для Эдварда-Альберта Тьюлера тот длинный путь наблюдений, опыта, усилий и исследований, который составил основное содержание его метаморфозы - осознания необходимости зарабатывать на жизнь и найти свое место в огромной неустойчивой системе, представляющей мир взрослых людей. Он был слишком молод, чтобы его могла серьезно затронуть мировая война 1914-1918 годов. После того как улеглось первое волнение, вызванное мыслью о том, что мы воюем, этот источник расширения кругозора иссяк. Эдвард-Альберт не приобрел привычки читать газеты. Он отпраздновал заключение перемирия как горделивое доказательство того, что "мы", англичане, как всегда, победили, и после этого совершенно перестал интересоваться международными делами. Как мы увидим, он был очень удивлен, когда в 1939 году снова началась война. С чувством большой ответственности приступил он к занятиям в Кентиштаунском колледже. У него был очень серьезный разговор с директором относительно будущего. Мысль о должности банковского клерка оказалась совершенно неосуществимой; что же касается экзамена на аттестат зрелости, то по этому поводу директор вовсе не разделял восторгов кэмденского библиотекаря. - Требования, знаете, довольно жесткие. Три языка: латынь, французский и либо греческий, либо немецкий. - Немецкий для меня то же, что и греческий, - признался Эдвард-Альберт. - И само по себе это не очень интересно, если вы не собираетесь стать учителем. Но вот что я сделал бы на вашем месте, - продолжал директор. - Я прослушал бы у нас курс коммерческого делопроизводства и получил бы квалификационное свидетельство. Должен вам сказать, что есть несколько учреждений, например, "Норс-Лондон Лизхолдс", которые комплектуют почти весь свой служебный персонал из наших слушателей. Мы за это берем небольшие комиссионные, когда окончивший получит должность. Вот это дело верное. Жалованье, правда, небольшое, но рабочий день хорошо распределен: с девяти до часу и с двух до шести. И, кроме того, вы можете по вечерам повышать свою квалификацию у нас, а потом сдать экзамен на право занимать низшие должности в государственных учреждениях или что-нибудь в этом роде... Эдвард-Альберт нашел совет солидным, дельным и последовал ему. При второй попытке он добился квалификационного свидетельства и сейчас же поступил в "Норс-Лондон Лизхолдс", после чего пробовал посещать еще с десяток разных вечерних курсов, но ни одних не кончил и так и не пошел дальше. Ни на шаг. Определенной цели у него не было. Он превратился в вечного студента. Садился на одно из задних мест в аудитории и даже не старался следить за тем, о чем идет речь. Обычно в нем сразу возникал какой-то внутренний протест против лектора, мало-помалу, в ходе занятий, превращавшийся чуть ли не в ненависть. "Откуда он все это знает? - спрашивал он себя. - И во всяком случае" нечего так задаваться. Уж, наверно, нашлись бы такие, которые сумели бы вывести его на свежую воду с его трепотней, если бы захотели. Не надо было связываться с этими курсами. Они еще хуже тех, последних". Если бы он умел незаметным образом высовывать лекторам язык, он бы непременно так и делал. В числе прочего он посещал занятия по истории литературы елизаветинского периода, по ботанике, по теории сочинения, по латыни (элементарный курс), по политической экономии, сельскому хозяйству, геологии, черчению и истории греческого искусства. Но и ту небольшую способность сосредоточиваться, какая у него была, он быстро утратил под бременем напряженных забот, о которых мы узнаем в следующей главе. Когда ему только что исполнился двадцать один год, с ним произошла удивительная вещь. Одна из его грез с избытком осуществилась: у него завелись деньги. Он получил в наследство недвижимость в виде жалкого домишки в трущобах Эдинбурга, при реализации которого в конце концов очистилась сумма в девять с лишним тысяч фунтов. Его дядя с материнской стороны умер, не оставив завещания, и он оказался единственным родственником покойного. На первых порах он даже не представлял себе размеров доставшегося ему сокровища. Это выяснилось постепенно. Он думал получить "какую-нибудь сотню фунтов". Он даже решил было, что все это шутка Харольда Тэмпа, но почтовый штемпель был настоящий, эдинбургский. Он посоветовался с м-сс Дубер, м-ром Дубером, Кольбруком и Махогэни, наконец, с преподавателем государственного права в колледже. Все отнеслись к этому делу серьезно и дали полезные советы. Тогда он взял в "Норс-Лондон Лизхолдс" недельный отпуск в счет полагавшегося ему десятидневного и поехал в Шотландию выяснить, как и что. Все его советчики ждали чего-то большего, чем сотняжка. - Что же - тысчонка? - отважился он. - Может быть, и больше, - возразил м-р Дубер. - Гораздо больше. Эдвард-Альберт стал смелей в своих ожиданиях. Упорные мечты подготовили его к крупной жизненной удаче. Он был взволнован, но не потерял головы, когда узнал о размерах и форме привалившего ему наследства. Он обнаружил неожиданную деловитость. - Я не могу управлять этой недвижимостью, как вы ее называете: для этого надо быть здесь, на месте. Так что, если кто-нибудь желает купить ее, я готов продать. Чего бы я хотел, так это иметь закладные, первые закладные и от разных лиц - необходима осторожность. Я немножко понимаю в закладных. И мне хотелось бы, если можно, поручить все дело фирме Хупер, Киршоу и Хупер... Знаете, сэр Рэмбольд Хупер. После этого все в Эдинбурге стали с ним чрезвычайно почтительны, заложили его недвижимость очень продуманно и правильно, и Эдвард-Альберт вернулся в Лондон в настоящем вагоне первого класса с невероятно мягкими голубыми сиденьями, белыми кружевными подголовниками, кранами с горячей водой и прочими удобствами, тихонько посвистывая себе под нос и раздираясь между желанием рассказать каждому о своем наследстве и решением не рассказывать о нем лишнего. Смутные и волнующие мечты владели им. Вы узнаете о них подробнее в следующей книге. Во время этого обратного путешествия он ничего не предвидел, но многое предвкушал. Ничто из предвкушаемого не сбылось. То неопределенное, что беспрестанно фигурирует в громоздких классических диссертациях о греческой трагедии под именем "ananke" [рок (греч.)], видимо, село в тот же поезд и на всех парах устремилось за ним в Скартмор-хауз. С этого момента м-р Джеме Уиттэкер и м-р Майэм незаметно исчезают из жизни Эдварда-Альберта, а тем самым и из нашего повествования. - Теперь с нас снимаются все обязанности относительно паршивца, - объявил м-р Джеме Уиттэкер и совершенно перестал думать о нем. Это его последние слова в нашей драме. Официальное удаление со сцены м-ра Майэма произошло еще раньше. Ликвидация его опекунства была произведена Хупером, Киршоу и Хупером с величайшей корректностью и пунктуальностью. Выплаты по закладной производились аккуратно, и отчетность почтенного опекуна была в полном порядке. Переход совершился без сучка без задоринки. По обоюдному свободному согласию остаток в тысячу фунтов в течение нескольких лет оставался нетронутым. Таково было официальное удаление м-ра Майэма со сцены. Но до конца жизни Эдварда-Альберта какая-то тень м-ра Майэма нет-нет да всплывала в его сознании. М-р Майэм фигурировал в религиозных кошмарах, сопровождавших расстройство желудка и инфлюэнцу, которыми Эдвард-Альберт заболел после того, как чудесным образом, через посредство внезапного ливня, принужден был выслушать евангелическую проповедь. - Тесны врата, - вещал евангелист, - и узок путь. Это были первые слива, которые услышал Эдвард-Альберт, как только вошел. Сколько раз называл он м-ра Майэма узким! Узок путь. Необходима осторожность. По обе стороны - ад. С быстрой изменчивостью сонной грезы м-р Майэм являлся ему то в своем собственном виде, то в виде самого господа бога, справедливого и грозного, который, согласно высшим христианским авторитетам, создал грешное человечество с целью безжалостно загнать его в ад, на вечные муки. Однажды это ласковое божество нависло над Эдвардом-Альбертом и стало осыпать его драконовыми углями из какого-то бездонного ведерка. Эдвард-Альберт беззвучно закричал, как кричат в стране снов. Он проснулся, оцепенев от ужаса, и несколько дней жил с ощущением мертвящего страха в душе. Он боялся ложиться спать, боялся этих часов одержимости Богом. Но тут ничего нельзя было поделать. Только набраться мужества и терпеть. Как жить без сна? И со временем все это было вытеснено из его сознания, по мере того как шло выздоровление и вступал в силу другой важнейший для человеческой метаморфозы комплекс побуждений: натиск устремленных к единой цели потребностей пола. Мы расскажем об этом с той же беспристрастной правдивостью, какую мы соблюдали до сих пор, - не щадя ни запоздалых иллюзий, ни природной стыдливости читателей и автора. КНИГА ТРЕТЬЯ. ЖЕНИТЬБА, РАЗВОД И ПЕРВЫЕ ЗРЕЛЫЕ ГОДЫ ЭДВАРДА-АЛЬБЕРТА ТЬЮЛЕРА 1. ВИД "HOMO ТЬЮЛЕР" Я рассказываю несложную историю жизни одного лондонца и обещал не выходить из рамок простого объективного повествования; однако мне уже пришлось дополнять изложение событий и фактов замечаниями более общего характера, чтобы придать рассказу определенную историческую перспективу. Это все равно, как если даешь показания об убийстве, совершенном в открытом море: нужно по возможности упомянуть долготу и широту, на которых находилось судно. Оказалось, например, необходимым отметить роль феодальных и христианских традиций, без чего изложение осталось бы непонятным просвещенному американскому, русскому или китайскому читателю и не имело бы никакой цены для потомства, для которого оно, ввиду теперешнего недостатка бумаги, главным образом предназначается. А теперь мы должны посвятить краткую, но насыщенную содержанием главу новому отступлению, чтобы еще более расширить круг ассоциаций и определить положение Тьюлера не только с точки зрения земных координат, но и относительно всей звездной вселенной, относительно пространства, времени и идеалов... Мы уже обращали внимание читателей на ту общую метаморфозу, которую Тьюлер пережил при выходе из стадии головастика. Придется еще ненадолго остановиться на этом, так как это поможет нам уяснить, почему его любовная жизнь, если можно так назвать ее, имела по природе своей столь мало общего с тем простым, цельным, волнующим и даже прекрасным романтическим чувством, которое литература нашей сегодняшней общественной формации консервирует для вдохновения потомства. В романах и пьесах той, теперь уже быстро исчезающей эпохи, из которой мы вышли оглушенные и растерянные, словно жители города, подвергшегося ожесточенной бомбежке, - в этой литературе, говорю я, действующие лица изображаются "влюбленными" друг в друга. Эта "влюбленность" представляет собой особую сосредоточенность желаний и симпатий на определенном "предмете", всегда другого пола, исключающую всякий другой интерес. Действующие лица впадают в это состояние помимо своей воли. Предполагается, что способность впадать в него и есть общее свойство всех представителей человеческого рода, достойных фигурировать в печати. Распутник - человек, у которого это состояние менее устойчиво, но покуда оно длится, оно у него так же сильно и неподдельно, как и у порядочного человека. И многие негодяи становятся негодяями в результате отвергнутой и несчастной любви. Жизненные трагедии состоят в том, что А влюблен в Б, тогда как Б любит В или вообще не отвечает А взаимностью. Теневая сторона любви проявляется, когда Б из меркантильных соображений делает вид, будто любит А. Далее, может быть так, что Б любит В, не сознавая этого и искренне думая, будто любит А. Наконец возможен процесс, аналогичный религиозному обращению, в результате которого Б "приучится" любить А, либо постепенно разлюбит В и полюбит А. Вокруг этой основной системы любовных отношений группируются столь же прочные и непоколебимые чувства материнской, сыновней и дочерней любви. Подобно тому, как почти никто в ту идеалистическую эпоху не верил в догматы исповедуемой религии (ибо религия эта была слишком сложной и искусственной для человеческого разумения), но все предпочитали верить, будто верят, - точно так же благородное поколение, к которому принадлежал Эдвард-Альберт, предпочитало верить, будто у него простая, ясная и в общем приятная "любовная жизнь". В обоих случаях истина подвергалась искажению. Наши родители рассказывали нам не о том, как они жили в самом деле. Они рассказывали лишь, как им нравилось представлять себе свою жизнь. Но почему же все они, в том числе и Эдвард-Альберт, так извращали действительность? Обыкновенное человеческое существо, как вы могли заметить, питает страсть к автобиографии. Страсть эта есть и у вас. Если вы с негодованием возражаете, это значит только, что у вас она имеет более пассивный характер. Вам не нравится то, что я говорю, потому что это не согласуется с тем представлением о своей личности, которое вы сами себе создали. Страсть эта проявляется в особенно назойливых формах, например, у пароходных попутчиков, язык которых развязывается при виде массы не занятых делом посторонних людей. Она бросается в глаза также в беседах, которые ведут у себя на родине американцы. В сущности, каждый американец восхищен благородством и глубиной своих душевных движений. Он старается сам верить в эти свои достоинства и убедить в том окружающих. И это вполне естественно, этого надо было ожидать, поскольку поведение человека гораздо более загадочно, чем поведение остальных животных. Вся сложность общественной жизни с ее уловками и приспособлениями необычайно стремительно, за какие-нибудь несколько тысяч поколений, обрушилась на привычную к одиночеству обезьяну, которая до сих пор еще живет в каждом из нас, и обезьяна эта оказалась связанной со все возрастающим множеством себе подобных, которых она почти в равной мере и боится, и ненавидит, и хочет себе подчинить. Это не пустое теоретизирование - в противном случае оно было бы здесь неуместно. Это просто обобщение в историческом плане того, что представляет собой Эдвард-Альберт Тьюлер и на что указывалось в предыдущих двух книгах - по большей части без подчеркивания, но в третьей главе второй книги - более пространно и подробно. Он образчик вида Homo Тьюлер, к которому мы все относимся, поскольку Homo sapiens существует пока только в стране мечтаний. Это жалкое, неприспособленное существо все время изо всех сил стремится придумать убедительное и связное оправдание своих поступков как для себя, так и для окружающего общества, и руководится этой выдумкой, чтобы избежать открытого разрыва со средой. Необходимость следить за собой и поддерживать более или менее благоприятное мнение о себе у окружающих держит нас в постоянном напряжении, и это напряжение находит выход в тех баснях о религиозном опыте и о верной любви, которые мы навязываем друг другу по всякому поводу. Так повелось еще с того времени, когда наш предок - Тьюлер (Pithecanthropus, Тьюлер), - покинув свое уютное и надежное гнездо на дереве, спустился На дышащую агорафобией землю и, напряжением всех сил подавляя свои первобытные инстинкты, зажил во все разрастающемся коллективе. Он страстно влечется к утверждению: "Можете быть уверены, что я поступлю именно так. Поступить иначе мне совершенно невозможно. Поскольку я магометанин, вы понимаете, что всякая возможность поступить иначе для меня совершенно исключена. Ни одному здравомыслящему англичанину не придет в голову..." Он и слышать не хочет о каком бы то ни было поведении, кроме предначертанного этими формулами. Он не допускает мысли, что все мы глубоко и неизбежно непоследовательны. Он огораживается со всех сторон системой запретов, обычаев, верований, причем люди более энергичные, сами веря, всегда проявляли и проявляют чрезмерную готовность поддержать своих более слабых собратьев и укрепить их веру при помощи своего контроля и руководства. Это вот хорошо, прекрасно, а то - ах, того ты никогда не должен делать! Мудрец, учитель, жрец, гуру всегда, отворачиваясь от фактов, направляли свой указующий перст на идеал. И до тех пор, пока жизненные обстоятельства Homo Тьюлера изменялись настолько медленно, что эти руководители поспевали приспосабливаться к новой обстановке, общественные формы сохранялись, цепляясь за тот или иной компромисс, обеспечивающий реальную возможность жизни в коллективе. Может быть, коллектив получался и несовершенный, но так или иначе - жить было можно. В течение столетий Homo Тьюлеру удавалось делать вид, будто его тайные влечения и наиболее непривлекательные действия фактически не имеют места, будто дурные поступки его ближних представляют собой "отклонения от нормы" и срывы, к которым сам он не имеет отношения - "Ах, какой ужас!" - или же которые вызваны совершенно исключительными обстоятельствами, вроде дьявольского наваждения. Только после появления психоанализа на дневной - и, пожалуй, даже слишком резкий - свет был позорно извлечен в качестве его "подсознательного" тот сложный клубок влечений и грез, существование которого он до тех пор отрицал и таил. "Что это такое? Вы меня просто удивляете", - произнес психоаналитик, словно фокусник, вытаскивающий кролика из шевелюры почтенного зрителя. "У каждого из нас есть подсознательное", - объявил он. "Решительно у каждого. Да! Но..." Мы стали вспоминать такие вещи, о которых привыкли не думать. Это было очень неприятно. Фрейд и его последователи не были свободны от недостатков классического образования; исследуя душевные тайники своих пациентов, они обнаружили там примечательные остатки тех табу, с которыми были знакомы по звучным древнегреческим трагедиям. Подавленный непостижимыми причудами враждебного случая и неспособный усвоить страшную истину, что природе, преследующей не разгаданные до сих пор цели, дела нет до отдельных своих созданий. Homo Тьюлер всегда направлял все усилия своего скудного ума против великого Безразличия, надеясь найти такие магические приемы, при помощи которых можно принудить Его к благоприятным или вредоносным действиям. Магия была первобытной прикладной наукой, и приемом ее было табу. Табу и сейчас продолжают управлять нашим мышлением. Нарушив табу, мы считаем, что ничто не в силах предотвратить последствия. Тут - Рок. Нет такой силы, которая могла бы убедить нас, что Року решительно наплевать на это, что покой Безразличия нерушим. По-прежнему мы суетимся из-за пустяков. Нельзя жениться на теще, даже если не знаешь, что она твоя теща, или, как Хам, смотреть на отца, когда у него одежда в беспорядке. О, если вы это сделаете, последствия будут просто ужасны. Если вы встретите черную кошку или трех сорок, перекреститесь или ступайте домой и не показывайтесь. Но ученые психиатры решили возвысить своих излюбленных греческих классиков, объявив их творчество чем-то вроде истории человеческих представлений, и изобрели (главным образом Юнг) знаменитый эдипов комплекс, менее важный комплекс Электры и всю остальную Вальпургиеву ночь фрейдизма, чтобы таким путем превратить наш духовный хаос в систему. К этим трагедиям Рока они припутали еврейскую идею о первородном грехе, также очевидным образом развившуюся из легенды о нарушенном табу и проклятии. (Необходима осторожность.) Как мы увидим дальше, Адлер со своим "комплексом неполноценности" подошел гораздо ближе к основному смыслу человеческих императивов. Немножко меньше классики, чуть больше биологии - и психоаналитики поняли бы, что их пресловутое "чувство греховности" - не что иное, как естественное беспокойство животного, плохо приспособленного к своей среде. Оно имеет не больше отношения к какому-то всемирному сознанию вины, чем пальто, которое жмет под мышками, или неподходящие очки. Теперь, когда среда Homo Тьюлера начала изменяться таким темпом и в таких масштабах, которые пятьдесят лет тому назад показались бы просто невероятными, беспощадная необходимость понуждает его приспособить свою психику и образ жизни к огромным новым требованиям и стать действительно Homo sapiens'ом, пока его не постигла полная гибель. Сможет ли он? И захочет ли? Представляется гораздо более вероятным, что он подчинится грозной буре устрашающих табу, будет увечить и принижать себя, постарается умилостивить оскорбленных идолов свирепыми гонениями на инакомыслящих, восстановит инквизицию и охоту за ведьмами... Тут вмешивается критик. Он говорит, что если так будет продолжаться, эта книга перестанет быть специальной монографией об Эдварде-Альберте Тьюлере и превратится в трактат на общую тему о человеческой жизни, чего, по замечанию критика, я как раз хотел избежать. Я стал бы спорить, если бы не боялся, что читатель окажется на стороне критика. Во введении... Но зачем пререкаться? Что сказано, то сказано. А теперь вернемся к нашему "образчику" Homo Тьюлер, разновидность Англиканус, и познакомимся с тем, как он пережил начальный период мировой катастрофы, что говорил и что делал в это время. В дальнейшем я приложу все усилия, чтобы еще реже выходить из рамок повествования о его личных чувствах и поступках. Однако я должен здесь признать, что разделяю сожаления м-сс Ричард Тьюлер о невнятности речи м-сс Хэмблэй. Если б только нам удалось дослушать до конца все ее фразы, мы-извлекли бы много пользы из огромного запаса ее тайной и порой, как сказали бы очень многие, непристойной житейской мудрости. Я мог бы цитировать ее, и уж это, бесспорно, было бы объективным повествованием. Следует здесь отметить, что Эдвард-Альберт за всю свою жизнь никогда по-настоящему не любил и ни к одному человеческому существу не испытывал искреннего, самоотверженного чувства дружбы, как это требует кодекс литературных традиций. Для этого необходима большая обобщающая работа сознания, к которой он, по условиям своего учения и воспитания, был уже не способен. Мы рассказывали, как он выработал свою собственную систему подходящих для него религиозных понятий. Подобно большинству своих соотечественников, он стал умеренным христианином, иногда ходил в церковь - англиканскую церковь, - но редко, только в тех случаях, когда ему некуда было пойти или у него был какой-нибудь личный повод, а в общем старался думать о религии как можно реже. Она у него была как паспорт, спрятанный в надежном месте: пока в ней нет надобности, незачем о ней беспокоиться. А чуть только надобность возникнет, она извлекалась на свет: "Я христианин!" ("Что? Съели, атеисты?") Его половое развитие было противоречивей и сложней, чем религиозное; оно переплелось с другими факторами человеческой метаморфозы, совершенно независимыми от инстинкта продолжения рода, и к этому-то более важному комплексу нам предстоит теперь перейти. 2. ЦЕЛОМУДРИЕ ИЗ СТРАХА В числе фикций, составлявших ту идеальную жизнь, которую вели в своем воображении люди эпохи Эдуарда, было целомудрие. Предполагалось, что подавляющее большинство более или менее целомудренно, и особенно это относилось к людям, страдавшим автобиографической манией. Помню, как одна гордая и счастливая мать на другой день после нашего знакомства на пассажирском пароходе заявила о своем сыне, туповатом парне лет семнадцати-восемнадцати, который находился так близко, что вполне мог слышать наш разговор: - Мой мальчик до сих пор чист, как первый снег. (Этому трудно было поверить: я видел его лицо.) Но притворство было распространено так широко, что почти все верили, будто большинство окружающих, которые по видимости ведут целомудренный образ жизни, ведут его на самом деле. Вы видели, как старалась м-сс Тьюлер сохранить целомудрие нашего героя. Тут я опять вспоминаю бесценную м-с Хэмблэй и как она что-то сказала о позабытых снах и мечтаниях, - но, к несчастью, речь ее тут же сделалась неуловимой для слуха и мы так и не узнали эту ценную мысль до конца. Те, кто еще стремится к целомудрию и проповедует его в нашем огрубевшем мире, вынуждены вести ожесточенную борьбу с воспоминаниями. Верно, что почти все животные очень быстро забывают свои половые эмоции. Это понятно, поскольку у животных ежегодно в определенное время наступает период течки, без чего они постоянно находились бы в ненужном возбуждении. Но человеку несвойственна подобная периодичность ощущений, и по природе своей он ничего не забывает целиком. Вспомните всех наших пасторов и учителей, вспомните, в частности, пример м-ра Майэма. Его требование целомудрия, полного подавления - у себя и у других - всякой мысли о чем бы то ни было, имеющем отношение к половому акту, заключало в себе нечто бесспорно устрашающее. Положение в странах английского языка за последнее время резко изменилось, и сейчас нам трудно поверить, что до мировой войны 1914-1918 годов "Таймс" сгорел бы со стыда, если бы допустил на свои несокрушимо-целомудренные страницы такие слова, как "венерическая болезнь" или "сифилис". А когда из Новой Зеландии явилась незабвенная героиня Этти Роут для раздачи профилактических пакетов солдатам АНЗАК'а [АНЗАК - Австралийский и Ново-Зеландский армейский корпус, во время Первой мировой войны принимавший участие в Дарданелльской операции Антанты]. О наставлением, если можно, воздерживаться, а если нельзя, то пустить эти пакеты в ход, - стыдливые военные руководители, несомненно, люди святого образа жизни, полагавшие, что венерические болезни, все более редкие в нашем просветленном мире, представляют собой орудие божьей кары за нарушение целомудренного идеала, сделали все от них зависящее, чтобы помочь богу и устранить эту особу. И м-р Майэм, забывая со всей силой забвения, на какую он только был способен, или помня лишь смутно, как человек, преследуемый кошмаром, вел столь же мужественно ту же безнадежную борьбу с действительностью. И вот, согласно желаниям покойной м-сс Тьюлер, после бесшумного бдения в дортуаре Джозефа Харта с последующим тщательным осмотром простынь Эдварда-Альберта, он вызвал молодого человека и вручил ему внушительного вида том. Это произошло всего за несколько дней до того, как Эдвард-Альберт превратился в аспида. М-р Майэм дал ему книгу и поставил ее стоимость ему в счет. Бесполезно гадать о том, сделал ли бы он это после рокового события. - Я хочу, чтобы ты прочел ее очень внимательно, Тьюлер, - сказал он. - Там есть вещи... Тебе уже давно пора познакомиться с ними. Он помолчал. - Эта книга - только для тебя. Не оставляй ее на видном месте, чтобы она не попалась твоим младшим товарищам. Автором книги был д-р Скэйбер, и она носила заглавие: "Что должен знать молодой человек". В кратком предисловии сообщалось, что в ней нашли руководство и нравственную поддержку многие поколения мятущихся душ, так что написана она была самое позднее в конце Викторианского периода. Она откровенно и толково знакомила мятущиеся души с фактами, спасая их от страшных опасностей. Не было никаких указаний относительно того, доктором каких именно наук являлся д-р Скэйбер, и вообще никаких данных биографического характера. Эдвард-Альберт стал читать. Сперва он читал с любопытством, но скоро последнее сменилось страхом. - Черт возьми! - шептал он себе под нос. - Действительно, необходима осторожность. Если б я только знал! Книжка рассказывала об огромных опасностях и бедах, которые влечет за собой порок как в общественной, так и в личной сфере. Пороки личные бичевались даже с большей энергией, чем общественные. Тех, кто хоть на шаг отступил от абсолютного целомудрия, ожидают самые страшные болезни и немощи, гниение заживо, отчаянные боли, ослабление организма, истощение, особое выражение лица, половое бессилие, слабоумие, идиотизм, сумасшествие. Холодный пот выступил на лбу у читающего. Он совсем забыл, когда это у него началось. Это подкралось к нему между сном и бдением. Дело в том, что в организме Эдварда-Альберта с возрастающей настойчивостью начала свою работу природа: по-своему, неловко она стала толкать его к действиям, способствующим воспроизведению рода. Как мы уже отмечали, жизненный цикл у Homo гораздо более примитивен, чем у остальных сухопутных животных; среди прочих следов родства с отдаленными предками, до сих пор заметных в его жизни, у него ежемесячно, а не ежегодно возникает потребность нереста - особенность, характерная для животных, населяющих теплые тропические моря. В таком учащенном ритме эти животные испытывают стремление облегчиться от накопившихся молок и икры. Природа - неряха: продвигаясь вперед, она никогда не очищает пройденного пространства до конца, и потому в нашем организме сохранилось множество рудиментарных образований и нашему существу дают себя знать отголоски ритмов прошлого. В Hominid'ах нашел новое воплощение отголосок лунного цикла. Солнечный половой цикл влечет нас к дню св.Валентина и веселому месяцу маю, но лунный тоже возродился и продолжает действовать на нас. Он периодически вызывает в нас беспокойство, заставляет нас терять самообладание и нервничать, расшатывает контроль сознания по ночам и порождает сны. Облегчение так или иначе наступает; оно должно наступить. Но человек - уже не тропическая амфибия, и эта потребность в "облегчении" редко соответствует этапам более сложного общественного существования. - Это можно было бы назвать отдушиной, - рассуждала м-сс Хэмблэй. - Хотя в общем это, конечно, не то. Но зачем поднимать вокруг этого такой шум... "Может быть, помолиться?" - подумал доведенный до отчаяния Эдвард-Альберт. Но он уже начал терять веру в действительность молитвы. Ответы Его часто бывают так прихотливы, что необходима осторожность, когда обращаешься к нему. В возрасте от тринадцати до двадцати лет душу Эдварда-Альберта не переставали терзать грозные бури тревог. На нее легла тень д-ра Скэйбера. Ему казалось, что он совершил такой грех против Духа Святого, которому нет прощения. Д-р Скэйбер ставил вопрос именно так. Поскольку большинство окружающих практиковало те же умолчания и утайки, как он сам, он считал, что вина его тяжкая, исключительная. Его грезы, его почти невольные нарушения долга казались ему его личной, особенной, преступной тайной; Только когда он уже достиг восемнадцати лет, участившееся воздействие Случайных шуток и грубых замечаний со стороны породило в нем смутную догадку, что его собственная нечистота - явление вовсе не такое редкое и не такое ужасное, как он предполагал. Но до самого конца своего жизненного пути он стыдился ее, хотя этот стыд мало-помалу терял свою остроту. Еще больше времени понадобилось ему, чтобы понять, что и самка вида Homo Тьюлер не всегда целомудренна вполне. Он доставил бы истинное удовольствие моей пароходной знакомой своим фантастическим невежеством относительно женщин. Он был так же чист, как ее собственный сынок. Он и не представлял себе, что у девушек и женщин тоже есть желания и фантазии, - вплоть до катастрофы, которой закончился его первый брак, о чем будет рассказано в свое время. В ту смутную богобоязненную нору, лет тридцать - тридцать пять тому назад, бедные девочки оставались в еще более полном неведении о самих себе - до тех пор, пока с ними не приключались страшные вещи, - чем их братья. Они тоже любопытствовали, изумлялись и испытывали вполне понятные страхи. И однако Эдвард-Альберт, под давлением неумолимой природы, скорее подстрекаемый, чем сдерживаемый сознанием преступности, внушенным ему добрым д-ром Скэйбером, все время силился, ловчился, изощрялся, чтобы узнать про Это. И притом так, чтобы никто не узнал, что он хочет узнать... Женщины сами по себе очень мало интересовали его, - он видел в них только средство для Этого. Его влекло к себе именно Это. 3. ПОДСМАТРИВАНИЕ И ПОДГЛЯДЫВАНИЕ Любознательный юноша прилежно и усидчиво трудился в конторе "Норс-Лондон Лизхолдс". В свободные минуты, еще не ведая осложнений, связанных с расширением общественных связей, он более или менее сознательно подчинялся требованиям природы, не позволявшей ему успокоиться и заставлявшей интересоваться Этим. Он бродил по Лондону, и почти всегда в тех районах, где в окнах выставлены картинки, где стоят голые статуи, где с вызывающим видом расхаживают странные женщины и порой даже называют вас "душкой". Но д-р Скэйбер достаточно просветил его на этот счет. Можно схватить страшную болезнь от поцелуя, от трещинки на губе. До получения наследства он не имел возможности часто ходить в кино, да и картины были тогда больше героические или приключенческие; в них было много, даже слишком много поцелуев, и можно было вместе с другими остроумными ребятами громко вторить этим поцелуям, чмокая собственную руку. Но нельзя было увидеть ничего такого... действительно поучительного. Мало-помалу он обнаружил существование Национальной галереи и Саут-Кенсингтонского музея. Они были открыты по воскресеньям. Там можно было бродить, тихонько посвистывая. Можно было посматривать искоса. Потом осмелеть и смотреть прямо. Множество народу смотрит открыто, не краснея. Удивительно, до чего статуя или картина может быть обнаженной и все же бесстрастно несообщительной... Еще можно было подглядывать в окна. Против окна его спальни тянулась мансарда целого ряда домов на Юстон-роуд. Там каждый вечер ложились спать - в частности одна молодая женщина, совершенно равнодушная к тому, видят ее или нет, раздевалась догола перед маленьким зеркалом. Погасив у себя свет и стоя в темноте, он смотрел, как постепенно освобождается от одежд ее освещенное светло-розовое тело. Он видел ее руки и торс, когда она расчесывала волосы. Взобравшись на стул, он видел уже большую часть всей ее фигуры. Но никогда не мог увидеть всего. Она зевала. Еще мгновение - она надевала ночную рубашку - и свет гас. Тайна оставалась неразгаданной. В те годы роздыха женщины как будто старались показать себя побольше, никогда не показывая достаточно... Но иногда казалось, будто видишь их сквозь платье. Как-то вечером, сидя в гостиной, он изучал объявления бельевого магазина в каком-то иллюстрированном журнале и вдруг поднял глаза. За письменным столом, спиной к нему, сидела мисс Пулэй. Ее светлые волосы, подстриженные, как у мальчика, открывали полную круглую шею: в разрезе платья была видна светлая кожа до углубления между лопатками. И потом - линии ее тела, такие отчетливые, и голые локти, и одна нога, отставленная назад... Он едва мог поверить своим глазам: вот край чулка и над ним - целых три дюйма голого гладкого и блестящего тела мисс Пулэй - до самого подола узкой юбки. Реакция была необычайная. Ему захотелось убить мисс Пулэй. Захотелось кинуться на нее, повалить ее на пол и убить. У него было мучительное ощущение, будто она в чем-то обманывает его. Случайные мелкие обстоятельства мешали ему встать, пока она не ушла. Тут он отшвырнул журнал и поспешил затвориться у себя в комнате. 4. САМОУТВЕРЖДЕНИЕ Содержание переживаемой Homo Тьюлером метаморфозы отнюдь не исчерпывалось неистовыми требованиями нашей безумной матери-природы, вынуждающими нас искать "облегчения". В его перестраивающийся внутренний мир вторгалось немало и других явлений, - среди них были гораздо более существенные, чем эта жажда бессмысленного и бесплодного оргазма. В стадии головастика Homo Тьюлер - жалкое, пугливое существо, ежеминутно готовое обратиться в бегство и скрыться; но после метаморфозы и превращения во взрослого представителя приматов в его окрепшей психике появляется целый ряд новых черт позднейшего происхождения. Человекообразные обезьяны, включая Hominid'ов, рано отделились от обыкновенных обезьян и лемуров и стали развиваться в особом направлении, превращаясь в эгоцентрические воинственные существа с характерной наклонностью присваивать себе все, что видит глаз. В короткий период одного миллиона лет или около этого Homo всех видов был против воли, насильственно поставлен в чуждые ему условия общественной жизни. Но природная основа его осталась прежней. Как и раньше, он хочет чувствовать себя победителем, хозяином, господином, владельцем всего окружающего и не упускает ни одной возможности испытать это чувство. Это в нем гораздо более неистребимо, чем голод или похоть - влечения, которые можно на время насытить или подавить. Но он жаждет самовозвеличения и самоутверждения с момента, когда у него появляется первый пух на щеках, и до последнего издыхания. В этом выражается его инстинктивный протест против тех социальных рамок, в которые он неожиданно оказался поставленным и которые продолжают служить препоной его анархическим наклонностям. Он никогда не в силах забыться, никогда не может безмятежно пастись, как овца, или щипать травку, как кролик. Это противоречие неустранимо, и даже если порода Homo Тьюлера внезапно поднимется до того уровня, который действительно даст ей право называться именем Homo sapiens, столь преждевременно и неосновательно ею присвоенным, этот конфликт - именно конфликт нравственный, необходимость воспитания и подгонки к требованиям жизни и общества, источник всех религий - не потеряет своего значения. Его можно ввести в рамки, смягчить, затушевать, облагородить, но не уничтожить. Не будем увлекаться пророчествами и предсказаниями. В этой книге нас интересует не та возможная, но маловероятная разновидность под названием Homo sapiens, которая, может быть, действительно восстанет против древней матери-природы и попытается вырвать свою судьбу из ее рук. Речь идет о животном, стоящем гораздо ниже интеллектуального уровня, потребного для такого бунта Сатаны. Речь идет о нашем образчике Homo Тьюлера и его личном стремлении заявить о себе как можно громче в обществе, среди которого он оказался. Уже упоминавшийся нами милый философ Адлер, интересуясь больше вопросами воспитания и общего поведения, чем половыми извращениями, сильно ограничил сферу применения фрейдистско-юнговской психологии, сведя ее к так называемому "комплексу неполноценности". Но он, видимо, мыслил себе этот комплекс как нечто в значительной мере излечимое, тогда как на самом деле у всех живущих обществом Hominid'ов, включая все живые особи Homo Тьюлера, крупные и мелкие, в неволе и на свободе, комплекс этот является неотъемлемой частью их организации. "Я существую, - говорит этот врожденный комплекс, - но достаточно ли полноценно? Не имеют ли все окружающие меня существа преимущество передо мной, не затирают ли они меня? Этого я не должен и не могу допустить. Замечают ли они, что я существую?" Этот мотив покрывает все другие мотивы. Он может слиться с половым комплексом и подчинить его себе. У других общественных животных - собак - комплекс неполноценности тоже обнаруживается, но в размерах, не идущих ни в какое сравнение с тем, что имеет место у Homo. Ненависть Эдварда-Альберта к своим наставникам и преподавателям была одним из проявлений этого комплекса. Он терпеть не мог ходить в концерт, потому что там нужно сидеть и молчать, пока исполнители, по его выражению, "выставляют себя напоказ". Он терпеть не мог слушателей концертов, потому что они притворяются, будто способны утонченно наслаждаться музыкой, и таким образом выходят из положения. "Дрянные мошенники", - называл он их, и боль его утолялась. Редкий дирижер симфонического оркестра догадывается, сколько мелких ненавистей к нему рассеяно в толпе, над которой он царит. Но особенно ненавистны были Эдварду-Альберту певцы. Если бы он посмел, о" стал бы отвратительно пародировать звуки, которые они издают. Милая английская Би-би-си в первую, добродетельную пору своего существования попробовала давать английским Тьюлерам в разумных дозах классическую музыку. Миллионы Тьюлеров бурно протестовали. Что нужно было Эдварду-Альберту - это рабская музыка, которая прислуживала бы ему, которой он мог бы распоряжаться, барабаня пальцами, притопывая ногами, подпевая и пританцовывая, глуша ее, как вздумается. Это еще куда ни шло. И в пансионе м-сс Дубер Эдвард-Альберт и родственные ему Тьюлеры, все до единого, каждый на свой лад, все время вели хоть и негласную, но неустанную борьбу за самоутверждение. Различие заключалось в тонкости приемов - и только. И мир в заведении с трудом поддерживался путем непрерывной смены напористых претензий и неискренних взаимных уступок. У Теккерея была странная склонность говорить правду в глаза, а писал он для публики, которую приходилось и легко было подкупать бесстыдной лестью, приглашая ее участвовать в его насмешках над слабостями третьих лиц. Его "Книга снобов" в широком понимании охватывает и его доверчивых читателей, и его самого, и все человечество, изображая всеобщее стремление возвеличиться над окружающими. (Но тут слышится возражение одной читательницы, очень симпатичной и вполне довольной своей судьбой. "Это стремление не совсем всеобщее, - заявляет она, блеснув глазами. - Есть воспитанные люди, которые могут быть совершенно свободны от всяких претензий. Я понимаю борьбу. В наше время она всюду. Когда происходит переоценка ценностей и никто толком не знает, где его место, конечно, можно наблюдать много саморекламы и всяких претензий. Иногда даже очень нелепых. Так что невозможно не смеяться. И я смеюсь про себя. Но что касается меня, мне все это совершенно чуждо. Уверяю вас. Я со всеми такая, какая есть". На это возможен только один ответ: "Вот именно, сударыня".) Развитие в душе Эдварда-Альберта потребности самоутверждения в период от десяти до двадцати лет отнюдь не исчерпывалось такими чисто отрицательными реакциями, как ненависть к преподавателям, классической музыке и певцам. Он стал придавать все большее значение своему внешнему виду. Он тщательно обдумывал свой туалет - костюм лиловатого оттенка, рубашки, носовые платки и галстуки в тон. "Хорошо бы еще золотые запонки, - думал он, - настоящего золота, и просто положить руку на стол... Вот бы тогда все увидели..." Старый м-р Блэйк, ученый Франкинсенз, индийский юноша по-прежнему не обращали на него никакого внимания, но женщины - он чувствовал - замечали все эти подробности. Он открыл новый смысл в том, что на свете существуют женщины: они интересуются, как мужчина одет, и реагируют на это. Новый костюм, новый галстук - все это они замечают сразу, как только ты входишь в комнату. Они переглядываются. Он это видел. Что касается Тэмпа, тот относился к Эдварду-Альберту с симпатией, но не понимал его тайных стремлений. Герой наш все глубже погружался в свой внутренний мир, значение собственной личности для него все возрастало. Теперь, гуляя, он находил новый интерес в рассматривании своего отражения в витринах магазинов. Сам он почти вовсе не смотрел на прохожих, но следил, кто из них смотрит на него. Иногда все обходилось благополучно, но случалось, что его охватывало сомнение, шаги его становились неуверенными и он не знал, куда деть руки. В такие минуты он испытывал желание вернуться домой и переодеться. Несмотря на эти случайные срывы, он не переставал замышлять новые акты агрессии. Его воображению рисовалось, как он появляется в столовой ровно в половине восьмого, обедает с необычайной поспешностью и стремительно отбывает в безупречно сшитом фраке - по какому-то важному и таинственному назначению. Вот что заставит их призадуматься. Он чуть не заказал себе этот фрак - единственно ради того, чтобы придать своей мечте некоторый признак реальности. Но, по правде говоря, жильцы м-сс Дубер были слишком заняты собственными агрессивными замыслами, чтобы замечать духовные порывы и метания нашего героя. Они видели в нем - в тех редких случаях, когда вообще на него смотрели, - просто нескладного подростка, который при неожиданном обращении к нему принимает растерянный, виноватый вид и отличается резким вульгарно-лондонским произношением да еще странным вкусом в одежде. 5. ТРАГЕДИЯ СЕМЕЙСТВА ТЭМП Пока юноша мужал и созревал таким образом под укрепляющим воздействием Природы, в Скартмор-хаузе одно за другим исчезали знакомые лица и на их место появлялись новые, а сам он мало-помалу становился признанным членом счастливого семейства м-сс Дубер. Он с возрастающим интересом следил за впечатлением, которое производил на вновь прибывающих, и сам делал первый шаг навстречу им, вместо того чтобы ждать, когда они к нему обратятся. Уехали беженцы. Они нашли себе какую-то работу в свободном государстве Конго. М-р Франкинсенз удостоился каких-то необычайных отличий в Лондонском университете и отбыл, покрытый славой, в Индию, чтобы стать там директором одного колледжа, в котором молодые индийские джентльмены подготовляются к экстернату в Лондонском университете. Пансион уже не оглашался мятежным смехом длинного тощего индийца, и старый м-р Блэйк, скопив достаточную сумму, чтобы обеспечить себя пожизненно рентой, переехал в маленький пансион в Сауси, где погрузился в сочинение густоклеветнической книжки, которая должна была появиться под заглавием "Так называемые профессора и их проделки". Она имела назначением показать, какую важную роль в развитии физики за последние сорок лет играл автор, не получивший в награду за это никаких почестей, Отъезд его был ускорен трагической гибелью м-ра Харольда Тэмпа. - Без него тут уж будет совсем не то, - сказал м-р Блэйк. - Мы, случалось, вздорили с ним по-приятельски, но без обиды. Такой был шутник. Но надо рассказать об этой трагедии. Она произвела страшное впечатление на весь пансион. М-р Харольд Тэмп, подвыпив на пирушке в ресторане, видимо, решил съехать по перилам лестницы, вместо того чтобы обычным, банальным способом сойти по ней. Перила, изящные и ветхие, на втором повороте обломились и скинули его вверх тормашками в открытую шахту лифта, и он, сжавшись в комок, пролетел ее всю до дна и свернул себе шею. Говорят, последние его слова были: - Дорогу, ребята! Через минуту все было кончено. - Мы думали, он идет по лестнице сзади нас, - рассказывали упомянутые "ребята", испуганные и отрезвевшие. - Мы слышали, как он пропел какой-то мотив, и потом ему, видно, пришла в голову эта затея. Он прямо пулей пролетел мимо нас. - Вполне в его духе, - заметила м-сс Тэмп, выслушав без единой слезы рассказ о подробностях. Впечатление было ужасающее. Не только м-р Блэйк, все население Скартмор-хауза было глубоко потрясено и взволновано этим печальным событием. Исчезновение этого обычно столь шумного субъекта вызвало на время во всем доме неловкое ощущение звуковой пустоты. Очень многие жильцы как-будто впервые обнаружили, что они тоже производят какие-то звуки, и словно испугались этого открытия. Они стали говорить шепотом или вполголоса, как будто гроб с телом стоял тут же в доме, а не в морге. Уважение к покойнику не допускало никаких неуместных забав. Прекратились всякие игры, кроме шахмат, да и в те играли молча. Шах и мат объявлялся движением губ. Свет и краски тоже стали приглушенными. Вдовушка в митенках, так сказать, заместившая приятельницу леди Твидмен, отложила яркую спортивную фуфайку, которую вязала, и принялась за черный шарф, а глубокомысленный тридцатипятилетний мужчина, поселившийся в комнате м-ра Франкинсенза, открыто читал Библию. Что касается Гоупи, она с особенным тщанием убирала в зале и во время завтрака держала шторы закрытыми, несмотря на излишний расход газа. Пансион м-сс Дубер не мог бы оказать больших почестей покойному, даже если б это был король. Разговор за обедом, если не считать обязательных восхищений погодой и некоторого оживления и радости по поводу тюльпанов в Риджент-парке и Королевской Академии, которые хороши, как никогда, несмотря на войну, вертелся почти исключительно вокруг добродетелей и личного обаяния покойного. Добро притворное тебя переживет, А истина уйдет с тобой в могилу. Иной из обедающих мрачно жевал, что-то обдумывая, а потом произносил: - Он (его теперь никогда не называли по имени), он всегда бывал особенно в ударе на рождество. Рождество словно вдохновляло его. Как Диккенса. Помните, какие веселые он устроил "изюминки в спирту"? Как он хорошо обставил игру - свет потушил, зажег спирт, и сколько пролилось на ковер. Всюду голубое пламя. А он резвился, как большой ребенок. - Огонь мы тут же затоптали, - вставляла м-сс Дубер. - И старому ковру ничего не сделалось. А сколько было смеху! - Будь он немного серьезней, он стал бы большим актером, большим комедийным актером. - Он напоминал мне Бирбома Три. Такая же яркая комическая индивидуальность. Если б ему так же повезло, у него мог бы быть собственный крупный театр. - Он был чувствителен, как ребенок. Слишком легко приходил в отчаяние. Это было его слабое место. Он не любил вылезать вперед. А в нашем мире без этого нельзя жить. Но он не хотел ни с кем тягаться. И ничего не жалел ради хорошей шутки. Можно сказать, не жалел себя. - Да, в нем погиб большой человек. Но он как-то никогда не сетовал на свою судьбу. Он был такой жизнерадостный - до самого конца. Обдумав свою партию, Эдвард-Альберт присоединялся к общему хору: - Мне его страшно жаль. Он был такой ласковый, приветливый. - Как приятно, наверно, было знакомство с ним, когда он был еще молод и полон надежд и обещаний. Это замечание словно метило в м-сс Тэмп. Она, как обычно, давала намеренно бесцветные ответы: - Да. Он много обещал тогда. - Он был от природы проказник. Но никому не причинял вреда, кроме как самому себе. - Вот и поплатился за это, - заметила м-сс Тэмп и больше не произнесла ни слова. Хоровое пение возобновилось. Эдвард-Альберт повторял свою партию. Единственным, кто как будто не участвовал в этой общей церемонии возложения венков, была м-сс Тэмп. Сперва это объясняли глубокой скорбью: она не в состоянии говорить о нем. Потом стали шептаться, что она хочет его кремировать, а не похоронить прилично в просторной могиле и что она уедет из Лондона. Для Эдварда-Альберта мысль о кремации была чем-то новым. Она вызывала в его воображении страшные образы. - А нехорошо это - быть кремированным, - заметил он. - Что ж от тебя останется ко дню воскресения из мертвых? Кувшин с пеплом - и все. - Это нарушит всю вашу литературную работу, - сказал старый м-р Блэйк вдове, увидев однажды, что она сидит задумавшись, в одиночестве. Она пристально посмотрела на него. Потом ответила совершенно спокойно, но с таким видом, будто освобождалась от чего-то давно ее тяготившего: - Теперь я могу сказать вам, что вовсе не занимаюсь литературной работой. Это он выдумал. Он, видите ли, был честолюбив. И стыдился, что у него жена - простая портниха и трудится до изнеможения в мастерской, полной всякими вертихвостками. Вот кто я. Он был щепетилен - в этом пункте. Теперь это уже прошлое, и ему не может быть обидно. - Я думал... - начал было м-р Блэйк. - Ну, вы, наверно, догадывались. А теперь я могу поехать в Торкэй и открыть какое-нибудь небольшое скромное предприятие. Меня всегда тянуло в Торкэй. - Почему же вы не сделали этого раньше? - Потому что это недостаточно выгодно, и потом он непременно стал бы лезть на женский пляж в пьяном виде, и были бы неприятности, и, кроме того, знаете, ему бы захотелось иметь сезонный билет, чтобы ездить в Лондон. Она умолкла на мгновение, потом пожала плечами: - Незачем говорить теперь об этом. М-р Блэйк долго думал о том, что она ему сообщила, и через некоторое время сказал Эдварду-Альберту, поскольку в тот момент не было никого другого, с кем ему можно было бы поделиться своими соображениями: - Эта миссис Тэмп - довольно черствая женщина. Довольно черствая. Видимо, он стал неудачником из-за того, что она расхолаживала его. Если б она больше верила в него и показывала ему, что верит... - Мне кажется, она не должна кремировать его, - ответил Эдвард-Альберт. - Я обязательно скажу это... Чем больше м-р Блэйк раздумывал о своем отношении к Харольду Тэмпу, тем больше оно из довольно откровенного недружелюбия превращалось в глубокое понимание и симпатию. Как добры мы бываем к мертвым! Как легко и незаметно становятся они нашими союзниками! Мы можем приписывать им лестные для нас отзывы, которых они никогда не произносили. Старый м-р Блэйк хорошо знал, что значит пережить крушение своих жизненных планов и оказаться устраненным от дел людьми недостойными. Вот и Харольд Тэмп при благоприятных обстоятельствах и соответствующей поддержке мог бы стать действительно великим человеком. Но эта черствая женщина сыграла в его жизни роковую роль. К этому заключению, которое он впервые сообщил Эдварду-Альберту, а потом высказал и другим подходящим слушателям, его привело, разумеется, и свойственное старым холостякам женоненавистничество. До самого своего отъезда м-сс Тэмп была окружена глухим недоброжелательством. Было ясно, что она оказалась не на высоте в смысле своих супружеских обязанностей и, быть может, даже сознательно тянула вниз замечательного человека, которого никогда как следует не понимала. Известная, выражаясь мягко, бесчувственность, которая была ей свойственна, позволила ей оставить без внимания две-три попытки довести эту мысль до ее сведения. После кремации Гоупи позволила всем в доме вздохнуть свободнее. Харольд Тэмп почти сразу стал исчерпанной темой. М-р Блэйк еще проявлял легкий оттенок неодобрения по адресу м-сс Тэмп до ее отъезда, за которым вскоре последовал и его собственный. После этого никто уже больше не говорил о Тэмпах, и постепенно пансион м-сс Дубер наполнился новым поколением жильцов, которые ничего не знали о Харольде. Послышались новые шутки, которые утвердились в доме и вошли в обиход. Новые голоса замычали в ванной. Так вслед за м-ром Франкинсензом и прочими из поля зрения Эдварда-Альберта исчезли также супруги Тэмп и м-р Блэйк и на место их явились другие, с которыми он уже мог держаться солидней. 6. МИСТЕР ЧЭМБЛ ПЬЮТЕР М-р Чэмбл Пьютер, тот тридцатипятилетний господин, который занял комнату м-ра Франкинсенза, был усердным книгочеем. Он любил старые, солидные, добротные книги и говорил, что, услышав о новой книге, он всякий раз принимается за чтение какой-нибудь старой. Чтение и беседа о прочитанном были для него особой формой самоутверждения. Внешний мир мог жить своей жизнью - жизнь эта неизменно оказывалась ничтожной. И если Эдвард-Альберт мечтал потрясти весь пансион отбытием на таинственный званый вечер в "безупречно сшитом фраке", то м-р Чэмбл Пьютер достигал этого желанного эффекта демонстрированием "основательно зачитанного" Горация. Расцвет Блумсбери [один из центральных районов Лондона, именем которого названа группа литераторов и художников, прокламировавших утверждение классического идеала в искусстве] еще не наступал, и м-ру Пьютеру еще только предстояло столкнуться с нахальным фактом существования движения, традиционного и модернистического в одно и то же время. Поэтому все его слова и поступки, связанные с м-ром Т.-С.Элиотом и м-ром Олдосом Хаксли, к сожалению, выпадают из нашего повествования. На Эдварда-Альберта эта страсть к книгам произвела именно то впечатление, на которое она была рассчитана, и наградой ему была готовность м-ра Чэмбла Пьютера беседовать с ним. М-ру Чэмблу Пьютеру было необходимо с кем-нибудь беседовать: он не мог говорить пространно и запальчиво, потому что это было бы вульгарно, а в лице Эдварда-Альберта он имел чрезвычайно покорного собеседника. Эдвард-Альберт не всегда улавливал смысл того, что говорит м-р Чэмбл Пьютер, но, поскольку беседа велась вполголоса, достаточно было сидеть и кивать, делая вид, будто понимаешь. - Боюсь, - говорил м-р Чэмбл Пьютер, произнеся какое-нибудь особенно невразумительное изречение, - что я грешу избытком юмора. Но как бы мог я без него обойтись в этом нелепом мире? Иногда Эдварду-Альберту казалось, что этот юмор сродни получившей всемирное распространение удобной скептической формуле "так ли это?", но, не будучи твердо в этом уверен, он все же не решался употреблять названную формулу в разговоре с м-ром Чэмблом Пьютером. Излюбленной мишенью конфиденциальных реплик м-ра Чэмбла Пьютера был молодой светловолосый студент-американец, полный энтузиазма ко всему, что здоровым консервативным чутьем Эдварда-Альберта и м-ра Чэмбла Пьютера решительно осуждалось как порочные и зыбкие изобретения и открытия современной науки. Его формой самоутверждения была осведомленность, его лейтмотивом - "Вы не можете себе представить". Одно время в пансионе м-сс Дубер нельзя было раскрыть рта, не услыхав в ответ: "Теперь все это изменилось". Заходил разговор о музыке - он заявлял, что только теперь удалось добиться чистого звучания, что скоро новые замечательные инструменты придут на смену обыкновенному оркестру. Не сегодня-завтра прежняя музыка станет казаться тусклой, жалкой и невыразительной. Мы будем слушать пластинки и удивляться. Придется полностью переоркестровать все, что в прежней музыке сколько-нибудь достойно внимания... Шла речь о кино, которое порядочные люди стали признавать хотя и довольно вульгарным, но все же развлечением благодаря Чарли Чаплину и Мэри Пикфорд, - наш юноша тотчас пускался в рассуждения о звуковых, цветных и объемных фильмах, которые вот-вот завоюют наши экраны. - Чепуха, - шептал м-р Чэмбл Пьютер. - Ни в чем нет меры. Просто смешно. Толковали об авиации - он рассказывал о самолетах, которые будут летать с грузом гигантских бомб через Атлантический океан на Берлин, подниматься к границе атмосферы, облетать земной шар меньше чем в сутки. А? Что вы на это скажете? Чэмбл Пьютер поймал взгляд Эдварда-Альберта. - А на луну? - прошептал он. Особенно нелепое впечатление производили разговоры молодого человека о таких новомодных бреднях, как психоанализ, теория относительности и новые промежуточные звенья между человеком и обезьяной. - Какой-то горшок со старыми, сгнившими костями, - заметил Чэмбл Пьютер, - и уже господу богу - отставка? Американский юноша, кажется, чувствовал глухую враждебность м-ра Чэмбла Пьютера и держался начеку. Наконец он кинулся в драку - и оказался побитым. Следуя своей раздражающей привычке, он отравлял аппетит обедающим назойливыми рассказами о якобы найденном в Родезии новом "предке человека". - Вы немножко отстали с этими разговорами о человеческих предках, - заметил м-р Чэмбл Пьютер своим ласковым, издевательским тоном. - В наше время это называлось дарвинизмом, если не ошибаюсь. - Что ж из этого? - сказал молодой американец. - Но ведь вы всегда так ультрасовременны. Простите, что я улыбаюсь - у меня некоторая склонность к юмору, - но ведь вы, конечно, знаете, что дарвинизм уже много лет тому назад был разгромлен. - Первый раз слышу об этом, - ответил слегка ошеломленный американец. - Никто из нас не всеведущ, даже молодежь, - продолжал м-р Чэмбл Пьютер. - Но что вы понимаете под словом "разгромлен"? - Да то, что все под этим понимают. Превратился в развалины. Так что ничего не осталось. - И кто же его разгромил? - Вам, конечно, следовало бы это знать. Но у каждого свои пробелы... Какой-то профессор из Монпелье - я забыл фамилию... что-то там насчет птиц и пресмыкающихся - установил полную несостоятельность. Вам стоит познакомиться. Меня, откровенно говоря, эти споры никогда особенно не интересовали. Но это факт. - Что вы рассказываете! - воскликнул молодой человек. - Ни один серьезный зоолог не пытался оспорить эволюцию органического мира и выживание либо отмирание видов в результате естественного отбора - с тех самых пор, как Дарвин выдвинул эту идею. Конечно, отдельные частности в отношении вариаций, например... М-р Чэмбл Пьютер глядел на него с откровенной насмешкой. - С тех пор как я в первый раз услыхал про эволюцию, мне было всегда совершенно ясно, что это чистейший вздор. Так что к чему тут препираться о частностях? - Вы знакомились с доказательствами? - Нет, - ответил м-р Чэмбл Пьютер. У молодого человека даже дух захватило. - Может быть, я человек отсталый и все такое, - продолжал м-р Чэмбл Пьютер, помолчав, - но я предпочитаю библейскую легенду о сотворении мира этой странной выдумке мистера Дарвина, будто большая обезьяна слезла с дерева, вся облысела и стала бродить по земле, пока не встретила другую обезьяну, самку, которой, по странной случайности, пришло такое же желание - очень, очень любопытное совпадение, если вдуматься как следует, - и что они вместе дали начало человечеству. По-моему, это невероятно до абсурда. - Разумеется. Потому что это карикатура. Но вы знакомились с теорией? Знаете, как вопрос стоит на самом деле? - А зачем это мне? Как и все разумные люди, я верю, что мир был сотворен, что мужчина и женщина вышли прямо из рук божиих, были созданы богом по образу его и подобию. Как же иначе мир мог возникнуть? С чего он начался? У нас имеются многовековые предания - великое произведение под названием Библия. Отвечайте мне прямо: вы отрицаете сотворение мира? Иными словами, отрицаете Творца? Молодой человек ясно почувствовал вокруг себя холод отчуждения. - Я отрицаю сотворение мира, - ответил он. - Значит, вы отрицаете Творца? - Ну что ж, если хотите - да. Среди присутствующих пробежал ропот негодования. - Вы не должны говорить так, - воскликнула вдовушка в митенках. - Не должны! - Да, вы не должны так говорить, - решительно поддержал ее Эдвард-Альберт. М-сс Дубер пробормотала что-то неопределенное, как того требовало положение, и даже ее загнанная, не имеющая права голоса племянница присоединила к общему хору свой слабый протест. - Простите, что я улыбаюсь, - сказал м-р Чэмбл Пьютер. - Все моя несносная склонность к юмору; Я думаю, в ней сказывается мое чувство пропорции. Но раз уж я заговорил, позвольте мне сказать вам прямо, что вы, ученые, были бы просто невыносимы, если бы ваши домыслы имели хоть малую долю того значения, которое вы им придаете. Ну подумайте только. Вспомните о церквах, о соборах, о бесчисленных добрых делах, о мучениках, о святых, о великом наследии искусства и красоты, о музыке, которая черпает свое вдохновение из божественного источника, потому что всякая музыка в истоках своих религиозна, о семейных устоях, целомудрии, любви, духе рыцарства, королевской власти, верности, крестовых походах, бенедиктине, шартрезе, французских винах, больницах, благотворительных учреждениях, обо всем многообразном содержании христианской культуры. Отнимите это у нас - и что же нам останется? Дрожать от холода в пустоте? Да, сэр, в пустоте. В бездушном мире обезьян. Из-за того только, что несколько выживших из ума старых джентльменов нашли какие-то кости и принялись над ними фантазировать. И они между собой даже не могут сговориться! Возьмите этот странный журнал "Природа". Что вы там увидите? Хороша наука, которая на каждом шагу сама себе противоречит! - Но... Молодой американец неоднократно пытался остановить этот поток красноречия. Но всякий раз ему необычайно кротко и необычайно нагло мешала сделать это новая жилица в митенках. - Пожалуйста, дайте ему кончить, - умоляла она. - Пожалуйста. - Скажите мне, когда кончите, - объявил наконец слишком передовой юноша. - Когда прикончу вас, - резко оборвал свою речь м-р Чэмбл Пьютер. И дерзкий юноша не нашелся что ответить. Он слишком самонадеянно утверждал себя в пансионе Дубер, и теперь оказалось, что все жители пансиона сплотились против него. Ни одного слушателя не удалось ему завербовать в свой лагерь. Даже белокурая мисс Пулэй, которая иной раз как будто не без интереса слушала его, теперь не обнаружила ни малейшего признака сочувствия. - Ну, - произнес он, - с таким невежеством я, признаться, встречаюсь впервые. Речь идет об идеях, которые революционизировали все мировоззрение человечества, а вы не только понятия о них не имеете, но даже и не желаете иметь. М-р Чэмбл Пьютер пил кофе, насмешливо глядя на молодого американца, но тут поставил чашку на стол. - Именно, - заявил он. - Не желаем. - И не надо, - ответил юноша. М-р Чэмбл Пьютер пожал плечами. Наступило глубокое молчание. - Перед самым обедом ко мне на подоконник прыгнула такая миленькая черная кошечка, - начала вдовушка в митенках, чтобы разрядить атмосферу. - Говорят, черные кошки приносят счастье, - поддержала м-сс Дубер. Арсенал передовых идей медленно поднялся и в задумчивости покинул комнату. Прения не возобновлялись. Через некоторое время м-сс Дубер услыхала, как он вышел, изо всех сил хлопнув дверью; на основании многолетнего опыта она поняла, что он отправился искать другой пансион. И к чему только споры! Всегда этим кончается. А ведь он так аккуратно платил и был такой тихий, никого не беспокоил. Эдвард-Альберт был восхищен. Им овладела жажда послушничества. Именно так он хотел бы говорить и действовать, если б потребовали обстоятельства. Он постарался тут же запомнить наиболее удачные выпады м-ра Чэмбла Пьютера, чтобы потом воспользоваться ими. Но он никогда не мог и в отдаленной степени достигнуть такого блеска. В дальнейшем вы увидите, что Эдвард-Альберт часто бросал скептические замечания, как, например: "Вздор", "Чушь", "Пустые бредни", "Это вам так кажется", "Откуда вы взяли?", "Не убедите" и т.п. Он даже доходил до формулы: "Простите, но мое чувство юмора не позволяет мне переварить такую белиберду". Это были внешние средства защиты все более укоренявшегося в нем невежества. Он инстинктивно ненавидел всякую новую мысль, особенно такую, которая ставила его в тупик или брала под сомнение то, что им было принято на веру. Но прежде он этих идей пугался, а теперь стал их презирать, как нечто бессильное. Во всем этом он вел себя как настоящий англичанин. Торжества по случаю перемирия наполнили душу Homo Тьюлера Англикануса огромным чувством успокоения. Мандарины, руководившие в странах победоносных союзников делом народного просвещения, укрылись еще на четверть столетия за китайской стеной самодовольства, и стремительно растущая современная наука, не имея чувства юмора, роптала в тщетном негодовании. Мы только что видели, что из этого получилось. С этими новыми идеями и явлениями необходима осторожность. Лучше быть от них подальше. Как начнешь в них разбираться, непременно запутаешься, попадешь в ловушку - и пропал. Надо прятать их от своего сознания и свое сознание от них. Строго держаться простого здравого смысла. Завтрашний день всегда будет более или менее похож на сегодняшний. По крайней мере до сих пор всегда был более или менее похож. Правда, в последнее время бывали толчки... Надо стараться не замечать толчков. "Не ищи беды - сама найдет". 7. ПРИХОДЯТ - УХОДЯТ Так обстановка в пансионе м-сс Дубер беспрестанно менялась, оставаясь все время прежней, а для нашего Эдварда-Альберта между тем забрезжило пасмурное утро возмужалости. Пансион м-сс Дубер был для него центром мира - до тех пор, пока непредвиденные обстоятельства не вырвали его оттуда. Но за его стенами мимо Эдварда-Альберта плыл иной человеческий поток, искушая нашего героя и нарушая устойчивость его взглядов на жизнь. В "Норс-Лондон Лизхолдс" в его отделе работали одни мужчины, и в обращении с сослуживцами он держался позы человека, стоящего "несколько выше", скорее снизошедшего до работы по найму, чем вынужденного к ней обстоятельствами. Он видел, что одет лучше, чем они. Он старался облечь вопрос о своем местожительстве некоторой тайной. У него было больше денег на расходы. Сослуживцы в большинстве своем жили в семье и отдавали деньги домой. Но если его высокомерие и задевало их, они скрывали свою досаду, а ему было приятней ходить с ними вместе завтракать в ресторан, чем сидеть одному. И они там встречались с "девушками". Девушки были еще более дешевым человеческим товаром, чем конторские служащие; они трудились в другом отделе, возясь с конвертами и всякого рода корреспонденцией. За завтраком они очень весело проводили время с молодыми людьми. Каждая имела определенную цель - "завести хорошего кавалера", и у юношей это желание находило естественный отклик. Возникала взаимная тяга, которая при тогдашней пониженной оплате женского труда выливалась в форму совместного посещения кафе, кино или даже мюзик-холла, причем юноша платил за девушку. Только к концу первой мировой войны для молодых женщин начало обозначаться что-то вроде экономического равенства. Так что девушкам из "Норс-Лондон Лизхолдс" некоторая надменность манер Эдварда-Альберта не только не казалась обидной, но даже нравилась, а он довольно охотно отвечал на их заигрывания. Эти отношения были легче, проще и не такие длительные, как в пансионе Дубер. Он узнал о существовании "флирта" - этой взаимной игры двух самолюбий. Для всей этой молодежи брак был чем-то далеким и невероятным, так что здесь "ухаживали" и выражали всякие любовные чувства с полной гарантией их неосуществимости. Это была игра в самоутверждение, далекая от всякой мысли об Этом - мысли, тревожившей его сны и тайные помыслы. У него было несколько эфемерных романов - с Эффи, с Лаурой, с Молли Браун, единственной, которую он знал по фамилии, и еще с несколькими, чьи имена ускользнули у него из памяти. Отношения с Молли Браун приобрели даже некоторые черты реальности. В один солнечный воскресный день он повез ее в Рикмэнсуорс, погулять за городом. Они пили пиво и ели ветчину в какой-то гостинице. Потом пошли в лесок и сели в тени больших папоротников. Смотрели друг на друга с безотчетным желанием. - Покурим, - предложила она. - А если кто увидит? - возразил он. - Никто не увидит. И они закурили и продолжали смотреть друг на друга. - Ну вот, - сказала она, кончив курить. Они услыхали хихиканье и легкий визг в соседних кустах. - Он ее щекочет, - сказала она. Эдвард-Альберт не предпринимал никаких шагов. Она лениво вытянулась на земле и посмотрела на него. - Поцелуй меня, Тэдди. И поцеловала его! Поцелуй был приятный. - Нравится? Они поцеловались еще раз. - Обними меня. Вот так... Прижмемся друг к другу покрепче. Он нерешительно обнял ее. - Ах, если б было темно! Вот тогда можно было бы обняться. Давай дождемся здесь темноты и потом будем обниматься. - Ах, я н-не знаю. Может быть, мы нарушаем правила? Кто-нибудь пройдет и увидит. - А что ж в этом такого? Здесь все обнимаются. Некоторые еще и не то делают. Он что-то промямлил в ответ. Он весь дрожал. Ее поцелуи и объятия распалили его. Ему хотелось сжать ее изо всех сил и в то же время хотелось убежать. Он был в страшной тревоге, что его могут увидеть, и напряжение чувств привело к тому, что все тайные пружины его чувственности пришли в действие. Она поцеловала его в третий раз, и он окончательно потерял самообладание. Его руки сомкнулись вокруг нее; он подмял ее под себя и сжимал, сжимал изо всех сил, задыхаясь, пока вдруг не почувствовал удовлетворения. Тогда он сразу сел и оттолкнул ее от себя. Она с самого начала сопротивлялась его натиску. - Пусти, - твердила она яростным шепотом. - Пере-стань, слышишь? Она откатилась от него и тоже села. У нее свалилась шляпа с головы, волосы растрепались, юбка завернулась до колен, глаза сверкали гневом. Оба были красные тяжело дышали, и у обоих был растерянный вид. Щекотание, видимо, прекратилось: ничего не было слышно, кроме ветерка в папоротниках. Она оглянулась по сторонам. Потом тихо сказала: - Честное слово, ты меня всю изломал. - Я... мне было приятно, Молли. - А мне нет. Ты был груб. Посмотри, в каком виде мои волосы! Она оправила свое измятое платье и отодвинулась еще дальше от него. - Тебе придется помочь мне отыскать мои шпильки. Я подумала, ты просто спятил. - Это ты виновата. - Вот это мне нравится! - Ты довела меня. - Ну, уж постараюсь больше не доводить тебя, мой милый. Ты был так груб. Просто ужас. - Но ведь это только так, Молли. Я не хотел ничего плохого. Ярдах в двадцати от них зашелестел кустарник - еще одна парочка искала укромного уголка. - Если б они появились как раз в ту минуту?.. - сказала Молли, держа во рту три шпильки и приводя в порядок шляпу. - Ведь они не появились, - ответил Эдвард-Альберт уже с раздражением. - Если бы... - Чего ж долбить одно и то же? - огрызнулся он. Остаток дня был проведен в атмосфере молчаливых упреков. Они вернулись домой задолго до темноты. Она решила проститься с ним и идти с матерью в церковь. - Пока, - произнес он вместо обычного нежного "доброй ночи". И задумчиво побрел в Скартмор-хауз. Он думал о том, что путь настоящей любви всегда тернист. Он считал, что влюблен в Молли: иначе почему бы он так желал ее и мог до такой степени потерять голову? Ему уже опять хотелось обнять ее, и в то же время он боялся мысли об этом. Но при следующей встрече она как будто забыла свою прежнюю настойчивость, и он был сильно разочарован. Они сидели на скамейке у дороги на Хэмпстед-Хис, причем не было и речи об объятиях, и он распространялся на излюбленную тему - о своем таинственном незаконном происхождении. - Я не знаю, ни кто был мой отец, ни чем он был. Понимаешь, меня похитили... Трудность заключалась в том, чтобы, сочиняя эту историю, избегать всяких намеков на Большие Надежды. Потому что необходима осторожность. Она слушала как будто без особого интереса, а когда он попросил ее поцеловать его, чуть дотронулась губами до его щеки. - Пойдем погуляем в тех кустах, - предложил он. Она отрицательно покачала головой. - Поласкаемся немножко, - настаивал он. - Ты не знаешь меры. Я не люблю... как тогда. Помнишь? В воскресенье. Следующая встреча была более обнадеживающей. Он повел ее в кино, и они сидели там рядышком, держась за руки - совсем по-старому. Потом он угощал ее лимонадом и сандвичами в новой маленькой закусочной, и они слегка повздорили по вопросу о чарах Рудольфа Валентине, но помирились после того, как она признала правильным замечание Эдварда-Альберта, что в Рудольфе есть что-то неанглийское, и заявила, что ей совершенно непонятно, как англичанка может испытывать "что-нибудь" к иностранцу. - Для меня это все равно, что с китайцем. Но она, правда, была полумексиканка... Таким образом, все уладилось. Они продолжали встречаться. Но она не допускала его к себе ближе, чем на расстояние протянутой руки, и оба они были слишком молчаливы, чтобы касаться сложного вопроса о том, что значит "переступать границу". Пыл его физического влечения к ней угас. Это был существенный эпизод в воспитании его чувств. Он сделал две-три попытки найти интерес в других девушках, но из этого ничего не вышло. Его отношение к ней прослоилось чувством оскорбленной гордости. Она сама его довела. Он со злобой думал об этом. Уступила, а потом оттолкнула. Некоторое время они еще появлялись вместе, чтобы не дать другим повода для разговоров, хотя сами не отдавали себе в этом отчета. Раз или два перед окончательным разрывом он ревниво попытался вернуть прежнее, узнав, что она встречается с другим молодым человеком. Она была по-прежнему "мила" с ним, но все более и более уклончива. "Ладно, - рассуждал сам с собой разочарованный Эдвард-Альберт. - Он тоже многого не добьется". В Имперском Колледже Коммерческих Наук у Эдварда-Альберта было очень мало знакомых. Там училось несколько молодых женщин, с которыми он был бы не прочь пофлиртовать, но он не мог придумать способа, как подойти к ним; и вторым, главным фактором в возмужании Эдварда-Альберта явилось общение с прежними школьными товарищами, продолжавшими жить в районе Кэмден-тауна. Школа помещалась на прежнем месте. Раз или два он мельком видел на горизонте м-ра Майэма, но уклонился от созерцания его укоризненной волосатой физиономии, свернув за угол. Один из мальчиков, фамилию которого Эдвард-Альберт позабыл, встретив его как-то на улице, сообщил ему, что старик запретил ученикам с ним разговаривать. - Он сказал, что ты дурной человек. В чем дело? Девочку испортил, что ли? - И не спрашивай, - ответил Эдвард-Альберт, поддерживая это лестное подозрение. - Дело было серьезное. Белобрысый Берт Блоксхэм со своей непохожей тетей жил на том же самом месте, поблизости от школы, а Нэтс Мак-Брайд, тот, что с бородавками, переехал в Клэпхэм. Наружностью Берт никогда не мог похвастаться, а теперь больше чем когда-либо стал похож на большую волосатую луковицу. Но он тоже переживал лихорадочный процесс пробуждения пола. Он терзался тем же противоречием: бессмысленная природа тянула в одну сторону, а бессмысленное общественное устройство - в другую. Он сразу обратился к воспоминаниям о "Невидимой Руке". - Сеновал по-прежнему в моем распоряжении, - сообщил он. - И там теперь еще безопасней, чем прежде. Старуха стала такая грузная, что, если б попробовала залезть, лестница обломилась бы. У меня там есть открытки - ух, хороши! Все как есть показано. Я купил их у одного человека на Стрэнде поздно ночью, когда ходил на охоту. Я покажу тебе. Он помолчал. - Ты уже знаешь женщин, Тьюлер?.. Я знаю. (Следует описание.) - А теперь могу сколько угодно, мне наплевать. Только с этими уличными необходима осторожность. Знаешь, они ведь не моются. Скверно пахнут. Прямо противно. (Следует краткое перечисление обязательных мер предосторожности.) Но это неважно. Это так, между прочим. Я задумал одну вещь. Хочу устроить себе гнездышко для любви, дружище, - свое собственное гнездышко для любви. Поднимаемся вверх по лестнице, понимаешь? Что за икры! Но ты покажешь мне и кое-что другое, моя прелесть. И мы начинаем играть там с ней в Адама и Еву. Ты когда-нибудь играл в Адама и Еву, Тьюлер? - Так и сделаю, как только найду подходящую девочку, - продолжал Берт, - они ведь теперь не очень строги, не то что до войны. Теперь девушки стали другие. Да, все стало другое. А если тебе подвернется какая-нибудь... Мы ведь старые друзья. Я вас там тоже уютно устрою, дружище. Можешь рассчитывать. Вот от какой перспективы отказалась непостоянная Молли. Чего ей, собственно, нужно было? А впрочем, нечего из-за нее огорчаться! Забыть ее - и все тут. Адам и Ева - как бы не так. Попробуй! Попробуй добейся от нее чего-нибудь с ее вечным "переста-а-ань"! Вскоре Эдвард-Альберт обнаружил, что у него начался флирт в самом пансионе Дубер и что за него идет борьба между двумя интересными, энергичными молодыми дамами, которые всего на пять-шесть лет старше его. Это были перезрелые девственницы; они тоже страдали от мучительного лишения, на которое их обрекало общественное устройство. Природа требовала своего, а они не находили, не могли найти выхода, обреченные на вечное одиночество. На что можно было рассчитывать? Пожилые мужчины предпочитали шестнадцатилетних нахалок, а молодых людей почти совсем не осталось. Ведь их столько перебили. Остались одни педерасты. Но эти были по большей части противниками и войны и любви. Они словно совсем повернулись к жизни задом. А тут появилось существо мужского пола и в то же время явно безобидное, которое убереглось от всех этих опасностей. Кокетство этих молодых особ показалось ему гораздо более завлекательным и опасным, чем заигрывание девиц из конторы Лизхолдс, особенно после того, как Молли дала ему отставку. Разговаривая с ними, он не мог удержаться от прерывистого нервного смешка, словно намекающего на какие-то задние мысли. Он не смел и мечтать о поцелуе, объятии или о чем-нибудь подобном, не зная, как они к этому отнесутся, но говорил им самые рискованные вещи. Гораздо худшие, чем все, что ему случалось говорить девицам из "Норс-Лондон Лизхолдс", которые готовы были разобидеться по самому невинному поводу. Начали они. Безусловно, они. Им хотелось пробудить его неопытную любовь, добиться его покорности, вызвать его преклонение, превратить его в раба, услышать его робкие признания, заставить его быть на побегушках - словом, получить от него все, к чему предназначены подростки, с которыми не так интересно, как со взрослыми мужчинами, но зато не так опасно. И, конечно, любая из них могла добиться этого, но только не обе сразу. Одна из них была эффектная молодая брюнетка; она провела несколько месяцев во Франции и благодаря этому обстоятельству слегка офранцузилась. Ее звали Эванджелина Биркенхэд; она, видимо, имела какое-то отношение к перчаточному делу, но какое именно, не было в точности известно. Ей суждено был сыграть гораздо более важную роль в жизни Эдварда-Альберта, чем он предполагал, и нам придется уделить ей много внимания. Она говорила по-французски, казалось, как настоящая француженка, во всяком случае, быстрей бельгийцев, но как-то вспышками, и мисс Пулэй, тоже говорившая по-французски, но не так лихо, слушала ее сперва недоверчиво и растерянно, а потом с плохо скрываемым наслаждением. Эдвард-Альберт отметил, что она всегда старается незаметно сесть так, чтобы слышать, что говорит Эванджелина. Соперницей Эванджелины была мисс Блэйм, крашеная блондинка, не очень разговорчивая, но с чрезвычайно выразительными алчущими глазами. Она не отрываясь слушала Эдварда-Альберта и глядела на него. У нее была особая манера дотрагиваться до него, класть ему руку на плечо или даже на руку, лежащую на подлокотнике кресла. У нее были чрезвычайно мягкие ладони. Разговаривала она шепотом, склоняясь к нему и обдавая его щеку теплым дуновением. Она старалась выведать его подноготную, спрашивала, какие у него стремления. - Прежде всего - всегда смотреть на вас, - галантно отвечал Эдвард-Альберт. - Нет, вы расскажите мне о себе. Как вы находите мисс Биркенхэд? Она страшно умная, правда? - Постольку поскольку, - уклончиво ответил Эдвард-Альберт. - Вы немножко влюблены в нее? - Как же это может быть? Вопросительное мурлыканье... - Ведь мои мечты принадлежат другой, - пояснил коварный сердцеед и, чтоб избежать дальнейших разговоров на эту тему, томно шепнул: - Вам. А когда Эванджелина упрекала его за то, что он сидит все с этой Блэйм, и спрашивала, о чем он может говорить с ней, молодой хитрец отвечал: - Я просто не замечаю, где сижу, когда вижу вас. Просто не замечаю. А разговор! Сами понимаете... Чудная забава! Все это казалось ему безопасной, невинной игрой. Он и не подозревал, в каком беспомощном положении он скоро окажется. Но, возвращаясь в роскошном вагоне первого класса из Эдинбурга в Лондон, он подумывал о женитьбе. Он понимал, что перед ним теперь открылась возможность облегчить угнетавшее его бремя страхов и желаний. Он поищет и найдет себе славную женку. При мысли об этом его охватывал радостный трепет. Конечно, необходима осторожность. Надо выбрать славную, здоровую, простодушную, сердечную девушку. Есть ведь много таких, на которых просто немыслимо жениться, - интриганок и потаскушек... распутниц, которые будут тебя надувать, только отвернись... И Это будет всегда рядом, дома - в любой момент, когда ни вздумается. И не будет опасности запутаться. Не будет страха схватить какую-нибудь из тех ужасных болезней. Не будет мучительных минут неудовлетворенной похоти и стыда. Рядом - женушка, улыбающаяся, уступчивая. Желательно англиканского вероисповедания. Она должна быть религиозна, иначе нельзя быть уверенным... Он сидел, погруженный в мечтания, тихонько насвистывая на свой манер. Они не станут заводить кучу детей, от которых только одно беспокойство, да и фигура у нее может испортиться. Милый Берт просветил его на этот счет. И только представить себе! Вот он идет с женой, разодетой, как картинка, и встречается с тем же Бертом или Нэтсом. "Позволь познакомить тебя с миссис Тьюлер!" - говорит он товарищу. Он будет покупать ей подарки. Делать разные сюрпризы. А она будет радоваться. "Посмотри, что я тебе принес", - будет он говорить ей всякий раз. Юные грезы любви. Все это он рисовал себе, не принимая в расчет Эванджелину Биркенхэд. Он и не помышлял о ней до того момента, когда сошел в этот день к обеду. - Вы вернулись! - воскликнула она. И прибавила: - Садитесь поближе и рассказывайте. Он поспешил повиноваться, полуиронически, полупочтительно. Он не станет никого посвящать в цели и результаты своей поездки. Он сохранит свой таинственный ореол и будет приятно проводить время с обеими молодыми особами. Но м-сс Дубер уже успела рассказать. Дело в том, что прежде чем обратиться к м-ру Уиттэкеру, он сразу, как только пришло письмо из Эдинбурга, попросил совета у м-ра Дубера. 8. ЭВАНДЖЕЛИНА БИРКЕНХЭД Пора теперь поговорить подробней о мисс Эванджелине Биркенхэд. Есть во мне, должно быть, какая-то бухмановская черта: не знаю другого писателя, который испытывал бы такую потребность делиться с читателем своими трудностями и тревогами. Вот, например, сейчас я стою перед большим затруднением. Сомневаюсь, могу ли я, автор английского романа, рассчитывать, что я сам или мои читатели знаем французский язык, как его знают французы. Между тем мисс Биркенхэд на данном этапе своего жизненного пути отличалась своеобразной склонностью прибегать к французскому языку по самым неожиданным поводам, и мне кажется, что ни я, ни читатель не вправе судить о том, что это был за французский язык, и пытаться переводить то, что она говорила. Так что самое лучшее - передать ее слова как можно точнее, отметить те случаи, когда они произвели не тот эффект, на который она рассчитывала, и этим ограничиться. И если слова ее в большинстве случаев будут непонятны, то впечатление читателя, по существу, не будет ничем отличаться от впечатления Эдварда-Альберта, а ведь на нем-то, в конце концов, и сосредоточен интерес нашего повествования. В момент вступления Эванджелины в дуберовский кружок особой формой ее самоутверждения служили восторженные разговоры о милом Пари. Она только что вернулась в Лондон после шестимесячного пребывания в Париже и всеми силами души стремилась обратно. Но она понимала, что это едва ли возможно до отпуска, и Лондон казался ей еще мрачнее по контрасту с сиянием облаков над материком, где витали ее мысли. В пансионе она появилась почти одновременно с мисс Блэйм, искавшей самоутверждения не столько в словах, сколько в действиях. Эванджелина была брюнетка с желтоватым цветом лица, тонкими изогнутыми бровями и смелым, ищущим взглядом карих глаз, а костюм ее был отмечен тем каше, которое приобретается только в знаменитых заведениях Лувра и Больших Бульваров. Никогда за столом м-сс Дубер не появлялось ничего более французского. Мисс Биркенхэд рассказывала о Великом Событии своей жизни маленькой группе на том конце стола, где она сидела: Эдварду-Альберту и мисс Блэйм, что-то сочувственно бормотавшим в ответ; молодому голландцу из комнаты напротив Эдварда-Альберта, который хотел выучиться английскому языку и слушал внимательно, с неопределенной любезной улыбкой, видимо, ничего не понимая; вдовушке в митенках, готовой слушать, одобрительно кивая, что угодно, лишь бы это не противоречило требованиям нравственности; мисс Пулэй, которая сперва была немножко рассеянна, но потом стала слушать чуть не с восторгом; Гоупи, в чьи обязанности входило интересоваться каждым, и м-сс Дубер, которая по большей части сидела так далеко, что слышать ничего не могла, но тем не менее слушала, если можно так выразиться, приветливым взглядом и улыбалась, когда видно было, что Эванджелина рассказывает что-то забавное. Но м-р Чэмбл Пьютер не находил в Эванджелине ничего такого, что могло бы дать пишу его склонности к юмору, и осторожно проходил за спиной м-ра Дубера к своему месту за столом, чтобы там пожаловаться на распущенность нравов одному пожилому и глуховатому вегетарианцу, специалисту переплетного дела, высказывавшему довольно резкие суждения о консервах и раковых опухолях, но вообще державшемуся очень замкнуто... - Меня всегда тянуло в Париж, - изливалась Эванджелина, - еще когда я была в школе. Я любила уроки французского. Мне пришлось заниматься им только год, под самый конец, но я получила награду. Это была книжка о милом _Пари_ с хорошенькими цветными картинками. Я всегда говорила, что если выйду замуж, то потребую, чтобы медовый месяц мы провели в Пари. И вдруг, подумайте, совершенно неожиданно в начале этого года с изумлением узнаю, что меня хотят послать на полгода во Францию, совершенно даром и бесплатно - gratuitement [бесплатно (франц.)]. Согласна ли я? Конечно. Que voulezvous? [Что поделаешь? (франц.)] - Кто бы отказался! - вставила Гоупи, явно разделяя энтузиазм рассказчицы. - Laissez-faires sont laissez-faires [ехать так ехать - таков смысл того, что хочет сказать Эванджелина, но выражается она совершенно неправильно; в дальнейшем французская речь ее пестрит нелепыми искажениями и двусмысленностями], - продолжала Эванджелина. - Речь шла не об увеселительной поездке, разумеется, и не об усовершенствовании во французском языке. Просто война запутала все дела нашей фирмы, понадобился там еще человек - и выбрали меня. Сегодня предупредили, а через неделю - всего через какую-нибудь неделю! - я уже на борту парохода, прощаюсь с белыми скалами Альбиона. И не успела оглянуться - уже спускаюсь по трапу, а вокруг меня вое кричат и тараторят по-французски. А я на первых порах забыла и то немногое, что знала. Эдвард-Альберт сочувственно кивнул. - Это такой веселый язык. В нем нет ни одного слова, которое не имело бы двойной entente [смысл (франц.)]. Английская речь, тяжеловесная, насквозь мещанская, плетется шагом. А французская скачет, как настоящая pierreuse [Эванджелина хочет сказать: Pierrette (Пьеретта), а вместо этого по ошибке говорит pierreuse (каменистая)]. - Язык живой и немножко всегда непослушный. В нем столько esprit и je ne sais quoi... [остроумия и чего-то неопределенного] ах, как это у них говорится?.. Да, elan vital [жизненного порыва]. Все звучит так вежливо, так изящно! Говоришь обыкновенному шоферу такси: "Cocher! Pouvez-vous me prencire?" А он смеется и говорит: "May volontier mam'selle, toujours a votre service" [точное значение этих двух реплик представляет собой двусмысленность: "Кучер, вы не возьмете меня?" "Как же, с удовольствием, мадемуазель, к вашим услугам"]. Ну когда услышишь что-нибудь подобное от лондонских извозчиков? - Там был один господин, с которым у фирмы дела. Он был очень внимателен ко мне и многому научив меня. Нет, нет, не подумайте чего! Он совсем старый и наполовину англичанин, но все равно ничуть не смущался, что его увидят с девушкой, которая ему во внучки годится. Comprenez? Pas de tout... Pas de deux... [Понимаете? Ничуть. - Исковеркав французское выражение pas du tout (ничуть) и превратив его в бессмысленное pas de tout, Эванджелина смешивает его с названием танца pas-de-deux (па-де-де)]. Как это? Позабыла. Мы отлично проводили время. Я называла его своим "faux pa" [двусмысленность: Эванджелина коверкает выражение faux papa (подставной папаша) и заставляет его звучать как faux pas (ложный шаг)], и он просто был в восторге от этого. Повторял всем и каждому. - У него была квартира au bordel riviera [опять двусмысленность: Эванджелина хочет сказать: au bord de la riviere (на берегу реки), но коверкает слова так, что получается au bordel Riviera (в борделе Ривьера)], на берегу Сены, - знаете? Прямо над пристанями mouche [пристани для речных трамваев], где останавливаются пароходы. Там у него была и контора, где мы с ним работали, и он приглашал меня завтракать, и заставлял говорить по-французски, и очень хвалил. Всегда, бывало, смеялся и говорил: "Ничего, ничего. Единственный способ научиться французскому языку - это говорить на нем". Я его спрашивала: "А я говорю по-французски?" А он мне: "Не совсем еще по-французски, черри" [Эванджелина хочет сказать "cherie" (дорогая), но путает французское шери с английским черри (вишня)]. Он по большей части называл меня "черри", то есть "милочка", - так это, по-отечески. "Не совсем еще по-французски, но это очень хорошая Entente Cordiale [сердечное согласие ("Антанта" - союз Франции, Англии и Америки в период первой мировой войны); тут намек на то, что французский язык Эванджелины представляет смесь французского с английским] - самая лучшая Entente Cordiale, какую мне приходилось встречать. Мне было бы жаль пропустить хоть слово". Он называл это Entente Cordiale, потому что уверял, что просто молодеет, слушая, как я говорю. Ах! Мы так веселились... Таким образом, Эванджелина с первых дней показала себя во всей красе и при этом по достоинству оценила ту оценку, которую прочла в восхищенных глазах Эдварда-Альберта. Я уже говорил, что он больше всех в пансионе имел шансы котироваться как мужчина, ибо изучавший английский язык молодой голландец скоро пришел к убеждению, что понимать Эванджелину - задача совершенно непосильная. Она изо всех сил старалась вовлечь его в разговор, но что можно сделать, когда человек на самые остроумные ваши замечания отвечает с находчивостью глухого. Как-то раз Эдвард-Альберт нашел на полу возле письменного стола в гостиной листок почтовой бумаги. Почерк был мисс Пулэй, но Эдвард-Альберт не знал этого и без всякой задней мысли подал бумагу Эванджелине со словами: - Не ваше ли? Как будто по-французски. Текст был озаглавлен "Menu Malaprop" и гласил следующее: Potage Torture Maquerau (Vent blank) Agneau au sale bougre Или на выбор: a Gigolo (vent rouge) Petits pois sacree, Вкусный горячий chauffeur Demitasse а l'Americaine Champagne fin du monde Fumier, s.v.p. [Шуточный текст озаглавлен: "Menu malaprop (вместо mal-a-propos), что можно перевести: "Список блюд невпопад". Примерный перевод названий: Potage torture (вм. tortue) - суп-пытка (вм. черепаховый). Maquerau Vent blank (вм. vin blanc) - макрель с пустым ветром (вм. с белым вином). Agneau au sale bougre - барашек под негодяя. Или на выбор: Gigolo (вм. Gigot) vent rouge (вм. vin rouge) - молодчик (вм. бараньей ноги) с красным ветром (вм. вином). Petits pois sacree (вм. sucre) - проклятый (вм. сладкий) горошек. Chauffeur (вм. chou-fleurs) - шофер (вм. цветная капуста). Demitasse a l'Americaine - чашка кофе по-американски. Champagne fin du monde (вм. Fine champagne) - шампанское конец света (вм. высшего сорта). Fumier (вм. Fumez) s.v.р. - навоз (вм. курите), пожалуйста] Эванджелина прочла и густо покраснела. - Гадина! - воскликнула она с резкостью, которой Эдвард-Альберт в ней и не подозревал. - Она изъясняется по-французски, как школьная грамматика. Так я ведь училась на слух, а она зубрила своей лобастой башкой... И, наверно, воображает, что остроумно. Она помедлила минуту, потом скомкала листок в кулаке. - Я не нахожу тут ничего остроумного, - верноподданнически заявил Эдвард-Альберт. - Правда, я не знаю языка... Бросить это в камин? 9. ПОПАЛСЯ - Вас не было целую неделю. Чем вы занимались в Шотландии? Тут все делают из этого страшную тайну. Такими словами встретила она его в тот роковой вечер, когда он вернулся. Она произнесла их интимно, понизив голос. Мисс Блэйм уже пообедала и ушла наверх; мисс Пулэй не было дома. Голландец был поглощен раздумьем о сослагательном наклонении в английском языке и не обращал никакого внимания на разговор, который явно его не касался. - Е-е-если б ты был, - вновь и вновь шепотом повторял он, - е-е-если бы он был... Да... Она с нетерпением поджидала Эдварда-Альберта и вот теперь, в этом уголке, наконец завладела им. - Да все дела, - ответил Эдвард-Альберт. - Штука, видите, в том, что... совершенно неожиданно... я получил наследство в Шотландии. - Наследство? - Ну да, то есть в общем кое-какую недвижимость. Я и понятия не имел, что у меня там родственники. Просто с неба свалилось. Мне о самом себе многое неизвестно. Меня, знаете, в детстве похитили. Я давно об этом догадывался - чувствовал какую-то тайну. Ну, пришлось иметь дело с юристами, агентами и всякое такое. - И большое наследство, Тэдди? Я надеюсь, оно не заставит вас уехать отсюда? Мне без вас будет очень скучно. - Да, теперь я все-таки обеспечен. Конечно, я еще не знаю, как устроюсь. Все это так неожиданно. Но мне не хочется уезжать отсюда, от вас... от всех, - поправился он, испугавшись, что кто-нибудь может услышать. - Во всяком случае, пока мне некуда ехать. Она кивнула. - Сколько же это составляет? Его осторожность отступила перед желанием произвести впечатление. - Да несколько тысяч, - ответил он. - Независимость обеспечена. - Уж это конечно. - Какой вы счастливый, Тэдди. Можете поехать куда угодно. Делать что угодно. - Я хочу сперва немножко осмотреться. Знаете, я решил не бросать свою... свои занятия. Пока, во всяком случае. Буду продолжать, просто чтобы что-нибудь делать. А то скучно как-то. И потом - необходима осторожность. Эти деньги - просто как сон какой-то. Вдруг я завтра проснусь, и окажется, что это действительно сон? - Да, - ответила она. - Мне это очень понятно. Но вы увидите, что это действительность. Увидите, что вам открыты все пути. - Наверно, на моем месте вы сейчас же поехали бы в свой ненаглядный Париж. - Не знаю, Тэдди. Может быть, и нет, потому что тогда мне это было бы доступно в любое время. Может быть, мне захотелось бы пожить здесь. Как вот вам. Может быть, я почувствовала бы, что мне трудно оторваться от чего-то... от чего-то такого, о чем я все время думаю и без чего не могу обойтись. Ведь у нас с вами очень много общего, Тэдди. - Я никогда не замечал. - Но это так, уверяю вас. - Может быть, и так. Только вы немножко поумней... Она так углубилась в выяснение интересовавшего их обоих вопроса, что забыла о своем увлечении французским. Она была прежней, допарижской Эванджелиной, и с ее губ не слетело ни одного слова на наречии Entente Cordiale. Когда они встали, чтобы идти наверх, она взяла его под руку, чего прежде никогда не делала. - Отойдем в уголок, - сказала она. - Я хочу еще потолковать с вами обо всем этом. Там, внизу, за столом, все следят и слушают, так что и не поговоришь как следует. А я должна, должна поговорить с вами, Тэдди, милый. Я так счастлива, что вы счастливы, и так боюсь за вас, боюсь, как бы с вами чего-нибудь не случилось. Как замечательно, что вы теперь можете отсюда уехать. Делать что вздумается. Устроить свою жизнь, как хочется. И это так страшно. Я завидую вам, мой мальчик, просто завидую. Я готова заплакать, так я волнуюсь. Ее задушевная искренность вызвала в нем ответное доверие. Он заговорил с ней так откровенно, как редко был откровенен даже с самим собой. Они сидели рядом, совсем близко, так что их жаркое дыхание смешивалось. Она принарядилась, и сквозь легкую ткань платья он чувствовал плечом ее теплое плечо и видел ее руку, легко опиравшуюся на его колено. - Я ведь, знаете, не особенно, что называется, образованный. Я часто думаю, как хорошо бы, если бы у меня был кто-нибудь, кто бы мне немножко помог... А теперь... особенно. - Может быть, я могла бы... помочь вам? - Вы - помочь мне? - Я бы с