидела на дешевых местах, в тесноте, и рамкой к спектаклю служили спины, головы и женские шляпки; теперь у нее, наоборот, возникло приятное ощущение, что тут просторно и удобно. При заключительных тактах увертюры занавес поднялся, и зрители увидели Изольду на носу примитивно сделанного корабля. С высокой мачты донесся голос молодого моряка, и начался рассказ о бессмертных любовниках. Анна-Вероника знала эту легенду лишь в общих чертах и следила за развертывающимся действием со все возрастающим, страстным интересом. Великолепные голоса раскрывали все перипетии этой любви, а корабль плыл по морю под мерные взмахи весел. В минуту страстного объяснения между влюбленными, когда они впервые осознают свои чувства, словно ворвавшаяся дисгармония, появляется король Марк, встреченный приветственными кликами матросов, и становится рядом с ними. Складки занавеса медленно опустились, музыка стихла, в зале вспыхнул свет. Анна-Вероника очнулась от восхитительных звуков и красок, от смятенных грез любви, невольно завладевших ее сердцем, и увидела, что Рэмедж сидел почти прижавшись к ней, а рука его слегка касалась ее талии. Она поспешно отодвинулась, и рука упала. - Честное слово, Анна-Вероника, - сказал он, глубоко вздохнув, - это же так волнует. Она сидела совершенно неподвижно и смотрела на него. - Хорошо бы, если бы мы с вами выпили любовный напиток, - проговорил он. Она не нашлась, что ответить, и он продолжал: - Эта музыка питает любовь. Она будит во мне безмерную жажду жизни. Жить! Жить и любить! Она будит во мне желание быть вечно молодым, сильным, верным, а потом умереть великолепной смертью. - Это прекрасно, - тихо ответила Анна-Вероника. Они помолчали, теперь уже хорошо понимая друг друга. Анну-Веронику волновал и смущал тот странный новый свет, в котором предстали перед ней их отношения. Она раньше никогда не думала с этой точки зрения о Рэмедже. И она не была шокирована, но поражена и ужасно заинтересована. И все же это не должно продолжаться. Она чувствовала: вот он сейчас скажет еще что-то, что-то еще более личное и интимное. Ей было любопытно узнать, и вместе с тем она твердо решила не слушать его. Надо любой ценой заставить его говорить на нейтральную тему. - Каково точное значение слова "лейтмотив"? - наобум спросила она. - Прежде чем я услышала вагнеровскую музыку, мне ее с большим восторгом описывала в школе одна учительница, которую я не любила. Из-за нее у меня и сложилось впечатление, что это нечто вроде лоскутного одеяла: кусочки узора, который вновь и вновь повторяется. Анна-Вероника замолчала, на лице ее было вопросительное выражение. Рэмедж, не говоря ни слова, смотрел на нее долгим и проницательным взглядом. Казалось, он колеблется и не знает, как действовать дальше. - Я плохо разбираюсь в музыкальной терминологии, - наконец произнес он, не сводя с нее глаз. - Для меня музыка - вопрос чувства. И, противореча себе, тут же углубился в толкование слова "лейтмотив". По обоюдному молчаливому соглашению они игнорировали то знаменательное, что произошло между ними, игнорировали тот скользкий путь, на который оба теперь вступили. Слушая любовную музыку второго акта, до той минуты, когда охотничий рог Марка прервал сладостный сон, Анна-Вероника беспрерывно думала о том, что рядом, совсем близко, сидит человек, который собирается еще что-то сказать, может быть, прикоснуться к ней, протянуть невидимые жадные щупальца. Она старалась придумать, как ей поступить в том или ином случае. Она была по-прежнему полна мыслями о Кейпсе, это был гигантский обобщенный образ Кейпса-возлюбленного. И каким-то непонятным образом Рэмедж сливался с Кейпсом. Ее охватило нелепое стремление убедить себя в том, что именно Кейпс жаждет воздействовать на нее. То обстоятельство, что преданный Друг пытается ухаживать за ней недопустимым образом, оставалось, несмотря на все ее усилия, незначительным фактом. Музыка смущала и отвлекала ее, заставляла бороться с каким-то опьянением. У нее закружилась голова. В этом именно и заключалось самое неприятное: у нее кружилась голова. Музыка звучала предостерегающе, возвещая вторжение короля. Вдруг Рэмедж сжал кисть ее руки. - Я люблю вас, Анна-Вероника, я люблю вас всем сердцем и душой! Она наклонилась к нему и почувствовала тепло его лица. - Не надо! - сказала она и вырвала руку. - Боже мой! Анна-Вероника! - заговорил он, пытаясь удержать ее. - Боже мой! Скажите мне, скажите мне сейчас же, скажите, что вы любите меня! Лицо его выражало все ту же затаенную хищную жадность. Она отвечала шепотом, оттого что в соседней ложе, по другую сторону Рэмеджа, из-за перегородки выступал белый женский локоть. - Пустите руку! Здесь не место! Он выпустил ее руку, вспомнив о присутствии публики, и заговорил вполголоса, настойчиво и с горечью: - Анна-Вероника, поверьте мне, это любовь! Я готов целовать землю, по которой вы ступаете. Я люблю каждый ваш вздох. Я пытался не говорить вам этого, пытался быть только вашим другом. Но тщетно. Я хочу вас. Я обожаю вас. Я готов сделать все, я бы все отдал, чтобы вы стали моей!.. Вы слышите меня? Вы слышите, что я говорю?.. Это любовь! Он сжал ей локоть и сразу отпустил его, почувствовав, как она дернула руку. Долгое время оба молчали. Она сидела в углу ложи, откинувшись на спинку стула, не зная, что сказать или сделать, охваченная любопытством, испуганная, ошеломленная. Казалось, она должна встать и заявить, что уходит домой, что такое ухаживание оскорбительно. Но ей меньше всего хотелось поступить именно так. На подобное решительное выражение собственного достоинства у нее не хватало воли; ведь Рэмедж ей нравился, она его должница, и ей интересно, ужасно интересно. Он в нее влюблен! Анна-Вероника пыталась осознать всю сложность и запутанность создавшегося положения и сделать какие-то выводы. Он опять заговорил вполголоса и так быстро, что она не все могла расслышать. - Я полюбил вас, - сказал он, - с той минуты, когда вы сидели на ограде и мы беседовали. Я вас всегда любил. То, что нас разделяет, для меня не существует. Весь мир для меня не существует. Вы мне нужны безмерно, беспредельно... Его голос то звучал громче, то терялся в звуках оркестра и в пении Тристана и короля Марка, как это бывает в телефонном разговоре при плохой слышимости. Она с удивлением смотрела на его умоляющее лицо. Анна-Вероника обернулась к сцене: раненый Тристан лежал в объятиях Курвенала, Изольда была у его ног, а король Марк, воплощение мужества и долга, мужской верности любви и красоте, стоял над ним, и вторая кульминация окончилась замиранием переплетающихся мелодий. Занавес короткими рывками стал опускаться, музыка стихла, публика задвигалась, раздались аплодисменты, в зале зажегся свет. Он озарил и ложу, и Рэмедж сразу оборвал лихорадочный поток слов и откинулся назад. Это помогло Анне-Веронике овладеть собой. Она посмотрела на него и увидела своего прежнего друга, своего приятного и верного спутника, который вдруг решил превратиться в страстного влюбленного, бормотавшего интересные, но неприемлемые вещи. Его пылавшее лицо выражало нетерпение и смятенность. Его страстный вопрошающий взгляд перехватил ее взгляд. - Скажите мне что-нибудь, - произнес он, - говорите со мной. Она поняла, что Рэмеджа можно пожалеть, глубоко пожалеть, видя его в таком состоянии. Разумеется, все это совершенно невозможно. Но она была смущена, странно смущена. И вдруг она вспомнила, что ведь живет на его средства. Она наклонилась к нему и сказала: - Мистер Рэмедж, прошу вас, не говорите больше об этом. Он порывался было что-то ответить, но промолчал. - Я не хочу, вы не должны так говорить со мной! Я не хочу слушать вас. Если бы я знала, что вы намерены так говорить со мной, я не пришла бы сюда. - Но что же мне делать? Я не могу молчать. - Пожалуйста, - настаивала она, - пожалуйста, не сейчас, здесь не место. - Я должен с вами объясниться! Я должен высказаться! - Но не сейчас, не здесь. - Так уж случилось, - сказал он. - Это вышло не преднамеренно. А теперь, раз уж я заговорил... Анна-Вероника почувствовала, что он, безусловно, имеет право на объяснение, но что объясняться именно сегодня невозможно. Ей надо было подумать. - Мистер Рэмедж, - сказала она, - я не могу... Не сейчас. Прошу вас... Не сейчас, иначе мне придется уйти. Пристально глядя на нее, он старался проникнуть в тайники ее души. - Вам не хочется уходить? - Нет. Но я вынуждена... Я должна... - А я должен говорить об этом. Это необходимо. - В другое время. - Но я люблю вас. Я люблю вас... нестерпимо! - Тогда не говорите со мной сейчас. Я не хочу, чтобы вы вели со мной этот разговор теперь. В другом месте. Не здесь. Вы неправильно поняли меня. Я не могу вам объяснить... Они смотрели друг на друга, не понимая один другого. - Простите меня, - наконец сказал он слегка дрожащим от волнения голосом и накрыл своей ладонью руку Анны-Вероники, лежавшую на ее колене. - Я самый безрассудный из людей. Я был глуп, глуп и несдержан от избытка чувств. Разве можно было так вдруг их излить? Я... я заболел любовью и не отвечаю за себя. Можете ли вы меня простить, если я больше ничего не скажу? Она взглянула на него задумчиво и серьезно. - Считайте, - сказал он, - будто я ничего не говорил. И продолжим нашу сегодняшнюю встречу. Почему бы и нет? Представьте себе, что у меня был истерический припадок, и вот я пришел в себя. - Хорошо, - ответила она и вдруг почувствовала к нему горячую симпатию. Забыть - это был единственный правильный путь, чтобы выйти из нелепого и мучительного положения. Он продолжал вопросительно смотреть на нее. - А об этом давайте поговорим как-нибудь в другой раз. В таком месте, где нам никто не помешает. Хотите? Она обдумывала его слова, а ему казалось, что он никогда еще не видел ее такой собранной, независимой и красивой. - Хорошо, - согласилась она, - так мы и сделаем. Однако у нее опять возникли сомнения относительно прочности того перемирия, которое они только что заключили. Ему хотелось кричать от радости. - Идет, - сказал он, странно возбужденный, и еще крепче сжал ее руку. - А сегодня мы друзья, не правда ли? - Мы друзья, - отозвалась Анна-Вероника и поспешила отдернуть руку. - Сегодня вечером мы такие же, какими были всегда. Вот только музыка, в которую мы погрузились, божественна. Когда я докучал вам, вы слушали ее? По крайней мере первый акт вы слушали. А весь третий - это любовное томление. Тристан умирает, и приход Изольды для него - луч света в последние минуты жизни. Вагнер сам был влюблен, когда писал эту вещь. Акт начинается своеобразным соло на флейте пикколо. Эта музыка всегда будет захватывать меня как воспоминание о сегодняшнем вечере. Свет погас, вступление к третьему акту началось, звуки росли и замирали, это были чувства, теснившиеся в сердцах разлученных любовников, которых все же объединяли боль и воспоминания. Занавес поднялся - Тристан лежал раненый на своем ложе, а пастух со свирелью, нагнувшись, смотрел на него. Они объяснились на следующий вечер, но произошло это совсем не так, как ожидала Анна-Вероника; многое поразило ее, и многое стало ясно. Рэмедж зашел за ней, она встретила его ласково и приветливо, словно королева, которая знает, что будет вынуждена причинить горе своему верноподданному. Ее обращение с ним было необычно бережным и мягким. Новый цилиндр с более широкими полями шел к его типу лица, несколько скрадывая настойчивое выражение темных глаз и придавая ему солидный, достойный и благожелательный вид. В его манерах чуть сквозило предвкушение победы и сдержанное волнение. - Мы пойдем в такое место, где нам отведут отдельную комнату, - сказал он. - Там... там мы сможем обо всем поговорить. На этот раз они отправились в ресторан Рококо на Джермен-стрит, поднялись по лестнице; на площадке стоял лысый лакей с бакенбардами, как у французского адмирала, и с необычайно благопристойным видом. Он как будто ожидал их прихода. Плавным гостеприимным жестом он указал на дверь и ввел их в маленькую комнату с газовой печуркой, диваном, обитым малиновым шелком, и нарядным, покрытым скатертью столиком с цветами из оранжереи. - Странная комнатка, - заметила Анна-Вероника, чувствуя какую-то смутную неприязнь к этому слишком крикливому дивану. - Здесь можно побеседовать, так сказать, не стесняясь, - ответил Рэмедж. - Это отдельный кабинет. Он стоял и следил, необычно озабоченный, за приготовлениями к столу. Потом как-то неловко бросился снимать с нее жакет и передал его лакею, который повесил жакет в углу комнаты. Видимо, обед и вино он заказал заранее, и лакей с бакенбардами угодливо поспешил подать суп. - Пока нам будут подавать, поговорим на всякие нейтральные темы, - как-то нервно сказал Рэмедж. - А потом... потом мы останемся одни... Понравился вам Тристан? Анна-Вероника чуть помедлила, прежде чем ответить: - По-моему, многое там удивительно красиво. - Не правда ли? И подумать только, что человек создал все это из жалкой маленькой истории любви к порядочной и знатной даме. Вы читали об этом? - Нет. - Здесь, как в капле воды, отразилось волшебство, совершенное искусством и фантазией. Чудаковатый, раздражительный музыкант самым невероятным и несчастным образом влюбился в свою богатую покровительницу, и вот его мозг порождает это великолепное панно, сотканное из музыки, повествующей о любви любовников, любовников, которые любят вопреки всему, что мудро, добропорядочно и благоразумно. Анна-Вероника задумалась. Ей не хотелось уклоняться от разговора, ибо на ум приходили разные странные вопросы. - Интересно, почему люди, влюбившись, пренебрегают всеми другими соображениями? Не считаются с ними? - И заяц бывает храбрым. Оттого, вероятно, что это в жизни самое важное. - Он смолк, потом серьезным тоном продолжал: - Это - самое важное в жизни, все остальное отступает на второй план. Все, дорогая, решительно все!.. Но давайте говорить на нейтральные темы, пока мы не отделаемся от этого белокурого молодого баварца... И вот обед был окончен, лакей с бакенбардами подал счет, убрал со стола и вышел из комнаты, с подчеркнутой скромностью притворив за собой дверь. Рэмедж встал и бесцеремонно запер дверь на ключ. - Теперь, - сказал он, - никто случайно не забредет сюда. Мы одни и можем говорить и делать все, что нам захочется. Вы и я. - Он замолчал, глядя на нее. Анна-Вероника старалась казаться совершенно равнодушной. Поворот ключа в замке ошеломил ее, но она не знала, что можно возразить против этого. Она чувствовала, что вступила в мир, обычаи и нравы которого ей незнакомы. - Как я ждал этого! - произнес он, не двигаясь с места и глядя на нее до тех пор, пока молчание не стало тягостным. - Может быть, вы сядете, - предложила она, - и скажете, о чем вам хотелось побеседовать со мной. Анна-Вероника говорила без выражения и негромко. Ей вдруг стало страшно. Но она боролась с чувством страха. В конце концов, что может случиться? Рэмедж смотрел на нее очень решительно и серьезно. - Анна-Вероника, - произнес он. И не успела она вымолвить слово, чтобы остановить его, как он оказался подле нее. - Не надо! - проговорила она слабеющим голосом, когда он наклонился к ней, обнял ее одной рукой, а другой сжал ее руки и поцеловал, поцеловал почти что в губы. Казалось, он успел сделать десять движений, прежде чем она соберется сделать одно, успеет броситься на нее и овладеть ею. Мир, окружавший Анну-Веронику и никогда не оказывавший ей того уважения, какого она желала, этот мир теперь, словно подав сигнал, перевернул все вверх дном. Все изменилось вокруг нее. Если бы ненависть убивала, то Рэмедж был бы убит ее ненавистью. - Мистер Рэмедж! - воскликнула она и попыталась встать. - Любимая моя, - сказал он, решительно обняв ее. - Прелесть моя! - Мистер Рэмедж! - снова заговорила она, но его губы крепко прижались к ее рту, их дыхание смешалось. Она увидела за четыре дюйма от себя его глаз - сверкающий, огромный, чудовищный, полный решимости. Анна-Вероника крепко сжала губы, стиснула зубы и начала бороться. Ей удалось освободить голову и протиснуть руку между своей и его грудью. Началась упорная, неистовая борьба. Оба с ужасом ощутили тела друг друга, их упругость и силу, крепкие мышцы шеи, прижатой к щеке, руки, сжимающие плечи и талию. - Как вы смеете? - проговорила она, задыхаясь, причем весь привычный мир словно кричал и оскорбительно гримасничал. - Как вы смеете! Каждый был изумлен силой другого. Особенно, пожалуй, был удивлен Рэмедж. Анна-Вероника еще в школе с азартом играла в хоккей и занималась джиу-джитсу. В этой борьбе она совершенно утратила женскую скромность и боролась с силой и решительностью. Выбившаяся из прически прядь темных волос попала Рэмеджу в глаз, а костяшки маленького, но крепкого кулака нанесли ему чрезвычайно меткий и очень чувствительный удар в челюсть и в ухо. - Пустите! - сквозь зубы проговорила Анна-Вероника, изо всех сил отталкивая его. Он пронзительно вскрикнул, выпустил ее и отступил. - Вот так, - сказала Анна-Вероника. - Как вы смели? Они пристально смотрели друг на друга. Весь мир стал другим, система ценностей изменилась, как в калейдоскопе. Лицо у нее горело, глаза были злые и блестели; она задыхалась, волосы разметались и висели темными прядями. Рэмедж тоже был красен и растрепан; один конец воротничка отстегнулся, и он держался рукой за челюсть. - Мегера! Это было первое слово, пришедшее ему на ум, и оно вырвалось у него со всей непосредственностью. - Вы не имели права... - задыхаясь, произнесла Анна-Вероника. - Чего ради, - спросил он, - вы так измолотили меня? Анна-Вероника всеми силами пыталась убедить себя, что не умышленно причинила ему боль, и не ответила на его вопрос. - Вот уж никак не ожидала! - сказала она. - А чего же вы тогда ожидали от меня? - спросил он. Смысл всего происшедшего обрушился на нее, как лавина; теперь она поняла и выбор комнаты, и поведение лакея, и всю ситуацию. Она поняла. Она попала в мир скрытых, низменных побуждений и постыдных тайн. Ей хотелось накричать на себя за свое непростительное безрассудство. - Я думала, вы хотите поговорить со мной, - сказала она. - Я добивался физической близости с вами. И вы это знали, - добавил он. - Вы сказали, что влюблены в меня! - продолжала Анна-Вероника. - Я и хотела объяснить... - Я сказал, что люблю и хочу вас. - Грубая злость и изумление, вызванные ее резким отпором, постепенно исчезали. - Я влюблен в вас. Вы знаете, что я в вас влюблен. А вы чуть не задушили меня... По-моему, вы повредили мне челюсть или еще что-то. - Извините меня, - сказала Анна-Вероника. - Но что мне оставалось делать? Несколько секунд она смотрела на него, и оба они лихорадочно думали. Бабушка Анны-Вероники, наверное, сочла бы ее душевное состояние совершенно недопустимым. При подобных обстоятельствах ей надлежало упасть в обморок или пронзительно закричать; ей надлежало сохранять вид оскорбленной добродетели, чтобы скрыть трепет своего сердца. Я бы охотно изобразил все это именно так. Но подобное изображение вовсе не соответствовало бы истине. Разумеется, она держалась, как возмущенная королева, она испытывала тревогу и безграничное отвращение, но она была в высшей степени взволнована, в ее душе проснулась какая-то смутная тяга к приключениям, какое-то стремление, быть может, низменное, хотя и едва уловимое, которое толкало ее на путь мятежа, на сборища бунтовщиков - и эта сторона ее натуры говорила ей, что вся эта история в конце концов - только такими словами и можно назвать ее - презабавная штука. В глубине души она ничуть не боялась Рэмеджа. У нее появились даже необъяснимые проблески сочувствия и расположения к нему. И самым нелепым был тот факт, что она вспоминала полученные поцелуи не столько с отвращением, сколько критически анализировала испытанное ею странное ощущение. Никогда еще никто не целовал ее в губы... И только спустя несколько часов после того, как улетучились и исчезли все эти сомнительные чувства, появилось отвращение, тошнота и глубокий стыд по поводу позорной ссоры и драки между ними. Он же пытался понять ее неожиданный отпор и негодование, испортившие их tete-a-tete. Он намеревался в этот вечер добиться удачи, а удача решительно ускользнула от него. Все рухнуло при первом же его шаге. Он решил, что Анна-Вероника отвратительно обошлась с ним. - Послушайте, - сказал он, - я привел вас сюда, чтобы добиться вашей близости. - Я не понимала, как вы себе представляете близость. Лучше отпустите меня. - Нет еще, - ответил он. - Я люблю вас. Я тем сильней люблю вас за то, что в вас есть что-то дьявольское... Вы для меня самое красивое и желанное существо на свете, я таких еще не встречал. Вас было приятно целовать даже такой ценой. Но, черт возьми, вы просто свирепы! Вы подобны римлянкам, которые прятали стилет в прическу. - Я пришла сюда, мистер Рэмедж, чтобы поговорить с вами разумно. И отвратительно, что вы... - Анна-Вероника, зачем так возмущаться? Вот я перед вами! Я ваш поклонник, я жажду вас. Я хочу овладеть вами! Не хмурьтесь. Не напускайте на себя викторианской респектабельности и не делайте вид, будто вы не понимаете, подумать об этом не можете и прочее. От грез в конце концов переходят к действительности. Ваше время пришло. Никто никогда не будет любить вас так, как я сейчас люблю вас. Я каждую ночь мечтаю о вашем теле и о вас. Я воображал... - Мистер Рэмедж, я пришла сюда... Я ни на минуту не допускала мысли, что вы позволите себе... - Вздор! В этом ваша ошибка! Вы чересчур рассудительны. Вы хотите, чтобы все поступки были предварительно обдуманы. Вы боитесь поцелуев. Вы боитесь жара в вашей крови! Это происходит потому, что вы еще не изведали этой стороны жизни. Он сделал к ней шаг. - Мистер Рэмедж, - резко сказала она, - я хочу, чтобы вы меня поняли. Мне кажется, вы не понимаете. Я вас не люблю. Не люблю. И не могу любить вас. Я люблю другого. И меня отталкивает... Ваше прикосновение мне отвратительно. Он был ошеломлен новым оборотом дела. - Вы любите другого? - повторил он. - Да, люблю другого. Я и подумать не могу о том, чтобы любить вас. И тогда одним ошеломляющим вопросом Рэмедж открыл ей свое понимание отношений между мужчиной и женщиной. Он инстинктивно, как бы вопрошая, опять поднес руку к своей челюсти. - Так какого черта, - спросил он, - вы обедали со мной, ходили в оперу, почему вы пошли со мной в отдельный кабинет? - Он вдруг пришел в бешенство. - Вы хотите сказать, что у вас есть любовник? И это в то время, как я вас содержал? Да, содержал! Этот взгляд на жизнь, который он швырнул в нее, как метательный снаряд, оглушил ее. Она почувствовала, что должна спастись бегством, что дальше терпеть не в силах. Ни секунды она не задумалась над тем, какой смысл он вложил в слово "любовник". - Мистер Рэмедж, - сказала она, стремясь уже только к одной цели, - я хочу выйти из этой отвратительной комнаты. Все оказалось ошибкой. Я была глупа и безрассудна. Отоприте мне дверь. - Ни за что! - ответил он. - К черту вашего любовника. Слушайте меня. Неужели вы действительно думаете, что я буду ухаживать за вами, а близость у вас будет с ним? Не беспокойтесь, не будет этого. Никогда не встречал такого цинизма. Если он хочет вас, пусть добивается. Вы моя. Я заплатил за вас, и помог вам, и добьюсь вас, даже если придется действовать силой. До сих пор вы видели меня только хорошим, покладистым. Но теперь к черту! Да и как вы помешаете мне? Я буду целовать вас. - Нет, не будете! - решительно и отчетливо произнесла Анна-Вероника. Казалось, он намерен приблизиться к ней. Она быстро отступила и задела рукой бокал, который упал со стола и со звоном разбился. У нее блеснула мысль. - Если вы приблизитесь ко мне на шаг, - сказала она, - я перебью все стекло на столе. - Что ж, - ответил он, - тогда, клянусь богом, вы попадете в тюрьму! На миг Анна-Вероника растерялась. Она представила себе полицейских, упреки судей, переполненный судебный зал, публичный позор. Она увидела тетку всю в слезах, отца, побледневшего под тяжестью такого удара. - Не подходите! - крикнула она. В дверь осторожно постучали, Рэмедж изменился в лице. - Нет, - сказала она, задыхаясь, - вы этого не сделаете. Она почувствовала себя в безопасности. Он пошел к дверям. - Все в порядке, - сказал он, успокаивая вопрошающего по ту сторону двери. Анна-Вероника взглянула в зеркало и увидела свое раскрасневшееся лицо и растрепанные волосы. Она поспешила привести в порядок прическу, а Рэмедж в это время отвечал на вопросы, которые она не могла разобрать. - Да это бокал упал со стола, - объяснил он... - Non, pas du tout. Non. Niente... Bitte! Oui, dans la note [Нет. Нисколько. Нет, Пожалуйста! Да, включите в счет (франц., итал., нем.)]. Сейчас. Сейчас. Разговор закончился, он опять обернулся к ней. - Я ухожу, - сурово заявила она, держа во рту три шпильки. Анна-Вероника сняла шляпу с вешалки в углу и стала надевать ее. Он смотрел на нее злыми глазами, пока совершалось таинство прикалывания шляпки. - Анна-Вероника, послушайте, - начал он. - Я хочу откровенно объясниться с вами. Неужели вы убедите меня, что не понимали, зачем я пригласил вас сюда? - Нисколько, - решительно ответила она. - И вы не ждали, что я буду целовать вас? - Разве я знала, что мужчина будет... будет считать это возможным, если ничего нет... нет любви?.. - А разве я знал, что нет любви? С минуту она не могла найти слов. - Как, по-вашему, устроен мир? - продолжал он. - Почему бы я стал принимать в вас участие? Ради одного удовольствия делать добро? Неужели вы член той многочисленной общины, которая только берет, но не дает? Добрая, благосклонно все принимающая женщина!.. Неужели вы действительно полагаете, что девушка имеет право беззаботно жить за счет любого мужчины, которого она встретит, ничего не давая взамен? - Я думала, - сказала Анна-Вероника, - что вы мне друг. - Друг! Что есть общего между мужчиной: и девушкой? Разве они могут быть друзьями? Спросите-ка на этот счет вашего любовника! Да и между друзьями не бывает так, чтобы один все давал, а другой только брал... А он знает, что я вас содержу? Прикосновения мужских губ вы не терпите, но очень ловко умеете есть из рук мужчины. Анну-Веронику ужалил бессильный гнев. - Мистер Рэмедж, - воскликнула она, - это - оскорбление! Вы ничего не понимаете. Вы отвратительны. Выпустите меня отсюда! - Ни за что, - крикнул Рэмедж, - выслушайте меня! Уж этого-то удовольствия я не упущу. Вы, женщины, со всеми вашими уловками, весь ваш пол - обманщицы! Вы все от природы паразиты. Вы придаете себе очарование, чтобы эксплуатировать нас. Вы преуспеваете, обманывая мужчин. Этот ваш любовник... - Он не знает! - закричала Анна-Вероника. - Зато вы знаете. Анна-Вероника чуть не расплакалась от унижения. И действительно, в ее голосе были слышны слезы, когда у нее вырвалось: - Вы знаете так же хорошо, как и я, что эти деньги были взяты взаймы! - Взаймы! - Вы сами так это назвали! - Все это риторика! Мы оба отлично это понимали. - Вы получите все деньги сполна. - Когда я получу, то вставлю их в рамку. - Я вам верну долг, даже если мне придется шить сорочки за три пенса в час. - Вы мне никогда не вернете этих денег. Вам только кажется. Это ваша манера истолковывать в свою пользу вопросы морали. Вот так женщина всегда разрешает свои моральные затруднения. Вы все хотите жить за наш счет, все. Инстинктивно. Только так называемые хорошие среди вас увиливают. Вы увиливаете от прямой и честной расплаты за то, что получаете от нас, прикрываясь чистотой, деликатностью и тому подобным. - Мистер Рэмедж, - выговорила Анна-Вероника, - я хочу уйти сию минуту! Сейчас же! Но ей в ту минуту тоже не удалось уйти. Горечь Рэмеджа прошла так же внезапно, как и его злоба. - О! Анна-Вероника! - воскликнул он. - Не могу я вас отпустить! Вы же не понимаете. Вы никак не можете понять! Он начал сбивчивое объяснение и, путаясь и противореча себе, пытался оправдывать свою настойчивость и ярость. Он любит Анну-Веронику, сказал он; он так безумно желает ее, что сам все испортил, наделав страшные и грубые глупости. Его грязная брань прекратилась. Он вдруг заговорил проникновенно и убедительно. Он дал ей как-то почувствовать то острое, мучительное желание, которое пробудилось в нем и завладело им. Она стояла в прежней позе, повернувшись к двери, следила за каждым его движением, слушала с неприязнью, но все же смутно начинала понимать его. Во всяком случае, в этот вечер он ясно показал ей, что в жизни есть несоответствия, какие-то неискоренимые противоречия, которым суждено разбить вдребезги ее мечты о независимой жизни женщины, о свободной дружбе с мужчинами; и эти противоречия вызваны самой сущностью мужчин, считающих, что любовь женщины можно купить, завоевать, что ею можно распоряжаться и властвовать над ней. Рэмедж отбросил все свои разговоры о помощи, как будто он никогда даже не помышлял об этом всерьез, как будто с самого начала это был маскарадный костюм, который они сознательно набросили на свои отношения. Он взялся завоевать ее, а она помогла ему сделать первый шаг. При мысли об этом другом любовнике - он был убежден, что любимый ею человек - любовник, а она не была в состоянии вымолвить слова и объяснить, что любимый ею человек даже не знает о ее чувстве, - Рэмедж снова пришел в ярость, взбесился и опять стал издеваться и оскорблять ее. Мужчины оказывают женщинам услуги ради их любви, и женщина, принимающая эти услуги, должна платить. Вот в чем состояла суть его взглядов. Он преподнес это жесткое правило во всей его наготе, без тени утонченности или деликатности. Если он дает сорок фунтов стерлингов, чтобы помочь девушке, а она предпочитает ему другого мужчину, - это, с ее стороны, обман и издевательство, поэтому ее оскорбительный отказ и привел его в бешенство. Тем не менее он был страстно влюблен в нее. Затем Рэмедж опять стал угрожать ей. - Ваша жизнь в моих руках, - заявил он. - Подумайте о чеке, который вы индоссировали. Вот она, улика против вас. Ну-ка попробуйте объяснить кому-нибудь этот факт. Какое это произведет впечатление? Как к этому отнесется ваш любовник? Время от времени Анна-Вероника требовала, чтобы он ее выпустил, заявляла о своем твердом решении вернуть ему деньги любой ценой и бросалась к двери. Наконец, эта пытка кончилась, и Рэмедж отпер дверь. Бледная, с широко раскрытыми глазами, она выскочила на небольшую лестничную площадку, освещенную красным светом. Она прошла мимо трех весьма исполнительных и с виду очень озабоченных лакеев, спустилась по лестнице, покрытой пушистым ковром, мимо высокого швейцара в синей с малиновым ливрее и из отеля Рококо, этой своеобразной лаборатории разных отношений между людьми, вышла в ясную, прохладную ночь. Когда Анна-Вероника наконец добралась до своей маленькой комнаты, которая была и спальней и гостиной, каждый нерв ее дрожал от стыда и отвращения к самой себе. Она бросила шляпу и пальто на кровать и села у камина. "А теперь, - сказала она, одним ловким ударом расколов тлеющий кусок угля на мелкие кусочки, тут же вспыхнувшие ярким пламенем, - что мне делать? Я попала в трудное положение! Вернее, в грязную историю. Я попала в гнусную историю, в ужасную беду! В мерзкую беду! И нет этому конца! Ты слышишь, Анна-Вероника? Ты попала в ужасную, мерзкую, непростительную беду! Ведь я сама натворила все эти глупости! Сорок фунтов! А у меня не осталось и двадцати!" Она вскочила, топнула ногой и тут же, вспомнив о жильце в нижнем этаже, села и сорвала с себя башмаки. "Вот что получается, когда молодая женщина хочет быть передовой. Клянусь богом, я начинаю сомневаться в существовании свободы! Ты глупа, Анна-Вероника! Просто глупа. Какой позор! Какая грязь!.. Избить тебя мало!" Она принялась отчаянно тереть тыльной стороной руки свои оскверненные губы. "Тьфу! - сплюнула она. - Молодые женщины времен Джейн Остин не попадали в такие переделки! По крайней мере так нам кажется... А может быть, кто-нибудь из них и попадал, но это просто не было описано. У тети Джейн царило полное спокойствие. Во всяком случае, у большинства таких историй не происходило. Они были хорошо воспитаны, сидели скромно и чинно и принимали выпавшую на их долю судьбу, как полагается девушкам из порядочного общества. И все они знали, что кроется за утонченным обращением мужчин. Они знали, что те-втайне лицемеры. А я не знала! Не знала! В конце концов..." Некоторое время она размышляла об изысканной манере держаться как о надежном и единственном средстве защиты. Мир изящных узорчатых платьев из батиста и эскортируемых дев, искусных недомолвок и утонченных намеков представился ее воображению во всем блеске потерянного рая, - ведь для многих женщин это действительно и был потерянный рай. "Может быть, в моей манере держаться есть что-то недостойное? - спрашивала себя Анна-Вероника. - Может быть, я дурно воспитана? Будь я совершенно спокойна, чиста и полна достоинства, было ли бы все по-иному? Посмел бы он тогда?.." Во время этих похвальных угрызений Анна-Вероника испытывала глубокое отвращение к самой себе; ее охватило горячее и несколько запоздалое желание двигаться грациозно, говорить мягко и туманно - словом, держаться чопорно. Ей вспоминались отвратительные подробности. "И почему, помимо всего, я нарочно, чтобы причинить боль, дала ему кулаком по шее?" Она попыталась найти в этом комическую сторону. "Понимаете ли вы, Анна-Вероника, что чуть не задушили этого джентльмена?" Потом стала упрекать себя за то, что именно она так глупо вела себя. "Анна-Вероника, ты ослица и дура! Дрянь! Дрянь! Дрянь!.. Почему ты не надушена лавандой, как подобает каждой молодой женщине? Что ты сделала с собой!" Она принялась кочергой сгребать жар. "Но все это ничуть не поможет мне вернуть ему деньги". Впервые Анна-Вероника провела такую мучительную ночь. Прежде чем лечь, она долго и усердно мылась и терла себе лицо. Она действительно не сомкнула глаз. Чем больше она старалась найти выход из этой путаницы, тем глубже становилось ее отвращение к самой себе. Время от времени ей делалось невмоготу лежать, она вскакивала, ходила по комнате и, натыкаясь на мебель, свистящим шепотом осыпала себя бранью. Затем наступали минуты покоя, и тогда она говорила себе: "Ну, а теперь послушай! Давай продумаем все с самого начала!" Впервые, казалось ей, она ясно увидела положение женщины: скудные возможности свободы, почти неизбежные обязательства перед каким-нибудь мужчиной, гнет которого надо терпеть, чтобы кое-как просуществовать в жизни. Она бежала от поддержки отца, она лелеяла высокомерные притязания на личную независимость. И теперь она попала в беду оттого, что поневоле пришлось опереться на другого мужчину. Она думала... Что она думала? Что зависимость женщины - иллюзия, которую достаточно игнорировать, чтобы эта иллюзия исчезла? Всеми силами она отрицала свою зависимость и вот - попалась! Она не стала продумывать до конца этот вопрос в целом и тут же перешла к своей неразрешенной личной проблеме. "Что мне делать?" Прежде всего ей хотелось швырнуть в лицо Рэмеджу его сорок фунтов. Но истрачена почти половина этой суммы, и неизвестно, как и откуда ее пополнить. Перебрав всевозможные необычные и отчаянные способы, она со страстным раздражением отбросила их. Чтобы хоть немного облегчить душу, Анна-Вероника принялась колотить подушку и придумывать себе самые оскорбительные эпитеты. Потом подняла штору и стала смотреть на городские трубы, обозначавшиеся в холодном рассвете, затем отошла от окна и села на край постели. Что если вернуться домой? Нет, здесь, в темноте, она не могла придумать никакого иного выхода. Вернуться домой и признать себя побежденной казалось нестерпимым. Ей упорно хотелось спасти свой престиж в Морнингсайд-парке, но она в течение долгих часов не могла придумать, как сделать так, чтобы не признать своего полного поражения. "Уж лучше стать хористкой", - сказала она наконец. Анна-Вероника неясно представляла себе положение и обязанности хористки, но ей казалось, что это, на крайний случай, последнее прибежище. У нее возникла смутная надежда, что, пригрозив отцу выбором такой профессии, она, может быть, заставит его сдаться; однако Анна-Вероника тут же поняла, что ни при каких обстоятельствах не сможет признаться отцу в своем долге. Полная капитуляция ничего в этом отношении не даст. Если возвращаться домой, то необходимо отдать долг. Проходя по Авеню, она будет чувствовать на себя взгляды Рэмеджа, встречать его в поезде. Некоторое время она бродила по комнате. "И зачем я связалась с этим долгом? Идиотка из сумасшедшего дома сообразила бы все лучше меня! Вульгарность души и наивность ума - самое ужасное из всех возможных сочетаний. Хорошо, если бы кто-нибудь случайно убил Рэмеджа! Но тогда в его письменном столе найдут индоссированный чек... Интересно, что он сделает?" Анна-Вероника пыталась представить себе, к чему может привести вражда Рэмеджа: ведь он был зол и жесток, трудно поверить, что он больше ничего не предпримет. На следующее утро она вышла со своей сберегательной книжкой и дала телеграмму в банк, чтобы ей перевели все ее деньги. У нее оставалось двадцать два фунта стерлингов. Анна-Вероника заранее надписала на конверте адрес Рэмеджа и на половинке листка бумаги небрежно нацарапала: "Остальное последует". Деньги она получит во второй половине дня и пошлет ему. Четыре кредитных билета по пять фунтов. Два фунта она решила сохранить, чтобы не оказаться совершенно без денег. Несколько успокоенная этим шагом, она отправилась в Имперский колледж, надеясь в обществе Кейпса забыть на время все свои запутанные дела. В биологической лаборатории Анна-Вероника сначала почувствовала себя как бы исцеленной. После бессонной ночи она ощущала вялость, но не бессилие, и в течение почти целого часа занятия совершенно отвлекли ее от забот. Затем, после того, как Кейпс проверил ее работу и отошел, у нее явилась мысль о том, что весь строй ее жизни немедленно рухнет, что очень скоро ей придется прекратить занятия и, может быть, она никогда больше его не увидит. После этого она была уже не в силах утешиться. Начало сказываться нервное напряжение прошлой ночи. Анна-Вероника стала рассеянной, дело не двигалось. Ее мучили сонливость и необычная раздражительность. Она позавтракала в молочной на Грейт Портленд-стрит. Зимний день был солнечным, поэтому до конца перерыва, охваченная сонным унынием и воображая, что обдумывает свое положение, она просидела на скамье в Риджент-парке. Девочка лет пятнадцати-шестнадцати вручила ей листовку, которую Анна-Вероника приняла за воззвание религиозного общества, пока не прочла заглавия: "Избирательные права для женщин". Это опять вернуло ее мысли к более обобщенному объяснению ее личных трудностей. Никогда еще она не была так склонна считать положение женщины в современном мире нестерпимым. За чаем Кейпс присоединился к студентам, он ехидничал, как это иногда с ним бывало, и не заметил, что Анна-Вероника озабочена и хочет спать. Мисс Клегг подняла вопрос об избирательных правах для женщин, и Кейпс старался, чтобы между нею и мисс Гэрвайс начался словесный поединок. Юноша с зачесанными назад волосами и шотландец в очках приняли участие в этой перепалке за и против женского равноправия. Кейпс то и дело обращался к Анне-Веронике. Ему хотелось вовлечь ее в спор, и она делала все от нее зависящее, чтобы принять в нем участие. Но ей было трудно собраться с мыслями, и, высказывая какое-нибудь суждение, она путалась и понимала, что путается. Кейпс парировал со всей энергией, как бы отдавая этим дань ее уму. Сегодня в ней чувствовалась необычайная взволнованность. Кейпс читал Белфорта Бэкса и объявил себя его сторонником. Он противопоставил участь женщин вообще участи мужчин и изобразил мужчин терпеливыми и самоотверженными мучениками, а женщин - избалованными любимицами природы. К его гротеску примешивалась и доля убежденности. Некоторое время он и мисс Клегг спорили друг с другом. Для Анны-Вероники этот вопрос уже не был простой беседой за чаем, он вдруг приобрел трагическую конкретность. Вот он сидит беззаботно - приветливый и по-мужски свободный, любимый, единственный мужчина, которому она с радостью позволила бы открыть ей путь в широкий мир и освободить из заточения возможности, заложенные в ее женской душе; а он, казалось, не замечает, как она чахнет у него на глазах; он смеется над всеми этими женскими душами, страстно восстающими против своей роковой судьбы. Мисс Гэрвайс еще раз повторила почти в тех же выражениях, которыми она обычно пользовалась во всех дискуссиях, свое мнение по этому важному вопросу. Женщины, мол, не созданы для жизненной борьбы и суматохи, их место дома, в тесном кругу семьи; их сила не в избирательных правах, а в том, чтобы влиять на мужчин и растить в душах своих детей благородство и красоту. - Может быть, женщины и должны бы вникать в мужские дела, - сказала мисс Гэрвайс, - но вмешиваться в них - значит жертвовать той силой влияния, которое они могут теперь оказывать. - В этом есть кое-какой смысл, - вмешался Кейпс, как бы желая защитить мисс Гэрвайс от возможных нападок Анны-Вероники. - Может быть, это несправедливо и прочее, но в конце концов таково положение вещей. Женщины не занимают в жизни такого же места, как мужчины, и я не представляю их в этой роли. Мужчины - индивидуумы, участвующие в свалке. А каждый дом - укромное убежище вне мира, где царят дела и конкуренция, и здесь женщины и будущее находят себе приют. - Маленькая западня! - заметила Анна-Вероника. - Маленькая тюрьма! - Которая часто является маленьким убежищем. Во всяком случае, таков порядок вещей. - И мужчина стоит, как хозяин, у входа в эту берлогу? - Как часовой. Вы забыли о воспитании, традициях, инстинкте, которые сделали из него неплохого хозяина. Природа - мать, она всегда была на стороне женщин и обтесывала мужчину в угоду обделенной женщине. - Хотела бы я, - с неожиданным гневом вдруг сказала Анна-Вероника, - чтобы вы узнали, как живут в западне! Сказав это, она поднялась, поставила свою чашку на стол возле мисс Гэрвайс и обратилась к Кейпсу, будто говорила с ним одним. - Я не могу примириться с этим, - сказала она. Все повернулись к ней, удивленные. Она почувствовала, что должна продолжать. - Ни один мужчина не представляет себе, какой может быть эта западня. А способ... способ, которым нас туда завлекают? Нас учат верить в то, что мы свободны в этом мире, воображать, что мы королевы... И вот мы узнаем правду. Мы узнаем, что ни один мужчина не относится к женщине честно, как мужчина к мужчине, - ни один. Или вы ему нужны, или не нужны; и тогда он помогает другой женщине вам назло... То, что вы говорите, вероятно, справедливо и необходимо... Но подумайте о разочаровании! Помимо пола, у нас такие же души, как у мужчин, такие же желания. Мы идем в жизнь, некоторые из нас... Анна-Вероника смолкла. Слова, которые она произнесла, как ей показалось, ничего не означали, а ведь ей надо было выразить так много. - Женщин осмеивают, - сказала она. - Всякий раз, когда они пытаются утвердиться в жизни, мужчины препятствуют этому. Она с ужасом почувствовала, что сейчас расплачется. Ей не надо было вставать с места. И зачем только она встала? Все молчали, поэтому она была вынуждена продолжать свою речь. - Подумайте об этой насмешке! - воскликнула она. - Подумайте, как мы бываем подавлены и потрясены! Конечно, видимость свободы у нас есть... Вы когда-нибудь пробовали бегать и прыгать в юбке, мистер Кейпс? Так вот, представьте себе, что это значит, когда душа, ум и тело так стеснены. А для мужчин смеяться над нашим положением - забава. - Я не смеялся, - резко ответил Кейпс. Они стояли лицом к лицу, и его голос сразу пресек ее слова, она замолчала. Она была измучена, нервы натянуты, она не могла вынести, что он стоит в трех шагах от нее, ничего не подозревая, что имеет такую неизмеримую власть над ней, что от него зависит ее счастье. Нелепость ее положения мучила ее. Она устала от себя самой, от своей жизни, от всего, за исключением Кейпса. И все скрытое и затаенное от него теперь рвалось наружу. При звуке его голоса Анна-Вероника сразу умолкла и потеряла нить своих мыслей. Во время этой паузы она заметила, как внимательно смотрят на нее остальные, и почувствовала, что глаза ее наполняются слезами. Бурное смятение чувств охватило ее. Она увидела, что студент-шотландец, держа чашку в волосатой руке, с изумлением ее разглядывает, а в сложных стеклах его очков видны по-разному увеличенные зрачки. Дверь сама как бы звала ее уйти - это была единственная возможность избежать необъяснимого страстного желания расплакаться при всех. Кейпс мгновенно понял ее намерение, вскочил и распахнул перед ней дверь. "Зачем мне возвращаться сюда?" - спросила Анна-Вероника, спускаясь по лестнице. Она отправилась на почту и послала деньги Рэмеджу. Когда она вышла на улицу, она ощущала только одно: сразу идти домой она не в состоянии. Надо подышать воздухом, отвлечься ходьбой и переменой обстановки. Дни становятся длиннее, темнеть начнет только через час. Надо пройти парком к зоологическому саду, а затем через Примроуз-хилл до Хэмпстед-хит. Приятно будет там побродить в мягких сумерках и все обдумать... Анна-Вероника услышала за собой быстрые шаги, оглянулась и увидела догонявшую ее и запыхавшуюся мисс Клегг. Анна-Вероника замедлила шаг, и они пошли рядом. - Разве вы ходите через парк? - Не всегда. Но сегодня пойду. Хочу прогуляться. - Меня это не удивляет. Я считаю, что мистер Кейпс - человек весьма нелегкий. - Дело не в нем. У меня весь день болит голова. - По-моему, мистер Кейпс был очень несправедлив. - Мисс Клегг говорила тихим, ровным голосом. - Очень несправедлив! Я рада, что вы ответили, как надо. - Вопрос не в этом маленьком споре. - Вы ему хорошо ответили. Сказать это было необходимо. После вашего ухода он сбежал и укрылся в препараторской. Иначе его бы прикончила я. Анна-Вероника ничего не ответила, и мисс Клегг продолжала: - Он очень часто бывает весьма несправедлив. У него привычка осаживать людей. Едва ли ему понравилось бы, если бы люди так вели себя с ним. Он выхватывает у вас слова на лету и истолковывает их, а вы еще не успели выразить до конца свою мысль. Наступило молчание. - Он, должно быть, страшно умный, - сказала мисс Клегг - Кейпс - член Королевского общества, хотя ему едва ли больше тридцати. - Он очень хорошо пишет, - заметила Анна-Вероника. - Да, не больше тридцати. Женился, наверное, совсем молодым. - Женился? - удивилась Анна-Вероника. - Разве вы не знали, что он женат? - спросила мисс Клегг. У нее, видимо, блеснула какая-то мысль, и она быстро взглянула на свою спутницу. В эту минуту Анна-Вероника не нашлась что ответить. Она резко отвернулась. Автоматически и каким-то чужим голосом произнесла: - Вон играют в футбол. - Это далеко, мяч в нас не попадет, - ответила мисс Клегг. - Я не знала, что мистер Кейпс женат, - наконец отозвалась Анна-Вероника, возобновляя прерванный разговор. От ее прежней усталости не осталось и следа. - Женат, - подтвердила мисс Клегг. - Я думала, все это знают. - Нет, - с неожиданной решительностью отозвалась Анна-Вероника. - Я никогда не слышала об этом. - Я думала, все знают, все слышали об этом. - Но почему? - Он женат и, по-моему, живет с женой врозь. Несколько лет назад возникло какое-то дело или что-то произошло. - Какое дело? - Ну, развод или что-то в этом роде, не знаю! Я слышала, что он был бы отстранен от преподавания, если бы не профессор Рассел, который отстоял его. - Вы хотите сказать, что он развелся? - Нет, но он был замешан в каком-то деле о разводе. Я забыла подробности, но знаю, это было что-то очень неприятное. И связано с артистической средой. Анна-Вероника молчала. - Я была уверена, что все об этом слышали, - повторила мисс Клегг. - Иначе я бы ничего не сказала. - Вероятно, все мужчины, - независимым и критическим тоном заметила Анна-Вероника, - попадают в такие вот истории. Во всяком случае, нас это не касается. - Она тут же свернула на другую тропинку. - Я здесь пройду на ту сторону парка, - сказала она. - А я думала, вы хотите пройти прямо через парк. - Нет. Мне надо еще поработать. Просто хотелось подышать воздухом. Да и ворота сейчас запрут. Скоро темнеть начнет. Вечером, около десяти часов, когда Анна-Вероника сидела у камина в глубоком раздумье, ей принесли заказное письмо с печатями. Она вскрыла конверт и извлекла письмо, в котором лежали деньги, отосланные в этот день Рэмеджу. Письмо начиналось так: "Моя любимая девочка, я не могу допустить, чтобы вы совершили подобную глупость..." Она скомкала деньги и письмо и швырнула их в огонь. В то же мгновение, схватив кочергу, отчаянным усилием попыталась выхватить их из пламени. Но ей удалось спасти лишь уголок письма. Двадцать фунтов стерлингов сгорели дотла. Несколько секунд она сидела, согнувшись над каминной решеткой, держа в руке кочергу. - Ей-богу! - воскликнула она наконец, поднимаясь. - На этом, Анна-Вероника, все, наверное, и кончится! 10. СУФРАЖИСТКИ "Есть только один выход из положения, - сказала себе Анна-Вероника, сидя в темноте на своей узкой кровати и грызя ногти. - Я думала, что бунтую только против отца и порядков в Морнингсайд-парке, но оказалось, что я бунтую против всей нашей жизни, против всей нашей проклятой жизни..." Она вздрогнула. Нахмурившись, крепко обхватила руками колени. Все в ней кипело от гнева при мысли о положении современной женщины. "Должно быть, судьба каждого человека в какой-то мере - дело случая. Но судьба женщины зависит только от случая. Для нее искусственно придуман случай. Главное - найти своего мужчину. Все остальное - притворство и жеманство. Он твой выигрышный билет. Если ему угодно, он не станет тебе мешать... А нельзя ли изменить такой порядок? Актрисы, наверное, независимы..." Она попыталась представить себе какой-нибудь иной мир, в котором не было бы этих чудовищных ограничений, в котором женщины стояли бы на собственных ногах и имели бы одинаковые с мужчинами гражданские права. Она задумалась над тем, что предлагали социалисты, над их идеалами, затем над туманными проповедями о Счастье Материнства, о полном освобождении женщин от жестокой личной зависимости, связанной с существующим общественным строем. В глубине души она неизменно ощущала присутствие умного стороннего наблюдателя, которого старалась не замечать. Не будет она смотреть на него, не будет о нем думать; а когда мысли ее путались, она, чтобы не изменять своему решению, шептала в темноте: - Так надо. Нельзя больше откладывать; так надо. Если мы хотим добиться независимости или хотя бы уважения, женщины целого поколения должны стать мученицами. - ...А почему бы нам не стать мученицами? Во всяком случае, большинству из нас ничего другого не остается. Желание самой распоряжаться своей жизнью считается каким-то бунтом. Да, каким-то бунтом, - повторила она словно в ответ на возражение невидимого собеседника. Все равно, как если бы все женщины-покупательницы отказались покупать товары. Она стала думать о других вещах, о женщинах Другого склада. "Бедняжка Минивер! Разве она может быть иной, чем она есть?.. Если она путано выражает свои взгляды и не в силах их вытащить из трясины всякой чепухи, это вовсе не значит, что она не права". Слова "тащить правду через трясину чепухи" принадлежали Кейпсу. Вспомнив об этом, Анна-Вероника как будто провалилась сквозь тонкую поверхность, словно пробила корку лавы на кратере и упала в пылающие глубины. На какое-то время она погрузилась в мысли о Кейпсе, не будучи в силах избавиться от его образа, от сознания, что он занимает столь значительное место в ее жизни. Потом она размечталась о том смутном рае, в который верили Гупсы, Миниверы, фабианцы, все те, кто боролся за реформы. У входа в этот мир огненными буквами было начертано: "Обеспечение Матери". Что, если бы пусть трудным, но доступным способом женщины обеспечили бы себя, сбросили экономическую и социальную зависимость от мужчин? - Если бы существовало равноправие, - сказала она тихо, - можно было бы пойти к Кейпсу... Как отвратителен этот страх встретиться взглядом с мужчиной! Можно было бы пойти к нему и сказать, что любишь его. Я хочу его любить. Пусть бы он любил меня чуть-чуть. Кому от этого вред? Это не накладывало бы на него никаких обязательств. Анна-Вероника со стоном уткнулась носом в колени. Она совсем растерялась. Ей хотелось целовать ему ноги. У него, должно быть, такие же сильные ноги, как и руки. Вдруг все в ней возмутилось. "Не допущу я такого рабства! - воскликнула она. - Не допущу такого рабства!" Она подняла руку и погрозила кулаком. "Слышишь? Какой бы ты ни был, где бы ты ни был! Я не сделаюсь рабой моих мыслей о мужчине, рабой каких-либо обычаев. Будь оно проклято, это рабство пола! Я человек. Я подавлю свое чувство, если даже это меня убьет!" Она гневно посмотрела на окружавший ее холодный мрак. "Мэннинг... - произнесла она и представила себе мистера Мэннинга, робкого, но настойчивого. - Ни за что!" Мысли ее приняли новое направление. - Неважно, если эти женщины смешны, - сказала она после долгого раздумья. - Но чего-то они добиваются. Они добиваются того, что женщинам необходимо, - они не хотят покорности. Избирательные права - только начало, надо же с чего-нибудь начать. Если мы не начнем... Анна-Вероника наконец приняла решение. Она вскочила с кровати, разгладила простыню, поправила смятую подушку, снова легла и почти мгновенно уснула. Утро было хмурым и туманным, точно в середине ноября, а не в начале марта. Анна-Вероника проснулась позднее обычного и только через несколько минут вспомнила о принятом ночью решении. Она быстро встала и начала одеваться. В Имперский колледж она не пошла. До десяти утра она безуспешно писала письма Рэмеджу и рвала их, не дописав. Потом ей это надоело, она надела жакет и вышла на скользкую мрачную улицу, на которой горели фонари. Она решительно повернула в южном направлении. Оксфорд-стрит привела ее в Холборн, там она спросила, как пройти на Ченсери-Лейн, и с трудом отыскала номер 107-а, одно из тех многоэтажных зданий на восточной стороне улицы, в которых громоздятся друг над другом самые разнообразные конторы. Она прочла написанные красками на стене названия фирм, предприятий и фамилии людей и узнала, что Союз равноправия женщин занимает ряд смежных комнат на первом этаже. Анна-Вероника поднялась по лестнице и в нерешительности остановилась: перед ней было четыре двери; на каждой висела табличка из матового стекла, на которой аккуратными черными буквами было выведено: "Союз равноправия женщин". Она открыла одну из дверей и вошла в неприбранный зал с беспорядочно сдвинутыми стульями, словно ночью здесь происходило собрание. На стенах висели доски с пачками наколотых на них газетных вырезок, три или четыре афиши извещали о массовых митингах, на одном из которых она была вместе с мисс Минивер, и всякие объявления, написанные красными химическими чернилами; в углу были составлены знамена. Здесь никого не было, но в приоткрытую дверь Анна-Вероника увидела в комнате поменьше двух молоденьких девушек, сидевших за столом, заваленным бумагами, и что-то быстро писавших. Она пересекла зал и, отворив дверь пошире, обнаружила работавший полным ходом отдел прессы женского движения. - Я хотела бы справиться... - начала Анна-Вероника. - Рядом! - оборвала ее молодая особа лет семнадцати-восемнадцати, в очках, нетерпеливо указав на соседнюю дверь. В комнате рядом Анна-Вероника застала средних лет женщину с усталым, помятым лицом, в помятой шляпке - женщина сидела за конторкой и распечатывала письма - и мрачную неряшливую девушку лет двадцати восьми, деловито стучавшую на машинке. Усталая женщина вопросительно взглянула на Анну-Веронику. - Я хотела бы узнать подробнее о женском движении, - сказала Анна-Вероника. - Вы на нашей стороне? - спросила усталая женщина. - Не знаю, пожалуй, да, - ответила Анна-Вероника. - Мне бы очень хотелось что-нибудь сделать для женщин. Но я хочу знать, что вы делаете. Усталая женщина отозвалась не сразу. - Вы явились сюда не затем, чтобы чинить нам всякие препятствия? - Нет, - ответила Анна-Вероника. - Просто я хочу знать. Усталая женщина зажмурила глаза, потом посмотрела на Анну-Веронику. - А что вы умеете делать? - спросила она. - Делать? - Готовы ли вы работать для нас? Распространять листовки? Писать письма? Срывать собрания? Вербовать голоса перед выборами? Смело встречать опасности? - Если я буду убеждена... - Если мы вас убедим? - Тогда мне хотелось бы сесть в тюрьму... если это возможно. - А что хорошего в том, чтобы сесть в тюрьму? - Меня это устроит. - Ничего хорошего тут нет. - Ну, это частность, - сказала Анна-Вероника. - Чем же вы недовольны? Усталая женщина спокойно смотрела на нее. - Какие же у вас возражения? Чем же вы недовольны? - спросила она. - Дело не в недовольстве. Я хочу знать, что вы делаете и каким образом ваша работа может действительно помочь женщинам. - Мы боремся за гражданские права женщин, - сказала усталая женщина. - С нами обращались и обращаются так, словно мы ниже мужчин; мы добиваемся равноправия женщин. - С этим я согласна, но... Усталая женщина с недоумением подняла брови. - А вам не кажется, что вопрос гораздо сложнее? - спросила Анна-Вероника. - Если хотите, можете сегодня днем поговорить с мисс Китти Брет. Записать вас на прием? Мисс Китти Брет была одной из самых видных руководительниц движения, и Анна-Вероника ухватилась за возможность повидаться с ней. Большую часть времени, оставшегося до встречи, она провела в ассирийском отделе Британского музея, читая и размышляя над брошюрой о феминистском движении, которую ее уговорила купить усталая женщина. В маленьком буфете она выпила чашку какао и съела булочку, потом прошла через верхние галереи, где были выставлены полинезийские идолы, костюмы для плясок и разные наивные и нескромные аксессуары полинезийской жизни, и поднялась в зал с мумиями. Здесь она присела и попыталась разобраться до конца в волновавших ее вопросах; но мысли ее перескакивали с одного на другое, и сосредоточиться было почему-то особенно трудно. Все, о чем бы она ни подумала, казалось удивительно туманным. "Почему женщины должны быть в зависимости от мужчин? - спросила она себя, и этот вопрос потянул за собой целый ряд других. - Почему именно так, а не иначе? Почему человеческие существа живородящие? Почему люди три раза в день хотят есть? Почему при опасности теряют голову?" Она долго простояла на одном месте, рассматривая сморщенное, сухое тело и лицо мумии из той эпохи, когда общественная жизнь еще только зарождалась. А ведь лицо у мумии очень спокойное, даже слегка самодовольное, пришло на ум Анне-Веронике. Кажется, мумия преуспевала, ни над чем не задумываясь, и принимала окружавший ее мир таким, каким он был, - тот мир, в котором детей приучали повиноваться старшим, а насилие над волей женщин никого не удивляло. Разве не поразительно, что эта вещь была живой, мыслила и страдала? Может быть, однажды она страстно желала другое живое существо. Может быть, кто-нибудь целовал этот лоб - лоб трупа, нежными пальцами гладил эти провалившиеся щеки, трепетными руками обнимал эту жилистую шею. Но все это было забыто. Это существо, казалось, думало: "В конце концов меня с величайшими почестями забальзамировали, выбирая самые стойкие, самые лучшие специи! Я принимала мир таким, каким он был. _Такова жизнь_!" Китти Брет сначала показалась Анне-Веронике неприветливой и несимпатичной, но потом выяснилось, что она обладает редким даром убеждать. На вид ей было года двадцать три, она поражала румянцем во всю щеку и цветущим видом. Простая, однако довольно изящная блузка оставляла открытой полную белую шею, а короткие рукава - энергично жестикулирующие округлые руки. У нее были живые темные сине-серые глаза, тонкие брови, пышные темно-каштановые волосы, скромно зачесанные назад, низкий широкий лоб. Китти Брет способна была раздавить вас разумными доводами, как неудержимо движущийся паровой каток. Она прошла хорошую выучку: ее мать, приняв решение, отстаивала его до конца. Говорила она гладко и с энтузиазмом. Замечаний Анны-Вероники она или почти не принимала в расчет, или приобретенная навыком находчивость помогала ей быстро расправляться с ними, и она продолжала с благородной прямотой излагать сущность дела, за которое боролась, этот удивительный мятеж женщин, взбудораживший в то время весь политический мир и вызывавший бурные дискуссии. На все вопросы, которые ставила перед нею Анна-Вероника, она откликалась с какой-то гипнотической силой. - Чего мы хотим? Чего мы добиваемся? - спросила Анна-Вероника. - Свободы! Гражданских прав! А путь к этому, путь ко всему лежит через избирательное право. Анна-Вероника пробормотала что-то насчет того, что надо вообще изменить взгляды людей на жизнь. - Разве можно заставить людей изменить свои взгляды, если не имеешь власти? - возразила Китти Брет. К такой контратаке Анна-Вероника не была подготовлена. - Нельзя все сводить только к антагонизму полов. - Когда женщины добьются справедливости, - ответила Китти Брет, - не будет и антагонизма полов. Никакого. А до тех пор мы намерены упорно продолжать борьбу. - Мне кажется, для женщин главные трудности - экономического характера. - И с этими трудностями будет борьба. Будет. Анна-Вероника раскрыла рот, желая вставить что-то, но Китти Брет помешала ей, воскликнув с заражающим оптимизмом: - Все будет! - Да, - проговорила Анна-Вероника, пытаясь понять, к чему они пришли, пытаясь снова разобраться в том, что как будто прояснилось для нее в ночной тишине. - Ничто никогда не свершалось без элемента веры, - продолжала мисс Брет. - После того как мы получим доступ к избирательным урнам и гражданские права, мы сможем заняться всеми остальными вопросами. Анне-Веронике казалось, что то, о чем говорит мисс Брет, несмотря на все обаяние убежденности, в общем-то отличается от проповеди мисс Минивер только какими-то новыми оттенками. И, так же как в той проповеди, в словах мисс Брет есть какой-то скрытый смысл, какая-то неуловимая, недосказанная, но тем не менее существенная правда, хотя рассуждает мисс Брет весьма непоследовательно. Что-то держит женщин в подчинении, сковывает их и, если это не закон, установленный мужчинами, то, во всяком случае, оно породило этот закон. На самом деле существует в мире нечто такое, что мешает людям жить полной жизнью... - Избирательное право - символ всего, - сказала мисс Брет и вдруг обратилась к самой Анне-Веронике: - Прошу вас, не давайте увести себя в сторону второстепенными соображениями. Не просите меня, чтобы я перечислила вам все то, чем женщины могут заниматься и кем они могут стать. Новая жизнь, не похожая на прежнюю, зависящую от чужой воли, вполне возможна. Если бы только мы не были разобщены, если бы только мы работали дружно! Наше движение единственное, которое объединило женщин разных классов ради общей цели. Посмотрели бы вы, как эта цель воодушевляет женщин, даже тех женщин, которые ни над чем не задумывались, были всецело поглощены суетностью и тщеславием... - Поручите мне какое-нибудь дело, - наконец прервала Анна-Вероника ее речь. - Вы были так добры, что приняли меня, но я не смею отнимать у вас время. Я не хочу сидеть и болтать, я хочу что-нибудь делать. Я хочу восстать против всего, что сковывает женщину, иначе я буду задыхаться, пока не начну действовать, и притом действовать скоро, не откладывая. Не Анна-Вероника была виновата в том, что вечерний поход принял характер какого-то нелепого фарса. Она относилась чрезвычайно серьезно ко всему, что делала. Ей казалось, что это последняя отчаянная атака на мир, который не давал ей жить так, как она хотела, который запирал ее, контролировал, поучал, не одобрял ее поступков, что это борьба против тех самых чехлов, той гнетущей тирании, которую она после памятного столкновения с отцом в Морнингсайд-парке поклялась сбросить. Она была внесена в список участниц похода - ей сказали, что это будет рейд к Палате общин, но не сообщили никаких подробностей и велели, не спрашивая дороги у полисменов, прийти одной на Декстер-стрит, 14, Вестминстер. Под этим номером оказался не дом, а двор на уединенной улице; на огромных воротах было написано: "Поджерс и Карло, перевозка и доставка мебели". Она в недоумении остановилась на пустынной улице, но тут под фонарем на углу показалась еще одна женщина, нерешительно оглядывавшаяся по сторонам, и Анна-Вероника поняла, что не ошиблась. В воротах была небольшая калитка, и она постучала в нее. Калитку тут же открыл мужчина с белесыми ресницами; он, как видно, с трудом сдерживал волнение. - Входите, быстро! - прошипел он тоном конспиратора, осторожно притворил калитку и указал: - Сюда! При скудном свете газового фонаря Анна-Вероника разглядела мощенный булыжником двор и четыре больших фургона с запряженными в них лошадьми и с зажженными фонарями. Из тени ближайшего фургона вынырнул худощавый юноша в очках. - Вы в каком - А, Б, В или Г? - спросил он. - Мне сказали, что В, - ответила Анна-Вероника. - Вот сюда! - Он махнул брошюрой, которую держал в руках. Анна-Вероника очутилась в кучке суетившихся, взбудораженных женщин, они шептались, хихикали и говорили приглушенными голосами. Свет был слабый, и она смутно, словно сквозь туман, видела их лица. Ни одна не заговорила с ней. Она стояла среди них, наблюдая, чувствуя себя удивительно чуждой им. Косой красноватый луч фонаря как-то странно искажал их черты, рисовал на их одежде причудливые пятна и полосы теней. - Это Китти придумала поехать в фургонах, - сказала какая-то женщина. - Китти замечательная! - воскликнула вторая. - Замечательная! - Я всегда мечтала участвовать в таком деле, которое грозит тюрьмой, - послышался голос. - Всегда! С самого начала. И только сейчас мне представился случай. Невысокая блондинка, стоявшая рядом, рассмеялась истерическим смехом и вдруг всхлипнула. - Когда я еще не была суфражисткой, я с трудом поднималась по лестнице, так у меня начинало колотиться сердце, - произнес кто-то скучным, непререкаемым тоном. Какой-то человек, заслоненный от Анны-Вероники другими, видимо, намеревался дать команду. - Должно быть, пора ехать, - обратилась к Анне-Веронике маленькая симпатичная старушка в капоре, голос ее слегка дрожал. - Вы что-нибудь видите при этом освещении, милочка? Я, пожалуй, полезу. Какой из них А? Анна-Вероника посмотрела в черные пасти фургонов, и сердце у нее сжалось. Двери были раскрыты, на каждом висел плакат с огромной черной буквой. Она проводила старушку и направилась к фургону В. Молодая женщина с белой повязкой на руке стояла у входа и считала влезавших в фургоны. - Когда постучат по крыше, выходите, - сказала она тоном приказа. - Вас подвезут не с главного входа, а с другой стороны. Это вход для публики. Туда вы и двинетесь. Старайтесь прорваться в кулуары, а оттуда в зал заседаний парламента и все время кричите: "Мы требуем избирательных прав для женщин!" Она говорила, как учительница, обращавшаяся к школьницам. - Не сбивайтесь в кучу, когда выйдете из фургонов, - добавила она. - Все в порядке? - спросил появившийся в дверях человек с белесыми ресницами. Он с минуту подождал, ободряюще улыбнулся в слабом свете фонаря, захлопнул двери фургона, и женщин окутал мрак... Фургон рывком тронулся с места и, грохоча, покатился по улице. - Точно Троянский конь! - раздался восторженный возглас. - Совсем Троянский конь! И вот Анна-Вероника, как всегда предприимчивая, но терзаемая сомнениями, вошла в историю, вписав свое имя в протокол британского полицейского суда. Когда-нибудь литература сочтет почетным долгом заняться кропотливыми исследованиями этого женского движения и оно обретет своего Карлейля, а эпизоды удивительных подвигов, благодаря которым мисс Брет и ее коллеги втянули весь западный мир в дискуссию о положении женщин, лягут в основу чудесных и увлекательных повествований. Мир ждет такого писателя, а покамест единственным источником, из которого можно узнать об этом диковинном движении, остаются сумбурные отчеты в газетах. Но писатель придет и воздаст должное походу в фургонах для перевозки мебели; он подробно опишет место действия перед парламентом, каким оно было в тот вечер: кареты, кэбы, коляски и автомобили, промозглым, сырым вечером въезжавшие в Нью-Палас-Ярд; усиленные, но ничего не подозревавшие отряды полиции у входов в громады зданий, чьи стены в духе викторианской готики, вздымаясь над огнями фонарей, уходили в ночную тьму; неприступный маяк - Биг Бен, сверкавший в вышине; и редкое движение по Вестминстеру - кэбы, повозки, освещенные омнибусы, спешившие на мост и с моста, Возле Аббатства и Эбингдон-стрит разместились наружные пикеты и отряды полиции, все их внимание было обращено на запад, на Кэкстон-холл в Вестминстере, - там гудели женщины, как растревоженный улей; у ворот этого центра, где собрались нарушительницы порядка, стояли полицейские машины. И, пройдя сквозь все эти заграждения, во двор Олд-Палас-Ярда, святая святых противника, громыхая, въехали, не вызвавшие никаких подозрений фургоны. Они проехали мимо немногих зевак, пренебрегших плохой погодой, чтобы поглядеть, что натворят суфражистки, и беспрепятственно остановились в тридцати ярдах от вожделенных порталов. Здесь они начали разгружаться. Будь я художником, я употребил бы все свое мастерство на то, чтобы изобразить этот оплот Британской империи, чтобы реалистически воссоздать пропорции, перспективы, атмосферу; я нарисовал бы его серыми красками громадным, величественным и респектабельным превыше всяких слов, потом поместил бы у его подножия совсем маленькие, очень черные фургоны, вторгшиеся в эту твердыню и извергающие беспорядочный поток черных фигурок, крошечных фигурок отважных женщин, объявивших войну всему миру. Анна-Вероника была на передовой линии фронта. Мнимое спокойствие Вестминстера в один миг было нарушено, даже сам спикер на кафедре побледнел, когда раздались пронзительные свистки полисменов. Члены парламента посмелее поднялись со своих мест и, усмехаясь, направились в кулуары. Другие, нахлобучив шляпы на глаза, уселись поглубже, делая вид, будто все в полном порядке. В Олд-Палас-Ярде все забегали. Одни мчались к месту происшествия, другие искали, где бы спрятаться. Даже два министра улепетывали с лицемерной улыбкой на лицах. Когда открылись двери фургонов и Анна-Вероника вышла на свежий воздух, она уже ни в чем не сомневалась, подавленное настроение исчезло, ее охватило буйное веселье. Она снова оказалась во власти того безрассудства, которое овладевало ею в решающие минуты перелома и которое повергло бы в ужас и показалось постыдным любой обыкновенной девушке. Перед нею высился огромный готический портал. Через него надо было пройти. Мимо промчалась старушка в капоре, бежавшая с невероятной быстротой, тем не менее сохраняя благопристойный вид; она размахивала руками в черных перчатках и издавала странные, угрожающие звуки, похожие на те, какими выгоняют из сада забредших туда уток. С флангов заходили полисмены, чтобы ее задержать. Старая леди, налетев на ближайшего из них, словно снаряд, гулко стукнулась о его грудь, но Анна-Вероника уже пробежала мимо и стала подниматься по лестнице. Вдруг ее сзади грубо подхватили и подняли. И тут, кроме волнения, Анна-Вероника почувствовала ужас и нестерпимую гадливость. Она в жизни не испытывала ничего столь неприятного, как это сознание своей беспомощности оттого, что ее держат на весу. Она невольно взвизгнула - никогда еще Анна-Вероника не визжала - и, словно насмерть перепуганный зверек, стала яростно вырываться и драться с державшими ее людьми. Это ночное путешествие, эта забавная проделка в один миг превратилась в отвратительный кошмар насилия. Волосы Анны-Вероники рассыпались, шляпка сползла набок и закрыла глаза, а ей не давали поднять руку, чтобы привести себя в порядок. Ей казалось, что она потеряет сознание, если ее не опустят наземь, и некоторое время ее не Опускали. Вдруг она с неописуемым облегчением почувствовала, что стоит на мостовой и два полисмена, крепко схватив ее за кисти рук, с профессиональной ловкостью куда-то ведут. Анна-Вероника извивалась, стараясь вырвать руки, и исступленно кричала: "Это подло! Подло!", - что встретило явное возмущение доброжелательного полисмена справа. Потом они отпустили ее руки и стали оттеснять к воротам. - Идите домой, мисс, - сказал доброжелательный полисмен. - Здесь вам не место. Привычным жестом, широко расставив пальцы, он подталкивал ее в спину, и она прошла ярдов десять по грязной, скользкой мостовой, почти не чувствуя нажима. Перед нею простиралась площадь, усеянная точками бегущих ей навстречу людей, затем она увидела перила и статую. Анна-Вероника была готова примириться с таким исходом этого приключения, но слово "домой" заставило ее повернуть назад. - Не пойду я домой, не пойду! - заявила Анна-Вероника и, уклонившись от рук доброжелательного полисмена, сделала попытку снова броситься в сторону высокого портала. - Остановитесь! - крикнул он. Дорогу ей преградила отбивавшаяся от полисменов старушка в капоре. Казалось, она наделена нечеловеческой силой. Старушка и три вцепившихся в нее полисмена, покачиваясь от борьбы, приближались к стражам Анны-Вероники и отвлекли их внимание. - Пусть меня арестуют! Я не пойду домой! - не смолкая, кричала старушка. Полисмены отпустили ее, она подпрыгнула и сбросила с одного из них каску. - Придется ее забрать! - крикнул сидевший на лошади инспектор. - Берите меня! - эхом откликнулась старушка. Ее схватили и подняли, а она закричала не своим голосом. Увидев эту сцену, Анна-Вероника пришла в исступление. - Трусы! Отпустите ее! - крикнула она и, вырвавшись из удерживавшей ее руки, принялась молотить кулаками огромное красное ухо и плечо полисмена в синем мундире, который держал старушку. Тогда арестовали и Анну-Веронику. А потом, когда ее вели по улице в полицейский участок, ей пришлось испытать унизительное сознание своей беспомощности. Действительность превзошла самые смелые предположения Анны-Вероники. Ее вели сквозь мятущуюся, кричащую толпу, люди ухмылялись, безжалостно разглядывая ее при свете фонарей. "Ага, мисс попалась!" - крикнул кто-то; "Ну-ка лягни их", - хотя она шла теперь с поистине христианской покорностью, негодуя только против того, что полицейские держали ее за руки. Какие-то люди в толпе дрались. То и дело слышались оскорбительные выкрики, но их смысла она чаще всего не понимала. То один, то другой подхватывал пущенное кем-то восклицание: "Кому нужна эта дуреха!" Какое-то время ее преследовал хилый молодой человек в очках, кричавший: "Мужайтесь! Мужайтесь!" Кто-то швырнул в нее комком земли, и грязь потекла по шее. Она почувствовала нестерпимое омерзение. Ей казалось, что ее волокут по грязи, безнаказанно оскорбляют. Она не имела даже возможности закрыть лицо. Усилием воли она попыталась забыть об этой сцене, представить себе, что она где-то в другом месте. Потом перед нею мелькнула старушка, еще недавно такая почтенная, - ее тоже вели в участок; вся забрызганная грязью, она все еще отбивалась, но уже слабо, седая прядь свисала на шею, лицо было бледное, все в царапинах, однако торжествующее. Капор свалился с головы, его затоптали, он упал в канаву. Длинный мальчишка вытащил его и делал усилия пробраться к старушке, чтобы вернуть ей капор. - Вы обязаны арестовать меня! - едва дыша, хрипела старушка, не сознавая, что уже арестована. - Обязаны! Полицейский участок, куда наконец привели Анну-Веронику, показался ей убежищем после того не поддающегося описанию позора, который ей пришлось пережить. Она промолчала, когда спросили ее имя и фамилию; но так как на этом настаивали, она в конце концов назвалась Анной-Вероникой Смит и дала адрес: 107-а, Ченсери-Лейн... Всю ночь она не переставала возмущаться тем, что общество, где хозяйничают мужчины, посмело так с ней обращаться. Арестованных женщин согнали в коридор полицейского участка на Пэнтон-стрит, откуда дверь вела в камеру, до того грязную, что в ней невозможно было находиться, и большинство арестованных провело ночь стоя. Утром какой-то сообразительный приверженец суфражистского движения прислал им горячий кофе и булочки. Если бы не это, Анне-Веронике пришлось бы весь день голодать. Покоряясь неизбежности, она предстала перед судьей. Он, разумеется, прилагал все усилия, чтобы беспристрастно выразить отношение общества к этим усталым подсудимым, которые вели себя героически, но Анне-Веронике он показался суровым и несправедливым. Казалось, он не по праву занимает должность судьи и его обижает всякое недовольство тем, как он вершит правосудие. Он возмущался, когда говорили, что он нарушает установленный порядок. Себя он считал человеком мудрым, а свои интерпелляции - подсказанными благоразумием. "Глупые вы женщины, - без конца повторял он во время слушания дела, суетливо перебирая бумажки в своем портфеле. - Глупые вы создания! Тьфу! И не стыдно вам!" Зал суда был полон, здесь собрались главным образом поклонники обвиняемых и приверженцы суфражистского движения, особенно привлекал внимание деятельный, вездесущий мужчина с белесыми ресницами. Допрос Анны-Вероники был недолгим и прошел незамеченным. Ей нечего было сказать в свое оправдание. На скамью подсудимых ее проводил услужливый полицейский надзиратель, он же подсказывал ей, что нужно делать. Она видела заседателей, секретарей, сидевших за черным, заваленным бумагами столом, полисменов, неподвижно стоявших рядом с застывшим выражением бесстрастия на лицах, ощущала присутствие зрителей, слышала приглушенный шум их голосов за своей спиной. Человек, выполнявший обязанности судьи, сидел в высоком кресле за загородкой и неприязненно смотрел на нее поверх очков. А расположившийся за столом прессы рыжий неприятный молодой человек с отвислыми губами без всякого стеснения рисовал ее. Анна-Вероника заинтересовалась тем, как свидетели приносили присягу, но особенно поразил ее ритуал целования библии. Потом отрывисто, стереотипными фразами давали показания полисмены. - Есть у вас вопросы к свидетелю? - обратился к ней услужливый надзиратель. Таившиеся в глубине ее сознания демоны-искусители подстрекали Анну-Веронику задавать смешные вопросы, спросить, например, свидетеля, у кого он позаимствовал стиль своей прозы. Но она сдержала себя и ответила: "Нет". - Ну-с, Анна-Вероника Смит, - сказал судья, когда кончилось разбирательство, - вы, я вижу, девица порядочная, хорошенькая и здоровая, можно только пожалеть, что вы, глупые молодые женщины, не находите лучшего применения своей энергии. Двадцать два года! О чем только думают ваши родители? Как они позволяют вам ввязываться в подобные драки! В голове Анны-Вероники вертелись каверзные ответы, которые она не решилась бы произнести вслух. - Вас уговаривают, и вы участвуете в противозаконных действиях, причем многие из вас, я убежден, и понятия не имеют об их цели. Вы, наверное, не смогли бы даже ответить мне на вопрос, откуда происходит слово "суфражизм"! Да, откуда оно происходит? Но вам подают дурной пример, и вы слепо следуете ему. Репортеры за столиком прессы подняли брови и, откинувшись назад, с усмешкой уставились на Анну-Веронику, желая посмотреть, как она отнесется к тому, что ее распекают. Один из них, лысый, похожий на гнома, отчаянно зевнул. Им все это порядком наскучило, ведь разбиралось четырнадцатое дело о суфражистках. Настоящий судья повел бы его совсем по-другому. И вот Анна-Вероника уже не на скамье подсудимых и должна сделать выбор: поручительство в сумме сорока фунтов (что бы это ни значило) или месяц тюремного заключения. "Вторая категория", - сказал кто-то, но она не видела разницы между второй и первой. Она выбрала тюрьму. Наконец после утомительного пути в громыхавшем душном фургоне без окон ее привезли в тюрьму Кэнонгет - тюрьма Холоуэй уже получила свою порцию заключенных. Анне-Веронике решительно не везло. Тюрьма Кэнонгет была отвратительная. Холодная, насквозь пропитанная неуловимым тошнотворным запахом. К тому же, пока ей отвели камеру, пришлось два часа провести в обществе двух наглых угрюмых неряшливых воровок. Анна-Вероника не ожидала, что камера окажется так же, как и в полицейском участке, мрачной и грязной... В ее представлении стены тюрем были выложены белыми изразцами и сияли побелкой и безупречной чистотой. Теперь она увидела, что гигиенические условия в них не лучше, чем в ночлежках для бродяг. Ее выкупали в мутной воде, которой кто-то пользовался до нее. Ей не разрешили мыться самой, ее мыла какая-то привилегированная заключенная. Отказываться от этой процедуры в тюрьме Кэнонгет не полагалось. Вымыли ей и голову. Потом на нее напялили грязное платье из грубой саржи и колпак, а ее собственную одежду унесли. Платье досталось ей от прежней владелицы явно не стиранным, даже белье не было чистым. Анна-Вероника вспомнила о микробах, которых видела в микроскоп, и с ужасом представила себе, какие они могут вызвать болезни. Она присела на край кровати - надзирательница была в тот день так занята потоком вновь прибывших, что могла и не сменить постельные принадлежности. Кожа у Анны-Вероники горела и зудела от соприкосновения с одеждой. Она стала осматривать помещение, и оно сначала показалось ей просто суровым. Но по мере того, как шло время, она видела, что попала в немыслимые условия. Несколько бесконечных холодных часов она просидела, углубившись в думы о происшедшем, о том, чем она занималась после того, как водоворот суфражистского движения отвлек ее от ее собственных дел... Эти ее собственные дела и личные вопросы, словно преодолевая ее оцепенение, постепенно заняли в ее сознании прежнее место. А она-то воображала, будто окончательно похоронила их. 11. РАЗМЫШЛЕНИЯ В ТЮРЬМЕ Первую ночь в тюрьме Анне-Веронике так и не удалось уснуть. Никогда еще ей не приходилось спать на такой жесткой постели, одеяло было колючее и не грело, в камере сразу стало холодно и не хватало воздуха, а забранный решеткой "глазок" в двери и сознание, что за нею неустанно наблюдают, угнетали ее. Она, не отрываясь, смотрела на эту решетку. Анна-Вероника устала морально и физически, но ни тело, ни дух ее не находили покоя. Она заметила, что на ее лицо через определенные промежутки времени падает свет и ее кто-то разглядывает в окошечко, и это все больше и больше мучило ее... Ее мыслями снова завладел Кейпс. Он являлся ей не то в лихорадочном забытьи, не то в полубреду, и она разговаривала с ним вслух. Всю ночь перед ней маячил какой-то совершенно немыслимый, не похожий на себя Кейпс, и она спорила с ним о положении мужчин и женщин. Он представлялся ей в форме полисмена, совершенно безмятежным. В какой-то безумный миг она вообразила, что ей необходимо изложить обстоятельства своего дела в стихах. - Женщины - это музыка, а мужчины - инструменты, - сказала она про себя. - Мы - поэзия, вы - проза. У них рассудок, стих у нас. Берет мужчина верх тотчас. Двустишие родилось в ее голове само собой, и за ним тут же потянулась бесконечная цепь таких же стихов. Она сочиняла их и посвящала Кейпсу. Они теснились в ее отчаянно болевшей голове, и она не могла от них избавиться. Мужчина - тот везде пройдет, Уж он-то юбки не порвет. Мужчина всюду верх берет. Без женских козней, без тенет Везде мужчина верх берет, Пускай зубов недостает - Везде мужчина верх берет, Не соблюдая наших мод, Цилиндры носит круглый год. Везде мужчина верх берет. Без всяких талий он живет, Везде мужчина верх берет, И лысый он не пропадет - Везде мужчина верх берет. Спиртного не возьму я в рот - И здесь мужчина верх берет. Никто к нему не пристает - Везде мужчина верх берет. Детей рожаем в свой черед... - К черту! - наконец воскликнула Анна-Вероника, когда, помимо ее воли, появилось чуть ли не сто первое двустишие. Потом ее мучило беспокойство, не подцепила ли она во время принудительного мытья какую-нибудь кожную болезнь. Вдруг она стала корить себя за то, что у нее вошло в привычку употребление бранных слов. Бранится, курит он и пьет - Везде мужчина верх берет. Распутник, сквернослов, урод - Везде мужчина верх берет. Она перевернулась на живот и заткнула уши, пытаясь избавиться от навязчивого ритма этих стишков. Она долго лежала неподвижно, и мозг ее успокоился. Она заметила, что разговаривает. Она заметила, что разговаривает с Кейпсом вполголоса, идет на разумные уступки. - В конце концов можно сказать многое и в защиту женственности и хороших манер, - согласилась она. - Женщинам следует быть и мягкими и уступчивыми, и только тогда оказывать сопротивление, когда посягают на их добродетель или хотят принудить к неблаговидному поступку. Я знаю это, любимый, здесь-то уж я могу позволить себе так называть тебя. Я признаю, что женщины викторианской эпохи хватили через край. Их добродетель - это та непорочность, которая не светит и не греет. Но все же невинность существует. Об этом я читала, задумывалась, догадывалась, я присматривалась к жизни, а теперь моя невинность... замарана. - Замарана!.. - Видишь ли, милый, человек горячо, неудержимо к чему-то стремится... К чему же? Хочется быть чистой. Ты желал бы, чтобы я была чистой, ты желал бы этого, если бы думал обо мне, если бы... - Думаешь ли ты обо мне?.. - Я дурная женщина. Не то, чтобы я была дурной... Я хочу сказать, я нехорошая женщина. В моей бедной голове такая путаница, что я едва понимаю, о чем говорю. Я хотела сказать, что я вовсе не образец хорошей женщины. В моем характере есть что-то мужское. С женщинами всякое случается - с добродетельными женщинами, - и от них требуется только одно: чтобы они отнеслись к этому правильно. Чтобы сохранили чистоту. А я всегда нарочно встреваю во всякие истории. И всегда пачкаюсь... - Это такая грязь, которая смывается, мой дорогой, но это все-таки грязь. - Невинная, безропотная женщина, которая хранит добродетель, нянчит детей и служит мужчине, которую обожают и обманывают, она королева мужчин, мученица, белоснежная мать... На это женщина способна, только если она религиозна, а я не религиозна, в таком смысле - нет, мне на все это наплевать. - Я не кроткая. И, конечно, я не леди. - Но я и не груба. Однако нет у меня целомудрия помыслов, истинного целомудрия. Добродетельную женщину от греховных мыслей охраняют ангелы с огненными мечами... - А существуют ли подлинно добродетельные женщины? - Меня огорчает, что я ругаюсь. Да, ругаюсь. Вначале я делала это в шутку. Потом это стало вроде дурной привычки. В конце концов ругательства, как табачный пепел, ложатся на все, что бы я ни говорила и ни делала. - "Ага, мисс, попалась. Ну-ка лягни их!" - крикнули мне. - Я обругала полисмена, и он возмутился! Он возмутился! За нас краснеют полисмены. Мужчина - властелин вселенной. - Черт! Но в голове у меня проясняется. Должно быть, скоро рассвет. Сменяется сумрак сиянием дня. Довольно, довольно! Измучилась я. - А теперь спать! Спать! Спать! Спать! - А теперь, - сказала себе Анна-Вероника, садясь на неудобную табуретку в своей камере после получасовой гимнастики, - нечего сидеть, как дура. Целый месяц мне только и дела будет, что размышлять. Так почему бы не начать сейчас? Мне многое нужно продумать до конца. - Как же правильнее поставить вопрос? Что я собой представляю? Что мне с собою делать? - Хотела бы я знать, многие ли действительно продумывают все до конца? - Может быть, мы просто цепляемся за готовые фразы и подчиняемся настроениям? - В старину было по-другому: люди умели различать добро и зло, у них была ясная, благоговейная вера, которая как будто все объясняла и для всего указывала закон. У нас теперь ее нет. У меня, во всяком случае, нет. И нечего прикидываться, будто она у тебя есть, когда на самом деле ее нет... Должно быть, я верю в бога... По-настоящему я никогда не думала о нем, да и никто не думает... Мои взгляды, наверное, сводятся вот к чему: "Я верю, скорее всего безотчетно, во всемогущего бога-отца, как в основу эволюционного процесса, а также в некий сентиментальный и туманный образ, в Иисуса Христа, его сына, за которым уже не стоит ничего конкретного..." - Нехорошо, Анна-Вероника, притворяться, будто ты веруешь, если нет у тебя веры... - Молюсь ли я, чтобы бог даровал мне веру? Но ведь этот монолог и есть та форма молитвы, на которую способны люди моего склада. Разве я не молюсь об этом теперь, не молюсь откровенно? - Наш разум заражен болезнью неверия, и у всех у нас путаница в мыслях - у каждого... - Смятение мыслей - вот что у меня сейчас в голове!.. - Эта нелепая тоска по Кейпсу - "помешательство на Кейпсе", как сказали бы в Америке. Почему меня так неудержимо тянет к нему? Почему меня так влечет к нему, и я постоянно думаю о нем и не в силах отогнать его образ? - Но ведь это еще не все! - Прежде всего ты любишь себя, Анна-Вероника! Запомни это. Душа, которую тебе надо спасать, - это душа Анны-Вероники. Она опустилась на колени на полу своей камеры, сжала руки и долго не произносила ни слова. - О боже! - наконец сказала она. - Почему я не умею молиться? Когда Анну-Веронику предупредили, что к ней зайдет капеллан, у нее мелькнула мысль обратиться к нему со своими трудными вопросами весьма деликатного характера. Но она не знала порядков Кэнонгета. При появлении капеллана она встала, как было ей приказано, и очень удивилась, когда он по обычаям тюрьмы сел на ее место. Шляпы он не снял, и это должно было означать, что дни чудес миновали навсегда и посланец Христа не обязан быть вежливым с грешниками. Она заметила, что у него жесткие черты лица, брови насуплены и он с трудом сохраняет самообладание. Он был раздражен, и уши у него горели явно в результате какого-то недавнего спора. Усевшись, он сразу же так охарактеризовал Анну-Веронику: - Вероятно, еще одна девица, которая лучше творца знает, где ее место в мире. Желаете спросить меня что-нибудь? Анна-Вероника тут же изменила свое намерение. Она выпрямилась. Чувство собственного достоинства заставило ее ответить тем же тоном на неприязненный, следовательский тон этого посетителя, обходившего камеры своего прихода. - Вы что, прошли специальную подготовку или учились в университете? - спросила она после короткой паузы, глядя на него сверху вниз. - О! - воскликнул он, глубоко задетый. Задыхаясь, он попытался что-то сказать, потом с презрительным жестом поднялся и вышел из камеры. Так Анне-Веронике и не удалось получить ответ специалиста на свои вопросы, хотя она в ее теперешнем состоянии духа очень в них нуждалась. Через несколько дней мысли ее приняли более определенный характер. Она вдруг почувствовала резкую антипатию к суфражистскому движению, вызванную в значительной мере, как это часто бывает с людьми, похожими на Анну-Веронику, неприязнью к девушке из соседней камеры. Это была рослая, неунывающая девушка, с глупой улыбкой, сменявшейся еще более глупым выражением серьезности, и с хриплым контральто. Она была крикливой, веселой и восторженной, и ее прическа всегда оказывалась в отчаянном беспорядке. В тюремной часовне она пела со смаком, во все горло, и совершенно заглушала Анну-Веронику, а когда выпускали на прогулку, бродила по двору, неуклюже расставляя ноги. Анна-Вероника решила про себя, что ее следовало бы называть "горластая озорница". Девушка эт