подин Эжен, - начала она, - вы-то не хуже меня знаете, что у папаши Горио нет больше ни одного су. Когда человек того и гляди закатит глаза, давать ему простыни - значит загубить их, а и без того придется пожертвовать одну на саван. Вы мне и так должны сто сорок четыре франка, прикиньте сорок за простыни да еще немного за разные другие мелочи, за то, что Сильвия даст вам еще свечку, - все вместе составит не меньше двухсот франков, а такой бедной вдове, как я, терять их не годится. Будьте справедливы, господин Эжен, довольно я потерпела убытку за эти пять дней, как посыпались на меня все несчастья. Я бы сама дала десять экю, только бы наш старичок уехал в тот срок, как вы мне обещали. А такая неприятность бьет по моим жильцам. Коль это даром, так лучше я отправлю его в больницу. Станьте на мое место. Мне мое заведение важнее всего, я им живу. Растиньяк быстро поднялся к Горио. - Бьяншон, где деньги за часы? - Там, на столе; осталось триста шестьдесят с чем-то. Я расплатился начисто за все, что брал сам. Квитанция ссудной кассы под деньгами. - Теперь, госпожа Воке, давайте рассчитаемся, - сказал Растиньяк с чувством омерзения, сбежав с лестницы. - Господин Горио останется у вас недолго, и я... - Да, беднягу вынесут ногами вперед, - полугрустно-полурадостно говорила она, пересчитывая двести франков. - Бросим этот разговор, - сказал Растиньяк. - Сильвия, дайте простыни и ступайте наверх помочь. Не забудьте отблагодарить Сильвию, - шепнула Эжену на ухо вдова Воке, - она не спит уже две ночи. Как только Растиньяк отошел, старуха подбежала к кухарке. - Возьми чиненные простыни, номер семь. Ей-богу, для мертвеца сойдут и эти, - шепнула она ей на ухо. Эжен успел подняться на несколько ступенек и не слыхал распоряжения хозяйки. - Слушай, - сказал ему Бьяншон, - давай сменим ему рубашку. Приподними его. Эжен стал у изголовья, поддерживая умирающего, а Бьяншон снял с него рубашку; старик хватался за грудь, точно стараясь что-то удержать на ней, и застонал, жалобно, тягуче, как стонут животные от сильной боли. - Да! Да! - вспомнил Бьяншон. - Он требует цепочку из волос и медальон, которые мы сняли, когда делали прижигания. Бедняга! Надо их ему надеть. Они там, на камине. Эжен взял с камина цепочку, сплетенную из пепельных волос, - наверно из волос г-жи Горио. На одной стороне медальона он прочел: Анастази, на другой - Дельфина. Эмблема его сердца, всегда покоившаяся на его сердце. Внутри лежали локоны, судя по тонине волос, срезанные в самом раннем детстве у обеих дочерей. Как только медальон коснулся его груди, старик ответил протяжным вздохом, выражавшим удовлетворение, жуткое для тех, кто при этом был. Во вздохе умирающего слышался последний отзвук его нежности, казалось уходившей куда-то внутрь, в неведомый нам центр - источник и прибежище человеческих привязанностей. Болезненная радость мелькнула на лице, сведенном судорогой. Оба студента были потрясены этой ужасной вспышкой большого чувства, пережившего мысль, и не сдержались: их теплые слезы упали на умирающего старика, ответившего громким криком радости. - Нази! Фифина! - произнес он. - В нем еще теплится жизнь, - сказал Бьяншон. - А на что ему она? - заметила Сильвия. - Чтобы страдать, - ответил Растиньяк. Подав знак товарищу, чтобы тот ему помогал, Бьяншон стал на колени и подсунул руки под ноги старика, а в это время Растиньяк, став на колени по другую сторону кровати, подсунул руки под спину больного. Сильвия дожидалась, когда его поднимут, и стояла наготове, чтобы сдернуть простыни и вместо них постелить другие. Горио, вероятно обманутый слезами молодых людей, из последних сил протянул руки и, нащупав с той и с другой стороны кровати головы студентов, порывисто ухватился за их волосы; чуть слышно донеслось: "Ах, ангелы мои!" Душа его пролепетала два эти слова и с ними отлетела. - Бедняжка ты мой, - сказала Сильвия, умиленная его возгласом, где прозвучало самое высокое из чувств, зажженное в последний раз этим ужасным, совершенно неумышленным обманом. Последний вздох старика был, несомненно, вздохом радости: в нем выразилась вся жизнь Горио-отца - он снова обманулся. Горио благоговейно уложили на койке. С этой минуты на его лице болезненно запечатлелась борьба между жизнью и смертью, происходившая в механизме, где мозг уже утратил сознательные восприятия, от которых у человеческого существа зависят чувства радости и скорби. Полное разрушение являлось вопросом только времени. - В таком состоянии он пробудет еще несколько часов, - сказал Бьяншон, - и смерть наступит незаметно, - он даже не захрипит. Мозг, вероятно, поражен весь целиком. В эту минуту на лестнице послышались шаги запыхавшейся молодой женщины. - Она приехала слишком поздно, - сказал Растиньяк. Оказалось, что это не Дельфина, а ее горничная, Тереза. - Господин Эжен, - сообщила она, - между баронессой и бароном вышла ужасная ссора из-за денег, которые просила бедняжка баронесса для своего отца. Она упала в обморок, вызвали врача, пришлось пустить ей кровь; а потом она все кричала: "Папа умирает, хочу проститься с папой". Прямо душу раздирала своим криком. - Довольно, Тереза! Приходить ей уже не имеет смысла, господин Горио без сознания. - Бедный наш господин Горио, неужто ему так плохо? - промолвила Тереза. - Я вам больше не нужна, так пойду готовить обед, уж половина пятого, - заявила Сильвия и чуть не столкнулась на верхней площадке лестницы с графиней де Ресто. Появление графини де Ресто было внушительным и жутким. Она взглянула на ложе смерти, слабо освещенное единственной свечой, и залилась слезами, увидав лицо своего отца, похожее теперь на маску, где еще мерцали последние проблески жизни. Бьяншон из скромности ушел. - Мне слишком поздно удалось вырваться, - сказала графиня Растиньяку. Эжен грустно кивнул головой. Графиня де Ресто взяла руку отца и поцеловала. - Папа, простите меня! Вы говорили, что голос мой вызвал бы вас из могилы: так вернитесь хоть на мгновенье к жизни, благословите вашу раскаявшуюся дочь. Услышьте меня. Какой ужас! Кроме вас одного, мне не от кого ждать благословенья здесь, на земле! Все ненавидят меня, один вы любите. Меня возненавидят даже мои дети. Возьмите меня к себе, я буду вас любить, заботиться о вас. Он уже не слышит, я схожу с ума. Упав к его ногам, она с безумным выражением лица смотрела на эти бренные останки. - Все беды обрушились на меня, - говорила она, обращаясь к Растиньяку. - Граф де Трай уехал, оставив после себя огромные долги; я узнала, что он мне изменял. Муж не простит мне никогда, а мое состояние я отдала ему в полное распоряжение. Погибли все мои мечты! Увы! Ради кого я изменила единственному сердцу, - она указала на отца, - которое молилось на меня! Его я не признала, оттолкнула, причинила ему тысячи страданий, - я низкая женщина! - Он все знал, - ответил Растиньяк. Вдруг папаша Горио раскрыл глаза, но то была лишь судорога век. Графиня рванулась к отцу, и этот порыв напрасной надежды был так же страшен, как и взор умирающего старика. - Он, может быть, меня услышит! - воскликнула графиня. - Нет, - ответила она сама себе, садясь подле кровати. Графиня де Ресто выразила желание побыть около отца; тогда Эжен спустился вниз, чтобы чего-нибудь поесть. Нахлебники были уже в сборе. - Как видно, у нас там наверху готовится маленькая смерторама? - спросил художник. - Шарль, мне кажется, вам следовало бы избрать для ваших шуток предмет менее печальный, - ответил Растиньяк. - Оказывается, нам здесь нельзя и посмеяться? Что тут такого, раз Бьяншон говорит, что старикан без сознания? - возразил художник. - Значит, он и умрет таким же, каким был в жизни, - вмешался чиновник из музея. - Папа умер! - закричала графиня. Услышав этот страшный вопль, Растиньяк, Сильвия, Бьяншон бросились наверх и нашли графиню уже без чувств. Они привели ее в сознание и отнесли в ждавший у ворот фиакр. Эжен поручил ее заботам Терезы, приказав отвезти к г-же де Нусинген. - Умер, - объявил Бьяншон, сойдя вниз. - Ну, господа, за стол, а то остынет суп, - пригласила г-жа Воке. Оба студента сели рядом. - Что теперь нужно делать? - спросил Эжен Бьяншона. - Я закрыл ему глаза и уложил, как полагается. Когда врач из мэрии, по нашему заявлению, установит смерть, старика зашьют в саван и похоронят. А что же, по-твоему, с ним делать? - Больше уж он не будет нюхать хлеб - вот так, - сказал один нахлебник, подражая гримасе старика. - Чорт возьми, господа, бросьте, наконец, папашу Горио и перестаньте нас им пичкать, - заявил репетитор. - Целый час преподносят его под всякими соусами. Одним из преимуществ славного города Парижа является возможность в нем родиться, жить и умереть так, что никто не обратит на вас внимания. Будем пользоваться удобствами цивилизации. Сегодня в Париже шестьдесят смертей, не собираетесь ли вы хныкать по поводу парижских гекатомб? Папаша Горио протянул ноги, тем лучше для него! Если он вам так дорог, ступайте и сидите около него, а нам предоставьте есть спокойно. - О, конечно, для него лучше, что он помер! - сказала вдова. - Видать, у бедняги было в жизни много неприятностей! То было единственной надгробной речью человеку, в котором для Эжена воплощалось само отцовство. Пятнадцать нахлебников принялись болтать так же, как обычно. Пока Бьяншон и Растиньяк сидели за столом, звяканье ножей и вилок, взрывы хохота среди шумной болтовни, выражение прожорливости и равнодушия на лицах, их бесчувственность - все это вместе наполнило обоих леденящим чувством омерзения. Два друга вышли из дому, чтобы позвать к усопшему священника для ночного бдения и чтения молитв. Отдавая последний долг умершему, им приходилось соразмерять свои расходы с той ничтожной суммой денег, какой они располагали. Около девяти часов вечера тело уложили на сколоченные доски, между двумя свечами, все в той же жалкой комнате, и возле покойника сел священник. Прежде чем лечь спать, Растиньяк, спросив священника о стоимости похорон и заупокойной службы, написал барону де Нусингену и графу де Ресто записки с просьбой прислать своих доверенных, чтоб оплатить расходы на погребение. Отправив к ним Кристофа, он лег в постель, изнемогая от усталости, и заснул. На следующее утро Растиньяку и Бьяншону пришлось самим заявить в мэрию о смерти Горио, и около двенадцати часов дня смерть была официально установлена. Два часа спустя Растиньяку пришлось самому расплатиться со священником, так как никто не явился от зятьев и ни один из них не прислал денег. Сильвия потребовала десять франков за то, чтобы приготовить тело к погребению и зашить в саван. Эжен с Бьяншоном подсчитали, что у них едва хватит денег на расходы, если родственники покойника не захотят принять участие ни в чем. Студент-медик решил сам уложить тело в гроб для бедняков, доставленный из Кошеновской больницы, где он купил его со скидкой. - Сыграй-ка штуку с этими прохвостами, - сказал он Растиньяку. - Купи лет на пять землю на Пер-Лашез, закажи в церкви службу и в похоронной конторе - похороны по третьему разряду. Если зятья и дочери откажутся возместить расходы, вели высечь на могильном камне: "Здесь покоится господин Горио, отец графини де Ресто и баронессы де Нусинген, погребенный на средства двух студентов". Эжен последовал советам своего друга лишь после того, как безуспешно побывал у супругов де Нусинген и у супругов де Ресто, - дальше порога его не пустили. И так и здесь швейцары получили строгие распоряжения. - Господа не принимают никого, - говорили они, - их батюшка скончался, и они в большом горе. Эжен слишком хорошо знал парижский свет, чтобы настаивать. Особенно сжалось его сердце, когда он убедился, что ему нельзя пройти к Дельфине; и у швейцара, в его каморке, он написал ей: "Продайте что-нибудь из ваших драгоценностей, чтобы достойно проводить вашего отца к месту его последнего упокоения!" Он запечатал записку и попросил швейцара отдать ее Терезе для передачи баронессе, но швейцар передал записку самому барону, а барон бросил ее в камин. Выполнив все, что мог, Эжен около трех часов вернулся в пансион и невольно прослезился, увидев у калитки гроб, кое-как обитый черной материей и стоявший на двух стульях среди безлюдной улицы. В медном посеребренном тазу со святой водой мокло жалкое кропило, но к нему еще никто не прикасался. Даже калитку не затянули трауром. То была смерть нищего: смерть без торжественности, без родных, без провожатых, без друзей. Бьяншон, занятый в больнице, написал Растиньяку записку, где сообщал, на каких условиях он сговорился с причтом. Студент-медик извещал, что обедня им будет не по средствам, - придется ограничиться вечерней, как более дешевой службой, и что он послал Кристофа с запиской в похоронную контору. Заканчивая чтение бьяншоновских каракуль, Эжен увидел в руках вдовы Воке медальон с золотым ободком, где лежали волосы обеих дочерей. - Как вы смели это взять? - спросил он. - Вот тебе раз! Неужто зарывать в могилу вместе с ним? Ведь это золото! - возразила Сильвия. - Ну, и что же! - ответил Растиньяк с негодованием. - Пусть он возьмет с собой единственную памятку о дочерях. Когда приехали траурные дроги, Эжен велел внести гроб опять наверх, отбил крышку и благоговейно положил старику на грудь это вещественное отображенье тех времен, когда Дельфина и Анастази были юны, чисты, непорочны и "не умничали", как жаловался их отец во время агонии. Лишь Растиньяк, Кристоф да двое факельщиков сопровождали дроги, которые свезли несчастного отца в церковь Сент-Этьен-дю-Мон, неподалеку от улицы Нев-Сент-Женевьев. По прибытии тело выставили в темном низеньком приделе, но Растиньяк напрасно искал по церкви дочерей папаши Горио или их мужей. При гробе остались только он да Кристоф, считавший своей обязанностью отдать последний долг человеку, благодаря которому нередко получал большие чаевые. Дожидаясь двух священников, мальчика-певчего и причетника, Растиньяк, не в силах произнести ни слова, молча пожал Кристофу руку. - Да, господин Эжен, - сказал Кристоф, - он был хороший, честный человек, ни с кем не ссорился, никому не был помехой, никого не обижал. Явились два священника, мальчик-певчий, причетник - и сделали все, что можно было сделать за семьдесят франков в такие времена, когда церковь не так богата, чтобы молиться даром. Клир пропел один псалом, Libera и De profundis. Вся служба продолжалась минут двадцать. Была только одна траурная карета для священника и певчего, но они согласились взять с собой Эжена и Кристофа. - Провожатых нет, - сказал священник, - можно ехать побыстрее, чтобы не задержаться, а то уж половина шестого. Но в ту минуту, когда гроб ставили на дроги, подъехали две кареты с гербами, однако пустые, - карета графа де Ресто и карета барона де Нусингена, - и следовали за процессией до кладбища Пер-Лашез. В шесть часов тело папаши Горио опустили в свежую могилу; вокруг стояли выездные лакеи обеих дочерей, но и они ушли вместе с причтом сейчас же после короткой литии, пропетой старику за скудные студенческие деньги. Два могильщика, бросив несколько лопат земли, чтобы прикрыть гроб, остановились; один из них, обратясь к Эжену, попросил на водку. Эжен порылся у себя в кармане, но, не найдя в нем ничего, был вынужден занять франк у Кристофа. Этот сам по себе ничтожный случай подействовал на Растиньяка: им овладела смертельная тоска. День угасал, сырые сумерки раздражали нервы. Эжен заглянул в могилу и в ней похоронил свою последнюю юношескую слезу, исторгнутую святыми волнениями чистого сердца, - одну из тех, что, пав на землю, с нее восходят к небесам. Он скрестил руки на груди и стал смотреть на облака. Кристоф поглядел на него и отправился домой. Оставшись в одиночестве, студент прошел несколько шагов к высокой части кладбища, откуда увидел Париж, извилисто раскинутый вдоль Сены и кое-где уже светившийся огнями. Глаза его впились в пространство между Вандомскою колонной и куполом на Доме инвалидов - туда, где жил парижский высший свет, предмет его стремлений. Эжен окинул этот гудевший улей алчным взглядом, как будто предвкушая его мед, и высокомерно произнес: - А теперь - кто победит: я или ты! И, бросив обществу свой вызов, он, для начала, отправился обедать к Дельфине Нусинген. Саше, сентябрь 1834 г. ГОБСЕК Барону Баршу де Пеноэн Из всех бывших питомцев Вандомского коллежа, кажется, одни лишь мы с тобой избрали литературное поприще, - недаром же мы увлекались философией в том возрасте, когда нам полагалось увлекаться только страницами De viris[254]. Мы встретились с тобою вновь, когда я писал эту повесть, а ты трудился над прекрасными своими сочинениями о немецкой философии. Итак, мы оба не изменили своему призванию. Надеюсь, тебе столь же приятно будет увидеть здесь свое имя, как мне приятно поставить его. Твой старый школьный товарищ де Бальзак. Как-то раз зимою 1829--1830 года в салоне виконтессы де Гранлье до часу ночи засиделись два гостя, не принадлежавшие к ее родне. Один из них, красивый молодой человек, услышав бой каминных часов, поспешил откланяться. Когда во дворе застучали колеса его экипажа, виконтесса, видя, что остались только ее брат да друг семьи, заканчивавшие партию в пикет, подошла к дочери; девушка стояла у камина и как будто внимательно разглядывала сквозной узор на экране, но несомненно прислушивалась к шуму отъезжавшего кабриолета, что подтвердило опасения матери. - Камилла, если ты и дальше будешь держать себя с графом де Ресто так же, как нынче вечером, мне придется отказать ему от дома. Послушайся меня детка, если веришь нежной моей любви к тебе, позволь мне руководить тобою в жизни. В семнадцать лет девушка не может судить ни о прошлом, ни о будущем, ни о некоторых требованиях общества. Я укажу тебе только на одно обстоятельство: у господина де Ресто есть мать, женщина, способная проглотить миллионное состояние, особа низкого происхождения - в девичестве ее фамилия была Горио, и в молодости она вызвала много толков о себе. Она очень дурно относилась к своему отцу и, право, не заслуживает такого хорошего сына, как господин де Ресто. Молодой граф ее обожает и поддерживает с сыновней преданностью, достойной всяческих похвал. А как он заботится о своей сестре, о брате! Словом, поведение его просто превосходно, но, - добавила виконтесса с лукавым видом, - пока жива его мать, ни в одном порядочном семействе родители не отважатся доверить этому милому юноше будущность и приданое своей дочери. - Я уловил несколько слов из вашего разговора с мадмуазель де Гранлье, и мне очень хочется вмешаться в него, - воскликнул вышеупомянутый друг семьи. - Я выиграл, граф, - сказал он, обращаясь к партнеру. - Оставляю вас и спешу на помощь вашей племяннице. - Вот уж поистине слух настоящего стряпчего! - воскликнула виконтесса. - Дорогой Дервиль, как вы могли расслышать, что я говорила Камилле? Я шепталась с нею совсем тихонько. - Я все понял по вашим глазам, - ответил Дервиль, усаживаясь у камина в глубокое кресло. Дядя Камиллы сел рядом с племянницей, а г-жа де Гранлье устроилась в низеньком покойном кресле между дочерью и Дервилем. - Пора мне, виконтесса, рассказать вам одну историю, которая заставит вас изменить ваш взгляд на положение в свете графа Эрнеста де Ресто. - Историю?! - воскликнула Камилла. - Скорей рассказывайте, господин Дервиль! Стряпчий бросил на г-жу де Гранлье взгляд, по которому она поняла, что рассказ этот будет для нее интересен. Виконтесса де Гранлье по богатству и знатности рода была одной из самых влиятельных дам в Сен-Жерменском предместье, и, конечно, может показаться удивительным, что какой-то парижский стряпчий решался говорить с нею так непринужденно и держать себя в ее салоне запросто, но объяснить это очень легко. Г-жа де Гранлье, возвратившись во Францию вместе с королевской семьей, поселилась в Париже и вначале жила только на вспомоществование, назначенное ей Людовиком XVIII из сумм цивильного листа[256], - положение для нее невыносимое. Стряпчий Дервиль случайно обнаружил формальные неправильности, допущенные в свое время Республикой при продаже особняка Гранлье, и заявил, что этот дом подлежит возвращению виконтессе. По ее поручению он повел процесс в суде и выиграл его. Осмелев от этого успеха, он затеял кляузную тяжбу с убежищем для престарелых и добился возвращения ей лесных угодий в Лиснэ. Затем он утвердил ее в правах собственности на несколько акций Орлеанского канала и довольно большие дома, которые император пожертвовал общественным учреждениям. Состояние г-жи де Гранлье, восстановленное благодаря ловкости молодого поверенного, стало давать ей около шестидесяти тысяч франков годового дохода, а тут подоспел закон о возмещении убытков эмигрантам, и она получила огромные деньги. Этот стряпчий, человек высокой честности, знающий, скромный и с хорошими манерами, стал другом семейства Гранлье. Своим поведением в отношении г-жи де Гранлье он достиг почета и клиентуры в лучших домах Сен-Жерменского предместья, но не воспользовался их благоволением, как это сделал бы какой-нибудь честолюбец. Он даже отклонил предложения виконтессы, уговаривавшей его продать свою контору и перейти в судебное ведомство, где он мог бы при ее покровительстве чрезвычайно быстро сделать карьеру. За исключением дома г-жи де Гранлье, где он иногда проводил вечера, он бывал в свете лишь для поддержания связей. Он почитал себя счастливым, что, ревностно защищая интересы г-жи де Гранлье, показал и свое дарование, иначе его конторе грозила бы опасность захиреть, - в нем не было пронырливости истого стряпчего. С тех пор как граф Эрнест де Ресто появился в доме виконтессы, Дервиль, угадав симпатию Камиллы к этому юноше, стал завсегдатаем салона г-жи де Гранлье, словно щеголь с Шоссе д'Антен, только что получивший доступ в аристократическое общество Сен-Жерменского предместья. За несколько дней до описываемого вечера он встретил на балу мадмуазель де Гранлье и сказал ей, указывая глазами на графа: - Жаль, что у этого юноши нет двух-трех миллионов! Правда? - Почему "жаль"? Я не считаю это несчастьем, - ответила она. - Господин де Ресто человек очень одаренный, образованный, на хорошем счету у министра, к которому он прикомандирован. Я нисколько не сомневаюсь, что из него выйдет выдающийся деятель. А когда "этот юноша" окажется у власти, богатство само придет к нему в руки. - Да, но вот если б он уже сейчас был богат! - Если б он был богат... - краснея, повторила Камилла, - что ж, все танцующие здесь девицы оспаривали бы его друг у друга, - добавила она, указывая на участниц кадрили. - И тогда, - заметил стряпчий, - мадмуазель де Гранлье не была бы единственным магнитом, притягивающим его взоры. Вы, кажется, покраснели, - почему бы это? Вы к нему неравнодушны? Ну, скажите... Камилла вспорхнула с кресла. "Она влюблена в него", - подумал Дервиль. С этого дня Камилла выказывала стряпчему особое внимание, поняв, что Дервиль одобряет ее склонность к Эрнесту де Ресто. А до тех пор, хотя ей и было известно, что ее семья многим обязана Дервилю, она питала к нему больше уважения, чем дружеской приязни, и в обращении ее с ним сквозило больше любезности, чем теплоты. В ее манерах и в тоне голоса было что-то, указывавшее на расстояние, установленное между ними светским этикетом. Признательность - это долг, который дети не очень охотно принимают по наследству от родителей. Дервиль помолчал, собираясь с мыслями, а затем начал так: - Сегодняшний вечер напомнил мне об одной романтической истории, единственной в моей жизни... Ну вот, вы уж и смеетесь, вам забавно слышать, что у стряпчего могут быть какие-то романы. Но ведь и мне было когда-то двадцать пять лет, а в эти молодые годы я уже насмотрелся на многие удивительные дела. Мне придется сначала рассказать вам об одном действующем лице моей повести, которого вы, конечно, не могли знать, - речь идет о некоем ростовщике. Не знаю, можете ли вы представить себе с моих слов лицо этого человека, которое я, с дозволения Академии, готов назвать лунным ликом, ибо его желтоватая бледность напоминала цвет серебра, с которого слезла позолота. Волосы у моего ростовщика были совершенно прямые, всегда аккуратно причесанные и с сильной проседью - пепельно-серые. Черты лица, неподвижные, бесстрастные, как у Талейрана, казались отлитыми из бронзы. Глаза, маленькие и желтые, словно у хорька, и почти без ресниц, не выносили яркого света, поэтому он защищал их большим козырьком потрепанного картуза. Острый кончик длинного носа, изрытый рябинами, походил на буравчик, а губы были тонкие, как у алхимиков и древних стариков на картинах Рембрандта и Метсу. Говорил этот человек тихо, мягко, никогда не горячился. Возраст его был загадкой: я никогда не мог понять, состарился ли он до времени, или же хорошо сохранился и останется моложавым на веки вечные. Все в его комнате было потерто и опрятно, начиная от зеленого сукна на письменном столе до коврика перед кроватью, - совсем как в холодной обители одинокой старой девы, которая весь день наводит чистоту и натирает мебель воском. Зимою в камине у него чуть тлели головни, прикрытые горкой золы, никогда не разгораясь пламенем. От первой минуты пробуждения и до вечерних приступов кашля все его действия были размеренны, как движения маятника. Это был какой-то человек-автомат, которого заводили ежедневно. Если тронуть ползущую по бумаге мокрицу, она мгновенно остановится и замрет; так же вот и этот человек во время разговора вдруг умолкал, выжидая, пока не стихнет шум проезжающего под окнами экипажа, так как не желал напрягать голос. По примеру Фонтенеля, он берег жизненную энергию[258], подавляя в себе все человеческие чувства. И жизнь его протекала так же бесшумно, как сыплется струйкой песок в старинных песочных часах. Иногда его жертвы возмущались, поднимали неистовый крик, потом вдруг наступала мертвая тишина, как в кухне, когда зарежут в ней утку. К вечеру человек-вексель становился обыкновенным человеком, а слиток металла в его груди - человеческим сердцем. Если он бывал доволен истекшим днем, то потирал себе руки, а из глубоких морщин, бороздивших его лицо, как будто поднимался дымок веселости, - вправо, невозможно изобразить иными словами его немую усмешку, игру лицевых мускулов, выражавшую, вероятно, те же ощущения, что и беззвучный смех Кожаного Чулка[259]. Всегда, даже в минуты самой большой радости, говорил он односложно и сохранял сдержанность. Вот какого соседа послал мне случай, когда я жил на улице де-Грэ, будучи в те времена всего лишь младшим писцом в конторе стряпчего и студентом-правоведом последнего курса. В этом мрачном сыром доме нет двора, все окна выходят на улицу, а расположение комнат напоминает устройство монашеских келий: все они одинаковой величины, в каждой единственная ее дверь выходит в длинный полутемный коридор с маленькими оконцами. Да это здание и в самом деле когда-то было монастырской гостиницей. В таком угрюмом обиталище сразу угасала бойкая игривость какого-нибудь светского повесы, еще раньше чем он входил к моему соседу; дом и его жилец были подстать друг другу - совсем как скала и прилепившаяся к ней устрица. Единственным человеком, с которым старик, как говорится, поддерживал отношения, был я. Он заглядывал ко мне попросить огонька, взять книгу или газету для прочтения, разрешал мне по вечерам заходить в его келью, и мы иной раз беседовали, если он бывал к этому расположен. Такие знаки доверия были плодом четырехлетнего соседства и моего примерного поведения, которое по причине безденежья во многом походило на образ жизни этого старика. Были ли у него родные, друзья? Беден он был или богат? Никто не мог бы ответить на эти вопросы. Я никогда не видел у него денег в руках. Состояние его, если оно у него было, вероятно хранилось в подвалах банка. Он сам взыскивал по векселям и бегал для этого по всему Парижу на тонких, сухопарых, как у оленя, ногах. Кстати сказать, однажды он пострадал за свою чрезмерную осторожность. Случайно у него было при себе золото, и вдруг двойной наполеондор каким-то образом выпал у него из жилетного кармана. Жилец, который спускался вслед за стариком по лестнице, поднял монету и протянул ему. - Это не моя! - воскликнул он, замахав рукой. - Золото! У меня? Да разве я стал бы так жить, будь я богат! По утрам он сам себе варил кофе на железной печурке, стоявшей в закопченном углу камина; обед ему приносили из ресторации. Старуха привратница в установленный час приходила прибирать его комнату. А фамилия у него по воле случая, который Стерн назвал бы предопределением, была весьма странная - Гобсек. Позднее, когда он поручил мне вести его дела, я узнал, что ко времени моего с ним знакомства ему уже было почти семьдесят шесть лет. Он родился в 1740 году, в предместье Антверпена; мать у него была еврейка, отец - голландец, полное его имя было Жан-Эстер ван Гобсек. Вы, конечно, помните, как занимало весь Париж убийство женщины, прозванной Прекрасная Голландка. Как-то в разговоре с моим бывшим соседом я случайно упомянул об этом происшествии, и он сказал, не проявив при этом ни малейшего интереса или хотя бы удивления:*Живоглот. - Это моя внучатая племянница. Только эти слова и вызвала у него смерть его единственной наследницы, внучки его сестры. На судебном разбирательстве я узнал, что Прекрасную Голландку звали Сарра ван Гобсек. Когда я попросил его объяснить то удивительное обстоятельство, что внучка его сестры носила его фамилию, он ответил улыбаясь: - В нашем роду женщины никогда не выходили замуж. Этот странный человек ни разу не пожелал увидеть ни одной из представительниц четырех женских поколений, составлявших его родню. Он ненавидел своих наследников и даже мысли не допускал, что кто-либо завладеет его состоянием хотя бы после его смерти. Мать пристроила его юнгой на корабль, и в десятилетнем возрасте он отплыл в голландские владения Ост-Индии, где и скитался двадцать лет. Морщины его желтоватого лба хранили тайну страшных испытаний, внезапных ужасных событий, неожиданных удач, романтических превратностей, безмерных радостей, голодных дней, попранной любви, богатства, разорения и вновь нажитого богатства, смертельных опасностей, когда жизнь, висевшую на волоске, спасали мгновенные и, быть может, жестокие действия, оправданные необходимостью. Он знал господина де Лалли, адмирала Симеза, господина де Кергаруэта и д'Эстена, байи де Сюфрена, господина де Портандюэра, лорда Корнуэлса, лорда Хастингса, отца Типпо-Саиба и самого Типпо-Саиба[261]. С ним вел дела тот савояр, что служил в Дели радже Махаджи-Синдиаху и был пособником могущества династии Махараттов. были у него какие-то связи и с Виктором Юзом и другими знаменитыми корсарами, так как он долго жил на острове Сен-Тома. Он все перепробовал, чтобы разбогатеть, даже пытался разыскать пресловутый клад - золото, зарытое племенем дикарей где-то в окрестностях Буэнос-Айреса. Он имел отношение ко всем перипетиям войны за независимость Соединенных Штатов. Но об индии или об Америке он говорил только со мною, и то очень редко, и всякий раз после этого как будто раскаивался в своей "болтливости". Если человечность, общение меж людьми считать своего рода религией, то Гобсека можно было назвать атеистом. Хотя я поставил себе целью изучить его, должен, к стыду своему, признаться, что до последней минуты его душа оставалась для меня тайной за семью замками. Иной раз я даже спрашивал себя, какого он пола. Если все ростовщики похожи на него, то они, верно, принадлежат к разряду бесполых. Остался ли он верен религии своей матери и смотрел на христиан как на добычу? Стал ли католиком, магометанином, последователем брахманизма, лютеранином? Я ничего не знал о его верованиях. Он казался скорее равнодушным к вопросам религии, чем неверующим. Однажды вечером я зашел к этому человеку, обратившемуся в золотого истукана и прозванного его жертвами в насмешку или по контрасту "папаша Гобсек". Он, по обыкновению, сидел в глубоком кресле, неподвижный, как статуя, вперив глаза в выступ камина, словно перечитывал свои учетные квитанции и расписки. Коптящая лампа на зеленой облезлой подставке бросала свет на его лицо, но от этого оно нисколько не оживлялось красками, а казалось еще бледнее. Старик поглядел на меня и молча указал рукой на мой привычный стул. "О чем думает это существо? - спрашивал я себя. - Знает ли он, что есть в мире бог, чувства, женская любовь, счастье?" И мне даже как-то стало жаль его, точно он был тяжко болен. Однако я прекрасно понимал, что если у него есть миллионы в банке, то в мыслях он мог владеть всеми странами, которые исколесил, обшарил, взвесил, оценил, ограбил. - Здравствуйте, папаша Гобсек, - сказал я. Он повернул голову, и его густые черные брови чуть шевельнулись, - это характерное для него движение было равносильно самой приветливой улыбке южанина. - Вы что-то хмуритесь сегодня, как в тот день, когда получили известие о банкротстве книгоиздателя, которого вы хвалили за ловкость, хотя и оказались его жертвой. - Жертвой? - удивленно переспросил он. - А помните, он добился полюбовной сделки с вами, переписал свои векселя на основании устава о неплатежеспособности, а когда его дела поправились, потребовал, чтобы вы скостили ему долг по этому соглашению. - Да, он хитер был, - подтвердил старик. - Но я его потом опять прищемил. - Может быть, вам надо предъявить ко взысканию какие-нибудь векселя? Кажется, сегодня тридцатое число. Я в первый раз заговорил с ним о деньгах. Он вскинул на меня глаза и как-то насмешливо шевельнул бровями, а затем писклявым тихим голоском, очень похожим на звук флейты в руках неумелого музыканта, произнес: - Я развлекаюсь. - Так вы иногда и развлекаетесь? - А по-вашему, только тот поэт, кто печатает свои стихи? - спросил он, пожав плечами и презрительно сощурившись. "Поэзия? В такой голове?" - удивился я, так как еще ничего не знал тогда о его жизни. - А у кого жизнь может быть такой блистательной, как у меня? - сказал он, и взгляд его загорелся. - Вы молоды, кровь у вас играет, а в голове от этого туман. Вы глядите на горящие головни в камине и видите в огоньках женские лица, а я вижу только угли. Вы всему верите, а я ничему не верю. Ну что ж, сберегите свои иллюзии, если можете. Я вам сейчас подведу итог человеческой жизни. Будь вы бродягой-путешественником, будь вы домоседом и не расставайтесь весь век со своим камельком да со своей супругой, все равно приходит возраст, когда вся жизнь - только привычка к излюбленной среде. И тогда счастье состоит в упражнении своих способностей применительно к житейской действительности. А кроме этих двух правил, все остальные - фальшь. У меня вот принципы менялись сообразно обстоятельствам, - приходилось менять их в зависимости от географических широт. То, что в Европе вызывает восторг, в Азии карается. То, что в Париже считают пороком, за Азорским островами признается необходимостью. Нет на земле ничего прочного, есть только условности, и в каждом климате они различны. Для того, кто волей-неволей применялся ко всем общественным меркам, всяческие ваши нравственные правила и убеждения - пустые слова. Незыблемо лишь одно единственное чувство, вложенное в нас самой природой: инстинкт самосохранения. В государствах европейской цивилизации этот инстинкт именуется личным интересом. Вот поживете с мое, узнаете, что из всех земных благ есть только одно, достаточно надежное, чтобы стоило человеку гнаться за ним. Это... золото. В золоте сосредоточены все силы человечества. Я путешествовал, видел, что по всей земле есть равнины и горы. Равнины надоедают, горы утомляют; словом, в каком месте жить - это значения не имеет. А что касается нравов, - человек везде одинаков: везде идет борьба между бедными и богатыми, везде. И она неизбежна. Так лучше уж самому давить, чем позволять, чтобы другие тебя давили. Повсюду мускулистые люди трудятся, а худосочные мучаются. Да и наслаждения повсюду одни и те же, и повсюду они одинаково истощают силы; переживает все наслаждения только одна утеха - тщеславие. Тщеславие! - Это всегда наше "я". А что может удовлетворить тщеславие? Золото! Потоки золота. Чтобы осуществить наши прихоти, нужно время, нужны материальные возможности или усилия. Ну что ж! В золоте все содержится в зародыше, и все оно дает в действительности. Одни только безумцы да больные люди могут находить счастье в том, чтобы убивать все вечера за картами в надежде выиграть несколько су. Только дураки могут тратить время на размышления о самых обыденных делах - возляжет ли такая-то дама на диван одна или в приятном обществе, и чего у ней больше: крови или лимфы, темперамента или добродетели? Только простофили могут воображать, что они приносят пользу ближним, занимаясь установлением принципов политики, чтобы управлять событиями, которых никогда нельзя предвидеть. Только олухам может быть приятно болтать об актерах и повторять их остроты, каждый день кружиться на прогулках, как звери в клетках, разве лишь на пространстве чуть побольше; рядиться ради других, задавать пиры ради других, похваляться чистокровной лошадью или новомодной коляской, которую посчастливилось купить на целых три дня раньше, чем соседу. Вот вам вся жизнь ваших парижан, вся она укладывается в эти несколько фраз, - верно? Но взгляните на существование человека с той высоты, на какую им не подняться. В чем счастье? Это или сильные волнения, подтачивающие нашу жизнь, или размеренные занятия, которые превращают ее в некое подобие хорошо отрегулированного английского механизма. Выше этого счастья стоит так называемая "благородная" любознательность, стремление проникнуть в тайны природы и добиться известных результатов, воспроизводя ее явления. Вот вам, в двух словах, искусство и наука, страсть и спокойствие. Верно? Так вот, все человеческие страсти, распаленные столкновением интересов в нынешнем вашем обществе, проходят передо мною, и я произвожу им смотр, а сам живу в спокойствии. Научную вашу любознательность, своего рода поединок, в котором человек всегда бывает повержен, я заменяю проникновением во все побудительные причины, которые движут человечеством. Словом, я владею миром, не утомляя себя, а мир не имеет надо мною ни малейшей власти. - Да вот послушайте, - заговорил он, помолчав, - я расскажу вам две истории, случившиеся сегодня утром на моих глазах, и вы поймете, в чем мои утехи. Он поднялся, заложив дверь засовом, подошел к окну, задернул старый ковровый занавес, кольца которого взвизгнули, скользнув по металлическому пруту, и снова сел в кресло. - Нынче утром, - сказал он, - мне надо было предъявить должникам только два векселя, - остальные я еще вчера пустил в ход при расчетах по своим операциям. И то барыш! Ведь при учете я сбрасываю с платежной суммы расходы по взиманию долга и ставлю по сорок су за извозчика, хотя и не думал его нанимать. Разве не забавно, что из-за каких-нибудь шести франков учетного процента я бегу через весь Париж? Это я-то! Человек, который никому не подвластен и платит налога всего семь франков. Первый вексель, на тысячу франков, учел у меня молодой человек, писаный красавец и щеголь: у него жилетки с искрой, у него и лорнет, и тильбюри, и английская лошадь, и тому подобное. А выдан был вексель женщиной, одной из самых прелестных парижанок, женой какого-то богатого помещика и вдобавок - графа. Почему же ее сиятельство графиня подписала вексель, юридически недействительный, но практически вполне надежный? Ведь эти жалкие женщины, светские дамы, до того боятся семейных скандалов в случае протеста векселя, что готовы бывают расплатиться собственной своей особой, коли не могут заплатить деньгами. Мне захотелось узнать тайную цену этого векселя. Что тут скрывается: глупость, опрометчивость, любовь или состраданье? Второй вексель на такую же сумму, подписанный некоей Фанни Мальво, учел у меня купец, торгующий полотном, верный кандидат в банкроты. Ведь ни один человек, если у него еще есть хоть самый малый кредит в банке, не придет в мою лавочку: первый же его шаг от порога моей комнаты к моему письменному столу изобличает отчаяние, тщетные поиски ссуды у всех банкиров и надвигающийся крах. Я вижу у себя только затравленных оленей, за которыми гонится целая свора заимодавцев. Графиня живет на Гельдерской улице, а Фанни Мальво - на улице Монмартр. Сколько догадок я строил, когда выходил нынче утром из дому! Если у этих двух женщин нечем заплатить, они, конечно, примут меня ласковей, чем отца родного. Уж как графиня начнет фокусничать, какую будет комедию ломать из-за тысячи франков! Приветливо заулыбается, заговорит вкрадчивым, нежным голоском, каким любезничает с тем молодчиком, на чье имя выдан вексель, пожалуй будет даже умолять меня! А я... Старик бросил на меня холодный взгляд. - А я непоколебим! - сказал он. - Я появляюсь как возмездие, как укор совести... Ну, оставим мои догадки. Прихожу. - Графиня еще не вставала, - заявляет мне горничная. - Когда ее можно видеть? - Не раньше двенадцати. - Что ж, графиня больна? - Нет, сударь, она вернулась с бала в три часа утра. - Моя фамилия Гобсек. Доложите, что приходил Гобсек. Я еще раз зайду в полдень. И я спустился по лестнице к выходу, наследив грязными подошвами на ковре, устилавшем мраморные ступени. Я люблю пачкать грязными башмаками ковры у богатых людей, - не из мелкого самолюбия, а чтобы дать почувствовать когтистую лапу Неотвратимости. Прихожу на улицу Монмартр, в неказистый дом, отворяю ветхую калитку в воротах, вижу двор - настоящий колодец, куда никогда не заглядывает солнце. В каморке привратницы темно, стекло в окне грязное, как измызганный, засаленный рукав теплого халата, да еще все в трещинах. - Здесь живет мадмуазель Фанни Мальво? - Живет, только ее сейчас нет дома. Но если вы насчет векселя, то она оставила для вас деньги. - Я зайду попозже, - сказал я. Деньги оставлены у привратницы - прекрасно, но мне любопытно посмотреть на самое должницу. Мне почему-то казалось, что это хорошенькая вертихвостка. Ну вот. Утро я провел на бульваре, рассматривал гравюры в окнах магазинов. Но ровно в полдень я уже проходил по гостиной, смежной со спальней графини. - Барыня только что позвонила, - заявила мне горничная. - Не думаю, чтобы она сейчас приняла вас. - Я подожду, - ответил я и уселся в кресло. Открываются жалюзи, прибегает горничная. - Пожалуйте, сударь. По сладкому голоску горничной я понял, что хозяйке заплатить нечем. Зато какую же я красавицу тут увидел! В спешке она только накинула на обнаженные плечи кашемировую шаль и куталась в нее так искусно, что под этим покровом вырисовывалась вся ее статная фигура. На ней был лишь пеньюар, отделанный белоснежным рюшем, - значит, не меньше двух тысяч франков в год уходило на прачку, мастерицу по стирке тонкого белья. Голова ее была небрежно повязана, как у креолки, пестрым шелковым платком, а из-под него выбивались крупные черные локоны. Раскрытая постель была смята, и беспорядок ее говорил о тревожном сне. Художник дорого бы дал, чтобы побыть хоть несколько минут в спальне моей должницы в это утро. Складки занавесей у кровати дышали сладострастной негой, сбитая простыня на голубом шелковом пуховике, смятая подушка, резко белевшая на этом лазурном фоне кружевными своими оборками, казалось, еще сохраняли неясный отпечаток дивных форм, дразнивший воображение. На медвежьей шкуре, разостланной у бронзовых львов, поддерживающих кровать красного дерева, блестел атлас белых туфелек, небрежно сброшенных усталой женщиной по возвращении с бала. Со спинки стула свешивалось измятое платье, рукавами касаясь ковра. Вокруг ножки кресла обвились прозрачные чулки, которые унесло бы дуновением ветерка. По диванчику протянулись белые шелковые подвязки. На камине переливались блестки полураскрытого дорогого веера. Ящики комода остались не задвинутыми. По всей комнате раскиданы были цветы, бриллианты, перчатки, букет, пояс и прочие принадлежности бального наряда. Пахло какими-то тонкими духами. Во всем была красота, лишенная гармонии, роскошь и беспорядок. И уже нищета, грозившая этой женщине или ее возлюбленному, притаившаяся за всей этой роскошью, поднимала голову и казала им свои острые зубы. Утомленное лицо графини было подстать всей ее опочивальне, усеянной приметами минувшего празднества. Разбросанные повсюду безделки вызвали во мне чувство жалости: еще вчера все они были ее убором, и кто-нибудь восторгался ими. И все они сливались в образ любви, отравленной угрызениями совести, в образ рассеянной жизни, роскоши, шумной суеты и выдавали танталовы усилия поймать ускользающие наслаждения. Красные пятна, проступившие на щеках этой молодой женщины, свидетельствовали лишь о нежности ее кожи, но лицо ее как будто припухло, темные тени под глазами, казалось, обозначались резче обычного. И все же природная энергия била в ней ключом, а все эти признаки безрассудной жизни не портили ее красоты. Глаза ее сверкали, она была великолепна: она напоминала одну из прекрасных Иродиад кисти Леонардо да Винчи (я ведь когда-то перепродавал картины старых мастеров), от нее веяло жизнью и силой. Ничего не было хилого, жалкого ни в линиях ее стана, ни в ее чертах; она несомненно должна была внушать любовь, но сама, казалось мне, была сильнее любви. Словом, эта женщина понравилась мне. Давно мое сердце так не билось. Ну, значит, я уже получил плату. Я сам отдал бы тысячу франков за то, чтобы вновь изведать ощущения, напоминающие мне дни молодости. - Сударь, - сказала она, предложив мне сесть, - не будете ли вы так любезны немного отсрочить платеж? - До полудня следующего дня, графиня, - сказал я, складывая вексель, который предъявил ей. - До этого срока я не имею права опротестовать ваш вексель. А мысленно я говорил ей: "Плати за всю эту роскошь, плати за свой титул, плати за свое счастье, за все исключительные преимущества, которыми ты пользуешься. Для охраны своего добра богачи изобрели трибуналы, судей, гильотину, к которой, как мотыльки на гибельный огонь, сами устремляются глупцы. Но для вас, для людей, которые спят на шелку и шелком укрываются, существует кое-что иное: укоры совести, скрежет зубовный, скрываемый улыбкой, химеры с львиной пастью, вонзающие свои клыки вам в сердце". - Опротестовать вексель? Неужели вы решитесь? - воскликнула она, вперив в меня взгляд. - Неужели вы так мало уважаете меня? - Если бы сам король был мне должен, графиня, и не уплатил бы в срок, я бы подал на него в суд еще скорее, чем на всякого другого должника. В эту минуту кто-то тихо постучался в дверь. - Меня нет дома! - властно крикнула графиня. - Анастази, это я. Мне нужно поговорить с вами. - Попозже, дорогой, - ответила она уже менее резким тоном, но все же отнюдь не ласково. - Что за шутки! Ведь вы с кем-то разговариваете, - отозвался голос, и в комнату вошел мужчина - несомненно, сам граф. Графиня на меня взглянула, я понял ее, - она стала моей рабой. Было время, юноша, когда я по глупости иной раз не опротестовывал векселей. В 1763 году в Пондишери я пощадил одну женщину, и что же! Здорово она меня общипала! Поделом мне, - зачем я ей доверился? - Что вам угодно, сударь? - спросил меня граф. И тут я вдруг заметил, что его жена вся дрожит мелкой дрожью, и белая атласная шея пошла у нее пупырышками, - как говорится, покрылась гусиной кожей. А я смеялся в душе, но ни один мускул на лице у меня не шевельнулся. - Это один из моих поставщиков, - сказала графиня. Граф повернулся ко мне спиной, а я вытащил из кармана угол сложенного векселя. Увидев этот беспощадный жест, молодая женщина подошла ко мне и подала мне бриллиант. - Возьмите, - сказала она. - И скорее уходите. В обмен на бриллиант я отдал вексель и, поклонившись, вышел. На мой взгляд бриллиант стоил верных тысячу двести франков. На графском дворе я увидел толпу всякой челяди, - лакеи чистили щетками свои ливрейные фраки, наводили глянец на сапоги, конюхи мыли роскошные экипажи. Вот что гонит ко мне знатных господ. Вот что заставляет их пристойным образом красть миллионы, продавать свою родину. Чтобы не запачкать лакированных сапожек, расхаживая пешком, важный барин и всякий, кто силится подражать ему, готовы с головой окунуться в грязь. Как раз тут ворота распахнулись и въехал в кабриолете тот самый молодой щеголь, который учел у меня вексель графини. - Сударь, - сказал я, когда он выскочил из кабриолета, - вот двести франков, передайте их, пожалуйста, графине и скажите ей, что заклад, который она мне дала, я немного придержу и недельку он будет в ее распоряжении. Щеголь взял двести франков, и по губам его скользнула насмешливая улыбка, говорившая: "Ага, заплатила! Ну, что ж, отлично!" И я прочел на его лице всю будущность графини. Этот белокурый красавчик, холодный, бездушный игрок, разорится сам, разорит ее, разорит ее мужа, разорит детей, промотав их наследство, да и в других салонах учинит разгром почище, чем артиллерийская батарея в неприятельских войсках. Затем я отправился на улицу Монмартр к мадмуазель Фанни. Я поднялся по узкой крутой лестнице на шестой этаж. Меня впустили в квартирку из двух комнат, где все сверкало чистотой, блестело, как новенький дукат; ни пылинки не было на мебели в первой комнате, где меня приняла хозяйка, мадмуазель Фанни, молоденькая девушка, одетая просто, но с изяществом парижанки; у нее была грациозная головка, свежее личико и приветливый вид; каштановые, красиво зачесанные волосы, спускаясь двумя гладкими полукружиями, прикрывали виски, и это сообщало какое-то тонкое выражение ее голубым глазам, чистым, как кристалл. Солнце, пробиваясь сквозь занавесочки на окнах, озаряло мягким светом весь ее скромный облик. Вокруг нее стопками лежали раскроенные куски полотна, и я понял, чем она зарабатывала на жизнь: она, конечно, была белошвейкой. Эта девушка казалась феей одиночества. Я протянул ей вексель и сказал, что приходил утром, но не застал ее. - А ведь деньги были у привратницы, - сказала она. Я притворился, что не расслышал. - Вы, как видно, рано выходите из дому. - Вообще я очень редко куда выхожу, но, знаете, когда всю ночь просидишь за работой, хочется пойти искупаться. Я посмотрел повнимательней и с первого взгляда разгадал ее. Передо мной, несомненно, была девушка, которую нужда заставляла трудиться не разгибая спины, - вероятно, дочь какого-нибудь честного фермера: на лице у нее еще виднелись мелкие веснушки, свойственные крестьянским девушкам. От нее веяло чем-то хорошим, по-настоящему добродетельным. Я как будто вступил в атмосферу искренности, чистоты душевной, и мне даже как-то стало легче дышать. Бедная простушка! Она во что-то верила: над изголовьем ее немудреной деревянной кровати висело распятие, украшенное двумя веточками букса. Я почти умилился. Я готов был предложить ей денег взаймы всего лишь из двенадцати процентов, чтобы помочь ей купить какое-нибудь прибыльное дело. "Ну нет, - образумил я себя. - У нее, пожалуй, есть молодой двоюродный братец, который заставит ее подписывать векселя и обчистит бедняжку". С тем я и ушел, предостерегая себя от великодушных порывов: ведь мне частенько приходилось наблюдать, что если самому благодетелю и не вредит благодеяние, то для того, кому оно оказано, подобная милость бывает гибельной. Когда вы вошли сегодня в мою комнату, я как раз думал о Фанни Мальво, - вот из кого вышла бы хорошая жена, мать семейства. Сравнить только чистую одинокую жизнь этой девушки с жизнью богатой графини, которая уже принялась подписывать векселя, а скоро скатится на самое дно всяческих пороков! Задумавшись, он молчал с минуту, а я в это время разглядывал его. - А ну-ка, скажите, - вдруг промолвил он, - разве плохие у меня развлечения? разве не любопытно заглянуть в самые сокровенные изгибы человеческого сердца? Разве не любопытно проникнуть в чужую жизнь и увидеть ее без прикрас, во всей неприкрытой наготе? Каких только картин не насмотришься! Тут и мерзкие язвы, и неутешное горе, тут любовные страсти, нищета, которую подстерегают воды Сены, наслаждения юноши - роковые ступени, ведущие к эшафоту, смех отчаяния и пышные празднества. Сегодня видишь трагедию: какой-нибудь честный труженик, отец семейства, покончил с собою, оттого что не мог прокормить своих детей. Завтра смотришь комедию: молодой бездельник пытается разыграть перед тобой современный вариант классической сцены обольщения Диманша[271] его должником! Вы, конечно, читали о хваленом красноречии новоявленных добрых пастырей прошлого века? Я иной раз тратил время, ходил их послушать. Им удавалось кое в чем повлиять на мои взгляды, но повлиять на мое поведение - никогда! - как выразился кто-то. Так знайте же, все эти ваши прославленные проповедники, всякие там Мирабо, Верньо[271] и прочие - просто-напросто жалкие заики по сравнению с моими повседневными ораторами. Какая-нибудь влюбленная молодая девица, старик купец, стоящий на пороге разорения, мать, пытающаяся скрыть проступок сына, художник без куска хлеба, вельможа, который впал в немилость и, того и гляди, из-за безденежья потеряет плоды своих долгих усилий, - все эти люди иной раз изумляют меня силой своего слова. Великолепные актеры! И дают они представление для меня одного! Но обмануть меня им никогда не удается. У меня взор, как у господа бога: я читаю в сердцах. От меня ничто не укроется. А разве могут отказать в чем-либо тому, у кого в руках мешок с золотом? Я достаточно богат, чтобы покупать совесть человеческую, управлять всесильными министрами через их фаворитов, начиная с канцелярских служителей и кончая любовницами. Это ли не власть? Я могу, если пожелаю, обладать красивейшими женщинами и покупать нежнейшие ласки. Это ли не наслаждение? А разве власть и наслаждение не представляют собою сущности вашего нового общественного строя? Таких, как я, в Париже человек десять; мы властители ваших судеб - тихонькие, никому неведомые. Что такое жизнь, как не машина, которую приводят в движение деньги? Помните, что средства к действию сливаются с его результатами: никогда не удастся разграничить душу и плотские чувства, дух и материю. Золото - вот духовная сущность всего нынешнего общества. Я и мои собратья, связанные со мною общими интересами, в определенные дни недели встречаемся в кафе "Фемида" возле Нового моста. Там мы беседуем, открываем друг другу финансовые тайны. Ни одно самое большое состояние не введет нас в обман, мы владеем секретами всех видных семейств. У нас есть своего рода "черная книга", куда мы заносим сведения о государственном кредите, о банках, о торговле. В качестве духовников биржи мы образуем, так сказать, трибунал священной инквизиции, анализируем самые на вид безобидные поступки состоятельных людей и всегда угадываем верно. Один из нас надзирает за судейской средой, другой за финансовой, третий - за высшим чиновничеством, четвертый - за коммерсантами. А под моим надзором находится золотая молодежь, актеры и художники, светские люди, игроки - самая занятная часть парижского общества. И каждый нам рассказывает о тайнах своих соседей. Обманутые страсти, уязвленное тщеславие болтливы. Пороки, разочарование, месть - лучшие агенты полиции. Как и я, мои собратья всем насладились, всем пресытились и любят теперь только власть и деньги ради самого обладания властью и деньгами. Вот здесь, - сказал он, поведя рукой, - в этой холодной комнате с голыми стенами, самый пылкий любовник, который во всяком другом месте вскипит из-за малейшего намека, вызовет на дуэль из-за острого словечка, молит меня, как бога, смиренно прижимая руки к груди! Проливая слезы бешеной ненависти или скорби, молит меня и самый спесивый купец, и самая надменная красавица, и самый гордый военный. Сюда приходит с мольбою и знаменитый художник и писатель, чье имя будет жить в памяти потомков. А вот здесь, - добавил он, прижимая палец ко лбу, - здесь у меня весы, на которых взвешиваются наследства и корыстные интересы всего Парижа. Ну как вам кажется теперь, - сказал он, повернувшись ко мне бледным своим лицом, будто вылитым из серебра, - не таятся ли жгучие наслаждения за этой холодной, застывшей маской, так часто удивлявшей вас своей неподвижностью? Я вернулся к себе в комнату совершенно ошеломленным. Этот высохший старикашка вдруг вырос в моих глазах, стал фантастической фигурой, олицетворением власти золота. Жизнь и люди внушали мне в эту минуту ужас. "Да неужели все сводится к деньгам?" - думал я. Помнится, я долго не мог заснуть. Мне все мерещились вокруг груды золота. Да и красавица графиня очень занимала меня. Должен признаться, к стыду моему, что она совсем затмила образ Фанни Мальво, простодушного чистого создания, обреченного на труд и безвестность. Но утром, в туманных грезах пробуждения, милый девический образ сразу возник передо мной во всей прелести, и я уже думал только о Фанни. - Не хотите ли выпить стакан воды с сахаром? - спросила г-жа Гранлье, прервав Дервиля. - С удовольствием, - ответил он. - Знаете, я не вижу, какое отношение к нам имеет вся эта история, - заметила г-жа Гранлье, позвонив в колокольчик. - Гром и молния! - воскликнул Дервиль, употребив любимое свое выражение. - Я сейчас сразу прогоню сон от глаз мадмуазель Камиллы, - пусть она знает, что ее счастье совсем еще недавно зависело от папаши Гобсека. Но так как старик на-днях умер, дожив до восьмидесяти девяти лет, господин де Ресто скоро вступит во владение превосходным состоянием. Как и почему - это надо объяснить. А что касается Фанни Мальво, то вы ее хорошо знаете. Это моя жена. - Друг мой, - заметила виконтесса де Гранлье, - вы, по свойственной вам откровенности, пожалуй признаетесь в этом при двадцати свидетелях! - Да я готов крикнуть это всему миру! - заявил стряпчий. - Вот сладкая вода, пейте, милый мой Дервиль. Никогда вы ничего не достигнете, зато будете счастливейшим и лучшим из людей. - Я немножко потерял нить, - сказал вдруг брат виконтессы, пробуждаясь от сладкой дремоты. - Так вы, значит, были у какой-то графини на Гельдерской улице. Что вы там делали? - Через несколько дней после моего разговора со стариком голландцем, - продолжал свой рассказ Дервиль, - я защитил диссертацию, получил степень лиценциата прав, затем был зачислен в коллегию стряпчих. Доверие ко мне старого скряги Гобсека очень возросло. Он даже обращался ко мне за советами по разным своим рискованным аферам, в которые смело пускался, собрав точные сведения, хотя даже самый искушенный делец счел бы их опасными. К удивлению моему, этот человек, на которого никто ни в чем не мог повлиять, выслушивал мои советы с какой-то почтительностью. Правда, они всегда шли ему на пользу. Но вот, проработав три года в конторе стряпчего, я получил там должность старшего клерка и переехал с улицы де-Грэ, так как мой патрон, помимо ста пятидесяти франков жалованья в месяц, давал мне теперь еще стол и квартиру. Какой это был счастливый день для меня! Когда я зашел к старому ростовщику проститься, он не сказал мне ни одного дружеского слова, не выразил никакого сожаления, не пригласил бывать у него, а только бросил на меня взгляд, свой удивительный, необыкновенный взгляд, по которому можно было подумать, что он обладает даром ясновидения. Однако неделю спустя старик сам навестил меня, принес запутанное дело об отчуждении земельного участка, и с тех пор попрежнему стал пользоваться моими безвозмездными советами с такою непринужденностью, как будто платил за них. В конце второго, 1818--1819, года, зимою, мой патрон, большой кутила и расточитель, оказался в стесненных обстоятельствах, вынуждавших его продать контору. Хотя в те времена цены на патент стряпчего не достигали таких баснословных сумм, как теперь, он запросил за свое заведение не мало - сто пятьдесят тысяч франков. Если б деятельному, знающему и толковому стряпчему доверили такую сумму на покупку этой конторы, он мог бы прилично жить на доходы от нее, уплачивать проценты и за десять лет расквитаться с долгом. Но у меня гроша за душой не было, так как отец у меня мелкий провинциальный буржуа. Я седьмой по счету в нашей семье, а из всех капиталистов в мире я был близко знаком только с Гобсеком... Но, представьте, честолюбивое желание и какой-то слабый луч надежды внушили мне дерзкую мысль обратиться к нему. И вот однажды вечером я медленным шагом направился на улицу де-Грэ. Сердце у меня сильно билось, когда я постучался в двери хорошо мне знакомого угрюмого дома. Мне вспомнилось все, что я слышал от старого скряги в ту пору, когда я и не подозревал, какая мучительная тревога терзает людей, переступающих порог его жилища. А вот теперь я иду проторенной ими дорожкой и буду так же просить, как они. "Ну нет, - решил я, - честный человек должен всегда и везде сохранять свое достоинство. Унижаться из-за денег не стоит. Покажу себя таким же практичным, как он". Когда я съехал с квартиры, папаша Гобсек снял мою комнату, чтобы избавиться от соседей, и велел в своей двери прорезать решетчатое окошечко; меня он впустил только после того, как разглядел в это окошечко мое лицо. - Что ж, - сказал он пискливым голоском, - ваш патрон продает свою контору? - Откуда вы знаете? Он никому не говорил об этом, кроме меня. Губы старика раздвинулись и в углах рта собрались складки, как на оконных занавесках, но его немую усмешку сопровождал холодный взгляд. - Только этому я и обязан честью видеть вас у себя, - добавил он сухим тоном и умолк. Я сидел как потерянный. - Выслушайте меня, папаша Гобсек, - заговорил я наконец, изо всех сил стараясь говорить спокойно, хотя бесстрастный взгляд этого старика, не сводившего с меня светлых блестящих глаз, смущал меня. Он сделал жест, означавший: "Говорите!" - Я знаю, что растрогать вас очень трудно. Поэтому я не стану тратить красноречия, пытаясь изобразить вам положение нищего клерка, у которого вся надежда только на вас, так как в целом мире ему не найти близкую душу, которой не безразлична его будущность. Но оставим близкие души в покое, дела решаются по-деловому, без чувствительных излияний и всяких нежностей. Положение дел вот какое. Моему патрону контора приносит двадцать тысяч дохода в год; но я думаю, что в моих руках она будет давать сорок тысяч. Я чувствую: вот тут есть кое-что, - сказал я, постучав себя пальцем по лбу, - и если бы вы согласились ссудить мне сто пятьдесят тысяч, необходимые для покупки конторы, я в десять лет расплатился бы с вами. - Умные речи! - сказал Гобсек и наградил меня рукопожатием. - Никогда еще с тех пор, как я виду дела, ни один человек так ясно не излагал мне цели своего посещения. А какие гарантии? - спросил он, смерив меня взглядом, и тут же сам себе ответил: - Никаких. Сколько вам лет? - Через десять дней исполнится двадцать пять. Иначе я бы не мог заключать договоры. - Правильно. - Ну, так как же? - Пожалуй! - Правда? Тогда надо все поскорее устроить, иначе перебьют, дадут дороже. - Завтра утром принесите метрическую выпись, и мы поговорим о вашем деле. Я подумаю. Утром, в восемь часов, я уже был у старика. Он взял у меня метрику, надел очки, откашлялся, сплюнул, закутался поплотнее в черную свою крылатку и внимательно прочел всю метрическую выпись, от первого до последнего слова; повертел ее в руках, поглядел на меня, опять покашлял, заерзал на стуле и сказал: - Ну что ж, давайте торговаться. Я затрепетал. - Я беру за кредит по-разному, - сказал он, - самое меньшее пятьдесят процентов, сто, двести, а когда и пятьсот. Я побледнел. - Ну, а с вас по знакомству я возьму только двенадцать с половиной процентов... - Он замялся. - Нет, не так, - с вас я возьму тринадцать процентов в год. Подойдет вам? - Подойдет, - ответил я. - Смотрите. Если много, защищайтесь, Гроций[277] (он иногда в шутку называл меня Гроцием). Я с вас прошу тринадцать процентов, - такое уж мое ремесло. Прикиньте - под силу вам столько платить? Я не люблю, когда человек сразу сдается. Еще раз спрашиваю, не много ль это? - Нет, - ответил я. - Я расплачусь, придется только приналечь на работу. - Вот оно что! - заметил Гобсек, поглядывая на меня искоса лукавым взглядом. - Значит, клиенты расплатятся? - Ну нет, чорт возьми! - воскликнул я. - Сам расплачусь. Я скорее дам себе руку отрубить, чем стану грабить людей. - До свидания, - сказал Гобсек. - Гонорар я буду брать по таксе. - Таксы нет на некоторые дала - например, на получение отсрочек по платежам, на полюбовные соглашения. Тут можно брать по две, по три тысячи франков, а то и по шести тысяч, в зависимости от важности дела, да еще за переговоры, за разъезды, за составление актов, всяких выписок и за говорильню в суде. Надо только уметь находить такие дела. Я вас буду рекомендовать как очень знающего и толкового стряпчего, стану посылать к вам клиентов, и они потащат к вам столько судебных исков, что ваша адвокатская братия лопнет от зависти. Мои коллеги, Вербруст, Пальм'а, Жигонне, поручат вам вести дела об отчуждении земельных участков, а у них таких дел уйма. Значит, у вас будут две клиентуры: одна по наследству от вашего патрона, другую предоставлю вам я. Пожалуй, надо бы взять с вас пятнадцать процентов годовых, я ведь вам полтораста тысяч даю. - Хорошо, пусть будет так, но не больше, - сказал я с твердостью, желая показать, что это предел и что дальше я не пойду. Гобсек смягчился, - он, видимо, был доволен мной. - За контору я сам уплачу вашему патрону, - сказал он, - я постараюсь добиться солидной скидки и с цены и с суммы залога. - Пожалуйста. Обеспечьте себя какими угодно гарантиями. - А вы мне выдадите после этого пятнадцать векселей, каждый на десять тысяч франков. - Только надо зарегистрировать эту двойную сделку и... - Нет! - сердито воскликнул Гобсек, прерывая меня. - Почему я должен доверять вам больше, чем вы мне? Я промолчал. - А сверх процентов, - добавил он уже благодушным тоном, - вы будете бесплатно, пока я жив, вести мои дела. Хорошо? - Согласен, но никаких расходов из своих средств производить я не буду. - Правильно! - сказал Гобсек. - А кстати, - добавил он с необычным для него ласковым выражением лица, - вы позволите мне навещать вас? - Всегда буду рад вас видеть. - Только знаете, утром это и вам и мне неудобно: у вас свои дела, у меня свои. - Приходите по вечерам. - Нет, это тоже не годится, - живо возразил он. - Вам надо бывать в обществе, встречаться с клиентами. А у меня есть приятели, мы проводим вечера в кафе. "Приятели? Неужели?" - подумал я и сказал: - Знаете что? Будем встречаться за обедом. - Превосходно! - одобрил Гобсек. - После биржи, в пять часов. Условимся так: я буду приходить к вам два раза в неделю - по средам и субботам. Мы будем беседовать о делах, как друзья. Ого! Я иной раз бываю в веселом расположении духа. Вы угостите меня крылышками куропатки, бокалом шампанского, и мы с вами поболтаем. У меня в запасе уйма занимательных историй, о которых теперь уже можно рассказывать, и вы из них многому научитесь, узнаете людей, особенно - женщин. - Идет! Куропатка и шампанское. - Смотрите, не роскошествуйте, а то лишитесь моего доверия. Не вздумайте поставить дом на широкую ногу. Наймите старуху кухарку, вот и вся прислуга. Я буду навещать вас, узнавать, в добром ли вы здоровье. Я ведь вложу в вас целый капитал! Хе-хе! Надо же мне, конечно, знать, как идут ваши дела. Ну, до свиданья. Приходите под вечер с вашим патроном. - Разрешите спросить, если вы не сочтете это нескромным любопытством, - сказал я старику, когда он проводил меня до порога, - зачем вам понадобилась моя метрическая выпись? Жан-Эстер ван Гобсек пожал плечами и, хитро улыбаясь, ответил: - До чего глупа молодежь! Извольте знать, господин стряпчий, и запомните хорошенько, чтоб вас не провели при случае, - ежели человеку меньше тридцати, то его честность и дарования еще могут служить в некотором роде обеспечением ссуды. А после тридцати уже ни на кого полагаться нельзя. И он запер за мною дверь. Три месяца спустя я стал стряпчим, а вскоре после этого мне посчастливилось, сударыня, выиграть тяжбы о возвращении вам вашей недвижимости. Успех этот принес мне некоторую известность. Хотя мне приходилось выплачивать Гобсеку огромные проценты, я через пять лет уже расквитался с ним полностью. Я женился на Фанни Мальво, которую полюбил всей душой. Сходство нашей с нею участи, трудовая жизнь и успехи еще укрепили наше взаимное чувство. Умер один из ее дядьев, разбогатевший фермер, и она получила по наследству семьдесят тысяч франков, - это помогло мне расплатиться с Гобсеком. А с тех пор моя жизнь - непрерывное счастье и благополучие. Больше я о себе говорить не буду: счастливый человек - тема нестерпимо скучная. Вернемся к героям моей истории. Спустя год после покупки конторы я однажды, почти против воли, попал на холостяцкую пирушку. Один из моих приятелей давал обед, проиграв пари молодому франту, светскому льву. Слава господина де Трай, блестящего денди, гремела тогда в салонах. - Да и теперь еще гремит, - заметил граф де Борн, прерывая стряпчего. - Он неподражаемо носит фрак, неподражаемо правит лошадьми, запряженными цугом. А как Максим играет в карты, как он кушает и пьет! Такого изящества манер в целом мире не увидишь. Он знает толк и в скаковых лошадях, и в модных шляпах, и в картинах. Женщины без ума от него. В год он проматывает тысяч сто, однакож не слыхать, чтобы у него было хоть захудалое поместье или хоть какая-нибудь рента. Это образец странствующего рыцаря нашего времени, - странствует же он по салонам, будуарам, бульварам нашей столицы, это своего рода амфибия, ибо в натуре у него мужских черт столько же, сколько женских. Да, граф Максим де Трай - существо самое странное, на все пригодное и никуда не годное, субъект, внушающий и страх и презрение, всезнайка и круглый невежда, способный оказать благодеяние и совершить преступление, то подлец, то само благородство, бретер, больше испачканный грязью, чем запятнанный кровью, человек, которого могут терзать заботы, но не угрызения совести, которого ощущения занимают сильнее, чем мысли, по виду душа страстная и пылкая, а внутренне холодная как лед, - блестящее соединительное звено между обитателями каторги и людьми высшего света. Ум у Максима де Трай незаурядный, из таких людей иногда выходят Мирабо, Питты, Ришелье, но чаще всего - графы де Хорн, Фукье-Тенвили[280] и Коньяры. - Так вот, - заговорил Дервиль, внимательно выслушав брата виконтессы, - я много слышал об этом человеке от несчастного старика Горио, одного из моих клиентов, и старательно уклонялся от опасной чести познакомиться с ним, когда встречал его в обществе. Но тут мой приятель так настойчиво звал меня на свой пир, что я не мог отказаться, иначе меня ославили бы ханжой. Вам, сударыня, трудно представить себе, что такое холостяцкий званый обед. Пышность, редкостные блюда, во всем роскошь, как у скряги, вздумавшего из тщеславия на один день пуститься в мотовство. Войдешь, и глаз оторвать не можешь: какой стройный порядок царит на накрытом столе! Сверкает серебро и хрусталь, снежной белизной блещет камчатная скатерть. Словом, жизнь в цвету. Молодые люди очаровательны, улыбаются, говорят тихо, похожи на женихов под венцом, и все вокруг них сияет девственной чистотой. А через два часа... На столе разгром, как на бранном поле после побоища; повсюду осколки разбитых бокалов, скомканные салфетки; на блюдах искромсанные кушанья, на которые противно смотреть; крик, хохот, шутовские тосты, перекрестный огонь эпиграмм и циничных острот, побагровевшие лица, бессмысленно горящие глаза, разнузданная откровенность душевных излияний. Шум поднимается адский: один бьет бутылки, другой затягивает песню, третий вызывает приятеля на дуэль, а те, глядишь, обнимаются или дерутся. В воздухе стоит отвратительный чад, в котором смешалась целая сотня запахов, и такой рев, как будто кричат сто голосов разом. Никто уже не замечает, что он ест, пьет и что говорит; один молчит угрюмо, другие болтают безумолку, а кто-нибудь, точно сумасшедший, твердит все одно и то же слово, равномерно гудит, как колокол; другие пытаются командовать этим сумбуром, самый искушенный предлагает поехать в злачные места. Если бы трезвый человек вошел сюда в это время, он, наверное, подумал бы, что попал на вакханалию. И вот в таком диком угаре господин де Трай попытался заручиться моим расположением. Я еще кое-что соображал и держался настороже. Зато он казался вдребезги пьяным, хотя в действительности был в полном рассудке и думал только о своих делах. Уж не знаю, как это случилось, но он совсем меня околдовал, и в девять часов вечера, выходя из гостиной де Гриньона, я пообещал, что завтра утром свезу его к Гобсеку. Этот златоуст де Трай сумел просто с волшебной ловкостью опутать меня своими речами, ввертывая в них, и всегда очень к месту, такие слова, как "честь", "благородство", "графиня", "порядочная женщина" "добродетель", "несчастье", "отчаяние", и так далее. Утром, проснувшись, я попытался вспомнить, что я наговорил вчера, и с трудом мог собраться с мыслями. Наконец я припомнил, что, кажется, дочь одного из моих клиентов попала в беду и может лишиться доброго имени, уважения и любви супруга, если нынче утром до двенадцати часов не достанет пятидесяти тысяч франков. Тут были замешаны и карточные долги, и счета каретника, и какие-то растраты... Мой обаятельный собутыльник заверял меня, что эта дама довольно богата и за несколько лет сумеет бережливостью возместить урон, который нанесла своему состоянию. И только тут я понял, почему мой приятель так настойчиво приглашал меня к себе. Но признаюсь, к стыду своему, мне и на ум не приходило, что сам Гобсек был весьма заинтересован в примирении с блистательным денди. Едва я успел встать с постели, явился господин де Трай. - Граф, - сказал я, когда мы обменялись обычными любезностями, - я, право, не понимаю, зачем вам нужно, чтобы я привел вас к Гобсеку, - ведь он самый учтивый и самый безобидный из всех ростовщиков. Он вам даст денег, если они есть у него, - вернее, если вы представите ему достаточные гарантии. - Господин Дервиль, - ответил де Трай, - я не намерен насильно требовать от вас этой услуги, хотя вчера вы обещали мне оказать ее. "Гром и молния! - мысленно воскликнул я. - Неужели я дам этому человеку повод думать, будто я не умею держать слово!" - Вчера я имел честь объяснить вам, что очень некстати поссорился с папашей Гобсеком, - заметил де Трай. - Ведь во всем Париже, кроме него, не найдется такого финансиста, который в конце месяца, пока не подведен баланс, может выложить в одну минуту сотню тысяч. Вот я и попросил вас помирить меня с ним. Но не будем больше говорить об этом... И господин де Трай, посмотрев на меня с учтиво-оскорбительной усмешкой, направился к двери. - Я поеду с вами к Гобсеку, - сказал я. Когда мы приехали на улицу де-Грэ, денди все озирался вокруг с таким странным, напряженным вниманием и взгляд его выражал такую тревогу, что я был поражен. Он то бледнел, то краснел, то вдруг желтизна проступала у него на лице, а лишь только он завидел подъезд Гобсека, на лбу у него заблестели капельки пота. Когда мы выскочили из кабриолета, из-за угла на улицу де-Грэ завернул фиакр. Ястребиным своим взором молодой щеголь сразу разглядел в уголке кареты женскую фигуру, и на его лице вспыхнула почти звериная радость. Он подозвал проходившего мимо мальчишку и поручил ему подержать лошадь. Мы поднялись по лестнице и вошли к старику дисконтеру. - Господин Гобсек, - сказал я, - вот я привел к вам одного из самых близких моих друзей. (Бойтесь его как дьявола, - шепнул я на ухо старику.) Надеюсь, по моей просьбе вы возвратите ему доброе свое расположение (за обычные проценты) и выручите его из беды (если это вам выгодно). Господин де Трай низко поклонился ростовщику, сел и, приготовляясь выслушать его, принял изящно-угодливую позу царедворца, которая пленила бы кого угодно; но мой Гобсек сидел в кресле у камелька все так же неподвижно, все такой же бесстрастный. Он походил на статую Вольтера в перистиле Французской комедии, освещенную вечерними огнями. В качестве приветствия он лишь слегка приподнял истрепанный картуз, всегда покрывавший его голову, и мелькнувшая полоска голого черепа, желтого, как старый мрамор, довершила это сходство. - Деньги у меня есть только для моих постоянных клиентов, - сказал он. - Так вы, значит, очень разгневались, что я к другим пошел разоряться? - улыбнувшись, отозвался граф. - Разоряться? - с иронией переспросил Гобсек. - Вы хотите сказать, что у кого в кармане свистит, тому и разоряться нечего? А вы попробуйте-ка сыскать в Париже человека с таким вот солидным капиталом, как у меня! - воскликнул этот фат и, встав, повернулся на каблуках. Шутовская его выходка, имевшая почти серьезный смысл, нисколько, однако, не расшевелила Гобсека. - А кто у меня самые закадычные друзья? - продолжал де Трай. - Господа Ронкероль, де Марсе, Франкессини, оба Ванденеса, Ажуда-Пинто - словом, самые блестящие в Париже молодые люди. Я неизменный партнер за карточным столом одного принца и хорошо известного вам посланника. Я собираю доход в Лондоне, в Карлсбаде, в Бадене, в Бате. Великолепный промысел! Разве не верно? - Верно. - Вы со мной обращаетесь, как с губкой, чорт подери! Даете мне пропитаться золотом в светском обществе, а в трудную для меня минуту возьмете да выжмете. Но смотрите, ведь и с вами то же самое случится. Смерть и вас выжмет, как губку. - Возможно. - Да если б не расточители, что бы вы делали? Мы с вами друг для друга необходимы, как душа и тело. - Правильно. - Ну, дайте руку, помиримся, папаша Гобсек. И проявите великодушие, если все это возможно, верно и правильно. - Вы пришли ко мне, - холодно ответил ростовщик, - только потому, что Жирар, Пальм'а, Вербруст и Жигонне по горло сыты вашими векселями и всем их навязывают даже с убытком для себя в пятьдесят процентов. Но выложили-то они вам, по всей вероятности, только половину номинала, значит векселя ваши и двадцати пяти процентов не стоят. Нет, нет. Слуга покорный! Куда это годится, - продолжал Гобсек. - Разве можно ссудить хоть грош человеку, у которого долгов на триста тысяч франков, а за душой ни сантима. Третьего дня на балу у барона Нусингена вы проиграли в карты десять тысяч. - Милостивый государь, - ответил граф, с редкостной наглостью смерив его взглядом, - мои дела вас не касаются. Долг платежом красен. - Верно. - Мои векселя всегда будут оплачены. - Возможно. - И в данном случае весь вопрос сводится для вас к одному: могу я или не могу представить вам достаточный залог под ссуду на ту сумму, которую я хотел бы занять. - Правильно. С улицы донесся шум подъезжавшего к дому экипажа. - Сейчас я принесу вам кое-что, и вы, думается мне, будете вполне удовлетворены, - сказал де Трай и выбежал из комнаты. - О сын мой! - воскликнул Гобсек, вскочив и пожимая мне руку. - Если заклад у него ценный, ты спас мне жизнь! Ведь я чуть не умер! Вербруст и Жигонне вздумали сыграть со мной шутку. Но благодаря тебе я сам нынче вечером посмеюсь над ними. В радости этого старика было что-то жуткое. Впервые он так ликовал при мне, и как ни мимолетно было это мгновение торжества, оно никогда не изгладится из моей памяти. - Сделайте мне одолжение, побудьте тут, - добавил Гобсек. - Хотя при мне пистолеты и я уверен в своей меткости, потому что мне случалось и на тигра ходить и на палубе корабля драться в абордажной схватке не на живот, а на смерть, а все-таки я побаиваюсь этого элегантного мерзавца. Он подошел к письменному столу и сел в кресло. Лицо его вновь стало бледным и спокойным. - Так, так! - сказал он, повернувшись ко мне. - Вы, несомненно, увидите сейчас ту красавицу, о которой я когда-то рассказывал вам. Я слышу в коридоре шаги аристократических ножек. В самом деле, молодой франт вошел, ведя под руку даму, и я сразу узнал в ней одну из дочерей старика Горио, а по описанию Гобсека, ту самую графиню, в чью опочивальню он проник однажды. Она же сначала не заметила меня, так как я стоял в оконной нише и тотчас повернулся лицом к стеклу. Войдя в сырую и темную комнату ростовщика, графиня бросила недоверчивый взгляд на Максима де Трай. Она была так хороша, что я, невзирая на все ее прегрешения, пожалел ее. Видно было, что сердце у нее щемит от ужасных мук, и ее гордое лицо с благородными чертами искажала плохо скрытая боль. Молодой щеголь стал ее злым гением. Я подивился прозорливости Гобсека, - уже четыре года назад он предугадал судьбу этих двух людей по первому их векселю. "Вероятно, это чудовище с ангельским лицом, - думал я, - властвует над ней, пользуясь всеми ее слабостями - тщеславием, ревностью, жаждой наслаждений, светской суетностью". - Да и самые добродетели этой женщины несомненно были его оружием, - воскликнула виконтесса. - Он пользовался ее преданностью, умел разжалобить до слез, играл на великодушии, свойственном нашему полу, злоупотреблял ее нежностью и очень дорого продавал ей преступные радости. - Должен вам признаться, - заметил Дервиль, не понимая знаков, которые делала ему г-жа де Гранлье, - я не оплакивал участи этого несчастного создания, пленительного в глазах света и ужасного для тех, кто читал в ее сердце, но я с отвращением смотрел на ее молодого спутника, сущего убийцу, хотя у него было такое ясное чело, румяные, свежие уста, милая улыбка, белоснежные зубы и ангельский облик. Оба они в эту минуту стояли перед своим судьей, а он наблюдал за ними таким взглядом, каким, верно, в шестнадцатом веке старый монах-доминиканец смотрел на пытки каких-нибудь двух мавров в глубоком подземелье святейшей инквизиции. - Сударь, заговорила графиня срывающимся голосом, - можно получить вот за эти бриллианты полную их стоимость, оставив, однако, за собою право выкупить их? - И она протянула Гобсеку ларчик. - Можно, сударыня, - вмешался я, выходя из оконной ниши. Графиня быстро повернулась в мою сторону, вздрогнула, узнав меня, и бросила мне взгляд, который на любом языке означает: "Не выдавайте". - У нас, юристов, такая сделка именуется "условной продажей, с правом последующего выкупа", и состоит она в передаче движимого или недвижимого имущества на определенный срок, по истечении коего собственность может быть возвращена владельцу при внесении им покупщику обусловленной суммы. Графиня вздохнула с облегчением. Максим де Трай нахмурился, видимо опасаясь, что при такой сделке ростовщик даст меньше, ибо ценность бриллиантов неустойчива. Гобсек молча схватил лупу и принялся рассматривать содержимое ларчика. Проживи я на свете еще сто лет, мне не забыть этой картины. Бледное лицо его разрумянилось, глаза загорелись каким-то сверхъестественным огнем, словно в них отражалось сверканье бриллиантов. Он встал, подошел к окну и, разглядывая драгоценности, подносил их так близко к своему беззубому рту, словно хотел проглотить их. Он бормотал какие-то бессвязные слова, доставал из ларчика то браслеты, то серьги с подвесками, то ожерелья, то диадемы, поворачивал их, определяя чистоту воды, оттенок и грань алмазов, искал, нет ли изъяна. Он вытаскивал их из ларчика, укладывал обратно, опять вынимал, опять поворачивал, чтобы они заиграли всеми таившимися в них огнями. В эту минуту он был скорее ребенком, чем стариком, или, вернее, он был и ребенком и стариком. - Хороши! Ах, хороши! Такие бриллианты до революции стоили бы триста тысяч! Чистейшей воды! Несомненно, из Индии - Из Голконды или из Висапура. Да разве вы знаете им цену! Нет, нет, во всем Париже только Гобсек сумеет их оценить. При Империи запросили бы больше двухсот тысяч, чтобы сделать на заказ такие уборы. - И с досадливым жестом он добавил: - А нынче бриллианты падают в цене, с каждым днем падают! После заключения мира Бразилия наводнила рынок алмазами, хоть они и желтоватой воды, не такие, как индийские. Да и дамы носят теперь бриллианты только на придворных балах. Вы, сударыня, бываете при дворе? И, сердито бросая эти слова, он с невыразимым наслаждением рассматривал бриллианты один за другим. - Хорош! Без единого пятнышка! - пробормотал он. - А вот на этом точечка! А тут трещинка! А этот - красавец! Красавец! Все его бледное лицо было освещено переливающимися отблесками алмазов, и мне пришли на память в эту минуту зеленоватые старые зеркала в провинциальных гостиницах, тусклое стекло которых совсем не отражает световых бликов, а смельчаку, дерзнувшему поглядеться в них, преподносит образ человека, умирающего от апоплектического удара. - Ну так как же? - спросил граф, хлопнув Гобсека по плечу. Старый младенец вздрогнул. Он оторвался от любимых игрушек, положил их на письменный стол, сел в кресло и вновь стал только ростовщиком, учтивым, но холодным и жестким, как мраморный столб. - Сколько вы желали бы занять? - Сто тысяч. На три года, - ответил граф. - Что ж, можно, - согласился Гобсек, - осторожно доставая из шкатулки красного дерева свою драгоценность - неоценимые, точнейшие весы. Он взвесил бриллианты, определяя на глаз (бог весть как!) вес старинной оправы. Во время этой операции лицо его выражало и ликование и стремление побороть его. Графиня словно оцепенела, погрузившись в раздумье; и я порадовался за нее, - мне казалось, что эта женщина увидела вдруг, в какую глубокую пропасть она скатилась. Значит, совесть еще не совсем заглохла в ее душе, и, может быть, достаточно только некоторого усилия, достаточно лишь протянуть сострадательную руку, чтобы спасти ее. И я сделал попытку. - Это ваши собственные бриллианты, сударыня? - спросил я. - Да, сударь, - ответила она, надменно взглянув на меня. - Пишите акт о продаже с последующим выкупом, болтун, - сказал Гобсек и, встав из-за стола, указал мне рукой на свое кресло. - Вы, сударыня, вероятно, замужем? - задал я второй вопрос. Графиня нетерпеливо кивнула головой. - Я отказываюсь составлять акт! - воскликнул я. - Почему это? - спросил Гобсек. - Как "почему"? - возмутился я и, отведя старика к окну, вполголоса сказал: - Замужняя женщина во всем зависит от мужа, сделка будет признана незаконной, а вам не удастся сослаться на свое неведение, раз налицо будет акт. Вам придется предъявить эти бриллианты, так как в акте будут указаны их вес, стоимость и грань. Гобсек прервал меня кивком головы и повернулся к двум преступникам: - Он прав. Условия меняются. Восемьдесят тысяч наличными, а бриллианты останутся у меня, - добавил он глухим и тоненьким голоском. - При сделках на движимое имущество собственность лучше всяких актов. - Но... - заговорил было де Трай. - Соглашайтесь или берите обратно, - перебил его Гобсек и протянул ларчик графине. - Я не хочу рисковать. - Гораздо лучше для вас броситься к ногам мужа, - шепнул я графине. Ростовщик понял по движению моих губ, что я сказал, и бросил на меня холодный взгляд. Молодой щеголь побледнел как полотно. Графиня явно колебалась. Максим де Трай подошел к ней, и хотя он говорил очень тихо, я расслышал слова: "прощай, дорогая Анастази. Будь счастлива. А я... Завтра я уже избавлюсь от всех забот". - Сударь! - воскликнула графиня, быстро повернувшись к Гобсеку. - Я согласна, я принимаю ваши условия. - Ну, вот и хорошо! - отозвался старик. - Трудно вас уломать, красавица моя. - Он подписал банковский чек на пятьдесят тысяч и вручил его графине. - А вдобавок к этому, - сказал он с улыбкой, очень похожей на вольтеровскую, - я в счет остальной платежной суммы дам вам на тридцать тысяч векселей, самых бесспорных, самых для вас надежных. Все равно, что золотом выложу эту сумму. Граф де Трай только что сказал мне: "Мои векселя всегда будут оплачены", - добавил Гобсек, подавая графине векселя, подписанные графом, опротестованные накануне одним из собратьев Гобсека и, вероятно, проданные за бесценок. Максим де Трай разразился рычаньем, в котором явственно прозвучали слова: "Старый подлец!" Гобсек и бровью не повел, спокойно достал из картонного футляра пару пистолетов и холодно сказал: - Первый выстрел за мной, по праву оскорбленной стороны. - Максим! - тихо вскрикнула графиня. - Извинитесь. Вы должны извиниться перед господином Гобсеком. - Сударь, я не имел намерения оскорбить вас, - пробормотал граф. - Я это прекрасно знаю, - спокойно ответил Гобсек. - В ваши намерения входило только не заплатить по векселям. Графиня встала и, поклонившись, выбежала, видимо охваченная ужасом. Графу де Трай пришлось последовать за ней, но на прощанье он сказал: - Если вы хоть словом обмолвитесь обо всем этом, господа, прольется ваша или моя кровь. - Аминь! - ответил ему Гобсек, пряча пистолеты. - Чтобы пролить свою кровь, надо ее иметь, милый мой, а у тебя в жилах вместо крови - грязь. Когда хлопнула наружная дверь и оба экипажа отъехали, Гобсек вскочил с места и, приплясывая, закричал: - А бриллианты у меня! А бриллианты-то мои! Великолепные бриллианты! Дивные бриллианты! И как дешево достались! А-а, господа Вербруст и Жигонне! Вы думали поддеть старика Гобсека? А я сам вас поддел! Я все получил сполна! Куда вам до меня! Мелко плаваете! Какие у них глупые будут рожи, когда я расскажу нынешнюю историю между двумя партиями в домино! Эта свирепая радость, это злобное торжество дикаря, завладевшего блестящими камешками, ошеломили меня. Я остолбенел, онемел. - Ах, ты еще тут, голубчик! Я и забыл совсем. Мы нынче пообедаем вместе. У тебя пообедаем, - я ведь не веду хозяйства, а все эти рестораторы с их подливками да соусами, с их винами - сущие душегубы. Они самого дьявола отравят. Заметив, наконец, выражение моего лица, он сразу вернулся к холодной бесстрастности. - Вам этого не понять, - сказал он, усаживаясь у камина, где стояла на жаровне жестяная кастрюлька с молоком. - Хотите позавтракать со мной? - добавил он. - Пожалуй, и на двоих хватит. - Нет, спасибо, - ответил я. - Я всегда завтракаю в полдень. В эту минуту в коридоре послышались чьи-то торопливые шаги. Кто-то остановился у дверей Гобсека и яростно постучал в них. Ростовщик направился к порогу и, поглядев в окошечко, отпер двери. Вошел человек лет тридцати пяти, вероятно показавшийся ему безобидным, несмотря на свой гневный стук. Посетитель одет был просто, а наружностью напоминал покойного герцога Ришелье. Это был супруг графини, и вы, вероятно, встречали его в свете: у него была, прошу извинить меня за это определение, вельможная осанка государственных мужей, обитателей вашего предместья. - Сударь, - сказал он Гобсеку, к которому вернулось все его спокойствие, - моя жена была у вас? - Возможно. - Вы что же, сударь, не понимаете меня? - Не имею чести знать вашу супругу, - ответил ростовщик. - У меня нынче утром перебывало много народу - мужчины, женщины, девицы, похожие на юношей, и юноши, похожие на девиц. Мне, право, трудно... - Шутки в сторону, сударь! Я говорю о своей жене. Она только что была у вас. - Откуда же мне знать, что эта дама - ваша супруга. Я не имел удовольствия встречаться с вами. - Ошибаетесь, господин Гобсек, - сказал граф с глубокой иронией. - Мы однажды утром встретились с вами в спальне моей жены. Вы приходили взимать деньги по векселю, по которому она никаких денег не получала. - А уж это не мое дело разузнавать, какими ценностями ей была возмещена эта сумма, - возразил Гобсек, бросив на графа ехидный взгляд. - Я учел ее вексель при расчетах с одним из моих коллег. Кстати, позвольте заметить вам, граф, - добавил Гобсек без малейшей тени волнения, неторопливо засыпав кофе в молоко, - позвольте заметить вам, что, по моему разумению, вы не имеете права читать мне нотации в собственном моем доме. Я, сударь, достиг совершеннолетия еще в шестьдесят первом году прошлого века. - Милостивый государь, вы купили у моей жены по крайне низкой цене бриллианты, не принадлежащие ей, - это фамильные драгоценности. - Я не считаю себя обязанным посвящать вас в тайны моих сделок, но скажу вам, однако, что если графиня и взяла у вас без спросу бриллианты, вам следовало предупредить письменно всех ювелиров, чтобы их не покупали, - ваша супруга могла продать бриллианты по частям. - Сударь! - воскликнул граф. - Вы ведь знаете мою жену! - Верно. - Как замужняя женщина, она подчиняется мужу. - Возможно. - Она не имела права распоряжаться этими бриллиантами. - Правильно. - Ну, так как же, сударь? - А вот как! Я знаю вашу жену, она подчинена мужу, - согласен с вами; ей еще и другим приходится подчиняться, - но ваших бриллиантов я не знаю. Если ваша супруга подписывает векселя, то, очевидно, она может и заключать коммерческие сделки, покупать бриллианты или брать их на комиссию для продажи. Это бывает. - Прощайте, сударь! - воскликнул граф, бледнея от гнева. - Существует суд. - Правильно. - Вот этот господин, - добавил граф, указывая на меня, - был свидетелем продажи. - Возможно. Граф направился к двери. Видя, что дело принимает серьезный оборот, я решил вмешаться и примирить противников. - Граф, - сказал я, - вы правы, но и господин Гобсек не виноват. Вы не можете привлечь его к суду, оставив вашу жену в стороне, а этим процессом будет опозорена не только она одна. Я стряпчий и, как должностное лицо, да и просто как порядочный человек, считаю себя обязанным подтвердить, что продажа произведена в моем присутствии. Но я не думаю, что вам удастся расторгнуть эту сделку как незаконную, и не легко будет установить, что проданы именно ваши бриллианты. По справедливости вы правы, но по букве закона вы потерпите поражение. Господин Гобсек человек честный и не станет отрицать, что купил бриллианты очень выгодно для себя, да и я по долгу и по совести засвидетельствую это. Но если вы затеете тяжбу, исход ее крайне сомнителен. Советую вам пойти на мировую с господином Гобсеком. Он ведь может доказать на суде свою добросовестность, а вам все равно придется вернуть сумму, уплаченную им. Согласитесь считать свои бриллианты в закладе на семь, на восемь месяцев, даже на год, если раньше этого срока вы не в состоянии вернуть деньги, полученные графиней. А может быть, вы предпочтете выкупить их сегодня же, представив достаточные для этого гарантии? Ростовщик преспокойно макал хлеб в кофе и завтракал с полнейшей невозмутимостью, но, услышав слова: "пойти на мировую", бросил на меня взгляд, говоривший: "Молодец! ловко пользуешься моими уроками!" Я ответил ему взглядом, который он прекрасно понял: "Дело очень сомнительное и грязное, надо вам немедленно заключить полюбовное соглашение". Гобсек не мог прибегнуть к запирательству, зная, что я скажу на суде всю правду. Граф поблагодарил меня благосклонной улыбкой. После долгих обсуждений, в которых хитростью и алчностью Гобсек заткнул бы за пояс участников любого дипломатического конгресса, я составил акт, где граф признавал, что получил от Гобсека восемьдесят пять тысяч франков, включая в эту сумму и проценты по ссуде, а Гобсек обязывался при уплате ему всей суммы долга вернуть бриллианты графу. - Какая расточительность! - горестно воскликнул муж графини, подписывая акт. - Как перебросить мост через эту бездонную пропасть? - Сударь, много у вас детей? - серьезным тоном спросил Гобсек. Граф от этих слов вздрогнул, как будто старый ростовщик, словно опытный врач, сразу нащупал больное место. Он ничего не ответил. - Так, так, - пробормотал Гобсек, поняв его угрюмое молчание. - Я вашу историю наизусть знаю. Эта женщина - демон, а вы, должно быть, все еще любите ее. Понимаю! Она даже и меня в волненье привела. Может быть, вы хотите спасти свое состояние, сберечь его для одного или для двух своих детей? Советую вам: бросьтесь в омут светских удовольствий, играйте для виду в карты, проматывайте деньги да почаще приходите к Гобсеку. В светских кругах будут называть меня жидом, эфиопом, ростовщиком, грабителем, говорить, что я разоряю вас. Мне наплевать! За оскорбление обидчик дорого поплатится! Вам покорный слуга прекрасно стреляет из пистолета и владеет шпагой. Это всем известно. А еще, советую вам, - найдите надежного друга, если можете, и путем фиктивной продажной сделки передайте ему все свое имущество. Как это у вас, юристов, называется? Фидеикомис, кажется? - спросил он, повернувшись ко мне. Граф был весь поглощен своими заботами и, уходя, сказал Гобсеку: - Завтра я принесу вам деньги. Держите бриллианты наготове. - По-моему, он глупец, как все эти ваши порядочные люди, - презрительно бросил Гобсек, лишь только мы остались одни. - Скажите лучше - как люди, захваченные страстью. - А за составление закладной пусть вам заплатит граф, - сказал Гобсек, когда я прощался с ним. Через несколько дней после этой истории, открывшей мне мерзкие тайны светской женщины, граф утром явился ко мне. - Сударь, - сказал он, войдя в мой кабинет. - Я хочу посоветоваться с вами по очень важному делу. Считаю своим долгом заявить, что я питаю к вам полное доверие и надеюсь доказать это. Ваше поведение в процессах госпожи де Гранлье выше всяких похвал. (Вот видите, сударыня, - заметил стряпчий, повернувшись к виконтессе, - услугу я оказал вам очень простую, а сколько раз был за это вознагражден...) Я почтительно поклонился графу и ответил, что только выполнил долг честного человека. - Так вот, сударь. Я тщательно навел справки о том странном человеке, которому вы обязаны своим положением, - сказал граф, - и из всех моих сведений видно, что этот Гобсек - философ из школы циников. Какого вы мнения о его честности? - Граф, - ответил я, - Гобсек оказал мне благодеяние... Из пятнадцати процентов, - добавил я смеясь. - Но его скупость все же не дает мне права слишком откровенничать о нем с незнакомым мне человеком. - Говорите, сударь. Ваша откровенность не может повредить ни ему, ни вам. Я отнюдь не надеюсь встретить в лице этого ростовщика ангела во плоти. - У папаши Гобсека, - сказал я, - есть одно основное правило, которого он придерживается в своем поведении. Он считает, что деньги - это товар, который можно со спокойной совестью продавать, дорого или дешево, в зависимости от обстоятельств. Ростовщик, взимающий большие проценты за ссуду, по его мнению, такой же капиталист, как и