пешил увести нас к себе домой, где нам были приготовлены ужин и постели. Жена моя горела нетерпением в тот же вечер увидеть свое дитя, но доктор стал ее отговаривать, и, поскольку малыш находился у кормилицы, жившей в отдаленной части города, да и кроме того, доктор заверил ее, что не далее как нынешним же вечером видел ребенка и тот был совершенно здоров, Амелия в конце концов уступила. Мы провели этот вечер самым приятным образом; остроумие и веселость в сочетании с чистосердечием и добротой делали из доктора бесподобного собеседника, тем более что он пребывал в крайне приподнятом настроении, вызванном, как он любезно пояснил, нашим приездом. Мы засиделись допоздна, и Амелия, обладавшая завидным здоровьем, уверяла нас, что почти не чувствует усталости с дороги. Всю ночь Амелия ни на минуту не сомкнула глаз, и рано утром, сопровождаемые доктором, мы поспешили к нашему малышу. Можно ли передать охвативший нас восторг, когда мы его увидели. Никто кроме любящего родителя не в состоянии, я уверен, хоть сколько-нибудь это себе представить. Чего только не рисовало себе наше воображение, хотя для этого, возможно, не было ни малейших оснований. В младенческом лепете мы с готовностью различали слова и охотно находили в них смысл и значение, в каждой черте ребенка я обнаруживал сходство с Амелией, а она - со мной. Простите меня, однако, за то, что я уделяю внимание таким пустякам; перейду теперь к сценам, которые многим покажутся более занимательными. Затем мы нанесли визит мисс Гаррис, которая повела себя с нами, на мой взгляд, поистине смехотворно, и поскольку эта особа хорошо вам известна, то я попытаюсь описать нашу встречу поподробнее. Нас сразу же проводили в гостиную, где заставили прождать битый час. Но вот наконец появилась хозяйка дома в глубоком трауре и с миной еще более печальной, нежели ее одежда, однако все в ее наружности изобличало притворство. Черты лица были искажены якобы невыносимым горем. С таким выражением лица важной поступью она приблизилась к Амелии и холодно поцеловала ее. Потом удостоила и меня надменного и церемонного поклона, и мы все уселись. Последовало краткое молчание, которое мисс Гаррис нарушила наконец, произнеся с глубоким вздохом: "Сестра, в этом доме с тех пор, как ты была в нем последний раз, произошли большие перемены: небесам угодно было взять к себе мою мать". Тут она вытерла глаза и продолжала: "Надеюсь, мне известно, в чем состоит мой долг и что я научилась безропотно покоряться Божьей воле, но все же мне должно быть дозволено хоть немного горевать о лучшей из матерей; ведь именно такой она была для нас обеих, и если перед кончиной провела между нами различие, то у нее, видимо, имелись для этого какие-то основания. Право же, от чистого сердца могу сказать, что никогда этого не добивалась и еще менее этого желала". Глаза бедной Амелии были в эту минуту полны слез: ей и без того слишком дорого обошлись воспоминания о бессердечном поступке матери. Амелия ответила с ангельской кротостью, что она и не думает порицать чувства, испытываемые сестрой по столь горестному поводу, что она всем сердцем разделяет ее горе, ибо никакой поступок, совершенный матерью в последние годы ее жизни, не может изгладить память о той нежности, которую мать питала к ней прежде. Ее сестра ухватилась за слово "изгладить" и принялась склонять его на все лады. "Изгладить! - воскликнула она. - О, мисс Эмили (нет, вам не следует надеяться, что я стану называть вас именем, которое мне неприятно произносить). О, как бы я желала, чтобы все можно было изгладить. Изгладить! Если бы только это было возможно! Мы могли бы тогда по-прежнему радоваться, глядя на бедную матушку, ибо я убеждена, что она так и не смогла оправиться от горя, причиненного ей известным вам обстоятельством". Она и дальше продолжала в том же духе и, обрушив на сестру множество язвительных упреков, в конце концов напрямик объявила причиной смерти матери брак Амелии со мной. Но тут уж я не мог дольше молчать. Я напомнил мисс Бетти о нашем полном примирении с миссис Гаррис накануне моего отъезда и о том, с какой любовью она ко мне относилась; я не мог удержаться, чтобы не сказать ей напрямик, что если миссис Гаррис и случилось переменить свое мнение обо мне, то, не зная за собой прегрешений, которые могли бы вызвать подобную перемену, прекрасно понимаю, чьей любезности я этим обязан. Нечистая совесть, как известно, не может стерпеть ни малейшего упрека. Мисс Гаррис мгновенно откликнулась на обвинение. Она сказала, что подобные подозрения нимало ее не удивляют, что они вполне согласуются с моим поведением и утешают ее хотя бы в одном: моей предвзятостью отчасти объясняется неблагодарность ее сестры Эмили как по отношению к ней, так и к ее покойной матери, и тем самым уменьшается собственная вина Эмили, хотя и трудно понять, до какой степени женщина может подпасть под влияние мужа. В ответ на этот выпад по моему адресу моя дорогая Амелия густо покраснела и попросила сестру привести хотя бы один-единственный пример недоброжелательства или неуважения к ней. На что та ответила (я уверен, что в точности повторяю ее слова, хотя не могу воспроизвести ни интонации, ни гримасы, которыми они сопровождались): "Скажите, мисс Эмили, а кто же будет судьей - вы или сей джентльмен? Мне вспоминается время, когда я во всем могла положиться на ваше суждение, но теперь вы больше не властны над собой и не отвечаете за свои действия. Я постоянно возношу молитвы небу, чтобы вам не ставили в вину ваши поступки. Об этом же постоянно молилась и эта великодушная женщина - моя дорогая мать, ставшая ныне святой на небесах, святой, чье имя я не могу произнести без слез, хотя вы, как я вижу, способны слышать его, не проронив ни единой. Не могу не выразить прискорбия по поводу столь печального обстоятельства; к слезам, как мне кажется, обязывает хотя бы благопристойность; но, возможно (как видите, мне всегда хочется найти вам оправдание), что вам запрещено плакать". Мысль о том, что кому-то можно приказать или запретить плакать, до того меня удивила, что одно только негодование удержало меня от смеха. Боюсь, однако, что мой рассказ становится докучным. Одним словом, мы, пожалуй, не менее часа выслушивали всевозможные злобные измышления, какие только способна изобрести воспаленная фантазия, после чего мы откланялись и расстались как люди, которые по своей охоте никогда больше не встретятся. На следующее утро Амелия получила от мисс Гаррис длинное письмо, в котором после множества едких выпадов по моему адресу, она оправдывала свою мать, доказывая, что та принуждена была поступить именно так, а не иначе, дабы воспрепятствовать разорению Амелии, неминуемому в том случае, если бы состояние попало в мои руки. Мисс Гаррис также очень глухо намекала, что может стать опекуном детей своей сестры, и объявляла, что согласится жить с ней как с сестрой лишь при одном единственном условии, а именно: если удастся каким-нибудь способом разлучить Амелию с этим человеком, как ей угодно было меня назвать, причинившим их семье столько зла. Я был до того разъярен подобной выходкой, что, не вмешайся Амелия, обратился бы, пожалуй, к мировому судье за разрешением на обыск, с целью найти портрет моей жены, который, как имелось немало оснований полагать, ее сестра присвоила и который, я убежден, был бы найден в ее доме. - Еще бы, это вполне возможно, - воскликнула мисс Мэтьюз, - ведь нет такой подлости, на которую эта особа была бы неспособна! - После столь приятного письма последовало вскоре еще одно, не менее утешительного свойства; в нем меня уведомляли, что мой полк, который был набран в начале войны как дополнительный, расформирован, так что я остаюсь теперь лейтенантом на половинном жалованье {36}. Мы как раз размышляли с Амелией о положении, в котором теперь очутились, когда к нам пришел священник. Выслушав наш рассказ о приеме, оказанном нам сестрой Амелии, он воскликнул: "Несчастная! Мне от души ее жаль!" - и это было самое суровое осуждение, какое он когда-либо выражал; в самом деле, мне не раз доводилось слышать, как он говорил, что порочная душа более всего на свете заслуживает сочувствия. Предоставим читателю некоторую передышку, дабы он мог переварить эту мысль. ГЛАВА 12, в которой мистер Бут завершает свой рассказ - На следующий день священник вместе с нами отправился в свой дом, расположенный в его приходе, примерно в тридцати милях, где мы гостили у него почти три месяца. Приход, вверенный попечению моего друга, окружен очень живописной местностью. Всюду простираются поля, омываемые прозрачным ручьем, в котором водится форель, их окаймляют с обеих сторон холмы. Дом священника, конечно, не вызвал бы особого восхищения у человека с изощренным вкусом. Доктор Гаррисон построил его сам, и дом примечателен как раз своей простотой, с которой его убранство согласуется так хорошо, что в нем не сыскать ни единого предмета, могущего показаться лишним, за исключением разве полки книг и гравюр мистера Хогарта, которого доктор называет нравственным сатириком. И тем не менее, нельзя себе представить ничего приятнее той жизни, которую священник ведет в своем непритязательном доме, называя его земным раем. Все его прихожане, с которыми он обходится, как со своими детьми, почитают его, как отца родного. Раз в неделю он непременно посещает в своем приходе каждый дом, расспрашивает, одобряет, бранит, если находит для этого повод. А в его отсутствие то же самое делает его викарий, и результаты столь благотворной заботы налицо: ссоры ни разу не приводили к драке или к судебной тяжбе; во всем приходе не сыскать ни одного нищего, и за все время, пока я там жил, мне не довелось слышать, чтобы кто-нибудь сквернословил или божился. Однако возвратимся после столь приятного отступления к моим собственным делам, куда менее заслуживающим вашего внимания. Посреди всех удовольствий, которые я вкушал в этом благословенном месте и в обществе самых дорогих мне на свете людей, меня то и дело посещали печальные раздумья о моих плачевных обстоятельствах. Мое жалованье составляло теперь менее сорока фунтов в год, у меня было уже двое детей, и моя дорогая Амелия вновь ожидала ребенка. Как-то раз священник застал меня сидящим в одиночестве и погруженным в горестные размышления по этому поводу. Он сказал, что в последнее время я, как он заметил, стал очень задумчив, что причина этого ему известна и он не удивляется и не осуждает меня. Затем он спросил, есть ли у меня какая-нибудь надежда опять получить офицерскую должность и, если нет, то каковы мои дальнейшие намерения? Я ответил ему, что за неимением влиятельных друзей не могу особенно надеяться преуспеть на военном поприще и что соответственно не могу строить и какие-либо другие планы, поскольку любое дело требует определенных знаний или опыта, равно как и денег, хотя бы на первых порах, тогда как у меня нет ни того, ни другого. "В таком случае, сын мой, - сказал доктор Гаррисон, - должен тебе признаться, что и я размышлял об этом не меньше, чем ты; но только я умею это делать, сохраняя наружную веселость. (Это его слова). Что касается военной службы, то в случае надобности можно было бы отыскать нужные средства, чтобы купить тебе офицерскую должность, но моя дочь, судя по всему, и слышать об этом не хочет, и, говоря откровенно, ты и сам, мне кажется, убедишься, что никакая слава не возместит тебе разлуку с ней. Сам я, - продолжал он, - вовсе не считаю мудрыми тех людей, которые ради какой-нибудь мирской выгоды, отказываются от величайшего счастья своей жизни. Надо полагать, жизнь в деревне, где вы могли бы быть всегда неразлучны, сделает вас куда более счастливыми". Я ответил, что этот жизненный удел предпочел бы любому другому и что Амелия, как мне кажется, придерживается того же мнения. И тогда священник, поколебавшись немного, посоветовал мне стать фермером и предложил отдать мне внаем приходский дом с участком, срок аренды которого как раз в то время истек. Он сказал, что ферма хотя и потребует расходов, но совсем небольших, и что за деньгами дело не станет. Я с готовностью ухватился за это предложение, испытывая чувство глубокой признательности к священнику, и тотчас разыскал Амелию, чтобы сообщить ей об этом и узнать ее мнение. Услышав новость, Амелия пришла в восторг; она призналась, что более всего ее страшило, как бы я опять не предпочел военную службу. Амелия великодушно сказала, что ей все равно, какой род занятий в жизни я предпочту, лишь бы не разлучаться со мной. "А что касается наших детей, - добавила она, - то не лучше ли подготовить их к скромному уделу и тогда они будут им удовлетворены; ибо тот, для кого непременным условием счастья является высокое положение в обществе, не заслуживает счастья, да и неспособен его испытать..." Вот так, сударыня, я утратил свое прежнее звание, и теперь к вашим услугам не капитан Бут, а фермер Бут. На протяжении первого года моего пребывания в новом качестве ничего, как мне кажется, примечательного не произошло, и описание одного дня может дать полное представление о событиях целого года. - В самом деле, - отозвалась мисс Мэтьюз, - опишите нам события одного дня. Мне чрезвычайно любопытно узнать, как же вам удавалось убить время; и, пожалуйста, выберите по возможности самый лучший день. - Ну, что ж, сударыня, - ответил Бут, - повинуюсь приказу, но вам придется винить себя, если мой рассказ покажется вам очень уж скучным. И ко всему прочему вы взвалили на меня почти непосильную задачу. Возможно ли описать состояние величайшего блаженства? Итак, сударыня, я вставал... - Да, да, начните с той самой минуты, как проснулись, - перебила мисс Мэтьюз. - Я вставал обычно между пятью и шестью... - Знать не желаю никаких "обычно"! - воскликнула мисс Мэтьюз. - Вы должны ограничиться описанием только одного дня, и это должен быть самый лучший и счастливейший день за весь год. - Что ж, в таком случае, сударыня, - подхватил Бут, - я должен описать вам тот день, когда Амелия после мучительных и опасных родов наконец-то благополучно разрешилась от бремени: это был, без сомнения, счастливейший день в моей жизни. - Я протестую, - возразила мисс Мэтьюз, - ведь вы стали фермером Бутом. Причем же здесь то счастье, которое вы нарисовали моему воображению? Вы заставляете меня вспомнить газетное объявление, уведомляющее о том, что леди такая-то благополучно разрешилась сыном к великой радости некоего знатного семейства. - В таком случае, - воскликнул Бут, - поверьте, мисс Мэтьюз, я едва ли способен припомнить что-нибудь такое, что отличало бы один день от другого. Все дни были одной непрерывной чередой любви, здоровья и безмятежности. Наша жизнь напоминала спокойное море... - Скучнее этого и представить себе невозможно, - покачала головой мисс Мэтьюз. - Согласен, рассказ о такой жизни может показаться однообразным, да и кто способен описать наслаждение, испытываемое здоровым человеком, от глотка свежего воздуха или прилив бодрости от каждодневного упорного труда; восторг родителей, вызванный лепетом и невинными шалостями детей, и радость, пробуждаемую в душе супруга ласковой улыбкой жены, или, наконец, то отрадное, устойчивое чувство умиротворения, которое любящая чета черпает в беседе друг с другом? Всеми этими и многими другими радостями, доставляемыми нам нашим образом жизни, мы наслаждались в полной мере. Наше счастье было, видимо, слишком полным, потому что судьба стала ему завидовать и обрушила на нас самый жестокий удар, какой только мог выпасть на нашу долю, лишив нас самого близкого друга - доктора Гаррисона. - Весьма об этом сожалею, - проговорила мисс Мэтьюз. - Он действительно был чрезвычайно достойным человеком, но я впервые слышу о том, что он умер. - И пусть пройдет еще много времени прежде чем кто-нибудь услышит эту весть! - воскликнул Бут. - Для нас он, конечно, умер; надеюсь; однако, что ему предстоит еще много счастливых лет. Вам, конечно, известно, сударыня, сколь многим он был обязан своему покровителю графу; да и немудрено, ведь всякий, кто хоть раз бывал в обществе священника, не мог об этом не слышать; и вы, я уверен, не удивитесь тому, что граф поручил именно доктору Гаррисону сопровождать в качестве наставника молодого лорда во время его путешествия; а так как подобная обязанность не противоречила его склонностям, этот добрейшей души человек вынужден был уступить настояниям своего друга и покровителя. И вот я лишился не только самого лучшего на свете собеседника, но и лучшего советчика; горчайшие последствия такой потери мне пришлось потом испытать сполна, ибо ни одно преимущество на свете нельзя сравнить с тем, какое может извлечь наделенный хотя бы малой долей разумения молодой человек из задушевных бесед с человеком зрелых лет, который не только способен дать совет, но и знает как следует совет преподнести. Благодаря одному этому обстоятельству юность может пользоваться преимуществами опыта зрелого возраста и притом именно в тот период жизни, когда такой опыт может принести куда большую пользу, нежели когда человек прожил уже достаточно долго, чтобы приобрести его самостоятельно. Оставшись без моего мудрого советчика, я совершил множество промахов. Первый из них состоял в том, что я расширил свое хозяйство, арендовав в дополнение к участку священника еще одну ферму за сто фунтов в год. Эта аренда оказалась для меня столь же невыгодной, насколько выгодными были условия, предложенные мне доктором. Следствием этого шага явилось то, что если к концу первого года я имел восемьдесят фунтов прибыли, то к концу второго - около половины этой суммы составили убытки, то есть я получил, как говорится, меньше, чем ничего. Вторая моя ошибка состояла в том, что мы поселились вместе с приходским викарием, который как раз в это время женился на, как мы с женой считали, весьма достойной женщине. Не успели мы, однако, прожить вместе и месяца, как я убедился, что эта достойная женщина прониклась сильным предубеждением против моей Амелии, и не имей я некоторого представления о человеческих страстях и о том, какое почетное место занимает среди них зависть, то не смог бы приискать никакого этому объяснения, ибо Амелия была не только далека от того, чтобы дать этой особе хоть какой-нибудь повод для недовольства, но, напротив, была с ней любезна и даже ласкова. Помимо того, что Амелия превосходила ее красотой, чего, я думаю, никто на свете не стал бы оспаривать, для этой зависти имелась еще и другая причина, о которой я не могу вспомнить без стыда, поскольку ее можно по справедливости назвать моей величайшей глупостью. Так вот, да будет вам известно, сударыня, что я с детства любил править каретой и считаю, что знаю толк в этом деле, хотя с моей стороны это, возможно, и невинное, но все же ребяческое тщеславие. Поскольку мне представилась возможность купить очень старую карету с упряжью (покупка и в самом деле обошлась мне всего в двенадцать фунтов) и поскольку я рассудил, что те же самые лошади, которых я запрягаю в телегу, могут везти и мою карету, то решил побаловать себя подобным приобретением. Последствия моей затеи с этой злосчастной старой каретой оказались самыми непредвиденными. До тех пор пока мы с женой мало чем отличались от других фермерских семейств и в одежде, и в своем образе жизни, они вели себя с нами, как с равными; теперь же у них сложилось мнение, что мы слишком занеслись и добиваемся превосходства, а посему тотчас прониклись к нам завистью, злобой и объявили нам войну. Мелкие сквайры, жившие с нами по соседству, точно так же с неудовольствием наблюдали за тем, как бедный арендатор тщится сравняться с ними, да еще именно в том, чем они так тщеславились; нисколько не сомневаясь, что и мной руководило желание пустить пыль в глаза, они так же прониклись ко мне ненавистью и превратили мою карету в мишень для насмешек; о лошадях моих, подобранных, смею вас уверить, не хуже любых других лошадей в королевстве, начали говорить, будто они разнятся и мастью, и статью, и прочее, и зубоскалы принялись распространять слухи, основанные на чистейших домыслах. Но удивительней всего было то, сударыня, что жена викария, которая, будучи хромой, пользовалась каретой чаще, чем моя Амелия, и редко когда ходила в церковь пешком, оказалась, тем не менее, в числе самых злобных моих недругов именно вследствие моего приобретения. Стоило ей только о чем-нибудь поспорить с Амелией, а размолвок моя бедная девочка при всей своей деликатности не в силах была подчас избежать, как жена викария непременно вставляла с ехидной усмешкой: "Хотя мой муж и не держит карету, сударыня". Более того, она пользовалась этим обстоятельством, чтобы попрекать жену потерей наследства, заявляя, что кое у кого, может быть, тоже есть основания требовать себе карету и притом даже большие, чем у прочих, потому что они принесли своим мужьям приданое получше, но только не все умеют пускать пыль в глаза. Вы, сударыня, вероятно, подивитесь, как я помню такие пустяки: они долгое время только забавляли нас с Амелией и не более того, однако нам все же довелось в конце концов испытать, на какую злобу способна зависть и что она скорее влечет за собой трагические, а не комические последствия. Мои соседи составили против меня заговор. Они присвоили мне насмешливое прозвище - сквайр-фермер. Что бы я ни покупал, я был уверен, что с меня запросят втридорога, а если же я что-нибудь продавал, то знал, что мне придется уступить за полцены в сравнении с другими. Действовали они, в сущности, заодно, и в то время как что ни день безнаказанно совершали потраву на моем участке, стоило только какой-нибудь из моих коров забрести на соседнее поле, как со мной либо затевали тяжбу, либо заставляли возместить причиненный им убыток вчетверо большей суммой. Разумеется, дело кончилось полным моим разорением. Не утомляя вас подробностями, скажу лишь, что к концу четвертого года мой долг на триста фунтов превышал стоимость всего принадлежащего мне имущества. Тогда мой лендлорд наложил арест на него в счет арендной платы и, чтобы избежать немедленного заключения в тюрьму, мне пришлось покинуть мою ферму, оставя там все, что у меня есть самого дорогого на свете, - мою жену и маленькое горемычное семейство. Вот в таком положении дней пять или шесть тому назад я добрался до Лондона. Я только и успел, что снять квартиру в пределах вольностей королевского дворца {37} и сообщить моей дорогой Амелии, как ей меня здесь разыскать после того как ей удастся уладить свои дела. В тот же вечер, возвращаясь домой из кофейни, я стал свидетелем драки и попытался помочь потерпевшей стороне, но был схвачен подоспевшими стражниками и задержан на всю ночь в арестантской; наутро они привели меня к мировому судье, который и велел препроводить меня сюда, где я, возможно, умер бы от голода, если бы не столь неожиданная помощь, полученная мной из ваших рук. Но позвольте мне в связи с этим, дорогая моя мисс Мэтьюз, заверить вас, что, сколь ни оказалось бы мне на пользу ваше несчастье, я от души о нем сожалею, и я не стал бы покупать даже малейшего послабления собственной участи ценой вашего пребывания в этом ужасном месте. Последние слова Бут произнес с большой нежностью: человек он был в высшей степени доброжелательный и, кроме того, в прежние времена был весьма неравнодушен к этой молодой особе; во всяком случае он питал к ней чувства куда более пылкие, нежели большинство людей вообще способно испытывать к кому бы то ни было. КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА 1, содержащая материи весьма загадочного свойства В ответных изъявлениях нежности мисс Мэтьюз ничуть не уступила мистеру Буту. Ее глаза, являющиеся в подобных случаях самыми красноречивыми ораторами, излучали всю свою мощь, а при последних словах собеседника она бросила на него взгляд, исполненный такого страстного томления, каким Клеопатра едва ли дарила Антония {1}. Надо ли скрывать, что мистер Бут был некогда ее первой любовью и память о ней напечатлела в юном сердечке след, который, как не без основания утверждают знатоки, понаторевшие в этой отрасли философии, ничто не в силах стереть. Когда Бут окончил свой рассказ, наступило долгое молчание; эту безмолвную сцену художник сумел бы изобразить с куда большим успехом, нежели писатель. Впрочем, некоторые читатели могут достаточно живо себе ее вообразить на основании описанного выше, особенно если прибавить, что мисс Мэтьюз прервала молчание вздохом и воскликнула: - Отчего, мистер Бут, вы не позволяете мне тешить себя мыслью, что мои несчастья хоть как-то способствовали вашему благополучию? Счастливица Амелия наверняка была бы ко мне снисходительна. Да, она бы не позавидовала мне в такой малости, даже если бы ее любовь превосходила ее счастье! - Боже милосердный! - отозвался Бут. - Это мою-то несчастную Амелию вы называете счастливицей? - Конечно, а как же иначе, - с живостью подтвердила мисс Мэтьюз. - Ах, мистер Бут, судьба подарила ей отраду, способную вознаградить здравомыслящую женщину за все встречающиеся на ее пути невзгоды. Быть может, Амелия этого и не сознает, но если бы столь благословенная участь выпала мне... О, мистер Бут, могла ли я себе представить в пору нашего знакомства, что обаятельнейший из мужчин способен стать заботливым, нежным, любящим мужем? О блаженстве Амелии никто из нас тогда и не подозревал; да и ей небеса еще не открыли, какое счастье ей уготовано, и, тем не менее, будущее ее было уже предопределено, ибо в делах любви, таково мое убеждение, существует фатальная неизбежность. О, Господи, сколько всевозможных мельчайших подробностей теснится у меня в памяти! И как ваш полк впервые входил в наш город, а вы несли полковое знамя, и как в тот самый момент, когда вы проходили мимо окна, у которого я стояла, у меня случайно упала на мостовую перчатка, а вы остановились, подняли мою перчатку и, насадив ее на Древко знамени, поднесли ее к самому моему окну. Стоявшая рядом со мной подруга заметила при этом: "Видите, мисс, молодой офицер принял ваш вызов". Помню, как я при этом покраснела; я и сейчас краснею, признаваясь вам, что сочла вас тогда самым красивым молодым человеком на свете. При этих словах Бут отвесил низкий поклон и воскликнул: - О, дорогая сударыня, как мало я тогда понимал, в чем мое счастье! - Вы и в самом деле так считаете? - переспросила мисс Мэтьюз. - Что ж, если вы даже и кривите душой, то вам во всяком случае нельзя отказать в любезности. В этот момент их беседу прервал смотритель заколдованного замка {2}, который бесцеремонно вторгся в камеру и уведомил даму и джентльмена, что наступило время запирать помещения на ночь; он осведомился у Бута, которого назвал капитаном, не угодно ли тому получить постель, присовокупив, что при желании ему могут предоставить комнату, расположенную по соседству с комнатой дамы, но только это обойдется дороговато, поскольку за ночлег в той комнате он никогда не запрашивает меньше гинеи и дешевле не уступит даже родному отцу. Это предложение осталось без ответа, но мисс Мэтьюз, уже достаточно усвоившая некоторые обычаи этого заведения, заметила, что мистер Бут, по ее мнению, был бы непрочь чего-нибудь выпить; управляющий немедля принялся расхваливать свой пунш из рисовой водки и, не дожидаясь дальнейших распоряжений, тут же принес внушительных размеров чашу с этим напитком. Отхлебнув изрядный глоток пунша в подтверждение его достоинств, управитель вновь возвратился к прежней теме, сказав, что собирается лечь спать, а посему должен предварительно запереть заключенных. - А почему бы вам не предположить, - сказала с улыбкой мисс Мэтьюз, - что мы с капитаном собираемся просидеть за разговором всю ночь. - Сколько вашей душе угодно, - отвечал управитель, - но только я рассчитываю получить за это вознаграждение. Поверьте, я никогда не сую нос в чужие дела, но проводить ночь в одиночку или вдвоем - это, согласитесь, не одно и то же. Если я запираю двоих, то рассчитываю получить за это полгинеи, и капитан, я уверен, не сочтет плату непомерной: ведь и в банях берут не меньше {3}. При этих словах лицо мисс Мэтьюз сделалось пунцовым. Тем не менее, овладев собой, она обратилась к Буту со следующим вопросом: - Что вы на это скажете, капитан? Что до меня, то я не припомню случая, когда бы мне менее хотелось спать, чем сейчас. А что предпочитаете вы: пунш или подушку? - Надеюсь, сударыня, - ответил Бут, - вы не столь плохого мнения обо мне и не думаете, будто я способен что-то предпочесть беседе с мисс Мэтьюз? - Так ведь и мои слова о том, что я предпочитаю сну беседу с вами, - ответила она, - не просто любезность, уверяю вас. Получив требуемое вознаграждение, смотритель тотчас вышел и, заперев дверь, оставил парочку наедине. Следуя его примеру, и мы в свою очередь точно так же притворим двери, поскольку не считаем приличным выставлять напоказ то, что за ними происходит. Если иные чересчур любопытные читатели будут по этому случаю разочарованы, то мы рекомендуем им обратиться к апологиям, коими некоторым веселым дамам угодно было недавно облагодетельствовать публику {4} и где любопытствующие найдут, возможно, рассказ обо всем, что происходило за закрытыми дверями. Но, хотя мы и отказываемся живописать эту сцену, в наши намерения отнюдь не входит скрывать от публики слабости мистера Бута или его очаровательной дамы, проведших этот вечер отнюдь не в соответствии со строгими правилами добродетели и целомудрия. Сказать по правде, мы больше огорчены поведением джентльмена, нежели дамы, и огорчены не только за него самого, но и за самую лучшую на свете женщину, которую, как приходится с сожалением отметить, брачные узы связали с человеком без достоинства и чести. Хотелось бы поэтому, чтобы благожелательный и беспристрастный читатель потрудился тщательно взвесить влияние различных неблагоприятных обстоятельств, которые так удивительно совпали, что, казалось, сама Фортуна использовала все ухищрения, дабы заманить в ловушку беднягу Бута. Пусть читатель представит себе привлекательную молодую женщину, бывшую, можно сказать, первой любовью Бута, женщину, которой он оказался обязан и которая пустила в ход всевозможные уловки, чтобы растрогать, прельстить, победить и воспламенить его; пусть читатель примет в соображение время и место; ему не следует также забывать, что Бут был молодым человеком в расцвете жизненных сил, и, наконец, пусть он присовокупит к этому еще одно немаловажное обстоятельство: наши герои остались одни; если после всего перечисленного читатель не оправдает обвиняемого, тогда тот неминуемо должен быть осужден, ибо мне больше нечего добавить в его оправдание. ГЛАВА 2, конец которой, как мы надеемся, понравится читателю больше, нежели начало Целую неделю длилась эта преступная связь, и все эти дни дама чувствовала себя гораздо счастливее кавалера; правда, под действием чар мисс Мэтьюз и ее пылких ласк мысли Бута погружались время от времени в какое-то сладостное оцепенение, однако в промежутках между этими порывами страсти проснувшаяся совесть мучила его и вызывала в памяти образ бедной, оскорбленной Амелии; этот образ преследовал его неотступно и не давал ему покоя. В самом деле, если мы станем принимать в расчет только земную жизнь, то в интересах любого человека быть либо безупречно добродетельным, либо неисправимо порочным. Лучше разом избавиться от совести, нежели понемногу наносить ей легкие раны. Ведь каждый дурной поступок чреват для души, сохранившей хоть малую толику нравственности, столь горьким раскаянием, что его не перевесить всем мыслимым греховным утехам. Так произошло и с Бутом. За каждой его провинностью неминуемо следовало раскаяние; и все-таки наши суждения до того извращены, а пути греха до того скользки, что достаточно было однажды ступить на них, как то самое преступление, в котором он сейчас раскаивался, становилось доводом для следующего, а оно служило в свою очередь источником будущих угрызений совести, и он продолжал грешить, потому что первый шаг был уже сделан. Однако с каждым днем терзания Бута становились все более и более мучительными, пока наконец мисс Мэтьюз не преминула вознегодовать по поводу его уныния и не удержалась от кое-каких туманных намеков и иронических восхвалений превосходства Амелии над всеми прочими женщинами, коль скоро за долгие годы обладания исполненный жизнелюбия молодой мужчина все еще не пресытился ею. Потом она принялась перебирать комплименты, которые поклонники расточали ее собственной красоте, и в порыве чувств воскликнула: - Клянусь душой, мой дорогой Билли, главный мой недостаток состоит в более сильной привязанности; ведь любовь, как ее понимают мужчины, чем-то напоминает лихорадку, вот почему в предмете обожания они отдают предпочтение холодности. Дорогой Уилл, признайтесь, разве чопорное лицо недотроги не заключает в себе нечто чрезвычайно успокаивающее? Бут глубоко вздохнул и попросил ее никогда больше не упоминать имя Амелии. - Ах, Уилл, - отозвалась мисс Мэтьюз, - если бы эта просьба была вызвана тем, чего я желаю больше всего на свете, я была бы счастливейшей из женщин! - Но ведь вы, сударыня, - отвечал Бут, - конечно же, не можете желать от меня такой жертвы ради кого бы то ни было? Каким бы я оказался тогда негодяем. - Желать! - повторила она. - Разве для любовных желаний существуют какие-нибудь границы? Разве меня не принесли в жертву? Разве мою первую любовь не оторвали от моего кровоточащего сердца? Я требую того, что принадлежит мне по праву первенства. А что касается жертв, то и я на них способна и по первому зову любви принесла бы в жертву весь мир. И тут мисс Мэтьюз передала Буту полученное ею час тому назад письмо следующего содержания: "ДРАГОЦЕННЕЙШАЯ СУДАРЫНЯ, только те, кому известно, что такое любовь, могут хоть сколько-нибудь себе представить тот ужас, который я испытал, узнав по приезде в Лондон, случившемся не далее как сегодня утром, о Вашем аресте. Я тотчас же отправил своего стряпчего узнать подробности, и тот утешил меня благоприятным известьем о том, что человек, вся кровь которого не стоит единого Вашего волоска, находится вне опасности и что Вас можно взять на поруки. Я сию же минуту велел ему отправиться к Вам вместе с двумя моими поставщиками {5}, коих обязал дать поручительство за Вас на любую сумму в том, что Вы явитесь в суд, буде упомянутому выше господину достанет низости преследовать Вас по суду. Хотя мой стряпчий вот-вот должен явиться к Вам, я все же не стану медлить с отсылкой этого письма в надежде, что новости Вас обрадуют. Одновременно Вас будет дожидаться моя карета, чтобы отвезти Вас, куда Вам заблагорассудится. Вы легко можете себе представить, каких усилий стоило мне удержаться от искушения навестить Вас лично, однако, зная вашу щепетильность, я боялся, что это может оскорбить Вас и что Вы можете счесть меня недостаточно великодушным и готовым воспользоваться Вашим бедственным положением, лишь бы добиться счастья, которым я хочу быть обязанным единственно Вашему свободному выбору, когда Ваша доброта побудит Вас одарить меня тем, чего не в состоянии заслужить ни один из смертных. Простите мне все то, что содержится в этом наспех написанном письме и удостойте чести считать меня, драгоценнейшая сударыня, самым пылким Вашим поклонником и покорнейшим почтительным слугой, Дамон". Почерк показался Буту знакомым, но душевное смятение не позволило ему вспомнить, кому он принадлежит, да и его собеседница не дала ему собраться с мыслями: едва он дочитал письмо, как она достала небольшой клочок бумаги и воскликнула: - Вот что, сударь, содержится в письме и что, как опасается отправитель, может меня оскорбить. И с этими словами мисс Мэтьюз сунула в руку мистера Бута банковый билет на сто фунтов, осведомившись с улыбкой, не находит ли он, что у нее есть основания считать себя оскорбленной такой неслыханной дерзостью? Бут не успел собраться с ответом, как появился управитель тюрьмы в сопровождении стряпчего мистера Роджерса, уведомившего мисс Мэтьюз, что он принес с собой приказ об ее освобождении и что на улице дожидается карета, которая доставит ее, куда ей будет угодно. Взяв у мистера Роджерса бумагу, мисс Мэтьюз заявила, что весьма обязана своему избавителю, однако все же не воспользуется его каретой, поскольку у нее нет ни малейшего желания покидать узилище столь торжественным образом; убедившись, что она упорствует в своем решении, стряпчий удалился, а за ним, поминутно кланяясь и с каждым поклоном повторяя "ваша милость", последовал вскоре и управитель тюрьмы. Оказавшись наедине с мисс Мэтьюз, Бут не замедлил осведомиться у нее, почему она отказалась воспользоваться каретой, присланной джентльменом, который вел себя с такой подчеркнутой почтительностью? Устремив на Бута страстный взгляд, мисс Мэтьюз воскликнула: - Не жестоко ли с вашей стороны задавать такой вопрос? Неужто вы воображаете, будто я могу уехать и оставить вас в таком положении? Как же мало ты знаешь свою Калисту! Неужто вы думаете, что я приняла бы сто фунтов от человека, к которому испытываю отвращение, если бы только они не могли пригодиться тому, кого я люблю? Я настаиваю, чтобы вы взяли этот банковый билет, как если бы он принадлежал вам, и воспользовались им по собственному усмотрению. Бут торжественнейшим образом поклялся, что не возьмет ни шиллинга, уверяя, что он и без того получил от нее слишком много благодеяний и во всяком случае куда больше, нежели когда-нибудь будет в состоянии оплатить. - Как жестоко ранит меня каждое ваше слово! - отозвалась мисс Мэтьюз. - Зачем вы говорите, что обязаны мне? Любовь не налагает никаких обязательств. Все, что она делает, она делает только ради себя самой. Поэтому я ничем не чувствую себя обязанной человеку, щедрость которого вызвана порывом страсти. Ведь я знаю, как мало значила бы для меня вселенная, если бы я могла отвергнуть ее, повинуясь велению сердца. Пререкания затянулись; мисс Мэтьюз настаивала, чтобы Бут взял банковый билет, а он и слышать об этом не хотел; в конце концов он отправился прогуляться по тюремному двору, желая тем самым дать возможность даме переодеться. Воспользовавшись его уходом, мисс Мэтьюз обратилась к управителю тюрьмы с вопросом, может ли она добиться освобождения капитана. - Поскольку он не может внести залог, - ответил управитель, - добиться этого будет непросто; дело известное, тут уж без денег не обойдешься, ведь люди рассчитывают, что им в этом случае что-нибудь перепадет. Если же у арестантов нет своих денег, дающих право на законном основании обратиться к судье, тогда им остается лишь рассчитывать на помощь третьих лиц, которые согласятся поручиться за них, но только кто возьмется даром уговаривать кого-нибудь стать поручителем за арестанта, дело известное; иначе какой же резон; да и как бы мы все тогда жили, если бы нам хоть что-нибудь не перепадало? - Конечно, конечно, - согласилась мисс Мэтьюз, - и сколько же это должно стоить? - Сколько должно стоить? - повторил смотритель. - Сколько должно стоить? Позвольте прикинуть. Поколебавшись немного, он объявил, что за пять гиней возьмется выхлопотать капитану освобождение. Такова была сумма, которой, по его предположению, еще располагала мисс Мэтьюз, ибо, что касается карманов джентльмена, то он уже давно удостоверился, насколько они пусты. Мисс Мэтьюз, для которой деньги были все равно, что мусор (она и вправду богатство ни во что не ставила), тут же вручила смотрителю банковый билет и попросила разменять его, добавив: - Если для освобождения капитана потребуется даже вся эта сумма, то все равно он будет сегодня вечером на свободе. - Вся сумма, сударыня! - вскричал управитель, как только пришел в себя, ибо при виде написанных черным по белому слов "сто фунтов" едва не лишился сознания. - Что вы! Как можно! Есть, конечно, такие бессовестные люди, но я не из их числа. Сто фунтов - зачем же так много, как можно! Что до меня, то, как я уже вам сказал, с меня вполне хватит пяти гиней, а это не такая уж большая цена. Ну, а сколько запросят другие точно сказать не могу. Письмоводитель его милости судьи, дело известное, не упустит случая заполучить кругленькую сумму; что же касается самого судьи, то он никогда ничего не требует... то есть никогда прямо об этом не говорит; ну, потом констебль тоже ведь кое на что рассчитывает; опять же стражники тоже должны что-нибудь получить, ну и потом стряпчие, представляющие обе стороны... им полагается вознаграждение по завершении дела. - Что ж, - сказала мисс Мэтьюз, - оставляю все это на ваше усмотрение. Но уж если мне придется потратить двадцать фунтов, то чтобы до вечера капитан был на свободе. И приказ об освобождении вы должны вручить только мне самой: капитан ничего не должен знать о моем участии в этом деле. Управитель обещал в точности выполнить все ее распоряжения; более того, он проявил такое рвение, что, несмотря на поданный обед, уступая настойчивому требованию мисс Мэтьюз, тотчас же отправился, по его словам, на поиски стряпчего. Все остальное тюремное общество как обычно собралось за обеденным столом, и из всех присутствующих лишь один бедняга Бут был не в духе. Никто из окружающих не догадывался об истинной причине его меланхолии, и даже сама мисс Мэтьюз то ли не могла, то ли не желала признать, что причиной его угнетенного состояния было нечто более важное, нежели утрата надежды на скорое освобождение. Однако всеобщее веселье и изрядная толика пунша, выпитого им после обеда (мисс Мэтьюз распорядилась принести за ее счет внушительных размеров бутыль, дабы угостить честную компанию по случаю своего освобождения), взбодрили Бута настолько, что, когда он расположился со своей подругой пить чай вдвоем, лицо его являло все признаки благодушия, а глаза излучали веселье. Беседуя за чайным столом, они приятнейшим образом провели часа два, а затем вернувшийся управитель вызвал мисс Мэтьюз к себе, дабы вручить ей с глазу на глаз вместе с приказом об освобождении Бута восемьдесят два фунта и пять шиллингов; остальные деньги, как он пояснил, были израсходованы на порученное ему дело, в чем он готов в любую минуту представить полный отчет. Оказавшись с Бутом наедине, мисс Мэтьюз протянула ему приказ об его освобождении и, попросив не задавать ей никаких вопросов, заключила свою речь словами: - Я думаю, сударь, что нам обоим теперь делать здесь больше нечего. Вызвав затем управителя, она велела ему принести счет за день (в данном заведении было не принято накапливать большие счета); одновременно она распорядилась нанять карету, и, хотя еще не определила, куда именно поедет, она твердо решила, что в любом случае непременно возьмет мистера Бута с собой. Управитель тюрьмы уже приближался к ней с длинным свитком, как вдруг за дверью послышался слабый торопливый возглас: "Где он?", и в ту же минуту в комнату стремительно вбежала, задыхаясь, женщина, бледная, как привидение, и, бросившись в объятия мистера Бута, тут же потеряла сознание. Бут, пытаясь удержать в руках драгоценную ношу, сам едва стоял на ногах. Мисс Мэтьюз, тотчас узнавшая в незнакомке Амелию, застыла от изумления, и даже сам управитель, которого нелегко было растрогать зрелищем чьих-либо страданий, и тот был настолько ошеломлен этой сценой, что утратил способность двигаться и говорить. К счастью для Амелии жена управителя, которая из любопытства последовала за ней в камеру к Буту, проявила себя в этих обстоятельствах единственным полезным человеком; она тут же крикнула, чтобы поскорее принесли воды, и стала приводить посетительницу в чувство: ослабила шнуровку ее корсета и оказала всю необходимую в таких случаях помощь, которая была настолько своевременной, что Амелия, чей обморок был вызван непосильным для нее душевным волнением, вскоре обнаружила признаки жизни и, открыв глаза, увидела себя в объятьях мужа. Бут и его супруга тут же украдкой обменялись жестами ободрения, шепча Друг другу ласковые слова, и Амелии стоило немалого труда сдержать свои чувства в столь неподходящем для нежных излияний месте. Только теперь она огляделась вокруг и, заметив окаменевшую, словно статуя, фигуру мисс Мэтьюз, тотчас узнала ее и обратилась к ней по имени: - Не думаю, сударыня, чтобы я могла ошибиться и спутать вас с кем-либо Другим, однако встреча с вами в этих стенах заставляет меня усомниться в моей памяти. Лицо мисс Мэтьюз мгновенно залилось краской. Как читатель легко может Догадаться, появление Амели не доставило ей ни малейшего удовольствия; она, конечно же, ожидала, услышать от Амелии одно из тех оскорбительных высказываний, на которые добродетельные женщины обычно не скупятся в отношении своих менее стойких сестер, однако на сей раз ошиблась: Амелия была не из тех, Кто мнил, что мы не процветем, Пока всех шлюх не сжечь живьем {6}. Добродетель Амелии находила опору в себе самой и не искала подкрепления в пороках других женщин, чьи природные слабости она считала заслуживающими жалости, но отнюдь не презрения или отвращения. Поэтому, заметив явное смущение мисс Мэтьюз, Амелия тотчас вспомнила, что в свое время до нее доходили кое-какие смутные слухи, но, поскольку Амелия была от природы нелюбопытна ко всякого рода скандальным происшествиям и к тому же после возвращения в Англию мало бывала в обществе, история мисс Мэтьюз во всех подробностях осталась ей неизвестна. Тем не менее, Амелия была все же достаточно осведомлена, чтобы верно угадать причину растерянности мисс Мэтьюз, а посему, приблизясь к ней, Амелия выразила свое крайнее огорчение тем, что им довелось встретиться в подобном месте, и высказала надежду, что не очень уж тяжкое несчастье тому причиной. Мисс Мэтьюз удалось постепенно вернуть утраченное было самообладание. Тон ее ответа был достаточно сдержанным: - Премного вам обязана, сударыня, за ваше участие; никто из нас не избавлен в этом мире от беды. И я, право же, не знаю, почему я должна так уж стыдиться того, где я очутилась, если нахожусь здесь в столь достойном обществе. Теперь Бут нашел возможность вмешаться в разговор. Он уже успел перед этим шепотом сообщить Амелии, что приказ об его освобождении подписан. - Дорогая моя, - пояснил он, - злосчастное происшествие, приведшее эту молодую даму в столь печальное место, разрешилось вполне благополучно, и она так же теперь свободна, как и я. Амелия, считавшая, что холодность и сдержанность мис Мэтьюз объясняются уже упоминавшейся выше причиной, предприняла еще несколько попыток заговорить с ней, но та становилась все более и более замкнутой, пока удалившийся на время управитель тюрьмы не возвратился с известьем, что заказанная мисс Мэтьюз карета дожидается у ворот, и вскоре после этого наши герои расстались. Бут и его жена уехали в карете Амелии, а бедной мисс Мэтьюз, после того как она оплатила представленный управителем счет, достигший за один день весьма внушительных размеров (сей джентльмен с необычайной расторопностью умел соразмерять счета с платежными способностями обитателей своего заведения), пришлось уехать в одиночестве. Возможно, кое-кому из читателей покажется странным, что мисс Мэтьюз вела себя с Амелией столь холодно и сдержанно, оставаясь разве что лишь в границах, предписываемых правилами приличия, вместо того, чтобы воспользоваться представившейся ей возможностью и постараться сблизиться с женой человека, которого она так любила; но помимо того, что столь внезапное и неожиданное крушение ее планов привело мисс Мэтьюз в полное замешательство, неожиданное появление соперницы вызвало у нее приступ крайнего неудовольствия; далее, в самой природе всякого греха заключена, мне кажется, столь безмерная подозрительность, что присутствие тех, кто, как мы полагаем, наслышан о нашем падении, совершенно нестерпимо для нас, и мы склонны приписывать им куда более невыгодное представление о себе, нежели это есть на самом деле. ГЛАВА 3, содержащая мудрые наблюдения автора и прочие материи Труднее всего предписать незыблемые правила для достижения счастья; ничуть не легче, основываясь на знании внешних обстоятельств, с большей или меньшей определенностью судить о счастье других. Даже в самых радужных и ярких красках, сопутствующих блестящей судьбе, нет-нет да и попадаются еле заметные темные пятнышки, способные отравить и погубить все светлое вокруг. И напротив, когда все окружающее кажется безысходно мрачным, в глубине души скрывается нередко тайный луч света, который все преображает и наполняет жизнь подлинной радостью и довольством. На протяжении своей жизни я наблюдал немало случаев, дававших основание для таких выводов, и мистер Бут являл собой сейчас убедительнейший пример их истинности. Он только что освободился из тюрьмы и возвратился к любимой жене и детям, причем судьбе (казалось, к вящей его радости) угодно было совершить эту перемену в течение одного часа без малейшего предупреждения, когда он не имел поводов надеяться на столь неожиданный поворот в своих обстоятельствах; и все-таки мало кто на свете чувствовал себя столь глубоко несчастным, как мистер Бут в эту минуту. Охваченный унынием, в холодном поту, он едва выказывал признаки чувства, так что бедная Амелия расточала свою нежность не пылко любящему ее супругу, а подавленному и безжизненному истукану. Поначалу Бут старался, однако, по мере сил скрыть от нее внутренний разлад и попытался даже, что труднее всего, разыграть роль счастливого человека, но для поддержания обмана ему не хватило душевной крепости, и очень скоро он сломился бы под тяжестью взятого на себя бремени, если бы простодушие Амелии не подсказало ему другой уловки, в которой он гораздо больше преуспел. Эта достойная женщина, конечно же, не преминула заметить душевное смятение мужа, но, не испытывая никаких сомнений относительно его причины, тем более что при виде детей у Бута навернулись на глаза слезы, она, обняв его с восторгом и любовью, воскликнула: - Дорогой мой Билли, ни о чем не тревожьтесь! Господь, я уверена, не оставит нас и наших бедных малюток. Ведь для счастья совсем необязательно быть богатым. Что до меня, то я могу примириться с любым положением, ну, а что касается бедных крошек, то к каким бы жизненным условиям мы их ни приучили, того, что у нас есть, хватит, чтобы обеспечить их существование. Сколько тысяч людей живет в полном достатке, хотя они обладают куда более скромными средствами, нежели мы: ведь не природой, а образованием и привычками - вот чем преимущественно порождены наши потребности. Поэтому не тревожьтесь, любимый мой; ведь у вас есть жена, которой довольно быть с вами, чтобы чувствовать себя счастливой, и которая в любом положении постарается сделать счастливым и вас. Ничего не бойтесь, Билли; трудолюбие всегда доставит нам пропитание, а уж я позабочусь о том, чтобы чисто накрытый стол и хорошее расположение духа сделали еду приятной. Бут поспешил ухватиться за подсказанную словами Амелии спасительную мысль. С минуту он пристально и с невыразимой нежностью вглядывался в нее, а потом воскликнул: - О, моя Амелия, насколько же вы во всем меня превосходите! Сколько в вашей душе мудрости, глубины и благородства! Почему я не могу подражать тому, чем так восхищаюсь? Почему у меня нет той уверенности, с какой вы глядите на наших дорогих малюток - залог нашей любви? Вся моя философия рушится, стоит мне только подумать, что детям Амелии предстоит бороться с жестоким, безжалостным и равнодушным миром и сносить удары судьбы, погубившие их отца. Признаюсь, мне недостает вашей твердости, хотя одно обстоятельство служит мне здесь оправданием: разве не я стал причиной всех ваших несчастий? Разве не я встал между вами и богатством, не я послужил губительной помехой для вашей знатности и счастья? - Не говорите так, любимый мой, - отвечала Амелия. - Знатной я могла бы стать, но счастливой - никогда, ни с кем другим. Поверьте, дорогой Билли, то, чего прежде я так страшилась, вступая с вами в брак, теперь вызывает у меня смех; то, что на расстоянии казалось таким ужасным, вблизи оказалось на поверку детским пугалом, так пускай вам служит утешением, что я считаю себя сегодня счастливейшей из женщин; я не раскаиваюсь ни в одном из своих поступков, и если бы обладала даром предвидения, то все равно поступила бы точно так же. Бут был настолько растроган, что даже не нашелся с ответом. Да и, сказать по правде, какие приличествующие случаю слова могли отыскаться? Он упал к ее ногам, и Амелии стоило немалых усилий уговорить супруга подняться с колен и сесть в кресло. Такова душевная стойкость, свойственная истинной невинности, и таково мучительное сознание вины в душе, не утратившей способности к раскаянию. Бут был от природы жизнерадостного нрава, а посему даже все те мрачные опасения, которые он только что перечислил, не могли бы умерить его радость от встречи с Амелией. На самом деле единственной причиной его уныния было сознание нанесенного супруге оскорбления. Вот что надрывало ему сердце и ввергало в страдания, которые щедрость самоотверженной любви благороднейшей из женщин и все ее утешения только усугубляли и делали муку еще более нестерпимой; и чем большее она вызывала у него восхищение, тем острее он сознавал свою собственную низость. За всю супружескую жизнь это был первый вечер с Амелией, когда Бут не испытывал радости, когда ему стоило невероятного труда, чтобы казаться хоть немного веселым, и Амелия в конце концов почувствовала, что бессильна преодолеть его подавленность. Вскоре они удалились на покой, суливший им мало отрады, так что нет нужды описывать дальнейшее. На следующее утро за завтраком Бут начал понемногу избавляться от своей меланхолии и радоваться присутствию детей. Только теперь ему впервые пришло в голову спросить у Амелии, каким образом она узнала место его заключения. Ласково попеняв ему за скрытность, она сказала, что у них в провинции о случившемся с ним знают все благодаря, как ей удалось установить, стараниям ее сестры, которая со злобным торжеством распространяла полученную новость с присовокуплением подробностей, которые до смерти перепугали бы Амелию, если бы она не так хорошо знала мужа, чтобы принять на веру слухи о его аресте за убийство. Решительно отвергая подобное обвинение, Амелия все же, за отсутствием известий от Бута по почте, стала опасаться, не соответствует ли действительности кое-что из услышанного ею. Поэтому она нашла способ добраться с детьми до Солсбери, откуда почтовая карета довезла ее до Лондона, а здесь, оставя детей на квартире Бута, адрес которой он сообщил ей в первый же день по приезде сюда, и наняв карету, она поехала прямо в указанную ей тюрьму, где действительно его нашла. В оправдание Бут сказал (и это была чистейшая правда), что писал из тюрьмы дважды, хотя и не обмолвился ни словом о своем аресте, но поскольку письма он отсылал после девяти вечера, то малый, которому он доверился, предпочел, видимо, их сжечь, а двум пенсам {7} нашлось местечко в его собственном кармане или, вернее, в кармане содержателя ближайшего питейного заведения. Что же касается рассказа Амелии, то он скорее возбудил нежели удовлетворил его любопытство. У него возникло подозрение, что кто-то видел его вместе с мисс Мэтьюз в тюрьме и по ошибке приписал ему убийство как преступление, которое с большей вероятностью мог совершить мужчина. Но определить этого человека Буту никак не удавалось. Он строил на этот счет всевозможные предположения, но в конце концов вынужден был смириться с мыслью, что не в силах доискаться до истины. Два-три дня прошло без особых событий; к Буту все больше и больше возвращалась обычная его бодрость, и он уже почти обрел прежнюю свою жизнерадостность, когда полученное им нижеследующее письмо вновь возобновило его мучения: "ДОРОГОЙ БИЛЛИ, желая убедить Вас в том, что я самая здравомыслящая из всех женщин, я отдала Вас на целых три дня в полное и безраздельное обладание моей счастливой сопернице; однако я не в силах долее удержаться от того, чтобы не уведомить Вас, что я остановилась на Дин-Стрит, неподалеку от церкви, под вывеской Пеликан и Труба {8}, где и надеюсь увидеть Вас нынче же вечером. Остаюсь, поверьте, мой дорогой Билли, из всех женщин на свете самой преданной Вам, страстно любящей и души в Вас не чающей Ф. Мэтьюз". Бут, вне себя от ярости, порвал письмо и бросил его в огонь, решив никогда больше не видеться с этой особой, разве только чтобы возвратить ей деньги, которые она ему одолжила, а это он вознамерился сделать при первой же возможности, поскольку возвратить их сейчас было не в его власти. Это злополучное письмо вновь повергло Бута в прежнее состояние уныния, длившееся, впрочем, недолго, потому что вскоре он получил из провинции пакет, в котором обнаружил письмо от своего друга доктора Гаррисона: "Лион, 21 января, н.с. {9} СУДАРЬ, хотя я и на пути домой, но все же берусь за перо, чтобы сообщить вам кое-какие полученные из Англии новости, которые доставляют мне немало беспокойства и относительно которых мне куда легче поделиться с Вами таким способом, нежели любым другим. Отвечая на Ваше последнее письмо, я, к сожалению, вынужден был неодобрительно отозваться о предпринятых Вами шагах, но тогда речь шла о вполне простительных ошибках. Способны ли Вы быть столь пристрастным к себе, чтобы по спокойном и здравом размышлении счесть таковыми и те проступки, о которых я собираюсь Вам сейчас сказать? Уверяю Вас, они представляются мне столь чудовищно безрассудными, что если бы я услыхал об этом от кого угодно, но только не от человека столь высоких нравственных правил, то счел бы все это выдумкой и отказался бы верить собственным ушам. Надеюсь, Вы уже догадываетесь, к чему я клоню, ибо, Боже сохрани, чтобы Ваше поведение могло предоставить Вам возможность гадать, о каком именно из вопиющих примеров слабодушия идет речь. Одним словом, Вы завели себе карету. Что мне придумать в Ваше оправдание, будь то для других или для себя самого? Сказать по правде, я не могу приискать Вам никакого оправдания; более того, я уверен, что Вы и сами не можете найти его для себя. А посему я должен быть с Вами предельно откровенен и искренен. Тщеславие всегда достойно презрения, но в соединении с бесчестностью оно становится постыдным и отвратительным. За чей счет Вы собираетесь содержать эту карету? Разве не целиком и полностью за чужой счет? И разве в конечном итоге не окажется, что за счет Вашей несчастной жены и детей? Ведь Вам прекрасно известно, что Вы уже два года как должны мне. Если бы я мог объяснить это какими-нибудь из ряда вон выходящими обстоятельствами, я бы никогда об этом не заговорил, однако я не потерплю, чтобы кто бы то ни было тратил мои деньги в угоду своему смехотворному и, должен сказать, преступному тщеславию. А посему надеюсь по прибытии своем убедиться, что Вы освободились либо от задолженности, либо от кареты. Позвольте попросить Вас серьезно поразмыслить над своими обстоятельствами и положением в жизни и не забывать, что они никоим образом не оправдывают и самых малых ненужных расходов. "Обычная бедность, - говорит мой любимый греческий историк {10}, - не считалась у мудрых афинян позорной, но в высшей степени позорной считалась бедность, которую человек навлек на себя своим неблагоразумием". Передайте миссис Бут сердечный привет от меня и не сомневайтесь, что лишь очень веская причина могла бы вынудить меня с глубоким сожалением не считать себя более Вашим преданнейшим другом Р. Гаррисоном". В иное время это письмо огорчило бы Бута самым чувствительным образом, но теперь его мысли целиком были заняты отношениями с мисс Мэтьюз, - и, подобно человеку, страдающему от невыносимого приступа подагры, он был едва ли способен ощущать новую боль; напротив того, он даже извлек из полученного письма некоторую пользу, ибо оно послужило для Амелии объяснением его озабоченности, которая на самом деле была вызвана совсем другой причиной. Бедная обманутая женщина пыталась поэтому утешить его в том, что меньше всего его беспокоило. По словам Амелии, доктора Гаррисона явно ввели в заблуждение, и если бы он знал истинное положение вещей, то не стал бы, она уверена, так гневаться. Выслушав мнение Амелии по этому поводу, Бут, казалось, воспрянувший духом от доводов жены, вышел прогуляться в парк, а Амелия осталась дома, готовить обед. Как только Бут вышел, его маленький сын, которому не было и шести лет, спросил Амелию: - Мамочка, что с нашим бедным папой? Почему у него такое выражение лица, будто он собирается заплакать? Он и вполовину не такой веселый, каким бывал в деревне. - Ах, мой дорогой, - ответила Амелия, - твой папа просто немного задумчив; он скоро опять будет весел. - И с нежностью взглянув на своих детей, она расплакалась и воскликнула: - Господи, в чем провинились эти малютки? За что бессердечные люди пытаются обречь их на голодную смерть, лишая нас единственного друга? Ах, мой дорогой, твой отец разорен, и мы теперь погибли! Увидя слезы матери, дети тоже расплакались и девочка воскликнула: - Значит нашего бедного папу кто-то обидел? Неужели он кому-нибудь причинил зло? - Нет-нет, моя родная, - сказала мать, - лучше его нет никого на свете, потому-то его так и ненавидят. В ответ на эти слова сын, который был чрезвычайно смышлен для своих лет, спросил Амелию: - Мама, как же это может быть? Ведь ты часто мне говорила, что, если я буду вести себя хорошо, все будут меня любить? - Все хорошие люди, конечно, будут тебя любить, - подтвердила Амелия. - Почему же они тогда не любят папу? - допытывался ребенок. - Ведь я знаю, какой он хороший. - И они его любят, мой дорогой, - отвечала мать, - но плохих людей на свете больше, и они будут тебя ненавидеть за твою доброту. - Почему же тогда, - воскликнул мальчик, - плохих людей любят чаще, чем хороших? - Пусть тебя это не огорчает, мой дорогой, - успокоила Амелия его, - ведь любовь одного хорошего человека стоит больше, нежели любовь тысячи плохих людей. Но если бы даже и одного такого человека совсем не было на свете, ты все равно должен быть хорошим мальчиком, потому что на небесах есть Тот, Кто всегда будет тебя любить, а его любовь важнее для тебя любви всего человечества. Этот небольшой диалог будет, мы опасаемся, воспринят многими с презрением; мы и сами, конечно, не сочли бы его заслуживающим пересказа, если бы он не служил прекрасным примером, подаваемым Амелией всем матерям. У этой достойной восхищения женщины ни один день не проходил без того, чтобы она не попыталась преподать своим детям какой-нибудь религиозный или нравственный урок. Ей удалось благодаря этому так тесно связать в их юных умах представления о страхе и стыде с любым доступным им представлением о пороке, что потребовались бы немалые усилия и длительная привычка, дабы отделить одно от другого. Будучи нежнейшей матерью, она, тем не менее, не оставляла без внимания ни малейшего проявления злого умысла в поступках детей и высказывала им свое неодобрение или журила, а если замечала в них злопамятность, то и наказывала. И Амелия добилась такого успеха, что и в словах, и в поведении детей нельзя было обнаружить ни тени заносчивости, зависти, недоброжелательности и враждебности. ГЛАВА 4, в которой Амелия предстает в отнюдь не неблагоприятном свете Как только Амелия с помощью молоденькой девочки, их единственной служанки, приготовила обед и сама нарядилась к столу с таким вкусом, с каким могла бы нарядиться какая-нибудь знатная дама, к услугам которой полный штат челяди, возвратился Бут. С собой он привел своего приятеля Джеймса, которого встретил в парке и который после того, как Бут наотрез отказался обедать без жены, поскольку обещал ей непременно вернуться домой, сам напросился к ним в гости. У Амелии и в помине не было свойственного столь многим представительницам ее пола мелочной спеси, которая портит их характер и делает похожими даже внешне на фурий, стоит только супругу привести нежданного гостя, не предупредив их об этом заблаговременно, дабы они могли подготовить жертвоприношение своему тщеславию. Амелия встретила приятеля мужа с чрезвычайной любезностью и радушием; она не преминула попросить прощения за непритязательный обед, но при этом изящно превратила свои слова в комплимент дружеским чувствам мистера Джеймса, вследствие которых он отваживается приходить туда, где, как ему заранее известно, его так скверно угостят; при этом она не сделала ни малейшего намека насчет того, как великолепно его бы встретили, "если бы могли предположить, что такой гость окажет им честь своим визитом". Подобная фраза служит обычно не только оправданием для хозяйки дома, но также заключает в себе и скрытую насмешку над гостями за их неожиданное вторжение и служит по меньшей мере красноречивым намеком на то, что их приходу вовсе не рады. Амелия не упустила случая осведомиться, как поживает ее старая приятельница миссис Джеймс, бывшая мисс Бат, и очень огорчилась, узнав, что той сейчас нет в Лондоне. Истина заключалась в том, что, воспылав неистовой страстью или испытывая вожделение, Джеймс после женитьбы на ней очень скоро пресытился обладанием, и общество жены настолько теперь прискучило ему, что он старался видеться с ней как можно реже, и она принуждена была довольствоваться тем, что, живя десять месяцев в году в деревне в полном одиночестве, была полновластной хозяйкой большого дома и экипажа. Оставшиеся два месяца супруг предоставлял ей возможность развлечься в городе, но и тогда, хотя они жили под одной крышей, ей удавалось видеться с мужем не намного чаще, нежели когда их разделяли сто миль. Однако при всем том, будучи женщиной довольно уравновешенной, миссис Джеймс приучилась довольствоваться своей участью, ибо никогда не питала к Джеймсу чрезмерной страсти; это был брак по расчету, и к тому же весьма выгодный для нее, так как после смерти своего дяди Джеймс стал обладателем весьма значительного состояния, а благодаря брачной сделке супруга получила все, кроме мужа, однако ее темперамент позволял ей прекрасно обходиться и без него. Когда Амелия после обеда удалилась к детям, Джеймс принялся расспрашивать своего приятеля, как обстоят его дела. Он настоятельно советовал Буту подумать о возвращении на военную службу, которая для него самого оказалась весьма успешной; у него теперь под началом полк, в котором его шурин служил в должности подполковника. Причем оба они получили свои должности только по милости судьбы: хотя их служебная репутация не вызывала никаких нареканий, но все-таки ни тот, ни другой не имели никаких особых воинских заслуг; ведь если бы эти последние могли быть достаточной рекомендацией, то, казалось бы, у Бута, дважды раненого во время осады, имелось куда больше оснований для продвижения, тем не менее, он оставался нищим лейтенантом на половинном жалованье, в то время как один из его знакомых стал, как мы уже сказали, подполковником, а другой командовал полком. Мы нередко наблюдаем в жизни подобные взлеты и, будучи не в состоянии дать удовлетворительное тому объяснение, приписываем это обычно удачливости человека. Полковник Джеймс и его шурин были оба еще и членами парламента; поскольку дядя Джеймса, помимо изрядного состояния, оставил племяннику еще и несомненное влияние в некоем избирательном округе, тот передал эту честь по наследству полковнику Бату; последнее обстоятельство можно было бы счесть слишком несущественным и не стоящим упоминания, однако же оно позволяет красноречивее представить доброту Джеймса, попытавшегося возместить благосклонностью к родственнику то, что он недодал в любви своей жене. В продолжение разговора полковник Джеймс всячески старался убедить Бута вновь обратить свои мысли к военной службе и чрезвычайно любезно предложил посодействовать ему в получении роты в своем собственном полку. Буту нужно было быть безумцем, чтобы при его нынешнем положении хотя бы минуту сомневаться, принять ли ему такое предложение, и, кроме трго, он прекрасно понимал, что Амелия, при всей ее неприязни к армейской службе, обладает достаточным умом и без колебаний даст на это свое согласие. И в самом деле: его мнение о благоразумии жены оказалось вполне справедливым, потому что, выслушав новость, она ни словом не возразила Буту и ограничилась лишь одним непременным условием: куда бы ему ни приказали явиться (полк находился в это время за границей), она поедет вместе с ним. Бут принял поэтому предложение друга с многочисленными изъявлениями благодарности, и было решено, что Буту следует написать памятку с изложением своих притязаний, которую полковник Джеймс взялся передать одному влиятельному лицу и поддержать просьбу Бута, насколько это окажется в его силах. Однако дружелюбие полковника этим не ограничилось. - Вы не рассердитесь на меня, дорогой Бут, - добавил Джеймс, - если после всего вами сказанного (ибо тот весьма откровенно обрисовал ему состояние своих дел), у меня возникло подозрение, что вы сейчас весьма нуждаетесь в деньгах. И если это действительно так, а я в этом нисколько не сомневаюсь, то у меня сейчас имеется пятьдесят фунтов: они к вашим услугам. Такое великодушие заставило Бута прослезиться, и он в конце концов признался, что у него нет сейчас в доме и пяти гиней, и тогда Джеймс вручил ему банковый билет на двадцать фунтов с обещанием при следующей встрече дать еще тридцать. Вот так великодушный полковник (а великодушие он проявил поистине щедро) восстановил в этой маленькой семье мир и довольство и своим благодеянием сделал в этот вечер двух достойнейших людей счастливейшей во всем мире супружеской парой. Позволь мне, читатель, остановиться здесь на минуту и посетовать на то, что люди, склонные к милосердию, столь редко встречаются: в наше время похоть, тщеславие, алчность и честолюбие бесчинствуют и торжествуют посреди безрассудства и слабодушия, и едва ли один человек из тысячи способен радоваться счастью других. Позволь мне также подивиться тому, что гордость в непрерывном борении так часто заблуждается, добиваясь хотя бы самого ничтожного превосходства, и так редко подсказывает нам единственно верный, равно как и похвальный, способ возвыситься над ближним, а именно - стать его благодетелем. ГЛАВА 5, содержащая панегирик невинности и прочие серьезные материи Весь этот вечер и следующий день Бут провел со своей Амелией, почти ни разу не вспомнив о мисс Мэтьюз: он решил посетить ее в воскресенье (единственный день, когда он мог при нынешнем своем положении позволить себе покинуть пределы вольностей королевского дворца) {11} и возвратить деньги, которыми она его ссудила во время заключения. Однако мисс Мэтьюз была отнюдь не столь терпелива, и на третий день, как раз когда Бут сидел с Амелией, ему принесли письмо. Поскольку почерк был ему хорошо знаком, он тотчас же сунул письмо нераспечатанным в карман; при этом он так изменился в лице, что если бы Амелия, занятая тогда ребенком, взглянула на него, то, несомненно, заметила бы его бледность. Но благодаря счастливой случайности у Бута оказалось достаточно времени, чтобы прийти в себя: Амелия была так увлечена ребенком, что даже и само получение письма не привлекло ее внимания. Однако вскоре служанка явилась снова с известием, что носильщик портшеза {12} спрашивает, дожидаться ли ему ответа на письмо. - Какое еще письмо? - вскричал Бут. - Да то самое, которое я вам только что отдала, - отвечала девочка. - Девчонка не иначе как спятила, - воскликнул Бут. - Ты мне не давала никакого письма. - Помилуйте, сударь, как же не давала, - пролепетала бедняжка. - Ну, тогда не иначе, как я по рассеянности бросил его в огонь. Зачем же ты, глупенькая, не сказала мне, что это письмо? Попроси носильщика подняться сюда... впрочем, нет, подожди, я лучше сам к нему спущусь, а то ведь он своими подошвами всю лестницу испачкает. Амелия мягко выговаривала служанке за небрежность, когда возвратившийся Бут подтвердил, что та, оказывается, и в самом деле передала ему письмо от полковника Джеймса и что, кто знает, быть может, тот сообщает ему что-нибудь очень важное. - Как бы там ни было, - сказал Бут, - я пройдусь в кофейню и напишу ему об этом странном происшествии, и думаю, что он, зная, в каком я сейчас состоянии, простит меня. Бут был вне себя от радости, ухитрившись таким образом улизнуть из дома, что, впрочем, было не столь уж трудной задачей, поскольку бедняжка Амелия начисто лишена была чувства ревности и не питала ни малейших подозрений; но стоило ему открыть письмо, как его радость в значительной мере померкла, ибо весьма пылкие изъявления любви перемежались в нем с довольно-таки раздраженными упреками; более всего встревожил Бута заключавшийся в письме намек, что в ее (мисс Мэтьюз) власти сделать Амелию такой же несчастной, как она сама. Помимо общеизвестной истины, что ...Furens quid femina possit {*}, {* ...способна на все в исступленье женщина... (лат.) {13}.} у него были еще особые основания опасаться ярости женщины, явившей столь сильный пример того, как далеко она может зайти в своей мести. Мисс Мэтьюз уже успела послать к нему носильщика портшеза, решительно приказав ему не возвращаться без ответа на ее письмо. Уже одно это могло само по себе повлечь за собой разоблачение, и Бут имел все основания опасаться со стороны мисс Мэтьюз если не сознательного стремления без обиняков открыть их тайну Амелии, то хотя бы нескромности, способной обнаружить то, что он любой ценой желал бы скрыть. Охваченного мучительной тревогой Бута вполне, я думаю, можно было счесть несчастнейшим существом на свете. О невинность, сколь славным и счастливым уделом представляешься ты душе, которая обладает тобой! Ты не страшишься ни посторонних взоров, ни молвы. Истина, а она могущественней всего на свете, вот твоя надежнейшая опора; и чем ярче озаряющий тебя луч, тем яснее высвечивает он твои возвышенные красоты. Тогда как вина, напротив, словно трусливый вор подозревает каждого, кто глядит на нее, в том, что он осведомлен о ее проступках, и каждого, кто произносит ее имя, в том, что он возвещает о них во всеуслышание. Обман и ложь - ее вероломные и ненадежные союзники; нечистая совесть крадется, трепеща, во тьме, страшась каждого луча света, чтобы он как-нибудь не обнаружил ее и не предал позору и наказанию. В то время как Бут, терзаемый душевными муками, прогуливался в Парке, он вновь повстречал своего приятеля полковника Джеймса, тотчас заметившего его глубокую озабоченность, которую он не в силах был скрыть. После первых приветствий Бут сказал: - Мой дорогой полковник, меня, я убежден, следовало бы считать самым бесчувственным из людей, если бы я не считал вас лучшим и надежнейшим другом, а посему я без колебания поверю вам свою величайшую тайну. Я часто делился с вами своими затруднениями, теперь же расскажу вам о своем позоре, если только вы располагаете временем, чтобы выслушать мою долгую историю; я намерен не только открыть вам, в чем состоит моя провинность, но и рассказать вам о тех обстоятельствах, которые, я надеюсь, в какой-то мере извиняют ее. Полковник с чрезвычайной готовностью согласился терпеливо выслушать Бута. Друзья прямиком направились в кофейню, расположенную на углу Спринг-Гарден {14}, где, после того как они остались наедине в одной из комнат, Бут излил полковнику душу и поведал о своей любовной связи с мисс Мэтьюз с самого ее начала и до получения им злополучного письма, каковое послужило причиной его нынешнего беспокойства: его-то он, завершив рассказ, и вручил приятелю. Полковник со всем вниманием перечитал письмо дважды: он молчал при этом так долго, что мог бы успеть прочесть его не раз, а затем, обратившись к Буту, спросил: - Послушайте, сударь, неужели это такое ужасное бедствие - стать предметом обожания со стороны молодой женщины, и тем более женщины, которую вы сами считаете чрезвычайно красивой? - Дорогой друг, - воскликнул Бут, - как вы можете шутить надо мной, зная мою Амелию? - Что с того, мой дорогой друг, - ответил Джеймс, - ведь и вы тоже знаете и Амелию, и эту даму. Однако чем же я могу вам помочь? - Посоветуйте мне, - взмолился Бут, - как мне избавиться от этой несносной особы, избежав огласки? - А вы и в самом деле хотите от нее избавиться? - Можете ли вы в этом сомневаться после всего того, что я вам рассказал, и того, что вы сами видели в моем семейном кругу? Надеюсь, что, несмотря на этот роковой промах, вы все же не принимаете меня за распутника? - Что ж, если эта дама действительно вам наскучила и она действительно такова, какой вы ее изобразили, какого бы вы ни были обо мне после этого мнения, я все же попытаюсь избавить вас от нее. Однако возьмусь за это при одном лишь условии, что все вами сказанное - чистейшая правда. Бут самым торжественным образом поклялся, что ни единым словом не погрешил против истины, а на вопрос, готов ли он поручиться честью, что никогда больше не станет посещать эту даму, охотно дал утвердительный ответ. Затем, по просьбе полковника, он вручил ему второе письмо мисс Мэтьюз, в котором был указан ее адрес, и заверил Джеймса, что если тот поможет ему благополучно выпутаться из этого ужасного дела, то он будет считать себя намного более обязанным его дружбе, нежели за все оказанные прежде услуги. Бут всячески уговаривал полковника пойти к нему домой пообедать, но тот принес извинения под тем предлогом, что уже приглашен сегодня на обед. Тем не менее, Джеймс обещал немедленно сделать все возможное, чтобы избавить Бута от тревог, связанных с мисс Мэтьюз, притязания которой полковник брался полностью удовлетворить. На этом они и расстались. Полковник пошел обедать в Королевский Герб {15}, а Бут, чрезвычайно обнадеженный, поспешил к своей Амелии. На следующий же день Джеймс, придя рано утром в кофейню, вызвал к себе Бута, снимавшего квартиру неподалеку, и объявил ему, что хотя Бут и несколько преувеличил красоту своей дамы, он готов простить ему это: ведь вы, возможно, считали, - продолжал полковник, - что ваша неверность прекраснейшей из женщин нуждается в оправдании. Как бы там ни было, - прибавил он, - вам больше не о чем беспокоиться, если же мисс Мэтьюз вновь примется вам досаждать, то вам, я уверен, останется пенять только на себя самого. Бут разразился потоком пылких благодарностей, и на том их короткая встреча закончилась: полковник очень спешил, поскольку, по его словам, его ожидали весьма важные дела. Во время этих двух последних встреч с Бутом полковник так ни разу и не вспомнил, что обещал дать ему еще тридцать фунтов. Последний относил это единственно за счет забывчивости, ибо всегда считал обещания полковника равноценными векселям и долговым распискам прочих знакомых. Но то, что случилось на следующий день, вызвало у Бута куда большее удивление: при встрече в Парке полковник ограничился сдержанным кивком, и хотя Бут прошел мимо него раз пять или шесть, а полковник прогуливался в обществе одного офицера, и притом младшего по чину, да и беседовали они, судя по всему, о пустяках, полковник так и не удостоил Бута, который был один, другими знаками внимания. Такое поведение не могло не встревожить несчастного, хотя ему трудно было поверить, что в этой холодности и рассеянности таится какой-то умысел. Сначала Бут вообразил, что уронил себя в глазах полковника, признавшись ему в супружеской измене, но, будучи достаточно наслышан о репутации своего приятеля, тотчас отверг это подозрение, ибо в отношении женского пола тот отличался крайней распущенностью, и это, несомненно, составляло главный его изъян, ибо в противном случае он заслуживал бы всяческих похвал за доброту, щедрость и дружелюбие. Однако в своей распущенности Джеймс доходил до самых непростительных крайностей и без смущения открыто признавался, что если когда-либо страсть к женщине лишала его покоя, то единственным средством исцелиться от любовного недуга было для него овладеть ею, невзирая ни на какие последствия. Бут не мог поэтому поверить, что полковник станет так сильно осуждать другого за проступок, в котором он сам не раз бывал повинен. После долгих размышлений Бут не нашел ничего лучшего, как объяснить поведение полковника капризностью его характера, тем непостоянством души, вследствие которого друзья начинают вызывать у мужчин докуку, имеющую столь же мало причин, как и охлаждение к возлюбленным. Сказать по правде, ветреность в дружбе встречается не менее часто, чем в любви, и, судя по поведению иных мужчин, можно прийти к умозаключению, что они настойчиво домогаются и сердечной взаимности и близкого приятельства с единственной целью - сделать другую сторону несчастной. Во всяком случае своим внезапным пренебрежением к Буту полковник добился именно этого результата. Если прежние беды вызывали у Бута тревогу, то новая неприятность приводила его едва ли не в отчаяние, тем более, что он не знал, как объяснить столь неожиданный разрыв, и терялся в догадках относительно его причины. По возвращении Бута домой, Амелия тотчас заметила, что он крайне чем-то расстроен, хотя изо всех сил и пытается не подать виду; ее мольбы открыть ей, что его так тяготит, долго оставались тщетными, но как только она узнала, в чем дело, немедленно прибегла к испытанному средству из арсенала благоразумия, к каковому не преминули бы прибегнуть и два великих врачевателя души - Туллий {16} и Аристотель. Амелия не пожалела доводов, чтобы постараться убедить мужа в том, что он заблуждается, приняв забывчивость и невнимательность за умышленное пренебрежение. Но поскольку подобное лекарство помогало далеко не всегда и его действенность зависела от уверенности в своей правоте, а настаивать на ней Амелия отнюдь не решалась, то ей показалось необходимым прибавить утешения более определенного и безусловного характера. - Предположим, мой дорогой, - говорила она, - что мистер Джеймс и в самом деле отличается странной непоследовательностью и способен без всяких объяснений лишить вас своей дружбы (ведь не могло же послужить поводом для разрыва то, что вы случайно сожгли его письмо; столь пустячная причина просто-напросто смехотворна), но следует ли так уж от этого сокрушаться? Я допускаю, что после оказанных им услуг, вам следует относиться к его несчастьям как к своим собственным, но, мне кажется, это вовсе не значит, что вы должны так болезненно воспринимать любые его проступки, особенно после того, как он, позволив себе столь тяжкий проступок по отношению к вам, в значительной мере уменьшил ваши перед ним обязательства. Ведь не подлежит сомнению, что если тот же самый человек, который в одном случае содействовал моему счастью, в другом - сделал все от него зависящее, чтобы умышленно и незаслуженно причинить мне зло, то я вряд ли могу считать себя перед ним в долгу. И пусть моему дорогому Билли послужит утешением, что какими бы лживыми и ветреными ни оказались по отношению к нему его друзья, у него есть одна подруга, которую ни собственное ее непостоянство, ни какие бы то ни было перемены в его судьбе, ни время, ни старость, ни болезни, ни какие бы то ни было случайности не в силах изменить и которая будет его почитать, любить и души в нем не чаять до конца своих дней. Сказав это, Амелия обвила шею Бута своими белоснежными руками и поцеловала с такой нежностью, что это вполне вознаградило его за всю враждебность судьбы. Такого поведения Амелии было бы, конечно, достаточно, чтобы Бут мог почувствовать себя совершенно счастливым вопреки всем неблагоприятным обстоятельствам, если бы не те горькие капли, которые он сам же подмешал в свою чашу и которые не давали ему в полной мере насладиться нежностью Амелии, жестоко напоминая, насколько он недостоин такого прекрасного существа. Бут недолго оставался в неведении относительно выходки Джеймса, поначалу казавшейся ему истинной загадкой: в то же самое утро пришло письмо от мисс Мэтьюз, которое все разъяснило. Из этого письма, полного горечи и упреков, Бут узнал, что Джеймс был его соперником и добивался благосклонности мисс Мэтьюз и что, конечно, никто иной, как Джеймс, послал ей, когда она находилась в тюрьме, банковый билет на сто фунтов. Судя по письму и по ряду других обстоятельств, Бут имел основания полагать, что домогательства Джеймса оставались пока безуспешными, ибо, хотя дама и утратила какое бы то ни было право на добродетель, она еще не настолько утратила всякие притязания на разборчивость, чтобы подобно уличному отребью распутничать с кем попало. Она дарила свою благосклонность лишь тем, кто ей нравился, а названному джентльмену не посчастливилось попасть в их число. Бут был все же не до такой степени несведущ в человеческой природе, чтобы, сделав это открытие, хоть сколько-нибудь сомневаться в истинных мотивах поведения полковника; ведь он прекрасно знал, как отвратителен неудачливому поклоннику даже самый вид счастливого соперника. Он был, я полагаю, на самом деле рад приписать холодность, выказанную ему его приятелем, причине, которая при всей своей ошибочности была в то же время чрезвычайно естественной, и найти тем самым оправдание непостоянству и капризности Джеймса, ибо в противном случае они должны были бы невольно предстать перед ним в куда более непривлекательном свете. Теперь Бут решил при первой же возможности самому заговорить с полковником, чтобы до конца объясниться с ним по поводу всего этого дела. Он также подумывал упасть к ногам Амелии и повиниться перед ней в своем проступке, скрыть который у него было так мало надежды, тем более что дальнейшие попытки утаить его будут, как он предвидел, стоить ему громадных усилий, не говоря уже о постоянном страхе возможного разоблачения. Для Бута было бы большим счастьем, если бы он мудро отважился на этот шаг, поскольку он, по всей вероятности, тотчас получил бы прощение достойнейшей из женщин, но у него недостало решимости, или, говоря точнее, он был слишком горд, чтобы сознаться в своей вине, и предпочел тягостнейшую угрозу возможного разоблачения неизбежному жгучему стыду за свои поступки. ГЛАВА 6, свидетельствующая о том, как порой злоупотребляют словом любовь {17} Ранним утром того счастливого дня, когда грешным рукам запрещается осквернять плечи несчастных {18}, Бут отправился к полковнику домой и, войдя к нему в комнату, мягко, но решительно принялся укорять его за недостаточную откровенность. - Мой дорогой полковник, - спросил он, - почему вы сами не посвятили меня в ту тайну, которую я узнал из этого письма? Полковник прочел письмо мисс Мэтьюз, причем выражение его лица не раз менялось, а потом, помолчав немного, сказал: - Признаюсь, мистер Бут, я виноват перед вами и ваши упреки справедливы. По правде говоря, я стыдился собственного безрассудства. Чтоб мне провалиться, Бут, ведь я вел себя с этой женщиной как самый настоящий олух, как последний болван, а она с особым удовольствием водила меня за нос. Сносить сумасбродные выходки добродетели - это еще куда ни шло, с этим я еще могу примириться, но терпеть такое обращение от шлюхи! Вы уж меня простите, дорогой Бут, но, добившись у нее успеха, вы в некотором роде восторжествовали надо мной, а уж этого я никак не мог стерпеть. Я признаю, что у меня нет ни малейших оснований хоть сколько-нибудь на вас сердиться, и все-таки, будь я проклят, но я бы куда меньше огорчился, если бы вы спали с моей женой; скажу больше, мне легче было бы расстаться с половиной состояния в вашу пользу, нежели смириться с мыслью, что эту грошовую мою подачку вы получили из ее рук. Однако я прошу вас простить меня и обещаю, что никогда больше не буду питать к вам ни малейшей неприязни из-за этой женщины; а что до нее самой, то будь я проклят, если так или иначе не попользуюсь ею, чего бы мне этого не стоило; ведь я потратил на нее уже свыше двухсот фунтов, хотя не удостоился в ответ даже улыбки. Бут немало удивился такому заявлению и признался, что не в силах представить, как можно питать страсть к женщине, которая не выказывает ни малейшего ответного чувства. Не пожалев крепких выражений, Джеймс сказал: - Плевать я хотел на ее чувства, я хочу только обладать ее телом, а уж оно у нее, согласитесь, очень даже соблазнительное. Но ведь речь идет не только об одной моей страсти к ней, теперь уже задета моя гордость: получить отказ от шлюхи, да еще человеку моего положения, каково это снести? - Что ж, коль скоро вас так сильно это волнует, - воскликнул Бут, - вы, я надеюсь, простите мне мои слова. Мне кажется, вам бы следовало переменить тактику: другой такой тщеславной особы на свете не сыщется, и вы, пожалуй, немногого добьетесь своей щедростью; даже, напротив, вызовете у нее только досаду. Тщеславие - вот, в сущности, ее главная страсть, и если вы сумеете на этом сыграть, то наверняка заполучите ее в свои объятья. Во всяком случае именно этому я приписываю свой злосчастный успех. Помогая мне в нужде и горести, она каждодневно доставляла тем пищу своему тщеславию, между тем как любой ваш подарок, доказывая ваше превосходство, не радовал ее, а скорее оскорблял. Ведь женщины предпочитают обычно быть источником благодеяний, и если хорошенько присмотреться, кто же их любимцы, то выяснится, что чаще всего это те, кому они оказывали услуги, а не те, от кого они сами их получали. Эти рассуждения явно пришлись чем-то полковнику по душе, и он сказал, улыбаясь: - Уж не знаю, Уилл, как это вышло, но вы, я вижу, разбираетесь в женщинах лучше меня. - Возможно, полковник, дело в том, - ответил Бут, - что я больше размышлял над их характером. - Я, однако же, не слишком завидую этим вашим познаниям, - продолжал полковник, - ибо никогда не считал, что женский нрав заслуживает особых размышлений. Надеюсь, однако, что ваш опыт с мисс Мэтьюз послужит мне немного на пользу. Черт бы побрал эту заносчивую наглую потаскуху! Да будь я проклят, если когда-нибудь любил кого-нибудь больше, чем ее! Далее зашла речь о положении дел Бута. Полковник вновь проявил самое дружеское участие, отдал остаток обещанных денег и уверял, что при первой же возможности вручит составленную Бутом памятку высокопоставленному лицу. Столь удачный исход обрадовал Бута до чрезвычайности. Ничто больше не тяготило его душу, кроме необходимости скрывать свой проступок от Амелии, которой, как он страшился, мисс Мэтьюз вполне способна была в порыве гнева все рассказать. Эти опасения были причиной того, что он почти безвыходно сидел дома, и каждый стук в дверь приводил его в трепет. Более того, этот страх толкнул его на недостойный шаг, который в любом другом случае вызвал бы у него искреннее презрение. Он велел служанке отдавать ему все письма, адресованные Амелии, и при этом строго предупредил ее, чтобы она не смела рассказывать об этом его приказе своей госпоже. Нетрудно представить, какие диковинные предположения возникли бы на сей счет у хоть сколько-нибудь сметливой служанки, получи она такое распоряжение, но эта бедная девочка была на редкость простодушна; ее простодушие было настолько велико, что не будь Амелия начисто лишена каких бы то ни было подозрений относительно своего мужа, служанка очень скоро выдала бы своего хозяина. Как-то днем, когда они сидели за чаем, маленькая Бетти (так звали служанку), заглянув в комнату, попросила своего хозяина выйти и за дверью вручила ему открытку, адресованную Амелии. Прочитав ее и возвратясь в комнату, Бут побранил девочку за то, что она напрасно его вызвала: - Если ты, Бетти, умеешь читать, то должна была увидеть, что открытка адресована твоей хозяйке. На что служанка довольно дерзко ответила: - Так вы же сами, сударь, велели, чтобы я каждое письмо сперва показывала вам. Для многих женщин этих слов было бы вполне достаточно, чтобы все дело выплыло наружу, однако Амелия, которая слушала слова девочки как женщина, любящая своего мужа и доверяющая ему, восприняла их в более благоприятном свете, нежели они заслуживали. Ласково взглянув на Бута, она сказала: - Мой любимый, я, конечно, должна упрекнуть вас за такое поведение, хотя мне следовало бы скорее одобрить его: ведь оно вызвано единственно только необычайной нежной вашей привязанностью ко мне. Но зачем вы стараетесь что-то скрыть от меня? Поверьте, именно ради моего спокойствия не следует этого делать: ведь поскольку вы все равно не в силах утаивать последствия, то заставляете меня тем самым все время подозревать что-нибудь в десять раз более ужасное, нежели то, что есть на самом деле. Пока я вижу вас и детей целыми и невредимыми, я найду в себе силы встретить без страха любые новости; да и какие еще горестные вести мы можем услышать (разве только о нашей малютке, оставленной нами на попечении кормилицы в Солсбери), которые бы не были связаны с нашим нынешним бедственным положением, а оно, как мы можем, слава Богу, теперь надеяться, переменится к лучшему. И кроме того, дорогой Билли, хотя мой разум намного уступает вашему, но мне все же удавалось иногда найти доводы, которые успокаивали. Ведь именно так, дорогой мой, произошло во время размолвки с полковником Джеймсом: я сумела вас убедить, что вы заблуждаетесь на его счет, и, как видите, дальнейшие события доказали мою правоту. Вот так, к счастью для самой Амелии и для мистера Бута, нравственные совершенства этой прекрасной женщины вводили ее в заблуждение и побуждали видеть все в самом благоприятном для ее мужа свете. Полученная открытка была, как теперь выяснилось, от миссис Джеймс; передавая миссис Бут свой поклон, она извещала, что приехала в Лондон, но, к сожалению, сильно простужена. Известие о приезде подруги чрезвычайно обрадовало Амелию и, мигом одевшись и оставя детей под присмотром мужа, она поспешила засвидетельствовать свое уважение миссис Джеймс, к которой питала самую искреннюю привязанность. Но каково же было ее разочарование, когда ее, сгоравшую от нетерпения и взволнованную при мысли о предстоящей встрече с любимой подругой, уведомили при входе, что хозяйки нет дома! Тщетно она называла свое имя, ее упорно отказывались впустить. Нетрудно себе представить, сколь Амелия была всем этим удивлена, тем более, что миссис Джеймс писала ей о своей простуде; она возвратилась домой крайне раздосадованная постигшей ее неудачей. Амелии и в голову не приходило, что миссис Джеймс была на самом деле дома и что слугам, как выражаются в таких случаях, просто велено было никого не принимать. Она повторила бы свой визит на следующее утро, не помешай ей собственная простуда, сопровождавшаяся к тому же легкой лихорадкой. По этой причине Амелия несколько дней оставалась взаперти, и все это время Бут находился при ней неотлучно, исправляя обязанности сиделки. За все это время миссис Джеймс не напомнила о себе ни единым словом, что несколько беспокоило Амелию, но еще больше удивляло. На десятый день, когда Амелия была уже совсем здорова, в девятом часу вечера, как раз когда они с мужем собирались ужинать, внизу раздался оглушительный стук в дверь, потом послышалось шуршание шелка на лестнице и женский голос довольно-таки громко воскликнул: - Боже милосердный, неужели мне предстоит взбираться еще выше? Амелия, которой этот голос был очень хорошо знаком, тотчас подбежала к дверям и ввела в комнату чрезвычайно пышно разряженную миссис Джеймс, которая напустила на себя столь церемонный вид и столь церемонно раскланялась со своей старой приятельницей, словно была едва с ней знакома. Бедная Амелия, которая готова была заключить вошедшую в объятия, застыла на месте от изумления, но быстро придя в себя, поскольку всегда прекрасно владела собой, тотчас догадалась, какую роль разыгрывает ее гостья, и решила вести себя в том же духе. Обе поэтому чинно уселись, после чего воцарилось молчание, во время которого миссис Джеймс обозревала комнату с куда большим вниманием, нежели она удостоила бы куда более роскошно обставленные покои. Мало-помалу разговор наладился - в основном о погоде и городских развлечениях. Амелия, обладавшая изрядной долей юмора, так ловко подыгрывала собеседнице, что стороннему наблюдателю было бы довольно трудно решить, кто из них более достоин называться во всех отношениях, кроме разве туалета, истинно светской дамой. Визит продолжался минут двадцать, однако обе ни единым словом не обмолвились о недавнем недоразумении; ни о чем другом, кроме двух названных тем, даже и речь не заходила; наконец миссис Джеймс поднялась со своего кресла и удалилась с прежней церемонностью. Последуем и мы за ней - и ради сравнения посмотрим, как она провела остаток вечера. От Амелии миссис Джеймс тотчас отправилась в собрание, где провела два часа в многолюдном обществе, продолжая непрерывно толковать все о тех же городских новостях и развлечениях, потом сыграла два роббера в вист {19}, после чего отправилась домой, где, потратив еще час на то, чтобы раздеться, улеглась в постель. Что же касается Бута и его супруги, то они, как только их гостья удалилась, сели поужинать куском холодного мяса, оставшегося у них после обеда. После этого они еще некоторое время веселились за пинтой вина, припоминая курьезное поведение посетительницы. Но Амелия, признавшись, что та, по ее мнению, скорее заслуживает не гнева, а жалости, перевела разговор на более приятные темы. Забавные шалости детей, картины недавнего прошлого и надежды на будущее вызвали у них немало приятных мыслей, а Бут от сознания, что Амелия вновь здорова, был вне себя от радости. Проведя вместе счастливый вечер, они отправились на покой. Весьма возможно, что поведение миссис Джеймс покажется кое-кому из читателей не менее странным, чем самой Амелии, поскольку из рассказа Бута у них, вероятно, сложилось столь благоприятное впечатление об этой даме, что ее нынешнее поведение могло показаться им неестественным и не совместимым с ее прежним характером. Однако им следует принять в соображение большие перемены, произошедшие в ее жизненных обстоятельствах: ведь зависевшая прежде от брата, который и сам-то был всего лишь солдат, искатель удачи, она стала теперь женой чрезвычайно состоятельного человека, да еще