ого интереса, юное поколение в Фабианском питомнике устремлялось к этим вопросам, подчиняясь безотчетному тяготению юности. Будет ли при социализме моногамия или полигамия? Будут ли евгенические соображения играть главную роль при соединении человеческих особей? Можно ли считать разумным проект коллективного брака, как было заведено в коммуне Онеида? В какой мере законна ревность в сексуальных взаимоотношениях, и законна ли она вообще? Могут ли "бездетные отношения", о которых сейчас все говорят, отразиться на моральной стороне жизни? Они говорили о "бездетных отношениях", ибо выражение "противозачаточные средства" тогда еще не было изобретено. Они разговаривали свободно по существу, но в атмосфере личной сдержанности и пользовались биологической и социологической фразеологией. Грубых слов не разрешалось употреблять. Называть вещи прямо своими именами также не допускалось. Ни одно поколение со времени зарождения цивилизации не разговаривало с такой решительной, с такой откровенной свободой, но этот разговор показался бы нелепо ходульным, натянутым и вычурным более развязному поколению наших дней. По сравнению с Фрэнколином и тем, как было принято выражаться в старину, они разговаривали напыщенно, но с их стороны было огромным достижением, что они подошли как к чему-то не только дозволенному, но вполне естественному и достойному к тому, что Фрэнколином считалось постыдным, смешным, неприличным и непонятно заманчивым. Однако на пути к личному освоению этих нарождающихся свобод было множество препятствий; тучи всяческих угроз мешали их практическому осуществлению. Теодор после разговоров об "ультракоммунистическом обществе", которое будет представлять собой единую, состоящую в коллективном браке семью, возвращался в свою маленькую квартирку в Хемпстеде под бдительную опеку сурово-исполнительной квартирной хозяйки, которая, вероятно, была бы шокирована самым невинным пустячком, - нельзя было даже и пытаться прощупать ее предполагаемую терпимость; и кроме того, всегда была угроза инспекторского вторжения вышеупомянутых тетушек. Свободомыслящая Люцинда была ой-ой как сурова, а добрая, насмешливая Аманда придерживалась таких допотопных взглядов! Все, казалось, жили, как и прежде, за такой же тесной оградой, с той только разницей, что теперь они могли беспрепятственно смотреть поверх нее. Тедди говорил: "Идем, Маргарет", - и уводил ее домой, а Бернштейны отправлялись восвояси, по всей вероятности, в какое-нибудь многолюдное бернштейновское обиталище. Продажная любовь шлялась по улицам цивилизации, грубая, накрашенная, все тот же "древний отвод" для стока людских вожделений, и случалось, когда Теодор проходил мимо, эти жрицы встречали его зазывающими возгласами, напоминавшими ему его самые непристойные сновидения. Продажная любовь была отдушиной, предохранительным клапаном, мерой общественной безопасности. Случалось, что эти бродячие жрицы Венеры, из тех, что поскромней, привлекали Теодора помимо его воли, но денег у него было мало. Кроме того, он очень боялся подцепить дурную болезнь, и это смутное инстинктивное влечение к ним всегда сопровождалось у него чувством омерзения и страха. Независимо от всех этих страхов он испытывал просто инстинктивное отвращение. При мысли об этих продажных женщинах ему становилось стыдно. Однако он и сам уподоблялся охотнику. По вечерам он отправлялся в далекие прогулки, и теперь это были уже не просто мечтательные прогулки, а поиски, полные неясных романтических предчувствий. Но случай никогда не посылал ему никакого приключения, а если и посылал, он никогда не узнавал его вовремя, когда оно попадалось ему навстречу. Теодор по-прежнему был твердо убежден, что влюблен в Маргарет. Когда она появлялась, сердце его билось сильней, ощущение своего "я" становилось более ярким. Но в Лондоне ему никогда не представлялось случая остаться с ней наедине, а в Блэйпорте с ними всегда увязывался Тедди. Его воображение по-прежнему утешалось ею, но не так часто и не так многообразно, как раньше. Оно не рисовало ему никаких великих перспектив для него с ней. Горячий шепот, прикосновение руки, нежность - это было все, что оно дарило ему. Она относилась к нему с неизменным спокойным дружелюбием, но очень мало или даже вовсе не поощряла его к интимности. Каких бы правил поведения она ни придерживалась, они не позволяли ей ухаживать за ним, пока он не ухаживал за ней. Он иногда беседовал с ней в присутствии других, говорил с ней о любви, о свободе, о здоровой потребности страсти, это были в смягченном виде те разговоры, которые он вел с ней в воображении, но в ней чувствовалось какое-то глубокое, невозмутимое спокойствие, или, может быть, недостаток чего-то, что мешало ей откликнуться на это. Она была неразговорчива, но отнюдь не производила впечатления глупой. Казалось, она прислушивается и делает свои выводы. То, что она говорила, заслуживало внимания. Она теперь как будто меньше интересовалась правом голосования, чем прежде. Воинствующие представительницы этого движения, которые в доказательство особой способности женщин к управлению поджигали почтовые ящики и разбивали стекла витрин, оттолкнули ее. - Как бы там ни было, это неподходящий способ действия, - говорила она своим мягким, похожим на кошачий мех голосом. - Это способ добиться права голоса, - возражала Рэчел Бернштейн. - Я бы не хотела получить право голоса таким способом, - отвечала Маргарет. - Я хочу получить его открыто и честно. Теодор считал это вполне разумным; он одобрял ее здравомыслие, и эту мягкую решимость, и благородную сдержанность. Но мысль о ней все больше и больше отчуждалась от этой жажды приключений, которая гнала его из дому, заставляя его бесконечно блуждать среди ночных огней по темным улицам. Иногда, но теперь все реже и реже, он мечтал встретиться с ней неожиданно в каком-нибудь незнакомом месте, где всякое чувство неловкости исчезло бы между ними. А затем случай подстроил для Теодора встречу среди бела дня, которая сильно изменила весь его мир и направила его сознание на другой путь, который ему суждено было пройти. Однажды в субботу днем он шел по Тоттенхем Корт-роуд по направлению к Хемпстеду и вдруг увидел Рэчел Бернштейн, приближавшуюся к нему. Она шла медленно, задумчиво, освещенная весенним солнцем, и ее подвижное лицо просияло при виде его. - Хэлло, Теодор, куда вы торопитесь? - Я иду домой. Не могу рисовать сегодня. - Ведь сегодня суббота. - Терпеть не могу оставаться на воскресенье в Лондоне. - Скучно? - Скучно. Они в нерешительности стояли несколько мгновений, глядя друг на друга и не говоря ни слова. Она смотрела на него каким-то странным взглядом, в котором светилась сдерживаемая радость. Но нельзя же стоять так целую вечность, не говоря ни слова. Теодор приподнял шляпу и пошел; прошел несколько шагов. - О Теодор! - крикнула она. И очутилась рядом с ним. - Идемте со мной пить чай, Теодор, - сказала она. - Я предлагаю: пойдемте куда-нибудь и выпьем чаю. Поговорим. Я давно хочу поговорить с вами. Здесь недалеко есть кондитерская. Зайдем выпьем чаю. Это будет забавно. Она нервно посмеивалась, говоря это. Они пошли в кондитерскую, дорогой она неумолчно болтала, перескакивая с одного на другое. Ей никогда не удается поговорить с ним. А ей так всегда хотелось этого. - Я знаю, вы интересный человек и вы говорите такие дельные вещи. Но когда мы встречаемся в компании, мне никогда не удается добраться до вас. А теперь вы будете мой. Это был приятный тон разговора. Они уселись за маленький мраморный столик и заказали чай. Оба почему-то были нервно настроены и возбуждены. Хотя, в сущности, для этого не было никаких оснований. Его заражало какое-то исходившее от нее возбуждение. Она заговорила о его убеждениях. - Я думаю, вы знаете, что я тоже ультракоммунистка. Мне кажется, это открывает дорогу к настоящей жизни, к настоящей свободной социальной жизни. Я думала вступить в социал-демократическую федерацию, но там такая косность, такое доктринерство. Там нет вашего освобождающего артистического духа. Вы ведете к чему-то более прекрасному. Ведь правда же? Теодор чувствовал, что ему следовало бы что-нибудь сказать, поскольку он оказывался носителем идеи, ведущей к чему-то более прекрасному. Но он не нашелся что сказать, к тому же она продолжала говорить, и она сидела к нему так близко, насколько это было допустимо в кондитерской, ее рука касалась его руки, она не сводила глаз с его лица. - Что вы думаете о моем брате Мелхиоре? - неожиданно спросила она. Она не дала ему времени ответить. - Он упрямый и сильный человек, вы не находите? У него блестящий ум, но в нем есть что-то жестокое. Он влюбился. Вы знаете, влюбился внезапно. И уехал с ней. - С кем? - спросил Теодор. - Не знаю. Уехал с ней. Исчез до понедельника, и я не знаю, куда. Оставил меня одну в квартире. - Она помолчала минутку. - Я думал, вы живете с родными, - заметил Теодор. - У нас нет родных в Лондоне. Мать умерла два года тому назад. Мы сироты. Мелхиор моложе меня на два года. Когда мы были маленькие, я могла заставить его реветь в любое время, - такой он был нюня, а теперь по вашим мужским законам к нему перешло три четверти состояния, а мне досталась одна четвертая часть. Подумайте только! И даже эта четвертая часть находится под его опекой, пока мне не исполнится тридцать лет. Я должна обращаться за деньгами к нему. Вот это - равенство полов, как его понимали наши отец и мать. Но не будем говорить об этом. Я веду для него хозяйство. С нашей старой служанкой. Старой няней. И даже она ушла сегодня из дому на весь день, до позднего вечера. Снова наступило молчание. Теодор старался отогнать от себя разные странные мысли. - Вы должны посмотреть нашу квартиру, - сказала Рэчел. - Вы, наверно, ужасно считаетесь со всяческими условностями, - прибавила она, - правда? - Я ненавижу буржуазные условности, - сказал Теодор. Ее темные глаза заглянули в его глаза с какой-то особенной, мягкой настойчивостью. Они говорили непостижимые, волнующие вещи. Они сделались темнее и глубже. Какая-то неожиданная красота была в этом разгоряченном, пылающем лице, которое он видел так близко. Она чуть-чуть улыбалась. Ее большой полуоткрытый рот с пухлыми губами сделался удивительно притягивающим. - Как это глупо, не правда ли, - сказала она низким вкрадчивым голосом, - что мы пьем чай здесь, когда я могла бы приготовить вам чай собственными руками у меня дома. Слова были простые, но, казалось, в них скрывался какой-то неуловимый смысл. - Почему нам не пришло это в голову? - сказал Теодор так же вкрадчиво. - Вам должна понравиться наша квартира. Такая забавная маленькая квартирка, - у нас есть несколько японских гравюр и масса плакатов. Знаменитый плакат Бердслея. - Я никогда их не видел, - сказал Теодор. - Я только слышал о них. - И по какой-то непонятной причине его охватила нервная дрожь. - Я бы с удовольствием посмотрел... - Хотите? - сказала она, и глаза ее засияли. - Вы правда хотите? - С удовольствием посмотрел бы, - решительно сказал он и принял ее вызов. Квартира была совсем близко, она помещалась в отстроенном заново нижнем этаже дома георгианского стиля. Вестибюль был общий для всего дома, и вид у него был весьма непритязательный. У Рэчел было два ключа: один от подъезда и другой от ее квартиры. Первая комната представляла собой нечто вроде мастерской, в ней стоял диван, который мог служить кроватью; кроме этой комнаты, была еще большая ванная комната и две комнаты в глубине; двустворчатая дверь из первой комнаты вела в одну из них. - Глупо, что мы пошли пить чай в эту дурацкую кондитерскую, - сказала Рэчел. Несколько секунд она стояла не двигаясь, и Теодор тоже стоял молча, не двигаясь. Затем она как будто что-то решила. - Подождите меня минутку, Теодор, пока я пойду сниму шляпу. Она замялась, потом подошла к окну и задернула шторы. Остановилась, посмотрела на него и затем скрылась за двустворчатой дверью. Теодор смотрел на груду бумаг на столе, на книги, стоящие на полке вдоль стены, но в этом участвовали только его глаза, а сам он был весь сплошная буря невероятных предчувствий. Через некоторое время появилась Рэчел, переодетая с головы до ног. Его предчувствия перешли в уверенность. Она распустила свои пушистые волосы, и они лежали буйной черной копной. На ней был легкий свободный халатик, и ее шея и стройные ноги в красных домашних туфлях были голые. Она остановилась в дверях. Теодор не мог выговорить ни слова. Он кашлянул. - Вы нравитесь мне такая, - наконец вымолвил он. - Я нравлюсь вам? - сказала она, осмелев, и подбежала к нему. - Я нравлюсь вам такая? Дорогой мой, - прошептала она, положив руки ему на плечи и приблизив вплотную к его лицу свое пылающее лицо. - Как вы относитесь к коллективному браку? К тому, чтобы все красивые люди могли жить друг с другом? Вы думаете... - Сердце его неистово билось. - Поцелуйте меня, милый. Он поцеловал ее и нерешительно обнял. Под мягким халатиком не было ничего, кроме стройного трепещущего тела. Он сжал ее в своих объятиях. - Сними этот свой буржуазный воротничок, - сказала она, обхватив его руками. - Мой дорогой! Кто тебя научил целоваться? - Это приходит само, - сказал он и снова поцеловал ее. - Иди сюда! Сними совсем свою куртку. Сними воротничок. И зачем только мужчины носят воротнички! Скорей. Вот так! О! Милое атласное плечо, такое гладкое, такое твердое. Какая чудесная вещь тело! А мы прячем его. Отвернись на минутку. Ну, вот теперь смотри! Видишь, какие маленькие грудки, чуть-чуть побольше твоих... ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ТЕОДОР В РОЛИ ЛЮБОВНИКА 1. Я МУЖЧИНА В воскресенье вечером Теодор, сидя полураздетый на кровати у себя в спальне в Хемпстеде, приводил в порядок свои мысли. Он провел два изумительных дня. Он пробыл у Рэчел до позднего вечера, а в воскресенье днем, после обеда у тетушек, он незаметно скрылся до чая и провел с ней часть дня в этом маленьком храме Венеры, который она создала для него. Ему стало ясно теперь, как чудовищно грубы и невнятны были откровения пола, скрывавшиеся в указаниях Природы. Все ценности искусства и романтики в его мире переместились. Тысячи вещей, которые раньше пленяли только своей изысканностью, теперь наполнились физической жизнью. И каким-то чудесным образом пол утратил всякий налет непристойности. Как если бы и сам Теодор и все его представления об этого рода вещах подверглись очистительному омовению. Рэчел в эти волнующие часы так наполняла собой и своим всепроникающим жизненным азартом его сознание, что только теперь, в состоянии удовлетворенной, блаженной усталости, он мог хоть несколько осознать, какой порог он переступил в жизни, какая с ним произошла перемена. Но выразить это он мог только словами, которые она подсказала ему. - Наконец-то я мужчина, - говорил он. - Мужчина. Это было все, что он мог сказать себе в этот вечер, а затем он юркнул в постель, и заснул глубоко и сладко, и спал до тех пор, пока его не разбудила утром, усердно тряся за плечо, его хозяйка. Весь этот День гордое сознание своего нового статуса не покидало его. Он шел в школу Роулэндса просветленный, полный глубокого понимания. Прохожие, встречавшиеся ему на улице, в особенности девушки и молодые женщины, казались ему теперь исполненными значительности, которой он прежде не подозревал. Они таили в себе неистощимые возможности наслаждения. Общественная жизнь, заключил он, это в самой своей сущности захватывающая радость сексуальных отношений - приодетая, замаскированная, скрытая, но не настолько скрытая, чтобы остаться невидимой для глаза посвященного. Только через несколько дней этот туман самоудовлетворения, обволакивающий его, стал понемножку рассеиваться, беспокойство снова вернулось, и обширные участки его сознания, которые временно пребывали в бездействии, снова вступили в свои права. Некоторое время он не мог ни видеться, ни сообщаться с Рэчел. Она просила его не писать ей и быть как можно осторожней, чтобы не выдать их связи. Ее брат, сказала она, следит за ее поведением, "как семнадцать бдительных теток". - Я тебе сама напишу. Удивительно, как сказывается наше восточное происхождение. Он признает свободную любовь для себя и для всех, для кого угодно, кроме своей сестры. А когда он перебесится и натешится вдоволь, он, вероятно, сделается католиком и реакционером и найдет себе чистую-чистую, обожающую его девушку, и она будет рожать ему достойных дочерей и увешивать себя драгоценностями, которые он с удовольствием будет ей покупать. Такая уж раса. И все они такие. Либеральных евреев не бывает, дорогой мой, есть только либеральные еврейки. У наших мужчин врожденное уважение к собственности и респектабельности. Мелхиор, несмотря на весь свой коммунизм, жаден, осторожен и труслив, как крыса. Не могу представить себе, что бы он стал делать, если бы действительно произошла социальная революция. Она написала Теодору коротенькую записочку. "Когда, о, когда же мы снова сойдемся с тобой на Пустынном Острове, мой милый, стройный, крепкий, мой маленький дикий братец? Всегда твоя Р.". Он носил с собой эту записку в кармане несколько дней, но потом она истерлась, и он сжег ее. Они встретились примерно недели через две, но это было на собрании в Фабианском питомнике, и им не удалось поговорить с глазу на глаз. Это была совсем не такая встреча, о какой он мечтал. Хладнокровие Рэчел было просто удивительно. И она была другая. Она была чужая. Она пробудила в нем какое-то смутное чувство неприязни. Казалось невероятным, что эта дурно одетая, суетливая девица была той пышноволосой, гибкой, смуглой нагой девушкой, которая так завладела его чувствами. Она кивнула ему, улыбнулась, помахала рукой, но тут же отвернулась и продолжала оживленно разговаривать со своими знакомыми. И больше ни разу не взглянула на него. Теодор в своем воображении приукрасил до неузнаваемости свои воспоминания о Рэчел. Ее самообладание сбило его с толку и вызвало в нем чувство неуверенности. Ему казалось, что и эта встреча могла бы быть гораздо более значительной. Последнее время его неудержимо влекло к ней, и сейчас он надеялся уговориться о новом свидании. Но ему было бы очень неприятно, если бы кто-нибудь узнал о его отношениях с Рэчел. Восторженное чувство гордости, которое она внушала ему, исчезло, как только он увидел ее такой, какой она была на самом деле. Он смотрел на ее согнутую спину, на ее беспрестанно поворачивающуюся из стороны в сторону голову, и его все сильнее охватывало раздражение на эту сегодняшнюю Рэчел. Ему не верилось, что это та пылкая возлюбленная, которую он любил и ласкал. Он чувствовал, что эта Рэчел - чужая, что она стоит между ним и его возлюбленной и старается подавить его желания. Неожиданно он поймал на себе пристальный взгляд Мелхиора Бернштейна и тотчас же отвернулся в испуге. Потом, разозлившись, он сам устремил на него свирепый взгляд, но внимание Бернштейна уже было отвлечено чем-то другим. Что бы такое придумать, сказать ей так, чтобы она поняла, но при этом не вызвать подозрений у других? Ужасно трудно. Почему она не придет ему на помощь? Собрание закончилось, и все начали расходиться, а он все еще старался поймать ее взгляд. Рэчел направилась к выходу, а Теодор стоял, не двигаясь с места, вне себя от досады и разочарования. Она избегает его! Избегает и прячется от него! И вдруг он увидел рядом с собой Маргарет. - Бэлпи! - вскричала Маргарет. - Вы не видели Тедди? - И легкое прикосновение ее руки сразу разрушило преграду, выросшую за последние полторы недели между двумя потоками его сознания. По одну сторону этой преграды находился весь сложный, длительно пластовавшийся комплекс воспоминаний, фантазий, восторгов и желаний, сосредоточенных на Маргарет; по другую - еще совсем не изведанный бурный водоворот сладостных тайных ощущений, которые открыла ему Рэчел. Первый, более обширный поток бился в сдерживающую его преграду, громко взывая и требуя, чтобы ему дали доступ к новому. Новый защищал свое русло, глухо и неукротимо продолжал свой бег. И вот сейчас, когда он увидал рядом с собой милое лицо Маргарет, он понял: только ее одну он любит и желает; он поступил непростительно, изменив ей, она не должна знать о том, что случилось; Рэчел в сравнении с ней дурная женщина. У Рэчел и до него были любовники. Рэчел позабавилась с ним просто от нечего делать. А он что думал? Почему он не сообразил этого раньше? Он отвечал рассеянно, поглощенный хаосом собственных мыслей. - Тедди? Разве он здесь? - Он собирался выступить. Говорил, что непременно выступит. У него уже была приготовлена речь - и вот его нет. - И она прибавила укоризненно: - Я сидела через два ряда от вас, а вы даже ни разу не обернулись. Преобразившееся сознание Теодора прояснилось. Он почувствовал возможность высокодраматического момента. - Давайте поищем его, - сказал он и, взяв ее под руку, привлек к себе с такой решительностью, на какую он отнюдь не был способен две недели тому назад. Он пройдет с ней мимо задержавшейся в проходе компании Бернштейнов - и даже не заметит Рэчел. - Мне нужно поговорить с вами, Маргарет. Мне нужно сказать вам очень, очень многое. Пойдемте в кафе Аппенрод. - Но нам надо разыскать Тедди. - Если Тедди не пришел, я провожу вас. - Но если Тедди не пришел... я... я очень беспокоюсь о нем. - Он просто забыл. Засиделся у себя в лаборатории. - Никогда он ничего не забывает. Когда он говорит, что придет куда-нибудь, он всегда приходит. Он говорил, что должен выступить сегодня. Ему надоело быть просто пешкой. Ему хочется быть настоящим, живым проводником мыслей. Он уже давно говорил об этом. - Но ведь вот же он не пришел. Теодор вытянул шею и огляделся по сторонам, как будто разыскивая Тедди, но вместе с тем явно стараясь показать Рэчел, что он не замечает ее. И тут, возможно, ему почему-то представился Бэлпингтон Блэпский, такой красивый и стройный, рядом со своей прелестной подругой. Теодор надеялся, что Тедди не появится. Ему хотелось поскорей уйти с Маргарет. Он не совсем ясно представлял себе, что ему надо сказать Маргарет, но он был совершенно уверен, что это будет нечто чрезвычайно важное. Это будет нечто вроде исповеди и признания в любви. Мольба о помощи. Он поскользнулся, он дал себя увлечь... Ах, что бы там ни было!.. Она может спасти его. Она всегда была его идеалом, единственной чистой и светлой надеждой его жизни. Он полюбил ее с того самого дня, как увидал впервые... Этот слепящий стремительный ураган мелькающих мыслей вихрем крутился в его мозгу, между тем как, повинуясь рассудку, он сознательно увлекал Маргарет к выходу и мягко, но настойчиво преодолевал ее желание подождать. И вдруг - о проклятие! - Тедди! - Тут на углу перевернулся кэб! - сказал Тедди, едва переводя дух от быстрой ходьбы. - Вы прямо не поверите. Лошадь рванула, и экипаж так весь и перевернулся на бок. Седок только успел высунуть руку в боковое окошечко. Я помог ему вылезти, перевязал его. Порез артерии, вся рука изрезана осколками стекла. Кровь прямо так и хлестала. И ни души кругом. Пришлось взять кэб и везти его в больницу. Сколько споров было с кучером из-за крови! Я кое-как подложил его пальто, чтобы не испачкать сиденье. Потом ему во что бы то ни стало надо было передать записку женщине, которая ждала его в гостинице. Ясно, что это было не совсем удобно поручать рассыльному. Пришлось пойти. Понимаете? Ну вот так и проканителился целый вечер. А уж я эту свою речь чуть ли не наизусть выучил... Так грозовые тучи, скопившиеся в сознании Теодора, остались неразряженными. Эта проклятая катастрофа сделала Тедди таким говорливым, что от него никак нельзя было отвязаться. Маргарет - Теодор видел это - понимала, что ему нужно ей что-то сказать, но Тедди не давал им возможности поговорить. Они расстались у Темпл Стэйшен, и Теодор весь обратный путь до Хэмпстеда шел пешком, чтобы привести в порядок свои мысли и успокоиться. Написать ли ему Маргарет длинное письмо? Или поговорить с ней решительно? Он попробовал придумать и отбросил несколько вариантов вступительной фразы письма к Маргарет, в котором он подробно объяснит ей все. Затем он попробовал прорепетировать этот решительный разговор. "Маргарет, - скажет он ей, - жизнь смяла меня очень рано. Я человек сильных страстей. Я весь в отца, такая же чувственная натура". Или, может быть, более прямо: "Маргарет, представляли ли вы себе когда-нибудь, каких страшных усилий мне стоило обуздывать себя?" Или в повествовательном стиле: "О Маргарет, со мной произошло нечто очень странное, и при этом мне открылись такие глубины моего "я", о существовании которых я даже не подозревал". И так далее, один за другим, целая серия гамбитов. И все это великолепно завершалось мучительным воплем: "Я не могу жить без любви! Я сильный человек, дорогая, но я дошел до предела! Я не могу жить без любви!" (А потом как же они устроятся?) Тем временем еще один возможный слушатель требовал внимания. Как ему держать себя с Рэчел, когда он встретится с ней? Отплатить ей холодным презрением за ее равнодушие? Или послать ей очень-очень краткое, но выразительное письмо? "Мое сердце никогда не принадлежало Вам. Вы волновали мою чувственность, но не чувства". Так ей и надо, этой Рэчел, которая весь вечер поворачивалась к нему спиной и цеплялась за рукав какого-то незнакомого субъекта. Ну что ж, с этим покончено - покончено навсегда. Дома в передней он увидал серо-голубой конверт, надписанный неразборчивым почерком Рэчел. Он распечатал его не сразу, сильно взволнованный. "Милый мой маленький Дикарь, - начиналось оно. - Это можно повторить. Он оставляет меня одну в ближайшую субботу до понедельника - свою робкую покорную рабыню-сестру. В полном одиночестве - на растерзание любому отважному юному Дикарю, которому вздумается на нее напасть. Миссис Гибсон тоже не будет после четырех - я об этом позабочусь. Если - не дай бог! - вы не сможете прийти, телеграфируйте мне (номер 17Б) после половины четвертого, никак не раньше (дважды подчеркнуто). Я собственноручно напою Вас чаем и всячески буду угождать Вам, как подобает прекрасно вышколенной рабыне-сестре. Я укушу тебя. N.B. Сожгите это". Он пошел. Он был у нее ровно в четыре. 2. А КАК ЖЕ МАРГАРЕТ? И вот тут-то и наступает решающий момент в этой борьбе, происходящей в сознании Теодора. Он уже давно отказался следовать путем голой правды, да, признаться, он никогда особенно рьяно и не шел этим путем. Теперь он старался подавить конфликт между двумя совершенно несовместимыми комплексами своих ощущений. Он мог бы хорошенько подумать, будь у него более тренированный, более доброкачественный мозг, и сохранить ясность сознания и способность управлять собой. Возможно, когда-нибудь человеческий мозг и научится мыслить и управлять со всей доступной ему силой и ясностью. Теодор, во всяком случае, не сделал ничего в этом направлении. Вместо того чтобы хорошенько подумать, он пошел по проторенному пути и стал безудержно фантазировать. Ему ничего не стоило наводнить свое сознание целым потоком оправдывающих и смягчающих фраз, чтобы безболезненно сняться с острых камней мели, на которой он очутился. Этот спасительный поток исходил из двух главных источников его сознания. Одним из них - неисчерпаемым кладезем всяческих оправданий - был артистический темперамент; другой представлял собою идеал "светского человека", талантливого, много пережившего, мудрого, несколько циничного, сдержанного, но, в сущности, прекрасного малого. Бэлпингтон Блэпский давно уже охотно присваивал себе эти черты. Но эти приступы страсти, этот неукротимый пыл он присвоил недавно. Бурные чувства завладевали им теперь внезапно с бешеной, неудержимой силой - яркая, отличительная черта гения. Этим объяснялась частая смена его настроений, переход от экзальтации и разнузданности к раскаянию и самобичеванию. Поистине это была загадочная и мятежная натура, требующая глубокого понимания и сочувствия. Это возведение непоследовательности и непостоянства в стройный ряд прекрасных и сильных эмоций влекло за собой значительное изменение в оценке Рэчел и Маргарет, но ум Теодора становился все более и более искусным в такого рода переоценках. Так, например, его воспоминание о первом свидании с Рэчел подверглось значительным исправлениям. Инициатива всего случившегося незаметно перешла целиком к Бэлпингтону Блэпскому. Этот великий человек, умеющий ценить и любить жизнь, пленился игривым очарованием, скрытым в грубоватом задоре маленькой, распущенной, пылкой еврейки. Этот благородный юноша, так напоминающий юного Гете, просто поиграл с нею. (Он всегда был не прочь поиграть с нею, когда ему представлялся случай.) Она, конечно, не устояла перед ним. Он покорил ее почти без всякого усилия. Этот каприз был и продолжал быть эстетическим признанием жизни, любовным отношением к жизни; это было все равно, что ласкать хорошенького котенка. Но сердце его неизменно было обращено к другому идеалу. Год за годом под его неустанной опекой, под его мудрым воздействием развивалась Маргарет. Ее неотразимая красота была только обещанием и предвестием красоты ее души. Медленно созревала она для того, чтобы постичь всю сложность и глубину его натуры. Так вот оно и шло, примерно так, хотя временами было очень трудно сохранить незыблемым подобное положение вещей. Бывали минуты, когда его тянуло открыться Маргарет, рассказать ей все о Рэчел, рассказать, объяснить, убедить, осветив при этом со всех сторон свой характер, но ревнивое желание сохранить все, как есть, удерживало его. В общем, было, пожалуй, лучше, по крайней мере хоть на время, чтобы Маргарет совсем ничего не знала об этой истории с Рэчел. Однако Рэчел каким-то непонятным образом угадала, какую роль он отводит Маргарет в своей жизни. Она относилась к этому с несколько насмешливой и не слишком бурной ревностью. Она называла Брокстедов не иначе, как "эти два фабианских сухаря" или "буржуазная парочка". Она говорила про Тедди, что он принадлежит к породе молодых людей, которые постоянно твердят про себя все, что они знают, из страха забыть что-нибудь. Она говорила, что Маргарет трижды обдумает, прежде чем решится сказать что-нибудь, а когда она наконец соберется, это оказывается слишком поздно, так она ничего и не говорит. "Она готовит себя в ничтожества, - злословила Рэчел. - Это просто какой-то немой попугай, молчит, и всем кажется, что она думает". А однажды она сказала злобно: - Она только пялит на всех свои глазища - и все почему-то приходят в восторг. Ах, мужчины такие дураки! - заключила Рэчел. - Ведь она же просто еще не проснувшийся младенец. И не может быть, чтобы она была намного моложе меня. Во всяком случае, я была не старше ее, когда я начала. А вы поглядите на нее! - Скажи мне, милый, - внезапно спросила она его однажды, - ты влюблен в Маргарет? Кто это - Бэлпингтон Блэпский или Теодор - отвечал "нет"? Это "нет" было нетрудно оправдать, когда он вносил поправки в свои воспоминания. Мужчина должен оберегать честь женщины от ревности другой женщины. Светский человек понимает это. Кроме того, влюблен ли он в Маргарет? Если вот это называется любовью, - нет. Так, как понимает это Рэчел, - безусловно нет. И если бы он не сказал "нет", Рэчел продолжала бы злословить, злословить, злословить о Маргарет, а это невыносимо. Она и так слишком много говорит о ней. Но когда Рэчел и Теодор бывали вместе, признаться, вряд ли это можно было назвать игрой с его стороны и покорностью с ее. Она мигом переворачивала все, и сначала это было приятно, но потом ужасно раздражало. В сокровенной легенде Теодора ей отводилась роль почитательницы, но в ее отношении к нему не чувствовалось ни малейшего почитания. Вернее было бы назвать это смакованием. Как ни унизительно это было для Теодора, но фактически Рэчел была намного опытнее его по части всяких ухищрений и уверток запретной любви. Когда отлучки ее брата сделались нестерпимо редкими, она точно осведомила Теодора, где можно найти подходящую комнату в Сохо, сколько заплатить за нее, кому дать на чай и что сказать, когда он ее снимет. Иногда она просто командовала им в этой "игре", как раздражительная молодая тетушка, которая взяла к себе для развлечения племянника на один день, - и так она вела себя до тех пор, пока они не оставались друг с другом наедине. Случалось, впрочем, что она говорила ему очень приятные и лестные вещи. Так, например, она говорила, что у него удивительно интересное лицо, и это было очень отрадно слышать. Она считала, что в физиономии любого "гоя" гораздо больше интересных черт, чем в какой бы то ни было еврейской физиономии. Однажды она пустилась в длинные достопримечательные рассуждения о евреях. - Мы о них все знаем. Все они на один лад - результат массового производства. Моисей - это первый Генри Форд. Все евреи братья. Для еврея любить еврейку - это кровосмешение. Его следует привлекать за это к суду. Поколение за поколением двоюродные братья женятся на двоюродных сестрах, все на одно лицо, вечно одни и те же типы. А вы, гои, перемешались со всеми на свете. Взять хотя бы вас, что вы такое? Иберийский кельт, загадочная порода с примесью англосаксонской крови и, кто знает, чего еще? Одно за другим, все переплелось, перемешалось, одно вытесняется другим, а это, в свою очередь, вытесняется еще чем-то. Никогда нельзя с уверенностью сказать, что вы думаете, как вы поступите. Вы способны удивить самих себя. Ни один еврей на это не способен. У него все предопределено. Он все всегда знает. Она задумалась, сидя на постели, подняв свое несколько крупное, очень умное лицо, обрамленное пушистой массой волос, и обхватив колени длинными, большими руками, - смуглая, гибкая, стройная. - Он всегда знает, - повторила она, - знает все. Мы все знаем, - поправилась она. И затем вдруг снова принялась поносить Маргарет. Нравилось это Теодору или нет, но ему оставалось только лежать рядом со своей любовницей и слушать. Она забыла о нем. Он выполнил свое назначение. Казалось, его здесь и не было вовсе, этого загадочного циничного светского человека, Бэлпингтона Блэпского. И, правда, его здесь не было. Он знал, что ему надо одеться, уйти, уйти подальше от Рэчел и довольно долго побродить одному, прежде чем он обретет, воссоздаст себя и вернет свое прежнее спокойствие и достоинство. Рэчел продолжала размышлять вслух. - Эти тихони! - говорила она. - Да разве они когда-нибудь способны ожить? Маргарет, во всяком случае, еще не ожила. Она не проснулась к жизни. Проснется ли она когда-нибудь? - Ты когда-нибудь целовал Маргарет? - внезапно спросила она. - Ах, отвяжись ты! - вскричал, защищаясь, Теодор. - Вот заговорил гой, благородный гой. Конечно, ты целовал ее. Дорогой мой, неужели эта девчонка может целоваться? - Что тебе далась Маргарет? - Потому что сейчас, в данный момент, она интересует меня больше всего на свете. Она скрестила руки на коленях и оперлась подбородком на руки. - Может быть, это только разница во времени. Они созревают позднее. Они старятся позднее. Они могут позволить себе ждать. А мы торопимся. Мы жадная, нетерпеливая, стремительная порода. У нас нет гордости. Боже! Как мне все это опротивело! Сейчас же встаю и одеваюсь. Она не условилась насчет следующей встречи. - Если меня не тянет к этому, зачем я буду уславливаться? - Рэчел, скажи мне. У тебя есть еще кто-то? - Это, мой мальчик, касается только меня. Они стали молча одеваться. - Глупый маленький гой, - сказала она и провела своими длинными пальцами по его волосам, которые он только что причесал и пригладил. - Я выйду отсюда первая. Прощай. 3. НЕОБЪЯСНИМАЯ БОЛЬ СЕРДЦА Эта история с Рэчел должна кончиться. Он должен кончить ее как можно мягче для Рэчел. Рэчел - это ошибка, заблуждение, мимолетная прихоть. Он не должен был унижаться до нее. Это его артистический темперамент, его удивительная способность откликаться на чувство увлекли его. А между тем в глубине души, где копошилось все, что он заглушал в себе, какой-то голос говорил ему: Рэчел сама способна оборвать эту связь так же внезапно, как она завязала ее, у нее уже что-то другое на уме. Наверно, она уже решила бросить его. Он должен положить конец этой связи мягко, но решительно - хотя бы потому, что это отвлекает его от истинной роли возлюбленного Маргарет. Маргарет - его единственная настоящая любовь. И связь с Рэчел только еще сильнее заставила его почувствовать это. Возвращаясь домой через Сохо и мало-помалу восстанавливая свое "я", стертое начисто Рэчел, Теодор снова и снова строил разные проекты и придумывал всяческие возможности, следуя привычным кругом за своим воображением. Рассказать Маргарет об этой истории - признаться ей в своих чувствах? Почему бы им теперь не стать любовниками? Теперь, когда он так хорошо изучил жизнь и возможности Сохо? Но как же заговорить с ней об этом? А что, если Рэчел с ее длинным языком сама возьмет да и разболтает? Позволит себе какие-нибудь намеки? Как можно, чтобы Бэлпингтона Блэпского позорно уличили в обмане!.. Однажды вечером, когда он сидел за ужином, поглощенный, как всегда, всеми этими бесконечными размышлениями, внезапно нечто гораздо более глубокое или, может быть, чуждое стремительно ворвалось в запутанный круг всех его неразрешимостей. Он почувствовал невыразимую боль, щемящую боль души и чувство непоправимой утраты. Нечто непостижимо прекрасное, наполнявшее его жизнь, озарявшее ее, ушло от него, ушло Из его жизни, отнято у него, потеряно, утрачено навсегда. Он знал, знал наверное, что оно ушло навсегда. Это чувство опустошения было так реально и вызывало такую мучительную боль, что он не мог высидеть дома. Он вышел на улицу, хотя было уже больше десяти часов, и пошел через Хемпстед Хис к Хайгету и дальше, почти не замечая, где он и куда идет, пока не очутился на тускло освещенном загородном шоссе, неподалеку от неуклюжей громады Александер Палас на Мюзуэл-хилл. Тогда, страшно усталый, сознавая, что, должно быть, уже очень поздно, он с несколько облегченным сердцем повернул обратно. Никогда еще он не испытывал такой душевной боли. Да, это поистине душевная боль, думал Теодор. И он все больше и больше проникался этой необычностью своего состояния, и ему казалось, что и луна, пробиваясь из-за разорванной гряды облаков, словно откликается на его великую душевную боль. И как только в призрачном свете этого космического сострадания он подумал, как безгранична его боль, он сразу перестал страдать. Он осознал величие своих усилий. Его болезненные душевные противоречия претворились в возвышенную, пусть даже неизъяснимую скорбь. Каждый зародыш, утверждают биологи, повторяет историю вида. Сознание развитого юноши, несомненно, проходит через все фазы интеллектуальной эволюции. У Теодора был его Вордсвортовский момент. Он был потенциальным Вертером. Теперь он становится байронической личностью. 4. ТОЧКА ЗРЕНИЯ МАРГАРЕТ Теперь, когда Теодор знал наверное, что он просто, без всяких околичностей, любит одну только Маргарет, уклад его жизни на время летних каникул стал разумно ясен. Он будет ходить к ней, развивать ее и стараться "разбудить" ее. Итак, с первых же дней, как только Маргарет приехала в Блэйпорт, он посвятил себя этой задаче. Когда у него оставалось свободное время, он развлекался игрой в теннис, писал, делал наброски с натуры, рисовал воображаемые сцены и лица, читал биографии художников, писателей и великих людей вообще и сравнивал, насколько он похож на них. Еще он сделал открытие - нашел романы Мередита, Конрада и Харди и с некоторым опозданием, отстав примерно лет на десять, сочинения Ришара Ле Гальена, которые были затиснуты на полке среди выпусков "Желтой библиотеки" Раймонда. Но Маргарет была центром всех его устремлений и замыслов. Если он фантазировал с помощью Мередита, Маргарет была его прекрасной волшебницей; если он скитался по свету с Конрадом, Маргарет была его путеводной звездой. Общаться с ней стало гораздо легче с тех пор, как из Бельгии приехала после трехлетнего обучения в монастыре одна из паркинсоновских кузин. Это была бледная, незаметная, ехидная девчонка с прекрасными темными глазами, и ее отвращение к монастырским правилам и режиму помогло ей выработать несколько грубоватую прямоту взглядов; она, не стесняясь, подкрепляла их французскими словечками, которым ее не могла научить ни одна монахиня, и все это вместе явно импонировало реалистической натуре Тедди. Тедди, который до сих пор презирал девчонок вне своего семейного круга и требовал, чтобы сестра была его неизменным товарищем, теперь ходил вечно улыбающийся и явно стремился уединиться в каком-нибудь укромном местечке с этой Этель Паркинсон; Теодор был для него удобен в том смысле, что помогал ему отделываться от Маргарет. Но, несмотря на прекрасную школу, которую Теодор прошел с Рэчел, а может быть, как раз наоборот, потому именно, что он прошел школу с Рэчел, дела его с Маргарет очень мало подвигались вперед. Возможно, Киплинг и прав, и Джуди О'Греди и знатная леди действительно сестры по духу? Но опыт Теодора не подтверждал этого. Маргарет была не склонна ласкаться и нежничать. Раз или два она целовала его и робко прижималась щекой к его щеке. Но дальше этого ее физическое пробуждение, по-видимому, не шло. Она была для него фигурой в платье. И так и оставалась фигурой в платье. Даже в купальном костюме она казалась одетой и целомудренной. В ней было какое-то неуловимое качество, которое удерживало Теодора от каких бы то ни было фамильярностей. "Но почему, - спрашивал он себя. - Почему?" Они вместе бродили, купались, играли в теннис и болтали, но долгое время между ними не было большего сближения. Иногда Теодор позволял себе в разговоре маленькие вольности; называл себя ее возлюбленным, оказывал ей мелкие услуги, угождал ей, но за этим ничего не следовало, - просто были такие приятные, волнующие минуты, цветы по краям дороги. В конце концов Маргарет сама вызвала его на разговор. Они лежали на солнышке на низкой скале возле лаборатории и курили. - Бэлпи, - сказала она, - почему мы с вами так мало разговариваем? - Но мы только и делаем, что разговариваем! - О пустяках. - Друг о друге. О чем же нам еще говорить? - Обо всем мире. Он перевернулся на живот и посмотрел на нее. - Вы очаровательны, - промолвил он. - Нет, - сказала Маргарет, упрямо продолжая свое. - Я хочу говорить о мире. Для чего он существует? И для чего мы существуем в нем? Вам как будто все равно, точно вас это вовсе не касается. В Лондоне вы говорите о разных вещах. А почему вы никогда не говорите об этом здесь? Может быть, вам просто неинтересно со мной разговаривать? - Мы с вами понимаем друг друга без всяких диспутов. - Нет, - упрямо продолжала она, - мы не понимаем друг друга. Я не хочу никаких диспутов, я только хочу разобраться в своих мыслях. Тедди раньше разговаривал и спорил со мною, но теперь он как-то охладел к этому. Слишком мы с ним похожи, мне кажется. А вы - вы совсем другой. Вы подходите ко всему с какой-то своей точки зрения и как-то иначе. Иногда мне это нравится, иногда просто сбивает с толку. Вы как-то легко перескакиваете с одного на другое. И мне начинает казаться, что мы с Тедди - тугодумы. Но Тедди говорит, что вы от всего отмахиваетесь. А это правда, что вы от всего отмахиваетесь? - Мне кажется, что вы иногда принимаете слишком всерьез то, что говорится, - заметил Теодор. - Ведь в конце концов в разговор всегда вносишь какой-то оттенок шутки. - Чувство юмора, - сказала она. - По-видимому, мы оба лишены его. Мы педанты. - Но Маргарет! - Да, да, мы знаем. Мы уже говорили об этом с Тедди. Мы хотим во всем разобраться. Оба - и он и я. Чтобы для нас все было ясно. Мы и себя принимаем всерьез. Вот это у вас и называется "быть педантом". Нет, нет! Я вас серьезно спрашиваю, Теодор, вы правда считаете нас педантами? - Это вы-то педант, Маргарет! - Да, я педант, и Тедди тоже. Я готова согласиться с этим, даже если вы не хотите сказать. У нас не хватает ума на шутки. Хватает только на то, чтоб думать. И если это у нас получается тяжеловесно, все-таки это лучше, чем совсем не думать, как Фредди Фрэнколин. - Ну, он же дурак, - сказал Теодор. - Совсем не такой дурак, - возразила Маргарет, - просто он никогда рта не раскрывает. Потому что очень боится прослыть педантом. Теодор почувствовал легкий укол ревности, оттого что она проявила хотя бы даже такое ничтожное внимание к Фрэнколину. - Так вот слушайте, Бэлпи, - сказала Маргарет, - давайте поговорим серьезно. Во-первых, что сейчас происходит в мире и как мы должны ко всему этому относиться? - Поговорим, - покорно сказал Теодор. - Так вот насчет того, что делается в мире... Она минутку помолчала, собираясь с мыслями. - Вот, например, мой отец. Сравните его представления и ваши. Конечно, отец очень много знает. И он говорит, что весь мир, все человечество - все живут в каком-то самообмане. Он говорит, что мы идем к тому, что мир будет страшно перенаселен и всюду будут массы голодных людей. Мы будем не в состоянии прокормить их, потому что фосфор исчезнет. И что неизбежна война. Крупная война. Потому что все вооружаются. А если в Европе опять начнется война, то это крах цивилизации. Так вот, если это так, - значит, нам придется жить в самую разруху. Нашему поколению, во всяком случае. Но что же это будет, когда погибнет цивилизация? И разве мы не должны что-то сделать, чтобы предотвратить это? - Вот тут-то, Маргарет, и наступит социальная революция и все такое, - шутливо сказал Теодор, улыбаясь и помахивая стеблем морской травы. - Тедди не думает, что это может помочь. - Тедди не хватает воображения, - сказал Теодор. - Но вот у вас есть воображение, и вы называете себя ультракоммунистом. Так вот вы и представьте себе это и расскажите мне об этой социальной революции. - Ну, для всех нас жизнь станет гораздо свободнее, - сказал Теодор, обрадовавшись возможности как-то повернуть разговор. - Для нас не будет существовать всяких "я не должен", "я не смею", которыми мы живем теперь. Мы будем свободны, откровенны и счастливы. Но Маргарет продолжала свое и даже не заметила, как захлопнула перед ним дверь. Она искала ответа на очень важный вопрос, который не давал ей покоя. - Бэлпи, может ли быть, чтобы весь мир, все люди жили до сих пор в заблуждении? Как можно этому поверить? Все святые, и мудрецы, и философы? И короли и государственные деятели? Я думала об этом как-то ночью и не могла заснуть, это не давало мне покоя. Ведь вот есть такое выражение: "мудрость веков". А может быть, никогда и не было никакой "мудрости веков" и это просто нелепая выдумка? - Нет, как же! - воскликнул Теодор. - Пророки и философы. Наследие прошлого. Но толпа, толпа всегда была глупа. - Но почему же тогда они не учили толпу, не разъясняли ей, не пытались сами управлять ею, чтобы предотвратить то, к чему мы сейчас пришли? - Попытки были. В Иудее и в других местах. - Так, значит, вы считаете, что эти мудрецы были недостаточно мудры? - Мир очень сложен, - сказал Теодор. - И они были недостаточно мудры и недостаточно сильны для него. Потому что, если бы это было не так, тогда у нас в мире все шло бы отлично. Вы понимаете, Бэлпи? Я так на это смотрю. Выходит, что все эти великие и прекрасные люди прошлого были просто жалкими, неразумными и недостаточно сильными людьми, которых история подняла на пьедестал только для того, чтобы произвести на нас впечатление? Нет, я хочу получить ответ на этот вопрос. И вы должны мне ответить, если вы считаете, что мы с вами близкие друзья. Неужели весь этот прогресс, вы понимаете, цивилизация и история - все это было простой случайностью, счастливым стечением обстоятельств? Я хочу знать, что вы об этом скажете. Неужели те люди, которые создавали искусство и науку, прекрасную музыку, прекрасные картины, все эти замечательные вещи, были не чем иным, как только более крупным, более сложным, более развитым видом животного, то есть по существу своему чем-то столь же незначительным, как, например, мухи или пчелы? Разве над этим не стоит подумать? Она замолчала, и Теодор улыбнулся на ее очаровательную серьезность. - Да, так вот, что вы об этом думаете, Бэлпи? Вы верите, что этот мир, который иногда бывает таким чудесным, возник случайно? И продолжает существовать случайно? Мы должны получить ответ на это. Ведь мы же не кролики. Мы должны знать. Где мы? А когда я вам задаю эти вопросы, эти страшно важные вопросы, вы смотрите на меня с неприязнью и называете меня педантом за то, что я так мучаюсь этим. - Маргарет! - сказал Теодор и сел рядом с ней. Его не интересовали ее вопросы. И уж если на то пошло, эти вопросы казались ему ужасно скучными. - Взгляните, какой чудесный день. Посмотрите, как море сверкает на солнце. Эти голубовато-зеленые и зеленовато-голубые, сапфировые, изумрудные, ультрамариновые пятна на поверхности. Оттенок за оттенком. Они ничего не значат для вас? Она посмотрела. Несколько секунд она смотрела на море, обдумывая его слова. - И это ваш ответ на все мои вопросы? - Очень хороший ответ, - сказал Теодор. - Вот вы сидите и мучаете сами себя, - продолжал он, - а ведь вы самое прелестное существо в мире. Мне кажется, никогда в мире не существовало ничего более прелестного. Вы с головы до ног созданы для любви. Но для вас все ценности жизни как-то переместились. Вы хотите вести споры о том, откуда произошел мир и для чего. Маргарет, мир существует для вас... Я люблю вас. И вы можете любить меня. Я знаю, что вы можете меня любить. Она повернулась к нему с легкой улыбкой. - Разве это причина, чтобы нам с вами нельзя было ни о чем разговаривать? Он ласково прикрыл ее руку своей. - Маргарет, вы _ничего_ не знаете о любви? Она отдернула руку и обхватила колени, сплетя пальцы. - Вы что, объясняетесь мне в любви, Бэлпи? - А что же другое я могу делать? - Ну, так я не хочу, чтобы вы это делали. - Я не могу иначе. - В любви должны участвовать двое. - Несомненно. - Так вот. Давайте поговорим откровенно обо всех этих любовных делах. Ведь мы же можем это сделать? Я очень люблю вас, но я пока еще не хочу никаких любовных отношений. Я хочу сначала немного подумать. Я хочу знать больше. Разве мы не можем оставаться друзьями? - Вы боитесь любви? - Не знаю, боюсь ли; может быть, и боюсь. - Но чего же здесь можно бояться? Вы же не думаете... Вы что, боитесь последствий? Он глядел на ее задумчивый профиль. Она ответила не сразу, и он с досадой почувствовал, что краснеет. Что это за необъяснимая сила в ней, которая заставляет его чувствовать себя пристыженным? - Бэлпи, - начала она и остановилась. - Да? - сказал он несколько хриплым голосом. Она слегка наклонила к нему голову. Нежный, чистый голос с едва уловимой дрожью звучал медленно, вдумчиво, словно подыскивая слова: - Я думаю, вы, наверно, считаете меня невежественной или очень наивной. В вопросах любви... Вы, может быть, думаете, что я прочла несколько пьес и романов... Вы не представляете себе, что дочь биолога, биолога с очень либеральными взглядами, не может не знать обо всех этих вещах, ведь это же так естественно... Я думаю... - Она старалась, насколько могла, быть откровенной и рассудительной. - Может быть... я знаю обо всем этом... столько же, сколько и вы. Да, но ведь у него была Рэчел. Но он не мог объяснить ей всего этого сразу. Что он мог сказать? Он чувствовал, как нить разговора ускользает от него. - Я говорю не о знании, - сказал он, тряхнув головой и отводя явно выдающие его смущение глаза от ее испытующего взгляда. - Я говорю о любви. - Вы говорите о любви, - сказала она, и снова повернулась лицом к морю, и, казалось, погрузилась в свои мысли. Ее переплетенные пальцы сжались сильнее. Он решился на отчаянную попытку: - Мы могли бы пожениться. - Ну, это уж совсем нелепо - жениться в таком возрасте. - Любовь - это не нелепость. Нет. Любовь не нелепость. Любить в нашем возрасте так же естественно, как жить. Это и значит - жить. Без этого мы не живем. - Я еще не хочу начинать жить такой жизнью, - сказала она. - Если это жизнь. Я вас люблю, Бэлпи, - Правда, - но, может быть, я люблю вас не так. Во всяком случае - еще не так. И я боюсь. - Но если я сумею вас убедить... - Бэлпи, я все знаю об этом. Уверяю вас, я понимаю, о чем вы говорите. Я прекрасно понимаю, что у вас на уме и о чем вы просите. Я современная девушка. Ничуть не отсталая, и все такое... И я совсем не об этом говорю. Но вот... у меня такое чувство, что раз это начнется, - это меня захватит, поглотит, уничтожит. - Но, дорогая моя, в этом-то и есть освобождение. Она покачала головой. - Или у вас нет воображения, нет желаний? Она не ответила. Он повторил вопрос. На этот раз у нее вспыхнули щеки. Она сидела, упорно повернувшись в профиль. Голос ее слегка прерывался. - Бэлпи, вы помните, как вы поцеловали тогда меня на вечере под Новый год? Так вот... уже потом что-то во мне самой как будто предостерегало меня: это так прекрасно или так важно и значительно, что не надо с этим спешить. - Значит, я должен ждать... Некоторое время она задумчиво смотрела на горизонт, словно прислушивалась к чему-то. И Теодор почувствовал невольную дрожь оттого, что она так медлила. - А разве вы ждали? - спросила она тихо и посмотрела на него. Он взглянул в ее чистые глаза и на миг чуть было не поддался искушению солгать. Но они смотрели с такой зоркой проницательностью. - Черт! - сказал он и отвернулся от нее. - Что же мне было делать? Ведь у меня в жилах кровь, а не вода. Он закрыл лицо руками. На этот раз молчание было очень долгим. Потом она тихонько погладила его по плечу: - Бедный, милый Бэлпи. Я мучаю вас. Но... разве это моя вина? - Бедный, милый Бэлпи! - злобно повторил он и отдернул плечо от ее руки. - Вы не понимаете. Вы не понимаете, что такое страсть. Вы бесчувственная... непроснувшаяся ледышка. О Маргарет! - Он повернулся к ней. Его охватило необычайно сильное волнение. Он чувствовал, что его лицо искажается. К глазам подступают настоящие слезы. Ее лицо отражало его страдание. Ему было приятно, и он был потрясен тем, что может плакать от страсти. До сих пор он никогда не плакал от страсти. Устоит ли она перед этим? Он умолял ее исступленным голосом, переходившим почти в рычание: - Отдайтесь мне, Маргарет. Будьте моей, сейчас. Отдайтесь, спасите меня от меня самого. В течение бесконечно долгой минуты она не отвечала, отвернувшись от него. Она смотрела на море. Уже без слез он жадно смотрел на нее, с надеждой, с сомнением и надеждой в глазах. - Нет, - сказала она и повторила: - Нет. - Еще не время, вы хотите сказать? - Нет, - живо ответила она. - Нет. - Почему? - Не знаю почему, но - нет. Я не могу. Я не могла бы. Это невозможно. Теперь, когда вы просите меня, я вижу, как это невозможно. Больше она ничего не сказала. Наступило долгое молчание. Итак, все кончено. Он чувствовал, как в нем поднимается бессмысленная ненависть, но подавил ее. - Как хотите, Маргарет, - сказал он. - Как хотите, Маргарет, - повторила она, передразнивая его. - Но почему вдруг такой тон? С одним человеком я говорю или с двумя? Разве мы не друзья с вами? Разве мы не любим друг друга как-то по-другому? И очень сильно? Я люблю вас, я знаю, что очень люблю вас. И только потому, что я не падаю в ваши объятия, не отвечаю на ваше желание, не загораюсь, когда вам этого хочется, - вы вдруг начинаете меня ненавидеть. Да, да, я знаю, - вы сразу меня возненавидели. Вы исчезли, на вашем месте появился кто-то другой. Где же вы, Бэлпи? Где вы? О чем вы думаете? Что вы думаете? И буду ли я второй по счету или, может быть, третьей? - Дурак я был, что признался вам. - Разве нужно быть дураком, чтобы говорить правду? Это тяжело иногда, но я так привыкла к этому. Да вы и не могли не сказать. Я угадала. Я как-то умею угадывать все, что вас касается. Иногда я думаю, говорите ли вы правду даже самому себе, Бэлпи? - Бэлпи! - воскликнул он. - Ради бога, перестаньте называть меня Бэлпи. Она подумала, что действительно это звучит несколько глупо в таком серьезном разговоре. - Ну, хорошо - Теодор. Послушайте, Теодор. Я люблю вас. Правда, люблю. Люблю ваши милые волосы, ваши рассеянные жесты и ваш рассеянный ум. Вы милый, милый, Теодор. И все же теперь больше, чем когда-либо, сейчас, во всяком случае, я не хочу. И как я могу хотеть? Разве я создала такое положение? Почему вы не хотите смотреть фактам в лицо, Теодор? На этом она оборвала разговор и замолчала. Она была совсем рядом с ним, казалось, только протяни руку, но вместе с тем так далеко от него, как если бы она находилась в каком-то другом измерении. Он сел, стараясь придумать какой-нибудь подходящий ответ, но ответить было нечего. Что можно было на это ответить? Самый естественный для нас выход из всех наших затруднений - это злоба. Его охватила бешеная злоба на ее бесчувственность. - Ах! - вырвалось у него с чувством безграничного отвращения. И он вдруг вскочил и, не сказав ни слова, пошел прочь. - Вот оно как, - произнес он, обращаясь к миру. Она изумленно смотрела на его удаляющуюся спину. Никогда еще с ней не случалось такой неожиданности. Маргарет чувствовала, что, если она встанет и пойдет за ним, она пропала, но каким-то непостижимым образом сердце ее последовало за ним. Было что-то удивительно трогательное в его огорчении. Но Теодор не находил ничего трогательного в поведении Маргарет. "Смотреть в лицо фактам, скажите пожалуйста! - думал Теодор. - Самое время смотреть в лицо фактам... Мой идеализм... Из-за него-то я и остался в дураках". 5. ЛЮБОВЬ НЕБЕСНАЯ И ЗЕМНАЯ Теодор снова вернулся к Рэчел. Если бы даже ничто и не толкнуло его обратно, он все равно вернулся бы к ней, повинуясь самым примитивным инстинктам. После того решительного разговора он всячески избегал Маргарет, а в Лондоне после каникул не видал ее по целым неделям. Он был в большой обиде на нее за то, что она отказалась играть предназначенную ей роль в его драме. Она боится, убеждал он себя, она сухарь, ледышка, она безжизненная. Редактор его подсознательного "я" выправил до неузнаваемости его разговор с нею; в конце концов от него не осталось ничего, кроме унизительного чувства от ее отказа. И глубоко в душе снова поднималась бередящая, мучительная боль. Но в повседневной жизни он изгонял ее из своего сознания встречами с Рэчел. Вокруг Рэчел он сплел такую прочную и затейливую паутину вымысла, что в ней увязали даже все те откровенности, в которые охотно пускалась Рэчел. Он узнал, что она была на два года старше брата, а Мелхиор был старше Теодора года на три, но он старался игнорировать эту разницу в возрасте. У нее и до него были любовники. Она и не скрывала этого. Он был убежден, хотя и не желал признаваться, что даже теперь он не был ее главным увлечением. Ее ласки утратили прежнюю горячность, они стали привычными; она расточала их, уступая какому-то раздражению своих взбудораженных нервов, и даже не старалась казаться влюбленной. Она обращалась с ним, как с мальчишкой, говорила с ним пренебрежительно, шутливо подсмеиваясь. Даже ревнивые нападки на Брокстедов свелись теперь к редким, случайным упоминаниям. Она не давала о себе знать по две, по три недели. Чем она была занята в это время, он не знал. Он закрывал на это глаза, старался не видеть и забывал. Во всяком случае, она давала ему то, в чем ему отказала Маргарет. Романтический толкователь в его сознании объяснял, что Рэчел скрывает свою любовь к нему, прячет ее под грубоватой фамильярностью, что она не смеет дать воли своей страсти, сдерживает ее, боясь, как бы она не вспыхнула всепожирающим пламенем. Таким образом, действительность становилась приемлемой, и первые зимние месяцы в Лондоне он прожил в состоянии относительного довольства. Но время от времени его самоутешение и самоуспокоение подвергались мучительному испытанию. Его ложе из роз превращалось в весьма прозаическую и помятую постель в убогой комнатушке, а его стройная, пышноволосая, смуглокожая грешная подруга оказывалась отталкивающей распутницей, которую что-то постоянно гложет и побуждает разрушать все иллюзии. У нее были превратные понятия о жизненных ценностях. Это, во всяком случае, он должен был признать. Совершенно превратные. В его мысленных репетициях свиданий с Рэчел Бэлпингтон Блэпский мог быть очаровательным и искусным любовником, точь-в-точь в духе Ле Гальена. В изящных беседах, никогда не достигавших ушей Рэчел, он пленял ее своим дерзким блестящим остроумием и богатой выдумкой. Но когда они встречались, все разговоры обычно вела она. Казалось, она вечно мучилась загадкой собственного существования. И все никак не могла найти дли себя выхода, запутавшись в своих противоречивых исканиях. Юность и гоноши застали ее врасплох, и вот теперь это привело ее к удивительным умозаключениям. - Тебе кажется, что ты любишь меня, милый, но ты вовсе не любишь. И знаешь, что не любишь. - Она лежала на спине, закинув ногу на ногу, пробуя, как далеко она может раздвинуть пальцы. - Разве я был бы здесь... - Ну, конечно, - сказала Рэчел. - Но к чему обманывать себя? Всякий раз, - продолжала она, - как женщина берет нового любовника, любовь все больше утрачивает цену... Для нее... В этих рассуждениях было что-то неприятное, и Теодор ничего не нашелся ответить. - Никогда не надо есть ничего сырого, - сказала Рэчел. - Вот мой совет молодым женщинам. - Но мы прекрасно позавтракали! - Теодор возмутился. Они завтракали на какой-то улочке в Сохо, он угощал и, как ему казалось, проявил себя очень опытным и сведущим в этом деле. - "Сырое", дорогой мой, было сказано символически. "Сырые" вещи в жизни - это похоть, голод, страх и так далее. Свари их. Приправь хорошенько. Ему показалось, как будто он слышал уже нечто подобное раньше. Но его ум привык убираться с дороги, когда говорила Рэчел. Он вел себя точь-в-точь, как резвый от природы щенок, который прячется под стол, когда приходит вон тот человек. Может быть, он боится, что в него чем-нибудь запустят. Рэчел продолжала пояснять: - Предположим, что ты голоден. Ты готовишь обед. Аппетит у тебя возбужден, но ты можешь подождать. Если тебе очень хочется есть, ты приготовишь кое-как что попало. А если ты смертельно голоден, ты съешь прямо так, сырое. Понимаешь? Вот и любовь так же! Если бы было время ждать. Но разве у всех есть время? Ведь не всегда так бывает. Ты хватаешь кого попало, а потом видишь, что ошибся. Стоит ли ждать, когда тебя обуревает похоть? Она не позволяет ждать. Но зачем же называть это любовью, милый? Мы, коммунисты, так не делаем. Я думала, ты ультракоммунист. - Так оно и есть, - сказал Теодор. - Ну вот, например, это любовь по-твоему? - Это языческая любовь, - сказал Теодор. - Самая смелая и самая прекрасная. Тут все честно. Любовь плоти. Любовь жизни. Он вспомнил раскатистый голос отца. - Бэ-эсподобное вожделение, - сказал он с одобрительным смешком, который он так хорошо помнил. - Бээсподобная страсть. Спохватившись, он подкрепил свои слова поцелуем и лаской. Но Рэчел рассеянно отвечала на его ласки. Ей хотелось продолжать свои рассуждения. - Языческая и христианская. Христианская и языческая. Какое идиотское противопоставление! Чисто викторианское. Я уверена, что язычники были такие же респектабельные люди, как и всякие другие. Занимались сплетнями. Возмущались чьим-то неприличным поведением. Вот, например, христиан с их тайными сборищами язычники называли распутной чернью. Неподходящее слово "языческая", уверяю тебя. Совсем сюда не подходит. - Греческая. - Греческая? Не уверена. - Но ее неуверенность длилась не больше секунды. - Такое же дурацкое противопоставление... Греческая и еврейская! Ты никогда не встретишь женщину нееврейку, которая была бы такой "греческой", как я. Милый, ты видел когда-нибудь репродукцию картины "Небесная и земная любовь"? Madame Небесная - очаровательная женщина, принаряженная, закутанная, а madame Земная - без всяких одежд. Вроде меня сейчас. Так вот это то, о чем я сейчас говорю. Я думаю, мужчина может любить одну женщину одетую, а другую раздетую. - Эта картина неправильно названа, - сказал Теодор. - Никто не знает, какое название ей дал Тициан. Если только он вообще дал ей название. Французы называют ее "Источник любви" или что-то в этом роде. - Чепуха, - возразила Рэчел. - Там противопоставляются два вида любви - Небесная и Земная. Мне совершенно безразлично, кто первый назвал ее так. Это правильное название. Не будем вечно препираться из-за слов. Ты понимаешь, что я хочу сказать, и достаточно. Небесная, платоническая, христианская, благопристойная - все это одно и то же. Теодор вспомнил одно замечание Раймонда по поводу фотогравюры с шедевра Тициана. Он преподнес его теперь, прежде чем сообразил, как это может повернуться. - Знаешь, что удивительно в этой картине, - сказал он. - И не думаю, чтобы кто-нибудь это замечал: ведь обе эти женщины - в сущности одна и та же женщина. У них одно и то же лицо. Она слегка повернулась, не вынимая рук из-под головы, и посмотрела на него поверх локтя. - Ну, а для тебя, дорогой мой, ведь это не одна и та же женщина, а? - Я не люблю никакой другой женщины, - твердо сказал он. - Мне лучше знать. Маргарет - твоя Небесная любовь. Зачем лгать? Какой прок в этом? Может быть, у меня тоже есть моя Небесная любовь. Вполне одетый джентльмен. Который никогда не приходит неодетым. Почему не быть честным? Не смотреть фактам в лицо? Она зажала ему рот рукой и не дала возразить. - Не фыркай. Я тебя знаю. Когда мы бываем здесь, я думаю о тебе не меньше, чем о себе. Меня это забавляет. Ты мне нравишься. Но ты... ты никогда обо мне не думаешь. Ты стараешься забыть меня даже тогда, когда я в твоих объятиях. Ты ласкаешь какую-то воображаемую женщину. Я тебя не виню. Ты честно играешь. Потому что в это время ты не думаешь не только о той живой женщине, которую ты обнимаешь, но даже о себе самом, о том, который ее обнимает. Ты в это время - о! - замечательная личность. Возлюбленный принц со своей возлюбленной принцессой. - Мне кажется, все влюбленные, которых по-настоящему влечет друг к другу, - это принцы и принцессы, - сказал Теодор. - Все это очень хорошо. А потом? Когда она надевает платье, она по-прежнему остается Любовью? Небесной, духовной, божественной? Или она исчезает? И он - когда он оденется или когда разденется, - будет ли он все так же олицетворять собою Любовь? Ну, хорошо, оставим его в покое. Как это, по-твоему, выходит? Она надела платье, и она по-прежнему небесная, и все так же принадлежит тебе, и ты днем и ночью принадлежишь ей. Прекрасная, совершенная любовь на всю жизнь. Всегда вместе. Вместе работаете. Ты ему помогаешь и ухаживаешь за ним. Я хотела сказать, за ней. Так это должно быть? Но твоя Небесная любовь не хочет раздеваться, а моя - он теперь на том свете. Так вот мы с тобой и очутились здесь. Что-то не совсем то у обоих. Я не стала ждать. Давным-давно, задолго до тебя, задолго до того, как мне исполнилось столько лет, сколько сейчас Маргарет. Нет, я не стала ждать. И ты не мог ждать. (Тебе так не терпелось!) А может быть, это только иллюзия, эта прекрасная леди о двух обличьях? И все только вот к этому и сводится? Многие кончают этим. Единственная любовь - это любовь без платья. Остальное вздор. Но ты еще долго не придешь к этой истине, хотя и лежишь здесь со мной. - Это не совсем так, - сказал Теодор. - И это все, что ты можешь сказать сейчас? А? Но через день или через несколько дней ты все это разъяснишь себе по-своему. Ты все так чудесно разъясняешь себе самому. Ты опять водворишь меня на место, - я ошибка, каприз. Но все равно, дорогой мой, стоит мне только захотеть, я знаю, что ты придешь на мой зов. Это, милый мой, факт. Она взглянула на часы-браслет. - Я все болтаю и болтаю, а уже четверть четвертого. По крайней мере хоть часам-то надо смотреть прямо в лицо! Видишь. Мне нужно быть дома к пяти. Мелхиор в порыве братской любви собирался куда-то повести меня. Еще часок грешной любви, а потом будем вставать и одеваться. 6. ОБЕЗЬЯННИК Когда Теодор не испытывал физического влечения к Рэчел Бернштейн и не забывался в ее объятиях, он чувствовал к ней все большую и большую неприязнь. Ее пренебрежение к нему, когда она разговаривала с ним, ее неспособность понять его исключительно возвышенную натуру вызывали и укореняли в нем чувство обиды. Она обращалась с ним так, что он чувствовал себя перед ней мальчишкой. Она охотно брала его с собой в провожатые и спутники во всякие маленькие экскурсии и прогулки. Она не дожидалась, чтобы он сам предложил ей какое-нибудь развлечение или придумал какую-нибудь поездку - словом, доставил ей какое-то удовольствие, за которое она могла бы его поблагодарить. Она требовала, чтобы он сопровождал ее, куда ей вздумается, и обычно брала на себя большую часть расходов, а то и целиком все, когда у него не было денег, не допуская и мысли, что он может отказаться пойти. В таких условиях чувствовать себя Бэлпингтоном Блэпским было чрезвычайно трудно. Они ездили в Кью-гарденс смотреть на рододендроны, несколько раз были в Ричмонд-парке, один раз в Хэмптон-Корте и, наконец, отправились в Зоологический сад. Зоологический сад привел Рэчел в самое оживленное настроение. Она горячо заинтересовалась любовью животных. Ей хотелось знать, как любят змеи и рыбы. Она пришла в ужас, представив себе, как может вести себя влюбленный слон. Носороги дали ей повод к нескромным шуткам. Тюленя она нашла довольно симпатичным возлюбленным. Затем она пустилась в громкие рассуждения о любви крупных хищников. - Если бы я была Цирцеей, дорогой мой, я думаю, что превратила бы тебя в хорошенького круглоголового золотисто-коричневого ягуара с темными пятнами. - У меня были бы купи и клыки, - сказал Теодор. - И у меня тоже. И мы бы страстно рычали. Ведь не думаешь же ты, что я осталась бы бедной, беззащитной кокнейской девушкой, если бы я могла носить свою собственную шкуру. Какая жалость, что мы не можем превращаться в разных животных, - говорила она. - Вот было бы интересно! Увлекательно и интересно. Она становилась все больше похожа на распущенную, плохо одетую, болтливую, но необыкновенно восприимчивую Венеру в европейском платье, которая сошла в мир животных с целью найти там какие-нибудь новинки для собственного употребления. Но то, что она увидела в обезьяннике, оказалось слишком даже и для нее. В те дни доктор Чалмерс Митчелл был только на пути к своей славе, и бОльшую часть обезьян все еще держали в одном большом здании. Многие из них сидели дюжинами в больших клетках, где было страшно жарко и бегало множество огромных коричневых жирных тараканов. Любопытные и дружески расположенные посетители наперебой угощали обезьян орехами, финиками, конфетами и фруктами. В этой благоприятной обстановке непосредственная и несвоевременная влюбчивость приматов проявлялась весьма пышным и непристойным образом. Эти проявления вернули Рэчел к человеческим понятиям неприличия. - Уйдем отсюда, дорогой. Они слишком похожи на нас. Идем отсюда. Пойдем, выпьем чаю там, наверху, у попугаев. А что, попугаи тоже предаются любовным наслаждениям? Эти, во всяком случае, не обнаруживают никаких признаков влюбленности. Они совершенно спокойны, если только эти крики не свидетельствуют о половой угнетенности. Дорогой мой, в мире слишком много пола. Таких вещей, как Зоологический сад, не должно существовать. - Но большинство животных, - сказал Теодор, - любят только в период спаривания. - Но мы и наши маленькие коричневые родственники не разбираем ни времени, ни периодов. Почему мы такие невоздержанные? Что это: признак более высокой ступени развития? Ты совершенно верно сказал. Леопарды почти всегда приличны и благопристойны. Как и большинство животных. Одиннадцать месяцев в году они все бесполые. Потом у них бывает течка, и все кончается. А человек, что за существо! Ты когда-нибудь читал Фрейда, милый? Ты должен прочесть. Он все сводит к одному. Весь мир - это постель, и все мужчины и женщины - судорожно барахтающиеся в ней любовники. На долю каждого приходится несколько ролей, а действия протекают в семи возрастах. Сначала младенец, который пищит и пускает слюни на руках кормилицы и уже в это время обнаруживает поразительные комплексы, связанные с отцом и матерью; затем школьник с сияющей свеженькой мордочкой и с распаленным воображением, которое рисует ему разные непристойности в то время, как он нехотя тащится в школу. Потом ты. Да, ты. Настоящий любовник. Потом отец семейства, обросший шерстью, как леопард. И так далее. На все это нечего было ответить, можно было только показать, что это его ужасно забавляет. Он откинулся на спинку стула и засмеялся, показывая, как это его забавляет. Затем уже серьезным тоном сказал: - Остались кой-какие малости, о которых ты забыла, Рэчел. Существует искусство, литература, наука, государственные дела, религия. А еще есть открытия, изобретения. - Давай разберем их, - сказала Рэчел, с задумчивой рассеянностью опуская ложку в горячий чай. - Разберем. Пол замешан везде. - Замешан, да, - сказал Теодор. - Все люди - мужчины или женщины. Но это не все. И это даже не главное, для них существует и многое другое. - Это ты так думаешь, - возразила Рэчел. Тебе не мешало бы почитать кое-что по психоанализу, мой невинный ягненочек. И открыть глаза. Возьмем, например, коммерческую деятельность, промышленность, торговлю. Зачем люди занимаются всеми этими делами? Чтобы добывать деньги. Зачем им нужны деньги? Чтобы иметь женщин. Чтобы получить власть над женщиной. Чтобы быть хозяином в своем доме. Что такое деньги? Не что иное, как власть над другими. Власть распоряжаться людьми. Заставлять их подчиняться. А кто может так подчиняться, как женщина? А что такое политика? Власть распоряжаться торговлей и промышленностью. А зачем распоряжаться? Пол, пол, пол, говорю тебе. - Черт! - вскрикнул Теодор и отдернул руку, ибо Рэчел вынула ложечку из горячего чая и ласково, но крепко прижала ее к его руке. - Ты теперь скажешь, пожалуй, что и в этом твоем жесте, вот то, что ты обожгла мне руку, тоже замешан пол, - сказал Теодор с несколько запоздалой усмешкой. - Конечно. Почитай Фрейда. - Ты одержимая, - поддразнил ее Теодор. - Весь мир одержимый. В этом и заключается его великое открытие. - А твой коммунизм! - сказал Теодор. - Наш коммунизм. Наше великое движение против социальной несправедливости. Это, пожалуй, нечто более значительное, чем пол. - Это борьба за то, чтобы вырвать власть из рук капиталистов и дать свободу сексуальной жизни. - А искусство? - Какой художник может обойтись без обнаженного тела? - Пейзаж? - А разве тебе когда-нибудь случалось жить на лоне природы и при этом не мечтать о любви? Мне никогда. А что такое роман, драма, музыка, как не пол? Перипетии пола. Музыка - возбуждение. Все искусство основано на ритме. Произведения Вагнера - это откровенная и бесстыдная оргия. Ты говоришь, Бетховен? Прочти-ка "Крейцерову сонату" старика Толстого. Музыка есть пища любви, говорит Шекспир. Ну что же, продолжай. И Рэчел, громко прихлебывая, принялась пить чай, и ее темные глаза под черными бровями следили за Теодором поверх чашки. - Ты, знаешь, большой юморист, - сказал Теодор, и вдруг его осенило: - Постой-ка! А математика? - Очко в твою пользу, голубчик. Вот уж не знаю. Я подозреваю математиков. Но никаких точных доказательств у меня сейчас нет. Разве что ритм? - А религия? - Вот ты и попался! Я так и думала, что ты это скажешь. Во всем мире нет ничего более сексуального, чем религия. Разве ты не видал никогда индусского религиозного искусства? Разве ты не понимаешь значения обряда обрезания над каждым мальчиком семитом? - Нет, - сказал Теодор с убеждением. - Это неверно. Основой большинства религий является солнечный миф. Гор в Египте был солнце. - Это ведь связано с жатвой, милый? - Да, связано с жатвой. - С весенним временем, с посевом, с оплодотворением полей, с зачатием и размножением. Почему ты не смотришь в лицо фактам? Говорю тебе, что мы живем в обезьяннике, а ты сидишь и споришь. Если откинуть чистую сексуальность и косвенную сексуальность, сублимированную сексуальность и извращенную сексуальность, - это значит откинуть человеческую жизнь. То есть, в сущности, откинуть всяческую жизнь, - прибавила она и махнула рукой с шоколадным эклером, обнимая этим жестом весь Зоологический сад, весь животный мир. В это время попугай крикнул, словно протестуя, и Теодор расхохотался. - Попугаю лучше знать. Впрочем, думай как хочешь. - Не я хочу. А таков мир. Я бы хотела, чтобы этого не было. Я бы хотела освободиться от этого голода плоти. Как он мучает меня иногда! Как унижает! Она на минуту задумалась. Лицо ее вдруг стало как-то старше и серьезнее. - Рано или поздно у меня будет ребенок, - задумчиво сказала она. - Но не от тебя, мой милый глупыш. Не пугайся. Мне уже начинает надоедать эта игра с моими органами. Нервная усталость? А может быть, что-нибудь и более серьезное. Если я от этого не отделаюсь, я пойду напролом. Да, я подыщу подходящего родителя и заведу младенца. Вот только мне минет тридцать лет и я вступлю в права владения своим капиталом. Но ты не огорчайся. Мне еще долго, долго не исполнится тридцать лет. И, может быть, я еще очень долго буду любить тебя... Я думаю, что это будет ужасно больно... ГЛАВА ПЯТАЯ. ТЕОДОР И СМЕРТЬ 1. СМЕРТЬ РАЙМОНДА Но в то время, как сексуальное брожение и связанные с ним счастливые возможности способствовали возникновению сложных противоречий и тщательной перетасовке тех или иных представлений, сознанию Теодора уже суждено было переключиться на новый строй мыслей. Ему предстояло познакомиться со смертью. До сих пор он инстинктивно избегал задерживать свое внимание на этой существенной реальности. Ум так же, как и тело, поворачивается, покуда есть возможность, спиной к смерти и опрометью кидается от нее прочь. Memento mori [помни о смерти (лат.)] может подкрадываться и ходить за вами целые годы, пока не припрет вас к стене. Но Бэлпингтон Блэпский во всем расцвете своих артистических и литературных дарований, со своей уклончивой, податливой и легко увертывающейся совестью и романтическими устремлениями - даже если он иногда и колебался в своих устремлениях между Небесной и Земной любовью - был поражен внезапно, как стрелой, мыслью, что и он должен умереть. Однажды в ноябре, когда Клоринда была в Лондоне, Раймонд простудился. Его слегка познабливало, дома было как-то неуютно, и он решил, что хорошая, бодрая прогулка пойдет ему на пользу. Сначала светило солнце, но затем туман с моря надвинулся на берег, словно преследуя его. Когда он стал подниматься на гору, туман двинулся за ним. Он затянул вокруг него все, изгороди и кусты превратились словно в чернильные пятна на промокательной бумаге, а все остальное - земля, небо и море - утонуло и исчезло в молочной белизне. Раймонд уже не мог сообразить, поднимается он или спускается. Туман пронизывал его до костей, не давал ему дышать. Ему было холодно, но он обливался потом. Он продолжал идти вперед, не решаясь повернуть домой, гонимый желанием уйти от своего собственного беспокойного "я". Наконец ему стало так плохо, что он вынужден был присесть в лесу на срубленное дерево; он сидел, кашляя и дрожа. Спустя некоторое время он попросил проезжавшего мимо возчика подвезти его до станции Пэппорт, там он нанял кэб и приехал домой. Он сразу лег в постель, положив в ноги бутылку с горячей водой, вода оказалась не горячая, а чуть теплая, так как служанку собирались уволить, а когда на следующий день Клоринда вернулась домой, она застала его в жару; он с трудом дышал, щеки провалились, глаза блестели. Простуда отразилась на легких. Он мучительно хрипел и кашлял. Доктор велел поставить горчичники и объявил, что у него двусторонняя пневмония. Он бредил, без конца говорил о философии варягов и о том, что он любит высоких белокурых женщин. "Воинственная любовь", - твердил он беспрестанно и сбрасывал с себя одеяло, несмотря на все усилия сиделки. Потом внезапно угомонился, прошептал, что ему лучше, и на рассвете умер. Смерть наступила так внезапно и неожиданно, что за Теодором послали, когда он уже скончался. Клоринда позвонила по телефону Люцинде, которая тотчас же поехала и застала Теодора в постели. Она чувствовала, что должна смягчить удар и подготовить его. Она не сказала ему, что Раймонд умер. Она сказала только, что он "очень, очень, очень болен. Действительно очень болен. Ты должен быть готовым к самому худшему". Теодор, по мнению тети Люцинды, принял это известие совершенно неподобающим образом. Он смотрел на нее сонно, тупо, недовольно, ему вовсе не хотелось вставать и торопиться на вокзал Виктория к утреннему поезду. Она не знала, что он условился с Рэчел пропустить сегодня школу и встретиться с нею днем и что теперь он был в большом затруднении, как сообщить ей, что их уговор отменяется. Ей пришлось помочь ему одеться и собраться. Позавтракать он мог в поезде. С вокзала Виктория он послал Рэчел телеграмму: "Не состоится". Даже если Мелхиор и перехватит ее, не много он из нее поймет. Незадачливый любовник купил билет, нашел вагон-ресторан, заказал яйца и бекон, и тень оскорбленной Рэчел улетучилась из его памяти. Драматическая значимость сегодняшнего утра начала проникать в его сознание. Болезнь Раймонда приобретала все более глубокий, более значительный смысл. Он был очень-очень болен, можно сказать прямо, он был при смерти. Все прозрачные намеки тети Люцинды сложились вдруг в совершенно твердую уверенность. Теодор был не простой пассажир, который едет по каким-то своим ничтожным делам или повседневным обязанностям. Он единственный сын, который торопится к умирающему отцу. Какова будет их встреча? Что он должен сказать или сделать? Картины последнего прощания, предстоящего ему, вставали в его воображении. Он драматизировал их по своей привычке. Но это были не только мелодраматические сцены. Он чувствовал, что ему очень больно думать о смертельной болезни Раймонда, и множество трогательных мелочей: проявления отцовской снисходительности, взрывы блестящего остроумия, удивительная, неожиданная доброта, маленькие подарки - все это ожило в его памяти. Он вспомнил, как он раздражал Раймонда, как он капризничал, упрямился и шумел, когда у отца болела голова. Он надеялся найти такие слова, которые выразили бы отцу всю его нежность и раскаяние, вызванное этими воспоминаниями. Но это желание незаметно перешло в импровизацию, он обращался к Раймонду с речью, которая должна была потрясти его и возвратить его к жизни. Он представлял себе, как он говорит эту речь, как он стоит на коленях у постели, неподвижный, потрясенный. Он сжимает руку отца в долгом прощальном рукопожатии. Их соединяет чувство глубокого взаимопонимания. Семейные традиции - то, что не требует слов. Ответное пожатие медленно слабеет. Кончено, все кончено. Он встает, бледный, но без слез, он последний из Бэлпингтонов. Клоринда встретила его в дверях. Казалось, будто со времени их последней встречи она перенесла тяжелую болезнь. Ее глаза, волосы, кожа потеряли свой блеск. Кожа казалась обвисшей. Ей было холодно, и она надела старый, выцветший плащ Раймонда поверх черного с красным платья. Она казалась в нем осиротевшей и жалкой. Мать и сын смотрели друг на друга, не обнимаясь. - Он умер, - сказала она беззвучным голосом. - Во сне... Он совсем не мучился... Слова Клоринды уничтожили все его речи. - Он совсем не мучился, - повторил он за ней, невнятно пробормотал "хорошо" и затем неловко поцеловал ее. - Ты завтракал, милый? - спросила она. Сиделка и другая женщина были заняты чем-то таинственным, там, наверху. Теодору пришлось просидеть долгие полчаса внизу, в комнате Раймонда, среди отцовских вещей, прежде чем можно было подняться наверх к покойнику. Он сел в отцовское кресло у длинного дубового стола и в первый раз с тех пор, как он себя помнил, увидел на столе вазу без цветов. Несколько минут Теодор сидел, ни о чем не думая. Затем начал оглядываться по сторонам. Встал. Выдвинул один за другим ящики письменного стола. Он был уверен, что где-нибудь в доме непременно существует рукопись Раймонда, великий исторический труд, уже почти законченный. Быть может, он сумеет завершить этот труд, и это будет свидетельством сыновней преданности. Поистине достойным свидетельством. Речь, которую он сочинил в поезде, можно дать в предисловии, ярко оттенив лучшие стороны отца и его самого. Но этому предисловию не суждено было быть написанным: ему так и не удалось найти отцовской рукописи. Он приступил к поискам с большой тщательностью. В комнате, кроме стола, стоял еще высокий секретер, ящики и там и тут были набиты доверху запиханными в беспорядке рукописями, смятыми гранками обзоров и статей, разрозненными заметками, вырезками из газет и т.п. Он начал вытаскивать эти груды скомканных бумаг, сначала почтительно, а затем, по мере того как обнаруживалось, что они собой представляют, все более и более поспешно. Он надеялся найти хотя бы один ящик в порядке, но порядка не было ни в одном. Не было ничего хоть сколько-нибудь похожего на более или менее солидную законченную рукопись. Это был не какой-нибудь подобранный, отложенный материал, это был просто ненужный, сваленный кое-как хлам. Все решительно. Без всякой системы, без всякой последовательности. Ему попались две-три красивые записные книжки с началами глав и грандиозными "планами повествования". Но в каждой из них повествование не шло дальше десяти - двадцати страничек. Было еще пять-шесть тетрадок с банальными заглавиями, с отрывочными набросками романов или рассказов, не имеющих ни малейшего отношения к варягам. Даже сыновняя преданность не помешала Теодору усомниться в их низкопробности. По-видимому, это были попытки "дешевого жанра", рассчитанные на вкусы публики. Раймонд решил побить проклятых спекулянтов их собственным оружием. "Дешевый жанр", во всяком случае, не подлежал сомнению. Попадались кое-какие отрывки стихов; самый длинный из этих отрывков оказался наброском "Песни варяжских женщин". Тут было несколько звучных строк, но они перемежались с обильными "тум-ти-ри-том", которые, по-видимому, должны были замениться каким-то словами в будущем. Начиналась она так: День за днем Серым дождем Бьются волны о рыжие наши пески, День за днем Тум-ти-ри-том, Ти-ри чуждые земли вдали. Чайка в небе высоко летит, Ти-ри-том, пролетая, кричит, Тум-ти-ри и все так же звучит (или молчит) ........ (здесь строчка) ........ Исчезают в тумане челны. Кроме мешанины таких отрывков, он не находил никаких следов обширного труда. Может быть, подумал он, рукопись спрятана наверху. А может быть, он ее передал издателям. Но очень скоро он представил себе достаточно ясно истинное положение вещей. Он уже почти убедился, что этот великий труд, труд всей жизни его отца, был не чем иным, как эффектной позой и легендой, но тут за ним пришли и позвали его в комнату покойника. 2. СМЕРТЬ Сиделка с некоторой торжественностью, свойственной при таких обстоятельствах людям ее профессии, задержалась на пороге и пропустила Теодора вперед. Она тихо затворила за ним дверь. На кровати лежала неподвижная фигура, длинная и прямая, покрытая простыней. Видно было лицо Раймонда, очень белое, ставшее похожим на восковое, с закрытыми глазами и с твердым спокойным ртом. Теодор до сих пор никогда не видал покойников. Чувствуя с облегчением, что за ним никто не наблюдает, оторвавшись на время даже от собственных самонаблюдений, он подошел к кровати и замер на месте, глядя на великую отрешенность на лице Раймонда. Отрешенность. Это было основное впечатление Теодора. Он не чувствовал, что Раймонд здесь или в Другом месте, он чувствовал, что Раймонд кончился. В выражении рта было нечто решительное, но в этой решительности не было никакого намерения или цели, это была решительность завершенного срока. Воспоминания о Раймонде, вызвавшие в представлении Теодора, когда он ехал в поезде, образ "папы", исчезли перед лицом этой неподвижности. Сказать этому неподвижному телу: "Я буду продолжать твой труд, я передам миру твое великое произведение" - было бы просто нелепо. Что бы ни сказать ему, все прозвучало бы бессмыслицей. Он лежал такой обособленный, величественный, недоступный никакому родству, что в эту минуту в оцепеневшем сознании Теодора не возникло даже и тени мысли о том, что когда-нибудь нечто подобное произойдет с ним самим. Он подумал, что, собственно, ему полагается делать здесь? Молиться? Он чувствовал, что за Раймонда, во всяком случае, молиться нечего. Да и ни за кого другого. Он чувствовал себя, как актер, совершенно позабывший свою роль. Может быть, они стоят и прислушиваются у дверей? Он решил, что пробудет здесь целых пять минут - десять минут. Почему не десять? Он пробудет здесь ровно десять минут вот по этим часам у него на руке, ни больше и ни меньше, а потом спокойно выйдет к ним. Пусть думают, что хотят. Раймонд так и не написал своей книги. Теодор уже не сомневался в этом. Да он никогда и не начинал ее по-настоящему. Это была просто тема для разговоров. Убежище, которое он для себя выдумал. Все это стало совершенно ясно его сыну, который угадал это с зоркой проницательностью родственного ума. В памяти Теодора проносились воспоминания о минутах энтузиазма, о длинных красноречивых рассуждениях дома и в обществе насчет эпохи и истории. Великая сага была только поводом для этих бурных разглагольствований. Холодное лицо на подушке не выражало ни раскаяния, ни самооправдания. Оно было невозмутимо-равнодушно ко всему, что когда-то говорил, воображал, требовал или представлял собою Раймонд. Оно ясно давало понять, что ему нет дела до Теодора и что Теодору не должно, да, в сущности, и не может быть до него никакого дела. Но житейские условности требовали, чтобы это событие вызывало высокие переживания, чтобы были проявлены и благоговение, и чувство утраты, и прочие глубокие эмоции. Он в тринадцатый раз взглянул на часы; десять минут, назначенные им самому себе, истекли. Он тихо направился к двери. На площадке он встретил Клоринду. - Он кажется таким спокойным, - сказал он. - Да. Не правда ли? Он взял ее под руку, словно желая разделить с ней все эти возвышенные и глубокие, не поддающиеся выражению чувства. Поддерживая Клоринду под локоть. Теодор вместе с ней торжественно спустился с лестницы. 3. ОПУЩЕННЫЕ ШТОРЫ Целые столетия, казалось, прошли с тех пор, как Теодор сломя голову бежал по вокзалу Виктория, чтобы попасть на поезд. А все еще был только полдень. Этот день незаметно, но верно становился самым длинным днем в жизни Теодора. С каждым часом он становился все длиннее и длиннее. Часы в столовой тикали с похоронной медлительностью и, казалось, с каждой секундой замедляли свой ход. После того, как он еще раз перебрал бумаги и сделал безуспешную попытку привести их в порядок, ему больше нечего было делать. Ни он, ни Клоринда не считали удобным выходить из дому. Клоринда опустила шторы на всех окнах, облачилась в черное - в черное бархатное домашнее платье, - сделала все, что следует, и поговорила с кем надо относительно кремации. Сиделка внесла большую вазу с белыми цветами в комнату покойника прежде, чем Клоринда успела помешать ей, и теперь их уже невозможно было вынести. Это были первые белые цветы, которые когда-либо появлялись в декоративном окружении Бэлпингтона. Оторвавшись от мыслей о небытии этого мертвого тела, Теодор вернулся в кабинет Раймонда и снова занялся разбором его жалких бумаг и литературных останков. Он все еще не мог до конца поверить, что они не представляют собой никакой ценности. Точно он шел по лестнице и ступил на ступеньку, которой не было. Он перебрал все бумаги по нескольку раз, но с каждым разом уделял им все меньше внимания. Здесь не было ничего, кроме разного журналистского хлама, жалкой мазни неряшливого писаки, нескольких вялых попыток, вступлений дешевого жанра и кое-каких книг по истории, с пометками и замечаниями на полях. Ему попалась англосаксонская грамматика, "Упадок и разрушение Римской Империи" Гиббона, где все упоминания о варягах были весьма неразборчиво комментированы. В одной из красивых записных книжек он обнаружил, перелистывая, множество набросков каких-то фантастических обнаженных фигур в разнообразных группировках - по-видимому, это была попытка передать исступленный характер религиозных и мистических плясок варяжских женщин, - а в другой было несколько набросков в профиль стройной голой женщины, которая слегка напоминала молоденькую португалку, гувернантку Теодора. Клоринда непрерывно курила и ходила взад и вперед; она то исчезала, то снова появлялась в темной, холодной комнате, вертелась около сына и бросала отрывочные фразы. Она так привыкла к постоянным недомоганиям Раймонда, что ей никогда не приходило в голову, что он может умереть. - Все это так неожиданно, - десятки раз повторяла она. А один раз она села и сказала: - Нам нужно как-то устраиваться, Теодор. Я думаю, нам, пожалуй, лучше оставить этот дом и поселиться где-нибудь поближе к Лондону. Я, знаешь, очень мало смыслю в практических делах. Она остановилась и поглядела на него, но без большой надежды. Теодор тоже не очень-то много смыслил в практических делах. Она встала и вышла. Столовая помещалась в глубине дома, и поэтому Клоринда решила, что, если они на время завтрака поднимут шторы, это не будет нарушением правил благопристойности. Они позавтракали в половине первого, потому что ждать до часа казалось слишком долго. Им подали холодную баранину, и служанка приготовила что-то вроде омлета. Клоринда ела с аппетитом, и они вдвоем уничтожили почти целую бутылку лучшего бургундского Раймонда. Оба ели чрезвычайно медленно. Она очень мало могла сказать о Раймонде. Все, что можно было о нем сказать, она уже сказала много-много лет тому назад другим наперсникам. Но она чувствовала, что существует много других вещей, - если бы только знать, каких, - которые могли бы заинтересовать этого изящного задумчивого молодого человека, ее сына. Но она не могла себе представить, о чем он думает. Вино и кофе несколько сблизили их. Клоринда нашла в себе силы рассказать сыну, что Раймонд умер, не оставив, по-видимому, никакого завещания, что половина его состояния, в чем бы оно ни заключалось, перейдет к ней, а половина - к Теодору; эта другая половина, разумеется, останется под ее опекой, пока ему не исполнится двадцать один год. Но большая часть домашних расходов всегда ложилась на нее, она тратила свои собственные деньги. Очевидно, она чувствовала своим долгом предложить Теодору жить с нею вместе в Лондоне, и Теодор тоже почему-то считал нужным показать, что ему это очень приятно. Но у каждого из них мелькали тайные соображения о личной жизни, для которой постоянное присутствие другого человека будет крайне обременительно. В конце концов с помощью отрывочных замечаний и сбивчивых намеков этот мнимый проект общего дома в Западном Кенсингтоне или около него уступил место практическому и определенному соглашению: Клоринда снимет половину дома в Блумсбери, а Теодор найдет себе маленькую обособленную квартирку около школы Роулэндса, не настолько поместительную, чтобы держать постоянную прислугу, - это он много раз подчеркнул, - но за которой присматривала бы какая-нибудь надежная женщина, она может приходить с утра, готовить для него и после этого уходить. Иначе говоря, чтобы ее можно было выпроводить всякий раз, когда у него свидание с Рэчел. По мере того как их взаимопонимание росло, заботливость Клоринды по отношению к сыну усиливалась и становилась более теплой. - Но меня огорчает мысль, что ты будешь совсем один, - сказала она. По-видимому, она была готова проявить большое великодушие при разделе мебели. И чувствовалось, что ей хочется сказать ему что-то еще. - Тебя бы удивило, если бы я написала книгу или, скажем, если бы я оказалась соавтором книги, Теодор? - Меня удивляет, что ты до сих пор этого не сделала, - ответил он искренне. - Мне необходимо будет чем-то заняться теперь... Эта перемена... Чувство ужасного опустошения... И как раз у меня был разговор о таком сотрудничестве. В Кембридже я была на хорошем счету. Я увлекалась философией. Раймонд не принимал всерьез моих увлечений, что бы я ни делала, но я любила философию. Она закурила папиросу и, держа зажженную спичку, продолжала говорить. А сама думала, что может ее сын знать о ней. - Доктор Фердинандо, психоаналитик (пуфф), - это мод давнишний друг. Идея... Ну, как бы тебе сказать, назовем это "психоанализом философии". Это что-нибудь говорит тебе? - Прекрасная идея, - сказал Теодор. - Это значит обойти философа, подойти к нему, так сказать, сзади и встряхнуть его. Прежде чем он опомнится. Мне нравится это. Теодор стал гораздо более снисходительным к своей матери, чем в детстве. Он уже не находил ее просто распущенной и неряшливой, он считал, что она гораздо умнее большинства женщин. У нее был смелый ум и настоящие знания. А общая утрата сблизила их. Он чувствовал растущую между ними дружбу и глубокое взаимопонимание. Но после этого разговора Клоринда пошла прилечь вниз в свою комнату, а Теодору предоставили в четвертый раз разбираться в посмертных произведениях отца. Его быстро все схватывающий ум уже осознал полную бесполезность этих попыток. Эта мазня была пустой шелухой, отбросами, а не литературным наследием. Он намеревался перевезти письменный стол, если не секретер отца, в свою квартиру, и его несколько смущала мысль, как избавиться от этого хлама. Но что ему беспокоиться? Все здесь принадлежит матери. Она должна хранить и беречь это. Некоторое время он предавался приятным размышлениям о самостоятельной жизни в собственной отдельной квартире. Он решил, что квартиру нужно найти как можно дальше от Черч-роуд, чтобы не чувствовать себя под угрозой несвоевременных визитов теток. Но, конечно, ничего не стоит вывернуть звонок. Или просто не отвечать на звонки и переждать тихонько. Можно сидеть тихо, пока они не уйдут. Довольно трудно представить себе квартиру, пока ты не видал ее. Он предполагал, что это будет нечто вроде квартиры Бернштейна, только меньше. Ему захотелось поскорее поехать в Лондон и сразу приступить к поискам. Через некоторое время мысли его отвлеклись от квартиры из-за полного отсутствия точных подробностей, которые могли бы служить ему пищей. Груды бумаг, разбросанных по всей комнате, снова вернули Теодора к действительности, - вот он сидит в этом затихшем доме с опущенными шторами, а отец его лежит мертвый наверху. В комнате Клоринды не было слышно ни