Джон Донн. Стихотворения ---------------------------------------------------------------------------- ББК 84.4 Анг. А64 Составление, общая редакция А. Н. Горбунова Английская лирика первой половины XVII века. - М.: Изд-во МГУ, 1989. ISBN 5-211-00181-8. OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru ---------------------------------------------------------------------------- <...> У истоков английской лирики XVII века стоят два крупнейших художника - Джон Донн и Бен Джонсон, которые противопоставили свое искусство поэтической манере елизаветинцев. Донн - поэт очень сложный, а подчас и немного загадочный. Его стихи совершенно не умещаются в рамках готовых определений и словно нарочно дразнят читателя своей многозначностью, неожиданными контрастами и поворотами мысли, сочетанием трезво-аналитических суждений с всплесками страстей, постоянными поисками и постоянной неудовлетворенностью. Донн был всего на восемь лет моложе Шекспира, но он принадлежал уже к иному поколению. Если верить словам могильщиков, Гамлету в последнем акте шекспировской трагедии 30 лет; таким образом, возраст датского принца очень близок возрасту Донна. Исследователи часто подчеркивают этот факт, обыгрывая гамлетическйе моменты в творчестве поэта. И действительно, для Донна, как и для шекспировского героя, "вывихнутое время" вышло из колеи и место стройной гармонии мироздания занял неподвластный разумному осмыслению хаос, сопровождающий смену эпох истории. В ставшем хрестоматийным отрывке из поэмы "Первая годовщина" поэт так описал свой век: Все новые философы в сомненье. Эфир отвергли - нет воспламененья, Исчезло Солнце, и Земля пропала, А как найти их - знания не стало. Все признают, что мир наш на исходе, Коль ищут меж планет, в небесном своде Познаний новых... Но едва свершится Открытье - все на атомы крушится. Все - из частиц, а целого не стало, Лукавство меж людьми возобладало, Распались связи, преданы забвенью Отец и сын, власть и повиновенье. И каждый думает: "Я - Феникс-птица", От всех других желая отвратиться... Перевод Д. В. Щедровицкого {*} {* Имена переводчиков в статье названы лишь в тех случаях, когда цитируемые произведения не вошли в книгу.} О себе же самом в одном из сонетов Донн сказал: Я весь - боренье: на беду мою, Непостоянство - постоянным стало... Болезненно чувствуя несовершенство мира, распавшегося, по его словам, на атомы, поэт всю жизнь искал точку опоры. Внутренний разлад - главный мотив его лирики. Именно здесь причина ее сложности, ее мучительных противоречий, сочетания фривольного гедонизма и горечи богооставленности, броской позы и неуверенности в себе, неподдельной радости жизни и глубокого трагизма. Как и большинство поэтов эпохи, Донн не предназначал свои стихи для печати. Долгое время они были известны лишь по спискам, которые подчас сильно отличались друг от друга (Проблема разночтения отдельных мест до сих пор не решена специалистами.) В первый раз лирика Донна была опубликована только после его смерти, в 1663 году. Поэтому сейчас достаточно трудно решить, когда было написано то или иное его стихотворение. Тем не менее текстологи, сличив сохранившиеся рукописи и изучив многочисленные аллюзии на события эпохи, доказали, что Донн стал писать уже в начале 90-х годов XVI века. Его первую сатиру датируют 1593 годом. Вслед за ней поэт сочинил еще четыре сатиры. Все вместе они ходили в рукописи как "книга сатир Донна". Кроме нее из-под пера поэта в 90-е годы также вышло довольно много стихотворений в других жанрах: эпиграммы, послания, элегии, эпиталамы, песни и т. д. Донн писал их, как бы намеренно соревнуясь со Спенсером, Марло, Шекспиром и другими поэтами-елизаветинцами, что делает его новаторство особенно очевидным. В сатирах Донн берет за образец не национальную, но древнеримскую традицию Горация, Персия и Ювенала и преображает ее в духе собственного видения мира. Уже первая его сатира была написана в непривычной для елизаветинцев форме драматического монолога - сатирик, условная фигура "от автора", сначала беседует с "нелепым чудаком", а затем рассказывает об их совместном путешествии по улицам Лондона. Отказавшись от знакомой по поэзии Спенсера стилизации под аллегорию или пастораль, Донн обращается к изображению реальной жизни елизаветинской Англии. При этом его интересуют не столько отдельные личности и их взаимоотношения (хотя и это тоже есть в сатирах), сколько определенные социальные явления и типы людей. Зрение Донна гораздо острее, чем у поэтов старшего поколения. Всего несколькими штрихами он весьма точно, хотя и с гротескным преувеличением рисует портреты своих современников: капитана, набившего кошелек жалованьем погибших в сражении солдат, бойкого придворного, от которого исходит запах дорогих духов, рядящегося в бархат судьи, модного франта и других прохожих, а едкие комментарии сатирика, оценивающего каждого из них, помогают воссоздать картину нравов столичного общества. Здесь царят легкомыслие и тщеславие, жадность и угодничество. Особенно достается от сатирика его спутнику, пустому и глупому щеголю, судящему о людях лишь по их внешности и общественному положению и за всей этой мишурой не замечающему добродетель "в откровенье наготы". Персонажи, подобные ему, вскоре проникли в английскую комедию; в поэзии же они появились впервые в сатирах Донна. Принципиально новым было здесь и авторское отношение к герою-сатирику. Если в ренессансной сатире он благодаря своему моральному превосходству обычно возвышался над людьми, которых высмеивал, то у Донна он превосходит их скорее в интеллектуальном плане, ибо ясно видит, что они собой представляют. Однако он не может устоять перед уговорами приятеля и, прекрасно понимая, что совершает глупость, бросает книги и отправляется на прогулку. Видимо, и его тоже притягивает к себе, пусть и помимо его воли, пестрый и бурлящий водоворот лондонских улиц. Так характерная для маньеризма двойственность сознания проникает уже в это раннее стихотворение Донна. В форме драматического монолога написаны и другие сатиры поэта. Во второй и пятой он обращается к судейскому сословию, нравы которого прекрасно изучил за время учения в лондонской юридической школе Линкольнз-Инн. Тема лживости, крючкотворства, продажности и жадности судей, занявшая вскоре важное место в комедиях Бена Джонсона и Томаса Мидлтона, впервые возникла в поэзии Донна. Не щадит поэт и придворных (четвертая сатира). Идеал придворного как гармонически развитой личности в духе Кастильоне и Сидни не существует для него. В отличие от Спенсера не видит он его и в далеком прошлом. Донн всячески развенчивает этот идеал, высмеивая тщеславие, глупость, похотливость, гордость, злобу и лицемерие придворных. Жеманный и болтливый франт, который появляется в сатире, словно предвосхищает шекспировского Озрика, а его аффектированная, полная эвфуистических оборотов манера речи начисто отвергается поэтом. В сатирах Донна можно уловить и нотки разочарования в самом монархе. Ведь в реальности всемогущая королева ничего не знает о несправедливости, царящей в Лондоне, а потому и не может ничего исправить. Постепенно объектом сатиры становится вся елизаветинская Англия 90-х годов. В отличие от поэтов старшего поколения, воспевавших это время как новый "золотой век", который принес стране после разгрома Непобедимой армады (1588) счастье и благоденствие, Донн снимает всякий ореол героики со своей эпохи. Он называет ее веком "проржавленного железа", то есть не просто железным веком, худшей из всех мифологических эпох человечества, но веком, в котором и железо-то проела ржавчина. Подобный скептицизм был явлением принципиально новым не только в поэзии, но и во всей английской литературе. Особенно интересна в плане дальнейшей эволюции Донна его третья сатира (о религии), где поэт сравнивает католическую, пуританскую и англиканскую церкви. Ни одна из них не удовлетворяет поэта, и он приходит к выводу, что путь к истине долог и тернист: Пик истины высок неимоверно; Придется покружить по склону, чтоб Достичь вершины, - нет дороги в лоб! Спеши, доколе день, а тьма сгустится - Тогда уж будет поздно торопиться. Хаос мира затронул и земную церковь. И в этом важнейшем для Донна вопросе душевная раздвоенность дает о себе знать с самого начала. Радикальным образом переосмыслил Донн и жанр эпистолы. Послания его старших современников обычно представляли собой возвышенные комплименты влиятельным особам и собратьям по перу, ярким примером чему служит целая группа сонетов-посвящений, которыми Спенсер предварил первую часть "Королевы фей" (1590). Донн намеренно снизил стиль жанра, придав стиху разговорно-непринужденный характер. В этом поэт опирался на опыт Горация, называвшего свои эпистолы "беседами". Известное влияние на Донна оказали и темы эпистол Горация, восхвалявшего достоинства уединенного образа жизни. Так, в послании к Генри Уоттону, сравнив жизнь в деревне, при дворе и в городе, Донн советует другу не придавать значения внешним обстоятельствам и избрать путь нравственного самосовершенствования. В моральном пафосе стихотворения, в его проповеди стоического идеала явно ощутимы реминисценции из Горация. Среди ранних посланий Донна бесспорно лучшими являются "Шторм" и "Штиль" (1597), которые составляют объединенный общей мыслью диптих. Стихотворения рассказывают о реальных событиях, случившихся с поэтом во время плавания на Азорские острова. Описывая встречу с неподвластными человеку стихиями, Донн настолько ярко воспроизводит свои ощущения, что читатель невольно делается соучастником гротескной трагикомедии, разыгравшейся на борту корабля. Стихии вмиг взъярившейся бури и изнурительно-неподвижного штиля противоположны друг другу, и их броский контраст высвечивает главную тему диптиха - хрупкость человека перед лицом непостижимой для него вселенной, его зависимость от помощи свыше: Что бы меня ни подтолкнуло в путь - Любовь или надежда утонуть, Прогнивший век, досада, пресыщенье. Иль попросту мираж обогащенья - Уже неважно. Будь ты здесь храбрец Иль жалкий трус - тебе один конец. Меж гончей и оленем нет различий, Когда судьба их сделает добычей. . . . . . . . . . . . . . . . . . . Как человек, однако, измельчал! Он был ничем в начале всех начал, Но в нем дремали замыслы природны; А мы - ничто и ни на что не годны, В душе ни сил, ни чувств... Но что я лгу? Унынье же я чувствовать могу! Этими многозначительными строками поэт заканчивает диптих. Принципиально новыми для английской поэзии 90-х годов XVI века были и элегии Донна. Как полагают исследователи, за три года - с 1593 по 1596 поэт написал целую маленькую книгу элегий, которая сразу же получила широкое хождение в рукописи. Элегии Донна посвящены любовной тематике и носят полемический характер: поэт дерзко противопоставил себя недавно начавшемуся всеобщему увлечению сонетом в духе Петрарки. Многочисленные эпигоны итальянского поэта быстро превратили его художественные открытия в штампы, над которыми иронизировал Сидни и которые спародировал Шекспир в знаменитом 130-м сонете: Ее глаза на звезды не похожи, Нельзя уста кораллами назвать, Не белоснежна плеч открытых кожа, И черной проволокой вьется прядь. Перевод С. Я. Маршак Очевидно, издержки этой моды очень быстро открылись Донну, быть может, раньше, чем Шекспиру, и в споре с английскими петраркистами он выбрал свой путь. Поэт и тут обратился к античной традиции, взяв "Любовные элегии" Овидия как образец для подражания. Донна привлекла легкая ироничность Овидия, его отношение к любви как к занятию несерьезному, забавной игре или искусству, украшающему жизнь. С присущим его эпохе свободным отношением к заимствованию Донн берет у Овидия ряд персонажей и некоторые ситуации. В элегиях английского поэта появляются и неумолимый привратник, и старый ревнивый муж, и обученная героем любовному искусству девица, которая, познав всю прелесть "страсти нежной", изменяет ему. Однако все это переосмыслено Донном и служит материалом для вполне самобытных стихотворений. Действие элегий Донна разворачивается в современном Лондоне. Поэтому, например, стерегущий дом громадный детина-привратник мало похож на евнуха из элегии Овидия и скорее напоминает персонаж из елизаветинской драмы ("Аромат"), а одежды, которые сбрасывает возлюбленная ("На раздевание возлюбленной"), являются модными в высшем лондонском свете нарядами. Гладкий и отточенный стих Овидия, плавное движение мысли, обстоятельность повествования у Донна, как правило, заменяет нервная динамика драматического монолога. Иным, чем у Овидия, было и отношение поэта к чувству. Приняв идею любви как забавной игры, он лишил ее присущей Овидию эстетизации. Надевший маску циника, лирический герой Донна исповедует вульгарный материализм, который в Англии тех лет часто ассоциировался с односторонне понятым учением Maкиавелли. Для людей с подобными взглядами место высших духовных ценностей заняла чувственность, а природа каждого человека диктовала ему собственные законы поведения, свою мораль. Шекспировский Эдмунд ("Король Лир") с афористической точностью выразил суть этой доктрины, сказав: "Природа, ты моя богиня". Герой же одной из элегий Донна ("Изменчивость"), отстаивая якобы отвечающее законам природы право женщины на непостоянство, сравнил ее с животными, меняющими партнеров по первой прихоти, с морем, в которое впадают многие реки. По мнению героя, равным образом свободны и мужчины, хотя он и советует им быть разборчивыми при выборе и смене подруги. В противовес петраркистам Донн сознательно снижает образ возлюбленной, смело акцентируя плотскую сторону любви. В его элегиях все перевернуто с ног на голову и неприступная дама и ее томный воздыхатель предстают в виде сговорчивой ветреницы и самонадеянного соблазнителя. Поэт сознательно эпатировал публику: некоторые строки Донна были настолько откровенны, что цензура выкинула пять элегий из первого издания стихов поэта. И все же критики, воспринявшие эти элегии буквально и увидевшие в них проповедь свободы чувств, явно упростили их смысл. Лирика Донна, как правило, вообще не поддается однозначному прочтению. Ведь в один период с элегиями он писал и третью сатиру, и "Штиль", и "Шторм". Для молодого поэта, как и для большинства его читателей, отрицательный смысл макиавеллизма был достаточно ясен. Ироническая дистанция постоянно отделяет героя элегий от автора. Как и Овидий, Донн тоже смеется над своим героем {Andreasen N. J. С. John Donne. Conservative Revolutionary, Princeton, 1965. P. 78-130.}. В 90-е годы Донн обращается и к другим жанрам любовной лирики. Стихотворения о любви он продолжал писать и в первые два десятилетия XVII века. В посмертном издании (1633) эти стихи были напечатаны вперемешку с другими, но уже в следующем сборнике (1635) составители собрали их в единый цикл, назвав его по аналогии с популярным в XVI веке сборником Р. Тотела "Песнями и сонетами". В языке той эпохи слово _сонет_ помимо его общепринятого смысла часто употреблялось также в значении "стихотворение о любви". В этом смысле употребили его и составители книги Донна. Читателя, впервые обратившегося к "Песням и сонетам", сразу же поражает необычайное многообразие настроений и ситуаций, воссозданных воображением поэта. "Блоха", первое стихотворение цикла а изданий 1635 года, остроумно переосмысляет распространенный в эротической поэзии XVI века мотив: поэт завидует блохе, касающейся тела его возлюбленной. Донн же заставляет блоху кусать не только девушку, но и героя, делая надоедливое насекомое символом их плотского союза: Взгляни и рассуди: вот блошка Куснула, крови вылила немножко, Сперва - моей, потом - твоей, И наша кровь перемешалась в ней. Уже стихотворение "С добрым утром" гораздо более серьезно по тону. Поэт рассказывает в нем о том, как любящие, проснувшись на рассвете, осознают силу чувства, которое создает для них особый мир, противостоящий всей вселенной: Очнулись наши души лишь теперь, Очнулись - и застыли в ожиданье; Любовь на ключ замкнула нашу дверь, Каморку превращая в мирозданье. Кто хочет, пусть плывет на край земли Миры златые открывать вдали - А мы свои миры друг в друге обрели. Затем следуют "Песня", игриво доказывающая, что на свете нет верных женщин, и по настроению близкая к элегиям в духе Овидия "Женская верность" с ее псевдомакиавеллистической моралью. После них - "Подвиг" (в одной из рукописей - "Платоническая любовь"), в котором восхваляется высокий союз душ любящих, забывающих о телесном начале чувства: Кто красоту узрел внутри - Лишь к ней питает нежность, А ты - на кожи блеск смотри, Влюбившийся во внешность. "Песни и сонеты" ничем не похожи на елизаветинские циклы любовной лирики, такие, скажем, как "Астрофил и Стелла" Сидни, "Amoretti" Спенсера или даже на смело нарушившие каноны "Сонеты" Шекспира. В стихотворениях Донна полностью отсутствует какое-либо скрепляющее их сюжетное начало. Нет в них и героя в привычном для того времени смысле этого слова. Да и сам Донн, видимо, не воспринимал их как единый поэтический цикл. И все же издатели поступили верно, собрав эти стихотворения вместе, ибо они связаны многозначным единством авторской позиции. Основная тема "Песен и сонетов" - место любви в мире, подчиненном переменам и смерти, во вселенной, где царствует "вышедшее из пазов" время. "Песни и сонеты" представляют собой серию разнообразных зарисовок, своего рода моментальных снимков, фиксирующих широчайшую гамму чувств, лишенных единого центра. Герой цикла, познавая самые разные аспекты любви, безуспешно ищет душевного равновесия. Попадая во все новые и новые ситуации, он как бы непрерывно меняет маски, за которыми не так-то просто угадать его истинное лицо. Во всяком случае, ясно, что герой не тождествен автору, в чье намерение вовсе не входило открыть себя. Лирическая исповедь, откровенное излияние чувств - характерные черты более поздних эпох, прежде всего романтизма, и к "Песням и сонетам" они не имеют никакого отношения. При первом знакомстве с циклом может возникнуть впечатление, что он вообще не поддается никакой внутренней классификации. Оно обманчиво, хотя, конечно же, любое членение намеренно упрощает всю пеструю сложность опыта любви, раскрытую в "Песнях и сонетах". Исследователи обычно делят стихотворения цикла на три группы. Однако не все стихи "Песен и сонетов" вмещаются в них ("Вечерня в день св. Люции"), а некоторые ("Алхимия любви") занимают как бы промежуточное положение. И все же такое деление удобно, ибо оно учитывает три главные литературные традиции, которым следовал Донн. Первая из них - уже знакомая традиция Овидия. Таких стихотворений довольно много, и они весьма разнообразны по характеру. Есть здесь и игриво-циничная проповедь законности "естественных" для молодого повесы желаний ("Общность"): Итак, бери любую ты, Как мы с ветвей берем плоды: Съешь эту и возьмись за ту; Ведь перемена блюд - не грех, И все швырнут пустой орех, Когда ядро уже во рту. Есть и шутливое обращение к Амуру с просьбой о покровительстве юношеским проказам героя ("Ростовщичество Амура"), и искусные убеждения возлюбленной уступить желанию героя ("Блоха"), и даже написанный от лица женщины монолог, отстаивающий и ее права на полную свободу отношений с мужчинами ("Скованная любовь"), и многое другое в том же ключе. Как и элегиях Донна, героя и автора в этой группе "Песен и сонетов" разделяет ироническая дистанция, и эти стихотворения тоже противостоят петраркистской традиции. Но есть в "Песнях и сонетах" и особый поворот темы, весьма далекий от дерзкого щегольства элегий. Испытав разнообразные превратности любви, герой разочаровывается в ней, ибо она не приносит облегчения его мятущейся душе. Герой "Алхимии любви" сравнивает страсть с мыльными пузырями и не советует искать разума в женщинах, ибо в лучшем случае они наделены лишь нежностью и остроумием. В другом же, еще более откровенном стихотворении "Прощание с любовью" герой смеется над юношеской идеализацией любви, утверждая, что в ней нет ничего, кроме похоти, насытив которую человек впадает в уныние: Так жаждущий гостинца Ребенок, видя пряничного принца, Готов его украсть, Но через день желание забыто, И не внушает больше аппетита Обгрызанная эта сласть; Влюбленный, Еще вчера безумно исступленный, Добившись цели, скучен и не рад, Какой-то меланхолией объят. Своими горькими мыслями эти стихотворения перекликаются с некоторыми сонетами Шекспира, посвященными смуглой леди. Но по сравнению с шекспировским герой Донна настроен гораздо более цинично и мрачно. Очевидно, ему надо было познать крайности разочарования, чтобы изжить искус плоти, радости которой, игриво воспетые поэтом в других стихах цикла, обернулись здесь своей мучительно опустошающей стороной. В другой группе стихотворений Донн, резко отмежевавшийся от современных подражателей Петрарки, самым неожиданным образом обращается к традиции итальянского поэта и создает собственный вариант петраркизма. Но неожиданность - одно из характернейших свойств поэзии Донна. Видимо, ему мало было спародировать штампы петраркиетов в стихотворениях в духе Овидия, его герой должен был еще и сам переосмыслить опыт страсти, воспетой Петраркой. Стихотворения этой группы обыгрывают типичную для традиции Петрарки ситуацию - недоступная дама обрекает героя на страдания, отвергнув его любовь. Из лирики "Песен и сонетов", пожалуй, наиболее близким к традиции итальянского мастера был "Твикнамский сад", в котором пышное цветение весеннего сада противопоставлено иссушающе-бесплодным мукам героя, льющего слезы из-за неразделенной любви: В тумане слез, печалями повитый, Я в этот сад вхожу, как в сон забытый; И вот к моим ушам, к моим глазам Стекается живительный бальзам, Способный залечить любую рану; Но монстр ужасный, что во мне сидит, Паук любви, который все мертвит, В желчь превращает даже божью манну; Воистину здесь чудно, как в раю, - Но я, предатель, в рай привел змею. Написанный как комплимент в честь графини Люси Бедфордской, одной из покровительниц поэта, "Твикнамский сад" вместе с тем и наименее типичное из петраркистских стихотворений Донна. Комплиментарный жанр не требовал от поэта сколько-нибудь серьезных чувств, но он определил собой внешнюю серьезность их выражения. В других стихотворениях Донн более ироничен. Это позволяет ему сохранять должную дистанцию и с улыбкой взирать на отвергнутого влюбленного. Да и сам влюбленный по большей части мало похож на томного воздыхателя. Он способен не без остроумия анализировать свои чувства ("Разбитое сердце") и с улыбкой назвать себя дураком ("Тройной дурак"). Иногда же привычная ситуация поворачивается вообще совсем непредвиденным образом. Убитый пренебрежением возлюбленной (метафора, ставшая штампом у петраркистов), герой возвращается к ней в виде призрака и, застав ее с другим, пугает, платит презрением за презрение: Когда убьешь своим презреньем, Спеша с другим предаться наслажденьям, О мнимая весталка! - трепещи: Я к ложу твоему явлюсь в ночи Ужасным гробовым виденьем, И вспыхнет, замигав, огонь свечи... "Призрак" Наконец, есть здесь и стихи, в которых отвергнутый влюбленный решает покинуть недоступную даму и искать утешение у более сговорчивой подруги ("Цветок"). И в этой группе стихотворений мятущийся герой, изведав искус страсти (на этот раз неразделенной), побеждает ее. Третья группа стихов связана с популярной в эпоху Ренессанса традицией неоплатонизма. Эту доктрину, причудливым образом совмещавшую христианство с язычеством, развили итальянские гуманисты - Марсилио Фичино, Пико делла Мирандола, родившийся в Испании Леоне Эбрео и другие мыслители, труды которых были хорошо известны Донну. Итальянские неоплатоники обосновали весьма сложное учение о любви как о единстве любящих, мистическим образом познающих в облике любимого образ творца. Английские поэты XVI века уже обращались к этому учению до Донна, но он идет здесь своим путем. Неоплатоническая доктрина послужила для него исходным моментом развития. От- талкиваясь от него, поэт создал ряд сцен-зарисовок, иногда прямо, а иногда косвенно связанных с неоплатонизмом. И тут Донн тоже воспроизводит достаточно широкий спектр отношений любящих. В некоторых стихах поэт утверждает, что любовь - непознаваемое чудо. Она не поддается рациональному определению и описать ее можно лишь в отрицательных категориях, указав на то, чем она не является ("Ничто"): Я не из тех, которым любы Одни лишь глазки, щечки, губы, И не из тех я, чья мечта - Одной души лишь красота; Их жжет огонь любви: ему бы - Лишь топлива! Их страсть проста. Зачем же их со мной равнять? Пусть мне взаимности не знать - Я страсти суть хочу понять. В речах про высшее начало Одно лишь "не" порой звучало; Вот так и я скажу в ответ На все, что любо прочим: "Нет". В других стихотворениях Донн изображает любовь возвышенную и идеальную, не знающую телесных устремлений ("Подвиг", "Мощи"). Но это скорее платоническая любовь в обыденном смысле слова, и возможна она лишь как один из вариантов союза любящих. Неоплатоники Ренессанса были не склонны целиком отрицать роль плотской стороны любовного союза. Подобное отношение разделял и Донн. В "Экстазе", одном из самых известных стихотворений цикла, поэт описал занимавший воображение неоплатоников мистический экстаз любящих, чьи души, выйдя из тел, слились воедино. Но хотя таинственный союз и свершился в душах любящих, породив единую новую душу, он был бы немыслим без участия плоти. Ведь она свела любящих вместе и является для них, выражаясь языком Донна, не никчемным шлаком, а важной частью сплава, символизирующего их союз. Но плоть - ужели с ней разлад? Откуда к плоти безразличье? Тела - не мы, но наш наряд, Мы - дух, они - его обличья. Нам должно их благодарить - Они движеньем, силой, страстью Смогли друг дружке нас открыть И сами стали нашей частью. Как небо нам веленья шлет, Сходя к воздушному пределу, Так и душа к душе плывет, Сначала приобщаясь к телу. В любви духовное и телесное не только противостоящие, но и взаимодополняющие друг друга начала. Как гармоническое единство духовного и чувственного начал показана любовь в лучших стихотворениях цикла. Назовем среди них "С добрым утром", где герой размышляет о смысле взаимного чувства, неожиданно открывшемся любящим, "Годовщину" и "Восходящему солнцу", где неподвластная тлению любовь противопоставлена бренному миру, "Растущую любовь", где поэт развивает мысль о том, что меняющееся с течением времени чувство все же остается неизменным в своей основе, и "Прощание", возбраняющее печаль", где герой доказывает, что нерасторжимому союзу любящих не страшна никакая разлука. Благодаря этим стихотворениям Донн сумел занять выдающееся место в английской лирике. Ни один крупный поэт в Англии ни до, ни после него не оставил столь яркого изображения любви взаимной и всепоглощающей, дающей героям радость и счастье. Однако и на эту любовь "вывихнутое" время тоже наложило свой отпечаток. Сила чувств любящих столь велика, что они, создают для себя собственную, неподвластную общим законам вселенную, которая противостоит окружающему их миру. Само солнце, управляющее временем и пространством, находится у них в услужении, освещая стены их спальни. Мир любящих необъятен, но это потому, что он сжимается для них до размера маленькой комнатки: Я ей - монарх, она мне - государство, Нет ничего другого; В сравненье с этим власть - пустое слово, Богатство - прах, и почести - фиглярство. Ты, Солнце, в долгих странствиях устало. Так радуйся, что зришь на этом ложе Весь мир: тебе заботы меньше стало, Согреешь нас - и мир согреешь тоже. Забудь иные сферы и пути: Для нас одних вращайся и свети! Знаменательно, что стихотворениям, воспевшим гармонический союз любящих, в "Песнях и сонетах" противостоят стихотворения, в которых сама возможность такого союза ставится под сомнение. "Алхимия любви" и "Прощание с любовью" с их разоблачением чувственности были направлены против неоплатонической идеи любви, доказывая, что все ее тайны лишь пустое притворство и выдумка. И здесь Донн остался верен себе, обыграв различные? ситуации и столкнув противоположности. В первые десятилетия XVII века помимо "Песен и сонетов" Донн написал и довольно большое количество разнообразных стихотворений на случай - посланий, эпиталам, траурных элегий. Во всех них поэт проявил себя как законченный мастер, который в совершенстве овладел стихом, способным передать даже самый: причудливый ход мысли автора. Но, как справедливо заметили специалисты, все же блестящее мастерство редко сочетается в этих стихах с глубиной истинного чувства {Bush D. Op. cit. P. 131.}. Донн, однако, ставил перед собой иные цели. Сочиняя стихотворения на случай, он платил дань широко принятому обычаю: искавший покровительства поэт посвящал свои строки какой-либо могущественной особе. Подобные стихотворения писали очень многие современники Донна (например, Бен Джонсон). Но и тут он пошел своим путем, переосмыслив традицию {Lewalski В. Donne's Anniversaries and the Poetry of Praise. Princeton, 1973. P. 42-73.}. У Донна похвала лицу, которому посвящено стихотворение, как правило, не содержит в себе привычного прославления его нравственных достоинств и не ограничивается чисто светскими комплиментами, но служит поводом к размышлению о высоких духовных истинах. При таком отношении автора восхваляемая им особа теряет свои индивидуальные черты и превращается в отвлеченный образец добра, доблести и других совершенств. Сами же стихотворения носят явно выраженный дидактический характер и при всей отраженной в них игре ума не выдерживают сравнения с "Песнями и сонетами". Со стихотворениями на случай тесно связаны и поэмы Донна "Первая годовщина" (1611) и "Вторая годовщина" (1612), посвященные памяти юной Элизабет Друри, дочери одного из покровителей поэта. "Годовщины" - сложнейшие произведения Донна, в которых сочетаются черты элегии, медитации, проповеди, анатомии и гимна {Ibid. P. 7.}. Здесь в наиболее очевидной форме проявилась энциклопедическая эрудиция автора, по праву снискавшего славу одного из самых образованных людей начала XVII века. Относительно большие размеры обеих поэм позволили Донну дать волю фантазии, что привело его к барочным излишествам, в целом мало характерным для его лирики (нечто сходное можно найти лишь в поздних стихотворениях на случай). И уж конечно, ни в одном другом произведении Донна причудливая игра ума и пышная риторика не проявили себя столь полно, как в "Годовщинах". Известно, что Бен Джонсон, критикуя "Годовщины", саркастически заметил, что хвала, возданная в них юной Элизабет, скорее подобает Деве Марии. На это Донн якобы возразил, что он пытался представить в стихах идею Женщины, а не какое-либо реальное лицо. И, действительно, кончина четырнадцатилетней девушки, которую поэту ни разу не довелось встретить, служит лишь поводом для размышлений о мире, смерти и загробной жизни. Сама же Элизабет Друри становится образцом добродетелей, которые человек утратил после грехопадения, а ее прославление носит явно гиперболический характер. "Годовщины" построены на контрасте реального и идеального планов - падшего мира, в котором живут поэт и его читатели, и небесного совершенства, воплощенного в образе героини. Донн осмысливает этот контраст с его привычным средневековым contemptus mundi {Презрение к миру (лат.).} в остросовременном духе. "Годовщины" представляют собой как бы развернутую иллюстрацию знаменитых слов датского принца о том, что эта прекрасная храмина, земля, кажется ему пустынным мысом, несравненнейший полог, воздух, - мутным и чумным скоплением паров, а человек, краса вселенной и венец всего живущего, - лишь квинтэссенцией праха. И если описание небесного плана бытия у Донна грешит дидактикой и абстрактностью, то реальный распавшийся мир, где порчей охвачена и природа человека (микрокосм), и вся вселенная (макрокосм), где отсутствует гармония и нарушены привычные связи, воссоздан с великолепным мастерством. Тонкая наблюдательность сочетается здесь с афористичностью мысли. Недаром, почти каждый ученый, пишущий о брожении умов в Англии начала XVII века, как правило, цитирует те или иные строки из поэм Донна. В начале XVII века поэт обратился и к религиозной лирике. По всей видимости, раньше других стихотворений он сочинил семь сонетов, названных им по-итальянски "La Corona" ("корона, венок"). Этот маленький цикл написан именно в форме венка сонетов, где последняя строка каждого сонета повторяется как первая строка следующего, а первая строка первого из них и последняя последнего совпадают. Донн блестяще обыграл поэтические возможности жанра с повторением строк, сложным переплетением рифм и взаимосвязью отдельных стихотворений, которые действительно смыкаются в единый венок. Но в то же время строго заданная форма, видимо, несколько сковала поэта. "La Corona" удалась скорее как виртуозный эксперимент, где сугубо рациональное начало преобладает над эмоциональным. Иное дело "Священные сонеты". Их никак не назовешь лишь виртуозным поэтическим экспериментом, а некоторые из них по своему художественному уровню вполне сопоставимы с лучшими из светских стихов поэта. Как и в "La Corona", поэт обратился не к шекспировской, предполагающей сочетание трех катренов и заключительного двустишия, но к итальянской форме сонета, наполнив ее неожиданными после эпигонов Сидни силой чувств и драматизмом и тем самым радикально видоизменив жанр. Как доказали исследователи, "Священные сонеты" связаны с системой индивидуальной медитаций, которую разработал глава ордена иезуитов Игнатий Лойола в своих "Духовных упражнениях" (1521-1541). Написанная в духе характерного для Контрреформации чувственного подхода к религии, книга Лойолы была необычайно популярна среди духовенства и католиков-мирян в XVI и XVII столетиях. По мнению биографов, есть основания полагать, что и Донн в юности обращался к "Духовным упражнениям". Система медитации, предложенная Лойолой, была рассчитана на ежедневные занятия в течение месяца и строилась на отработке особых психофизических навыков. Она, в частности, предполагала умение в нужные моменты зримо воспроизвести в воображении определенные евангельские сцены (распятие, положение во гроб) и вызвать в себе необходимые эмоции (скорбь, радость). Как завершение каждого упражнения следовала мысленная беседа с творцом. Некоторые сонеты Донна по своей структуре, действительно весьма похожи на медитации по системе Лойолы. Так, например, начало седьмого сонета (октава) можно рассматривать как воспроизведение картины Страшного суда, а конец стихотворения (секстет), как соответствующее данной сцене прошение: - С углов Земли, хотя она кругла, Трубите, ангелы! Восстань, восстань Из мертвых, душ неисчислимый стан! Спешите, души, в прежние тела! Кто утонул и кто сгорел дотла, Кого война, суд, голод, мор, тиран Иль страх убил... Кто богом осиян, Кого вовек не скроет смерти мгла!.. Пусть спят они. Мне ж горше всех рыдать Дай, боже, над виной моей кромешной. Там поздно уповать на благодать... Благоволи ж меня в сей жизни грешной Раскаянью всечасно поучать: Ведь кровь твоя - прощения печать! В начале одиннадцатого сонета герой представляет себе, как он находился рядом с распятым Христом на Голгофе и размышляет о своих грехах. Конец же стихотворения выражает эмоции любви и удивления {Martz L. The Poetry of Meditation. New Haven, 1954. P. 50-51.}. Да и сами размышления о смерти, покаянии, Страшном суде и божественной любви, содержащиеся в первых шестнадцати сонетах, тоже весьма типичны для медитации по системе Лойолы. Однако и тут Донн переосмыслил традицию, подчинив ее своей индивидуальности. Весь маленький цикл проникнут ощущением душевного конфликта, внутренней борьбы, страха, сомнения и боли, то есть именно теми чувствами, от которых медитации должны были бы освободить поэта. В действительности же получилось нечто обратное. Первые шестнадцать сонетов цикла являются скорее свидетельством духовного кризиса, из которого поэт старается найти выход. Но и обращение к религии, как оказывается, не дает ему твердой точки опоры. Бога и лирического героя сонетов разделяет непроходимая пропасть. Отсюда тупая боль и опустошенность (третий сонет), отсюда близкое к отчаянию чувство отверженности (второй сонет), отсюда и, казалось бы, столь неуместные, стоящие почти на грани с кощунством эротические мотивы (тринадцатый сонет). Душевный конфликт отразился и в трех поздних сонетах Донна, написанных, по всей вероятности, уже после 1617 года. За обманчивым спокойствием и глубокой внутренней сосредоточенностью сонета на смерть жены стоит не только щемящая горечь утраты, но и неудовлетворенная жажда любви. Восемнадцатый сонет, неожиданно возвращаясь к мотивам третьей сатиры, обыгрывает теперь еще более остро ощущаемый контраст небесной церкви и ее столь далекого от идеала земного воплощения. Знаменитый же девятнадцатый сонет, развивая общее для всего цикла настроение страха и трепета, раскрывает противоречивую природу характера поэта, для которого "непостоянство постоянным стало". Самые поздние из стихотворений поэта - это гимны. Их резко выделяют на общем фоне лирики Донна спокойствие и простота тона. Стихотворения исполнены внутренней уравновешенности. Им чужда экзальтация, и тайны жизни и смерти принимаются в них со спокойной отрешенностью. Столь долго отсутствовавшая гармония здесь наконец найдена. Парадоксальным образом, однако, эта долгожданная гармония погасила поэтический импульс Донна. В последнее десятилетие жизни он почти не писал стихов, правда, творческое начало его натуры в эти годы нашло выражение в весьма интересной с художественной точки зрения прозе, где настроения, воплощенные в гимнах, получили дальнейшее развитие. Поэтическая манера Донна была настолько оригинальна, что читателю, обращающемуся к его стихам после чтения старших елизаветинцев, может показаться, что он попал в иной мир. Плавному, мелодично льющемуся стиху елизаветинцев Донн противопоставил нервно-драматическое начало своей лирики. Почти каждое его стихотворение представляет собой маленькую сценку с четко намеченной ситуацией и вполне определенными характерами. Герой и его возлюбленная прогуливаются в течение трех часов, но вот наступает полдень, они останавливаются, и герой начинает лекцию о философии любви ("Лекция о тени"); проснувшись на рассвете, герой насмешливо приветствует "рыжей дурня" - солнце, которое разбудило его и его возлюбленную ("К восходящему солнцу"); собираясь в путешествие за границей герой прощается с возлюбленной, умоляя ее сдержать потоки слез. ("Прощальная речь о слезах"); обращаясь к тем, кто будет хори нить его, герой просит не трогать прядь волос, кольцом обвившую его руку ("Погребение") и т. д. Знакомясь со стихами Донна, читатель почти всякий раз становится зрителем маленького спектакля, разыгранного перед его глазами. Драматический элемент стихотворений Донна часто обозначался сразу же, с первых строк, которые могли быть написаны в форме обращения либо как-то иначе вводили сюжетную ситуации. Сами же стихотворения обычно имели форму драматического монолога, новаторскую для английской поэзии рубежа XVI-XVII веков. Беседуя с возлюбленной, размышляя над той или иной ситуацией, герой "открывал себя". И хотя его "я" не совпадало с авторским (известным исключением была, пожалуй, лишь религиозная лирика), поэзия Донна носила гораздо более личностный характер, чем стихи его предшественников. Драматическое начало определило и новые взаимоотношения автора и читателя, который как бы нечаянно становился свидетелем происходящего. Поэт никогда прямо не обращался к читателю, искусно создавая впечатление, что его нет вообще, как, например, нет зрителей для беседующих друг с другом театральных персонажей. И это способствовало особому лирическому накалу его стиха, подобного которому не было в поэзии елизаветинцев. Ярко индивидуальной была и интонация стиха Донна, меняющаяся в зависимости от ситуации, но всегда близкая к разговорной речи. Из поэтов старшего поколения к разговорной речи обращался Сидни, который пытался воспроизвести в своем стихе язык придворных. Однако для Донна и его поколения язык придворных казался чересчур манерным. Неприемлем для автора "Песен и сонетов" был и синтез Шекспира, соединившего в своей лирике традиции Сидни с мелодическим стихом Спенсера. Драматические монологи героев Донна, несмотря на всю его любовь к, театру, во многом отличны и от сценической речи героев Марло, раннего Шекспира и других елизаветинских драматургов 90-х годов, писавших для открытых театров с их разношерстной публикой, которую составляли все слои населения. Лирика Донна имела свой особый адрес, что явственно сказалось уже в первых стихах поэта. Они были написаны для тогдашней культурной элиты, по преимуществу для молодых людей с университетским образованием. С приходом Донна в литературу характерное уже отчасти для поколения Марло и других "университетских умов" (Лили, Грина, Лоджа и др.) отличие интеллектуальных интересов учено-культурного слоя от более примитивных запросов придворных стало вполне очевидным. Поэтическая речь сатир и элегий Донна и воспроизводит характерную интонацию образованного молодого человека его круга, личности скептической и утонченной. Во времена Сидни английский литературный язык и поэтическая традиция еще только формировались. К приходу Донна поэтическая традиция уже сложилась, и его зоркому взгляду открылись ее издержки. Не приняв возвышенный слог сонетистов и Спенсера, поэт писал стихи намеренно низким стилем. Донн не просто сближал интонацию с разговорной Тречью, но порой придавал ей известную резкость и даже грубоватость. Особенно это заметно в сатирах, где сам жанр, согласно канонам эпохи Ренессанса, требовал низкого стиля. Но эта резкость есть и в некоторых стихах "Песен и сонетов" (начало "С добрым утром" или "Канонизации") и даже в религиозной лирике (сонет XIV). Во многих произведениях Донна свободное, раскованное движение стиха порой вступало в противоречие с размером, за что Бен Джонсон резко критиковал его. Но тут сказалось новаторство Донна, который, стремясь воспроизвести интонацию живой речи, ввел в стихи нечто вроде речитатива. По меткому выражению одного из критиков, мелодия человеческого голоса звучала здесь как бы на фоне воображаемого аккомпанемента размера. Для достижения нужного эффекта Донн смело вводил разговорные обороты, элизию, менял ударения и использовал мало характерный для елизаветинцев, enjambement, то есть перенос слов, связанных по мысли с данной строкой, в следующую. Понять просодию Донна часто можно, лишь прочитав то или иное стихотворение вслух. Вместе с тем Донн прекрасно владел музыкой размера, когда жанр стихотворения требовал этого. В качестве образца достаточно привести песни и близкую к ним лирику "Песен и сонетов". (Некоторые из песен Донн написал на популярные в его время мотивы, другие были положены на музыку его современниками и часто исполнялись в XVII веке.) Но и здесь концентрация мысли, своеобразие синтаксических конструкций, которые можно оценить лишь при чтении, сближают эти стихотворения с разговорной речью и выделяют их на фоне елизаветинской песенной лирики {Elizabethan Poetry. London, 1960. P. 214.}. Свои первые стихотворения Донн написал в студенческие годы во время занятий в лондонской юридической школе Линкольнз-Инн. Обучавшиеся тут студенты уделяли большое внимание логике и риторике. Чтобы выиграть дело, будущие адвокаты должны были научиться оспаривать показания свидетелей, поворачивать ход процесса в нужное русло и убеждать присяжных в правоте (быть может, и мнимой) своего подзащитного. Первые пробы пера поэта, видимо, предназначались для его соучеников. В этих стихотворениях Донн всячески стремился ошеломить виртуозностью своих доводов и вместе с тем с улыбкой, как будто со стороны, следил за реакцией воображаемого читателя, расставляя ему разнообразные ловушки. Гибкая логика аргументов целиком подчинялась здесь поставленной в данную минуту цели, и вся прелесть веселой игры состояла в том, чтобы с легкостью доказать любое положение, каким бы вызывающе странным оно ни казалось на первый взгляд. (Вспомним дерзкую проповедь вульгарного материализма и свободы сексуальных отношений.) В дальнейшем приемы подобной веселой игры прочно вошли в поэтический арсенал Донна и он часто пользовался ими в своих самых серьезных стихотворениях, по-прежнему поражая читателя виртуозностью доводов и головокружительными виражами мысли (сошлемся хотя бы на "Годовщины" или "Страстную пятницу 1613г."). Чтобы понять такие стихотворения, требовалось немалое усилие ума. Строки Донна были в первую очередь обращены к интеллекту читателя. Отсюда их порой намеренная трудность, пресловутая темнота, за которую столь часто упрекали поэта (еще Бен Джонсон говорил, что "не будучи понят, Донн погибнет"). Но трудность как раз и входила в "умысел" поэта, стремившегося прежде всего пробудить мысль читателя. Работа же интеллекта в свою очередь будила и чувства. Так рождался особый сплав мысли и чувства, своеобразная интеллектуализация эмоций, ставшая затем важной чертой английской лирики XVII века. В отличие от поэтов старшего поколения - и прежде всего раннего Шекспира, - увлекавшихся игрой слов, любивших неологизмы и музыку звука, Донна больше интересовала мысль. Конечно, и он виртуозно владел словом, но всегда подчинял его смыслу стихотворения, стремясь выразить все свои сложные интеллектуальные пируэты простым разговорным языком. В этом поэт стоял ближе к позднему Шекспиру. Как и в его великих трагедиях и поздних трагикомедиях, мысль автора "Песен и сонетов" перевешивала слово. При этом, однако, поэтическая манера Донна была много проще и по-своему аскетичней шекспировской. В целом для его стихов характерны краткость и точность, умение сказать все необходимое всего в нескольких строках. Недаром Марциал был с юности одним из любимых авторов Донна. От лирики поэтов старшего поколения стихи Донна отличало также его пристрастие к особого рода метафоре, которую в Англии того времени называли концепт (conceit). При употреблении метафоры обычно происходит перенос значения и один предмет уподобляется другому, в чем-то схожему с ним, как бы показывая его в новом свете и тем открывая цепь поэтических ассоциаций. Внутренняя механика концепта более сложна. Здесь тоже один предмет уподобляется другому, но предметы эти обычно весьма далеки друг от друга и на первый взгляд не имеют между собой ничего общего. Поэта в данном случае интересует не столько изображение первого предмета с помощью второго, сколько взаимоотношения между двумя несхожими предметами и те ассоциации, которые возникают при их сопоставлении {Hunter J. The Metaphysical Poets. London, 1965. P. 30.}. В качестве примера приведем уподобление душ любящих ножкам циркуля, скрепленным единым стержнем, сравнение врачей, склонившихся над телом больного, с картографами или сопоставление стирающейся на глобусе границы между западным и восточным полушарием с переходом от жизни к смерти и от смерти к воскресению. Поэты-елизаветинцы изредка пользовались такими метафорами и раньше, но именно Донн сознательно сделал их важной частью своей поэтической техники. Поражая читателей неожиданностью ассоциаций, они помогали поэту выразить движение мысли, которая обыгрывала разного рода парадоксы и противопоставления. Поэтому метафоры-концепты у Донна и моментальны, как, скажем, у Гонгоры, и развернуты во времени, его сопоставления подробно раскрыты и обоснованы, наглядно демонстрируют "математическое" мышление поэта, его неумолимую логику и спокойную точность: Как ножки циркуля, вдвойне Мы нераздельны и едины: Где б ни скитался я, ко мне Ты тянешься из середины. Кружась с моим круженьем в лад, Склоняешься, как бы внимая, Пока не повернет назад К твоей прямой моя кривая. Куда стезю ни повернуть, Лишь ты - надежная опора Того, кто, замыкая путь, К истоку возвратится скоро. "Прощание, возбраняющее печаль" Концепт, как и другие стилистические приемы, не был для Донна украшением, но всегда подчинялся замыслу стихотворения. Орнаментальными такие метафоры стали позже, когда они вошли в моду в творчестве некоторых последователей Донна типа Д. Кливленда {Ставшая благодаря Донну популярной в английской поэзии XVII века метафора-концепт свое теоретическое обоснование получила на континенте. Считается, что первым ее теорию сформулировал Джордано Бруно в адресованном Ф. Сидни посвящении к трактату "О героическом энтузиазме" (1585). Согласно пантеистическому учению философа вселенная представляла собой "единое многовидное существо", где все различия оказывались в конечном счете свойствами единого божественного начала и между противоположностями существовала глубокая внутренняя связь. По мысли Бруно, наделенный даром "героической любви", поэт улавливает единство в многообразии феноменов вселенной н выражает его в своем творчестве. Идеи Бруно в дальнейшем были развиты в трудах Б. Грасиана ("Остроумие, или Искусство изощренного разума", 1642) в Испании и Э. Тезауро ("Подзорная труба Аристотеля", 1654) в Италии.}. В поэтическом мышлении Донна тонко развитая способность к анализу сочеталась с даром синтеза. Расчленяя явления, поэт умел и объединять их. Тут ему помогало его блестящее остроумие, которое он, предвосхищая более поздние теории Грасиана, понимал как особого рода интеллектуальную деятельность, особое качество ума (wit) и в конечном счете особую разновидность духовного творчества, куда смех, комическое начало входили лишь как один из компонентов. Остроумие давало Донну возможность подняться не только над людской глупостью и пороками, но и над хаосом окружающего мира. Благодаря искусству остроумия поэт, оставаясь частью этого падшего, раздробленного мира, в то же время глядел на него как бы со стороны и скептически оценивал его. Хаос мира стимулировал иронию Донна и двигал его мысль. Умение столкнуть противоположности и найти точку их соприкосновения, понять сложную, состоящую из разнородных элементов природу явления и одновременно увидеть скрепляющее эти элементы единство - важнейшая черта творчества Донна. Она во многом объясняет бросающиеся в глаза противоречия его поэзии. Некоторые из них уже были названы: обыгрывание взаимоисключающих взглядов на природу любви или создание примерно в одно время гедонистических элегии в духе Овидия и эпистолярного диптиха "Шторм" и "Штиль" с его изображением хрупкости человека перед лицом стихий. В более поздний период творчества Донн создает горькоциничную "Алхимию любви" и религиозную лирику. Используя для создания священных сонетов медитации по системе И. Лойолы, поэт одновременно работал и над сатирическим памфлетом в прозе "Игнатий и его конклав" (1611). Памфлет был направлен против иезуитов и изображал Лойолу в карикатурном виде, сидящим рядом с Люцифером в центре преисподней. И в эти годы хаос мира давал пищу для скептического ума поэта, стимулировал его воображение, а разнообразные интеллектуальные концепции по-прежнему превращались в поэтические образы, искусно обыгранные Донном. Хотя Донн всячески отталкивался от елизаветинцев, без них его поэзия была бы невозможна. Они сформировали традицию, в которой он был воспитан, и дали ему главный импульс для поисков нового. Экспериментируя, он всегда оглядывался на своих старших современников. Однако новаторство Донна было столь радикальным, что его творчество уже не умещается в рамки Ренессанса. В ранней и зрелой лирике Донн самым тесным образом связан с маньеризмом, стилем искусства и литературы, возникшим в период кризиса Возрождения. Как ни один другой поэт эпохи Донн выразил типичное для маньеризма дисгармоническое ощущение непрочности мира, воплотил присущую этому стилю рефлексию, характерные для него контрасты спиритуализма и чувственности. Поздняя же лирика поэта, и прежде всего гимны с их спокойствием и более гармоническим мироощущением, связана с барочной поэтикой, которая уравновесила контрасты маньеризма и в противовес ренессансному антропоцентризму создала новый синтез, по-своему определив место человека в необъятных просторах вселенной. Именно барочные тенденции стали главными в творчестве поэтов следующего за Донном поколения. <...> А. Н. Горбунов Джон Донн ПЕСНИ И СОНЕТЫ С ДОБРЫМ УТРОМ Да где же раньше были мы с тобой? Сосали грудь? Качались в колыбели? Или кормились кашкой луговой? Или, как семь сонливцев, прохрапели Все годы? Так! Мы спали до сих пор; Меж призраков любви блуждал мой взор, Ты снилась мне в любой из Евиных сестер. Очнулись наши души лишь теперь, Очнулись - и застыли в ожиданье; Любовь на ключ замкнула нашу дверь, Каморку превращая в мирозданье. Кто хочет, пусть плывет на край земли Миры златые открывать вдали - А мы свои миры друг в друге обрели. Два наших рассветающих лица - Два полушарья карты безобманной: Как жадно наши пылкие сердца Влекутся в эти радостные страны! Есть смеси, что на смерть обречены, Но если наши две любви равны, Ни убыль им вовек, ни гибель не страшны. Перевод Г. М. Кружкова ПЕСНЯ Трудно звездочку поймать, Если скатится за гору; Трудно черта подковать, Обрюхатить мандрагору, Научить медузу петь, Залучить русалку в сеть, И, старея, Все труднее О прошедшем не жалеть. Если ты, мой друг, рожден Чудесами обольщаться, Можешь десять тысяч ден Плыть, скакать, пешком скитаться; Одряхлеешь, станешь сед И поймешь, объездив свет: Много разных Дев прекрасных, Но меж ними верных нет. Коли встретишь, напиши - Тотчас я пущусь по следу! Или, впрочем, не спеши: Никуда я не поеду. Кто мне клятвой подтвердит, Что, пока письмо летит Да покуда Я прибуду, Это чудо устоит? Перевод Г. М. Кружкова ЖЕНСКАЯ ВЕРНОСТЬ Любя день целый одного меня, Что ты назавтра скажешь, изменя? Что мы уже не те и нет закона Придерживаться клятв чужих? Иль, может быть, опротестуешь их Как вырванные силой Купидона? Иль скажешь: разрешенье брачных уз - Смерть, а подобье брака - наш союз - Подобьем смерти может расторгаться, Сном? Иль заявишь, дабы оправдаться, Что для измен ты создана Природой - и всецело ей верна? Какого б ты ни нагнала туману, Как одержимый спорить я не стану; К чему мне нарываться на рога? Ведь завтра я и сам пущусь в бега. Перевод Г. М. Кружкова ПОДВИГ Я сделал то, чем превзошел Деяния героев, А от признаний я ушел, Тем подвиг свой утроив. Не стану тайну открывать - Как резать лунный камень, Ведь вам его не отыскать, Не осязать руками. Мы свой союз решили скрыть, А если б и открыли, То пользы б не было: любить Все будут, как любили. Кто красоту узрел внутри, Лишь к ней питает нежность, А ты - на кожи блеск смотри, Влюбившийся во внешность! Но коль к возвышенной душе Охвачен ты любовью, И ты не думаешь уже, Она иль он с тобою, И коль свою любовь ты скрыл От любопытства черни, У коей все равно нет сил Понять ее значенье, - Свершил ты то, чем превзошел Деяния героев, А от признаний ты ушел, Тем подвиг свой утроив. Перевод Д. В. Щедровицкого К ВОСХОДЯЩЕМУ СОЛНЦУ Ты нам велишь вставать? Что за причина? Ужель влюбленным Жить по твоим резонам и законам? Прочь, прочь отсюда, старый дурачина! Ступай, детишкам проповедуй в школе, Усаживай портного за работу, Селян сутулых торопи на поле, Напоминай придворным про охоту; А у любви нет ни часов, ни дней - И нет нужды размениваться ей! Напрасно блеском хвалишься, светило: Смежив ресницы, Я бы тебя заставил вмиг затмиться, Когда бы это милой не затмило. Зачем чудес искать тебе далеко, Как нищему, бродяжить по вселенной? Все пряности и жемчуга Востока - Там или здесь? - ответь мне откровенно. Где все цари, все короли земли? В постели здесь - цари и короли! Я ей - монарх, она мне - государство, Нет ничего другого; В сравненье с этим власть - пустое слово, Богатство - прах, и почести - фиглярство. Ты, Солнце, в долгих странствиях устало, Так радуйся, что зришь на этом ложе Весь мир: тебе заботы меньше стало, Согреешь нас - и мир согреешь тоже. Забудь иные сферы и пути: Для нас одних вращайся и свети! Перевод Г. М. Кружкова КАНОНИЗАЦИЯ Молчи, не смей чернить мою любовь! А там злорадствуй, коли есть о чем, Грози подагрой и параличом, О рухнувших надеждах пустословь; Богатства и чины приобретай, Жди милостей, ходы изобретай, Трись при дворе, монарший взгляд лови Иль на монетах профиль созерцай; А нас оставь любви. Увы! кому во зло моя любовь? Или от вздохов тонут корабли? Слезами затопило полземли? Весна от горя не наступит вновь? От лихорадки, может быть, моей Чумные списки сделались длинней? Бойцы не отшвырнут мечи свои, Лжецы не бросят кляузных затей Из-за моей любви. С чем хочешь, нашу сравнивай любовь; Скажи: она, как свечка, коротка, И участь однодневки-мотылька В пророчествах своих нам уготовь. Да, мы сгорим дотла, но не умрем, Как Феникс, мы восстанем над огнем? Теперь одним нас именем зови - Ведь стали мы единым существом Благодаря любви. Без страха мы погибнем за любовь; И если нашу повесть не сочтут Достойной жития, - найдем приют В сонетах, в стансах - и воскреснем вновь. Любимая, мы будем жить всегда, Истлеют мощи, пролетят года - Ты новых менестрелей вдохнови! - И нас _канонизируют_ тогда За преданность любви. Молитесь нам! - и ты, кому любовь Прибежище от зол мирских дала, И ты, кому отрадою была, А стала ядом, отравившим кровь; Ты, перед кем открылся в первый раз Огромный мир в зрачках любимых глаз - Дворцы, сады и страны, - призови В горячей, искренней молитве нас, Как образец любви! Перевод Г. М. Кружкова ТРОЙНОЙ ДУРАК Я дважды дурнем был: Когда влюбился и когда скулил В стихах о страсти этой; Но кто бы ум на глупость не сменил, Надеждой подогретый? Как опресняется вода морей, Сквозь лабиринты проходя земные, Так, мнил я, боль души моей Замрет, пройдя теснины стиховые: Расчисленная скорбь не так сильна, Закованная в рифмы - не страшна. Увы! к моим стихам Певец, для услажденья милых дам, Мотив примыслил модный И волю дал неистовым скорбям, Пропев их принародно. И без того любви приносит стих Печальну дань; но песня умножает Триумф губителей моих И мой позор тем громче возглашает. Так я, перемудрив, попал впросак: Был дважды дурнем - стал тройной дурак. Перевод Г. М. Кружкова ПЕСНЯ О, не печалься, ангел мой, Разлуку мне прости: Я знаю, что любви такой Мне в мире не найти. Но наш не вечен дом, И кто сие постиг, Тот загодя привык Быть легким на подъем. Уйдет во тьму светило дня - И вновь из тьмы взойдет, Хоть так светло, как ты меня, Никто его не ждет. А я на голос твой Примчусь еще скорей, Пришпоренный своей Любовью и тоской. Продлить удачу хоть на час Никто еще не смог: Счастливые часы для нас - Меж пальцами песок. А всякую печаль Лелеем и растим, Как будто нам самим Расстаться с нею жаль. Твой каждый вздох и каждый стон - Мне в сердце острый нож; Душа из тела рвется вон, Когда ты слезы льешь. О, сжалься надо мной! Ведь ты, себя казня, Терзаешь и меня: Я жив одной тобой. Мне вещим сердцем не сули Несчастий никаких: Судьба, подслушавши вдали, Вдруг да исполнит их? Представь: мы оба спим, Разлука - сон и блажь, Такой союз, как наш, Вовек неразделим. Перевод Г. М. Кружкова ЛИХОРАДКА Не умирай! - иначе я Всех женщин так возненавижу. Что вкупе с ними и тебя Презреньем яростным унижу. Прошу тебя, не умирай: С твоим последним содроганьем Весь мир погибнет, так и знай, Ведь ты была его дыханьем. Останется от мира труп, И все его красы былые - Не боле чем засохший струп, А люди - черви гробовые. Твердят, что землю огнь спалит, Но что за огнь - поди распутай! Схоласты, знайте: мир сгорит В огне ее горячки лютой. Но нет! не смеет боль терзать Так долго - ту, что стольких чище; Не может без конца пылать Огонь - ему не хватит пищи. Как в небе метеорный след, Хворь минет вспышкою мгновенной, Твои же красота и свет - Небесный купол неизменный. О мысль предерзкая - суметь Хотя б на час (безмерно краткий) Вот так тобою овладеть, Как этот приступ лихорадки! Перевод Г. М. Кружкова ОБЛАКО И АНГЕЛ Тебя я знал и обожал Еще до первого свиданья: Так ангелов туманных очертанья Сквозят порою в глубине зеркал. Я чувствовал очарованье, Свет видел, но лица не различал. Тогда к Любви я обратился С мольбой: "Яви незримое!" - и вот Бесплотный образ воплотился, И верю: в нем любовь моя живет; Твои глаза, улыбку, рот, Все, что я зрю несмело, - Любовь моя, как яркий плащ, надела, Казалось, встретились душа и тело. Балластом грузит мореход Ладью, чтоб тверже курс держала, Но я дарами красоты, пожалуй, Перегрузил любви непрочный бот: Ведь даже груз реснички малой Суденышко мое перевернет! Любовь, как видно, не вместима Ни в пустоту, ни в косные тела, Но если могут серафима Облечь воздушный облик и крыла, То и моя б любовь могла В твою навек вместиться, Хотя любви мужской и женской слиться Трудней, чем духу с воздухом сродниться. Перевод Г. М. Кружкова ГОДОВЩИНА Все короли со всей их славой, И шут, и лорд, и воин бравый, И даже солнце, что ведет отсчет Годам, - состарились на целый год. С тех пор, как мы друг друга полюбили, Весь мир на шаг подвинулся к могиле; Лишь нашей страсти сносу нет, Она не знает дряхлости примет, Ни завтра, ни вчера - ни дней, ни лет, Слепящ, как в первый миг, ее бессмертный свет. Любимая, не суждено нам, Увы, быть вместе погребенным; Я знаю: смерть в могильной тесноте Насытит мглой глаза и уши те, Что мы питали нежными словами, И клятвами, и жгучими слезами; Но наши души обретут, Встав из гробниц своих, иной приют, Иную жизнь - блаженнее, чем тут, - Когда тела - во прах, ввысь души отойдут. Да, там вкусим мы лучшей доли, Но как и все - ничуть не боле; Лишь здесь, друг в друге, мы цари! - властней Всех на земле царей и королей; Надежна эта власть и непреложна: Друг другу преданных предать не можно, Двойной венец весом стократ; Ни бремя дней, ни ревность, ни разлад Величья нашего да не смутят ... Чтоб трижды двадцать лет нам царствовать подряд! Перевод Г. М. Кружкова ТВИКНАМСКИЙ САД В тумане слез, печалями повитый, Я в этот сад вхожу, как в сон забытый; И вот к моим ушам, к моим глазам Стекается живительный бальзам, Способный залечить любую рану; Но монстр ужасный, что во мне сидит, Паук любви, который все мертвит, В желчь превращает даже божью манну; Воистину здесь чудно, как в раю, - Но я, предатель, в рай привел змею. Уж лучше б эти молодые кущи Смял и развеял ураган ревущий! Уж лучше б снег, нагрянув с высоты, Оцепенил деревья и цветы, Чтобы не смели мне в глаза смеяться! Куда теперь укроюсь от стыда? О Купидон, вели мне навсегда Частицей сада этого остаться, Чтоб мандрагорой горестной стонать Или фонтаном у стены рыдать! Пускай тогда к моим струям печальным Придет влюбленный с пузырьком хрустальным: Он вкус узнает нефальшивых слез, Чтобы подделку не принять всерьез И вновь не обмануться так, как прежде. Увы! судить о чувствах наших дам По их коварным клятвам и слезам Труднее, чем по тени об одежде. Из них одна доподлинно верна - И тем верней меня убьет она! Перевод Г. М. Кружкова ОБЩНОСТЬ Добро должны мы обожать, А зла должны мы все бежать; Но и такие вещи есть, Которых можно не бежать, Не обожать, но испытать На вкус и что-то предпочесть. Когда бы женщина была Добра всецело или зла, Различья были б нам ясны; Поскольку же нередко к ним Мы безразличие храним, То все равно для нас годны. Будь в них добро заключено, В глаза бросалось бы оно, Своим сиянием слепя; А будь в них зло заключено, Исчезли б женщины давно: Зло губит ближних и себя. Итак, бери любую ты, Как мы с ветвей берем плоды: Съешь эту и возьмись за ту; Ведь перемена блюд - не грех, И все швырнут пустой орех, Когда ядро уже во рту. Перевод С. Л. Козлова РАСТУЩАЯ ЛЮБОВЬ Любовь, я мыслил прежде, неподвластна Законам естества; А нынче вижу ясно: Она растет и дышит, как трава. Всю зиму клялся я, что невозможно Любить сильней - и, вижу, клялся ложно. Но если этот эликсир, любовь, Врачующий страданием страданье, Не квинтэссенция - но сочетанье Всех зелий, горячащих мозг и кровь, И он пропитан солнца ярким светом, - Любовь не может быть таким предметом Абстрактным, как внушает нам поэт - Тот, у которого, по всем приметам, Другой подруги, кроме Музы, нет. Любовь - то созерцанье, то желанье; Весна - ее зенит, Исток ее сиянья: Так солнце Весперу лучи дарит, Так сок струится к почкам животворней, Когда очнутся под землею корни. Растет любовь, и множатся мечты, Кругами расходясь от середины, Как сферы Птолемеевы, едины, Поскольку центр у них единый - ты! Как новые налоги объявляют Для нужд войны, а после забывают Их отменить, - так новая весна К любви неотвратимо добавляет То, что зима убавить не вольна. Перевод Г. М. Кружкова СОН Любовь моя, когда б не ты, Я бы не вздумал просыпаться: Легко ли отрываться Для яви от ласкающей мечты? Но твой приход - не пробужденье От сна, а сбывшееся сновиденье; Так неподдельна ты, что лишь представь - И тотчас образ обратится в явь. Приди ж в мои объятья, сделай милость, И да свершится все, что не доснилось. Не шорохом, а блеском глаз Я был разбужен, друг мой милый; То - ангел светлокрылый, Подумал я, сиянью удивясь; Но, увидав, что ты читаешь В душе моей и мысли проницаешь (В чем ангелы не властны) и вольна Сойти в мой сон, где ты царишь одна, Уразумел я: это ты - со мною; Безумец, кто вообразит иное! Уверясь в близости твоей, Опять томлюсь, ища ответа: Уходишь? Ты ли это? Любовь слаба, коль нет отваги в ней; Она чадит, изделье праха, От примеси стыда, тщеславья, страха. Быть может (этой я надеждой жив), Воспламенив мой жар и потушив, Меня, как факел, держишь наготове? Знай, я готов для смерти и любови. Перевод Г. М. Кружкова ПРОЩАЛЬНАЯ РЕЧЬ О СЛЕЗАХ Пока ты здесь, Пусть льются слезы по моим щекам, Они - монеты, твой на них чекан, Твое лицо им сообщает вес, Им придана Твоя цена; Эмблемы многих бедствий в них слились, Ты с каждою слезой спадаешь вниз, И мы по разным берегам с тобою разошлись. Из небытья Картограф вызовет на глобус вмиг Европу, Азиатский материк... Так округлилась в шар слеза моя, Неся твой лик: В ней мир возник Подробным отражением, но вот Слились два наших плача, бездной вод Мир затопив и захлестнув потоком небосвод. О дщерь Луны, Не вызывай во мне прилив морской, Не убивай меня своей тоской, Не возмущай сердечной глубины, Смири сей вихрь Скорбей своих: Мы дышим здесь дыханием одним, Любой из нас и ранит и раним, Еще один твой вздох - и я исчезну вместе с ним. Перевод Д. В. Щедровицкого АЛХИМИЯ ЛЮБВИ Кто глубже мог, чем я, любовь копнуть, Пусть в ней пытает сокровенну суть; А я не докопался До жилы этой, как ни углублялся В рудник Любви, - там клада нет отнюдь. Сие - одно мошенство; Как химик ищет в тигле совершенство, Но счастлив, невзначай сыскав Какой-нибудь слабительный состав, Так все мечтают вечное блаженство Сыскать в любви, но вместо пышных грез Находят счастья с воробьиный нос. Ужели впрямь платить необходимо Всей жизнию своей - за тень от дыма? За то, чем всякий шут Сумеет насладиться в пять минут Вслед за нехитрой брачной пантомимой? Влюбленный кавалер, Что славит (ангелов беря в пример) Слиянье духа, а не плоти, Должно быть, слышит по своей охоте И в дудках свадебных - музыку сфер. Нет, знавший женщин скажет без раздумий: И лучшие из них мертвее мумий. Перевод Г. М. Кружкова БЛОХА Взгляни и рассуди: вот блошка Куснула, крови выпила немножко, Сперва - моей, потом - твоей, И наша кровь перемешалась в ней. Какое в этом прегрешенье? Бесчестье разве иль кровосмешенье? Пусть блошке гибель суждена - Ей можно позавидовать: она Успела радости вкусить сполна! О погоди, в пылу жестоком Не погуби три жизни ненароком: Здесь, в блошке - я и ты сейчас, В ней храм и ложе брачное для нас; Наперекор всему на свете Укрылись мы в живые стены эти. Ты пленнице грозишь? Постой! Убив ее, убьешь и нас с тобой: Ты не замолишь этот грех тройной. Упрямица! Из прекословья Взяла и ноготь обагрила кровью. И чем была грешна блоха - Тем, что в ней капля твоего греха? Казнила - и глядишь победно: Кровопусканье, говоришь, не вредно. Согласен! Так каких же бед Страшишься ты? В любви бесчестья нет, Как нет вреда: от блошки больший вред! Перевод Г. М. Кружкова ВЕЧЕРНЯ В ДЕНЬ СВЯТОЙ ЛЮЦИИ, САМЫЙ КОРОТКИЙ ДЕНЬ В ГОДУ Настала полночь года - день святой Люции, - он лишь семь часов светил: Нам солнце, на исходе сил, Шлет слабый свет и негустой, Вселенной выпит сок. Земля последний допила глоток, Избыт на смертном ложе жизни срок; Но вне меня, всех этих бедствий нет, Я - эпитафия всемирных бед. Влюбленные, в меня всмотритесь вы В грядущем веке - в будущей весне: Я мертв. И эту смерть во мне Творит алхимия любви; Она ведь в свой черед - Из ничего все вещи создает: Из тусклости, отсутствия, пустот... Разъят я был. Но, вновь меня создав, Смерть, бездна, тьма сложились в мой состава Все вещи обретают столько благ - Дух, душу, форму, сущность - жизни хлеб... Я ж превратился в мрачный склеп Небытия... О вспомнить, как Рыдали мы! - от слез Бурлил потоп всемирный. И в хаос Мы оба обращались, чуть вопрос Нас трогал - внешний. И в разлуки час - Мы были трупы, душ своих лишась. Она мертва (так слово лжет о ней), Я ж ныне - эликсир небытия. Будь человек я - суть моя Была б ясна мне... Но вольней - Жить зверем. Я готов Войти на равных в жизнь камней, стволов: И гнева, и любви им внятен зов, И тенью стал бы я, сомненья ж нет: Раз тень - от тела, значит, рядом - свет. Но я - ничто. Мне солнца не видать. О вы, кто любит! Солнце лишь для вас Стремится к Козерогу, мчась, Чтоб вашей страсти место дать. - Желаю светлых дней! А я уже готов ко встрече _с ней_, Я праздную _ее_ канун, верней - _Ее_ ночного празднества приход: И день склонился к полночи, и год... Перевод Д. В. Щедровицкого ВОРОЖБА НАД ПОРТРЕТОМ Что вижу я! В твоих глазах Мой лик, объятый пламенем, сгорает; А ниже, на щеке, в твоих слезах Другой мой образ утопает. Неужто цель твоя - Сгубить портрет мой, о ворожея, Чтобы за ним вослед погиб и я? Дай выпить влагу этих слез, Чтоб страх зловещий душу не тревожил. Вот так! Я горечь их с собой унес И все портреты уничтожил. Все, кроме одного: Ты в сердце сберегла его, Но это - чудо, а не колдовство. Перевод Г. М. Кружкова ПРИМАНКА О, стань возлюбленной моей - И поспешим с тобой скорей На золотистый бережок - Ловить удачу на крючок. Под взорами твоих очей До дна прогреется ручей, И томный приплывет карась, К тебе на удочку просясь. Купаться вздумаешь, смотри: Тебя облепят пескари, Любой, кто разуметь горазд, За миг с тобою жизнь отдаст. А если застыдишься ты, Что солнце смотрит с высоты, Тогда затми светило дня - Ты ярче солнца для меня. Пускай другие рыбаки Часами мерзнут у реки, Ловушки ставят, ладят сеть, Чтоб глупой рыбкой овладеть. Пускай спускают мотыля, Чтоб обморочить голавля, Иль щуку, взбаламутив пруд, Из-под коряги волокут. Все это - суета сует, Сильней тебя приманки нет. Да, в сущности, я сам - увы Нисколько не умней плотвы. Перевод Г. М. Кружкова ПРИЗРАК Когда убьешь меня своим презреньем, Спеша с другим предаться наслажденьям, О мнимая весталка! - трепещи: Я к ложу твоему явлюсь в ночи Ужасным гробовым виденьем, И вспыхнет, замигав, огонь свечи; Напрасно станешь тормошить в испуге Любовника; он, игрищами сыт, От резвой отодвинется подруги И громко захрапит; И задрожишь ты, брошенная всеми, Испариной покрывшись ледяной, И призрак над тобой Произнесет... Но нет, еще не время! Погибшая не воскресима страсть, Так лучше мщением упиться всласть, Чем, устрашив, от зла тебя заклясть. Перевод Г. М. Кружкова ПРОЩАНИЕ, ВОЗБРАНЯЮЩЕЕ ПЕЧАЛЬ Как шепчет праведник: пора! - Своей душе, прощаясь тихо, Пока царит вокруг одра Печальная неразбериха, Вот так безропотно сейчас Простимся в тишине - пора нам! Кощунством было б напоказ Святыню выставлять профанам. Страшат толпу толчки земли, О них толкуют суеверы, Но скрыто от людей вдали Дрожание небесной сферы. Любовь подлунную томит Разлука бременем несносным: Ведь цель влеченья состоит В том, что потребно чувствам косным. А нашу страсть влеченьем звать Нельзя, ведь чувства слишком грубы; Неразделимость сознавать - Вот цель, а не глаза и губы. Связь наших душ над бездной той, Что разлучить любимых тщится, Подобно нити золотой, Не рвется, сколь ни истончится. Как ножки циркуля, вдвойне Мы нераздельны и едины: Где б ни скитался я, ко мне Ты тянешься из середины. Кружась с моим круженьем в лад, Склоняешься, как бы внимая, Пока не повернет назад К твоей прямой моя кривая. Куда стезю ни повернуть, Лишь ты - надежная опора Того, кто, замыкая путь, К истоку возвратится скоро. Перевод Г. М. Кружкова ЭКСТАЗ Там, где фиалке под главу Распухший берег лег подушкой, У тихой речки наяву Дремали мы одни друг с дружкой. Ее рука с моей сплелась. Весенней склеена смолою; И, отразясь, лучи из глаз По два свились двойной струною. Мы были с ней едины рук Взаимосоприкосновеньем; И все, что виделось вокруг, Казалось нашим продолженьем. Как между равных армий рок Победное колеблет знамя, Так, плотский преступив порог, Качались души между нами. Пока они к согласью шли От нежного междоусобья, Тела застыли, где легли, Как бессловесные надгробья. Тот, кто любовью утончен И проницает душ общенье, Когда бы как свидетель он Стоял в удобном удаленье, То не одну из душ узнав, Но голос двух соединенный, Приял бы новый сей состав И удалился просветленный. Да, наш восторг не породил Смятенья ни в душе, ни в теле; Мы знали, здесь не страсти пыл, Мы знали, но не разумели, Как нас любовь клонит ко сну И души пестрые мешает - Соединяет две в одну И тут же на две умножает. Вот так фиалка на пустом Лугу дыханьем и красою За миг заполнит все кругом И радость преумножит вдвое. И души так - одна с другой При обоюдовдохновенье Добудут, став одной душой, От одиночества спасенье И внемлют, что и мы к тому ж, Являясь естеством нетленным Из атомов, сиречь из душ, Не восприимчивы к изменам. Но плоть - ужели с ней разлад? Откуда к плоти безразличье? Тела - не мы, но наш наряд, Мы - дух, они - его обличья. Нам должно их благодарить - Они движеньем, силой, страстью Смогли друг дружке нас открыть И сами стали нашей частью. Как небо нам веленья шлет, Сходя к воздушному пределу, Так и душа к душе плывет, Сначала приобщаясь к телу. Как в наших жилах крови ток Рождает жизнь, а та от века Перстами вяжет узелок, Дающий званье человека, - Так душам любящих судьба К простым способностям спуститься, Чтоб утолилась чувств алчба - Не то исчахнет принц в темнице. Да будет плотский сей порыв Вам, слабым людям, в поученье: В душе любовь - иероглиф, А в теле - книга для прочтенья. Внимая монологу двух, И вы, влюбленные, поймете, Как мало предается дух, Когда мы предаемся плоти. Перевод А. Я. Сергеева ПИЩА АМУРА Амур мой погрузнел, отъел бока, Стал неуклюж, неповоротлив он; И я, приметив то, решил слегка Ему урезать рацион, Кормить его _умеренностью_ впредь, - Неслыханная для Амура снедь! По вздоху в день - вот вся его еда, И то: глотай скорей и не блажи! А если похищал он иногда Случайный вздох у госпожи, Я прочь вышвыривал дрянной кусок: Он черств и станет горла поперек. Порой из глаз моих он вымогал Слезу - и солона была слеза; Но пуще я его остерегал От лживых женских слез: глаза, Привыкшие блуждать, а не смотреть, Не могут плакать, разве что потеть. Я письма с ним марал в единый дух, А после - жег! Когда ж ее письму Он радовался, пыжась как индюк, - Что пользы, я твердил ему, За титулом, еще невесть каким, Стоять наследником сороковым? Когда же эту выучку прошел И для потехи ловчей он созрел, Как сокол, стал он голоден и зол: С перчатки пущен, быстр и смел, Взлетает, мчит и с лету жертву бьет! А мне теперь - ни горя, ни забот. Перевод Г. М. Кружкова ПОГРЕБЕНИЕ Когда меня придете обряжать, О, заклинаю властью Загробною! - не троньте эту прядь, Кольцом обвившую мое запястье: Се - тайный знак, что ей, На небо отлетев, душа велела - Наместнице своей - От тления хранить мое земное тело. Пучок волокон мозговых, ветвясь По всем телесным членам, Крепит и прочит между ними связь: Не так ли этим волоскам бесценным Могущество дано Беречь меня и в роковой разлуке? Иль это лишь звено Оков, надетых мне, как смертнику, для муки? Так иль не так, со мною эту прядь Заройте глубже ныне, Чтоб к идолопоклон