л Тедди. А новообретенная задирчивость Тедди была в несомненном родстве с ревностным благородством Бэлпингтона Блэпского и воинственностью Теддиного отца. Тедди пытался подавить свое тайное возмущение гогенцоллернским милитаризмом. Он старался не вторить недоуменному вопросу Теодора: "Но что же нам остается делать при таком положении вещей?" И всегда был готов вступить в драку с патриотами. Из них двоих коренастый и плотный Тедди казался более воинственным, чем стройный, длинноногий Теодор. И каждое из этих потрясенных войной сознаний находило в другом назойливое утверждение именно тех чувств, которые оно усердно старалось подавить. Неприязнь к Тедди возникла у Теодора еще тогда, когда он впервые почувствовал, что интеллектуальное и моральное влияние Тедди на сестру мешает его отношениям с Маргарет. Теперь, когда Тедди мешал его усилиям сохранить согласие с самим собой, эта вражда чрезвычайно усилилась. Сохранять равновесие в те дни было почти всем одинаково трудно и мучительно. У Тедди были свои слабые стороны. Усилия остаться справедливым и здравомыслящим среди всеобщего смятения толкали его к прогерманизму и анархизму. Так как все вокруг него кричали и вопили, что Германия гнусна и черна, он чувствовал величайшую потребность находить ее чистой и белой, белой, как только что выпавший снег. Ни одна встреча с Теодором не обходилась без пререканий и ссор. Но в чем же, собственно, заключался этот протест против участия в войне, который Тедди в своих попытках самоутверждения всячески старался выразить, а Теодор, исходя из тех же соображений, всячески старался подавить? Каков был их общий стимул? Он сводился к тому, что Теодор оставался вне войны, хотя считал, что его долг быть в рядах армии, а Тедди изо всех сил старался остаться непоколебимым в своем решении не ввязываться в войну, не пачкать себя, и оба подчинялись одному и тому же побуждению, исходящему из самой глубокой потребности человеческого сознания - потребности в свободной инициативе. Предшествующая эпоха безопасности и процветания, в особенности на Западе, предоставила этой потребности небывалый простор на пути. Эта молодежь выросла, не ведая почти никаких преград к самоутверждению и саморазвитию. Они появились на свет, когда мир, казалось, вступил в счастливую полосу. Им не приходилось чувствовать на себе гнет дисциплины и, еще того меньше, наказаний. Их спрашивали, предоставляя им неограниченный выбор: "Что вы хотели бы делать?", "Кем вы хотели бы быть?" И вдруг им пришлось столкнуться с непреодолимым всеобщим принуждением. Иллюзия человеческого счастья и мирового изобилия рассеялась, и внезапно открылось истинное положение вещей. "Брось все, что ты делаешь, - приказывало оно, - перестань быть тем, кем ты хочешь быть, и иди на войну. Иди на войну. Война - это все, а ты ничто, абсолютное ничто, помимо того, что сделает из тебя война". И вот этот инстинкт сохранения свободы, такой же сильный, а может быть, и гораздо более сильный, чем инстинкт самосохранения, и вызвал то лихорадочное брожение умов, которое наблюдалось в военном поколении Англии, по мере того как развертывалась великая трагедия. Их угнетал не страх, а неразрешимая дилемма. Загадка, на которую они не находили ответа. Пробудились ли они от сладких иллюзий и столкнулись с суровой действительностью или оказались в плену темных пережитков и отворачивались от блестящих возможностей? В самом понимании этой войны и всего, что она собой представляла, и в значении, которое они придавали ей, Теодор с Тедди расходились. Тедди исходил из второй альтернативы, а Бэлпингтон Блэпский верил в первую. Бэлпингтон Блэпский, выращенный на возвышенно романтическом, историческом и литературном материале, принял войну и необходимость своего личного участия в ней как нечто неизбежное и всячески подавлял безмолвное инстинктивное сопротивление своей оболочки - Теодора. Он не ждал войны, но раз война пришла, ее надо было принять достойно, согласно лучшим традициям. Он готов был признать, что его поколение призвано к этому великому служению. Он готов был бросить свое искусство и писательство, которые в конце концов не так уж удерживали его, и идти. Разум Тедди не признавал и не принимал ничего этого. С самого начала войны он не делал никаких попыток скрыть от себя, что война в ее современном виде - это чудовищное, неслыханное наваждение, самое невероятное из всех, каким когда-либо поддавалось человеческое сознание. Он не допускал мысли, что она вызвана необходимостью. Он не хотел видеть в ней трагедии, призыва к усилию и благородству, очищающего огня для ослабевшего мира, жертвенного возрождения цивилизации; это была просто чудовищная тупость. "Тупость, - кричал он, - тупость, бессмыслица! Надо иметь дело с голыми фактами, без всех этих фальшивых вывесок! Государственные деятели - болваны, военное командование - сплошь идиоты, ни у кого из них нет настоящей честности и представления о том, что такое цивилизация; короче говоря, все это дикий разгул чудовищной глупости, потому что это влечет за собой страдания и смерть миллионов людей". Он возмущался ленивыми разглагольствованиями прошлого поколения. Было бы много уместнее, если бы он возмущался ими до того, как разразилась война. Мы должны были, додумался он теперь, давным-давно разделаться с нашими монархиями восемнадцатого века, с их мундирами, национальными гимнами и национальной "политикой". То, что мир терпел бедную старую королеву Викторию, которую он упорно называл "бабушкой войны", было, по-видимому, смертным грехом, за который мы теперь все расплачиваемся. Каким-то непостижимым образом она стала для него символом всего, что он ненавидел, воплощением традиции, сентиментальности и замкнувшегося в себе безразличия. И даже в этом памятнике перед Бэкингемским дворцом он видел ее попирающей его возлюбленный прогресс. В Англии уже сто лет тому назад можно было создать республику! Мы должны были следовать примеру Америки и Франции. А ленивые и трусливые богачи вступили в заговор, чтобы поддержать версию, будто эта праздная старушонка каким-то образом воплощает современное общество. Нелепость! Как можно в наше время управлять страной по образцу маленького частного владения? Наши отцы и деды мирились кое-как с этими обветшалыми политическими формами, считая их в глубине души ложью и условностью. И вот так вся эта нелепость - соперничество между странами, состязание царьков, шаблон, установленный тщеславными монархами, - не отошла просто-напросто в предание, а перешла в наследство. Ей позволили расти, и люди, занятые трудом, промышленностью, производством, не замечали, как она растет, а теперь она забрала власть и, принимая вид неотвратимой законности, готовится раздавить нас всех. И только когда кто-нибудь задавал вопрос, а как же покончить с этой нелепостью, Тедди обнаруживал свою уязвимость, путался и раздражался. Потому что, говоря откровенно, ему еще надо было подумать над этим. - Но ведь мы же должны защищаться! - говорил Теодор. - Это меня не касается. Совершенно не касается, Нужно только стойко сопротивляться. Если бы каждый сопротивлялся... - Вот именно, - ехидно замечал Теодор. - Есть вещи в тысячу раз более достойные, ради которых можно пожертвовать жизнью! - кричал Тедди. - Покончим с германской угрозой, и тогда мы можем заняться ими. - Если покончить с германской угрозой, значит, перешибить ее, тогда мы скоро дойдем до того, что заведем у себя их дурацкую маршировку и палочную муштру. Мы это и делаем теперь. Война во имя уничтожения войны - эта магическая фраза одурманила отца. Он думает, что, когда мы разнесем их флот, перебьем их пехоту, захватим крупповские пушки и все прочее, Ллойд Джордж, и король Георг, и царь, и французы, и банкиры, и поставщики вооружения - все соберутся на дружественную конференцию, сложат свои короны и знамена, закончат все, что восемнадцатое столетие оставило незаконченным, и устроят рай на земле. Как бы не так! Я вижу их насквозь. Дайте волкам растерзать тигра, и у нас не будет больше хищников. Нельзя уничтожить людоедство, пожрав людоедов! Нельзя покончить с войной посредством войны, потому что выигрывает войну тот, кто лучше всего в ней орудует, - болван, который принимает войну всерьез больше, чем все другие. Покончим с ней, перестреляем всех гнусных фанфаронов, которые щеголяют в мундирах! Это вернее. Направьте пушки на штаб-квартиры! Испортите им игру. Покончите с ней, - и, может быть, мы еще к этому и придем - здоровой мировой революцией. Это будет дело! Война прекратится, когда рядовой человек откажется козырять. Не раньше. Нам достаточно только сказать, нам, миллионам людей: "Послушайте нас, вы, болваны. Мир - или мировая революция!" - и наступит мир. Итак, Тедди с самого начала был вне войны. Маргарет тоже была вне войны. С тех пор как разразилась эта катастрофа, она не могла прийти в себя от горького изумления и ужаса. Жизнь вдруг сбросила улыбающуюся маску и показала уродливую гримасу. У нее не выходила из головы история молодого кузена Паркинсонов - кадрового офицера, который весело отправился в Бельгию, чтобы через месяц вернуться окровавленным живым куском мяса, слепым, обезображенным, без одной руки. Кто-то из сестер Паркинсон видел его и очень живо описал, как он был изуродован. А один бельгийский беженец из Антверпена рассказывал, как на его глазах в кучку людей, столпившихся в узком проходе, попал снаряд, и он видел, как судорожно корчились и вопили растерзанные тела. По ночам Маргарет преследовали во сне изуродованные человеческие трупы, безглазые чудовища с ободранной кожей, которые гнались за ней и обращались к ней с непонятными призывами. И она ничего не могла сделать. Те, кто не участвовал в этом, были бесполезны. Она хотела поступить на курсы сестер милосердия, но Тедди настоял, чтобы она продолжала свои медицинские занятия. - К тому времени, когда окончится эта война, - говорил он, - одно поколение потеряет жизнь, а другое - образование. Постарайся хоть сохранить как-нибудь свою маленькую искорку знания. И так как они оба были в стороне, Теодор часто встречался с нею. В те дни Лондон был переполнен молодыми возбужденными женщинами, но мужчинам в военной форме оказывалось столь явное предпочтение, что Теодору недоставало женской дружбы, чтобы заменить Рэчел. А молодым женщинам передовых взглядов, которые были против войны, не нравилось, что он только потому не пошел на войну, что оказался непригодным. Но Маргарет была нежна с ним. Она с удовольствием отправлялась с ним бродить, охотно играла с ним в теннис. Она очень много занималась своей медициной, но в свободное время пыталась хоть как-нибудь развлечься. Люди в это безобразно тяжелое время жаждали смеха. В мюзик-холлах было уютно и светло, в кинематографах часто шли картины с участием Чарли Чаплина, и это было доступно и недорого. Они вдвоем частенько отправлялись в поход через весь Лондон, если в программе был Чарли, а потом ужинали в первом попавшемся ресторанчике. Они развлекались тем, что ходили по большим магазинам вроде Уайтли и Хэррода, исследовали неизвестные лондонские парки и сады. Они редко говорили о войне. Ни тому, ни другому не хотелось о ней говорить. Однако иногда этого нельзя было избежать. Маргарет всегда держалась с ним так, как если бы он добровольно стоял в стороне, как если бы он тоже был "противником войны". Она пропустила мимо ушей его рассказ о том, как он был признан непригодным, как будто он никогда и не говорил ей этого. - Но вы не понимаете, - говорил он, - я воспринимаю все это совсем не так, как вы. Во мне все так и клокочет. В глазах темнеет от бешенства. Если бы я только мог, я пошел бы! Эта смутная необходимость оправдать в глазах Маргарет свое поведение в конце концов перевесила колеблющуюся чашу весов и заставила его, хотя и с некоторой заминкой, отправиться на вербовочный пункт, а затем и на войну. 6. В ОКОПАХ Подобно значительному большинству его сверстников в те дни перед призывом, Теодор, вступив в армию, почувствовал огромное облегчение. Все было решено. Он опять внутренне собрался. Возмущенное чувство чести было удовлетворено. Кодекс был соблюден; его униженное и поколебленное чувство собственного достоинства возродилось в полном согласии с газетами, с прохожими на улице, воспрянуло и вознеслось. Никогда до сих пор Бэлпингтон Блэпский не владел так властно жизнью Теодора. Темный и беспокойный инстинкт - если только это можно назвать инстинктом - смутной независимости и личной свободы был побежден и подчинен, а, с другой стороны, более глубокий и существенный инстинкт самосохранения еще спал в глубине его сознания и ничем не обнаруживал своей силы. Теодор, как говорили, был хорошим рекрутом. Как ни свыкся он с мыслью о своей физической непригодности в период своих колебаний, она исчезла, как только он надел мундир и начал проходить обучение. Внешность его выиграла, и он окреп физически. Он в значительной мере утратил чувствительность к мелким огорчениям и маленьким неудобствам. Ему не пришлось особенно страдать от муштровки унтер-офицеров, поставленных над ним. У него были средства, и взятки, которые он совал, очень легко могли сойти за великодушную щедрость джентльмена. Но у него было достаточно такта, чтобы не разыгрывать из себя джентльмена перед начальством каким бы то ни было иным способом. А его инстинкт подлаживания отличался исключительной трезвостью. Темой нашего повествования является сознание Теодора, и мы не собираемся описывать все его переживания, а только те, которые глубоко его захватывали. Итак, мы не станем повторять здесь того, что раз навсегда и весьма замечательно на основании собственных сильных переживаний было описано Олдингтоном, Блэнденом, Гревсом, Гриствудом, Стивеном Грэхемом, Ральфом Скоттом, Монтегью, Сассуном, Томлинсоном, Невинсоном, Ходсоном и их соратниками, и воздержимся от рассказа о том, как наши высокоцивилизованные, но далеко не совершенные бритты оторвались или оказались оторванными от своей легкой, размеренной, удобной, привычной с детства жизни, в которой полагалось кушать три раза в день и спать в постели, и как им пришлось испытать на себе грубую жестокость и лишения казарменного барака, грубую одежду, смрадную и въедливую грязь скученной человеческой массы, жалкую унизительность подчинения, мелочную тиранию, утомительную маршировку и упражнения, штыковое обучение, школу бомбежки, краткую передышку отпуска, прочувствованное прощание с домом и друзьями, тягостный переезд гуртом через Ла-Манш во Францию на затемненных кораблях, стоянки и неизвестность, переходы с постоев, кишащих крысами, на постои, кишащие вшами, первый грохот орудий, неуклонное движение вперед к этим воющим чудовищам, воющим все громче и громче, внезапное содрогание почвы, огонь и пальбу тут же рядом, непролазную грязь, дожди, жизнь под открытым небом, таскание тяжестей по скользким переходам, усиливающийся гул и вой, грозные вспышки в ночи, первый воздушный налет, первый взрыв снаряда. И как, наконец, оставив далеко позади жалкие привычки благопристойной, цивилизованной жизни, они сживались с вонью и грязью, с убогой защитой сметаемых заграждений, с грохотом, с непрерывной пальбой, с черным томительным ожиданием в окопах, где, оглушенные этим немолчным ревом, смрадом и смертной усталостью, они сталкивались лицом к лицу с альфой и омегой человеческого зла - с возродившейся дикостью хищного зверя, в соединении с такой разрушительной механической силой, какой не знавал еще ни один другой век. Ученому историку в будущем покажется любопытным контраст между литературой, которая описывает идущих на войну англичан, - эту сложную процедуру с набором уклончивых добровольцев, - и той, которая изображает фаталистическую покорность народов других стран, мобилизованных по закону о воинской повинности; третий вид литературы - это описание лихорадочного приступа воинственности, обуявшей Америку после двух лет возбужденного наблюдения. Хемингуэй и анонимный автор книги "Вино, женщины и война" описывают психологический процесс, абсолютно непохожий на тот, который совершался в сознании англичан. Американцы вступили в уже совершенно готовую войну, о которой они без конца читали; настроенные чрезвычайно критически и с невероятно возбужденными инстинктами, они переплывали океан, чтобы сыграть свою роль в последней решительной схватке, а их Америка оставалась где-то там, позади. Для них это было действительным переходом от домашних запретов к вину, женщинам и войне - в такой именно последовательности. Так это для них и осталось памятной экскурсией. Они пришли в тот момент, когда давно уже застывший западный фронт таял в окончательном изнеможении. Германская армия выдыхалась в последнем приступе решительности. Но рядовой англичанин врастал в войну из своей глубокоупорядоченной жизни; для него это была только "война", он прошел через четыре года непрерывного напряжения и кровопролития, в котором американцы почти не принимали участия. Жители южной и восточной Англии слышали грохот орудий прежде, чем они попадали на фронт, - в Эссексе и Кенте этот потрясающий окрестности гул слышали уже в 1914 году, - им надо было только совершить короткий ночной переезд через узкий пролив, погрузиться в поезда, пройти немножко, и вот уже их отряды и роты шагали по изрытым дорогам, по извилистым коммуникационным линиям, где их сразу обступала немыслимая действительность, чудовищное опустошение, и гнет, и медленно разворачивающиеся трудности страшной окопной войны, напряжение и ужас, к которым они совсем не были подготовлены. Мы уже объясняли, что вовсе не страх удерживал Теодора от немедленного участия в войне. Он не был привычен к страху. Его инстинкт самосохранения, спрятанный глубоко в подсознании, пребывал в полном бездействии. Если не считать страшных снов, когда он был еще совсем маленьким, он никогда по-настоящему не испытывал страха. Но с той минуты, как он действительно отправился в это странное и мучительное путешествие на фронт, он начал испытывать какие-то очень непривычные ощущения. Усталость, физические лишения, голод и жажду - все это он узнал уже во время своего обучения, но теперь к нему подкрадывалось что-то другое. За все время своего мирно-обособленного существования в Англии он видел только одно мертвое тело - тело отца. Они уже приближались к фронту, когда ему пришлось увидеть еще одно мертвое тело. А потом вдруг сразу раны и смерть обступили его со всех сторон. Это было вечером: они шли по открытой, незащищенной местности, и весь отряд единодушно держался мнения, что давно уже пора расположиться на отдых. Теодор с тяжелым снаряжением за плечами шагал в состоянии усталой покорности. Затем батальон очутился под обстрелом какой-то далеко отстоящей батареи. Трудно сказать, был ли он под прицелом или неприятель просто бил по дороге. Большой германский снаряд разорвался в поле за четверть мили от них. Огромная туча красно-коричневого дыма и пыли взлетела в воздух, повисла на несколько мгновений, - и в свете заходящего солнца, пронизавшего тучу, они увидели, как внутри нее все клубится, - а затем медленно, очень медленно и постепенно она почернела, начала оседать, рассыпалась и исчезла. Теодор не усмотрел в этом ничего особенного. Такую штуку можно было увидеть на картине. Он глядел и мысленно прикидывал, какими красками можно передать такой эффект. Вдруг он заметил своего взводного командира, который бежал навстречу ему и кричал. - Стой! - кричал он. - Отделение Д., стой! Дать другому отделению уйти с участка. - Он повернулся кругом. - Черт! Что это такое? Пронзительный вой второго летящего снаряда послышался рядом. Крещендо закончилось оглушительным гулом. Но на этот раз взрыв, произошел ярдах в ста впереди, снаряд попал на дорогу во взвод Б. Вспыхнул ослепительный свет. Время словно остановилось, дрогнуло, замелькало, потом снова потекло, как обычно, и Теодор увидал клочки дороги, куски человеческих тел, ноги, руки, туловища, снаряжение, землю, подскакивающие высоко в воздухе. Он остолбенел. Он превратился на несколько мгновений в послушный автомат. Ему нужно было говорить, что делать. Колонна двинулась, и он двинулся вместе с нею. - Прибавь шагу, - сказал кто-то. - Скорее! Они проходили мимо этого места быстрым маршем. Ему велели держаться правой стороны. Каждый невольно отшатывался вправо, проходя мимо этого окровавленного клочка вывороченной дороги. Что-то скользкое попало ему под ногу. Фу! - красное пятно и еще что-то. Он остановился как вкопанный. Перед ним было полуголое человеческое тело, разорванное пополам. Неописуемый клубок разодранных красных внутренностей валялся поодаль на земле. Голова лежала в стороне и как будто смотрела на него. Он узнал это искаженное лицо. Он знал этого человека. В нескольких шагах от него, скорчившись, сидел человек. Что с ним такое? Как будто он пытается скрыть что-то гадкое. Господи! Что это в траве? Неужели это рука? Человеческая рука, вырванная и отброшенная в сторону! - Проходи! Проходи! Этим уж каюк! Им ничем не поможешь! Но прежде чем Теодор мог двинуться с места, у него поднялась рвота. Он, спотыкаясь, отошел к краю дороги, подальше от всего этого. - Поторапливайся! - кричал сержант. - Проходи! Теодор хотел лечь и умереть. Его пихали прикладами в спину, трясли за плечи, толкали вперед. Спотыкаясь, останавливаясь в приступах рвоты, он тащился за своим отрядом. Он всхлипывал. "Боже мой, боже мой!" - повторял он снова и снова. Он никогда не представлял себе, что может быть что-нибудь подобное. Тогда Ивенс, его взводный командир, дал ему бренди. - Подтянитесь, юноша, - сказал Ивенс. - Вы что, думали, можно воевать так, чтобы все осталось целехонько? Третий снаряд прогудел в воздухе и разорвался, не причинив вреда, ярдов за двести от них. Но этот взрыв несколько прояснил сознание Теодора. Он взял себя в руки и зашагал вперед. Он почувствовал огромное облегчение, когда они очутились под мнимым прикрытием разоренной деревенской улицы - разрушенной стены и нескольких разбитых войной тополей. Но он все еще шептал: "Боже мой!" К счастью, дальнобойная пушка больше не стреляла в этот вечер. Теодор подскочил при следующем взрыве, но это палила скрытая где-то поблизости батарея. - Все в порядке, дружище, - сказал какой-то дружелюбный голос. - Это наши палят. Постепенно к нему стало возвращаться чувство, что он не один, что на него смотрят. Он перестал тыкаться в спины товарищам, как испуганная овца в стаде. Глоток бренди оказал свое действие. Теодор перестал бормотать "боже мой!" Он огляделся по сторонам и в стойком спокойствии других почерпнул немножко мужества. Взглянув на Ивенса, он поймал его испытующий взгляд. Он взял себя в руки, поднял голову, поправил ранец. - Полегчало? - спросил Ивенс. - Я еще новичок в этом деле, сэр, - ответил Теодор. - Надо привыкнуть. Все обойдется. Уж вы извините меня. Он провел рукой по мокрому от слез лицу. И потом снова невольно оглянулся на темную дорогу, где остался этот ужас во мраке. Он изо всех сил старался овладеть собой. Гордость его воспряла, когда он заметил, что окружающие интересуются им. - Уж очень неожиданно, - оправдывался он. - Смотрю, знакомое лицо... Пили с ним вместе... Вчера... - Еще немножко, и вы совсем оправитесь, - успокаивал его маленький сморщенный человечек, к которому он до сих пор относился с презрением. - Вы понимаете, мы только вчера пили с ним, - продолжал объяснять Теодор. - Ну, разумеется, пили, - сказал сморщенный человечек. Весь этот вечер Теодор был спокоен и только боялся, что во сне его будут преследовать кошмары, но он спал как убитый. Проснулся он рано. Он лежал на соломе, рассеянно глядя на кусочки неба, видневшиеся сквозь продырявленную крышу амбара над его головой. Одно время он с интересом следил, как звезда прячется за стропилами. Потом он стал думать о себе. Что с ним случилось? На него очень подействовала эта история, очень подействовала; если бы он не держал себя изо всех сил в руках, он бы совсем осрамился. Он смотрел на бесформенные фигуры лежащих вповалку людей. Они бормотали, храпели и метались во сне. Разве эти люди чем-нибудь лучше его? Или они просто не так восприимчивы? Конечно, это было невыносимое, тошнотворное зрелище. И такое неожиданное потрясение, оно застало его врасплох, когда он и без того выбился из сил. Такие вещи не повторяются. А все-таки это ужасно на него подействовало. Больше этого не должно быть. Он должен держать себя в руках! Нельзя допускать, чтобы это еще раз застало его вот так же врасплох. Он чуть-чуть было не поддался страху, чуть-чуть, но в конце концов ему все-таки удалось овладеть собой. Как он себя вел? На что это было похоже? Его рвало. Что ж, всякого деликатного человека могло бы вырвать. Может быть, он плакал? Он уверил себя, что этого не было. Но страх? Конечно, величайшая опасность здесь - это страх. Несколько дней он чувствовал, что этот первобытный инстинкт шевелится в нем, но он не знал или не хотел знать, что таилось там, где-то в глубине его существа, что пробивало дорогу к его сознанию. Теперь он знал. Теперь он знал своего внутреннего врага. Знал, зачем он прячется там. Самые храбрые люди, говорил он себе, это те, которые побеждают страх. Дурак может не видеть опасности. Вот эти олухи вокруг него - ведь для них это совсем другое. Самое храброе животное - носорог, потому что у него отсутствует воображение. Вот и они такие же. Для них не существует его затруднений. До сих пор Бэлпингтон Блэпский не ведал страха, но теперь его идеал изменился. Он подавлял свой страх железной волей. Он никогда не обнаруживал его ни перед кем, ни одна живая душа этого Не подозревала. - Мужественный, благородный человек, - шептал он себе. - Необыкновенно мужественный человек! Какое успокаивающее действие оказывали слова: "Необыкновенно мужественный человек!" В таком настроении он встал, чтобы встретить лицом к лицу все тягости грядущего дня. В этот день батальон отправлялся на передовые линии. Во всем отряде не было человека, который бы проявлял столько оживления, сколько Теодор. Он был так оживлен, глаза у него так блестели, он так охотно все делал, что сержант не утерпел и спросил его, с чего это он так суетится. - Спешить некуда. Чему быть, того не миновать, каждому свое выйдет, - сказал сержант. Участок передовых линий, куда попал отряд, был относительно спокойным, но и тут Теодору хватало пищи для возбуждения. В более ранний период войны здесь шли жестокие бои и британские линии местами перекрещивались с прежними германскими линиями; кое-где на открытых местах валялись незарытые трупы и всюду виднелись отмеченные крестами низенькие жалкие холмики, которые то и дело разворачивало взрывами снарядов или пулеметным огнем, так что сознание Теодора продолжало неустанно впитывать в себя зрелище человеческой смерти. Ничейная зона - унылая голая равнина, опутанная проволокой, - была усеяна кучами земли, лохмотьями, людскими отбросами, жестяными банками, соломой. Военные действия здесь сводились к легкой ружейной перестрелке; время от времени из неприятельских окопов метали гранаты, а иногда делались попытки вылазок, и тогда начинали строчить пулеметы и бить окопные мортиры. Всюду, где только было возможно, цветущие побеги сорняков боролись с опустошением, которое вносил человек. Разбитые деревья покрывались почками, птицы пели, и повсюду шныряли в изобилии сытые и наглые крысы. Ночи были спокойны, только иногда какие-то необъяснимые приступы нервозности заставляли то ту, то другую сторону озарять небо багровыми вспышками и будить пулеметы. В воздухе ни та, ни другая сторона не проявляла большой активности. Окопы были достаточно сухи и глубоки, подземные убежища - темные и душные, но вполне надежные. Поистине это было весьма мягкое вступление для неопытного новичка. Теодор, который решил изгладить из своей памяти и из памяти своего отряда впечатление предыдущего дня, держался чуть ли не до назойливости услужливо и суетливо. Он помогал своему маленькому сморщенному приятелю укладывать походную сумку. Он участливо оказал помощь человеку, который стер себе ногу до крови. Он вынул асептическую мазь, которую ему дала тетя Аманда. Он сходил и принес воды, чтобы промыть рану. Он обменивался веселыми замечаниями с солдатами, которых они пришли сменить. Он раздавал налево и направо папиросы. - Видите вы их когда-нибудь? - спрашивал он, подразумевая немцев. Это, по-видимому, был удачный вопрос, и он много раз повторял его. Но молодой офицер из батальона, который они сменяли, вернулся в окопы на носилках мертвым. Он был убит на наблюдательном пункте, когда совершал свой последний обход. Его лицо было закрыто окровавленной тряпкой, и никто не сделал попытки посмотреть на него. - Чертовски не повезло, сэр! - сказал Теодор, стоявший рядом. - Чертовски не повезло! Взгляд его упорно следовал за окровавленной тряпкой, пока он не сделал над собой усилия и не отвел его. Неприятель зашевелился. Почуяв, что происходят какие-то изменения, окопные мортиры заработали, окопы оживились. У-у-у, банг! - совсем рядом. Где это? Теодор стиснул зубы и выпрямился. Разве он прятался? Он вытянул шею. - Никто не ранен! - весело закричал он. - Гони еще! Ему было велено спрятать свою гнусную башку и заткнуться. Он засмеялся весело и совершенно естественно. Когда они заняли отведенное им помещение в окопах, он оставался все таким же оживленным и услужливым. - Это лучшая квартира из всех, что были у меня во Франции, - весело сказал он. - Не сквозит. Даже и обыкновенной вентиляции нет. Не мешало бы заморить червячка. - Червякам корму хватит, - буркнул кто-то. Люди расположились на отдых. Ему казалось, что они как-то хмуро косятся на него. Но, может быть, это только его воображение. Он закурил папиросу и стал напевать отрывок из Девятой симфонии Бетховена. Потом он заметил, что перестал напевать. Он прислушивался к шуму наверху. Похоже, с той стороны сыпались снаряды. Его сержант наблюдал за ним, как ему казалось, не очень дружелюбно. Не обидел ли он его чем-нибудь? А все-таки, как неприятно, думал он, сидеть, закупорившись в этой темной, душной яме. Его мысли перескочили к красной тряпке, закрывавшей лицо молодого офицера. Не годится сидеть здесь слишком долго, ничего не делая. Он решил выйти наверх и осмотреться. Последний взрыв был где-то совсем неподалеку. Но бош, по-видимому, уже угомонился. Ничего больше не сыпалось с той стороны. Спустя немного Теодора поставили исправлять брешь в парапете, пробитую окопной мортирой, после этого нашлась еще кой-какая мелкая работа. Он делал все как-то суетливо и лихорадочно. Он боролся с неудержимым желанием выглянуть наверх и посмотреть, что происходит у врага, и с таким же неудержимым желанием нагнуть голову на Ярд ниже уровня пролетавших снарядов. Сумерки сгущались, и он опять вернулся в землянку. Здесь стало еще душнее от многочисленных попыток поджарить бекон и вскипятить чай в котелках. Четверо играли в карты при свете огарка, а трое или четверо спали, улегшись на короткие и узкие нары. Все, казалось, были в дурном настроении, и между сморщенным человечком и злоязычным деревенским парнем из Илинга поднялась ссора из-за того, кому куда положить вещевой мешок. Теодор сидел некоторое время молча, а потом принялся чистить винтовку, чтобы отогнать от себя это ужасное воспоминание о страхе, одолевавшее его. Его соседом оказался рыжеволосый парень, который, наполовину раздевшись, занимался тем, что осыпал себя и свою одежду каким-то порошком, который он считал необыкновенно могущественным средством от блох. - Вылезайте, свиньи, - ворчал он. - Я вам покажу. - Он тоже был новобранец. Его бормотания поощрили Теодора вступить в разговор. - Вот мы и попали сюда, - сказал он. - Куда это сюда? - Да вот сюда! - Да уж верно, что попались, что говорить, - сказал охотник за паразитами. - Вшивая дыра! - Я не то хотел сказать... Но надо пройти и через это. Удивительно, как подумаешь, что мы участвуем в последней войне. - Что? - вскричал сержант, который улегся было на нары. Он так быстро вскочил, что ударился головой о балку в потолке, и обильный запас известных ему одному ругательств прокатился по всему убежищу. Когда этот поток сквернословия иссяк, сухощавый человечек вмешался в разговор. - Если вы говорите, что, по-вашему, это последняя война, так вы, надо полагать, думаете, что она протянется до Страшного суда, - сказал он. - Я думаю, что мы победим, - сказал Теодор. - Конечно, мы победим. И не так уж долго этого ждать. И тогда будет конец войне. Какой смысл в том, что мы находимся сейчас здесь, если эта война не покончит со всем этим? - Со всем этим? - откликнулся сержант, все еще потирая голову. - Что ты такое плетешь? С чем это "со всем этим"? Ты что ж, думаешь, больше войны не будет и не будет солдат? - А ради чего же еще мы боремся? - Так, по-твоему, больше не будет солдат? - Не так много. Вот надо будет только разделаться с этим. Если вы читаете газеты... - Нашел дурака! Читать газеты, еще что! Мы-то ведь здесь? Все это у нас под носом происходит. Да разве похоже, что это когда-нибудь кончится? Покончить со всем этим? Покончить! Эка сказал. Солдаты всегда были и всегда будут. А без них, что же, одни слюнявые сосуны на земле останутся. Тоже нашел, что сказать. Война, она, знаешь, таким вот молодчикам, как ты, или вправляет мозги, или вышибает их начисто. Вот для чего бывает война, а для тебя что то, что другое - одинаково полезно. И после этой войны будет еще война, а потом еще и еще, и так до скончания века. Аминь. - Либо мы боша одолеем, либо он нас одолеет, - сказал сухощавый человечек. - А одолеет тот, кто сильнее. - Вот это правильно, - сказал сержант. Сухощавый человечек, по-видимому, почувствовал, что он сказал именно то, чего от него ожидали. Он подумал и глубокомысленно изрек: - Война - это необычайное дело, экстраординарное. Подумать, чем людям приходится заниматься! Я вот, видите ли, столяр. В свое время делал хорошие вещи. - Почему же ты аэропланы не пошел делать? - спросил сержант. - Да у нас, видите ли, было то, что называется отделочная мастерская. Я больше поправлял да подновлял мебель, самому-то мало приходилось делать. Но я пробовал. Ведь я здесь не для своего удовольствия. Коли бы можно было, ни за что не пошел бы. Да уж так нехорошо обернулось дело. Хозяйского сына призвали, и видать было, что хозяин думает, что и мне не годится оставаться. Да и дела пошли плохо. - В Илинге нас тысячу человек, можно сказать, на улицу выбросили, - сказал парень из Илинга. - Никакой работы получить нельзя было. - А я был шофером в садоводстве, - сказал охотник за вшами. - Раз утром приходит хозяин - пастор он у нас был - и говорит: "Пришло, - говорит, - вам время идти. Да. Пришло время и вам свой долг исполнить". - Если б мне посчастливилось, я пошел бы еще в четырнадцатом, - сказал Теодор, блистая нравственным превосходством. - Но мне велели подождать год. Сержант молча окинул его взглядом. - На этот раз мне повезло, - продолжал Теодор, - и я чертовски рад, что я теперь здесь с вами, товарищи. Чертовски рад. - Тебе сказали, подождать год? - спросил сержант. - Пока я не буду совершеннолетним, - сказал Теодор. Сержант хмыканьем выразил глубочайшее недоверие. Потом ан ясно показал, что ему ничего не остается делать, как лечь спать. Он опять улегся на свою койку, демонстративно повернувшись спиной к Теодору. - У меня там осталось... - Ему вдруг захотелось рассказать им все про Маргарет; он чуть было не сказал: "Осталась моя девушка", - но это непонятное, внезапно возникшее желание тут же исчезло. - Все там осталось. Он предоставил им самим догадаться, что значит это все. - Ну ясно, всем нам пришлось оставить все, - сказал столяр. - Словно какая-то сила толкала нас всех, все мы почувствовали этот великий толчок. Он-то и приведет нас к победе, - сказал Теодор. - Избави нас, боже, от всех этих проклятых толчков, - сказал чей-то голос из коричневой мглы за свечкой. - Я рад, что я здесь, - сказал Теодор. - Ах, я так рад! Всем нам придется тяжело, но, клянусь богом, мы свое дело сделаем. Чувствуешь себя так, будто входишь в историю. То, что мы делаем, будет поворотным пунктом в жизни каждого. Дети наших детей будут рассказывать о нас. О людях Последней войны. Конечно, сейчас приходится выжидать. Но с этой мертвой точки мы скоро сдвинемся. Долго продолжаться это не может. Скоро произойдет великий сдвиг, будет сделано мощное усилие. Оно будет колоссально. Вдоль всего фронта от Голландии до Швейцарии. Сойдутся, как два гигантских борца. Сейчас это просто затишье, как бы... как перед Армагеддоном. - А по-моему, так просто вшивая дыра, - вставил рыжеволосый парень. - Чем скорее мы из этого выберемся, тем лучше, - сказал Теодор. - Не нравится мне здесь. Да и никому из нас не нравится. Сидим, как крысы в норе, наполовину зарывшись в землю. Грязное это дело! Похоронили нас здесь, но мы еще подымемся. - Ох! - раздался угрожающий голос сержанта. - Заткнись-ка ты, цыц, говорят тебе! Похоронили - будь ты проклят! - И, повернувшись и вытянув шею, как химера, он еще раз злобно крикнул: - Цыц! Теодор замолчал. В эту же ночь Теодору в первый и в последний раз пришлось стоять на посту. Это было уже после того, как зашла луна, незадолго до рассвета. Он должен был стоять, не поднимая головы выше определенного уровня, и от этого у него сводило шею. Он смотрел на расстилавшуюся перед ним полосу голой земли, изрытую воронками, обнесенную столбами, между которыми была натянута замотанная узлами проволока. Полоса эта простиралась до невысокой горки, где среди темных пучков низкорослой травы виднелось несколько незарытых трупов. Затем она пропадала и появлялась уже у горного кряжа, отстоявшего примерно на четверть мили, вдоль которого тянулась линия немецких окопов. Вблизи было тихо-тихо. Но дальше, направо, где начинался склон, что-то шевелилось, слышались отдельные тревожные выстрелы, вспыхивали огни. А еще дальше, там, куда не достигал взгляд, стрекотали пулеметы. Вблизи было так тихо, что тишина эта казалась враждебной. За каждой кочкой Теодору чудились какие-то тени, которые крадучись скользили по изрытой земле, и только когда он делал над собой усилие, они исчезали. Он видел или ему казалось, будто он видит собаку, которая кружила среди этих странных и зловещих призраков. Сначала он думал, что ему это кажется. Иногда он совершенно отчетливо видел - собака, а потом оказывалось - нет, не похоже! Иногда казалось, что это просто полоса бегущей тени, появляющаяся при вспышках света справа. А потом опять ясно было видно собаку - длинную собаку. Ну конечно, это собака. Он тихонько свистнул и позвал ее. Она не обратила на него внимания и продолжала бегать взад и вперед в каком-то странном смятении. Очень быстро. Казалось, она росла. И при каждой новой вспышке вздрагивала, менялась на глазах. Она становилась огромной. Теперь она была похожа не столько на собаку, сколько на движущиеся клубы черного тумана. Теодор чувствовал, что необходимо что-то сделать, и это чувство усиливалось, становилось нестерпимым. Он окликнул ее, а когда она повернулась и побежала к нему, он поднял винтовку и выстрелил. Банг! Она тут же исчезла. Она не отскочила, не упала, а просто исчезла. Ему было очень трудно объяснить, что он видел. Его выстрел вызвал ответную стрельбу, и в отряде его встретили ругательствами. - Ему почудилось что-то, - сказал парень из Илинга. В землянке ему учинили настоящий допрос. Особенно настаивал на подробностях парень из Илинга. Что это была за собака? Какой породы? Что она делала? - Да я даже не могу сказать, похоже скорей на тень, чем на собаку, - рассказывал Теодор. - И она все время шныряла кругом. Длинная такая, ну совсем как длинная черная тень. То как будто ползет по земле, то подпрыгнет и остановится на месте, знаете, где они там лежат, постоит около одного, потом к другому перебежит и так все время и кружится возле них, точно обнюхивает. А иногда вдруг повернется и глядит в нашу сторону. Точно ждет... Понимаете, ждет. - Черт тебя не возьмет! - заорал сержант неистовым голосом. - Провались ты со своей проклятой собакой! Что это тебе вздумалось нас всех стращать? Думаешь, нам приятно сидеть в этой паршивой дыре да слушать про твои привидения? И как раз в эту минуту какой-то необычный звук прорезал трескотню, слышавшуюся снаружи, - долгий, Пронзительный свист, закончившийся глухим ударом. - Что это такое? - вскричал Теодор. - Что "что такое"? - откликнулся парень из Илинга. Он быстро повернулся и нечаянно задел огарок свечи, стоявший возле него. Землянка погрузилась в полную тьму. - Что это, вы слышали, какой-то странный шум? - твердил Теодор прерывающимся голосом. - Неужели ни у кого нет свечи? Что это был за шум? Скажите, что это был за шум? - Цыц, заткнись, ну тебя к дьяволу! - прикрикнул сержант. - Цыц ты, Бэлпингтон! Да стукните его кто-нибудь по башке. - Я не виноват, - сказал Теодор. - Я только спросил. - А ну, не рассуждать! В темноте Теодор засунул кулак в рот и изо всех сил впился в него зубами. Несколько секунд он боролся с желанием схватить винтовку, выбежать из землянки и показать им. Что, собственно, он собирался показать им, он не знал. Настороженно прислушиваясь, он ждал повторения этого свистящего звука и удара, и через несколько секунд звук повторился. Но к этому времени парень из Илинга разыскал и опять зажег огарок. И при свете было уже не так страшно. На следующий день тот же парень из Илинга подошел к Теодору - малый был на себя непохож. Он стоял на посту часовым поздно ночью, и сейчас его грязное лицо было все еще землисто-бледным от одного только воспоминания о том, что ему пришлось пережить. - Я видел вашу собаку, - прошептал он, вытаращив глаза. - Господи Иисусе! Позже Теодора вызвал старший сержант и отчитал его. - Какого черта вы распустили эти небылицы про черную собаку? - сказал он. - Не так уж нам весело здесь, не хватало еще, чтобы какие-то заклятые собаки из преисподней болтались на ничейной земле. Глядите у меня! Слишком много вы языком треплете. Запомните, что я говорю. Помалкивайте! Теодор очень огорчился, что его невзлюбили в отряде. Неприятно, когда тебя кто-нибудь невзлюбит, но если тебя невзлюбит твой сержант, это уж совсем плохо. Он мучался и не находил себе покоя. Он почти совсем перестал спать. Ведь видел же он своими глазами - собака это была или что-то другое. Во всяком случае, что-то такое было. Но теперь об этом нельзя было и заикнуться. Стоило ему только задремать, его тотчас же обступали чудовищные, жестокие кошмары, и он начинал отбиваться и кричать. Эта собака завладевала даже его бодрствующим сознанием. Она превратилась в какой-то гигантский призрак. Она олицетворяла войну, опасность, смерть. Он пытался отнять у нее разлагающиеся мертвые тела, но тогда она бросалась на него. Ее пасть, из которой текла отвратительная зеленая слюна, издающая запах тления, приближалась все ближе и ближе, как он ни старался отбиться. А за ней вырастала бесконечная вереница двигающихся ощупью фигур с красными, окровавленными повязками на лицах. Она поймала их, и теперь они должны всюду следовать за ней. А когда она поймает и его, он тоже очутится в их числе. Ему было больно и душно от этой повязки. Он жаловался во сне. Его бормотание переходило в хриплый крик. Это кончалось тем, что в него запускали сапогом, а иногда чужие, грубые руки стаскивали его с койки. Тогда он лежал без сна, прислушиваясь к тяжелому дыханию и храпу своих соседей и к приглушенному грохоту орудий снаружи, над головой. Иногда им овладевало нестерпимое желание выскочить наверх, начать стрельбу по окопам, что-то предпринять. Ему хотелось во что бы то ни стало добраться до этих немцев, которые сидели там, спрятавшись, и покончить с ними. Покончить навсегда. И так прошел день, другой; на третьи сутки Теодор получил приказ явиться к лейтенанту Ивенсу. Тот пристально поглядел в его глубоко запавшие, лихорадочно блестевшие глаза, затем спросил: - Вы случайно не из Олдингтона? - Нет, сэр, - ответил Теодор. - Я из Блэйпорта. - Я сам из Олдингтона. Я что-то слышал о вас... Возможно, я ошибаюсь. Может быть, просто знакомая фамилия. Да, подождите, что это я хотел вам сказать? Вы ведь художник, не правда ли? Я видел в платежном ведомости... - Да, сэр. - А чертите хорошо? - Ничего себе, сэр. - Так почему же вы не подаете прошение в штаб, чтобы вас перевели на чертежную работу? Там нужны чертежники. - Как? - спросил Теодор и заставил Ивенса повторить все снова. Но ведь это же значит покончить со всем этим? Вырваться отсюда. Избавиться от этой собаки. От всего этого смрада и темноты. Теодору пришлось сделать над собой усилие, чтобы не закричать, что он согласен. Нужно было сделать огромное усилие, чтобы остаться верным себе. - Но, видите ли, сэр, я вовсе не хочу выбираться отсюда... - сказал Бэлпингтон Блэпский. - У меня этого и в мыслях нет. Я, правда, все еще никак не могу привыкнуть, я знаю, но я изо всех сил Стараюсь держать себя в руках. - Вы там будете более на месте. Определенно. - Конечно, сэр, если вы так думаете, - сказал Теодор. - Если вы считаете, что это более подходящая для меня работа... - Я бы не стал предлагать, если бы я этого не думал, - сказал Ивенс. - Но как отнесутся к этому другие? - возразил Бэлпингтон Блэпский. - Они не станут протестовать. Они ведь не желают вам зла. Просто подумают, что вам чертовски повезло, - добавил молодой офицер, давая понять, что он не склонен поддерживать этот разговор джентльмена с джентльменом. - Они поймут. И они и в самом деле поняли. И отнеслись к этому чрезвычайно тактично. В эту ночь Теодор спал как убитый, несмотря на грохот и вой английских орудий, поднявших пальбу на рассвете, а на следующий день и ему самому и окружающим стало ясно, что его нервы успокоились. Он начал находить много прекрасных качеств в товарищах, с которыми ему предстояло скоро расстаться. Воздух в убежище казался ему уже менее смрадным, пища - вкуснее, окопы - безопаснее. Дни проходили без всяких несчастных случаев. У него вернулся аппетит. Ему казалось, что все его страхи были преувеличены. На следующую ночь ему снились какие-то сны, но совсем не такие ужасные... Через месяц он уже распростился со всем этим и сидел, вычищенный и отдохнувший, за чертежным столом. Его служба на передовых позициях временно прекратилась. На стене около своего стола он приколол несколько рисунков Бэрнсфадера, превосходно написанные юмористические сценки из фронтовой жизни. Днем, когда Теодор бодрствовал, он старался приспособляться к войне, следил за своим питанием, прогуливался перед тем, как лечь спать, и это помогало ему держать на привязи свои сны. Он добросовестно и тщательно исполнял свою новую работу, но каким-то свободным краешком своего сознания уже обдумывал фразы писем, которые он собирался писать домой. У него были весьма веские основания написать теткам, в особенности леди Бруд, жене сэра Люсьена Бруда из министерства обороны. А еще надо было написать Маргарет Брокстед, рассказать ей о величии и ужасах фронта и о том, как его героический дух откликался на эти величественные ужасы. Надо было иметь в виду, что это письмо прочтет не только Маргарет, но и какой-то неведомый цензор, который, конечно, мог оказаться просто тупицей, рутинером, а может быть, и человеком с изысканным литературным вкусом. Во всяком случае, независимо ни от чего это должно было быть очень нежное и трогательное письмо. Потому что Маргарет, видите ли, была теперь его возлюбленной. Она отдалась ему. 7. ДЯДЯ ЛЮСЬЕН Сестры Спинк были чрезвычайно заинтересованы, взволнованы и потрясены тем, что их единственный из всего рода отпрыск отправился на войну. Люцинда с самого начала настаивала на том, чтобы он поступил в добровольческий походный госпиталь и сочетал бы таким образом исполнение долга с моральным осуждением войны, но Клоринду не воодушевляли устремления Антанты, и она не поддержала ее. Само собой было ясно, что он физически непригоден для фронта, и его внезапное и неожиданное решение поразило всех. Клоринда очень огорчилась и обнаружила по отношению к нему непривычную теплую заботливость. Она даже подумала заплатить кому-нибудь, чтобы выхлопотать ему увольнение, но такой поступок чрезвычайно противоречил бы духу времени. И Теодор, который все же разбирался в действительном положении вещей, не хотел и слышать об этом. - Я просто переменил бы фамилию и записался бы опять, - сказал он. Тогда она обратилась к дяде Люсьену, сэру Люсьену Бруду, супругу Миранды Спинк, человеку весьма влиятельному и прочно утвердившему свой авторитет в аппарате военного снабжения. При жизни Раймонда Клоринда и леди Бруд были в несколько натянутых отношениях, но кремация, а затем разразившаяся война сгладили многие расхолаживающие воспоминания. Перед тем как отправиться во Францию, юный герой получил приглашение провести отпуск в большой пригородной вилле сэра Люсьена. Сэр Люсьен - широколицый, несколько чересчур демонстративно деловитый человек - успешно занимался весьма выгодными и в высшей степени сложными патриотическими операциями, маневрируя между поставщиками различных химикалий и технических материалов и военным потребителем. У него был крупный благодушный рот, еще более крупные, выступающие вперед зубы и неистощимое красноречие. - Итак, значит, ты последний ныне здравствующий мужской отпрыск великого рода Спинков, а? - сказал он Теодору. - И ты желаешь рискнуть жизнью ради великой старея империи? - Я чувствую, что не могу стоять в стороне, сэр, - ответил Теодор. - Я рад, что меня приняли. - Согласен с тобой, ясно, ты должен что-то делать. Я приветствую, что ты пошел в армию. Ты поступил правильно. Гораздо лучше было пойти сейчас самому, чем дожидаться, чтобы тебя взяли через три месяца, что они, конечно, и сделали бы. - Я об этом не думал, сэр. - Но это факт. Тебя непременно взяли бы. Ручаюсь, не пройдет и трех месяцев, как у нас будет объявлен призыв. Ты поступил правильно. Это достойный жест. Но тем не менее... - Сэр Люсьен задумался. - Не можем же мы посылать на убой всех наших художников и поэтов, черт возьми! И не годится упекать на войну единственных сыновей. Я подумаю о тебе. Тебе придется пройти через все это, понюхать пороху. Но не следует оставаться там слишком долго. Это вредно для здоровья. Нужно будет что-нибудь придумать... - Я не хочу никаких привилегий, - сказал Теодор. - Хочу рискнуть... - Совершенно правильно, мой мальчик, и в высшей степени похвально. Что ж, рискни, но нет нужды слишком долго испытывать провидение. Ты дашь нам знать, где ты и что с тобой. Великое дело во время войны - поставить каждого человека на такое место, где он будет всего полезнее. Служба - это одно, а самоубийство - другое. В это время Теодору не понравился некоторый оттенок цинизма, проскальзывавший в замечаниях сэра Люсьена, но теперь он достойным образом оценил здравый смысл и доброе чувство, которые диктовали их. - Терпеть не могу все эти разговоры о людях, которые жертвуют жизнью, - сказал сэр Люсьен. - Это сентиментально. В корне неправильно. Мы должны беречь нашу жизнь до последней минуты - так же, как мы должны беречь наши предприятия, я уступать их не иначе, как по самой высокой цене. Тогда мы выиграем войну и сможем чего-нибудь добиться. Ни мне, ни империи нет никакой пользы от всех этих так называемых героев, которые жаждут "пожертвовать собою". Я это называю глупостью. Чистейшей глупостью. Ну просто-напросто потеря очков в игре. Ты не выиграешь, а проиграешь, если дашь убить себя. Понятно? Итак, Теодор написал леди Бруд письмо в тоне храброго, но рассудительного воина. "Я сблизился с замечательными людьми, - писал он. - Удивительная это вещь - чувство товарищества в окопах. Не могу описать вам всю честность, великодушие и скромное благородное мужество этих чудесных малых. А их юмор! Это неподражаемое суровое остроумие! Наш сержант - это, ну просто вылитый Старый Билл. Вплоть до усов. Я старался не отставать от них, но меня перебросили. Здесь большая нужда в чертежниках. Вы понимаете, в платежной ведомости я был записан как художник. Стали расспрашивать. Я не мог отвертеться. Конечно, чертить я могу лучше, чем рыть окопы". Его перо повисло в воздухе на несколько мгновений. Лицо стало задумчивым. Он старался представить себе офицера, к которому попадет на цензуру его письмо. "Я чувствую, что должен быть там, где я могу принести больше пользы", - приписал он. 8. ЛЮБОВЬ И СМЕРТЬ Написать Маргарет было гораздо труднее. Маргарет была его возлюбленной. Он обладал ею. А раз она принадлежала ему, нужно было запечатлеть как можно ярче свой образ в ее сознании. Но вот тут-то и возникали трудности: надо было создать такой образ, который удовлетворял бы его и в то же время удовлетворял бы и воодушевлял Маргарет. Он сидел, кусая перо, и вспоминал свои последние встречи с ней, когда она уступила ему. Ни одна из этих встреч не была похожа на то, что он рисовал себе раньше. Когда он в первый раз пришел к ней в солдатской форме, она проявила отчаяние матери, у которой ребенок упал в лужу и весь изгваздался. - Ах, зачем вы это сделали? - сказала она. - Зачем вы это сделали? И еще после того, как они вас признали негодным. А я уже была уверена, что вам не грозит никакой опасности! - Я не мог больше оставаться в стороне. - Ведь это же совершенная нелепость, Теодор. Вас пошлют туда, чтобы убить или искалечить. Вас, ваше тело. Эту копну волос. Эти милые мягкие брови. И эту милую глупую привычку заикаться, когда вы не сразу находите что сказать. Вас! - Я должен был пойти. В конце концов может ли долг - честное исполнение долга - искалечить кого-нибудь? - Долг! Да что это, неужели уж весь мир сошел с ума? Завязался опять все тот же нескончаемый спор. Теодор счел необходимым высказать свое мнение о противниках войны. - Я не осуждаю Тедди. Но я не могу поступить так, как он. Не могу. Но лучше было не нажимать, не подчеркивать этого расхождения в ее привязанностях. И скоро он почувствовал, что лучше не подчеркивать и своего собственного героизма. Он все яснее и яснее видел, что не это привязывало ее к нему. Он вызывал в ней теплое чувство нежности. И если она не восхищалась им так, как ему хотелось, она любила его чистосердечно и пылко. В конце концов это произошло само собой. Он оставил за собой квартиру, чувствуя инстинктивно, что пока она остается за ним, война еще не совсем поглотила его. Это было как бы обещание вернуться назад. И вот они пришли туда вместе. Это было совсем непохоже на его любовные свидания с Рэчел. С Маргарет он чувствовал себя властелином. Он срывал одежду с ее трепещущего тела, но при этом сам дрожал с головы до ног. Он чувствовал себя не столько ее любовником, сколько торжествующим преступником. Она плакала в его объятиях и прижималась к нему. Она ласкала его. - Это милое смуглое тело возьмут на войну! - шептала она и всхлипывала от боли и жалости. Ее нежность пробудила в нем ответную нежность. Он всю жизнь бредил романтикой и романтической любовью, но тут ему впервые открылось, сколько страдания и самоотверженности кроется в настоящей любви. Неведомые ему до сих пор чувства зашевелились в нем. - О Маргарет! - говорил он. - Маргарет, дорогая! Он вспоминал теперь эти встречи. Их было всего три до того дня, как он походным порядком двинулся на вокзал Виктория. Он вспоминал обстановку этой маленькой грязноватой квартирки, где все напоминало о Рэчел, которая невольно выступала на заднем плане и становилась как бы фоном любви Маргарет. Теодор всегда восхищался внешностью Маргарет, но ее кротость и покорность оказались в конце концов еще чудеснее, чем ее красота. За это время по крайней мере она не делала никаких попыток критиковать его. Казалось, она утратила эту свою чуточку неприятную проницательность, от которой он так часто чувствовал себя неловко. Она так глубоко огорчалась разлукой с ним, что уже перестала задумываться над тем, насколько он умен или искренен. Все ее сомнения умолкли, вся настороженность пропала, она не защищалась ничем. Он вспоминал последние минуты перед посадкой. Маргарет пришла очень бледная, но все такая же прелестная, она держала себя в руках, не плакала. Она пришла одна, так как никто не должен был знать о перемене в их отношениях, и в особенности Тедди. Он обнял ее и поцеловал. - Я готов умереть за тебя, - сказал он. - О, живи для меня, Теодор! Живи для меня! Когда поезд двинулся, прямая, неподвижная фигурка потонула в стремительном потоке девушек, женщин, безличной серой толпы; кто провожал сына, кто друга, мужчины и женщины бежали рядом с вагоном с заплаканными улыбающимися лицами и махали платками, кричали, не отставая от прибавлявшего ход поезда до самого конца платформы. Там вся толпа слилась в одну темную массу, потом превратилась в смутное пятно и растаяла. Когда затемненный ночной пароход, вздрагивая, поплыл через Ла-Манш, Теодор постепенно начал приходить в себя. Было тихо, тепло и пасмурно, и он сидел на палубе, вытянув ноги, в длинном ряду смутно различимых, притихших, угрюмо-сосредоточенных фигур. Разговаривали мало. Им сказали: чем меньше они будут шуметь, тем лучше. Они не проехали еще и полпути, как он уже опять стал Бэлпингтоном Блэпским, трагическим героем, который сидел неподвижно, как статуя, в то время как корабль нес его навстречу судьбе. Это было горестно, ужасно, но великолепно. Он чувствовал себя способным на невероятный героизм. А теперь он должен был дать отчет о своем подлинном геройстве. Он долго грыз перо, прежде чем окончил это письмо. Он решил, что цензору может не понравиться слишком подробный отчет о его перемещении. Пожалуй, не годится сообщать ей о своем уходе с передовых линий. Лучше написать ей об этом туманно. И побольше рассказать об удивительном чувстве товарищества, рождающемся среди опасности и лишений. Не стоило также, ибо цензор мог оказаться каким-нибудь пошляком, слишком явно подчеркивать их отношения. Но можно с почти бессознательным пафосом написать ей об Англии, о домашнем очаге и в особенности о двух прогулках с нею вместе - Рикмэнсуорт, Кью-гарденс, Ричмонд-парк, Вирджиния Уотер... ГЛАВА СЕДЬМАЯ. ГНЕТ ВОЙНЫ 1. СВОЕНРАВНЫЙ КОСТОПРАВ Теодор уже больше не вернулся на фронт рядовым. Провидение и сэр Люсьен - направляющий перст оного - вели его извилистыми путями, пока не привели к Парвиллю на Сене, предместью Парижа. И здесь вскоре в нем возродилось ослабевшее было стремление жить согласно высоким требованиям Бэлпингтона Блэпского. Этот его второй перевод состоялся безо всякого труда благодаря повреждению полулунного хряща над коленной чашечкой. Повреждение это произошло вследствие того, что он, выходя из чертежного бюро, неосторожно шагнул мимо ступеньки. Сначала это показалось пустяком, просто незначительным растяжением, но чем дальше, тем сустав все больше отказывался служить. Теодор ходил с одеревеневшей ногой, опираясь на палку. Казалось, что ходить так ему придется до конца войны. "Моя фронтовая служба на время прервалась, - писал он Маргарет и Клоринде. - У меня что-то случилось с коленом, не очень серьезное. (Ты не беспокойся. Все будет в порядке.) Пока это не пройдет, я работаю в чертежном бюро и ковыляю "где-то во Франции", вне пределов досягаемости чего-либо, кроме Длинных Берт и воздушных налетов. Это унизительно, но что поделаешь". Он впервые сообщал вскользь каждой из них, что он уже больше не в окопах. Сэр Люсьен добился его перевода в этот наспех сооруженный промышленный агломерат в Парвилле потому, что сэр Люсьен пользовался в Парвилле влиянием. У него там были "дела", туда направлялась значительная часть его "материалов" для "сбыта". Проект объединенной франко-английской конторы по изготовлению воздушных рекогносцировочных карт был утвержден, а это, несомненно, должно было повлечь за собой спрос на всевозможные фотографические материалы, которые находились в его ведении, и он чувствовал, что "свой" человек, который мог бы приглядеть и при случае дать нужный ответ на некоторые щекотливые вопросы, был бы там очень и очень полезен. А кто же лучше всего подходит для этой роли, как не племянник? Итак, казалось, Теодору предстояло остаться в Парвилле в качестве почетно выбывшего из строя до самого окончания войны. Это было убогое местечко: жалкие домишки с облезлой штукатуркой, сараи, бездействующая фабрика, обращенная в склад материалов, немощеные дороги, бесчисленные грязные кабачки, беспорядочно раскиданные мелкие участки пашен, хижины, хибарки, импровизированные изгороди из бочарных досок и проволоки, - но все это было бесконечно чище и спокойнее, чем фронт. Он храбро ковылял вокруг и довольно много работал, скромно избегая вопросов о происхождении своей раны; и два главных источника его страданий были - слишком тонкая перегородка сна между ним и миром кошмаров и жгучее желание и в то же время неспособность изобрести приемлемый план, чтобы заставить Маргарет приехать и утешить его в его несчастиях. Это была до нелепости немыслимая идея, но он цеплялся за нее, потому что ему нестерпимо хотелось, чтобы Маргарет была здесь. Он любил ее, временами любил особенно сильно, но ему неотступно хотелось, чтобы она была здесь. Он чувствовал, что она - его женщина, и чувство долга по отношению к ней не позволяло ему завести любовную интрижку в Парвилле или искать развлечений в Париже. Это вызывало у него чувство раздражения против нее. Он восставал против этого запрета, которое его собственное воображение наложило на него. О" чувствовал, что Маргарет должна придумать какой-нибудь предлог, чтобы приехать в Париж, что, если она действительно любит его, она должна найти способ приехать к нему, откликнуться на его желание. Он слонялся по Парвиллю, который по мере приближения лета становился все суше и пыльнее. Он не занимался спортом, плохо ел, чувствовал себя физически расслабленным. Он не сходился близко ни с кем из своих сослуживцев. С двумя из них он играл в шашки и в шахматы, но он не был силен в этих играх. Местечко кишело мелкими ссорами. Они лишали его спокойствия днем, а ночью преследовали его во сне, вырастая в бешеную ненависть. В разговорах преобладал придирчивый и насмешливый тон. Рабочий день тянулся долго, и работал он лениво. В Парвилле все работали лениво. Он пытался проникнуться загадочной страстью французов к рыбной ловле. Но не мог. Он сидел на берегу, погруженный в героические мечтания, а тем временем поплавок тонул, запутавшись в водорослях. Он много читал и от времени до времени ездил в Париж доставать книги. Он старался усовершенствоваться во французском языке, но пополнял только свое знание арго. Значительную часть своего досуга он посвящал письмам домой, в которых пытался изобразить себя. Он посылал Маргарет и Клоринде длинные письма, очень длинные, не вполне удовлетворявшие его. Образ, который он пытался создать, никак не удавался ему. Он изображал себя раненым, в состоянии застоя. "Война грохочет рядом, - писал он. - Как будто что-то захватывающе интересное происходит на соседней улице, на которую никак нельзя пройти". Он подумывал было писать роман, чтобы выразить свое благородное недовольство вынужденным бездействием. Роман должен был называться "Выброшенный из рядов. Интермедия войны". Он напишет его в третьем лице, и по замыслу герой его, все еще хромой и страдающий, ухватится за счастливый случай и погибнет геройской смертью. Письма, которые он получал в ответ на свои, также не давали ему удовлетворения. Два первых письма от Маргарет, нацарапанных ею в отчаянии, были еще довольно сносны, но затем, как только она узнала, что он уже не в окопах, она снова обрела равновесие. Она требовала, чтобы он написал ей подробно о своем ранении, но когда он уклонился, ее как будто перестало это интересовать. Ясно было, что она успокоилась, узнав, что он теперь вне опасности и что рана его не серьезна. Она никак не откликнулась на его настойчивые уговоры приехать к нему во Францию. Она могла бы по крайней мере отнестись к этому более чутко. До сих пор он никогда не замечал такой непреклонности в характере Маргарет. Она готовилась к последним экзаменам на степень бакалавра медицинских наук и, кроме того, принимала деятельное участие в антивоенной пропаганде. Контраст между ее методическими занятиями, ее целесообразной деятельностью и его собственным существованием раздражал его. Для поддержания собственного достоинства он чувствовал себя вынужденным преуменьшать все, что делала она, и преувеличивать свою собственную деятельность. Любовная нотка в их переписке сменилась оттенком пререкания. Он начал поносить в своих письмах убежденных противников войны, в частности Тедди. Тедди сделался воинствующим антимилитаристом и сидел в тюрьме. Теодору казалось, что Маргарет уделяет этому слишком много внимания. Она была целиком на стороне Тедди, она восхищалась им. Теодор смутно чувствовал, что расхождение между ним и Брокстедами было гораздо глубже простых расхождений по поводу войны. Это было давнишнее расхождение, возникшее с первых же дней их знакомства. Война была только пробным камнем, выявившим нечто гораздо более существенное в их мировоззрении. Уже много позже ему довелось узнать всю глубину бездны, разделяющей их, но он и сейчас остро ощущал эту рознь и возмущался Маргарет. Она не понимает его, жаловался он, и под этой жалобой скрывался, быть может, смутный неосознанный страх - прозреть и понять ее. А что, если вместо очаровательной актрисы, готовой участвовать в его драме, он увидит такое же невыносимое существо, как он сам, движимое такими же повелительными импульсами? Затем пальцы огромной руки, появившейся нежданно, схватили Теодора и сомкнулись. Кому-то свыше пришла в голову неприятная мысль прочесать штаты служащих в Парвилле, состоящие главным образом из легкораненых, и отозвать всех, кроме калек и выбывших из строя вследствие тяжелых увечий. Чертежники, по-видимому, были уже не так необходимы, как раньше; изрядное количество более или менее пострадавших художников и фотографов оказались пригодными. Теодор очутился перед лицом пожилого врача в военной форме. Он подвергся суровому допросу. - Вам нет никакой необходимости оставаться здесь. Ни малейшей. У нас имеется человек по имени Баркер, и у него два молодца, которых он обучает для нас. Они могут мигом поправить ваше колено. Их называют костоправами. Они не имеют никакой квалификации. Никакого права заниматься лечебной практикой - во всяком случае, Баркер не имеет права. Ни малейшего. Но нам теперь не приходится быть слишком разборчивыми. Он может сделать, а мы не можем. Ловкость рук. Просто какой-то фокус. Совершенно не профессионально. Выпустит вас в полном порядке, таким, каким вы были. Давайте попробуем... Он сделал какую-то заметку. Теодор следил, как он писал. - Я не хочу оставаться здесь, - сказал он немножко поздно в ответ на невысказанное осуждение в тоне доктора. - Я сделал все, что мог, чтобы остаться на передовых позициях. - Конечно. Конечно. Вы совершенно правы. Я не вижу, почему бы вам не вернуться туда. Это было волнующее переживание. Теодор не мог заснуть всю ночь, так это его взволновало. Ему вспомнились окопы, они вставали в его памяти целой серией живых картин. А когда он задремал, ему представилось, что он уже там, дрожа, стоит на посту и смотрит на скользящие тени. И вдруг они расплываются, и снова перед ним вырастает страшный призрак отвратительной черной собаки. Снайпер, чудовищный снайпер, с лицом военного доктора, целился в него, и он, леденея от ужаса, не мог двинуться с места и спрятаться. Дуло винтовки надвигалось все ближе, становилось все шире и, казалось, нащупывало самое чувствительное место в его теле. Он пытался крикнуть "камрад", но не мог издать ни звука. Он проснулся в холодном поту и лежал в ужасе с широко открытыми глазами. Не откладывая, он написал леди Бруд, напоминая ей слова сэра Люсьена, который сказал, что спустя некоторое время ему можно будет подать прошение о производстве в офицерский чин. Это дало бы ему возможность вернуться в Англию для обучения, вместо того чтобы тотчас же отправиться на фронт. Он все время помнил об этой возможности, с той самой минуты, как ему указали на нее, а теперь она обратилась для него в своего рода долг. Первый пыл войны, когда сын кухарки и сын герцога шли служить рядовыми, уступил место более практическому умонастроению. Теперь ощущался большой недостаток в молодых людях с мировоззрением высших и средних классов, которое военные власти считали необходимым для успешного командования, так что лицам, принадлежащим к этой категории, было сравнительно легко получить офицерский чин. Теодор несколько беспокоился по поводу того, какой рапорт написал Ивенс о первых неделях его пребывания в окопах и об истинных причинах его перевода в чертежное бюро штаба дивизии. Но рапорт так и не был подан. Он напрасно беспокоился. От Ивенса остался теперь только изгрызенный крысами череп, обломки костей, лохмотья, заржавленные ручные часы - все это, смешавшись с землей и осколками снарядов, тлело среди разбитых пней в зловонном лесу под Аррасом, а взвод Д, заново сформированный, не сохранил характеристики Теодора - ему было не до того. Костоправ произвел на Теодора впечатление вполне сведущего медика, - это был смуглый, плотный молодой Человек с большими красивыми руками, с лицом, выражавшим суровую и непреклонную искренность. Он чем-то напомнил Теодору Тедди. - Итак, вы хотите вернуться на фронт? - сказал он, небрежно ощупывая онемевшее колено. - Каждый должен исполнить свой долг, - ответил Теодор. - Ну да, разумеется. Но вот хотел бы я знать... Он откинулся на спинку стула, задумчиво глядя на Теодора и на его вытянутую ногу. Он переводил взгляд с ноги Теодора на его лицо и опять на ногу. Казалось, будто он разговаривает с ногой. От времени до времени он наклонялся к ней. - Н-да, дурацкое это дело... Я думал заняться исследовательской работой по медицине, когда эта проклятая война перевернула все вверх дном. Я просто как-то растерялся, когда началась война. Все мы, должно быть, растерялись. Верно, и вы тоже? Я решил пойти в санитары. Думал, что это ни к чему не обязывает. Мне претило убивать людей, хотя бы и профессиональным способом. Очень претило. Но, как видите, я поступил неосторожно, и как-то так вышло, что меня послали сюда обучать этому делу. И теперь я занимаюсь тем, что изо дня в день возвращаю обратно на фронт этих бедняг, которые только что приковыляли к безопасности. Изо дня в день. Хуже, чем убивать немцев. Ведь мне приходится возвращать на передовую людей как раз тогда, когда они чувствуют, что у них есть законное основание выбраться оттуда. Имею ли я право посылать человека обратно, - конечно, если я знаю, что ему вовсе не хочется возвращаться? В его молчании чувствовался вопрос. Теодор дал ему сказать все это, не прерывая его. Он тоже смотрел на свою вытянутую ногу. Человек предлагал оставить его хромым до конца войны. Это было большим соблазном - Теодор втайне только и мечтал об этом. - Меня с каждым днем все больше тошнит от моей работы, - продолжал костоправ. - Я должен вернуться назад, - промолвил Теодор. - Не придавайте значения моим... беглым мыслям, - сказал костоправ. - Конечно, если вы считаете, что должны вернуться, это упрощает дело. Молодые люди встретились взглядом. - Я должен вернуться, - сказал Теодор, не скрывая, что он понял предоставлявшуюся ему возможность. Мысли его текли быстро и бессвязно. Раскрыть ли ему свою душу перед самим собой и перед этим человеком, поддаться неудержимому чувству отвращения к фронту? До сих пор никогда, даже самому себе, он не признавался, как велико это отвращение. Сделать это теперь - значит сдать все свои позиции, занятые им с самого начала войны. Что думает о нем доктор? Он смотрел на него дружелюбно. Что он подумает, если Теодор выдаст обуревавшее его желание сохранить хромоту? - Я должен вернуться, - повторил Теодор. - Я должен увидеть все до конца, - произнес Бэлпингтон Блэпский. - Не подумайте, что я предлагаю вам какой-то выход, - заметил молодой доктор. Но разве он на самом деле не предлагал? - Разумеется, нет, - сказал Теодор. - И пусть вас не тяготит, что я из-за вас снова тотчас же попаду в окопы. Я подаю прошение о производстве. - Это уже несколько отраднее, - сказал доктор. - Во всяком случае, у вас будет хоть передышка - Англия, домашний очаг, что-то хорошее... Ну, что же... Он занялся коленом. - Это легкий случай. Я думаю, лучше вас захлороформировать, а завтра уже все будет в порядке, хоть танцевать. Вошел помощник, грузный пожилой человек, с грустными глазами, и деловито приготовил все необходимое. Когда Теодор пришел в себя, доктор уже опускал засученные рукава. - Тошнит? - Нет. - Как вы себя чувствуете? - Боли нет. - Согните ногу. - Теодор согнул. - Как вы думаете, можете вы встать? - Теодор встал. - Топните ногой. - Не могу. - Нет, вы можете, топните. Теодор исполнил приказание. - Все в порядке. Это прием Баркера. Обыкновенный врач разрезал бы хрящ и оставил бы вас хромым до конца ваших дней. А теперь, сэр, вы можете, если желаете, отправиться на войну. И даже, если вы не желаете. Костоправ подождал, пока помощник вышел из комнаты. - Слушайте, - сказал он, понизив голос. - Что это за черная собака, которой вы бредили? - Я бредил черной собакой? - Да. Она бегала и грызла трупы. Прескверная черная собака. Она как будто обладала безграничной способностью увеличиваться... Вы говорили еще о разорванных на куски людях, о вывалившихся внутренностях. Красные внутренности. Куски печени. По-видимому, вы не ожидали увидать такую бойню. В наше время снарядов и бомб и всего прочего, чем швыряют в вас, где попало и как попало, животам со всеми их внутренностями достается больше, чем они привыкли. Следовало бы подготовлять новобранцев к таким неожиданностям. У вас, по-видимому, был шок. Довольно скверный шок. Не знаю, оказал ли я вам услугу, отправив вас обратно на фронт. Теодор, все еще находившийся под действием хлороформа, утратил способность рисоваться. - Я и сам не знаю, - сказал он. - Но ведь я сначала поеду в Англию. - Ах, да! Небольшая отсрочка. Ведь в Англии нет черных собак. Нет. И мало ли что может случиться. - Он выглянул в разбитое окно. - Эта работа в полевом госпитале, - сказал он, - похожа на ловлю людей, которые выбегают из горящего дома, а ты ловишь их и бросаешь обратно в огонь. Немногие признаются, что они действительно чувствуют. В затруднительное положение мы попали. М-да... В лагерь пацифистов теперь уж, пожалуй, поздно переходить. Гм... Если исключить медицину, прескверный это мир... Он протянул Теодору большую крепкую руку. - Желаю удачи, - сказал он. - Советую вам не встречаться на полдороге с черными собаками, когда есть возможность их избежать. И не думайте больше о людях, разорванных на куски. Вполне естественно, что куски шевелились. Что же можно ожидать другого? Но какой прок теперь думать об этом? - Я и не думаю, - сказал Теодор. - Вы не знаете, что думаете, - возразил доктор, - но подсознательно вы думаете. Он смотрел пустым взглядом мимо Теодора, потеряв к нему всякий интерес. - Хотел бы я знать, что, собственно, они могут со мной сделать, если я вообще откажусь от этой работы, - пробормотал он. 2. ОБЕСКУРАЖИВАЮЩАЯ ПОДДЕРЖКА ДЯДИ ЛЮСЬЕНА Впечатление, произведенное на Теодора этой встречей, стало отправным пунктом целого ряда мыслей. Сомнения костоправа вызвали в нем беспокойство. Они обнажали сущность вещей, изобличали позерство; было что-то непонятное и непристойное в откровенном равнодушии этого человека к войне. Напротив того, старый доктор был совершенно понятен Теодору. Он считал, что каждый молодой англичанин, когда Англия воюет, должен проникнуться воинственным духом и вести себя соответственно, а все, что подрывает этот воинственный дух, должно подавляться. Если человек испытывает страх, - он не должен признаваться в этом. Если ему ненавистна мысль об окопах, он должен делать вид, что всей душой рвется к этому зловонию, грохоту и ужасу. Это не ханжество. Это - умение владеть собой и держаться на высоте. А это и значило всецело и искренне быть Бэлпингтоном Блэпским. Если ты страшишься опасности, иди ей навстречу - чтобы не бежать от нее - или по крайней мере старайся изо всех сил идти ей навстречу. Вот ясный и простой образ действий молодого англичанина, когда Англия находится в состоянии войны. И таков был молодой англичанин, которым Англия, включая и его самого, могла гордиться. Но этот костоправ из тылового госпиталя, так же как Маргарет и Клоринда, по-видимому, не считал воюющую Англию фоном некоего драматического действия с его личным участием. Всем своим поведением, всем своим отношением к делу он показывал, что эта война вовсе не мужественная борьба великого народа за ясные и благородные цели. Он не желал видеть этого, и они не желали и все более и более откровенно давали это понять. Они считали войну насилием, которое следует отстранить и подавить. Они не видели за всем этим угрозы цивилизации, угрозы, с которой надо было храбро бороться. Они так же мало ожидали хорошего от победы Англии, как и от ее поражения. И все они в различной мере влияли на сознание Теодора. Тенью своих глубоких сомнений они грязнили его доблесть. И без того было трудно смело смотреть в лицо событиям, и без того было трудно жертвовать своей жизнью, если даже война и была прекрасным подвигом, каким она должна быть, но они незаметно внушали ему, что война - это нечто совсем другое, просто зверская грубость и жестокость, и все порядочное и честное нужно вырвать из ее пасти любой ценой, поступившись ради этого всякой условной гордостью и честью. - Мужественный благородный человек, - прошептал Теодор, проснувшись на рассвете и глядя на тоненький луч, который просачивался сквозь ставни его парвилльской спальни. Фраза показалась ему лишенной смысла. Она больше не поддерживала его, как раньше, когда он ехал на фронт. И вот так-то Теодор с незаметно подточенным сознанием вернулся в Англию, ко всем ее многократно увеличившимся трудностям. Тетя Миранда своевременно позаботилась о том, чтобы сэр Люсьен пустил в ход свое влияние и связи, и Теодор был отозван для обучения и подготовки к производству в офицеры. Лондон показался ему сильно одичавшим, грязным, лихорадочным, притихшим. Уличное движение заметно сократилось, а темнота и выжидающая пустота улиц в ночное время действовали угнетающе. Воздушные налеты, производившиеся теперь боевыми аэропланами - фаза цеппелинов миновала, - больше утомляли, чем волновали его. Он презирал людей, прятавшихся в подвалах и под арками домов. На него теперь не действовали налеты. Нервы его перестали реагировать на них. Разрывные ракеты не ускоряли биение его пульса. По сравнению с Францией, с французским фронтом Лондон представлялся ему бесконечно более безопасным, во всяком случае, для его тела. Но что касалось душевного покоя Бэлпингтона Блэпского, - Лондон был для него гораздо более опасен, чем скучная рутина Парвилля. У Теодора произошел разговор с сэром Люсьеном, и ему чрезвычайно не понравилось то, как сэр Люсьен разговаривал с ним. В некотором отношении образ мыслей сэра Люсьена оказался гораздо более пагубным для душевного спокойствия Бэлпингтона, чем образ мыслей Маргарет. - Нечего тебе торопиться в этот твой батальон, - говорил сэр Люсьен с медоточивой убедительностью. - Я знаю, ты горишь желанием вернуться и быть разорванным на куски и все такое, но тебе следует подумать о матери и обо всех тетках. А что еще важнее, я должен о них думать. Не зря же я женился на одной из десяти сестер, как ты думаешь? Шутки в сторону, мой мальчик, есть вещи поважнее, чем вязнуть в болотах или увертываться от снайперов. Это, говоря откровенно, ни к чему не приведет ни тебя, ни меня, ни родину. Ты уже присмотрелся к делу в Парвилле, и черт знает как досадно, что эти деревянные башки посылают тебя на фронт именно теперь, когда ты мог бы быть мне полезен. Мне нужно, чтобы ты сидел в Парвилле, ты или кто-нибудь вроде тебя. Или в Отейле. Туда теперь понаехали американцы и, конечно, не только для того, чтобы драться с немцами. У них есть нюх, можно не сомневаться. Воспитаны на покере. Эта война на много фронтов, мой мальчик, и кто ее выиграет, об этом мы сможем судить по тому, кто с чем останется после нее. Будь моя воля, я бы постарался выиграть войну без союзников, с одними англичанами, будь что будет. Понял мою мысль? Теодор старался казаться непонимающим из боязни оказаться заговорщиком. - Ты подавай прошение о производстве, мой мальчик, - продолжал Люсьен. - Это будет правильно. Но после этого, если я сумею доказать, что ты для нас незаменим, - тогда уже придется тебе бросить свои фантазии и не лезть пустой славы ради под жерло пушек, как говорит добрый старый Шекспир. На некоторое время, во всяком случае. Я не хочу тебя разочаровывать, но так обстоит дело. - Конечно, если я больше нужен там, - сказал Теодор, - если я могу таким образом больше приносить пользы своей стране, - я согласен. Но я бы предпочел остаться в рядах. Уверяю вас, сэр. Безо всяких привилегий. Вы действительно считаете, что я незаменим? - Спроси тетушек, - засмеялся сэр Люсьен. - Спроси всех твоих благословенных тетушек! Теодор вспыхнул. - Не нравится мне это, - сказал он. - Ты хочешь сказать?.. - Не нравится мне, что другие тем временем будут драться. Честное слово, не нравится. Возможно, что улыбка сэра Люсьена была несколько скептической. - Ну, ну, - сказал он. - Не каждый волен выбирать себе дорогу. Что говорит старик Мильтон? "Те служат также, кто стоит и ждет". И в этом сейчас все дело, мой мальчик. В этом все дело. - Возможно, - отвечал Теодор. - Но я, кажется, готов пожелать, чтобы у меня не было такой деловитости. - Ну, ну, ну, мой мальчик. Ведь нам придется продолжать работу и после волны, - сказал сэр Люсьен. И, помолчав, прибавил; - Мы еще доживем до того, что ты будешь моим компаньоном. - И он с преувеличенной нежностью похлопал Теодора по плечу. Рассказывать об этом разговоре не стоило. Но обдумать этот разговор следовало. В конце концов это было только предложение. Ничего не было решено. Итак, он не счел нужным осведомлять других, что ему не грозил естественный удел пехотного офицера - удел, который в то время сводился в среднем к четырем-пяти месяцам существования до заключительного нокаута. Он не хотел об этом думать. Эта неопределенность его собственных перспектив еще более усиливала его негодование против тех, кто лишал души эту великолепную войну, избегая, умаляя, обесценивая ее, сопротивляясь ей. Она усиливала спокойный героизм его поведения в кругу новых друзей Маргарет и Тедди, с которыми он проводил свободное время, то, что удавалось урвать от сложной процедуры обращения из рядового солдата в украшенного звездочками джентльмена. 3. ВЕЛИКИЙ СПОР Жизнь в Лондоне заметно притихла. Продукты питания были нормированы, их было далеко не так много, как в Париже. У сэра Люсьена в Эдсвере был довольно хороший стол; недостаток мяса он восполнял не подлежащей учету олениной из парка одного своего приятеля в Бэкингемшире, и Теодор с удовольствием оставался у него раза два с субботы на воскресенье. Общество состояло преимущественно из стариков и пожилых людей, а сэр Люсьен был по уши погружен в свои деловые патриотические операции. Теодор играл в гольф с более подвижными приятелями сэра Люсьена. О войне не было никаких разговоров. Они устали от разговоров о войне. Они поддерживали с ней чисто деловые отношения, и этого было достаточно. Нового ничего нельзя было сказать, и самое большее, что они могли сделать для юного героя накануне его перевоплощения, - это составить с ним партию в гольф или бридж. В Лондоне все свободное время Теодор проводил с Маргарет, и она навещала его. Она познакомила его со своим кружком отщепенцев, которые пассивно или активно сопротивлялись войне, и они да кое-кто из пристроившихся в тылу "незаменимых" сотрудников министерств и служащих молодых женщин, заполнявших штаты военных учреждений, и составляли главным образом общество Теодора. Они с избытком возмещали отсутствие разговоров в Эдсвере. Рэчел все еще была в Бельгии, но Мелхиор встретил его очень дружески и показался ему хорошо упитанным и энергичным. Мелхиор устраивал маленькие вечеринки (выпивка, сигары, сардинки, копченая лососина и жареный картофель) в квартире, где когда-то Теодор наслаждался любовью Рэчел, и Теодор устраивал вечеринки у себя дома (выпивка, сигары, жареный картофель, копченая колбаса, миндаль и оливки), и молодые люди из министерств устраивали вечеринки (чай, кофе, крепкие и легкие напитки, папиросы, закуски) в самых разнообразных местах. Мюзик-холлы посещались очень бойко, и все кафе и рестораны в районе Пикадилли и Лейстер-сквер были полны оживления и света за плотно закрытыми ставнями. В этом юном кругу великий спор, начавшийся для Теодора три года тому назад на барке, в заводи под Мейденхэд, теперь снова возобновился, значительно разросшийся и усложненный. Он пускал свежие ростки на любой почве, врастая в любую область человеческой жизни. Так, например, он до неузнаваемости искалечил любовные отношения Теодора с его возлюбленной, как искалечил он миллионы любовных отношений, превратив их в нечто абсолютно непохожее на какие бы то ни было романические отношения довоенного времени. Поскольку здесь идет речь о Теодоре, - для него это был спор с Маргарет и Тедди, с Клориндой, профессором Брокстедом, сэром Люсьеном, кое с кем из парижских читателей иллюстрированных журналов, с некоторыми случайно встречавшимися ему видными людьми, - а по существу, во всей своей совокупности, этот спор и поныне продолжается, разрастается и будит эхо во всем мире. Каждый отголосок этого спора задевал сознание Теодора; оно откликалось, вторило, отвечало, изменялось, сопротивлялось. Теодор читал теперь левые антимилитаристские журналы, которые были запрещены во Франции; он знакомился с людьми и встречал откровенность, с которой ему не приходилось сталкиваться там. Он разговаривал с измученными окопной жизнью, искалеченными юношами, которые могли только проклинать стариков, стоящих у власти, и утверждать, что они находят садистское удовлетворение, обрекая на гибель молодежь. Были среди них и такие, которые в малодушии вымещали свою бессильную ярость на женщинах. И такие, которые все еще не утратили гордо-воинственного духа и без конца ругали за бездействие военные власти. Он узнал, что существует движение "Долой войну". Что была сделана попытка объединить все радикальные и социалистические партии мира на социалистической конференции в Стокгольме. Они должны были свергнуть свои воюющие правительства. Кто бы мог это подумать в 1914 году? В Англии шла мощная агитация за то, чтобы принудить правительство объявить "Цели войны". Никогда до сих пор человечество не поднималось до таких ступеней самоанализа. Впервые начинали всерьез говорить о том, что такое война, каковы причины войны, а вся эта игра на сантиментах и романтические бредни, приведшие к катастрофе, подвергались суровому осуждению. Увлекаемые бурным течением событий, люди отрекались от старых мерил. Сознание, что на земле возможен мир, правда, еще не зачатый, не рожденный, но мыслимый, воодушевляло пацифистов и неотступно досаждало Теодору. В этом споре у сторонников войны была более прочная опора, чем у их противников. Они могли взывать к подлинной действительности; они опирались на установленные порядки и на общепринятые нормы поведения. На их стороне была история. Противники опирались на убеждение, более широкое и, по существу, может быть, более здравое, но гораздо менее отчетливое. Это были пока еще только туманные намеки на то, что должно быть. Многое в этом новом движении против человеческой распри волей-неволей из-за отсутствия выбора вылилось просто в пассивное сопротивление, в отрицание существующего порядка вещей. Это движение, основанное на недоказанных положениях, производило впечатление чего-то надуманного, неестественного. Приверженцы его чувствовали свою правоту, но не могли не видеть, что у них много пробелов. Это вносило в их сопротивление, в их протесты неприятный, раздражающий оттенок, их правота была непривлекательной правотой, у нее не было ни музыки, ни знамен. Они цеплялись за нее, но она не завладевала ими. В мозгу Теодора шла борьба, она разворачивалась внутри и вне его сознания. С одной стороны, была жизнь романтически приподнятая, отвечающая всем высоким традициям, жизнь, в которую он с самого детства прятался от угрозы действительности, импульсам и условностям которой он всегда повиновался, ведя себя героически даже теперь, когда они толкали его к лишениям, страданиям и смерти; с другой стороны, была жизнь неизведанных возможностей, ее не страшило никакое осуждение, и это открывало перед ней необозримые просторы, давало ей неслыханную мощь. Трусость как будто тесно переплеталась с жаждой возвышенного. В чем была большая ложь? В лицемерии настоящего или в обетах будущего? С Маргарет и в присутствии Маргарет противоречия между этими двумя сторонами в великом мировом споре, в котором участвовало сознание Теодора, становились особенно резкими. Маргарет была так похожа на юную трагическую возлюбленную героя войны, и она так категорически отказывалась от этой роли. С ее стороны требовалась только незначительная уступка, чтобы придать сентиментально-трагическую прелесть их жизни в Лондоне. Ей - так ему казалось - было не только легко, но даже естественно играть роль, соответствующую его благородной роли. Так приятно было ходить по Лондону, где на каждом шагу чувствовались следы войны, в новеньком офицерском мундире, который действительно очень шел ему, и водить Маргарет в рестораны, куда был запрещен вход простым рядовым. И у него могло бы быть чувство, что наконец-то он покончил со всеми сложностями войны. Маргарет могла бы просто дать понять ему, что Тедди сбился с пути, что он поступает недостойно. Потому что, ведь правда же, он и в самом деле ведет себя недостойно. А тогда, как все было бы хорошо! Но нет, она этого не хотела. Она изменилась и продолжала меняться. Она уже была не той кроткой, испуганном, грустной девушкой, какой была в начале войны. В ней появилась какая-то несвойственная ей решительность. И даже какое-то себялюбие. Она усердно готовилась к выпускным экзаменам, и было очевидно, что она не позволит ни любви, ни страсти мешать ей в ее занятиях. Ничего похожего на ту прежнюю Маргарет, которая была так покорна и смотрела на него глазами, полными слез. Она приходила к нему, отдавалась ему, правда, с пылкой сердечностью, но без восторга. Первая свежесть юности, новизна любовных желаний, непосредственность страсти миновали для них обоих. 4. ЛЮБОВЬ И СПОРЫ Они любили и ссорились. Ссорились без конца: из-за Стокгольмской конференции, из-за целей войны, из-за борьбы с войной, ссорились от всего сердца; это уже были не просто любовные стычки; Теодор, обвинявший всех социалистов и интернационалистов в том, что они стали орудием тайной антибританской организации, вынужден был для подкрепления своих обвинений сослаться на какую-то свою особую секретную осведомленность. Он стал употреблять выражение: "Мне достоверно известно", - которому суждено было впоследствии перейти у него в привычку. - Видишь ли, Маргарет, - говорил он, - я не просто фронтовик. Я делал там порученное мне дело, готов делать его и теперь. Но, - загадочно-многозначительным тоном, - есть вещи, о которых... - Теодор! - внезапно спросила Маргарет. - Что такое, собственно, было с твоим коленом? Никаких следов. Покажи-ка! Согни ногу. Теодор замялся и солгал. - Не знаю, право, - улыбнувшись, сказал он. - Теперь как будто все в порядке, а как по-твоему? Наверно, задело осколком снаряда или, может быть, обломком бревна, когда землянка обрушилась. Так, только задело, слегка. Были кровоподтеки, болело, а потом, когда поджило, оказалось смещение сустава. Мне сделали маленькую операцию, вправили его, вот и все. - Сколько времени ты был на передовых позициях? - Постой-ка... дай вспомнить... да... несколько месяцев. - Тебе приходилось убивать? Он задумался. - Не знаю. Потом прибавил: - Видишь ли, нам почти не приходилось видеть живых немцев. Конечно, за исключением тех случаев, когда бывали атаки. Мы стреляли в них, бросали ручные гранаты. Пулеметы работали вовсю. - А людей около тебя ранило, убивало? - Я просто не могу говорить об этом, - сказал он вполне искренне. - Но нельзя же воевать, ничего не разрушая. Она задумалась, подперев рукой подбородок. - Это бессмысленно, - промолвила она. - И отвратительно. А когда мы хотим покончить с этим, нам не дают. Это был все тот же стокгольмский припев. - Нельзя сейчас покончить, - сказал он. - Надо биться до конца. Они опять заспорили. - Ты не понимаешь, - настаивал он. - Надо биться до конца. Нельзя допустить, чтобы наполовину разбитая Германия снова оправилась. - Германия, - повторила Маргарет. - Германия, Франция, Британия, империя... Мы... Что значат все эти слова? - Действительность, самая настоящая действительность. - Нет, - возразила Маргарет, - это ложь. Спроси Клоринду. Она как-то говорила об этом. Как хорошо иногда говорит твоя мать! Как это она сказала? Всех нас ведут на убой из-за философского заблуждения. Нет большей лжи, говорила она, чем ложь этих громких, напыщенных слов. Британия! Германия! Какая жвачка! Действительность - это миллионы людей, которые жмутся друг к другу из страха, из низменных побуждений, из алчности. Шелли знал это сто лет назад. Ты никогда не читал Шелли? О, Шелли замечателен! Он называл анархами эти правительства. Анархия! Нет, ты только послушай! Ты думаешь, что участвуешь в войне, а на самом деле ты просто слепо идешь туда, куда тебя толкают. Это так же верно, как то, что я люблю тебя, Теодор. Тедди прав. Тедди всегда был прав. Он всегда смотрел правде в глаза. И вдумывался. Если существует какой-то выход, он найдет его. А ты, ты просто уступил и расшаркался. И перестал думать. Вот это-то и ужасно - ты совершенно перестал думать. Все это страшно возмущало Теодора. Как это он не думает? Он думает не меньше ее. Только думает по-своему. Он попытался восстановить свой авторитет. - Ты говоришь, смотреть правде в лицо, - сказал он. - Но чему, собственно, вы - ты и Тедди - смотрите в лицо? Ничему. Легко повернуться спиной к войне... - А разве он повернулся спиной? - спросила Маргарет. - ...и говорить всякие там слова - о человечестве, о всемирном государстве и прочее. Но где же оно, это пресловутое всемирное государство? Покажи мне его. Маргарет обдумывала ответ. - Оно там, где есть люди, которые верят в него, - сказала она. Она сидела на низенькой кушетке, и ему казалось, будто она повторяет заученный урок. - Я скажу тебе, во что я верю. Нам нужно понять друг друга. Патриотизм - это не то. И национализм - не то. Да. Ты не веришь этому, а я верю. Я знаю, для тебя это звучит нелепо и оскорбительно, ну, а я в это верю. Я верю, что настанет время, когда последних патриотов, бряцающих оружием, будут преследовать, как разбойников. Или запирать, как сумасшедших. Всемирное государство - единое всемирное государство. Вот во что я верю. Ах, я не могу объяснить тебе, как и почему. Но к этому мы идем. Иначе не стоит жить. Ты спрашиваешь, где это всемирное государство. Это совсем не такой неразрешимый вопрос, как ты думаешь. Если хочешь знать, оно здесь, оно уже существует. Только сейчас оно задавлено и еще не собралось с силами. Его нужно поднять, освободить. Как законного наследника, чьи владения были захвачены мятежниками и самозванцами. Растоптано вконец, говоришь ты. Ну так что же? Тем более оснований для нас быть ему верными. Тем более оснований сплотиться против нашего правительства, против их правительств, против всех, против всего на свете, против самозванцев и захватчиков, которые стоят за разделение и войну. Неужели это не ясно? - Маргарет, - сказал Теодор, - у тебя прелестнейшее личико в мире. И прелестнейший голос. Когда ты говоришь вот так, ты точно пророчествующая Сивилла. Ты так прелестна! Но послушать, что ты говоришь, - кажется, будто это неразумный ребенок. - Нет, - ответила Маргарет и, обхватив колени руками, внезапно посмотрела ему в лицо. - Это ты ребенок. А я уже выросла. И ты помог мне вырасти. Да, ты. Разве не ты сделал меня женщиной? В этой самой комнате? Это, и война, и многое другое изменили меня. Ты живешь в какой-то детской сказочной стране. Ты, как мальчик, воображаешь себя действующим лицом в какой-то пьесе. Ты всегда разыгрывал из себя кого-то. И продолжаешь разыгрывать! И неужели я только теперь поняла это? А в Блэйпорте? Может быть, тогда я не могла этого заметить? Ты играешь. Ты выбираешь себе роль и играешь ее. Я женщина, и мир кажется мне страшным. Но я смотрю на него. Я смотрю ему в лицо. И я принимаю не все, что он мне показывает. А ты все еще играешь в солдатики. Это уязвило его, но он постарался скрыть обиду. - Нет, - сказал он, улыбнувшись, - ты не назвала бы это игрой, если бы побывала там. Игра! Боже милостивый! - Это игра в ужасы. Ужас никогда ничего не облагораживал. Ее открытый взгляд искал подтверждения в его лице. Он опустил глаза перед ее взглядом. - Я не мог поступить, как Тедди, - тихо сказал он. Они помолчали несколько секунд. - Да, - согласилась она очень мягко, - может быть, ты не мог. При этих словах в нем вспыхнула злоба. - Изменить своему долгу, - сказал он. - Спасать свою шкуру! - Тедди! - воскликнула она, уязвленная. - Мой брат? Спасал свою шкуру! - Ну, ты подумай сама! Они смотрели друг на друга. Она медленно поднялась. Остановилась в нерешительности. - Сколько времени ты, говоришь, пробыл в окопах? - спросила она сдавленным голосом и вдруг заплакала. Отвернувшись от него, она всхлипывала, как горько обиженный ребенок. Она предоставила ему самому угадать, что скрывалось в ее вопросе. Что она знала? О чем подозревала? Она стала неловко одеваться дрожащими руками. - Тедди трус! - шептала она. - И это сказал ты. И ты мог! - Послушай... - начал он и не окончил. В ее голосе зазвучало негодование: - Я знала, тебе давно не терпелось сказать мне это, и вот ты и сказал. Она продолжала одеваться. Он молча присел на корточки на полу