с вами знакомы? - По всей вероятности, нет. Я, видите ли, друг Маргарет Брокстед. - А! - сказал Теодор. - Вот что! - Вот именно, - сказал незнакомец и огляделся по сторонам. - Пожалуй, лучше будет, если мы пройдем в комнату, - сказал Теодор и повел его в маленькую комнатку, в которой после смерти Клоринды секретер Раймонда, поместившись рядом с письменным столом, несколько загромождал пространство. Под окном с мягкими шторами стоял большой диван и возле него два высоких зеркала, одно выпуклое, другое вогнутое. Незнакомец прошел через комнату, задумчиво посмотрел на диван и зеркала и повернулся. - Послушайте, - сказал он, - вы надоедаете Маргарет вашими письмами и телефонными звонками. - Разрешите спросить... Может быть, вы назовете себя? - Лэверок. Я женюсь на Маргарет. - Женитесь? - Мы с ней решили это вчера. - Вы в этом уверены?. - Абсолютно. Теодору следовало принять известие твердо, непринужденно и решительно, но вместо этого он почувствовал, что весь дрожит от ярости. - В мире нет ничего абсолютно достоверного, - сказал он. Он присел на ручку кресла и жестом пригласил сесть своего гостя. Но Лэверок остался стоять. - В настоящий момент речь идет главным образом о том, что Маргарет расстраивается и огорчается. Эти ваши письма... Он внезапно вытащил из кармана пачку сложенных вчетверо листков бумаги. - ...расстраивают ее. Он сунул письма обратно. - Вот как, - сказал Теодор. Он глубоко засунул руки в карманы брюк. - Вряд ли они могли бы уж так ее расстраивать, если бы она приняла определенное решение. - Вот в этом вы ошибаетесь, - сказал Лэверок и, наклонив голову набок, посмотрел на Теодора. Он повернулся, сделал несколько шагов по комнате, вернулся обратно, снова посмотрел на Теодора, затем подошел и сел в кресло напротив него. - Ну, конечно, - сказал он. - Что - конечно? - То же лицо, тот же голос, те же развинченные движения. Вы были у меня на освидетельствовании. После последнего германского наступления. Теодор провел рукою по лбу. - Что-то не припоминаю. - Вас хотели расстрелять. Симуляция контузии после взрыва. Я солгал. Как-никак, я дал ложное заключение, чтобы спасти вас. И вот мы теперь снова встретились. - Нет, - медленно произнес Теодор. - Где, вы говорите, меня видели? Я был ранен осколком снаряда. При чем тут симуляция? - Нет? Но я очень хорошо помню. Ваш голос, ваши манеры. Я даже заинтересовался тогда. Это было в Мирвилле на Марне. - Ничего подобного. - Вы уверены? - Ничего подобного. Я был отброшен снарядом и отравлен газами. Долго был без сознания. Но все это произошло не там. Совершенно определенно. И все это отмечено в моем послужном списке. Вы ошибаетесь. Я вас никогда в глаза не видал. - Но в какой госпиталь вы были направлены в Англии? Не в госпиталь для военных невротиков в Уайтинг Семмерсе? - Нам совершенно незачем входить во все эти подробности. Вы пришли говорить о Маргарет. Так и будем говорить о Маргарет. - Как вам угодно, - угрюмо сказал молодой доктор. - Во всяком случае, вы должны прекратить этот поток писем и упреков Маргарет. Вы попытали счастья с нею. Теперь это кончено. - Я не откажусь от Маргарет так легко, - ответил Теодор. - А я думаю, что откажетесь, - невозмутимо сказал доктор. Наступило долгое молчание. - Мне хотелось посмотреть на вас, - промолвил молодой доктор. - Признаться, я никак не ожидал встретить такое поразительное сходство с моим пациентом. Но я хотел вас видеть. Я не считаю нужным скрывать от вас, что даже и теперь, даже после всех этих гнусных писем, она очень привязана к вам. Юношеская дружба. Юное воображение. Ну, так вот. Она сжилась с каким-то представлением о вас, которое вы разрушаете этой вашей вредной галиматьей. - Он ткнул пальцем в свой карман. - Не лучше ли вам постараться вести себя прилично и кончить эту историю так, чтобы у нее не осталось никаких омерзительных воспоминаний? - Она моя любовница, - сказал Теодор. - Была, - сдержанно поправил доктор. - Все это мне известно. - Она... она неравнодушна ко мне. Тон молодого доктора сделался несколько жестче, и лицо его побледнело. - И это мне известно. Но это долго не продлится. Нет! И вы бы лучше придержали то, что собираетесь сказать. Что мне желательно от вас - что нам обоим желательно от вас, - это чтобы вы оставили ее в покое. Уезжайте из Лондона. Уезжайте куда-нибудь подальше с наших глаз. Уезжайте за границу. - А если я этого не сделаю? Лэверок пожал плечами. - Придется как-нибудь с вами поступить, - сказал он. - Что, собственно, вы можете сделать? - Я против всякого насилия. И я бы не хотел делать ничего, что могло бы испортить представление Маргарет о вас. Но по началу похоже, мы с вами не столкуемся. Правда, у нас впереди еще полдня и целый вечер. Признаться, я больше всего хотел бы заставить вас проглотить ваши письма. - Она вам их отдала? - Я сам взял их. Если вы хотите знать, она плакала над ними, и так я ее и застал. Она вас оплакивала. Потому что вы лгун, потому что вы жалкий, надутый пустой фанфарон, лгун и позер, а она изо всех сил старалась внушить себе, что вы порядочный человек. У вас не горели уши вчера вечером? Мы в первый раз попробовали поговорить о вас, что называется, по душам. Теодор мрачно кивнул головой. - Вы понимаете, - продолжал Лэверок, - до сих пор мы никогда не говорили о вас. Мне было о вас известно, но ни у нее, ни у меня до сих пор не хватало мужества войти, так сказать, в запертую комнату, открыть ставни и проветрить ее. Вчера вечером мы это сделали. Ничего страшного. Это нас сблизило. Это была своего рода чистка. Он резко оборвал. Отвернулся, затем снова взглянул на Теодора. Кулаки его сжались в карманах, но он продолжал все тем же подчеркнуто невозмутимым тоном. - Как много в вас человеческого, - сказал он. - Отвратительно человеческого! Как вы похожи на всех. Это-то и пугает меня. И это, - он ткнул пальцем, - если бы не милость провидения, стояло бы на пути Стивена Лэверока. Надо же, чтобы судьба послала вам такое чудесное создание! Да разве вы способны ее оценить! Ее красота не ложь. Она честна до мозга костей. А этого было мало для вас. Или слишком много. Это не вязалось с дурацкими сказками, которые вы себе рассказываете о себе самом. Вы! Боже! Как вы отвратительны! Когда я смотрел на вас в Мирвилле, я, признаться, был очень склонен отправить вас на расстрел. Я спрашивал себя - да и вас спрашивал, помнится, - стоит ли оставлять жить такую породу? И вот теперь... Да что тут рассуждать, - прервал он себя. И вдруг стремительно вскочил, как будто вспомнил о каком-то неотложном деле. - Посмотрим. - Но что, собственно, вы собираетесь делать? - спросил изумленно Теодор. - Заставить вас прекратить все это. - Как? - Прекратите вы это или нет? - Нет. - В таком случае... Да. Придется прибегнуть к этому. - В тоне Лэверока не чувствовалось убеждения. - Придется вам проглотить эти письма - для начала. Теодор тоже встал. Лэверок, помедлив, двинулся вперед. Письма были зажаты у него в правом кулаке. Когда Лэверок подошел к нему вплотную, Теодор ударил его, но не очень решительно. Лэверок повернулся, мотнул головой, и удар пришелся в ухо. Затем Лэверок нанес Теодору удар в грудь, а Теодор тотчас же ответил ему звонким ударом по скуле. Этот удар преисполнил Теодора безумной надеждой на победу. Это был хороший удар. Он собирался повторить его, но в это время получил сокрушительный удар в челюсть. Голова его мотнулась вверх. Всякая мысль о победе мгновенно исчезла. Казалось, удар отдался где-то внутри черепа. Он чувствовал, что сейчас неминуемо последует второй, и не знал, как увернуться от него. Всего лучше, по-видимому, было держать Лэверока за руки и таким образом не допускать удара. Лэверок изгибался и вертелся, стараясь освободить руки, но Теодор зажал их, как в тисках. Они сцепились, забыв всякое чувство достоинства, возили друг друга по комнате и наконец повалились на диван. "Вероятно, это происходило на этом диване", - подумал Лэверок и в приступе бешеной ярости стряхнул с себя Теодора на пол, как мешок. Теодор, наполовину оглушенный, очутился под Лэвероком; отбиваясь обеими руками и стиснув зубы, он старался защититься от жесткой скомканной бумаги, которую тот совал ему в рот и тыкал в лицо. - Съешь, съешь, - бормотал сквозь зубы Лэверок, делая бессмысленные усилия. Борьба продолжалась около минуты. Наконец Теодор почувствовал во рту обрывки бумаги и пальцы Лэверока и изо всех сил вцепился в них зубами. - Черт! - вскрикнул Лэверок, отдергивая руку, и вскочил, задыхаясь. Наступило нечто вроде перемирия. Лэверок разглядывал свои пальцы. Теодор сидел на полу и выплевывал бумагу. Этот укус все же как-то уравновесил счет очков. - Но ведь это же совершенное идиотство с моей стороны! - с трудом переводя дыхание, сказал Лэверок. - Деремся, как собаки во время течки. Что мы делаем? Теодор не ответил. У него было слишком много бумаги во рту, говорить было неудобно. Лэверок дрожащими руками начал разрывать мокрые скомканные письма в мелкие клочки, приходя все в большую и большую ярость от сопротивления бумаги, наконец швырнул целую пригоршню обрывков в лицо Теодору, который все еще старался вытолкнуть изо рта последние завязшие на зубах клочки. - Вот, - сказал Лэверок. - Мне стыдно за себя. Мне... жаль, что так вышло. Он вытер руки. Он остановился перед своей жертвой, пытаясь сказать что-то вразумительное. - Можно ли вести себя, как подобает порядочному человеку, когда мир полон вот такими, как вы? - говорил он. - Как тут сдержать себя? И что делать с такими, как вы? Вы посмотрите. Посмотрите на все, что вы наделали. Какой смысл было вам лгать мне о вашей контузии? Я вас узнал. Вы убежали. Какой смысл лгать теперь о Маргарет? Какой смысл изводить ее? Игра кончена. Черт возьми! Неужели вы не понимаете положения? Боже, и подумать только, какой мерзостью были напичканы эти письма... Говорить ей такие вещи! Осмелиться! Напоминать ей... Так слушайте же, что я вам скажу. Ваша Маргарет теперь принадлежит мне. Я женюсь на вашей Маргарет. Я буду спать с вашей Маргарет, я заставлю ее забыть вас, а если она когда-нибудь и будет вспоминать, то только как о каком-то забавном, незначительном, глупом эпизоде, который разбудил в ней инстинкт чувственности, когда она еще была девчонкой. Что же касается вас... Убирайтесь из Лондона. Убирайтесь немедленно! Я, собственно, для того и пришел, чтобы сказать вам это. Вот и все. Он остановился, задыхаясь от напряжения. - Понятно? - прибавил он как-то беспомощно. Лучше было бы, если б он закончил этим: "Вот и все". Он направился к двери. Остановился, словно задумавшись. Затем, после некоторого колебания, нерешительно повернулся. Казалось, он вдруг сделался меньше ростом. В его манере держаться появилось что-то почти заискивающее. - Разумеется... - начал он и запнулся. Он сделал шаг к Теодору. - Нет никакой необходимости посвящать Маргарет в подробности нашего маленького спора, вы понимаете. Боюсь, что мы с вами оба несколько забылись. Его попытка обратиться в светского человека, обратить их обоих в светских людей оказалась не очень успешной. - Недостойно, - сказал он. - С обеих сторон. У меня не было намерения, когда я пришел к вам. Я сказал ей, что верну вам письма и сообщу о том, что мы женимся. Чтобы вы перестали писать ей. Что касается меня, то это все, что она узнает. Я скажу, что вернул их. Я даже не упомяну о том, что разорвал их. Но только - поймите это - вы не должны больше ей писать. Вы не должны этого делать. Теодор провел пальцами под измятым воротничком, пока не коснулся разбитой челюсти. Здесь пальцы задержались. Он не ответил. Он устал от этого интервью со всеми его неприятными сменами настроений. Ему хотелось кончить его. - Абсолютно между нами, поймите это, - продолжал Лэверок. - Так будет гораздо лучше. Она ничего не должна знать об этой - ммм - стычке. Он говорил почти извиняющимся тоном. Больше он ничего не сказал. Дверь стукнула. Он ушел. 7. ВЕЛИКОЕ ОТРЕЧЕНИЕ После того как дверь за его гостем захлопнулась, Теодор еще некоторое время сидел на полу. У него было впечатление, что челюсть сломана. Ощупав ее несколько раз, он встал, пошел в ванную, разделся до пояса и вымыл лицо и шею холодной водой. Переход Лэверока к нападению был для него такой неожиданностью, что он все еще не мог согласовать его со своим образом действий. - Сумасшедший, - сказал он, вытираясь перед зеркалом. - Взбесился от ревности. Он вытащил три маленьких клочка бумаги, зацепившихся в его темных волосах. Пристально посмотрел себе в глаза. И сказал своему отражению в зеркале: - Счастье, что я не потерял голову, старина. Я мог бы убить его, если бы не держал себя в руках. - И лицо, глядевшее на него, стало суровым. Он смотрел, как оно становилось суровым. Багровый след на подбородке пылал угрожающе. Он начал переодеваться. Он чувствовал, что это освежит его. - Он бесится потому, что сознает, какую власть я еще имею над ней. Если бы я только пожелал воспользоваться ею. Он сел в старое кресло Раймонда, за его письменный стол. Он внушил себе, что ему нужно употребить все усилия, чтобы восстановить всю эту историю в надлежащем аспекте. Он начал вспоминать и корректировать свои воспоминания об этой драке, в особенности о том ударе, который он нанес Лэвероку в лицо. - Драчливый болван, сумасшедший! - сказал он. - Я мог бы убить его. - Он еще раз ощупал свою челюсть. Она как будто онемела, но не было никаких признаков того, что она будет кровоточить или распухнет. Очень странно, но он почти не чувствовал злобы к Лэвероку. Этот малый просто раздражительный дурак. Не чувствовал он злобы и к Маргарет. Такая уж она есть, чего ж от нее ждать другого. Мысли его сосредоточились главным образом на его великом разочаровании, на том быстром конце, который постиг его мечты о возрождении романтической любви. Никогда до сих пор он не сознавал так ясно всю неспособность женщины осуществить пламенные мечты мужской половины человеческого рода. Какое величие любви слагал он к ногам Маргарет! - И она могла так обмануть меня! Она могла взять мои письма и, не помня себя, побежать к этому субъекту, к этому ввязавшемуся в наши отношения драчливому идиоту! Она уцепилась за него, потому что боялась, что не устоит, если встретится со мною. Боже мой! И это женщина, которой я готов был отдать свою жизнь! Какая чудовищная несоизмеримость чувств! Какое несоответствие переживаний! Так-то закончилась моя первая любовь, единственная великая любовь, которая у меня была в жизни! Да, так-то! Ибо это конец... И что же такое в конце концов я сказал? Что толкнуло ее на это последнее предательство? Эти последние роковые письма, жалкие клочки бумаги, рассыпанные по полу, начали преображаться в его памяти. По мере того как он припоминал их, все явственнее выступало для него возвышенное благородство его упреков. Пламенная страстность любовных призывов разгоралась все ярче и ярче. Но нужно иметь великую душу, чтобы откликнуться на этот отчаянный вопль великой страдающей души. Вот они лежат здесь и ждут, пока их выметут, - излияния, которые могли бы составить целую книгу. Может быть, когда-нибудь он и припомнит их настолько, чтобы создать из них книгу. - И это кончено, - сказал он. - Все кончено. Он обвел взглядом свою маленькую, заставленную мебелью гостиную. Она была полна воспоминаний. Вот печь, которая так ярко горела в зимние дни. Вот блестящие кресла красного дерева, диван, зеркала, широкий пушистый ковер, а там за дверью его маленькая спальня. - Пожалуй, самое лучшее будет продать все это, - сказал он. - Отделаться от всего. Сейчас, вероятно, можно выгодно переуступить квартиру, если продать обстановку. Надо подумать. Не замечая, где он и куда идет, Бэлпингтон Блэпский бродил по оживленным улицам. Что ему делать со своей жизнью? Ехать за границу. Ясно, что он должен ехать за границу; но для чего? Быть может, мысли о заграничном путешествии привели его к вокзалу Виктория. А там, может быть, сутолока и шум заставили его искать темноты и тишины в Вестминстерском соборе. И здесь, под высокими сводами, он снова познал мир и утешение этого великого святого приюта, этого мирного прибежища от шумной сутолоки повседневной жизни. - Здесь, - сказал он, - я найду исцеление души. В церкви были две-три молча молившиеся женщины, а в глубине бесшумно двигавшийся священник зажигал свечи на престоле. Бэлпингтон Блэпский на цыпочках прошел через неф. Направо от него, в коричневой мгле, маленький притвор ярко сиял множеством свечей. Там тоже в глубине виднелась молящаяся фигура. Он сел около колонны и погрузился в глубокую тишину. Он размышлял о своем положении. Война, любовь, искусство - Бэлпингтон Блэпский изведал все, но что он ни пробовал, что он ни делал, душа его не обрела покоя. Жестокость мужчин, черствость женщин, зло неодухотворенной жизни разрушили его благородные надежды и высокие стремления. Но здесь, здесь, несомненно, было нечто более глубокое и долговечное. Перед его мысленным взором предстало видение. Дикий хаос скал, теряющиеся в облаках снеговые вершины, а внизу, на гигантском утесе, одинокое и холодное в вечернем свете, стоит большое голое здание. Это - альпийское убежище траппистов. Одинокая фигура с мешком за спиной стоит на крутом перевале; смуглый худой человек, еще молодой, но с лицом, изможденным страданиями, на которое скорбь наложила свою суровую печать. Он стоит некоторое время, глядя на небо, на море, на высокие вершины, потом, как будто желая сказать последнее прости, оборачивается туда, где глубоко внизу рассеяны в голубом тумане города и деревни великой житейской равнины. Наконец он глубоко вздыхает и начинает спускаться по крутой тропинке к монастырю. Там уже ждут его. Строгий старик привратник отпирает ворота на звук дребезжащего колокольчика. Он ведет его по холодным чистым коридорам в маленькую часовню, и там, сбросив с плеч свой мешок, как некогда христиане сбрасывали свою ношу, он опускается на колени перед алтарем. Бурное сердце Бэлпингтона Блэпского наконец обретает успокоение. Картина меняется: страшная снежная буря, никто не решается выйти, несмотря на то, что собаки... (А держат ли трапписты сенбернаров? Ну, неважно, эти, во всяком случае, держат.) Лай собак дает знать, что в горах заблудились путники. Никто не решается выйти на помощь, кроме самого бесстрашного из всех, неутомимого отца Теодора. Борьба с разбушевавшимися стихиями. Буря сбивает его с ног, слепит, ледяной ветер пронизывает до костей, и наконец верное животное приводит его к выступу скалы, под которым, скорчившись, сидят двое заблудившихся и испуганных альпинистов, мужчина и женщина. - Спаси меня! - кричит мужчина. - Спаси меня! У меня больше нет сил терпеть. Женщина сидит, съежившись, прижавшись к скале, и не произносит ни слова. - Мы встречались с вами раньше, Лэверок, - говорит монах. - Но хоть я и служитель божий, я сначала спасу женщину. Он поднимает ее на руки. Легкое ответное движение показывает, что она в сознании. - Что это она прошептала: "Теодор"? Но обратный путь слишком тяжел. Он спотыкается и падает. Даже собаки потеряли направление. Наутро их находят в объятиях друг друга - мертвыми. Теодор вздохнул на своей скамье и пошевелился. Видение исчезло, как сон, но он почувствовал глубокое облегчение. Из глубины собора доносился голос, очень быстро читавший молитвы. Время от времени это монотонное чтение прерывалось ответными детскими голосами, поднимающимися и замирающими в песнопении. Теодор находил неизъяснимую прелесть в этих отдаленных звуках богослужения. Он находил утешение и защиту в сумрачном просторе этого величественного здания, в его глубоких сводах и нишах, в этой сокровенности, возвышающей душу, в бесконечной трогательности алтаря, где свечи возносили свой огонь прямо к богу в таком жарком, пламенном, отрешенном от мира молении. Каким тихим пристанищем являлось это место! Каким тихим пристанищем для тысячи израненных душ, ищущих забвения от блестящей суеты, от унижений, от горьких обманов и предательства! И всегда этот великий, благодатный, утешительный кров готов был приютить его. Было ли еще место в Лондоне, куда он мог бы прийти с такой уверенностью, что встретит мир и сочувствие? Словно чья-то прохладная рука касается его чела. Словно в самой архитектуре, в резном дереве и в камне скрыто неизреченное, безгранично утешительное: "Забудь, бедное дитя". Теодор задумался всерьез, не уйти ли ему от мирской жизни в монастырь. Помимо того, что это отвечало его потребности драматизировать, он готов был обосновать это и доводами рассудка. В конце концов что одолело и сокрушило его? Современный дух, дух науки. Этот холодный исследовательский дух ожесточил против него женственную Маргарет, заставил ее усомниться в его преданности, в его патриотизме, мужестве и любви и в конце концов привел к тому, что она вопреки естественному влечению своего сердца отреклась от него. Этот дух лишил ее всего возвышенного и священного. И он же был тайной причиной несостоятельности Клоринды, причиной того, что он, Теодор, не знал материнской нежности и рос таким одиноким, жаждал любви и никогда не находил ее. И его история - это не какой-нибудь единичный случай. То, что переживал он, то, что переживает он теперь, переживают тысячи других потерянных, отчаявшихся людей. Мир лишился души. Наука лишила войну величия и славы, лишила богатства и глубины все человеческие взаимоотношения. Везде за пределами этого храма она распространяет свое ожесточающее и огрубляющее влияние. (Какое грубое животное этот Лэверок! Неуклюжий современный дикарь с тяжелыми кулаками! Придет время, и, может быть, даже скоро, когда Маргарет поймет, что значит променять утонченность чувств на материалистическую грубость. Что станется с ней, такой чистой, такой нежной, несмотря ни на что, когда ей придется столкнуться с грубой физической силой? Он не решился углубляться в этот вопрос.) Если дать волю науке, если дать волю Тедди и его отцу, они уничтожат последнее прибежище человеческого духа, подвергнут весь мир иссушающему действию губительного огня, этого разъедающего сомнения, которое они называют светом. Как же, свет! Возможно, что и после этого мир будет существовать, но какой это будет чужой, новый мир, не наш привычный, человеческий мир, который борется, сражается, страдает, любит, идет на жертвы, молится и верит, что у него есть душа, мир, в котором мы живем сейчас. Нет, они создадут поистине новый мир, ибо в его бесплодном ледяном свете на земле воцарится подлинный ад. Никогда еще Теодор не постигал с такой ясностью естественного устремления своего духа. Никогда еще не становился так решительно на сторону вечных человеческих ценностей против угрозы этих так называемых Наследников, которые стремились путем разрушения построить мир заново. Ему казалось, что он никогда еще не достигал такой ясности мысли, как сейчас. Наконец-то он охватил жизнь. Или наконец-то он увидел жизнь во всей ее полноте. Здесь, в этом величественном, священном месте, на него сошло откровение, он услышал глас. Его призывают отдать на служение свои таланты. Он должен сохранить в памяти эти вещие слова, которые сейчас, словно молнии, бороздят его сознание. (Эта вот мысль насчет бесплодного света науки и ада в самом деле очень и очень удачна.) Он должен стать открыто тем, чем он всегда был в душе по своему темпераменту и наклонностям, - борцом, ярым борцом, а может быть, и вождем великого движения протеста против этой жестокой и холодной современной дьявольщины. Он должен стать поборником церкви, он в этот век безверия должен возродить патриотизм, беззаветную преданность признанной, установленной власти, высоко поднять знамя верности и чистоты - чистоты женщины... В воображении его возник образ святого Игнатия Лойолы. Какой необыкновенной высоты достиг этот человек! Бывший солдат, как и он, бывший любовник, как и он, презревший суетные утехи военной доблести и светской жизни, чтобы посвятить себя более высокой цели! И в те дни в человеческой жизни, казалось, также рушилось все, что было в ней ценного. Вера ослабла, и человечество в трепете стояло на краю бездны. Все подвергалось сомнению. Каждый поступал так, как казалось правильным ему самому. Волны Реформации безжалостно захлестывали твердыни церкви, поднимаясь все выше и выше, как никогда не спадающий прилив. Что ни день, религию подтачивали новые насилия, новые ереси. И вот нашелся один простой, твердый человек, который бросился в пучину, остановил поток, поставил против него оплот и повернул его вспять. Эта история контрреформации всегда привлекала воображение Теодора. Теперь она снова завладела им с непобедимой силой. Он также станет Лойолой. Он также станет служителем церкви, отдаст ей всего себя, принесет ей все свои дарования. Конечно, ему придется посвятить несколько лет скромному служению, приготовиться. Но потом, когда распространится слава о его делах, когда его имя, имя отца Теодора, основателя нового ордена Возвращения, прогремит по всему свету, Маргарет невольно заинтересуется им, и ей захочется услышать его проповедь. И вот в какой-нибудь большой собор вроде этого она, духовно изголодавшаяся жена грубого материалиста, придет из любопытства послушать откровения этого странного человека, бледного, смуглого, изможденного аскета, который преградил путь бешеному потоку, влекущему обезумевших людей к материализму и разрушению, и вернул человечество к древним, вечным и почти забытым истинам. Едва он начнет свою проповедь, она узнает этот звучный голос, это изменившееся изможденное лицо, которое когда-то в юности прижималось к ее лицу, какой-нибудь знакомый жест поразит ее... 8. ИЗГНАННИК Через три недели Теодор разделался со своей квартирой и обстановкой и был на пути за границу. Четыре раза он пересекал Ла-Манш во время войны, каждый раз в глубокой тишине и темноте. Теперь он в первый раз переезжал его днем. Он стоял на корме, глядя на все уменьшающиеся утесы Англии, и думал о бесчисленных изгнанниках, которые до него переплывали этот узкий пролив. Они так же молчаливо прощались с высокими белыми берегами, с гордым замком, с маленькими домиками, лепившимися в ущельях. Они так же смотрели, как Южный мыс появляется на востоке и постепенно исчезает. Воздух был пронизан солнечным сиянием; море было чудесного голубого цвета. Он вспоминал лорда Байрона. Вот и он теперь так же тяжко ранен непониманием женщины. И он обречен на изгнание. А впрочем, он, пожалуй, находил в себе больше сходства с Дон Жуаном... Но наряду с этими мыслями в сознании его возникал какой-то другой поток мыслей, направлявшийся по другому руслу. Он стремился к великому духовному подвигу. Мечты о Лойоле все еще владели им. Каким-то образом он должен войти в лоно церкви, принять постриг, стать поборником веры. Может быть, это будет в Париже. Может быть, даже в самом Монсерра. Или в Манрезе, ведь это там, кажется, Рыцарь посвятил себя служению пресвятой деве? Все это ожидает его, таков был основной поток его мыслей. Но откуда-то из глубины пробивалось другое течение. Лойола до того, как его ранили, был пылким любовником, вел распутную жизнь. И в этом тайном течении мыслей Теодора было какое-то смутное ожидание и умысел. В Париже он снова встретится с той тонкой гибкой женщиной, француженкой из Алжира, с которой он когда-то проводил время. Скрытые силы, движущие его воображением, побуждали его мечтать о ней. Ей предстояло укрыть под своей жаркой приютной сенью его гордое, презрительное изгнание. Потому что, если бы Теодор не представлял себе, что она и другие подобные ей будут к его услугам в Париже, он волей-неволей представлял бы себе Маргарет, которой обладает другой, а мысль о Маргарет, принадлежащей другому, перевернула бы все в его сознании и причинила бы ему невыносимую боль. И вот, чтобы предотвратить эту катастрофу, он вынужден был ограждать себя предвкушением мирных и удачных любовных похождений в Париже. Другого выхода у него не было. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. ЧЕСТЬ ИМЕЮ ПРЕДСТАВИТЬСЯ - КАПИТАН БЛЭП-БЭЛПИНГТОН 1. СТОПЫ ЮНОШЕЙ Время разворачивало год за годом, и Теодор разворачивал с годами свои возможности. Он залечивал воображением раны памяти и окутывал их все более плотным покрывалом забвения. Новая обстановка, новые люди, новые события помогали ему в этом инстинктивном перестраивании жизни. Он ни разу не съездил в Парвилль, в Париже, он облюбовал новый квартал подальше от тех мест, где он бывал во время войны, он избегал разоренных областей и кочевал с места на место по более счастливым, южным районам Франции, которые война задела только слегка. Приехав в Ош, он говорил, что не прочь бы пожить тут несколько лет, предаваясь спокойным размышлениям. Через две недели он переехал в Монпелье и сказал, что он, может быть, обоснуется здесь навсегда. Спустя несколько недель он был уже в Женеве, где познакомился с некоей француженкой, написавшей роман "Toi et Uli", и затем, более или менее с ее помощью, сначала более, а потом менее, он вернулся в литературный мир Парижа. До сих пор он был знаком с южной и западной частями Парижа, теперь он открыл бесконечно более привлекательный Париж к северу от Оперы. Он очень успешно изгонял Лондон из своих воспоминаний и предпочитал общество американцев и французов обществу заурядных англичан. Он очень усердно старался овладеть разговорным французским языком и достиг в этом больших успехов. За десять лет он ни разу не съездил в Англию. Он не стал ни траппистом, ни "новым иезуитом" и ничем в этом роде. Эти проекты заглохли. Попытка в последний раз окунуться в бурный водоворот и суетные радости жизни продлилась и перешла в привычку; мечты о суровой, отшельнической жизни затерялись в перспективе туманных, отодвинувшихся на неопределенный срок намерений поехать на север Испании и провести несколько дней в глубоком уединении в Монсерра. Он так и не встретился со своей тоненькой алжиркой. Всякая необходимость в этом отпала. Но начиная с Женевы и дальше он повсюду находил утехи подобного рода, которые помогали ему забыть духовную грубость Маргарет и ее неверие в него. Эти поверхностные, второстепенные коллизии чувств, потворство своим слабостям и восстановление попранной гордости не требуют места в нашей повести. По причинам, известным ему одному, он переменил свое подлинное имя и звание. В Париже его называли, и так он всегда называл себя сам, капитаном Блэп-Бэлпингтоном, при этом он никогда не говорил, ни в каких войсках он служил, ни в каком полку. По-видимому, он был капитан в отставке. Таким образом, он отрезал себя от своей родни и от всех более или менее неприятных событий своей молодости. Он был теперь - и это становилось все более и более определенным - единственным оставшимся в живых отпрыском старинной английской католической семьи, которая отошла от римского вероисповедания только по причине позднейших расхождений в учении о непогрешимости и непорочном зачатии - уже в XIX столетии. Он был консерватором даже среди католиков. Он был насквозь проникнут старинными стойкими традициями - благородный, доблестный джентльмен, брезгливо отворачивающийся от суеты и шума грубого механистического века. Он осуждал современность. Казалось, не он остался позади, отринутый, отброшенный в сторону бурным, неудержимым движением вперед, а, наоборот, он сам его отринул. Таково было в основном его представление о себе. Многие из его парижских друзей и знакомых восставали так же, как и он, против страшных, необъятных загадок расколовшегося мира. Они не могли поверить, что этот раскол является залогом возрождения; они считали, что попытка пересмотреть укоренившиеся понятия и представления требует слишком много умственных и душевных усилий и что не стоит за это браться. Этим людям прежде всего бросалась в глаза слабость, ограниченность, невзрачность меньшинства, увлекающегося реформами, преувеличенные масштабы их замыслов. А мощь и величие преобразовательного движения они не замечали. Чувствовали ли они, что это движение окончится крахом, или боялись, что оно приведет к созданию уродливого и ненавистного им строя, оскорбительного для всякой утонченной и чувствительной души? Как бы там ни было, они решительно высказывались против него. Они тянулись к тем выдуманным утешительным иллюзорным миркам, к которым в своем бесконечном разнообразии открывает доступ искусство. За десять лет Теодор забыл и Маргарет и Тедди - этих друзей-противников Бэлпингтона Блэпского поры его юности, этих участников его длительной борьбы и попыток найти самого себя; он забыл их умышленно и, по-видимому, весьма основательно. По неделям, по целым месяцам он совсем не вспоминал о них. И так как долго жившая в его воображении фантазия о новом человечестве, о Наследниках, овладевающих миром, была тесно связана с этими его противниками, она также исчезла из его сознания. Но на самом деле он вовсе не забыл их, только они появлялись теперь в замаскированном и обобщенном виде, знаменуя собой "материализм", "иллюзии прогресса", "механистический дух" и этот новый "прагматический иррационализм науки". Он собирал против них и глубоко впитывал в себя каждую мысль, каждый довод, которые, он это чувствовал, неизбежно вызвали бы их возражения. Это была не обдуманно выбранная позиция, а неминуемое столкновение. Спустя некоторое время он сделался редактором и совладельцем (главным финансистом предприятия была некая американская леди, обладавшая довольно значительным капиталом, привлекательностью и отзывчивостью) блестящего и задорного журнальчика, именовавшегося "Стопы юношей". Это название должно было напоминать миру о молодых людях, которые вернулись, чтобы изобличить жалкое вдовье лицемерие Сафиры, после того как Анания постигла смертная кара. Наука и крупная промышленность являлись современным эквивалентом этой несчастливой четы; они обещали создать новый мир, заявлял Теодор, и не создали ничего, кроме тесноты и спешки. Они не сумели дать миру красоту и счастье. Теодор, руководивший отделом "Заметок", каждый месяц поражал насмерть этих лжецов и из месяца в месяц погребал их презрительно и бесповоротно. И каждый месяц их приходилось убивать снова. Тедди и ему подобные стояли за простые и ясные утверждения, за бесстрастную отчетливость мысли и доказательства, и потому из некоего тайного протеста "Стопы юношей" печатались абсолютно без всяких знаков препинания, - их заменяли пробелами различной длины, и все заглавные "Б" и "П" стояли вверх ногами. Желательно было печатать навыворот не только заглавные, но и строчные "б" и "п", но стоимость нового комплекта шрифта оказалась слишком велика. Строчки печатались волнообразно, с повышениями и понижениями, чтобы привлечь внимание и изощрить глаз читателя. Это показывало, как высоко ставили эти юноши так называемую научную ясность. А так как их противники-утописты мечтали о всемирном языке, об очищенном и упрощенном английском языке для своего всемирного государства, то в виде контраста "Стопы юношей" в каждом номере помещали коротенькое лирическое стихотворение, иногда на арго, а иногда на болгарском, эстонском, чешском, ирландском или еще на каком-нибудь не слишком сложном языке, а то и на смешанном жаргоне, и всегда пять-шесть страниц, испещренных волнообразным узором, отводились какому-нибудь новому гению, писавшему нечто вроде мировой прозы, символической прозы, абсолютно без слов. В избранном обществе автор вещал эту прозу, завывая на все лады. Помимо этого, Теодор теперь открыто восставал против сексуальных запретов и приличий. Издание претендовало на чистоту высшего порядка, которая обрывает все листья с фигового дерева, чтобы открыть доступ животворящему свету. Единственным правилом благопристойности считалось полное отсутствие стыда. Журнал изобиловал двусмысленными гравюрами, которые всегда доставляют столько хлопот прокурорам, - настолько трудно решить, что это - грубая непристойность или чистейшая декоративность; печатались также коротенькие новеллы и поэмы, непристойность которых не подвергалась никакому сомнению, ибо других качеств в них не было. Наряду с этим печатались также, когда их удавалось достать, краткие набожные или резко полемические воззвания католических богословов, но раздобыть их было не так легко, потому что эти благочестивые люди поднимали вопли протеста и требовали обратно свои послания, как только они обнаруживали, какой ассортимент печатается в этом новом журнале. Им было очень трудно объяснить, какие глубокие реакционные цели преследовались их собратьями. Тон журнала был неизменно задорным и вызывающим. И надо всем витало дуновение победы, движения вперед, опережающего прогресс. Это было последнее слово реакции. По всей обложке, вверх и вниз, по диагонали, шли эти стопы, стопы юношей, стопы всепожирающей судьбы. Этой деятельностью Теодор поддерживал свой дух и подавлял все мысли и представления, которые могли бы смутить его. Десять лет какое-то безотчетное отвращение держало его вдали от Англии. Он путешествовал с совладелицей "Стоп юношей" по Италии и Египту; он поссорился и расстался с нею и вслед за этим, испытывая финансовые затруднения, сократил объем журнала; впоследствии он снова расширил его, продав свою половину пая молодому человеку с литературно-социальными устремлениями, который нашел нефть в Техасе. Этот молодой человек изобрел новый и оригинальный способ вырезывать на линолеуме клише с изображением людей и животных в состоянии оргазма и желал найти место для сбыта своих произведений. Рисунки отличались примитивной грубостью, доставлявшей ему большое удовольствие. Когда другие не очень хвалили их, он утверждал, что они, во всяком случае, не хуже старых картин Лоуренса. Оценка такого рода не допускала возражений. Теодор, стараясь выпутаться из затруднительного положения, печатал их на вкладных листках и на особой бумаге, так что их легко было выронить из журнала. Но молодому техасцу не понравилось, когда он обнаружил, что его детища, обнаженные и отверженные, носятся по свету. Он поднял спор из-за этого, потом, движимый завистью, начал обливать грязью автора бессловесной прозы, произведения которого были неотъемлемой частью журнала. Ему хотелось, в сущности, распоряжаться журналом на равных правах с Теодором, поскольку он оплачивал большую половину расходов. Чего ему только не хотелось! Он критиковал рассуждения Теодора в "Заметках". "Стопы юношей" пошатнулись. Таким образом, в один прекрасный день Теодор снова повернулся лицом к Кале и Дувру. Не посоветовавшись со своим компаньоном, он продал свою половинную долю в предприятии, - это была уже третья половина, которой он распорядился, но он никогда не был силен в арифметике, - некоей леди, стремившейся пропагандировать план Дугласа, предоставив ей объясняться по поводу создавшегося положения с молодым техасцем и выработать вместе с ним какой-нибудь метод, пригодный для их совместного управления "Стопами юношей". Теодор потерял к этому делу всякий интерес. Он вдруг почувствовал, что центр тяжести мировой литературы переместился в Лондон, что дни эксцентрического, хотя и творческого издания сочтены и что "Стопы юношей" выполнили свою задачу, в чем бы она ни заключалась. Он мало думал о Тедди и Маргарет, когда принял это решение. Он и не подозревал, как близко к верхнему слою его сознания лежат эти забытые воспоминания. И возвращался он не столько в старый Лондон своего прошлого, сколько в Девоншир, страну сливок и яблонь, которой он никогда в жизни не видал. Он возвращался, чтобы снять урожай после своих теток. За эти десять лет еще три сестры Спинк из десяти были скошены великим жнецом, и каждый раз это приносило ему финансовое подкрепление. Теперь он должен был вступить в наследство, доставшееся ему после тети Белинды. Существенное достоинство этого наследства заключалось в хорошо помещенном капитале, а светлые заманчивые возможности - в очень хорошеньком коттедже близ Сиддертона в Девоншире. Он видел тетю Белинду всего один раз в жизни - на кремации отца, и ему запомнилась яркая, грузная, одетая в просторное платье фигура, блуждающие глаза, усы и низкий, почти мужской голос. Из всех сестер она была наибольшим подобием сына, которого мог произвести на свет старый Спинк. Она обладала очень сильным чувством колорита. Она писала акварелью виды Девоншира и посылала их на выставку, ей даже удалось продать несколько картин лицам, разбирающимся в живописи. Мир праху ее. Весна была уже близко, и перспектива начать новый период жизни на фоне Девоншира казалась Теодору чрезвычайно привлекательной. Годы сделали его несколько солиднее. Его еще нельзя было назвать полным, но он уже не отличался той бросающейся в глаза стройностью. Его сходство с отцом заметно усилилось. Он был похож на более полного, более здорового Раймонда, которому пошла на пользу военная тренировка. Если б вы увидали его на Гар дю Нор, вы, конечно, назвали бы его красивым мужчиной. На нем был хорошо сшитый, чуть потертый шерстяной костюм и небрежно повязанный галстук, отнюдь не богемный, но приличествующий джентльмену с изысканным вкусом и артистическими наклонностями. Его темные волосы были чуть-чуть длинноваты, но не слишком длинны, а фетровая шляпа с большими, но не бьющими в глаза полями была лишь слегка сдвинута набок. Он купил "Морнинг пост", "Панч" и "Таймс", чтобы читать в вагоне и таким образом снова войти во вкус Лондона раньше, чем он увидит утесы Дувра. Он положил на свое место журналы и пальто, велел носильщику поставить чемодан на полку, дал на чай ему и еще какому-то другому, увивавшемуся около него без всякой нужды служащему, который, как всегда в этих случаях, появился неизвестно откуда. Затем он вышел из вагона и стал ходить взад и вперед по платформе. Он был в прекрасном настроении. У него было отрадное чувство путешественника, которому предстоит увидать новые места, испытать новые впечатления. Он был рад, что ему удалось сбыть с рук "Стопы юношей". Они уже начали надоедать ему. Дни их успеха миновали. Он разглядывал своих спутников-пассажиров и спрашивал себя, кажется ли он им интересным. Он может рассказать им много любопытных вещей, у него есть что порассказать о себе. Он представлял себе, как он вступит в разговор и изобразит себя загадочной личностью, возвращающейся из таинственного изгнания, которое имело очень глубокое и важное значение. Он придумывал различные варианты высокоответственных обязательств, которые призывали его обратно на родину. - Передо мной стоят некоторые цели, - начинал он разговор, обращаясь к самому себе. - Достигну ли я их - этого никто не может сказать. - Он еще не решил, изобразить ли ему себя великим авантюристом, который возвращается, чтобы взять приступом литературный мир Лондона, или некиим таинственным эмиссаром. В конце концов ведь впереди скрываются всякие возможности. Почему бы ему не быть отважным авантюристом-эмиссаром? 2. НЕПРИЯТНЫЙ СПУТНИК Среди пассажиров больше других привлек его внимание невысокий бледный молодой человек, в очках, лет двадцати с небольшим. По его одежде и манере держаться можно было бы безошибочно сказать, что это человек из интеллигентного круга. Он показался Теодору кротким и покладистым юношей, но не оправдал его ожиданий. Он стоял у газетного киоска. Последний выпуск "Стоп юношей" еще красовался в витрине. По-видимому, он был незнаком с этим журналом, он взял оставшийся экземпляр, перелистал его и купил. Это еще больше повысило к нему интерес Теодора. Один из "Les Jeunes", решил он, один из представителей расцветающей послевоенной молодежи, юные всходы, пробивающиеся из развороченной почвы человеческой мысли после грандиозных испытаний Великой войны. Вполне естественно, что этот живой и свежий журнал привлекает его. Как был бы поражен этот молодой человек, если бы он узнал, что сам творец и издатель этого журнала наблюдает за ним! С каким волнением послушал бы он о тех задачах и целях, которые преследовались им, с каким восторгом узнал бы о том великом движении, которое вскоре начнется в Англии! Теодор был очень доволен, увидав, что молодой человек устроился в соседнем купе. И еще больше удовольствия доставило ему то, что они оказались за одним столом в вагоне-ресторане. Молодой человек несколько громко сопел, но в остальном его манеры были вполне сносны, и, по-видимому, он умел разбираться в людях. Он ответил на приветствие Теодора и очень услужливо передавал ему во время обеда бутылки с вином и соль. Он разбавил водой свое дешевое красное вино, чем заслужил одобрение Теодора. Многие не понимают, что простое вино хорошо разбавлять водой. Он спорил об этом в Париже. Желание узнать образ мыслей расцветающей послевоенной молодежи, а может быть, и поделиться своими несколько более зрелыми размышлениями все неудержимее овладевало Теодором. Короткая остановка в Амьене вызвала в нем яркие воспоминания и представила удобный случай. Теодор откашлялся. - Я помню эту станцию в тысяча девятьсот семнадцатом году, - начал он. Молодой человек ждал продолжения. - Очень сильно изменилась, - промолвил Теодор. И с непринужденностью ветерана, вспоминающего прошлое, он принялся рассказывать, какова была эта станция во время войны. Он помнит, говорил он, как воинский поезд стоял как раз на этом месте и вся платформа была усеяна людьми в хаки. Все эти люди были в английской военной форме, однако большинство из них были красивые темнокожие молодцы с курчавыми черными волосами. Это явно были не индусские войска и не африканцы. Он заинтересовался и спросил. Оказалось, маорийцы. Приехали ну буквально с другого конца земли. Чтобы принять участие в Великой войне! - Бедняги! - сказал молодой человек и окинул взглядом пустую платформу, которую на мгновение наполнил толпой рассказ Теодора. - Но почему же бедняги? - воскликнул Теодор. - А разве нет? Военная традиция вызвала суровое выражение на лице Теодора. - Простите меня, но я вижу это несколько в ином свете, - сказал он. - Но все равно, разве вы не считаете, что они действительно были бедные малые, которых тащили сюда через все полушарие только для того, чтобы растоптать в грязи и крови во Фландрии? - Тащили! Они приехали сами. Мы, служившие в армии, отнюдь не считали себя бедными малыми. - Но маорийцы! Ведь их привезли на убой, отправили сразу в окопы, под пушки, в смрадную грязь, где их разрывали снарядами... Травили их газами, и все это - здесь! Мы-то теперь все знаем об этом. Не говорите, что им нравилось это. Нет, уж этого вы не говорите! Молодой человек задумался. - Нет, это было еще хуже, чем втягивать в войну португальцев! Теодор был сбит с толку этим возражением. Он собирался угостить молодого человека замечательными рассказами о войне, но, по-видимому, молодой человек смотрел на вещи иначе и сам был не прочь порассказать ему кое-что. - Все эти несчастные чужеземцы, которых согнали сюда со всех концов земли, - полинезийцы, аннамиты, кули, гурки, - продолжал юноша, улыбаясь, но с явно воинственным видом поглядывая сквозь свои очки, - разве они что-нибудь понимали? - Они сражались, чтобы спасти цивилизацию, сэр, - сказал Теодор. - Ну нет, - возразил молодой человек с неожиданной резкостью. - Ничего подобного! И прибавил подчеркнуто вызывающим тоном: - Цивилизацию все равно не спасли. - Что вы хотите этим сказать? - спросил Теодор, оттягивая время, чтобы приготовиться к атаке. - Цивилизация еще никогда не была под такой угрозой, как сейчас. - Я не уверен, понимаете ли вы, что значила эта война, - начал Теодор, но его собеседник продолжал, не слушая. - Эта война была просто взрывом, предваряющим мировую революцию, - сказал он со спокойной уверенностью. - Ничто теперь не может спасти цивилизацию, кроме революции, настоящей революции, коренной, фундаментальной перестройки. Ничто! Он повернулся, чтобы взять кусок сыра. Теодор наблюдал за ним. Было что-то неприятное в его голосе, Теодор только теперь заметил это, - и рот у него был слишком большой, лягушачий, он открывался и закрывался, как капкан. Человек должен закрывать рот, а не захлопывать его. В выражении его лица, если приглядеться внимательно, совсем не замечалось той учтивости, которая подобает юноше. Волосы у него были короткие и жесткие. Этот молодой человек был, должно быть, препротивным белобрысым мальчишкой, учить которого было легко, но неприятно. Теодор несколько раз порывался прекратить разговор, пожать плечами и сказать, что, конечно, у каждого свое мнение. Почему он этого не сделал? Он избежал бы и этого спора и бессонной, тревожной ночи. Но странная вещь, этот молодой человек не только отталкивал, но и привлекал его. В нем, несомненно, было что-то такое, что побуждало Теодора продолжать разговор хотя бы только для того, чтобы сказать этому юноше, как опрометчивы и ошибочны его суждения. Итак, Теодор снова оказался втянутым в этот великий, старый, уже обросший плесенью спор, который начался в августе 1914 года, и ему снова пришлось столкнуться со всеми этими сомнениями и мудрствованиями, которые когда-то омрачили для него последние годы его Великой войны. Он не отдавал себе отчета, во что его втягивают, до тех пор, пока не увидал, что отступать уже поздно. Вызывающее замечание влекло за собой такое же вызывающее возражение. Снова выплыли старые, избитые вопросы о причинах войны и ее виновниках, старые опрометчивые обобщения о национальных особенностях и проблемах. И между тем как они спорили, упорно, неторопливо, образы Маргарет и Тедди, глубоко зарытые в его памяти, так тесно связанные в его сознании со всеми этими противоречиями, снова выступали на поверхность. Наконец в споре наступил перерыв. Им дали понять, что они слишком долго занимают столик в ресторане, и они вернулись в купе Теодора. И тут внезапно с совершенном отчетливостью в главном фокусе сознания Теодора, откуда ни возьмись, появился Тедди. - Брокстед, - произнес молодой человек, - профессор Брокстед. - Речь шла о каком-то публичном выступлении. И юноша ссылался на его книгу "Человеческая ассоциация с точки зрения биологии". Это имя, вызвавшее столь же неприятные, сколь интимные воспоминания, вынудило невольное признание у Теодора. - Я знаю профессора Брокстеда, - оказал он. - Его сын учился со мной в школе, мы с ним дружили одно время. Постойте, как его звали? Ах да, Тедди! - Вы имеете в виду профессора Эдуарда Брокстеда? - Я говорю о сыне - Тедди. - Ну да, сын, Эдуард. В обращении сурового молодого человека произошла какая-то неуловимая перемена, почувствовалось одобрение, в котором он раньше отказывал Теодору. Вот как, неужели? Так вы знакомы с Эдуардом Брокстедом? Теодор подтвердил. Методы работы Эдуарда Брокстеда были, по-видимому, "изумительны". Молодой человек работал под его руководством, теперь он возвращался в Лондон, чтобы продолжать занятия в его лаборатории. Тедди, оказывается, тоже стал профессором и преподавал в колледже; он читал лекции по новой и наиболее модной отрасли биологии - "социальной биологии", и при этом он был самым молодым членом Королевского общества. Выдающийся ученый и вообще замечательная личность. Это внезапное воскресение Тедди из мрака забвения в ореоле успеха и поклонения было еще более нестерпимо, чем все остальное. В течение последующих пяти минут Теодору стоило огромных, невероятных усилий сохранять притворное спокойствие и проявлять дружеский интерес к собеседнику. Его Англия была уже испорчена для него прежде, чем он доехал до Кале. Она превратилась в резиденцию Тедди. - Итак, значит, старина Тедди пошел в гору, - сказал он. - В мое время он, разумеется, отнюдь не считался таким выдающимся. Нет. Упорством пробился, надо полагать. У нас с ним часто возникали великие споры по этому самому вопросу - о войне. Я, видите ли, служил в армии, а он нет. Молодого человека, по-видимому, вовсе не интересовало, что Теодор думает о Тедди и как он служил в армии. Он продолжал рассыпаться в похвалах. Эдуард Брокстед, говорил он, это истинный гений революционной науки. В его подходе вы действительно видите, как наука вскрывает подлинную сущность социальных и политических проблем и находит для них самое верное решение. Вялый голос юноши звучал воодушевлением, бледное лицо сияло. Кого он напоминал? На одно мгновение чей-то знакомый образ смутно мелькнул перед Теодором и исчез. И вдруг снова вернулся. Уимпердик! Старый Уимпердик, только обратившийся против самого себя. Нечто вроде вывернутого наизнанку Уимпердика! Неужели даже Уимпердики ударились в коммунизм и в научный модернизм? И появились Уимпердики, проповедующие прогресс? Теперь Теодору уже никак невозможно было отделаться от этого проповедника всего, что было ему ненавистно. Разговор опутал его, как сеть. Он чувствовал угрозу всему своему духовному миру, он чувствовал, что его вот-вот припрут к стене. Казалось, глаза Тедди смотрели на него сквозь эти очки. Он попробовал перейти в атаку и набросился на то, что он называл "вашим материалистическим утопизмом"; он заявил, что Советская Россия и фордовская Америка - это два гигантских доказательства провала новшеств, проводимых в большом масштабе. Он очень искусно и оскорбительно путал Форда с Иваром Крейгером [(1882-1932) - один из крупнейших мировых монополистов, глава шведского спичечного треста; после банкротства покончил самоубийством], он утверждал, что Германия была и осталась вероломной, он выдвигал Францию и Британию, как двух уцелевших представителей трезвого равновесия в обезумевшем мире. Он пустил в ход весь свой арсенал. Но самонадеянность и запальчивость бледного молодого человека не имели границ. Он упорно спорил. Он отмахнулся от наступления Теодора и продолжал провозглашать новую революцию, которую "мы" - молодчики вроде него - намерены осуществить. Они построят "плановый мир" в невиданно широких масштабах, широких и четких. Русский пятилетний план - это, так сказать, только предварительная зарядка перед тем, как приступить к настоящей, фундаментальной революции. Их разговор превратился в перепалку голыми утверждениями, в кулачный бой деклараций. Они проговорили всю дорогу до Булони. Они обменивались колкостями на сходнях парохода. Пролив был удивительно спокоен: мягко колыхавшаяся зеркальная гладь внизу и голубой купол, пронизанный солнечным светом, вверху. Едва они выбрались из посадочной сутолоки, молодой человек проследовал по пятам за Теодором к его оказавшемуся очень скоро ненужным креслу и, став перед ним, донимал его до тех пор, пока тот не поднялся, после чего они оба стали ходить взад и вперед по палубе, продолжая свои жаркие пререкания. Даже в лондонском поезде молодой человек не отстал от Теодора. Да и самому Теодору очень не хотелось отпускать молодого человека, пока не удалось разубедить его, пока в нем все еще сидел дух Тедди. Они спорили сбивчиво, бесконечно повторяясь, каждый старался высказать свое. Это больше походило на декларации, чем на спор, их утверждения редко сталкивались вплотную. - Но, уверяю вас, новое поколение мыслит совершенно иначе, - сказал Теодор. - Мне это хорошо известно. Вы - исключение. Вы и ваш профессор живете в вашем ограниченном маленьком мирке. Посмотрите-ка этот журнал, что у вас в руках. Вот это действительно молодежь. Его противник все еще таскал с собой "Стопы юношей". - Ну, эта дребедень! - сказал он. - Богатые старушки в Париже - шарлатаны средних лет - всякие там ателье - завывание фальцетом. Это не молодежь. Теодор прекратил разговор о "Стопах юношей", не назвав себя. К тому времени, как они доехали до Севенокса, оба обнаруживали признаки утомления. Каждый из них успел высказать свои основные положения, и не один, а много раз, в самой различной форме. Залитый солнцем ландшафт Кента с его хмельниками и фруктовыми садами мирно и плавно двигался за окном. Некоторое время они сидели молча, каждый размышлял о закоснелом упрямстве другого. Затем у Теодора возникло желание подвести итог их расхождениям. - Нет, - начал он внушительно. - Вы мечтатель. Молодой человек, не разжимая своего большого, плотно захлопнутого рта, отрицательно замотал головой. - Вы упускаете из виду вечные, основные свойства человеческой природы, сэр. Вот в чем ваша ошибка. Вы могли бы построить этот ваш пресловутый плановый мир только при одном условии, а именно: если бы человечество было не тем, что оно есть. - Мы его переделаем, - сказал молодой человек. - Воспитаем. - Воспитание - это шлифовка! Воспитанием не переделаешь. Предположим даже, что ваши мечты в какой-то мере осуществимы; так вот, я спрашиваю вас, можно ли это реально осуществить? Вы говорите о таких, как вы. А много ли таких, как вы? Которые усвоят ваши идеи и будут распространять ваши книги? (Надо полагать, что такого рода книги уже имеются?) Вы так поглощены тем, чтобы протащить эту вашу тоненькую ниточку, что не видите ни проволок, ни канатов, ни цепей, да, цепей, которые тянут в обратную сторону. Во всех направлениях. У истинно энергичных и сильных людей совсем другие идеи, а не эти ваши бредни. Эта мешанина научного гуманизма с большевизмом, которую проповедуете вы и ваш профессор, - это чистейший вздор, простите, что я говорю так прямо, бессмыслица для всякого нормального, трезво мыслящего человека, человека, который по природе своей солдат, хозяин, правитель. У нас совсем другие жизненные ценности. Для нас это все слишком высоко и слишком тонко. Мы верим в гордость и в господство. Верим в преданность одного человека другому. Мы верим в более ощутимые и глубже затрагивающие нас понятия верности, в пылкое безумство личной любви, в королевский сан, в доблестное ведение войны, в красоту благородных усилий и высокую трагедию. - Я должен поверить вам на слово, что вы во все это верите, - сказал молодой человек. - Это вполне соответствует тому духу, в котором наши государственные умы старались действовать со времени войны. Но, боже милостивый, все это мы можем изменить! - Изменить человеческую природу? - Повторяю вам, она изменяется непрерывно. Некоторое время они спорили о значении воспитания и о том, может ли оно изменить стимулы поведения. Теодор говорил о слепой, повинующейся инстинкту и не поддающейся вразумлению толпе; молодой человек настаивал на том, что большинство людей поддается перевоспитанию. Поезд громыхал теперь над людными сумеречными улицами лондонского предместья. Грязная толпа теснилась у еле освещенных лавчонок, перед которыми были выставлены ряды бочек. Молодой человек показал на нее рукой. - Если бы не искра честности в наших учителях, если бы не книги, которые мы читали, мы оба были бы в этой толпе - и вы и я! Отпрыск старинного католического рода в воображении Теодора содрогнулся от отвращения. И вдруг в первый раз за все время молодой человек проявил некоторый упадок духа. Что-то поколебалось в нем. Как будто в нем шевельнулось какое-то сомнений относительно Теодора. Он смотрел в окно на стены убогих домишек, на мелькающие, тускло освещенные окна. Потом он повернулся и посмотрел в лицо Теодору, как будто в первый раз увидал его по-настоящему. Быть может, он думал: "Да, что ни говори, а это настоящий человек". Его манера держать себя внезапно изменилась, казалось, он теперь говорил сам с собой. - Эта надежда увидеть мир, оздоровленный наукой... Мировая коммуна... Может быть, это и мечта - слишком тонко и высоко. Так вы, кажется, сказали? Да, вероятно, это мечта. И все же это мечта, которой я живу. И другие, такие, как я. Вот за что мы боремся. Он пристально смотрел на Теодора, Теодор воспользовался этим минутным преимуществом. - Я отдаю должное вашему возвышенному идеализму, - сказал он. - Не думайте, что я этого не понимаю. Молодой человек тряхнул очками. Его лицо передернулось от снисходительного тона Теодора. - О, мы все равно будем делать свое дело. Мы, наша порода. Это новый стоицизм, который ведет к мировому государству. И мы достигнем его. Мы не шумим попусту, но мы упорно идем к своей цели. Шум подымают газеты, пушки, пулеметы да всяческие там национальные гимны. Ну и пусть себе шумят. Неважно. Истина всегда останется истиной. В конце концов больше всех шумит, бряцает и угрожает тот, кто чего-то боится. Не кажется ли вам... Ба, да уже Темза. Вот мы и приехали! Так вот, не кажется ли вам, - поспешно продолжал он, протягивая руку к Теодору, словно боясь, что тот сейчас поднимется, - что после нескольких экономических передряг, вроде нынешней, после революция, которая произойдет непременно, после еще одной войны, и голода, и эпидемий массы в конце концов уразумеют, что наш образ действий достоин внимания? И присоединятся к нам, вы понимаете, к таким, как Брокстед, как я, и мы все вместе будем неустанно расчищать все это, неустанно пробиваться вперед - у кого это сказано - "без спешки и без промедленья". И будем неустанно твердить правду. В наше время с этим еще не будет покончено. И когда уже мы с вами умрем, все еще не будет покончено. Но я верю, что великая революция, истинная человеческая революция - сам-то я, признаюсь, плохой образчик - уже началась и идет по-настоящему. Неудачи, провалы не имеют значения. Она идет, вы понимаете. И мы идем с ней. Поезд подошел к вокзалу, плавно замедлив ход. Остановился с чуть заметным толчком. Первые сторожившие его прибытие носильщики появились в вагоне. Теодор встал, взял свое пальто, зонтик, трость и чемодан. - Никогда я еще не испытывал такого сожаления, что приходится прекратить разговор, - сказал он. - Да, мы поговорили всерьез, - сказал молодой человек, все еще не двигаясь с места. - Не знаю, договорились ли мы до чего-нибудь. Казалось, он сосредоточенно обдумывал все сказанное Теодором. - Да, мы действительно поговорили всерьез, - сказал Теодор, делая знак носильщику и продвигаясь к выходу. Молодой человек вдруг, словно опомнившись, вскочил и начал собирать свои вещи. 3. ЭТИ НАСЛЕДНИКИ СНОВА ПОДНИМАЮТСЯ Уличный шум Лондона не похож на шум Парижа. Он ниже по тону и тяжелее; он гудит, рокочет, бормочет; по сравнению с парижским шумом он кажется почти убаюкивающим. Но Теодор привык к парижскому шуму и не привык к шуму Лондона. А так как семейная гостиница Рэсбон находилась на довольно глухой улице и славилась своей тишиной, то мимо нее с особенным азартом громыхали спозаранку фургоны с молочными бидонами. Теодор был очень взволнован разговором с молодым человеком, который оказался таким упрямым, но еще больше взбудоражили его ожившие воспоминания о Тедди и воскресший следом за ним образ Маргарет. Последний год или полтора он ни разу не вспоминал о Маргарет, какую бы роль она ни играла в его подсознательном мире. Он совсем не рассчитывал встретиться снова со своим прошлым даже в Лондоне, и надо же было, чтобы оно предстало перед ним в первый же день его приезда. Все эти старые споры. Он чувствовал, что в конечном счете он оказался далеко не на высоте в разговоре с молодым человеком. Вспоминая теперь этот разговор, он испытывал такое чувство досады, что ему хотелось повторить его сначала. И он, в сущности, и повторил его сначала, и даже не раз. Теодор отправился в издавна знакомый ресторан Isola Bella и обнаружил, что он процветает по-прежнему, но полон незнакомых людей. Никто его не узнал; официанты не оказывали ему никаких особых знаков внимания, никто не заметил выдающегося парижского литератора, он был здесь совершенно безвестным, и чувствовал себя одиноким, и жалел, что не догадался пригласить молодого человека пообедать с ним и продолжить их спор. Ему приходило на ум множество всяких аргументов, которые он мог бы привести и которые придали бы разговору совсем другой оборот. Совершенно блестящих аргументов. Возможно, что его тревожное настроение в этот вечер объяснялось еще и тем, что он выпил полбутылки превосходного кьянти и рюмку старого бренди после черного, очень черного, горячего и сладкого кофе. В три часа ночи он проснулся и лежал без сна. Из всех двадцати четырех часов в сутках этот час наименее располагает к безмятежной уверенности в себе. Теодор давно не испытывал такого чувства угнетения и подавленности. Он был близок к тому, чтобы признать, что молодое человек вышел победителем в их споре. Что, если действительность и в самом деле существует и за условной видимостью явлений крутится безжалостное, неотвратимое, великое колесо судьбы, к которому подбираются, чтобы ухватиться за него, все эти суровые и упрямые тяжелодумы, эти молодые ученые? Что, если действительно можно достигнуть таких знаний, которые дают власть?.. Давнишний, созданный его воображением страх перед этими Наследниками, о которых когда-то в детстве рассказывал отец, снова зашевелился в нем, страх перед этой новой и ужасной породой людей, которые изгоняют всякую мечту, всякое чувство и всякую свободную веру. Коммунисты, некоторые из них, должно быть, ужасно похожи на этих Наследников, если судить по их жестокости и бесчеловечности. И среди них притаился Тедди Брокстед; этот не пойдет ни на какие уступки, он обтесывает и обтачивает свои идеи, словно какой-то безжалостный враг, человек каменного и вместе с тем грядущего века, высекающий свое оружие. Он проснулся с ощущением кошмара; ему снилось, что за ним гонятся; во сне все эти его противники превратились в какое-то страшное полчище - они настигали его. Грохот молочных бидонов был грохотом разрывающихся бомб, летевших из вражеского стана этих неуязвимых Наследников. Даже и теперь, уже совершенно проснувшись, Теодор все еще не мог отделаться от этого ощущения погони. "Мы идем", - сказал молодой человек, и что-то он еще прибавил. "Неужели вы думаете, что мы отступим после того, как мы уже двинулись?" Да, так вот он и сказал. В страшном прозрении бессонницы эти Наследники уже не казались жалкой кучкой хвастунов, отщепенцев общества, какими они представлялись ему, когда он сошел с поезда на вокзале Виктория. В том угнетенном состоянии, в котором сейчас находился наш Теодор, ему казалось не только вероятным, но и вполне возможным, что этот новый мир действительно возникает, медленно, но верно кристаллизуясь из хаоса современности! В то время как он разглагольствовал и писал о всяких новых течениях в искусстве и литературе, которые в редкие минуты такого злосчастного просветления, как сейчас, представлялись ему не чем иным, как смесью глупости, шарлатанства и претенциозности, Тедди и его друзья, Маргарет со своим молодчиком, и этот юноша, и множество других - все это, разумеется, гнусные отщепенцы, но число их все растет и растет, - пробивались к чему-то реальному, что-то подготовляли, закладывали шнур, чтобы взорвать все преграды, расчистить путь человечеству к новому строю, в осуществление которого они так твердо верили, взорвать вместе со всем остальным и тот мир, который создал для себя Теодор. Что, если на самом деле в этом старом мире готовится сейчас нечто невиданное? Нечто такое, о чем раньше и подумать было нельзя? Что, если эти люди не просто мечтатели, а на самом деле их глаза ясны, и ум их ясен, и цели ясны? Что, если они правы? И, наконец, что, если "пробуждение" мира совсем близко? И величественная страница поворачивается - вот сейчас? Он лежал обессиленный, не будучи в состоянии бороться со всеми этими мучительными предположениями. Неужели он выбрал для себя неверный путь в жизни или просто не сумел найти верного? Неужели он - неужели это возможно? - загубил даром свою жизнь? В течение нескольких горьких мгновений он видел себя без всяких прикрас. "Индивидуальность - это опыт", - так сказал Тедди много лет тому назад. И это вонзилось, как заноза, в сознание Теодора - чуждая мысль, вокруг которой образовался маленький очаг интеллектуального воспаления. И теперь этот очаг снова вспыхнул. И эта фраза и связанные с ней представления снова ожили. Он чувствовал себя пробиркой, которую держат на беспощадном свету и внимательно разглядывают. Он видел бесчисленное множество таких пробирок, тысячи, миллионы, и каждая из них представляла собой жизнь. От времени до времени экспериментатор брал одну, другую, поднимал на свет и внимательно разглядывал, одни он откладывал в сторону для каких-то дальнейших экспериментов, другие, после краткого осмотра и нестерпимо длительного мгновения проверки, выливал в раковину и прополаскивал. И вот теперь его тоже взяли и подняли на свет. Он был холодный и ясный, этот свет, и пронизывал его насквозь. Он ворочался с боку на бок на жесткой маленькой постели лондонской гостиницы, так что простыня под ним сбилась в комок. К его упрекам самому себе примешивалось возмущение при мысли, что Тедди идет по правильному пути, и потому он, Тедди, останется опытом, который стоит продолжать, а вот для него, Теодора, приближается момент, когда его признают ненужным и выплеснут. А ко всему этому примешивалась мучительная мысль о том, что Маргарет была его собственная, предназначенная ему судьбой женщина, и он потерял ее. Другой заполучил ее и отнял у него. Он стонал и разражался громкими проклятиями. В Париже он давным-давно похоронил все эти обиды. Неужели он вернулся в Англию для того, чтобы воскресить их? На некоторое время воображением его завладел фантастический проект отыскать Маргарет, пойти к ней открыто и сказать совершенно умопомрачительную вещь: - Ты принадлежала мне до начала времен. Ты мне нужна. Всегда, Маргарет, я нуждался в тебе. Я не понимал этого. Я смиренно сознаюсь в этом. Открыто признаю это. Я совершил ошибку, покинув тебя. Ты всегда была моим символом. Без тебя я погиб. Все мои великие дарования пропадают даром. Вернись... То, что было между нами, - вечно. Души, Маргарет, - это нечто вечное. Помнишь эти слова: "Я был царем в Вавилоне, ты - христианкой-рабыней"? Сможет ли она устоять? Разве прежние чары не подействуют снова? Тогда начнется чудесная любовная поэма. Может быть, произойдет дуэль с этим субъектом или развод. Он должен был драться с ним еще тогда. Должен был драться непременно. Его захватили врасплох. Он был слишком податлив. Ему следовало хорошенько проучить этого молодчика, вышвырнуть его вон. В воображении его пронеслись картины драки, поединка. А когда Маргарет станет его неотъемлемой собственностью, он будет смело смотреть в лицо фактам, он усвоит идеи и взгляды Наследников, он станет в их ряды и будет работать с упорной и суровой настойчивостью. И вскоре он станет среди них руководящей фигурой, своего рода Мирабо Наследников... 4. ОБРАЗЦОВЫЙ КОТТЕДЖ С ОДНИМ-ЕДИНСТВЕННЫМ НЕДОСТАТКОМ Должно быть, Теодор заснул на рассвете, потому что, когда он совсем проснулся, было уже утро. А проснувшись утром, он опять почувствовал себя самим собою, а весь этот призрачный рой самоугрызений и опасений исчез, оставив после себя только смутное чувство подавленности. Больше всего ему запомнилось, что он тосковал по Маргарет и даже строил какие-то сумбурные, фантастические планы заставить ее вернуться к нему. Но утром здравомыслие взяло верх и заставило его вполне разумно и основательно предположить, что она, вероятно, живет теперь своим домом и у нее, должно быть, есть дети. Зачем разрушать ее налаженную жизнь? К тому же Лэверок пренеприятный малый, - ему-то это достаточно хорошо известно, - невоспитанный, лишенный всякого великодушия, и он, конечно, не остановится ни перед чем, чтобы помешать этому. Капитан Блэп-Бэлпингтон чувствовал усталость после вчерашнего путешествия и бессонной ночи и был далеко не в радужном настроении. Но после того, как он встал, совершил свой туалет, цель его возвращения из Парижа снова отчетливо выступила в его сознании. В дневном свете эти подкрадывающиеся и злоумышляющие Наследники уже не казались такими страшными, как в темноте. Во время бритья он произвел смотр всем тем фактам, которые он установил относительно себя. Капитан Блэп-Бэлпингтон возвратился в Англию из добровольно предписанного себе самому изгнания в чужие края. Он вернулся на родину, чтобы отдохнуть душой в родной атмосфере, на родной земле. Он выполнил несколько серьезных задач, неважно каких, он пережил несколько необычайных приключений. Это пока не стоит уточнять. Внешняя сторона его парижской жизни, литературная и художественная деятельность, как они ни были замечательны, были всего лишь видимостью того, что он представлял собой на самом деле. Причесавшись, побрившись и восстановив все свои жизненные ценности, Теодор отправился с чемоданом в Паддингтона. Он позавтракал в поезде, но на этот раз ему не посчастливилось встретить никого, кто мог бы разделить с ним столик. Не представилось удобного случая для разговора. Поэтому он внимательно прочел "Таймс" и "Морнинг пост" и восстановил в себе подлинный английский дух. "Морнинг пост" особенно отрадно и убедительно писала о безумии, охватившем американские финансовые круги, об окончательном провале пятилетнего плана и о необходимости твердой политики в Индии. "Панча" не оказалось в киоске, и, прочитав обе газеты, Теодор вынул из чемодана остроумную маленькую книжечку Т.С.Элиота о конференции в Ламбете и с удовольствием стал читать ее. Она оказалась лучшим тоническим средством. Невозможно было не заразиться уверенностью Элиота, что в английском мире все обстоит благополучно. Самая его манера подсмеиваться внушала уверенность в том, что все это реально и значительно и продолжает оставаться таким же и по сию пору. Все реальное и значительное навсегда останется реальным и значительным. Епископы будут епископами "in saecula saeculorum" [во веки веков (лат.)], а бог - богом. Теодор добрался до своего коттеджа в Девоншире как раз вовремя, чтобы увидать его в мягком свете заката. Он оказался именно таким, каким должен быть девонширский коттедж. Он назывался Помона-коттедж и вполне заслуживал это название. Тетя Белинда очень предусмотрительно выбрала участок, разделала и украсила его с заботливым артистизмом. Кругом были яблони в цвету, изгороди из цветущего боярышника, синели распускающиеся колокольчики, а в саду по краям дорожки стояли желтые нарциссы. Старая улыбающаяся экономка миссис Грейсон была искренне рада, что наследником оказался такой приятный джентльмен. После смерти тети Белинды дом остался на ее попечении, она кормилась при нем; но она не прочь была бы получать хоть маленькое жалованье. Коттедж был в образцовом порядке. Человек, который привез его со станции на двуколке - на этой дурацкой маленькой станции все еще были двуколки, - внес пальто и чемодан и почтительно поблагодарил за лишний шиллинг. Миссис Грейсон носила величественный чепчик с розовыми лентами и маленький фартучек поверх серого платья; она встретила Теодора как раз на должном расстоянии между дверью дома и воротами. Дорожка к дому была вымощена красной черепицей; светлая с низкими потолками передняя, с полом, выложенным из красных плиток, была устлана мохнатыми ковриками, красивая широкая темного дерева лестница вела на площадку, где стояли дедовские часы. Всюду блестело красное дерево, нежно мерцал старинный хрусталь, а по стенам висели гравюры: морская битва, какой-то баронет и несколько западных английских городков. Миссис Грейсон проводила Теодора наверх в спальню с покатым, как крыша, потолком; здесь стояли кресло и кушетка, обитые ситцем, а на комоде красовалось очаровательное шератоновское зеркало. Из спальни дверь вела в маленькую ванную комнату, которая своей белизной и чистотой приятно напоминала молочную. - Когда вы вымоете руки, я вам подам чай в гостиной внизу. У вас только этот чемодан, сэр? Я надеялась, что вы приедете с вещами и останетесь здесь подольше. - Так я и сделаю, так и сделаю, - сказал Теодор. Сидя в глубоком кресле перед камином, где потрескивали поленья, и попивая чай из чашки королевского фарфора Дерби, он окидывал оценивающим взглядом настоящее старинное серебро чайного сервиза и приходил к заключению, что тетя Белинда умела жить в свое удовольствие. Комната была обита веселеньким ситцем и обильно, но отнюдь не неприятно для глаз увешана картинками работы тети Белинды, - весьма неплохой работы в своем роде. Тут же стояла пианола и книжный шкаф, в котором, наверно, были настоящие книги. А в стеклянной горке красовалась небольшая коллекция хорошего граненого хрусталя. Пристройку с мастерской и остальные помещения дома ему еще предстояло осмотреть. В этой приятной обстановке последние следы его ночной депрессии рассеялись, как дым. Какой реальной и прочной оказывается настоящая Англия, когда уедешь из Лондона на запад или на юг! Как она уничтожает все призраки и разгоняет ночные страхи! Он чувствовал, что будет спокойно спать в этой маленькой спаленке. Он с благодарностью думал о восемнадцатом столетии, которое делало возможным существование таких коттеджей и такой обстановки, и о тете Белинде, которая создала этот уют, сначала, правда, для себя, но в конечном счете для него. Он все больше и больше сознавал преимущество быть единственным отпрыском и законным наследником всех десяти сестер Спинк. Если наследство старого Спинка, разделенное на десять частей, оказалось довольно-таки невесомым, то теперь оно снова приобретало весьма солидный вес, собираясь в одни руки. Капитан все яснее и яснее отдавал себе отчет в том, до какой степени он устал от парижской атмосферы и в особенности от своей довольно-таки тесной, неопрятной и не очень благоустроенной парижской квартиры. Только мы, англичане, понимаем, что такое комфорт, говорил он себе, и где еще в мире можно найти такое уютное существо, как миссис Грейсон? Эти ее маленькие лепешечки - он взял еще одну - так и тают во рту. Он уже представлял себе, как он великолепно устроится в этом убежище. Он бросит Париж и будет жить и работать здесь. Если вначале эта жизнь и будет казаться ему несколько одинокой, холостяцкой, всегда можно сесть в поезд, и через какие-нибудь четыре часа он уже в Лондоне, а в Лондоне существуют литературные кружки, и ведь не везде же, в самом деле, путаются эти Наследники. "Наследники наследникам рознь", - сказал он, поглядывая на сверкающие каминные щипцы. Он чувствовал, что стечение обстоятельств, которое привело его сюда, было нечто большее, чем простой случай. В этом был перст провидения. Наследство досталось ему как нельзя более кстати и как раз в тот момент, когда стало совершенно ясно, что "Стопы юношей" уже отслужили свою службу. Здесь он может вступить в новую фазу своей карьеры, начать новую кампанию в своей беспощадной борьбе против угрожающего цивилизации материализма. Он дал миру критику, спасительную критику. Его "Заметки" были великолепны. Это признавали многие и, между прочим, кое-кто из весьма авторитетных судей. Он оказал большое влияние. Теперь, в этой атмосфере, он сможет перейти в наступление, он будет распространять положительные идеалы. Он сможет облечь реакцию в романтическую форму. В Париже это было всего лишь модным течением. Здесь, в этом оплоте Девона, это открывало возможности, более чем возможности: это становилось призванием. Здесь он начнет труд, которого ждет выздоравливающий мир. Он создаст новую историческую легенду. Он сделает для девятнадцатого столетия то, что сэр Вальтер Скотт сделал для восемнадцатого. Он воскресит его скрытое очарование. Он положит начало новому романтическому движению, и, подобно тому, как Скотт и Байрон возродили скрытый в каждом человеке аристократизм духа и тем самым подавили дурные инстинкты в бунтарском движении, возникшем после наполеоновских войн, так и он возродит к жизни отважного рыцаря-аристократа, который скрывается в каждом представителе наиболее обеспеченных классов в эпоху восстановления. У него будет более обширная, более тонкая канва, чем у автора "Уэверли". Она охватит нечто большее, чем елизаветинскую эпоху. Он расскажет о крестоносцах всего мира. Его рыцари и отважные исследователи будут основателями империй, полем действия будут семь океанов, а фоном будет вся земля. Он сделает королеву Викторию богиней своей легенды, не богиней-девственницей, но гораздо больше, почти символически плодоносной и благодетельной. Принц-консорт будет королем Артуром этой романтической плеяды. Мельбурн, Пальмерстон, Гладстон, Дизраэли, Сесиль Родс, генерал Гордон - все будут тайно влюблены в королеву - героические рабы ее чарующего врожденного величия. Эдуард VII может быть вторым принцем Гарри [Эдуард VII (1841-1910), известный своим распутством, сравнивается здесь с героем Шекспира], он будет появляться мельком в ночном Лондоне девяностых годов, в его свите будут Бирбом Три (скажем, в качестве Фальстафа), Оскар Уайльд, Артур Роберте, Фрэнк Гаррис, Джордж Мур и пестрая толпа веселого разношерстного сброда. Какой это будет тонкий гротеск - соединить все эти противоречивые фигуры в шекспировской оргии ослепительных выпадов и острот! Какое яркое, широкое полотно! Для контраста рядом с этим блеском Пикадилли Сэркес можно показать Ливингстона в сумраке тропического леса, восстание в Индии, полярные экспедиции! И на фоне этого мощно развертывающегося империализма - жестокие и холодные силы злоумышляющего врага - грубый реализм науки. Можно показать зловещую фигуру Круппа в зареве мрачно пылающих плавильных печей и дать беглую картину страшных германских химических заводов. Кайзера Вильгельма можно изобразить царственным, но слабым человеком, стремящимся вырваться из-под колес викторианской триумфальной колесницы, орудием бесчестных, стремящихся к разрушению людей. А на заднем плане Америка, стремящаяся задушить всех своей гигантской, массовой продукцией, - духовный вассал Европы, жаждущий господства. И вот, наконец, мы подходим к кульминационному пункту - к Великой войне. Он улыбался, перебирая все эти картины. Он нарисует их ярко, отчетливо, резко, в современном стиле, не гонясь за достоверностью. Для чего же и существует романтика, если нельзя свободно обращаться с историей? Он уже видел, как его эпопея превращается в сверкающий поток стремительно нарастающего романтического повествования. Это будет Скотт, Дюма в своем роде. Людям приелся реализм и цинизм; как радостно встретят они эту исправленную интерпретацию событий! Как радостно будут приветствовать нового мага, "Северного чародея", капитана Блэп-Бэлпингтона! А впоследствии сэра Теодора Блэп-Бэлпингтона. В этом доме, в этой простой, домашней, английской атмосфере, создать такое произведение не только можно, но естественно и необходимо. Он вдруг увидал себя в золотом, пурпурном Бэкингемском дворце. - Наши обязанности оставляют нам мало времени для чтения, - говорит ему августейшая особа, - но в вашей великолепной исторической эпопее мы наслаждаемся каждым оттенком вашего живописного слова, и королева и я. А вот перед ним учебники истории литературы. Он читает главу под названием "Конец периода после военного декаданса. Оздоровление. Новое романтическое движение". - Мы переходим к началу новой великой эры, наступает новый золотой век, - шептал Теодор, но тут вошла миссис Грейсон и спросила, не желает ли он сейчас обойти свои владения, а то скоро стемнеет и нельзя будет осмотреть дворовые постройки. Он одобрил все. Кухня была созданием рук миссис Грейсон, которым она особенно гордилась, а двор - верхом совершенства. Тетя Белинда красиво вымостила его раздобытой откуда-то галькой, и даже выкрашенные в ярко-голубую краску столбы у навесов были приятны для глаз. Стеклянная дверь из гостиной вела прямо в маленький и, по-видимому, созданный по всем правилам искусства цветник, а оттуда калитка открывалась на длинную, прямую дорожку, обсаженную фруктовыми деревьями, которая резко обрывалась у живой изгороди, отделявшей усадьбу от раскинувшегося на пологом склоне красноватого распаханного поля; над ним, пламенея на западе, простирался широкий купол неба. Причудливо искривленная яблоня каким-то непостижимым образом напомнила ему сэра Гарри Лоудера в пору его расцвета. Мастерская оказалась действительно прекрасной просторной мастерской с превосходным освещением и очень уютной изразцовой бельгийской - а может быть, швейцарской - печью. Можно без особого труда превратить это помещение в отличный рабочий кабинет - убрать мольберты - или нет! - лучше оставить их на всякий случай; может быть, ему иной раз вздумается пописать - и внести длинный дубовый письменный стол. - Здесь можно хорошо работать, - сказал он миссис Грейсон. - Такое уединение и покой. И вдруг среди всех этих счастливых открытий, с которыми он то и дело себя поздравлял, Теодор неожиданно наткнулся на одну неприятную подробность. Это было в безукоризненной во всех других отношениях, низенькой, полутемной столовой. По какому-то злосчастному совпадению вкусов тетя Белинда разделяла его юношеское восхищение Микеланджело, и главным украшением панелей были большие сероватые фотогравюры с Сикстинской капеллы. Там было "Сотворение Адама", "Кумская Сивилла" над прекрасно убранным буфетом и напротив кресла, в котором ему, естественно, надлежало сидеть, - предмет его прежнего восхищения - "Дельфийская Сивилла". Пробормотав себе что-то под нос, Теодор подошел к картине и стал рассматривать эти давно знакомые черты. Они уже давным-давно потеряли для него свое волшебное очарование. Он видел теперь, что это не что иное, как хорошенькая натурщица с наивным выражением лица, девушка с довольно мускулистыми руками, которую великий мастер из какого-то каприза увековечил, вознеся ее на свой величественный плафон. В ней не было - он вгляделся в нее пристальнее - ни утонченности, ни духовной силы. Некоторая откровенная простота, честность, если угодно. - Нравятся вам эти картины, сэр? - спросила миссис Грейсон. Это был удобный момент. Он понял, но уже несколько поздно, что ему надо было сразу ответить "нет" и распорядиться убрать их. Но у него не хватило предусмотрительности. - Да, да, - сказал он с деланным безразличием, и сам осудил себя на пытку. Он отвернулся и стал разглядывать другие предметы. - Какие замечательные бронзовые подсвечники! Таким образом Теодор вступил во владение и обосновался в этом образцовом коттедже, приняв его целиком с этой его единственной неприятной подробностью - маленькой занозой, которой суждено было впиваться в него все глубже и глубже, пока, наконец, дело не кончилось катастрофой. Сначала его только слегка раздражало это бестактное вторжение Маргарет. Он думал, что свыкнется с этим напоминанием о ней и в конце концов перестанет замечать его. Но он увидал, что с каждым днем ему становится все трудней не замечать ее. Фотография обладала гораздо большей силой воскрешать воспоминания, чем он думал вначале. Ощущение, что он в самом деле завтракает и обедает визави с Маргарет, усиливалось с каждым днем. Когда он поймал себя на том, что ведет с ней воображаемые разговоры, говорит ей, какой Тедди дурак, каким он всегда был грубым, неповоротливым тугодумом, тупицей, и из-за этих разговоров пребывает в полном бездействии, он понял, что ему надо что-то предпринять. Она висела в точно такой же рамке, как ее Кумекая старшая сестра. Он перевесил их, чтобы ему по крайней мере можно было сидеть к ней спиной. На следующее утро он обнаружил, что миссис Грейсон перевесила их на прежние места. Он позвал ее и сказал, что предпочитает, чтобы они висели там, где он повесил. - Но ведь вам придется тогда смотреть на эту старуху вместо хорошенькой молодой леди! - Для меня, - сказал капитан, - эта закутанная задумчивая фигура гораздо красивее, чем эта... эта девчонка с ничего не выражающим лицом. - Конечно, у каждого свой вкус, сэр, - рассудительно ответила миссис Грейсон. Он нагнул голову набок, как бы сравнивая относительные достоинства обеих фигур. - Это прорицательницы, - объяснил он, - и книги, которые они держат в руках, заключают в себе тайны прошлого и будущего. Эта вот переворачивает последний лист. Она исполнена сокровенного знания. В этом есть какая-то торжественность, величие. А эта смотрит в будущее. Вот в чем весь смысл. Она переворачивает чистую страницу. Но на самом деле она вовсе и не смотрит в книгу. На самом деле она ничего не знает. Ровно ничего. Так, простодушная крестьянская девушка. Ждет, чтобы что-нибудь случилось, потому что, вы понимаете, будущего еще нет. Оно ничто. Оно не наступило. Ведь это просто выдумки, будто мы наследуем будущее. Разве вам не кажется, что у нее пустое лицо? - Хорошенькое личико, - сказала миссис Грейсон и тоже, нагнув голову набок, посмотрела на нее. - У моей двоюродной сестры дочку зовут Сибиллой, - прибавила она после нескольких секунд созерцания. - Ну, та совсем в другом роде. Ох, и проказница! Он молчаливо дал понять, что у него нет никакого желания слушать о дочке двоюродной сестры миссис Грейсон. Однако он не сделал попытки избавиться от этой картины. По-видимому, стремление сделать это было недостаточно сильно, чтобы преодолеть нежелание выдать в какой-то мере свои чувства этой болтливой экономке. Это женщина такого сорта, что, пожалуй, может и спросить его, почему он убрал картину. И не одна миссис Грейсон могла заинтересоваться этим. На этой же улице по соседству жили две леди, большие приятельницы его тетушки, которые чуть ли не в первый же день явились к нему с визитом. Они тоже могли поднять разговор. А что, если ему съездить в Векстер или в Лондон на денек и раздобыть там несколько действительно великолепных гравюр? Вот было бы ловко. Потому что, конечно, настоящие гравюры здесь будут более уместны. И тогда уж здесь будут судачить не о том, что он снял картину, а что он повесил какие-то новые. А между тем Дельфийская Сивилла продолжала висеть над буфетом. 5. ПРИГОТОВЛЕНИЯ К ПРИЕМУ ПЛЕМЯННИКА БЕЛИНДЫ Мисс Уоткинс жила вместе с Фелисией Кибл примерно в полумиле от коттеджа Теодора, на той же улице. Мисс Уоткинс была учительницей английского языка в швейцарской школе; но на склоне дней своих она пришла к заключению, что у нее уже достаточно принакоплено и она может позволить себе распрощаться с родителями и со школьными косичками. Она сразу же начала интересоваться всякими вещами, какими отнюдь не подобало интересоваться школьной учительнице: окунулась в самое необузданное интеллектуальное распутство, отошла в своих политических и социальных убеждениях от всего общепринятого, и отошла бесповоротно. Ее интересовало все, лишь бы это только не было общепринято. Она увлекалась фашизмом, коммунизмом, Ганди, проблемой предупреждения беременности, нудизмом (в теории, правда, но при помощи иллюстрированного журнала), шпенглеризмом, Кайзерлингом, планом Дугласа, универсальной прозой Джемса Джойса, проникновенным изучением Лоуренса, культом Успенского и философскими откровениями мистера Миддльтона Мэрри. Она откапывала новинки искусства в самых сокровенных уголках. Она подписалась на "Стопы юношей". Особенно решительно она порвала с общепринятым пониманием религии; никогда уже ее нельзя было увидать на церковной скамье, на которой она так часто сиживала раньше в дни своего учительства. Она стала последовательницей новых религий; она даже вступила в переписку с некоторыми из их основателей. Она с удовольствием меняла бы религию каждые три-четыре месяца, но предложение далеко не соответствовало ее спросу, так что ей приходилось довольствоваться неким ограниченным количеством самых привлекательных и переходить от одной к другой и обратно. Большею частью она пребывала ученой последовательницей христианства, но несколько раз перебегала к сторонникам Баба и увлекалась двумя или тремя видами буддизма. Некоторое время она проникала в тайны бытия через посредство некоего изъяснявшегося стремительным стаккато индийского джентльмена, с которым она познакомилась в Берлине, но когда он сообщил ей, что она обладает особой, присущей только ей святостью, и тотчас же вслед за этим попросил у нее двадцать пять фунтов взаймы, она немедленно прекратила этот специфический способ проникновения. Можно быть неортодоксальной, но при этом не быть дурой. Она проводила резкую черту между интересами земной жизни и жизни духовной. Она воздавала чужим богам то, что принадлежало чужим богам, а то, что принадлежало мисс Уоткинс, она крепко держала в руках. С Фелисией Кибл она познакомилась в Америке на религиозном конгрессе. Обе приехали с самыми лучшими намерениями, но конгресс оказался утомительно скучным, словно чересчур затянувшаяся собачья выставка. Каждый, как они обнаружили, пытался что-то сказать, но никто не слушал; жаждущие откровения души поднимали нестерпимый шум; их пребывание на этом конгрессе завершилось полным безверием и праздным времяпрепровождением в гостинице, где они жестоко высмеивали всех. Фелисия была прирожденной поэтессой, это значит, что она не была поэтом, но у нее была большая способность писать стихи и изливать в них простые добрые чувства, в которых у нее никогда не было недостатка. Много лет подряд она поставляла раз в неделю в одну из крупных газет стишки, обычно на какую-нибудь домашнюю тему, и в течение нескольких лет ее творения находили отклик в Америке. Смена вкусов, а может быть, и чрезмерное влияние юных чар вытеснили ее, заставив уступить место другой, более отвечающей требованиям моды молоденькой женщине, но она нашла другой выход потокам своих излияний и принялась писать нечто вроде романа в стихах, который, она надеялась, приобретет в конце концов широкую известность. Она читала из него лучшие отрывки - чуть ли не все отрывки считались у нее лучшими - мисс Уоткинс, которая говорила, что они напоминают ей сэра Вальтера Скотта и несколько более женственного и более свободомыслящего Крабба. Фелисия не лишена была чувства юмора и с цинической веселостью относилась к упорному нежеланию издателей пойти на риск и преподнести ее публике в новом виде. "Они глазам своим не верят, когда видят это", - говорила она. И хвасталась, что может заткнуть за пояс весь Патерностер-роу и Генриетта-стрит и даже заставить спасовать и просить пощады самого Э.С.Уотта. "Но все равно, дорогая моя, - говорила она, становясь серьезной, - радио развивает слух у людей, - такие прекрасные голоса! - и моя Метрическая Сага, - так я ее называю, - это только вопрос времени". Вместе с Белиндой эти леди составляли неизменно веселое и насмешливое трио, жадно интересующееся всем, обо всем широко осведомленное и готовое услужливо осведомить всех обо всем. Они мужественно смотрели в лицо надвигающейся старости. Мисс Уоткинс прозвала почему-то их маленькую компанию "Три мушкетера". Из них троих Белинда была самая крупная. Она перетянула бы на весах обеих своих подруг; она была более обеспечена и более решительно и умело вела свое хозяйство и свои дела. Благодаря этому она пользовалась известным авторитетом у своих приятельниц, и после ее смерти они постоянно ощущали ее отсутствие, как будто им чего-то недоставало в жизни. Поэтому они страшно заинтересовались, когда узнали, что в опустевшем коттедже снова появился хозяин, и хозяин этот - племянник Белинды. Они разузнали о нем все, что только можно было узнать, от миссис Грейсон, а это было все, что она знала или могла придумать. Он был капитан армии, и у него множество всяких военных медалей (медали эти присвоила ему миссис Грейсон). Он поэт и художник, и в Париже у него были всякие романические приключения. Была установлена его связь со "Стопами юношей", и мисс Уоткинс перевернула весь коттедж, разыскивая старые номера. - Ну конечно, - сказала она, - он был одним из вдохновителей этого течения! Чуть ли не главным вдохновителем. - Ей даже кажется, что она один раз видела его. В Латинском квартале, знаете. Затем она стала припоминать старые слухи, ходившие о Раймонде и Клоринде, дополняя и уточняя свои воспоминания разными мелкими подробностями. - Но он родился, когда они уже повенчались, - заключила она. - Об этом они позаботились. Она задумалась о том, как меняются мерила в наше время. Ее отец, мистер Спинк, член парламента, был самый ограниченный человек по нашим теперешним понятиям. Но это был очень горячий человек. Говорят, он три раза стрелял в Раймонда из пистолета. Но то ли пистолет не был заряжен, или патрон оказался холостой, а то, может быть, и сам он не думал так далеко заходить, или что-то в этом роде, ну, словом, вы понимаете, он их простил. - Говорят, на войне он творил чудеса храбрости, - сказала мисс Кибл. Обе леди готовы были при первом случае присоединиться к плеяде тетушек, которыми судьба одарила это прелестное дитя любви. С первого же дня его приезда они любовно, но незаметно следили за ним, подстерегая удобный случай атаковать его. Мисс Уоткинс с большой корзиной или с каким-то другим вещественным предлогом раз шесть - восемь в день проходила мимо коттеджа, который, кстати сказать, был ей совсем не по дороге, куда бы она ни шла из дому. Она поймала Теодора на третий день. Она встретила его, когда он возвращался домой к чаю после долгой прогулки. Перехватив его у калитки, она остановилась перед ним, прищурившись и улыбаясь всеми морщинками своего увядшего на школьной работе лица. - Наверно, вы и есть таинственный Капитан Бэлпингтон? - сказала она. - Капитан Блэп-Бэлпингтон к вашим услугам, мэм. Она просияла от восхищения при его учтивом поклоне. - Все ли вы здесь нашли в порядке? Все ли здесь так, как вам нравится? - Я могу сказать, что Помона-коттедж превзошел все мои ожидания. - Ведь мы с вами соседи, вы знаете. Я была ближайшим другом Белинды, мисс Спинк; от вас до меня всего полмили. Разумеется, я очень интересовалась и беспокоилась, понравится ли вам у нас, - если я смею так говорить об этом уголке Девоншира. И она склонила голову набок, устремив на него настойчивый, сияющий нежностью, восхищением и доброжелательством взгляд. Простая гуманность требовала, чтобы он пригласил ее с приятельницей, - несомненно, у нее была приятельница - прийти к нему как-нибудь на чашку чая. - Мы, знаете, не решались нанести вам визит. Мы боялись, не придерживаетесь ли вы устава сурового уединения. Мы слышали, что вы заняты какой-то очень серьезной работой. Они нанесли ему совершенно безобидный визит, рассказали много анекдотов о тете Белинде, а после этого зашли как-то еще раз и принесли книгу о местных древностях и сообщили о выставке репродукций с меди, устроенной приходским священником в шести или семи милях отсюда. Сначала Теодор склонен был считать кроткие попытки к общению этих двух леди посягательством на его покой, вторжением в его уединенное убежище, но спустя несколько дней его настроение изменилось. Он не привык к одиночеству. Он изнывал от желания поговорить. Его воображение не давало ему покоя. Ему недоставало слушателя, которому он мог бы выложить все накопившееся у него изобилие мыслей о жизни, о себе. Поэтому, когда его соседки расхр