три года, но всего два месяца назад я набрел на одно высказывание Фридриха Вильгельма Ницше, современника Марка Твена, - а оно объясняет и оправдывает то духовное состояние, которое знакомо мне, и моим детям, и было знакомо моим индианским предкам, думаю, что и Марку Твену тоже. Ницше - само собой, по-немецки - высказался в том духе, что лишь человек, обладающий большой верой, может себе позволить быть Скептиком. Так вот, вы - люди, обладающие большой верой. И обладаете вы ею во времена, когда столько американцев находят жизнь лишенной смысла, а оттого готовы принести в жертву свою волю и здравый смысл, отдавшись во власть шарлатанов, вымогателей и юродивых. Эти лжепроповедники охотно им внушат какую-нибудь веру, потребовав взамен денег или тех крох политической влиятельности, которые оставлены людям, лишенным веры, в нашем плюралистическом и демократическом обществе. Слушаю этические назидания лидеров так называемого религиозного возрождения в нашей стране, в том числе и президента, но сводятся они, в сущности, всего к двум заповедям. Заповедь первая: "Прекратите думать". Заповедь вторая: "Повинуйтесь". А такие заповеди - не думать, - повиноваться - с энтузиазмом воспримет лишь отчаявшийся в способности разума сделать жизнь на земле чуть лучше да еще солдат, проходящий подготовку в учебном лагере. Я сам был солдатом во вторую мировую войну и воевал с немцами в Европе. В формуляре, который я носил с собой, были отмечены группа крови и вероисповедание. Последнее армейские чиновники пометили литерой "П" - "протестант". На этом крохотном листочке нет места для примечаний и библиографии. Теперь-то я думаю, что уместнее была бы литера "С" - "сарацин", мы ведь сражались с христианами, затеявшими какой-то сумасшедший крестовый поход. У этих христиан на гимнастерках, флагах, винтовках и прочем снаряжении для убийства были выведены кресты, ну в точности как у воинов первого христианского императора Константина. Но войну они проиграли - выходит, то была черная страница в истории христианства. Как вы думаете, отчего христиане так кровожадны? У меня на этот счет есть своя теория, и когда я ее изложу, любопытно было бы услышать, как вы сами объясняете то, о чем пойдет разговор дальше. Тут все дело, мне кажется, в языке, и ситуацию было бы на удивление легко поправить, если бы на то дали позволение служители и толкователи. Они все повторяют, что надо любить друг друга, печься о ближних и прочее. Но "любить" - это слишком сильное слово, чтобы им пользоваться в будничной жизни с ее всем известными человеческими отношениями. Любят пусть Ромео и Джульетта. Я, стало быть, должен печься о ближнем? А как я о нем могу печься, если даже с женой и с детьми не разговариваю? Недавно у нас с женой вышла жуткая стычка из-за перестановок в доме, и она мне сказала: "Я тебя больше не люблю". А ей я в ответ: "Еще что такого же новенького сообщишь?" Она меня в тот день действительно не любила, и это было нормально. В другой раз выяснится, что она меня все же любит - так мне кажется, так я надеюсь. Если бы" она решила закончить нашу совместную жизнь, то сказала бы: "Я тебя больше не уважаю". И тогда - вот тогда все действительно было бы безнадежно. Одна из типичных американских катастроф, каких можно было бы избежать, - это, наряду с религиозным возрождением и с плутонием, обилие людей, обращающихся за разводом на том основании, что они больше не любят друг друга. Это все равно что сдать в скупку машину из-за того, что переполнилась пепельница. На самом деле замыкание происходит, когда больше не уважаешь того, с кем живешь, - и тут конец всей механике. Мне хочется думать, что на самом деле Иисус сказал по-армейски: "Уважайте друг друга". Для меня это было бы свидетельство, что Он вправду хотел помочь нам, пока мы обитаем на Земле, а не в загробном мире. Хотя, с другой стороны, не мог же Он знать, что Голливуд превратит любовь в нечто смехотворное и немыслимое, если подразумевать обыденную жизнь. Вам много встречалось людей, похожих на Пола Ньюмена и Мерил Стрип? Присмотритесь-ка, что за чувства в нас автоматически пробуждаются, когда ктонибудь заговорит про "любовь". Не можете любить ближнего? Ну хоть относитесь к нему с симпатией. Не можете относиться с симпатией? Ну хоть не обращайте на него внимания. И этого не можете? Значит, в вас полыхает ненависть к этому ближнему, правильно? И ничего иного вам не остается, только ненавидеть. Легко к такому прийти, сами знаете. А ведь начинается все с любви. Вполне логичное движение - все равно что кран поворачивать с отметки "кипяток" до противоположной - "ледяная вода", а посередке будет "очень горячая", "горячая", "теплая", "комнатной температуры", "прохладная", "бодрящая", "очень холодная". А как насчет чувств, пробуждаемых словом "любовь"? Да точно так же: "люблю," "нравится", "плевать хотел", "ненавижу". Вот вам мое объяснение, отчего ненависть - самое обычное дело в тех краях, где властвует христианство. Живут там люди, которым без конца внушали, что они изо всех сил должны стараться всех на свете любить. А большинству это ну никак не удается. Да и как удастся, ведь любить - это же страшно трудно. Не требуют же, чтобы каждый здорово прыгал с шестом или летал на трапеции. Но вот из-за того, что любить у них тоже не очень получается, они, убеждаясь в этом день за днем, год за годом, силой логики приходят к неоспоримому вроде бы выводу: надо ненавидеть. А следующий шаг, понятно, - надо убивать, считая этой формой самозащиты. "Проникайтесь уважением друг к другу". Вот это всем, кто в своем уме, по силам, а проникаясь уважением к другим день за днем и год за годом, человек сам станет лучше и другим сделает лучше. Слово "уважение" не влечет за собой цепочку антонимов, иные из которых очень опасны. Уважать так же просто, как пользоваться выключателем. Либо зажег свет, либо потушил. И, даже утратив к кому-то уважение, мы же не испытываем желания его прикончить. Просто держимся с ним на дистанции. Даем понять, что личность эта, в наших глазах, не ценнее того, что кошки в лапах притаскивают с удачной охоты. Сами подумайте: что лучше - если я кому-то даю понять, ты, мол, вроде того, что ношки в лапах тащат, или если затевают Армагеддон, то есть третью мировую войну. Итак, вот мой план, каким образом преобразить христианство, истребившее столько людей, в нечто менее кровожадное: надо в его заповедях вычеркнуть глагол "любить", заменив глаголом "уважать". Если не забыли, мне пришлось драться с людьми, у которых на гимнастерках и винтовках были кресты. Могу вас уверить, несимпатичный они оказались народ. Не питаю особых надежд, что предлагаемая реформа вызовет большой энтузиазм при моей жизни да и при жизни моих детей. Такие стремительные раскачивания от любви к ненависти и убийству в соответствии с христианским учением - наша главная забава. Можно назвать подобные игры "Опять неладно с христианством", и чем чаще с ним неладно, тем очень многим из нас - так мы воспитаны - легче на душе. В Америке эти игры сильно напоминают ковбойскую историю. Этакий добродушный, простосердечный парень приезжает на коне в город, прямо-таки полыхая дружелюбием ко всем, кто там живет. Вы не смотрите, что у него по кольту и справа у пояса, и слева. Он же никакого скандала затевать не собирается. Только вот какое дело - непременно встретится ему на пути уж до того гнусный тип, что решительно ничего другого не остается, как пристрелить этого типа на месте. Опять неладно с христианством. В очень старых британских преданиях рыцари-христиане ищут замок короля Артура. На латах у них кресты, кресты, как у этих, которыми командовал Герман Геринг. И рыщут они по стране, жажда помочь слабым и несчастным их снедает, достойнейшее христианское побуждение. Ясное дело, никакого они не собираются затевать скандала. И вы не смотрите, что они вроде елок из железа, обвешанных самым современным оружием. Но надо же, непременно попадутся им на пути другие рыцари, и уж до того гнусные, что никакого выбора не остается - только изрубить их в куски, ну как говядину разделывают в мясной лавке. Опять неладно с христианством. Ну и замечательно, что так! Прошу вас обратить внимание, что правительство нам обещало: будет возможность отвести душу из-за того, что с христианством неладно, - не то Джон Ф.Кеннеди не сравнивал бы Белый дом во времена недолгого его президентства со двором короля Артура. А как намеревается укреплять Симпатии к себе теперешнее наше правительство, превратившееся просто в еще одну большую корпорацию, всеми силами стремящуюся обратить на себя внимание, заполонившее собой телеэкран и газеты? Да все та же давно знакомая трогательная история, начинающаяся с того, что на всех углах твердят: "Никто не добивается мира так решительно, как мы" - или: "Нет пределов нашей выдержке и терпению". А затем, ни с того, ни с сего, - шарах! И ракеты пришли в действие. Опять неладно с христианством. Последний раз с ним оказалось неладно в такой стране, как Ливия - живет там меньше народу, чем в Чикаго, если считать с пригородами. Что же, прикажете всем подряд христианам слезами исходить по поводу того, что мы убили дочку Каддафи, совсем малышку? Полно, вы к Джерри Фолуэллу обратитесь, он знает все до единого стихи в Библии, где сказано, что убивать можно. У меня на этот счет тоже своя теория: малышка зря согласилась, чтобы ее усыновил темнокожий магометанин, который никаких добрых чувств смотрящим американское телевидение внушить неспособен, она тем самым фактически наложила на себя руки. Не исключено, ЦРУ еще докажет, что этот контракт она подписала скрепя сердце. Впрочем, я отвлекся. В Рочестер я приехал, чтобы выступить перед людьми, обладающими такой глубокой верой, что они осмеливаются скептически смотреть на имеющие широкое хождение понятия о сущности жизни, - перед унитариями, верящими, что спасутся все. Так что следует мне несколько слов сказать и о том, что собой нынче представляет эта не слишком многочисленная конгрегация. Думаю, что и по своей численности, и по влиятельности, и по реальной власти вы, к ней принадлежащие, схожи с самыми первыми христианами, скрывавшимися в катакомбах имперского Рима. Спешу добавить, что вам такие страдания не суждены, вам вообще ничто не угрожает. Из тех, кто действительно обладает властью, никто не считает вас, рожденных веком разума, серьезной силой - так себе, плетут всякий вздор. Вот и все ваши огорчения. Что там говорить, не совсем то же самое, что висеть прибитым на кресте вниз головой или очутиться на арене с разъяренными хищниками в цирке "Максимус". С ранними христианами вас роднят мечты об эре мира, изобилия, справедливости, а она, может быть, никогда и не настанет. Те, в катакомбах, надеялись, что эра эта придет с утверждением заветов Христа. А вам кажется, что приблизить эту эру человек способен собственными усилиями. И еще - я уже говорил - вы с ними схожи тем, что тоже живете во времена, когда убийство сделалось самым популярным развлечением. Согласно подсчетам Американской педиатрической академии, у нас ребенок в среднем смотрит по телевидению 18 000 убийств еще до того, как кончает школу. В том, что с христианством неладно, этот ребенок убеждается, видя, как здорово орудуют пистолетами, винтовками, автоматами, пулеметами. А также - как здорово работают гильотины, виселицы, электрические стулья, газовые камеры. А также - как здорово делают свое дело истребители, бомбардировщики, крейсеры, подводные лодки, и еще ножи, и дубинки, и цепи, и топоры. А в конечном счете считается, что ребенок должен испытывать благодарность к корпорациям, включая правительство, - за то, что на экране он видит такие замечательные картины. Римляне, обладавшие не меньшей властью и богатством, чем нынешние корпорации, тоже устраивали подобные представления, так что можно сказать, ничего не переменилось, просто спонсоры новые. Подобно ранним христианам, вы существуете в обществе, которое задавлено предрассудками, причем совершенно нелепыми. Правда, во времена Римской империи ничего, кроме нелепостей, и не существовало, я имею в виду тогдашние понятия о размерах планеты, ее месте в космосе, характере прочих ее обитаталей, вероятном происхождении жизни, причинах болезней и средствах их излечения, понятия о физике, химии, биологии, да о чем угодно. Все, включая и первых христиан, почитали эти нелепости истиной - а что им еще оставалось делать? Теперь все по-другому. Поверить трудно, как же мы теперь много знаем и какой технологией вооружены для того, чтобы всего было вдоволь, чтобы никакие катастрофы не становились нам совсем уж неподвластными. И как трагично, что основные силы мы отдаем тому, чтобы по миру гуляли дикие нелепости, чтобы были в ходу жестокие увеселения, точно ничего и не переменилось за тысячи лет, а оттого такими несовместимыми друг с другом оказываются прекрасная, правильная жизнь, с одной стороны, и доктрина, проповедуемая Христом, то бишь война, - с другой. Вот я и утверждаю, что унитарии, считающие, что все спасутся, иначе говоря, люди, умеющие опознать нелепость как нелепость, в чем-то схожи с первыми христианами, жившими в катакомбах, - следует ли отсюда, что нелепости со временем утвердятся столь же прочно, как утвердилось христианство? Ну, положим, пример христианства не очень-то выигрышный, поскольку оно изначально было всего лишь верой бедных, верой угнетаемых, рабов, женщин, детей, и так бы ею и осталось, если бы не перестало всерьез воспринимать Нагорную проповедь, вместо этого заключив союз с богатыми, чинящими насилие и движимыми тщеславием. Не могу себе представить, чтобы и вы пошли по такому пути - отказались от того, во что веруете, ради более заметной роли в мировой истории. Вам понадобится какой-то знак, по которому вы будете узнавать друг друга, - надпись, сначала на майках или на вымпелах, а затем, глядишь, вы ее перенесете и на танки, на боевые самолеты, на ракеты, помогающие сохранить мир. Рекомендую такой вот знак: кружок, внутри подмигивающая клоунская физиономия, но она перечеркнута, и тогда всем станет понятно, что это значит - "Никаких нелепостей". Правда, чтобы последователей у вас стало действительно много - может, даже фанатики появятся, - надо будет смысл знака полностью изменить, понятное дело, об этом не распространяясь. Вам самим придется выдумать разного рода нелепости, о которых вы пока и слышать не желаете, - ну, всякое там про Бога, что Он, мол, вот это велит, а вон то нет, таких-то обожает, а этих не выносит, ти на завтрак Ему подается тото и то-то. Чем подробнее вы распишете этого Бога, тем лучше для вашего же дела. И чем Он у вас выйдет суровее, тем лучше - для вашего же дела. Точно вам говорю, я же работал в отделе рекламы, ведал связями с потребителями. Президент начинал, кстати, в таком же отделе. И пожалуйста - он сидит в Белом доме, а я толкую в Рочестере с какими-то особенными унитариями, о которых и слышал-то мало кто. Но это особая история. Я веду к тому, что вам, если хотите стать массовым движением, надо завоевывать телевидение и мир видео или сразу отказаться от своей цели, и уж какого бы Бога вы ни изобрели, соперничать Ему придется с выпуском криминальной телехроники "Пороки Майами", с Клинтом Иствудом* и Сильвестром Сталлоне. Между прочим, пока шла война во Вьетнаме, Сталлоне обучал девчонок культуризму в Швейцарии. Присмотритесь, какие у него глаза - просто как у спаниеля, - и сразу почувствуете, до чего старательно он пробовал любить, прежде чем начал расправляться со всеми этими косоглазыми да цветными, которые уверовали в социализм. /* Американский киноактер, создавший образ-маску хлоднокровного убийцы./ А от десяти заповедей держитесь подальше, как поступают и проповедники, вещающие по телевидению. Это штуки взрывоопасные, ведь среди них непременно попадется что-нибудь такое, что, если серьезно принимать подобные заветы, опровергнет всю современную религию, оказавшуюся шоу-бизнесом, и ничем больше. Что именно? А вот что: "Не убий". Благодарю за внимание". (Конец). В Рочестере я, так сказать, проповедовал перед согласным со мною хором. Когда приходилось сталкиваться с более привычными понятиями о религии, свободомыслие мое как-то не очень хорошо воспринималось. Вот выступил я в октябре 1990 года в университете Трансильвания, Лексингтон, штат Кентукки, и настоятель тамошнего собора достопочтенный Пол Х.Джолс, ужасно разволновавшись, написал нашему с ним общему знакомому письмо, откуда позволю себе привести одно место. "Читаю "Фокус-покус", - пишет он, - и все думаю: отчего такое тяжелое чувство остается? Может быть, все дело в том, что мне тягостно представить себе состояние жизни таким, как он ее изображает, описывая своих героев, ситуации, в которых они оказываются, систему образования? Выходит, мир разваливается на куски. И вот это отражает реальность? Ну, а я-то где в этом разваливающемся мире? С кем я, кто со мной? Почему мир этот мне до того неприятен?" И дальше: "Хотел бы я спросить Воннегута, какова его вера. Он писатель, а помогает ли он исправить жизнь? Должны ли его книги к этому стремиться? Такими ли он их себе мыслит? Может быть, я к нему слишком строг или лезу не в свое дело. Но ведь он не случайно же упоминает о Христе, не случайно вводит религиозные образы. И что в итоге?" (Что до моего пацифизма, он ведь воинственный, или же никакого пацифизма у меня вовсе нет. Когда я себя спрашиваю, кем бы я больше всего хотел быть из деятелей американской истории, ответ всякий раз один - Джошуа Л.Чемберленом, так говорит подсознание, и тут уж я ничего поделать не могу. Полковник Чемберлен, командовавший 20 полком волонтеров из штата Мэн, приказал осуществить штыковую атаку, решившую исход сражения при Геттисберге, где силы Севера одержали победу в Гражданской войне.) XVII "- Послушайте, - спрашиваю я, - у вас там в Мозамбике кто считается хорошим, а кто плохим? Сижу в самолете, который летит из Йоханнесбурга в Мапуто, столицу бывшей португальской колонии Мозамбик на восточном побережье Африки, где я никогда прежде не бывал. Да и знал-то про эти места всего ничего: очень красиво, а климат такой же благодатный, как в Калифорнии, и что страна вытянута вдоль океана - такого побережья почти ни у кого больше в Африке нет; знал что имеется несколько портов, что население недостаточно многочисленно, что дождей почти каждый год вполне хватает, в общем, послушать, так просто райский сад, а на самом деле настоящий ад, который люди создали собственными стараниями". Вот так начал я зимой 1990 года статью для "Парейд" - в ту пору стало ясно, что так называемый коммунистический блок больше не в состоянии перетягивать канат в популярной среди школьников игре, за которой скрыт миф, что есть общество хорошее, а есть плохое. (Когда я учился в Шортридж-скул, наши цвета были бело-голубыми, и мы ненавидели тех, кто ходил в техническое училище Арсенал, чьи цвета были зеленое с белым. Как- то по пути домой из школы меня поразила группа этих недочеловеков из технического училища - ребята из их футбольной команды напялили костюмы, в которых выступал наш школьный оркестр. Помните, я как-то сказал Бенни Гудмену: "Я тоже в свое время играл на таком вот леденце с клавишами".) "Человек, у которого я спросил, кто в Мозамбике считается хорошим, кто плохим, был белый, американец по имени Джон Йель, давно с этой страной связанный, - говорится в статье для "Парейд". - Он сотрудник евангелической благотворительной организации, существующей в Чикаго и называющейся "Будущее мира"; они собирают продовольствие, одежду и прочие самые необходимые для жизни вещи и посылают их беженцам, которых в этой стране более миллиона, несчастных и беспомощных. А всего там живет 15 миллионов, только-то! - да в одном Мехико ныне населения больше. Беженцев согнали с их скудной земли другие мозамбикцы, посжигавшие их дома, школы, больницы, поскольку эти мозамбикцы принадлежат к организации, по- португальски называющейся Национальным сопротивлением Мозамбика, или сокращенно РЕНАМО". (Наши неоконсерваторы - сокращенно консервы - находят, что РЕНАМО - это так, мелочи. После того как напечатали мою статью, я получил от них несколько писем, напомнивших мне/как Дин Мартин представлял телезрителям Фрэнка Синатру. Он сказал: Синатра сейчас расскажет нам, сколько всего интересного сделала мафия.) "Джон Йель ответил, что ему не подобает поддерживать ту ли, другую сторону, когда идет Гражданская война, его дело помогать людям, попавшим в беду, а кто они, за что они - не важно. Но по нескольким подробностям, которые он мне сообщил подчеркнуто нейтральным тоном, я понял, что РЕНАМО, который с самого 1976 года, когда его отряды были созданы и обучены белыми южноафриканцами вкупе с белыми родезийцами, только тем и занимался, что убивал, насиловал, мародерствовал, - что РЕНАМО - это вообще не люди. Это неизлечимая болезнь, с которой нет возможности бороться, поскольку вооруженные силы правительства столь плохо оснащены и немногочисленны, - словом, РЕНАМО - это просто ужас, повторяющийся день за днем, и говорить по его поводу о добре, о зле - все равно что судить, нравственна ли холера или бубонная чума. Между прочим, на всех языках существует старое, очень старое слово, которым обозначают эти вот бродячие отряды безжалостных налетчиков- грабителей, сделавшиеся фатальной болезнью и кошмарным уродством, существующие только ради себя самих. В английском языке существует слово "бандиты". По-португальски это звучит как "бандидуш", а в Мапуто и везде в стране, как я вскоре выяснил, это синоним РЕНАМО. "Фатальная болезнь и кошмарное уродство" - так, кажется, я выразился? По оценкам нашего Госдепартамента, РЕНАМО, фактически не встречая отпора, лишь с 1987 года убил более ста тысяча мозамбикцев, включая восемь тысяч детей в возрасте до пяти лет, причем чаще всего их загоняли в непролазную чащобу, бросая умирать от голода. Не исключено, что в прошлом РЕНАМО поддерживало наше правительство, поскольку Мозамбик не скрывал своей марксистской ориентации: что касается Южной Африки, она поддерживала РЕНАМО открыто и ничуть этого не стыдясь. Но теперь времена другие. Бандидуш - столь маленькая группка и все их до того ненавидят, что у них нет ни малейших шансвв захватить власть в стране. Все - в том числе Соединенные Штаты, Советский Союз, Международный Красный Крест, "Американская помощь терпящим бедствие", Джон Йель из "Будущего мира" - делают, что им по силам, помогая хоть както облегчить страдания не ведающих ни о марксизме, ни о капитализме, почти совсем раздетых, несчастных и жалких беженцев. По этой причине ко времени моего приезда те немногие жители Мозамбика, которые достаточно образованны, чтобы иметь представление о том, как должен был бы осуществляться марксистский план переустройства, точно так же до тошноты не принимали социалистический идеализм, как и жители Москвы, Варшавы или Восточного Берлина. Мы сели в Мапуто, и вскоре я уже летел на Самолетике "Чесна" - два двигателя, восемь пассажирских мест, - которым управлял парень с челюстью в виде фонаря, его зовут Джим Фризен, и у него есть опыт полетов в малообитаемых местах, он совершал такие полеты над Северо-Западной Канадой. Снизиться, чтобы мы получше рассмотрели ландшафт, Джим не мог, поскольку всюду на открытой местности могли оказаться бандидуш. Они обстреливают катера, самолеты, грузовики, легковые машины, словом, все, что с виду выглядит способным чуть облегчить чудовищное существование обыкновенных людей. Наша "Чесна" выполняла чартерный рейс, и это было необходимостью, ибо все дороги, над которыми мы пролетали, превращены в западни - бандидуш всюду понаставили мин и то и дело устраивают засады". (Перед моей поездкой кто-то поинтересовался, не боюсь ли я, что меня убьют, и я ответил: "Что вы, я же в Мозамбик отправляюсь, не в Южный Бронкс".) Представьте себе Калифорнию, где все шоссе перерезаны, фермеры, за немногими исключениями, загнаны в города, хозяйства заброшены, а запуганное, беззащитное население приходится кормить и одевать, сбрасывая контейнеры с самолетов. Представили? Тогда милости просим в Мозамбик. С 9 по 13 октября, пока немножко трясло Уолл-стрит, Джим фризен на своей "Чесне" летал с несколькими американцами, имеющими выход на прессу и телевидение, - кроме меня, были репортеры из "Нью-Йорк Таймс", "Вашингтон пост", "Ньюсуика" и корреспондент Си-Эн-Эн, - от одного блокированного и осажденного лагеря беженцев к другому. То, что мы видели, не так уж отличалось от виденного каждым немолодым американцем на фотоснимках, сделанных после освобождения в нацистских лагерях, в Биафре, Судане и еще многих местах. Я уже видел таких же изможденных людей собственными глазами - было это под конец второй мировой войны в Германии, где я находился в качестве военнопленного, а потом в Нигерии, когда там шла Гражданская война". (В своем романе "Синяя Борода" я описываю долину, забитую беженцами, - дело происходит под конец второй мировой войны. Эту долину я не выдумал. Она на самом деле существовала. Мы с Бернардом 0'Хэйром там побывали.) "В Мозамбике мы насмотрелись привычных картин - изголодавшиеся, отупевшие дети с глазами, огромными, словно суповые тарелки; взрослые, у которых грудь в точности, как клетка для птиц. Для меня - не знаю, как для остальных, - новым оказалось лишь одно: я встретил там людей, которых сознательно изуродовали, отхватив каким-нибудь острым предметом либо нос, либо уши, либо что-нибудь еще". (Я не просто слышал про такие случаи. Я таких калек видел и с ними беседовал - через переводчика. Причем никто их специально к нам не приводил. Мы сами их - или то, что от них осталось, - замечали в толпе людей, которые в любую минуту могли умереть от нехватки питания.) "Свою печальную поездку мы совершали по приглашению "Американской помощи терпящим бедствие", благотворительной организации, которая существует дольше, чем "Будущее мира", где работает Джон Йель, и располагает более солидными возможностями. АПТБ рассчитывала, что нашими стараниями рядовые американцы получат представление о том, какие размеры приняли сотворенные руками людей бедствия в далеком Мозамбике, и посодействуют различным ассоциациям, пытающимся облегчить участь жертв". (АПТБ была создана после второй мировой войны, занявшись поставками продовольствия голодающим на развалинах Европы. Затем основную свою деятельность АПТБ связала с третьим миром, где одна тяжелейшая ситуация сменяла другую, - правда, как мне сказали в нью-йоркской штаб-квартире, с развалом советской империи АПТБ, возможно, опять займется некоторыми районами Европы, куда она намерена поставлять главным образом аккумуляторы, запасные части к тракторам и прочее в том же духе. В Мозамбике хозяйствуют так, что страна сделалась одним из самых злостных нарушителей конвенции об охране окружающей среды - там, чтобы очистить место под поля, попросту выжигают джунгли, РЕНАМО, может быть, даже заслуживает благодарности за то, что этому во многих районах был положен конец.) "Сопровождал нас представитель АПТБ в Мозамбике Дэвид П.Нефф, сорокатрехлетний мужчина родом из Нью-Эсенс, Иллинойс, где он не был уже давненько. До этого он работал с Корпусом мира в Камеруне, а АПТБ поручила ему следить за передвижением посылаемых ею грузов, чтобы они - неповрежденные, неразворованные - своевременно попадали к тем, кто в них более всего нуждается: в Либерии, в секторе Газа, на Филиппинах, в Сомали, в Сьерра-Леоне. А вот теперь в Мозамбике. Главный враг Неффа не "РЕНАМО". Главный его враг - всеобщая неразбериха". (Интересно, куда Дейв с семьей двинется дальше, какой ему придется учить язык - польский в Варшаве, русский в Ленинграде?) "Не стану воспроизводить то, что Дейв нам рассказывал про голод. Просто раскрасьте черным и коричневым людей на старых фотоснимках, сделанных в Освенциме, и сами увидите то, что он наблюдает день за днем. Лучше опишу наш с ним разговор, происходивший, когда мы летели к лагерю беженцев в устье реки Замбези, где кишат крокодилы, - это рядом с городом Марромеу. Перед тем как сделать посадку, мы пролетели над городом убедиться, что люди не прячутся в джунглях, спасаясь от очередного налета тех, кого в Америке иной раз именуют "борцами за свободу", а копаются у себя на участках, пытаясь добыть хоть какое-то пропитание. Дейв сказал, что мины, пули, ракеты достаются РЕНАМО совсем дешево, не требуется даже поддержка со стороны Южной Африки, ЦРУ и т.д. На вооружение, по его прикидкам, уходит примерно четыре миллиона долларов в год - столько же стоят съемки фильма без звезд первой величины или постановка мюзикла на Бродвее. Такую сумму легко собрать, привлекши на свою сторону нескольких сочувствующих за пределами Мозамбика - из тех, кто побогаче, - или просто получить ее от какого-нибудь спонсора-миллиардера. Еще Дейв сказал: если бандидуш захватят столицу, Мапуто, - а это вполне возможно, потому что они уже регулярно появляются в окрестностях города, - то, оглядевшись, в недоумении разведут руками и задумаются, что им делать дальше. Ведь обучены они одному - стрелять в любую движущуюся цель. А насчет школ, больниц - лишь умеют только сжигать их дотла. Крестьяне, живущие в Марромеу и в окрестностях, голодные, запуганные, ограбленные крестьяне, на сей раз ни от кого не скрывались. Можно не сомневаться, что про Карла Маркса они слыхом не слыхивали, как, вероятно, и про Москву, а также про Нью-Йорк или Йоханнесбург. Джим посадил самолет на крохотную, резко обрывающуюся полосу - настоящий мастер. Справа виднелся каркас взорвавшегося дня два назад ДС-3. Минут за пятнадцать до посадки мы сверху видели большое - голов сто - стадо диких слонов. Дейв и Джим хорошо знали этот взорвавшийся самолетик. Он назывался "Маленькая Энни". Много лет он ежедневно выполнял рейсы по доставке продовольствия голодающим. А теперь вот отказали моторы при посадке и внутренности вывалились, словно кто-то его потрошил. Наверно, самолет был старше Дейва Неффа. Последние ДС-3 сошли с конвейера в 1946 году, когда АПТБ посылала грузы продовольствия в разрушенную Европу, а жителям Мозамбика оставалось еще тридцать лет обретаться в рабстве, ибо рабство для них и было португальское управление. Среди первых мозамбикцев, которых мы увидели, совершив посадку, двое были в рубашках, видимо, доставленных "Маленькой Энни". Одна была разрисована флажками-вымпелами разных американских яхт-клубов. На другой бросался в глаза треугольник, в котором красовалась буква С, - значит, носившие такие рубашки сплошь Супермены, как Кларк Кент, хотя в обыденной жизни они хорошо воспитанные, обходительные люди". (Вот так заканчивается моя статья в "Парейд". Я написал еще одну для "Нью-Йорк Таймс" - вкладыш с материалами специального выпуска, - только она куда-то задевалась, ну и черт с ней. Помню, там я упоминал о том, что черные жители Мозамбика выгнали из своей страны португальцев, не разрешавших им даже водить машины, и произошло это тогда же, когда нас погнали из Вьетнама. Вот какая молодая это страна! И чуть ли не первое, чего ее граждане, став свободными, хотели добиться, - это выучиться читать, писать и немножко считать. РЕНА-МО по сей день всячески старается им в этом помешать, пользуясь для этой цели весьма современным вооружением и системами связи, поставляемыми неведомо кем. Когда португальцы уходили из Мозамбика, они залили цементом раковины и трубы в офисах, больницах, отелях, - а что, ведь все это больше им не принадлежит.) В книге "Вербное воскресенье" воспроизведено эссе, написанное, когда я вернулся с Гражданской войны в Нигерии, - я тогда побывал у сторонников Биафры. Этих мятежников (племена ибо) до того успешно подавляли, что у детей от недостатка протеина волосы стали рыжие, а прямая кишка свешивалась сзади, как выхлопная труба. Я приехал в Нью-Йорк (семья каталась на лыжах в Вермонте), снял номер в старом отеле "Ройялтон" на Манхэттене, сидел там и заходился рыданиями, словно старый пес, который никак не успокоится - лает да лает. Такого со мной не было ни разу со времени второй мировой войны. А по возвращении из Мозамбика глаза у меня оставались сухими. Последний раз я плакал - тихо, без всхлипов, напоминающих собачий лай, - когда умерла моя первая жена Джейн (та, которая каталась на лыжах, пока я был в Биафре.) (Наш сын Марк, а он врач, после ее смерти сказал: сам бы он ни за что не согласился на те жуткие процедуры, которые ее так долго поддерживали, когда у нее уже был рак.) Пока я с сухими глазами писал свое эссе о Мозамбике, мне встретился на улице старый приятель по Шортридж-скул Херб Харрингтон, замечательный изобретатель и дока по части механики. И я ему признался: что-то со мной произошло после Биафры, потому что Мозамбик потряс меня в интеллектуальном смысле, но не с эмоциональной стороны. Я рассказал Хербу, что там довелось мне повидать крохотных девочек вроде драгоценной моей Лили, и девочки эти падали с ног от истощения, потому что слишком долго скитались по джунглям, добираясь до лагеря беженцев, - но не могу утверждать, что так уж меня это травмировало. А он ответил, что и с ним что-то в таком роде случилось, когда в войну - ту, вторую мировую - он был в армии, налаживал радиосвязь по побережью Китая. Что ни день провозили фургоны с трупами умерших от голода китайцев, и он - недели не прошло - перестал обращать внимание на такие вещи... XVIII Та шуточка Эда Уинна про женщину, чей дом загорелся (и она заливала пожар водой, только без толку) - самая смешная из приличных шуток, какие мне приходилось слышать. А самую смешную неприличную шутку рассказала мне моя московская переводчица Рита Райт - она умерла несколько лет тому назад, ей было далеко за восемьдесят. (Рита была гений по части языков, написала книгу о Роберте Вернее, переводила меня, Дж.Д.Сэлинджера, Синклера Льюиса, Джона Стейнбека с английского, Франца Кафку с немецкого, и так далее. Мы с Джил провели в ее обществе несколько дней в Париже, где она искала в архивах нужные ей документы - они все по-французски.) Во время второй мировой войны она была переводчиком, работала с экипажами английских и американских конвоев при транспортных судах, доставлявших вооружение и продовольствие в Мурманск, порт на севере России - на Баренцевом море, которое замерзает почти круглый год, - а немцы бомбили этот порт и перехватывали конвои, посылая подлодки. Рита могла безукоризненно имитировать разные британские жаргоны и вот ту свою историю рассказала так, как ее рассказал бы кокни. В общем история вот какая: умер ужасно богатый англичанин и свои миллионы завещал тому, кто придумает самый смешной лимерик - комический стишок. Понимая, что самые смешные лимерики - это те, которые не очень приличны, он в завещании оговорил, что непристойности - даже самые вопиющие - не должны влиять на решение жюри. Ну, выбрали жюри - из тех, кто с синими лентами*, а не с сизыми носами, и лимерики стали посылать со всей страны. Судили, рядили, наконец было объявлено, что выиграла одна домашняя хозяйка из Восточной Англии. Причем за нее проголосовали не только единодушно, но с воодушевлением. Никаких сомнений - ее лимерик самый смешной в мире, только, вот незадача, уж до того непристойный, что никакой нет возможности его опубликовать. /* Синие ленты носят кавалеры ордена Подвязки./ Ну, ясное дело, всех так и распирает любопытство, однако члены жюри твердо стоят на своем: лимерик замечательный, а вот печатать нельзя - не вынесет цивилизованный мир такой похабщины. Тогда начали приставать к победительнице, нежданно прославившейся и разбогатевшей домохозяйке, с виду - просто образцово добропорядочной даме. (Рассказывая свою историю, которую она услышала от одного английского матроса, Рита превращалась в эту домохозяйку, одновременно и чопорную, и нагловатую, недаром ведь у нее сальностей в запасе переизбыток, не то не выиграть бы ей конкурс.) Ну, домохозяйка подтверждает: лимерик слишком грязный, хоть и жутко смешной, так что членам жюри и ей самой придется унести слова стишка в могилу. Но поскольку из-за этой истории начала пробуксовывать английская военная машина, сам Уинстон Черчилль попросил ее прочитать свой лимерик по Би-би-си, а там, где словцо - или там слог - слишком крепко звучит для ушей солидной семейной публики, пусть заменит чем-нибудь - "да-да", например. Она согласилась. И вот какой лимерик прозвучал по радио: Да-да-да-да-да-да-да-да. Да-да-да-да-да-да-да-да. Да-да-да-да-да. Да-да-да-да-да. Да-да-да-да-да- п...да! Рита (она русская, но среди ее предков был шотландец, поэтому фамилия у нее звучит по-британски) рассказала нам эту историю и - лукавства ей было не занимать - прибавила: "Английский же у меня не родной язык, так что я могу на нем выражаться, как захочется, - не все ли равно, прилично, неприлично. Полная свобода. Здорово, а?" Переводчикам надо платить такие же проценты от продажи книги, как и авторам. Я это предлагал нескольким своим иностранным издателям, пусть мне достанется меньше, зато переводчик выиграет. Но с тем же успехом можно им было доказывать, что земля плоская, и у меня есть неоспоримые тому подтверждения. В ноябре 1983 года я выступил на конгрессе переводчиков, устроенном Колумбийском университетом, и вот что сказал: "Первая страна, кроме англоязычных, где опубликовали мои книги, - Западная Германия, там в 1964 году выпустили мой роман "Механическое пианино" (издательство "Скрибнерз", 1952) под заглавием "Das Hollische System*", Переводчик - Вульф Г.Бергнер - до того свободно владел американским вариантом английского языка, что у него не возникало необходимости обращаться ко мне за разъяснениями. Отмечая это, вовсе не иронизирую на его счет. Так оно и было. Говорят, перевод у него очень хороший. Приходится довольствоваться тем, что говорят, ибо я, хотя немножко знаю немецкий, оценивать перевод самостоятельно не могу. По причинам, о которых не хочется говорить, я не в состоянии перечитывать себя даже в оригинале. Чтобы как-то обозначить этот мой примитивный невроз, назовем его непритупляющимся чувством стыда за содеянное. /* "Адская система" (нем.)./ Со следующим переводчиком того же романа - Робертой Рамбелли из Генуи - отношения у нас сложились куда более любопытные. Она мне написала письмо - впервые я получил письмо от переводчика. Два из заданных ею замечательных вопросов я помню до сих пор: "Что такое сиденье не под козырьком? Что такое колесо обозрения?" Я с удовольствием ей объяснил, тем более что и многие американцы не знают: колесо обозрения придумали артиллеристы армии Севера во время Гражданской войны, чтобы сверху наводчикам легче было определять местоположение цели. Следующий свой роман я написал только через семь лет. И не оттого, что переживал духовный спад. Просто из-за денежных трудностей. Писателю нужно пропасть денег, чтобы семейство сводило концы с концами, пока он пишет книгу. А у меня семь лет денег для этого не набиралось. Вторая моя книга называется "Сирены Титана" (издательство "Делл", 1959), и раньше всех за рубежом ею заинтересовались французы. У переводчицы - Моник Теи - вопросов ко мне не было. Я слышал, она допустила смешные ошибки, не разобравшись в смысле американских идиом. Но тут мне вновь написала старая моя приятельница Роберта Рамбелли, которая и на этот раз была посредницей между мной и итальянской публикой, и вопросов у нее ко мне набралось что-то около пятидесяти трех: что такое это да что такое то. Я к этому времени в нее просто влюбился, и, рискну утверждать, она влюбилась в меня. Вскоре после этого мой сын Марк, который станет не только писателем, а еще и врачом-педиатром, поехал в Европу, заработав деньги на рыбачьей артели, занимавшейся ловлей раков на мысе Код. Я ему сказал, чтобы он непременно посетил в Генуе мою приятельницу Роберту, что и было сделано. Сам я Роберту никогда не видел и в Италии не бывал. Марк побывал у нее дома, и она явно была ему рада. Только разговаривать им пришлось при помощи карандаша и бумаги, поскольку оба оказались глухонемыми. Она не понимала английскую речь, могла только читать и писать по-английски - как я по-французски, кстати. Смешно? По-моему, ничего тут нет смешного. Замечательно, что так. Обе книги, не спрашивая меня, перевели в Советском Союзе, в ту пору не желавшем ничего общего иметь с капиталистическими штучками, известными под именем Международной конвенции по авторским правам. Тамошние мои переводчики со мною не связывались, ну и что такого, точно так же молчали мои переводчики из Германии и Франции, а затем - из Дании и Голландии. Мне теперь шестьдесят один год, много я написал книг и много было переводов. Раньше я посмеивался над своими французскими переводчиками, поскольку мне говорили, что они делают нелепые ошибки, но никаких контактов с ними у меня не было, а когда я бываю во Франции, ко мне там не очень-то восторженно относятся. Хотя французский переводчик двух последних моих книг Робер Пепен - сам романист, говорит по-американски лучше, чем я сам, и мы с ним близко подружились. Кстати, при всем его отменном знании языка он задает в письмах еще больше толковых вопросов, чем задавала славная Роберта Рамбелли, которая теперь в лучшем мире. А что до Советского Союза, то досадно, что мне ни гроша не платят за книги, опубликованные до того, как эта страна подписала Международную конвенцию, и почти ни гроша - за те, которые опубликованы после*, но к своей русской переводчице Рите Райт я был привязан больше, чем к кому- нибудь еще, не считая членов моей семьи. Мы с нею, списавшись, познакомились в Париже, а потом я дважды к ней ездил в Москву и один раз в Ленинград. Даже если бы она меня не переводила, уверен, мы были бы без ума друг от друга. /* Издательство "Старт" выплачивает К.Воннегуту гонорар как за конвенционные, так и за доконвенционные (написанные до 1973 года) книги (От редакции)./ У меня в книгах попадаются непристойности, потому что я стараюсь, чтобы описываемые мной американцы, особенно солдаты, выражались так, как в жизни. Русские эквиваленты подобных выражений в СССР не пригодны для печати. Прежде чем взяться за мои книги, Рита Райт столкнулась с той же проблемой, переводя "Над пропастью во ржи" Дж.Д.Сэлинджера. И как же она ее решила? Оказывается, существует вышедший из употребления крестьянский говорок, который точно передает всякое такое, и говорок этот считается чем-то вроде невинного фольклора, хотя там без умолчаний обозначаются естественные отправления, половые сношения и все такое прочее. Вот Рита и прибегла к этому говорку, вместо того чтобы пользоваться непристойными выражениями, переводя Сэлинджера и меня. Так что оба мы по-русски похожи на себя. Можно было бы много чего еще сказать. Целое эссе можно написать про то, как я осложнил жизнь переводчикам, назвав свой роман "Рецидивист". Выяснилось, что народы с гораздо более протяженной историей, чем история Америки, не придумали слова, обозначающего арестантов, снова и снова попадающих в тюрьму, - ведь пенитенциарная система, придуманная американскими квакерами, возникла сравнительно недавно. В европейских языках самое близкое понятие - "висельник". Но это слово не передает смысла заглавия книги о человеке, которому сидеть стало привычно, - нельзя же человека вешать снова и снова. В итоге, каждый переводчик придумывает для этой книги собственное заглавие. Я воспользовался случаем вспомнить переводчиков, которые мне особенно приятны как люди, но не хочу сказать, что человеческие качества - самое главное в этом деле. От переводчика я многого не требую, пусть просто проявит себя более одаренным писателем, чем автор, причем ему надо владеть двумя языками, включая и мой язык, английский. А теперь пора отвечать на письма, особенно на пространное письмо моего японского переводчика господина Сигео Тобита, желающего знать, что такое "Четыре розы". Марка дорогого вина? Нет. "Четыре розы" - это вовсе не вино". (На этом моя речь закончилась). Пять месяцев спустя после выступления перед переводчиками (и вне всякой связи с ним) меня среди ночи доставили в реанимационное отделение больницы "Сент-Винсент" и принялись откачивать. Я предпринял попытку самоубийства. Не для того, чтобы обратить на себя внимание и потребовать помощи. Не из-за нервного срыва. Я возжелал "долгого сна" (выражение писателя Реймонда Чандлера*.) Я захотел "хлопнуть входной дверью" (слова Джона Д.Макдональда). Не хочу больше ни шуток, ни кофе, ни сигарет... /* Имеется в виду первый детективный роман Чандлера "Вечный сон" (1939); известен также под названием "Долгий сон", "Глубокий сон", "Большой сон" и т.д./ ... хочу уйти. XIX Замечательный писатель Рей Брэдбери (он не умеет водить машину) сочинил рассказ, называющийся "Машина Килиманджаро", - про человека, научившегося предотвращать уж слишком недостойные самоубийства (и вообще все уж слишком недостойное.) Он придумал такой вот чудесный джип и едет в этом джипе по пустынному шоссе недалеко от Кетчема, штат Айдахо. Видит - по шоссе одиноко ковыляет ужасно чем-то подавленный, седобородый человек с выпирающим животом. Это Эрнест Хемингуэй, который через несколько дней снесет себе голову, выстрелив в рот из ружья. Герой Брэдбери - этот, в чудесном джипе - и предлагает: могу сделать так, что вы умрете достойнее, чем вознамерились. Садитесь, говорит, и тогда умрете в авиакатастрофе на вершине Килиманджаро (высота 19 340 футов) в Танзании. Ну, Хемингуэй и сел, - стало быть, погиб красиво. (Французский писатель Луи-фердинан Селин описал своего приятеля- врача, одержимого мыслью, как бы достойнее умереть, - он свалился под рояль и умер в конвульсиях.) Если перенестись на территорию Рея Брэдбери, очень возможно, что мое самоубийство было доведено до конца, то есть я мертв и все, что сейчас вижу, - это то, что могло бы быть, если бы я со всем этим не покончил. Неплохой мне урок. Одного арестанта много лет назад посадили на электрический стул в тюрьме округа Кук, и он сказал: "Вот этот урок я уж точно запомню". А если все, что я сейчас вижу, - лишь то, что могло бы быть (сам же я гнию в могиле, как идол моего детства грабитель банков Джон Диллинджер), мне бы следовало воскликнуть: "Господи, да я бы еще мог написать не меньше четырех книг!" Если бы я не довел самоубийство до конца, слышал бы сейчас, как моя дочь Лили распевает песенку, которой научилась в летнем лагере: Дураки мальчишки все читают книжки, Дурочки девчонки куклам шьют пеленки, У дураков мальчишек пенис вырос слишком, У дурочек девчонок соски торчат спросонок. Если бы я не дошел до ручки, не желая больше ни минуты оставаться на свете (совсем чокнулся), я бы тиснул весной 1990 года вот эту славненькую статейку в "Нью-Йорк Таймс": "Уж не знаю по какой причине, только американские юмористы и сатирики, в общем - как бы их ни называть - те, кто, наслушавшись да навидавшись всяких безрадостных вещей, предпочитают посмеиваться, вместо того чтобы заливаться слезами, - люди эти, достигнув определенного возраста, становятся непереносимо мрачными пессимистами. Если бы лондонская страховая фирма "Ллойд" предлагала полис, по которому этим писателям-юмористам платили бы за утрату чувства смешного, выплаты должны были бы начинаться лет с шестидесяти трех у мужчин, с двадцати девяти - у женщин, примерно так. Мое поколение, к счастью или к несчастью для себя. имеет возможность в сказанном удостовериться, прочтя книгу "Кривое зеркало" (издательство "Парагон хаус", 1990), сочиненную Уильямом Кью, преподавателем литературы в колледже Фитчберг, Массачусетс. Подзаголовок этой книги - "Жестокость американского юмора". Мистер Кью пишет о Марке Твене, Ринге Ларднере, Амброзе Бирсе, обо мне, о комических актерах кинематографа (немого и звукового), о комиках, выступающих в телепрограммах, на радио, в ночных клубах - включая и нынешних, - и доказывает, что самые запоминающиеся шутки американского происхождения всегда представляли собой отклик на экономические катастрофы и физические акты насилия, происходившие в нашем обществе. "Как часто мы видим одно и то же: американский юморист поначалу просто наблюдает за всевозможными проявлениями насилия и коррупции, и его это просто забавляет, но под конец он погружен в беспросветную мрачность, и ждать от него можно лишь сардонических притч", - так пишет Кью. Уже догадались? Само собой, мой последний роман "Фокус-покус" - он выходит в сентябре - самая настоящая сардоническая притча, сочиненная автором, погруженным в беспросветную мрачность. Иначе и быть не могло. "Насилие, составляющее главный источник сюжетов для большинства американских юмористов, обладает способностью пережить их юмор, - пишет Кью. - Шутки уже никто не воспринимает, зато пистолеты палят, как палили, - грустно, но это так". Марк Твен в конце концов прекратил насмехаться над собственной агонией, равно как и над страданиями окружающих. Вся жизнь на нашей планете виделась ему сплошным жульничеством, и он ее поносил, не жалея слов. Он своевременно умер. Не дожил до атомных бомб. Стал бесчувствен, как дверная ручка, даже до того, как началась первая из мировых войн. С шутками вот что происходит: тот, кто шутит, для начала немножко шокирует слушающего, коснувшись чего-то не слишком обыденного - секса, допустим, или физической опасности, - он, дескать, хочет проверить собеседника на сообразительность. Следующий шаг: тот, кто шутит, дает понять, что никакой сообразительности слушающему демонстрировать не требуется. И слушающий понятия не имеет, что ему теперь делать с уже бушующими в крови химическими веществами, которые требуют от него принять боевую стойку либо обратиться в бегство, - надо же от этих веществ избавиться, не то слушающий сейчас заедет шутнику в рожу или же понесется прочь, скача, как кенгуру. Скорее всего, слушающий выведет из организма эти вещества при помощи легких, делая такие телодвижения, которые сопровождаются разными ужимками на лице и лающими звуками. Проверка на сообразительность: "Зачем бы цыплятам улицу переходить?" А вот про секс: "У коммивояжера среди ночи, в скверную погоду сломалась на деревенской дороге машина. Стучится он к фермеру, а фермер и говорит, можете, мол, у нас переночевать, только уж спать вам вместе с дочкой моей придется". А вот - про физическую опасность: "Сваливается один со скалы вниз. Но ему удается за какой-то кустик ухватиться. И висит он, за кустик этот уцепившись, а под ним пропасть в тысячу футов". Беда, однако, в том, что шуточки совсем не проходят, когда они коснутся чегонибудь очень уж хорошо известного слушающим из собственной жизни, чего-нибудь реального и страшного, когда, сколько ни насмешничай, а слушающий все равно не ощутит, что все в порядке и бояться ему нечего. Со мной такое приключилось, когда весной 1989 года я пробовал шутить во время выступлений перед студентами разных университетов, и больше я такого ни за что не затею. Да вовсе я и не любитель сыпать остротами перед пришедшей меня слушать публикой, а вот надо же, попробовал. Допустим, выхожу на трибуну и принимаюсь вслух размышлять, что бы мы с родителями, сестрой и братом делали, будь мы немецкими подданными, когда власть взял Гитлер. Самое разное можно тут предполагать, только все равно радости никакой. А я еще добавил: теперь перед всем миром стоит проблема посерьезнее, чем опасность появления нового Гитлера, - возникла ведь угроза разрушения планеты, представляющей собой исключительно тонкий и замечательный по сложности аппарат, который позволяет поддерживать жизнь. Я сказал: придет - и довольно скоро - день, когда все мы всплывем брюшком вверх, как гуппи в заброшенном аквариуме. И предложил эпитафию погибшей планете: МОЖЕТ, НАМ БЫ УДАЛОСЬ ВЫЖИТЬ, ЕСЛИ Б МЫ НЕ БЫЛИ ЧЕРТОВСКИ ЛЕНИВЫ И ЛЕГКОМЫСЛЕННЫ. Пора, пора было покинуть трибуну. А я, Господи, еще, кажется, добавил - да нет, точно добавил, - что человечество превратилось в ползущий ледник, только этот ледник из мяса с кровью, и сжирает он все, на что взгляд обратит, а сожрав, предается утехам, чтобы стать еще в два раза больше, чем был. И увенчал свою речь этакой репликой в сторону - мол, сам Папа римский ничего сделать не в состоянии, когда необходимо попридержать эту неостановимую гору мяса. Хватит, да хватит же! Но мне казалось, что на бумаге я все еще могу позабавиться, ловя читателей на разные безопасные крючки и затем отпуская. Ведь книгу пишешь медленно, старательно, словно украшения из цветной бумаги вручную делаешь. Поскольку мне было известно, как достигают своего эффекта шутки - поймал на крючок, отпустил, - я мог еще их придумывать, хотя вовсе не тянуло этим заниматься. Помню, отцу, когда ему было лет на десять меньше, чем мне сейчас, до чертиков опротивело быть архитектором, но все равно, он чертил себе да чертил. Один мой добрый приятель как-то сказал: замечательные у тебя идеи, вот если бы еще оригинальные были. Что поделаешь, такая у меня судьба. Вот я и загорелся совсем не оригинальной идеей написать "Дон Кихота" на современном материале. Надеялся, во всяком случае, что получится что-то свежее, ведь я с нежностью примусь посмеиваться над собственным своим идеалом человека, каким Дон Кихот всегда для меня был. Хотя мистер Кью об этом не упоминает, мне кажется, все американские юмористы, хоть они только и твердят, что американские граждане состоят сплошь из недостатков, не стали бы этого делать, если бы не имели ясного представления, какими американским гражданам следовало бы стать. Мечта об идеальном гражданине нашим юмористам, думаю, столь же необходима, как была необходима Карлу Марксу и Томасу Джефферсону. Но как-то вот не вышло у меня смешно. Никак мне не удавалось сделать так, чтобы читатели ушли с крючка, выпутались из этого монтокского зонтика, изготовленного нашим временем. Монтокский зонтик - это что-то наподобие верши, которую облюбовали спортсмены-рыболовы, предпринимающие свои экспедиции на моторных лодках, швартующихся у пристани городка Монток на южной оконечности Лонг-Айленда. Верша эта и правда напоминает каркас зонтика - сплошь прутья, ни ручки, ни ткани. По концам прутьев закреплены крючки из стальной проволоки. А на крючках поддельная наживка - для нее используют хирургические прокладки сероватого цвета. И в прокладке еще один крючок, да такой большой, такой крепкий, что окунь или там палтус, пусть самый крупный, схватив эту наживку, которую на высокой скорости тянет за собой лодка, - бедняга, небось думал полакомиться! - уже ни за что не сорвется. Сейчас ничего не найти аналогичного приему, при помощи которого Марк Твен позволил своим читателям сорваться с крючка, когда - было это задолго до второй мировой войны, даже до первой - писал, пожалуй, самый мрачный из всех знаменитых комических романов, сочиненных в Америке, "Приключения Гекльберри Финна". Прием там вот какой: под конец Гек, этот выдумщик Гек, который никогда не теряется и у всех вызывает восхищение, заявляет, зная, что у него вся жизнь впереди: я, мол, удеру на индейскую территорию. Куда именно - может быть, в Роки Флэтс, штат Колорадо? Или в Хэнфорд, штат Вашингтон, или на Аляску, на берега залива принца Уильяма?* А как насчет того, чтобы удрать, куда сам Твен подумывал направиться, покинув свой родной Ганнибал, - как насчет девственных джунглей Амазонки?" (Конец) /* Места, где расположены испытательные полигоны новейшего оружия./ Да, вот не покончил бы с собой и не только написал бы эту статеечку, а порадовался бы трем новым внукам. Три у меня уже имелись. Моей матери не привелось увидеть никого из двенадцати ее внуков, хотя Алиса, моя сестра, носила первого из них - Джима, когда мы с Алисой нашли нашу мать мертвой. (Ясно, что никакие известия о предстоящих в семье радостных событиях ей помочь не могли. Мать тогда чувствовала себя уже так скверно, словно ей выпало жить в сегодняшнем Мозамбике, где без конца убивают, но почти никто не накладывает на себя руки). Хватит, однако, носиться с этими фантазиями, будто я шесть лет назад не очутился в реанимационном отделении больницы Св.Винсента, а просто взял да по собственной воле загнулся и все дальнейшее происходило со мной в сослагательном наклонении - вот если бы... Я все еще жив, по-прежнему курю, по-прежнему не сбриваю свои печальные усы - у отца были такие же. (И у брата такие же.) Cogito ergo sum*. /* Я думаю - значит, существую (лат.)./ Между прочим, я даже написал нечто в жанре похвалы - текст для каталога книжной выставки-распродажи на Рождество 1990 года, устроенной магазином "Крок и Брентано" в Чикаго. Вот что я написал: "Давно, в 60-е годы, мне хотелось верить, что медитация, как ее практикуют в Индии, способна сделать всех счастливыми и мудрыми, а поэтому стоило бы этому искусству поучиться нам, происходящим из Европы и из Африки, с медитацией прежде не знакомым. Точно так же одно время думали и ребята из группы "Битлс". А вот покойный Эбби Хоффман*, великий человек (я вовсе не шучу), похоже, в медитацию никогда не верил. Доверял только своему странноватому чувству юмора, и этот его юмор был единственным здоровым началом у нас в стране, пока шла война во Вьетнаме, - по крайней мере этот юмор давал человеку ощущение, что сам он находится в ладу с собой. /* Американский комический актер, популярный в 60-е годы./ Я бы охотно променял любые медитации на такое состояние. Как и ребята из "Битлс", я поехал в центр йоги Махариши Махеш, чтобы погрузиться в Трансцендентную Медитацию (далее - ТМ.) Про то, что "Битлс" тоже там побывали, я не знал и не знал, что они думают про ТМ. Кажется, у них с центром Махариши вышел какой-то скандал, но по причинам, не имеющим отношения к этому полутрансу на восточный манер. Самому же мне показалось, что ТМ - это вроде как соснуть после обеда: приятно, только ничего существенного не происходит, ни лучше не становишься, ни хуже. Или вроде как ныряешь с аквалангом в тепловатый бульон. Розовый шелковый шарф над тобой развевается, прыгнул - а шарф на поверхности бассейна плавает. Вот такие там достигались эффекты. Просыпаешься после этой ТМ, и чувство такое, будто еще сон досматриваешь, приятное чувство. Впрочем, занятия ТМ подарили мне не только это пленительное ощущение полудремы. Когда, как велел мой наставник в Махариши, я усаживался на стул с прямой спинкой, отключившись от всего внешнего и отвлекающего, чтобы твердить свою мантру ("эээ - ммм") голосом, а затем про себя, становилось понятно, что тем же самым я и прежде занимался тысячи раз. Занимался я этим, когда бы вы думали? - за чтением! Лет с восьми или около того у меня завелась привычка переживать все происходившее с людьми, про которых было написано в книге, и про себя повторять их слова - в общем то же самое "эээ-ммм". И мир для меня в такие минуты переставал существовать. Если книга попадалась захватывающая, я начинал реже дышать, пульс бился тише, ну в точности как при ТМ. То есть я по части ТМ был уже настоящий ветеран. Пробуждаясь от своих медитаций на западный манер, я нередко испытывал такое чувство, будто поумнел. Говорю об этом по той причине, что теперь многие смотрят на печатную страницу только как на образчик уже не самой современной технологии, которую китайцы изобрели аж две тысячи лет тому назад. Нет сомнения, поначалу книги действительно представляли собой способ хранить и передавать информацию, и во времена Гуттенберга романтичны они были не больше, чем компьютер в наши времена. Но так уж получается - ничего подобного не предусматривалось, - что вид книги, физическое ощущение книги, соединившись с видом обученного, грамоте человека, который сидит на стуле с прямой спинкой, способны породить некое духовное состояние, бесценное по своей значительности и глубине. Вот такого рода медитация, хотя, как сказано, возникает она непредумышленно, - это самая большая ценность, без которой невозможна была бы наша культура. Так что ни в коем случае нельзя нам отказаться от книги, и пусть дисплеи с принтерами останутся только для материй примитивных и вполне земных". (Конец) (Ксантиппа, у которой своя профессиональная жизнь и свои источники доходов, время от времени выливает на меня содержимое ночных горшков. А иначе бы я давно уже умер оттого, что слишком много сплю. Так бы вот дремал, да от этой дремы и окочурился. Или, уж во всяком случае, перестал бы посещать театры, смотреть фильмы, читать, выходить из дома, в общем, прекратил бы всю свою активную жизнь. Моя Ксантиппа - женщина из тех, кого Джордж Бернард Шоу называл "носительницами жизненной силы".) Рассуждая о книгах как виде мантры для медитации, я упомянул Эбби Хоффмана. Сознаю, что сегодня большинство понятия не имеет, кем он был и чем занимался. А был он гением клоунады, родившись им, как Ленни Брюс, Джек Бенни, и Эд Уинн, и Стэн Лоурел, и У.К.Филдс, и братья Маркс, и Ред Скелтон, и Фред Аллен, и Вуди Аллен, и еще некоторые. Для подростков моего поколения он был совсем своим. И он занимает высокое место в моем перечне святых, которые, обладая исключительной смелостью, безоружные, никем не поддерживаемые, ни от кого и цента не получавшие, пытались хоть немного сдерживать государственные преступления против тех, кому Иисус Христос сулил когда-нибудь унаследовать землю. Он был зол, насмешлив и привержен правде - на этом у него все и держалось. Последние годы своей недолгой и ужасающе незабавной по обстоятельствам жизни Эбби посвятил тому, что старался как-то защитить природу, над которой глумились в долине реки Делавэр. Семье после его смерти не осталось ни гроша. У него были неприятности с правосудием, в частности, пришлось уклоняться от разбирательства по обвинению в торговле наркотиками. Но самое страшное его преступление заключалось в том, что он нарушил закон, нигде в такой формулировке не записанный: "Запрещается проявлять неуважение к чудовищным по кретинизму затеям вашего правительства, пока эти затеи не привели к последствиям абсолютно непростительным, диким по своему характеру и непоправимым". Некоторым образом соотносится с дарованным нам правом мирно собираться и обращаться к правительству, требуя исправления недостатков, верно? (Кто-нибудь из обладающих властью, если глуповат или уж напрочь коррумпирован, выразился бы откровеннее: "Если за меня телевидение, хотел бы я видеть, кто против меня".) Не убежден, что клоунада Эбби Хоффмана хоть на долю секунды сократила продолжительность войны во Вьетнаме; не убежден, что ее способны были сократить чьи угодно протесты - протесты противника не в счет. На встрече писателей в Стокгольме (тот самый конгресс ПЕН-клуба), происходившей, когда до конца этой войны оставался примерно год, я сказал, что против войны почти все американские деятели искусств, чья позиция стала чем-то вроде лазерного луча, дающего почувствовать силу морального возмущения. Только действие этого луча, уточнил я, примерно столь же впечатляет, как если бы кому-то в голову угодил кусок пирога с банановой начинкой - три фута толщиной, - который уронили со стремянки: высота стремянки четыре фута. Моя жена Джил (Ксантиппа, иначе говоря) провела во Вьетнаме, где шла война, целый год. Было это задолго до нашего с ней знакомства; снимала она там не столько саму войну, сколько вьетнамцев, обычных людей. Прекрасные, добрые ее снимки были отобраны для книги "Лицо Южного Вьетнама", а текст написал Дин Брелис (он там был в качестве корреспондента Си-би-эс.) На свой пятидесятый день рождения Джил получила от Брелиса письмо. "Поздравляю Вас от души, Джил. Вспоминается, как почти двадцать пять лет назад мы были во Вьетнаме. Вы там на себе не зацикливались. Хотя никто бы не осудил Вас за это, еще бы, красивая женщина, а кругом десятки тысяч мужчин - естественно, что она себя ощущает королевой. Но Вы держались по-другому. Вы смотрели в глазок камеры и сумели разглядеть многое, чего не заметили другие. Вы обходились без пистолета, хотя у многих журналистов оружие было. Вы стремились рассказать, сколько горя перетерпели из-за войны вьетнамцы, особенно дети. И Вы сумели почувствовать, какой кошмар означала эта война для Вьетнама. Часто без слез про это думать было невозможно, однако Вы ни на миг не поступились правдой. За каждым вьетнамским снимком - Ваше сердце. Ваш ясный ум. И каждая сделанная Вами фотография вопрошает: за что? Одного этого вопроса, который возникнет перед всяким, знающим Ваши снимки, достаточно, чтобы началось постижение истины. Когда мы там с Вами были, Джил, Вьетнам был страной несчастья и жестокости. Горели города, жизнь покинула деревни, рисовые поля никто не обрабатывал, - помню, как Вас выводило из себя это запустение, как Вы горевали, видя трупы детей, валяющиеся по обочинам. Вы просто захлебывались от гнева, но шли к монахиням, к сестрам и вместе с ними пытались хоть что-то поправить, хоть на минуту возродить надежду, когда никакой надежды не оставалось, и даровать людям хоть капельку тепла. А вьетконговцы следили за Вами из зарослей, но Вас с монахинями они не трогали. Знали, Вы просто пытаетесь помочь людям, обезумевшим от страдания. Недавно я побывал в городе Хо Ши Мин, известном Вам под названием Сайгон, и бывший вьетконговец показал мне имевшийся у них список белолицых, которых не следует трогать. Ваше имя значится в этом списке. Во Вьетнаме Вы поступали так, как всем бы следовало поступать, если мир был бы лучше. Надеюсь, такой мир для Вас стал чуть ближе, когда начинается Ваш путь к столетию. Есть старая вьетнамская поговорка: жить по-настоящему начинаешь" с пятидесяти лет. Ваш старый товарищ Дин Брелис". Стало быть, Ксантиппа (миссис Воннегут) - тоже в перечне святых. А еще в этом перечне доктор Роберт Маслански, лечащий всех, кто страдает наркоманией, - он делает это в больнице Бельвю в Нью-Йорке, а также в тюрьмах. (Мы с ним иногда предпринимаем совместные прогулки, и бездомные его приветствуют, обращаясь по имени.) В этом перечне - Трис Коффин и его жена Маргарет, издающие еженедельник на четырех полосах, который они назвали "Вашингтон спектейтор". (С месяц назад я сообщил Трису и Маргарет, что считаю их святыми. Они сказали: мы люди уже немолодые, нам трудно протестовать особенно энергично.) Похоже, я канонизирую легче, чем Римская католическая церковь, мне же не требуются доказательства вроде судебных улик, чтобы удостовериться, что вот это лицо действительно раза два-три совершало деяния, невозможные без помощи Божией. Для меня достаточно знать, что человек (все настоящие антропологи такое умеют) без усилия над собой рассматривает как равных и достойных уважения всех людей, независимо от расы и класса, а также что деньги для него дело вторичное. Моррис Дис, юрист, живущий на Юге и привлекающий к ответственности ку-клукс-клановцев и прочих таких же (всякий раз он при этом рискует жизнью), - еще один святой. (Ку-Клукс-Клан утверждает, что он еврей, хотя это не так. Да какая разница - еврей, не еврей?) Как-то я ему сказал, что у него, видимо, не все дома, и он согласился. Я, признаться, тоже хорош. А еще святые те бывшие сотрудники Корпуса мира (теперь пожилые уже люди), которых я встретил в Мозамбике, - они работали там в благотворительной организации АПТБ. И не просто наладили человеческие, хорошие отношения с местными жителями, а научили их, как транспортировать посылаемые АПТБ грузы, как их хранить, как вести книги записей, и теперь, когда АПТБ перенесла свою деятельность в другие места (не исключено, что в Ленинград), может быть, в Мозамбике меньше умирающих от голода. А у нас дома те, кого АПТБ должна рассматривать как посланцев Вельзевула, устраивают разные политические кампании, то с расистским, то с классовым оттенком, и прибирают к рукам естественные ресурсы, если не портят их непоправимо, и присваивают ассигнования на пенсионный фонд, и грабят страховые конторы, банки, где люди хранят свои сбережения, и сумели упрятать в тюрьмы больше людей, чем даже Советский Союз или Южно- Африканская республика. (Надежный мы маяк для всего человечества!) XX Однажды я спросил историка Артура Шлезингера-младшего: "Если бы вам пришлось рассматривать мир разделенным всего на две категории людей - не по принадлежности к полу, разумеется, - какие бы это оказались категории?" Он ответил, почти не задумываясь: "Пуритане и вольнодумцы". (По-моему, очень точный ответ. Я вот пуританин. А Ксантиппа вольнодумка.) В другой раз я спросил у Сола Стейнберга, художника-графика: "Есть писатели, с которыми я просто не знаю, о чем разговаривать. Словно мы занимаемся совершенно разными вещами, ну, допустим, он ортопед, а я ныряльщик за жемчугом. Как вы думаете, почему такое происходит?" Он ответил: "Все очень просто. Есть два типа художников, только не надо думать, что один чем-то лучше другого. Первый тип - те, кто вдохновляется самой жизнью. А второй - вдохновляющиеся историей того искусства, в котором сами работают". (Мы с Джил оба художники первого типа - может быть, поэтому и поженились. Мы оба варвары, мы слишком невежественны, чтобы интересоваться историей своего искусства.) Так вот, прочитав небольшую, весьма изощренную книжку Уильяма Стайрона "Зримая тьма", где описывается недавно им пережитый приступ беспросветной тоски (похоже, что его преследовал искус самоубийства, хотя точно не знаю), я пришел к выводу, что существуют также и два типа самоубийц. Тот, к которому относится Стайрон, - люди, во всем винящие устройство и механику деятельности собственных мозгов, хотя это, вообще говоря, поправимо, надо по-новому перемешать мозги в миске для салата. Я принадлежу к тем, кто во всем винит Вселенную. (А зачем мелочиться?) Прошу принять во внимание, что тут никакие не шутки! ("Почему сливки дороже молока?" - ну и так далее, если не забыли.) Я совершенно серьезно полагаю, что те, кто становятся юмористами (с суицидальными наклонностями или без оных), считают себя вправе - не то что большинство людей, - воспринимать жизнь как грязную шутку, хотя ничего, кроме жизни, нет и быть не может. Все шустрим, шустрим, шустрим, Все должны, должны, должны, Все должны и все шустрим, Пока напрочь не сгорим. (Лето 1990 года почти на исходе, и эта книга тоже. Глянуть не успеем, как уж Рождество нас за горло схватит. Мой старший брат Бернард говорит, что в Рождество у него всегда такое чувство, словно кто-то его хлещет по щекам мочевым пузырем.) У Шекспира Гамлет, размышляющий, что будет после того, как он пырнет себя кинжалом (в ту пору еще были недоступны пилюли снотворного, выхлопные пары и револьверы магнум 35 калибра), не очень-то задумывается, что остающимся жить он причинит много горестей и хлопот. А ведь он не просто близкий друг Горацио и возлюбленный милой Офелии, он будущий датский король. (Тут вспоминается более близкое к нам по времени отречение от престола, когда английский король Эдуард VIII пожертвовал троном ради косоглазенькой разведенной дамочки из Балтимора. Мой коллега- романист Сидни Зайон, когда мы недавно оказались вместе в довольно разношерстной компании, изрек в этой связи, что историей по сей день движут таланты доставлять наслаждение ртом. Что за времена, прямо-таки все называют своими именами!) Если бы Гамлет рассчитывал, что его не забудут, после того как он громко хлопнет входной дверью (или кто-нибудь еще за него это сделает), не сомневаюсь, что он так бы и сказал. Марк Твен (писавший, похоже, с желанием остаться в памяти потомков) сказал, что его репутация переживет его же плоть, поскольку он морализировал. (И в самом деле, репутация пережила его плоть.) Не сомневаюсь, он бы так и так морализировал, однако он сумел понять, что старые книги (Бог весть, отчего), которые и в его эпоху еще сохраняли интерес, - сплошь те, где есть морализирование. Тут прежде всего вспоминается антология, известная под заглавием Библия. А еще должны вспомниться "Лисистрата" Аристофана (ок. 448 - 380 до н.э.), Вторая Инаугу рационная речь Авраама Линкольна (1809 - 1865), "Кандид" Вольтера (1694-1778), "Сердце тьмы" Джозефа Конрада (1857-1924): "Теория непроизводительного класса" Торстейна Веблена (1857-1929)1, "Антология Спун-Ривер" Эдгара Ли Мастерса (1869-1950), "Путешествия Гулливера" Джонатана Свифта (1667-1745), "Новые времена" Чарли Чаплина (1889-1977) и многое другое. Так что лучший совет молодому автору, который старается обойтись без морализирования, будет: "Морализируй". Я бы добавил только еще вот что: "И постарайся расположить к себе читателя, избегая в своем морализировании напыщенности". Приходит на ум "Дон Кихот" Мигеля де Сервантеса (1547-1616.) А вот проповеди Коттона Мэзера (1663-1728)2 - нет. /1 Американский социолог-утопист, резко критиковавший буржуазные нормы жизни./ /2 Один из главных идеологов американского пуританства./ Луи-Фердинан Селин, французский фашист (также и врач), о котором я писал в "Вербном воскресенье", не исключено, пытался достичь бессмертия осознанно, яростно, безудержно проповедуя имморализм. Как-то мы говорили о Селине с Солом Стейнбергом, и я не мог скрыть своего недоумения: каким образом писатель, настолько умный, одаренный, язвительный, мог портить собственные книги, обещавщие стать шедеврами, этими своими омерзительными нападками на евреев и, хотя в такое трудно поверить, глумливыми насмешками над памятью Анны франк. "Нет, вы все-таки скажите, как это можно - оскорблять Анну Франк, этот символ невиновности и жертвенности?" - допытывался я, Стейнберг ткнул меня пальцем в грудь и сказал: "Да он же хотел, чтобы вы про него не смогли забыть". (Стейнберг, возможно, самый умный человек в Нью-Йорке. И, допускаю, самый меланхоличный. Жить ему пришлось очень далеко от родины - он родился в 1914 году в Румынии. Самой смешной шуткой он считает высказывание одного гомосексуалиста-ирландца: "Надо же, баб любит больше, чем виски".) Мне все равно, будут обо мне помнить или нет, когда я умру. (В "Дженерал электрик" я знавал одного исследователя, женатого на женщине по имени Джозефина, так он мне сказал вот что: "Не стану покупать страховку. На кой черт - умру, так не все ли мне равно, что станется с Джо? Не все ли равно, хоть весь мир полетит вверх тормашками? Я-то мертв уже буду".) Я - дитя Депрессии (совсем как мои внуки.) А в Депрессию любой работе надо радоваться как чуду. Тогда, в 30-е, если человек получал работу, он гостей собирал отметить такое событие. И где-нибудь к полуночи начинали расспрашивать: а что за работа-то? Ладно, самое главное, что хоть какая- то работа. Для меня писать книжки, вообще что-то писать - работа, как всякая другая. Когда кормившие меня еженедельники были вытеснены телевидением, я сочинял рекламные тексты для всяких фабрик, и продавал машины, и придумал настольную игру, и преподавал в частной школе для подростков с вывихами - они были из богатых семей, - и т.д. Я вовсе не считал, что мой долг перед человечеством, или перед самим собой, или перед кем угодно - вернуться, когда смогу, к литературе. Литература - это была просто работа, которую я потерял. А для детей Депрессии потерять работу - то же самое, что потерять бумажник или ключ от собственной квартиры. Приходится обзавестись другим. (Во времена Депрессии был ходовой ответ на вопрос, какая у тебя работа: "Интересная - вычищаю помет из часов с кукушкой". Или еще такой: "На фабрике служу, где женские трусы делают. Пять тысяч в год буду заколачивать".) Люди моего возраста и социального положения, какая у них там ни была работа, теперь в основном на пенсии. Так что критики могли бы и не стараться (глупость одна) раз за разом объяснять, что ныне я уже не тот многообещающий писатель, каким был прежде. Если считают, что я этих обещаний не оправдал, пусть припомнят, какие последствия бег времени имел для Моцарта, Шекспира, Хемингуэя. С возрастом мой отец (он умер, когда ему было семьдесят два) становился все более рассеян. Ему это прощали - думаю, и мне должны простить. (Я никогда никому ничего плохого не делал, он - тоже.) Под самый конец папа несколько раз обращался ко мне так: "Слушай, Бозо..." Бозо - жесткошерстный фокстерьер, живший у нас, когда я был маленький. (Хоть бы моя была собака. Так нет, Бозо был собакой Бернарда, моего старшего брата.) Отец, спохватившись, извинялся за то, что назвал меня Бозо. Но минут через десять опять: "Бозо, послушай-ка..." Последние три дня перед смертью (я тогда был далеко от нашего дома) он все рылся в ящиках комодов и шкафов, искал какой-то документ. Видно, ему было очень важно найти эту бумагу, но вот какую - он не говорил. Так никому и не сказал. (Никогда не забуду последних слов актера Джона Берримора, чью смерть описывает Джин Фаулер в книге "Добрый вечер, милый принц": "Я - незаконный сын Буффало Билла"*.) /* Прозвище Уильяма Фредерика Коди (1846-1917), одного из покорителей Дальнего Запада, впоследствии ставшего героем преданий о пионерах и персонажем множества киновестернов./ XXI Многим кажется, что юмор (репризы, сочиняемые профессионалами, не в счет) - это такой способ самозащиты, к которому позволительно прибегать лишь тем, кто принадлежит к унижаемым и попираемым меньшинствам. (Марк Твен считал себя принадлежащим к белой голытьбе.) И такие люди находят совершенно неуместным, что я тоже все шучу да шучу, ведь я человек, получивший образование, выходец из семьи немецкого происхождения, представитель "средних классов". По их понятиям, мне бы больше пристало распевать "Миссисипи, ах, Миссисипи", смахивая набежавшую слезу. (Сол Стейнберг как-то помянул при мне русских мужиков, то есть крестьян. Я и говорю ему: я тоже мужик. "Какой еще мужик?" - недоумевает он. Разговор происходил у меня в Хэмптоне, мы сидели у бассейна. И я объяснил: "Но ведь в войну я три года рядовым в армии отгрохал".) В Нью-Йорке, этом открытом для всех городе, куда стекаются представители самых разных рас, народов, сословий (словно в Калифорнию времен золотой лихорадки 1849 года), чтобы - грамотные и не очень грамотные - отыскать здесь свою удачу, о других судят, хотя чаще всего и не показывая этого (ну, разве что уж очень обозлятся, выйдут из себя), по мелким национальным различиям. И я тоже, встречаясь, допустим, с писателем Питером Маасом, отдаю себе отчет в том, что он наполовину ирландец, наполовину голландец, а беседуя с Кедикай Липтон (той самой "мисс Скарлетт", которая смотрит на вас с ящичка для лото "Братья Паркер"), знаю: она полуяпонка, полуирландка. Если меня навестит мой лучший (теперь, когда чистокровный ирландец Бернард 0'Хэйр поет с хором невидимым) друг Сидни Оффит, я сознаю, что пришел еврей. Стало быть, другие должны догадываться, что я немец, - ведь я же действительно по крови немец. (Года два назад на бармитцве в синагоге кинорежиссер Сидни Лумет поинтересовался, голландец я родом или датчанин, а я ответил чуть слышно, так что ему по движению губ пришлось догадываться: нацист. Лумет рассмеялся. Когда мой первый брак совсем разваливался, я одно время ухаживал за одной очень симпатичной еврейской писательницей, и как-то услышал, как она меня по телефону представляла своей подруге - "знаешь, настоящий штурмовик".) Меня спрашивают, какие чувства я испытываю по случаю объединения Германии, и я отвечаю, что в немецкой культуре многое нам нравится как раз оттого, что создавалось не в единой Германии, а в разных. Из созданного в единой Германии многое воспринимает.ся с отвращением. (Немцы, которые живут в Германии, страшный народ из-за того, что с удовольствием будут сражаться против других белых людей. Когда я был в плену, один наш конвоир - его ранили на Восточном фронте - все потешался над англичанами, похваляющимися своими имперскими свершениями. Он говаривал нам на своем чудном английском: "Они только с негритосами воевать умеют". Если этот конвоир еще жив, а значит, видел, как мы лихо управились в Гренаде, Панаме, Никарагуа, тогда он и про нас скажет: с одними негритосами воевать умеют.) Во время первой мировой войны (меня еще на свете не было) все немецкое до того поносилось у нас в стране гражданами английского происхождения, что ко времени второй мировой войны не осталось никаких специфически немецких институций (моего собственного отца я тоже не исключаю, говоря об этом.) Среди нашего белого населения те, кто когда-то были немцами, сделались (в порядке самозащиты, а также из нежелания, чтобы их как-то соотносили с кайзером Вильгельмом, затем с Гитлером) наиболее окультуренной средой: почти никаких племенных признаков. (Гете - это кто такой? А Шиллер? Осведомитесь, пожалуйста, у Кейси Стенгеля или у Дуайта Дэвида Эйзенхауэра.) Каждый четвертый американец происходит от немецких иммигрантов, но ведь никому из состязающихся на арене политики в голову не придет выдумывать что-нибудь такое особенное, чтобы завоевать голоса избирателей. (По мне, так все равно.) Жаль мне только одного: движение свободомыслящих, объединявшее главным образом американцев немецкого происхождения, сгинуло без следа, а ведь оно могло бы сделаться искусственно созданной большой семьей для миллионов хороших американских граждан, не находящих ответа на серьезные вопросы, касающиеся смысла жизни, - кто же сочтет ответами всякую издавна повторяемую чушь?! До первой мировой войны свободомыслящие во многих городах образовывали собственные корпорации, устраивали веселые пикники и прочее. Если нет Бога, на что опираться, пока человек пребывает на земле, хоть срок его пребывания недолог? Оставалось в таких условиях опираться только на свое сообщество. Отчего надо поступать по справедливости и нельзя поступать дурно, ведь они знают, что нет никакого Рая и Ада? А оттого, что добро вознаграждает само по себе. Сохранись объединения свободомыслящих по сей день, одиноким приверженцам разума, наследникам Просвещения не пришлось бы отчаянно и безуспешно искать родную душу и отказываться от собственных интеллектуальных дарований, словно на плечах у них не головы, а фонари из тыквы с прорезями для глаз и губ. ...Мой прапрадед Клеменс Воннегут в самом начале нашего продажного и кровавого века сочинил у себя в Индианаполисе эссе про свободомыслие. Сам он в святые явно не годился. Держал скобяную лавку ("Вы у Воннегута спросите, наверняка припас") и посвящал себя медитациям на западный манер, то есть книгами зачитывался. Сочинил он нечто столь же земное, как клятва Гиппократа, тысячи лет остающаяся кодексом чести для настоящих врачей. Экземпляры этого сочинения я передал в Публичную библиотеку в Нью-Йорке и в Библиотеку Конгресса. Ну вот и кончается еще одна книжка, написанная - поверить трудно! - не кем иным, как мною. (Когда я жил на мысе Код, то как-то нанял плотника, который в одиночку пристроил к моему дому флигель. Закончил он работу и сказал: "В жизни ничего такого делать не приводилось. И как только я справился?" Вот и Вселенная - разлагается, однако же все еще цветет, еще не завершила стадию развития. Этот плотник был немец, но не тот, который на самострел пошел (см. предисловие. Его зовут Тед Адлер - а по-немецки "адлер" означает "орел", - и родился он в Америке. А с немцами он дрался в Италии.) В своей самой первой книге "Механическое пианино" (вышедшей всего тридцать восемь лет тому назад, когда транзисторы еще предстояло довести до рабочих кондиций, и машины, которые сделают людей ненужными, представляли собой этакие громадины с вакуумными трубками, где и происходил процесс мышления) я задал вопрос, на который теперь ответить еще сложнее, чем было тогда: "Для чего нужны люди?" И ответил: "Для того, чтобы обслуживать машины". А в книге, написанной перед вот этой - она называется "Фокус-покус", - я признаю: все желают конструировать машины, зато обслуживать их не хочет никто. Так все и вертится по кругу. Ладно, хорошо еще нам помогают юмор, музыка и способность говорить правду. (Вторая самая замечательная шутка - та, которую мне рассказал прекрасный комик Родни Дейнджерфилд. Мы с ним были вместе в кино. И он говорит: был у меня дед, прославившийся своей чистоплотностью. Соседи о нем судачили - еще бы, старик принимал ванну по шесть, семь, восемь, иногда по двенадцать раз на день. А когда умер, траурный кортеж по пути на кладбище свернул к автомойке, чтобы ни пятнышка на бортах не осталось.) Что же, пришло опять время произнести Auf Wiedersehen*. /* До свидания (нем.)./ Тот, кого я особенно часто вспоминаю, выговаривая это Auf Wiedersehen (хоть мне и известно, что жизнь - лишь короткий промежуток между чернотой и чернотой), - конечно, Бернард 0'Хэйр. Мой прадед Клеменс Воннегут завершает свое эссе о свободомыслии собственным переложением из Гете. Думаю, неплохой он подал пример - посостязаюсь с ним в поэзии и я: Все, вся подчинено Законам вечным, изменить их невозможно, Всему на свете суждено Свой круг бытийственный свершить. Но только человек один способен Того добиться, что немыслимым считают, Способен различить добро и зло, И выбор сделать, защитив его. Остановить мгновенье он способен. Лишь человеку этот дар отпущен: Вознаграждать за подвиг, пошлость пресекать, Спасать отчаявшихся, исцелять недужных, Распутав хаос, отыскать разумного крупицы, Чтобы во благо людям обратить.