Генри Фильдинг. История Тома Джонса, найденыша (Книги 1-6) ---------------------------------------------------------------------------- Отсканировано и выверено: Моя библиотека. - http://libpavel.km.ru/ ? http://libpavel.km.ru/ ---------------------------------------------------------------------------- ВЕЛИКИЙ РОМАН И ЕГО СОЗДАТЕЛЬ Когда в 1754 году умер Фильдинг, друзья спохватились, что от него не осталось портрета. И тогда Дэвид Гаррик и Вильям Хогарт возместили потерю. Великий актер позировал в образе Фильдинга великому художнику. Так появилось единственное доступное нам изображение великого романиста. Что в нем действительно от Фильдинга, а что - от позднейшего представления о нем? Трудно сказать. Но, скорее всего, портрет достоверен. Друзья таким и вспоминали его - веселым, доброжелательным, жизнелюбивым, со смеющимися глазами. Да, портрет достоверен. И тем более удивителен. Сатириков и юмористов принято изображать людьми угрюмыми. Взгляд отнюдь не беспочвенный - они действительно такими часто бывают. От Фильдинга этого можно было ждать скорее, чем от других: жизнь его сложилась не просто. Но, как заметила родственница Фильдинга леди Мэри Уортли Монтегю, "никто не умел радоваться жизни, как он; никто не имел для этого так мало оснований". А впрочем, может быть, основание для этого все-таки было - самое веское из всех возможных? Ведь как ни трудна оказалась для Фильдинга жизнь, он сумел подчинить ее себе и воплотить в величайшей комической эпопее. Это была радость победителя. Но победа далась нелегко, стоила собственной жизни, да и завоевана была в условиях неблагоприятных. Генри Фильдинг родился 22 апреля 1707 года в семье майора Эдмунда Фильдинга, сделавшего быструю военную карьеру: за два года до смерти он получил чин генерал-лейтенанта, чрезвычайно по тем временам значительный. В родовитости Фильдингам тоже никто не отказывал. Они были сродни графам Денби, притязавшим на родство с Габсбургами. Позднейшие исследования, правда, опровергли эти претензии. Выяснилось, что графы Денби - из мужиков и во времена, когда Габсбурги пробирались к императорскому престолу, пахали землю и доили коров. Но лондонское светское общество XVIII века было связано в этом отношении своего рода круговой порукой и предпочитало не вдаваться в подробности происхождения той или иной семьи. К тому же Фильдинги притязали по тем временам на самую малость: сколько людей происходило, если верить их словам, прямо от Вильгельма Завоевателя! Словом, семья знатная, занимающая видное положение, всем известная. При ближайшем рассмотрении дело обстояло не так благополучно. Собственные средства Фильдингов были невелики, а генеральского жалованья, вообще-то говоря весьма хорошего (на то, что получал Эдмунд Фильдинг в месяц, семья в провинции могла прожить пять лет), не хватало. Генерал Тыл женат вторым браком, у него было двенадцать душ детей, да и траты светских господ были несоизмеримы с тратами людей, не принадлежащих к "обществу". Трудно было и другое: Генри оказался объектом раздора между отцом и бабкой по материнской линии, споривших о том, под чьей опекой должен находиться мальчик, и судившихся из-за наследства. Самому ему у бабушки было, очевидно, лучше. Однажды он даже сбежал к вей. В 1726 году Фильдинг кончил аристократическую Итонскую школу, где получил глубокое знание греческого и латыни, немало послужившее ему потом в его занятиях литературой и философией, а два года спустя появился в Лондоне с комедией "Любовь в различных масках". Пьесу сыграли в одном из двух ведущих театров Лондона, что не стоило Фильдингу большого труда, но и не принесло особого успеха. Молодого драматурга это, судя по всему, не слишком огорчило. Он был достаточно умен, чтобы не считать себя законченным литератором, и планы у него были дальние. К этому времени отец назначил ему ежегодное содержание, которое, как говорил потом писатель, "вмел право выплачивать всякий, кому захочется". На первых порах деньги, однако, поступали, и Фильдинг уехал в Лейден учиться на филологическом факультете, считавшемся лучшим в Европе. Через полтора года он, впрочем, остался без средств и вернулся в Англию. Теперь Фильдинг окончательно (так, по крайней мере, ему казалось) выбрал себе занятие. Он решил стать драматургом. Первый опыт нашел продолжение в пьесе "Щеголь из Темпла" (173О), где рассказывалось о пройдохе студенте, посылавшем домой огромные счета на свечи, чернила, перья, чем вызывал ужас у родителей - ребенок может заболеть от таких упорных занятий! В том же году появилась комедия "Судья в ловушке" (эта пьеса ставилась на советской сцене) - образец довольно смелой социальной сатиры. Успех возрастал. И хотя Фильдинг верно угадал в себе талант комедиографа, он не сразу понял, в какой именно специфической форме сумеет создать свои сценические шедевры. Вопрос решил большой успех двух его новых пьес. Упомянутые раньше три пьесы Фильдинга были написаны в жанре комедии нравов. Новые - в жанре фарса. Одна из них, сразу поставившая Фильдинга в число ведущих драматургов, так и называлась - "Авторский фарс" (1730). Но по-настоящему большим событием стала вторая - "Трагедия трагедий, или Жизнь и смерть Мальчика-с-Пальчик Великого" (1731). Действие происходило при дворе короля Артура, где великий герой Мальчик-с-Пальчик побеждал врагов, влюблял в себя великанш и принцесс, но в конце погибал, съеденный рыжей коровой. Зрители смеялись до упаду, но не одному только искусно оформленному сюжету и даже не многочисленным намекам на современность. Дело в том, что Фильдинг составил свою комедию чуть ли не наполовину из цитат из чужих трагедий. Зрители, смеявшиеся перед этим на фильдинговском "Мальчике-с-Пальчик", приходили потом на представление какой-нибудь современной трагедии и с ужасом чувствовали, что их тянет так же точно реагировать на самые трагические тирады самых трагических героев... XVIII век в Англии был веком комедии, а не трагедии, но никак не мог сам себе в этом признаться. Фильдинг ему в этом помог. Джонатан Свифт говорил потом, что смеялся всего два раза в жизни и один из них - на представлении фильдинговского "Мальчика-с-Пальчик". Великий сатирик не мог не увидеть, сколь близок ему молодой драматург. Фильдинговская пародия была сродни пародиям, которые Свифт со своими друзьями Геем, Попом и Арбетнотом выпускал от имени некоего Мартина Скриблеруса (те есть Мартина Писаки). О том, что чисто литературной пародией дело там не ограничивалось, свидетельствует достаточно убедительный факт - именно в недрах этой художественной полемики зародился замысел "Путешествий Гулливера". Так теперь и Фильдинг (а он демонстративно принял псевдоним "Мартин Скриблерус Секундус", то есть Второй Мартин Писака) досягал на большее, нежели литературные авторитеты. Его пьеса была обращена против так называемой "героической трагедии" - трагедии барочного толка, сложившейся в Англии в XVII веке. Но при этом Фильдинг с особенным удовольствием издевался над понятием "великого человека". Мальчик-с-Пальчик Великий! Само это имя служило осмеянию монархов и завоевателей, превозносимых официальной историографией. Социальная и политическая критика в пьесах Фильдинга, как нетрудно увидеть, все нарастала. Жизнь давала для этого замечательный материал. За девятнадцать лет до рождения Фильдинга завершился длительный период английской буржуазной революции. "Великий бунт" сороковых годов XVII века и диктатура Оливера Кромвеля закончились реставрацией династии Стюартов и новым их изгнанием в 1688 году. Англия теперь жила в условиях классового мира, достигнутого в результате компромисса между новым дворянством и буржуазией. Это состояние замиренности прерывалось только новыми попытками реставрации Стюартов, в общем-то заранее обреченными на провал. Массовых же народных движений Англия времен Фильдинга не знала. В этой буржуазной и уже по-буржуазному самоуспокоенной Англия сатирику было что делать. Англия гордилась тем, что избавилась от политической тирании, но Фильдинг заметил однажды (и не уставал показывать это в своих произведениях), что бедность наложила на людей не меньшие путы, чем тирания. И разве исчезла тирания обычая и тиранство помещиков и вообще всех власть имущих? О счастье англичан было сказано к этому времени много слов. Фильдинг задался целью разведать, что кроется под этими словами. Он приводит в Англию Дон Кихота, чтобы вместе с Рыцарем Печального Образа остраненным взглядом посмотреть на английские порядки и ужаснуться английским чудищам - сквайрам, мэрам, трактирщикам ("Дон Кихот в Англии"), посещает вместе со зрителями выборы, вернее, репетицию комедии под названием "Выборы" ("Пасквин"), производит обзор нравственных, социальных и культурных "ценностей" века в комедии "Исторический календарь за 1736 год". Все эти годы Фильдинг работает с необычайной энергией. За десять лет им создано двадцать пять пьес. Нельзя сказать, что ему не мешали. Фильдинг вступает в конфликт с драматургами-охранителями, в частности, с таким влиятельным драматургом и театральным деятелем, как Колли Сиббер, в течение многих лет руководившим одним из двух монопольных театров Лондона. Но эти литературные битвы были ничто по сравнению с ударом, который обрушился на него в 1737 году. В этот год был принят "Закон о лицензиях", специально направленный против Фильдинга. Англия никогда не была вполне свободна от театральной цензуры; на вмешательство государственной власти в вопросы репертуара сетовал даже Колли Сиббер в своих воспоминаниях. Но по новому закону цензура получала правовое подкрепление и могла вмешиваться в работу не одних только монопольных ("королевских") театров, как прежде, но и всех остальных. Кроме того, театры должны были обзавестись специальными правительственными лицензиями. Без этого они подлежали закрытию. Фильдинг за год до этого сделался руководителем труппы, ставившей его и чужие пьесы в театре Хеймаркет. Теперь из театра пришлось уйти. Зрители по-своему реагировали на изгнание любимого драматурга. Когда здание Хеймаркета заняла французская труппа, власти предусмотрительно отрядили на спектакль судью и роту солдат во главе с полковником. И все же актерам не удалось произнести ни слова. Публика неистовствовала: закидывала сцену горохом, кричала, стучала тростями. Когда посреди темного зала возникла фигура судьи со свечой в одной руке и экземпляром "акта о мятеже" в другой (не зачитав его, нельзя было, согласно законодательству того времени, применить против толпы вооруженную силу), зрители задули у него свечу, вышли из театра и двинулись по улице с пением песни Фильдинга "Старый английский ростбиф". Фильдингу эта демонстрация могла принести лишь некоторое моральное удовлетворение - не более того. С момента изгнания из театра и на долгие годы его жизнь - постоянная борьба с нуждой. Еще в 1734 году он женился на знаменитой в целом графстве красавице Шарлотте Крейдок, у них было двое детей, и хотя жена получила после смерти матери небольшое наследство, денег хватило ненадолго. Фильдинг органически неспособен был отказать в чем-то другу в нужде и проявлял, как ему казалось, величайшее благоразумие, если отдавал ему только половину того, что у него было в кармане, а не все до последней полушки. Надеяться он мог только на собственное прилежание. В тридцать лет Фильдинг снова садится на студенческую скамью, в необычайно короткий срок получает юридическое образование и начинает заниматься адвокатской практикой. В это же время пишутся его повествовательные произведения. Первое из них - большая сатирическая повесть "История Джонатана Уайльда Великого"- было написано, очевидно, еще в 1739 году, хотя опубликовано лишь четыре года спустя. Это была история реального лица, скупщика краденого, повешенного в 1721 году. История Джонатана Уайльда наделала тогда много шума,- как выяснилось, этот фактический глава всего преступного мира Лондона находился в связи с полицией. Успела она послужить и литературе. В том же 1721 году Даниэль Дефо выпустил небольшую брошюру, где описывались деяния знаменитого уголовника, а в 1728 году на лондонской сцене с грандиозным успехом была поставлена комедия Джона Гея "Опера нищего" (на ее основе Бертольт Брехт создал потом свою "Трехгрошовую оперу"). Фильдинг использовал воспоминания о теперь уже достаточно давнем уголовном деле для того, чтобы создать пародийное торжественно-официальное жизнеописание своего героя, в котором он видит замечательный пример "великого человека" вообще. Джонатан Уайльд был жесток, лжив, коварен, любил позу, лишен был всяческих сантиментов и исходил только из собственной выгоды - чем, спрашивается, уступал он воспетым историками великим завоевателям и правителям? В 1742 году выходит в свет и первый роман Фильдинга - "История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса". "История Джозефа Эндруса" начиналась как пародия на незадолго перед тем появившийся роман Сэмюела Ричардсона "Памела, или Вознагражденная добродетель" (1740), где рассказывалась история служанки Памелы Эндрус, сумевшей отстоять свою непорочность от домогательств молодого сквайра Б. (Фильдинг расшифровал эту фамилию как "Буби" - то есть "олух") и вышедшей за него замуж. Фильдинг наделил такой же добродетелью брата Памелы Джозефа, лакея в доме сестры сквайра Буби, и заставил его немало пострадать из-за своей добродетели, а самое Памелу изобразил в красках не очень привлекательных. В этой пародии была немалая доля правды. Конечно, Ричардсон был очень большим писателем, а принятая им манера романа в письмах давала невиданные доселе в английской литературе возможности психологической разработки характеров, но Фильдинг справедливо усмотрел в первом романе Ричардсона (тот не создал еще своего шедевра "Кларисса Гарлоу") нравственный ригоризм, характерный для пуритан. Однако пародией дело не исчерпывалось. Фильдинг нашел и собственный интерес в истории простого хорошего парня, изгнанного из господского дома и двинувшегося пешком в родное село, где ждет его такая же простая, работящая и добрая крестьянская девушка Фанни. По дороге Джозеф встречает пастора Адамса , научившего его в свое время грамоте, и Фанни, и они втроем вышагивают по дороге, встречая добрых и злых, лицемеров и скромных праведников. "Видел нравы многих людей",- поставил Фильдинг эпиграфом к "Тому Джонсу". В какой-то мере это было правдой уже по отношению к "Джозефу Эндрусу". В "Джонатане Уайльде" Фильдинг больше писал о тенденциях общественной жизни. Начиная с "Джозефа Эндруса" он будет открывать эти тенденции на примере самых конкретных проявлений жизни. Большой успех "Истории Джозефа Эндруса" помог выпустить "Смешанные сочинения" (1743) - сборник неопубликованных работ, включавший, в частности, "Джонатана Уайльда". Из предисловия к этому сборнику мы узнаем о тяжелых обстоятельствах жизни Фильдинга. Он уже болен. Тяжело больна и его жена. Денег ни на что не хватает. Вскоре Фильдинг потерял жену. Горе его было так велико, что друзья опасались за его рассудок. Спасение он находит в работе. Задуман новый роман - комическая эпопея. Его предстоит осуществить человеку, которого жизнь словно бы нарочно стремилась отучить от насмешливого к себе отношения. Но он сумеет подняться над своей судьбой, чтобы запечатлеть судьбы других людей и что-то от судьбы своей страны в целом. Создавая "Тома Джонса", Фильдинг уже знал, что рождается великая вещь. Несколько тысяч часов, проведенных за письменным столом в обществе Тома, Софии, Партриджа, достойного сквайра Олверти, его недостойного племянника Блайфила (сделаем эту уступку традиционному русскому переводу: англичане произносят эту фамилию "Блифил") и их соседа сквайра Вестерна, окончательно убедили его, что талант комедиографа, которым наградила его природа, не пропал втуне. Явилась на свет несравненная комическая эпопея, и все сделанное до этого, как ни велики собственные достоинства этих произведений, было, оказывается, лишь подготовкой к ней. Как истинный писатель Просвещения, этого "Века Разума", Фильдинг стремится еще и осмыслить свой успех теоретически, закрепить его в рациональной, логически выстроенной системе. Отсюда - своеобразие композиции "Тома Джонса". Он состоит из собственно повествовательной части и вступительных глав к отдельным книгам. "Том Джонс" это одновременно и увлекательный роман, и не менее увлекательный трактат о романе. Фильдинг обосновывает в своих "предисловиях" права и возможности нового жанра, создателем и законодателем которого себя провозглашает. В них же высказывает свои нравственные взгляды, давая своеобразный комментарий к поступкам героев. И в них же сражается со своими врагами. Легко понять, что театр займет здесь достойное место. Конечно, не забыт Колли Сиббер. Фильдинг постарался, чтобы за этим булгариным английской сцены закрепилась репутация человека не очень грамотного, вполне бездарного, но зато исполненного ложных претензий. И вместе с тем автор не упускает случая отметить любимых им актрис и актеров. Он скажет о вдумчивой игре Китти Клайв и Сусанны Сиббер (невестки Колли Сиббера), исполнивших немало ролей в его пьесах, а Дэвида Гаррика объявит великим актером. Его рассказ о впечатлении, которое производила игра Гаррика в "Гамлете", перешел потом в главную работу по театру, созданную в XVIII веке - "Гамбургскую драматургию" великого немецкого просветителя Г.-Э. Лессинга,- и сделался с тех пор хрестоматийным. Немало говорится в "Томе Джойсе" и о драме - старой и новой. Такое перенесение недавней полемики на страницы романа не удивительно. XVIII век вообще не делал в этом смысле большого различия между романом, журналом, даже газетой, а комический жанр, в том числе комическая эпопея, как назвал свой роман Фильдинг, был этому особенно подвластен. Роман Фильдинга широко открыт жизни. В этом одно из условий его реализма, и действительность воссоздается на страницах "Истории Тома Джонса" в формах самых конкретных. Улицы городов и почтовые тракты, питейные заведения, кофейни и таверны названы их настоящими именами, люди (во всяком случае, значительная их часть) - тоже. Десятки реальных личностей, начиная с известных парламентских деятелей и кончая какой-нибудь портнихой миссис Хасси, переполняют роман. События, разговоры, мнения -" все это увидено своими глазами и услышано от этих самых людей, и притом совсем недавно, в 1745 году, когда Молодой Кавалер (или Молодой Претендент) Карл-Эдуард высадился, при поддержке французов, в Англии, чтобы вернуть корону Стюартам, и все общество - и трактирщики, и сельские сквайры, и столичные господа - снова было взбаламучено старыми распрями. Эта необыкновенная "открытость жизни", присущая комической эпопее, помогает Фильдингу ощутить, какой шаг вперед он сделал со времени работы для театра. Роман протяженней во времени и поэтому емче. Характер героя раскрывается на широчайшем жизненном фоне, в столкновении с людьми всех званий и профессий. Они помогают нам узнать его, он - их. Конечно, здесь тоже были свои опасности. Но они уже достаточно выявились в ходе развития романа. Сколь ни серьезными они могли показаться, они были лишены неожиданности. О великих произведениях искусства нередко завязываются споры -к подводят ли они итог минувшему периоду развития искусства или начинают новый. В отношении "Тома Джонса" подобные разногласия, кажется, никогда не возникали: слишком определенно этот роман обозначает собой переход в истории эпического жанра нового времени. "Том Джонс" глубокими корнями связан с искусством до него и открывает дорогу новому. "Исходным" творчества Фильдинга-романиста (в какой-то мере и всего его творчества) был "Дон Кихот" Сервантеса. "Дон Кихот в Англии" был задуман и частично осуществлен Фильдингом еще в годы учения в Лейдене. "История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса" имела подзаголовком фразу: "Написано в манере Сервантеса, автора "Дон Кихота". Да и в перечнях великих писателей прошлого, как ни варьировались они в разные годы у Фильдинга, имя Сервантеса никогда не бывало пропущено. Фильдинг не был в строгом смысле слова первооткрывателем Сервантеса в Англии. "Дон Кихота" начали переводить на английский еще при жизни автора, в 1612 году, и с первой частью великого романа мог бы при желании познакомиться Вильям Шекспир. В течение XVIII века "Дон Кихот" был четырежды издан в Англии на испанском языке и двадцать четыре раза в переводах, причем среди переводчиков был и один из крупнейших английских романистов эпохи Просвещения Тобайас Смоллет. Подражаниям Сервантесу тоже не было числа. Сюжетная схема романа не раз оказывалась толчком для собственных построений, отдельные эпизоды романа переносились на сцену. Однако сколько бы английских писателей ни обращалось к Сервантесу, имя Фильдинга занимает здесь место ни с чем не сравнимое. В этой области первооткрывателем был все-таки он. И не для одной Англии - для всей Европы. До Фильдинга Сервантесу подражали. Фильдинг тоже начинал таким образом и в своей ранней пьесе прямо перенес Дон Кихота в современную Англию. В дальнейшем он, однако, от подобных попыток отказался. У Сервантеса он теперь брал взгляд на человека и мир. Великий испанец помог сформироваться его эстетическому и этическому кредо. Три года спустя после "Тома Джонса" Фильдинг опубликовал в издававшемся им "Ковент-Гарденском журнале" рецензию на одно из бесчисленных подражаний Сервантесу - роман Шарлотты Леннокс "Дон Кихот - девица". Сервантесовский герой характеризуется в этой рецензии как человек, "наделенный разумом и большими природными дарованиями, и во всех случаях, за единственным исключением,- весьма здравым суждением, а также - что еще более привлекательно в нем - как человек большой наивности, честности и благородства и величайшей доброты". Санчо же отличают преданность и простодушие. Иными словами, речь идет о столкновении с миром человека, наделенного высокими достоинствами и вполне объяснимым в нем (он ведь судит об окружающих по себе) нравственным максимализмом. Но неужели в одной только Испании и лишь однажды произошло такое столкновение? И зачем тогда прямо заимствовать у Сервантеса героя и ситуации? Разве в каждом честном и добром человеке не заключена частица от героя Сервантеса? Уже пастор Адаме нисколько не походил на испанского своего собрата. Со своими крепкими кулаками, изодранной рясой, способностью без устали отмеривать милю за милей он замечательно вписывался в ту реальную, грубую жизнь, по которой отстранение проезжал на своем Росинанте герой Сервантеса. Самое небрежение жизненными благами, присущее пастору Адамсу,- от его мужицкой кряжистости и неприхотливости, тогда как у Дон Кихота оно - от его высокой духовности. Дон Кихот выше всех окружающих потому, что он вне быта. Пастор Адаме - потому, что он, герой вполне бытовой, обращает на этот быт не больше внимания, чем тот заслуживает. Ему надо поскорее отделаться от неоплаченных (а чем платить-то?) трактирных счетов или сокрушить своим увесистым кулаком какого-нибудь негодяя, чтобы спокойно погрузиться в Платона или начать излагать свою философию самым любимым своим духовным детям Джозефу и Фанни. Впрочем, слово "философия" он употребляет не часто и без всякого желания возвыситься над другими: это ведь все простая народная мораль. Именно ее пастор Адаме вычитывает из любой самой ученой и недоступной его необразованным прихожанам книги. "История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса" была, конечно, близка "Дон Кихоту" по организации материала - те же элементы романа большой дороги, та же пародийная основа, те же вставные новеллы. Однако Фильдинг не следовал Сервантесу рабски. Для него далеко не все в нем приемлемо. В рецензии на роман Шарлотты Леннокс, о которой шла речь, Фильдинг говорил не только о достоинствах, но и о недостатках романа Сервантеса. Испанский писатель, по мнению Фильдинга, допускал много экстравагантного и невероятного, и похождения Дон Кихота так бессвязны и разрознены, что их "порядок вы можете менять как угодно без всякого ущерба для целого". Кроме того, в ряде вставных новелл Сервантес, считает Фильдинг, приближается к тем самым рыцарским романам, которые осмеивает. Все это Фильдинг не был намерен повторять. В "Джозефе Эндрусе" он уже стремился подчинить Сервантеса собственной эстетике - выстроить сюжет возможно точнее, рациональнее, объяснить и обосновать каждый шаг своих героев доскональнейшим образом. "Прекрасный реализм" Возрождения, с его представлением о поэтической, небытовой правде, уступал место весьма конкретному и жесткому реализму Просвещения. В "Томе Джонсе" эта просветительская основа метода Фильдинга обозначалась еще определеннее, чем в "Джозефе Эндрусе". Фильдинг от произведения к произведению удалялся от Сервантеса. Но при этом шел по той же дороге, что и его великий предшественник,- только дальше пего. "Жестокость" конструкции смягчалась удивительно добрым отношением Фильдинга к своим героям и его замечательным юмором. Поэтичность Сервантеса не была целиком утеряна - она приобретала иную форму. Бытовая же достоверность необыкновенно возросла. Приход Фильдинга в литературу был хорошо подготовлен предшествующим развитием реалистического романа в Англии. Были уже Дефо и Ричардсон. Но и Дефо и Ричардсон выдавали свои произведения за подлинные жизненные документы - Дефо за дневники и воспоминания, Ричардсон за собранную издателем переписку. Фильдинг не ставит перед собой подобной цели. Конечно, он не собирается добровольно жертвовать доверием читателя и уверять его, что все рассказанное - чистая выдумка. Том Джонс, признается автор читателю,- его хороший знакомый, он, быть может, потому именно и дорог ему. Да и весь роман в целом, как уже говорилось, соотнесен с жизнью тысячами конкретных подробностей. Он в этом смысле даже "доказательнее", чем написанное Дефо и Ричардсоном. У Дефо речь идет о далеких странах, его труднее проверить, для Ричардсона же внутренняя правда человеческих поступков и побуждений важнее примет окружающей жизни. И все же Фильдинг не стремится выдать свой роман за непосредственный человеческий документ. В этом есть своя логика. Да, он пишет о людях, хорошо ему знакомых,- произведение выигрывает, замечает он, если писатель имеет некоторые познания в предмете, о котором толкует,- но он пишет одновременно и о чем-то гораздо большем: о человеческой природе, а роман его это "некий великий созданный нами мир". В одной из вступительных глав, предпосланных книгам романа, Фильдинг говорил о праве писателя не следовать прямолинейно понятой жизненной правде, а создавать миры фантастические, подчиненные собственным законам. Сам он ставит перед собой задачу куда более трудную - выявить законы, которым подчинен мир реальный, не пожертвовав, однако, при этом своим правом демиурга, не скрывая своего лица, более того, сохранив за собой право вступать в разговор с читателем, объяснять ему сокровенный смысл происходящих событий, растолковывать особенности принятой повествовательной формы, ставить на место досужих критиков. Из всех форм романа Фильдинг избрал наиболее вместительную. Направление его поисков наметил Сервантес. "Том Джонс" приземленнее "Дон Кихота", у него много других отличий, но сама форма романа, где повествование открыто ведется от автора, определена влиянием Сервантеса. Так обстояло дело еще в "Джозефе Эндрусе". Но в своем более зрелом произведении Фильдинг отказывается от одного очень существенного элемента, сближавшего "Джозефа Эндруса" с "Дон Кихотом" - от пародийности. Известно, что новые жанры часто вызревают в форме пародии на старые. В "Дон Кихоте" было много от пародии на рыцарский роман. В "Джозефе Эндрусе" - от пародии на Ричардсона. "Том Джонс" нисколько не пародиен. Жанр конституировался и живет по своим законам. Время внесет еще в них свои поправки, но законы установлены прочно, они - точка отсчета для дальнейших завоеваний романа в Европе. Не только внешний мир, изображенный в "Томе Джонсе", это мир одновременно реальный и вымышленный. Таковы и герои романа, причем слово "реальный" в применении к ним звучит не просто как похвала, как оценка художественной убедительности образа. Не одни лишь эпизодические фигуры, о которых шла выше речь, но и почти все главные персонажи романа списаны с натуры, и автор не скрывает имен прототипов. Олверти это отчасти Джордж Литтлтон - школьный товарищ Фильдинга, много ему потом помогавший, отчасти Ральф Аллен, тоже добрый гений фильдинговского семейства, человек из иной, гораздо более низкой среди, но сумевший, пользуясь английским выражением, "сам себя сделать". Софья Вестерн это покойная жена Фильдинга Шарлотта Крейдок. И, наконец, Том Джонс - действительно человек хорошо, много больше других знакомый автору. Судя по всему, это сам Фильдинг, каким он помнит себя в молодости. Так, во всякой случае, полагал Теккерей. И хотя автор, конечно же, много выше своего персонажа, многое в духовном облике Тома Джонса заставляет вспомнить его создателя. Но за всем этим стоит художественное обобщение, и от того, насколько оно удалось, от меры его зависит и то, насколько удался образ. Фильдинг, создавший в "Томе Джонсе" образы удивительно для своего времени убедительные и полнокровные, еще не достиг все же той полноты растворения прототипа в образе, которая характерна для писателей следующего века. Отсюда известная двойственность его персонажей. Больше всего это относится к сквайру Олверти. Далекий от намерения изображать ходячие олицетворения добродетели или порока, Фильдинг достаточно строго придерживается в начале романа этого принципа и по отношению к самому высоко ценимому своему герою. Чем добрее, душевней, бесхитростней Олверти, тем легче его обмануть. Он не находит в своем сердце дурных побуждений, и ему трудно допустить их в других. Этот мудрый судья и наставник непрерывно оказывается жертвой обмана. То несовпадение искренне усвоенной книжной мудрости с требованиями и реальной практикой света, которое послужило основой для стольких ярких комических сцен, у Фильдинга находит свое, правда, очень смягченное выражение и в тех сценах романа, где главным действующим (вернее сказать, "решающим" - он чаще судит чужие поступки, чем действует сам) лицом является сквайр Олверти. И эта авторская ирония придает убедительность образу, задуманному как идеальный. Но так только вначале. Когда после многих тяжелых дней, выпавших по его нечаянной вине на долю Тома Джонса, Олверти снова появляется на страницах романа, у него остается уже одна только функция - наказать порочных и наградить невинно пострадавших. Перейдя незримую черту, отделявшую его от совершенного идеала, Олверти исчез как конкретный и убедительный образ. Фильдинг воздал хвалу Литтлтону и Аллену, но нанес непоправимый ущерб своему герою. В какой-то мере это можно сказать и о Софье. Она подвержена множеству маленьких женских слабостей и лишена пороков. Что ж, и без них она достаточно убедительна. Но этот поразительно милый женский образ начинает все больше прогадывать, по мере того как мы приближаемся к концу романа. Откуда у этой молоденькой, не видевшей света девушки способность так быстро простить Тому его измены - она знает, еще до того, как Том это ей объяснил, "как мало сердце участвует в известного рода любви",- откуда у нее это совершенное понимание людских характеров, откуда это взрослое умение закрывать глаза на недостатки близких людей? Не только Тома, которого она горячо любит, но своей глупой и сумасбродной тетки? Софья несовершенна как художественное творение именно потому, что столь щедро наделена всеми мыслимыми совершенствами. И разве не столь же удивительны многие качества Тома Джонса,- скажем, его непонятно где приобретенное понимание театра? Но, как говорилось, Том Джонс весьма близок к своему создателю. Многие взгляды, приобретенные писателем на протяжении жизни, выражаются устами молодого героя, "накладываются" на образ, не вполне для этого подходящий. Не следует, впрочем, забывать: мы смотрим на этот роман глазами людей, уже знакомых с произведениями Диккенса и Теккерея - писателей, которые сумели достичь более высокой степени художественной цельности. Вспомним и о том, что добились они этого не в последнюю очередь благодаря тому, что опирались на великие творения Фильдинга. У людей XVIII века не было этого нашего преимущества (или, может быть, недостатка?), этой нашей способности бросить взгляд на роман из более далекого времени. И они воспринимали "Историю Тома Джонса, найденыша" как образец никогда еще до той поры не достигнутой объективности, жизненной достоверности. О главном герое, по отношению к которому современный читатель не может не испытывать некоторых претензий, Фридрих Шиллер - не только великий драматург, но и замечательный, широко образованный и беспощадно правдивый критик - говорил как о человеке совершенно живом. Он восхищался Фильдингом именно как создателем этого образа. Стоит вспомнить и о том, что вступительные главы нужны были Фильдингу не только для обоснования своих эстетических принципов. Он еще говорил там о жизни, о законах, которые ею управляют, давал объяснение поступкам своих героев. Сами по себе подобные вступительные главы не ужились, вопреки мнению Фильдинга, в романе последующих столетий, но они утвердили право романиста от своего лица разговаривать с читателем, и этим правом пожелали воспользоваться такие писатели, как Теккерей, Диккенс, Бальзак, Гоголь, Толстой. Фильдинг, надо думать, присвоил себе это право не зря. Не в том ли дело, что вступительные главы давали ему возможность, поговорив с читателем от своего лица, освободить потом от себя героев, выпустить их на вольную волю? Конечно, Фильдингу удается это не до конца. Но направление его поисков таково. К тому же подобного рода оговорки необходимы по отношению не ко всем героям романа. Один из них не нуждается в них абсолютно. Это - отец Софьи, сквайр Вестерн. Если бы подобное сравнение мало-мальски подходило этому грубияну и пьянице, сквайра Вестерна следовало бы назвать жемчужиной "Истории Тома Джонса", а может Сыть, и всего творчества Фильдинга. Это образ абсолютно законченный, выразительный, что называется - без сучка, без задоринки. И, конечно же, необыкновенно жизненный, во всем соотносимый с пьяной, разгульной "сельской Англией" XVIII века. Сквайр Вестерн, в отличие от других главных героев романа, не имеет определенного жизненного прототипа. Зато литературных прототипов у него хоть отбавляй. Самый выразительный из них появился уже в 1707 году, в год рождения Фильдинга, в пьесе Джорджа Фаркера "Хитроумный план щеголей". Звали его сквайр Солен, и человек он был не очень счастливый. Мать женила его на молодой особе, получившей столичное воспитание, и с тех пор жизнь мистера Солена кончилась. Его каждый день оскорбляли в лучших чувствах. Жена не испытывала ни малейшего интереса к охоте на лисиц, не танцевала контрданса и, главное, оказалась совершенно неспособна понять, что долг настоящего сельского помещика - напиваться до мертвецкого состояния каждый вечер и с утра до ночи оглашать дом непотребными ругательствами. Слава богу, каторга эта скоро кончилась - жену увел столичный вертопрах. Жаль только, с нею вместе ушло и ее приданое... Такой вот дикий сквайр прочно обосновался в английском театре и литературе XVIII века. Шли годы, а он не старел - только мужал, набирался силы. Он, если угодно, оказался своеобразным Антеем английской литературы XVIII века. Ни один из ее героев не стоял так прочно на почве действительности,- что поделаешь, эпоха Просвещения не была временем большой просвещенности! К середине века дикий сквайр был уже вполне традиционен, но никак не стал отвлеченной "литературной традицией". Словом, сквайр Вестерн не просто не имел единственного реального прототипа, но и не нуждался в нем - их у него было тысячи. Он - наиболее собирательный образ романа. И он на редкость типичен и индивидуален - со своей любовью к дочери и охоте на лисиц, воспоминаниями о тиранстве жены, не понимавшей его - настоящего сельского сквайра, без всяких этих столичных фиглей-миглей, опоры нации, можно сказать! - со своей способностью прикинуть, за что и за кем можно больше получить, и широтой натуры, которой позавидовал бы иной русский купец... Возможно, литературное происхождение имеет и Партридж. Во всяком случае, Тобайас Смоллет обвинял Фильдинга в том, что тот украл из его романа "Родрик Рэндом" слугу - латиниста Стрэпа. Но, как бы то ни было, Партридж заметно превосходит Стрэпа как комический образ. Фильдинг мог воспринять Стрэпа лишь как намек. Всех этих героев Фильдинг п пустил в плаванье по житейскому морю. Но море это не безбрежно, а маршруты героев точно прочерчены. Роман Фильдинга организован очень строго, и читатель может не сомневаться в том, что, как бы ни отклонялись пути героев, герои эти все равно сойдутся все вместе, чтобы выяснить вопросы, на которые не нашли ответов вначале. Да, это плаванье имеет определенную цель, и она поставлена так же точно, как определены сюжетные ходы и задачи героев. Роман Фильдинга это не только комическая эпопея. Это еще философская эпопея. Правда, философские вопросы, в ней решаемые, лишены отвлеченности. Фильдинг, как он заявил, пишет роман о человеческой природе. Для XVIII века эти слова значили очень много. Просвещение пыталось чуть ли не все вопросы решить через человека, и, значит, надо было понять, что он собой представляет. Весь XVIII век заполнен спорами о "человеческой природе" и прежде всего о том, добр или зол человек в основе своей. Раньше и полнее всего развернулись подобные споры в Англии. В то время как один из ведущих представителей "этической философии" этого времени А. Шефтсбери утверждал, что подосновой человеческого поведения является врожденное нравственное чувство, другой - Б. Мандевиль - видел эту основу в эгоистическом интересе. Фильдинг занимал в споре Мандевиля и Шефтсбери компромиссную позицию. Он был в достаточной мере реалистом, чтобы видеть, сколькими примерами буржуазно-аристократическая Англия подтверждает правоту Мандевиля, но вместе с тем считал, что присоединиться к его мнению означает - признать существующие социальные нормы за общечеловеческие, а значит, вечные. Чем шире изображал он общественные пороки, тем решительнее противопоставлял им человеческое качество, ценимое выше всех остальных,- доброе сердце. Подобным качеством с избытком наделен его любимый герой Том Джонс. Конечно, и Джозеф Эндрус был добрым, хорошим человеком. Но он, что называется, был слишком хорош для этого мира - для романа, в частности. Вернее даже сказать, он так и не родился в качестве живого образа. Том Джонс иной. Он уже не отвлеченная схема. Он не присутствует в мире как олицетворение нравственной позиции автора, а действует в нем и связан с ним десятками реальных и психологических нитей. Ему предстоит немало заблуждаться и совершать множество ложных поступков. Его могут неверно понять - как пастора Адамса,- но он может и в самом деле дурно поступить. Почему? Да просто потому, что человеком движут не отвлеченные концепции порока а добродетели, а нечто гораздо более сложное. Он подвластен стольким импульсам, что подсчитывать их значит сбиться со счета. Важнее другое - основная доминанта человеческого поведения, установка по отношению к жизни. В этом смысле Том Джонс - поистине идеальный герой. Конечно, какой-нибудь ригорист нашел бы очень много в чем его обвинить, но Фильдинг убежден, что человек не подсуден суду столь пристрастному. Ригорист для того и обвиняет других, чтоб обелить себя самого, он лицемер, и Фильдинг находит особое удовольствие в том, чтобы, приведя возвышенное рассуждение кого-либо из своих героев или героинь, показать, как противоречит этому их собственная житейская практика. Он в этих случаях удивительно нетерпелив. Диккенс нередко откладывал разоблачение лицемера да конца романа. Фильдинг, за исключением разве что случая с Бриджет Олверти (будущей миссис Блайфил), делает это тут же, на месте. В характере Тома Джонса есть что-то от людей Возрождения. Он человечен и поэтому импульсивен, легко поддается своим порывам, им руководят не расчет, а сердце. Он ведет себя по принципу "делай что хочешь". Но своевременно ли появился подобный герой? Ведь эпоха Возрождения давно ушла в прошлое и возрожденческий взгляд на мир не просто был оттеснен новыми отношениями, новыми людьми, новыми представлениями - гуманисты сами утеряли веру в свою правоту. Сказав человеку "делай что хочешь", они не сразу поняли, что сказали это не отвлеченному "человеку вообще", а нарождающемуся своекорыстному буржуазному индивиду, и ужаснулись, увидев, чего захотел этот человек и что стал он делать. Впрочем, ко времени Фильдинга выявил свою ограниченность и другой принцип, противопоставленный в XVII веке исчерпанному возрожденческому "делай что хочешь",- принцип регламентации. Человек, на которого были наложены путы долга перед дворянской абсолютной монархией или почти столь же авторитарным буржуазным общественным мнением, оказывался подавлен и несвободен. И Фильдинг смело возвращается к лозунгу Возрождения. Он делает к нему только одну поправку - но, может быть, самую существенную в условиях Англии XVIII века. "Делай что хочешь",- говорит он своему герою. "Делай что хочешь, поскольку ты бескорыстен". Вот причина, по которой Фильдинг так тщательно подбирал главный персонаж своего романа. Том Джонс внутренне прекрасен, потому что свободен. Но он имеет право на свободу, потому что он бескорыстен. Им руководит интерес к миру, а не желание присвоить себе побольше жизненных благ. Всегда ли он таков? Нет, разумеется. Жизнь ставит его в трудные условия, и однажды он поддается воле обстоятельств - поступает, по сути дела, на содержание к леди Белластон. Но Фильдинг и не пытается сделать своего героя воплощением добропорядочности. Ему важна нравственная доминанта Тома Джонса. А ею остаются доброта, честность, бескорыстие. И напротив, корысть - главное отличительное качество соперника Тома - Блайфила. Корысть во всем. Блайфил вообще неспособен испытывать чувство привязанности, любви, благодарности. Это человек, не выдержавший испытания. Он подобен "макьявеллям" елизаветинских пьес. Спрашивается, кому должна достаться победа в этом соревновании чести и бесчестия, благородного порыва и холодного расчета, бесшабашности и ранней умудренности? Чести и благородству? Хорошо, если б так. Но Фильдинг сам весьма сомневался в закономерности таких благополучных исходов. "Некоторые богословы, или, вернее, моралисты,- читаем мы в "Томе Джонсе" - учат, что на этом свете добродетель - прямая дорога к счастью, а порок - к несчастью. Теория благотворная и утешительная, против которой можно сделать только одно возражение, а именно: она не соответствует исти-ие". И все-таки исход романа определен не этим трезвым взглядом на вещи, а желанием наградить любимого героя. Вряд ли стоит строго судить за это Фильдинга. Мы знаем: до конца согласиться с Мандевилем значило для него подчиниться сегодняшней реальности, а этого он делать ни в коем случае не хотел. Торжество Тома Джонса над Блайфилом было для него выходом за пределы этой неприемлемой для него реальности. На художественной фактуре романа это, разумеется, не могло не сказаться. К благополучному концу "Историю Тома Джонса" приводит система случайностей, заимствованных, в значительной степени, из ходячих драматургических сюжетов. Но рядом с этим есть и иное, более крепкое обоснование. Жизненная победа Тома была своеобразным "овеществлением" его моральной победы. В "Томе Джонсе" - как в известной английской сказке, где человек идет по миру и делает добро людям, а потом люди эти собираются и выручают его. Том Джонс, как ни трудно было ему самому, всегда помогал другим, его доброта была не пустыми порывами сердца, она "овеществилась" в судьбах Андерсона, мисс Миллер, Найтингела, а потом через них - в его собственной. Так завершалась история Тома Джонса, найденыша, но не история романа, названного его именем. Она была еще далека от конца. С романом Фильдинга соглашались, его отрицали, с ним спорили, но влияния его избежать не могли. Оно по-своему проявилось почти во всем, что было сделано в области романа на протяжении XVIII и заметной части XIX века. "Время и непогоды повредили им очень мало,- писал Теккерей о романах Фильдинга.Архитектурный стиль и орнаменты, разумеется, соответствуют тогдашним модам, но самые здания остаются до сих пор прочными, грандиозными и построенными замечательно пропорционально во всех частях. Они являются (...) замечательными художественными памятниками гения и искусства". Одно подтверждение значительности "Истории Тома Джонса", надо думать, особенно порадовало бы автора, доживи он до этого дня. В 1777 году была поставлена лучшая комедия века - "Школа злословия" Шеридана. И главная мысль пьесы ("делай что хочешь, поскольку ты бескорыстен"), и история двух братьев, и многое другое было заимствовано из романа Фильдинга. Фильдинг мог бы торжествовать. Сорок лет спустя после закона 1737 года он, под другим именем, вернулся на сцену. В собственном творчестве Фильдинга "Том Джонс" не нашел, однако, столь благополучного продолжения. В 1751 году Фильдинг выпустил следующий свой роман "История Амелии". Книга была раскуплена мгновенно - все помнили огромный успех "Тома Джонса",- но второго издания не потребовалось. Читатели были разочарованы. В новом романе Фильдинга рассказывалась история прекрасной Амелии, вышедшей замуж за бедного капитана Бута и испытавшей все горести и несчастья, выпадающие на долю честной бедности. Ее добродетель на каждом шагу подвергается опасности, она терпит унижения, дома порой нечего есть. К тому же муж ее - человек любящий, но слабый. Он становится любовником своей подруги детства мисс Мэтьюс и, мучаясь угрызениями совести, не решается вместе с тем с ней порвать, а когда эта связь обнаруживается, это лишний раз мешает ему поправить свои дела. Дважды он попадает в тюрьму - первый раз за то, что заступился за кого-то на улице и судье захотелось припугнуть его и поживиться за его счет, второй раз за долги. Но несчастьям приходит конец: выясняется, что наследство, полученное сестрою Амелии, предназначалось ей. Сестра подделала завещание с помощью злодея адвоката и, когда подлог оказался разоблачен, бежала во Францию и там умерла. Теперь семейство Вутов доживает век в мире и согласии. Горький опыт убедил легкомысленного капитана, что с пути добродетели опасно сворачивать даже на короткое мгновение. К тому же он обратился к религии и не останется отныне без столь необходимой ему, как и всем людям, нравственной опеки... "Амелия" - роман не без достоинств. В нем есть занятные эпизоды, есть сцены, исполненные очень резкой (порою значительно более резкой, чем в "Томе Джонсе") социальной критики, отдельные места и образы этого романа оказали влияние на творчество последующих романистов. Но в целом роман все-таки ниже фильдинговских шедевров. Минувшие два столетия не реабилитировали его, скорее, они подтвердили мнение современников. "Амелия" безнадежно растянута, искусственна, местами Фильдинг сбивается на плохо прикрытую проповедь. Да и сама задача романа, декларированная на первых его страницах: "учить людей искусству жить", представляется достаточно мелкой сравнительно с целью, которую ставил себе автор "Тома Джонса" - показать людям, что есть жизнь. Фильдинг остро ощутил неудачу "Амелии". Он заверил публику, что больше не будет писать романов. Выполнить это обещание оказалось нетрудно. За несколько месяцев до выхода в свет "Истории Тома Джонса" Фильдинг был назначен на пост главного мирового судьи Вестминстера и Миддлсекса, и хотя старался совмещать свои судейские занятия со столь же интенсивной литературной работой, от года к году это ему удавалось все хуже. Должность, которую занимал Фильдинг, была очень значительна и времени отнимала много. Он не только председательствовал в суде, но и руководил полицией и сам проводил следствие по наиболее важным делам. К тому же Фильдинг отдался новому делу с тем же упорством и стремлением проникнуть в суть проблемы, которые отличали его как литератора. В 1751 году он пишет "Исследование о причинах недавнего роста грабежей", в 1753 году - "Предложения по организации действительного обеспечения бедняков". Эти и другие работы, писавшиеся по заказу правительства, помогали, кроме того, обеспечивать семью. (В 1747 году Фильдинг женился на служанке своей Шарлотты - Мэри Дэниэль.) Жалования не хватало. Фильдинг был безукоризненно честным человеком, и, как следствие этого, его доход от должности сократился почти в два раза сравнительно с доходами его предшественника (кстати говоря, того самого судьи де Вейла, с которым так непочтительно обошлась публика театра Хеймаркет). На литературу, как легко попять, оставалось совсем немного времени. Сил тоню становилось все меньше, Фильдинг тяжело болел, последние годы он мог передвигаться только на костылях. В 1754 году он передал должность своему брату Джону (Диккенс описал его потом в "Барнеби Радже") и отправился для поправки здоровья в Лиссабон. Перед отъездом он договорился с издателем о том, что представит ему по возвращении "Дневник путешествия в Лиссабон". В 1755 году дневник был издан в неоконченном виде. Фильдинг не успел его завершить и никогда уже не вернулся в Англию. Он умер 8 октября 1754 года, два месяца спустя по прибытии на место лечения, сорока семи лет от роду. Похоронили его на английском кладбище в Лиссабоне. Ю. Кагарлицкий ИСТОРИЯ ТОМА ДЖОНСА, НАЙДЕНЫША Mores hominum multorum vidit Видел нравы многих людей ПЕРЕВОД А. ФРАНКОВСКОГО ДОСТОПОЧТЕННОМУ ДЖОРДЖУ ЛИТТЛТОНУ, ЭСКВАЙРУ Лорду Уполномоченному Казначейства Сэр! Несмотря на то что просьба моя предпослать этому посвящению ваше имя встречала у вас постоянный отказ, я все же буду настаивать на своем праве искать вашего покровительства для настоящего произведения. Вам, сэр, история эта обязана своим возникновением. Ваше пожелание впервые заронило во мне мысль о подобном сочинении. С тех пор прошло уже столько лет, что вы, быть может, позабыли про это обстоятельство; но ваши пожелания для меня закон; оставленное ими впечатление никогда не изгладится в моей памяти. Кроме того, сэр, без вашего содействия история эта никогда не была бы закончена. Пусть вас не удивляют мои слова. Я не собираюсь навлекать на вас подозрение, будто вы сочинитель романов. Я хочу сказать только, что несколько обязан вам своим существованием в течение значительной части времени, затраченного на работу,- другое обстоятельство, о котором вам, может быть, необходимо напомнить, если вы так забывчивы, относительно некоторых ваших поступков; поступки эти, надеюсь, я всегда буду помнить лучше, чем вы. Наконец, вам обязан я тем, что история моя появляется в своем настоящем виде. Если это произведение, как некоторым угодно было заметить, содержит более яркий образ подлинно доброжелательной души, чем те, что встречаются в литературе, то у кого же из знающих вас, у кого из ваших близких знакомых могут возникнуть сомнения, откуда эта доброжелательность "писана? Свет, думаю, не польстит мне предположением, что я заимствовал ее у самого себя. Меня это не огорчает: кто же откажется признать, что два лица, послужившие мне образцом, иными словами, два лучших и достойнейших человека на свете - мои близкие и преданные друзья? Я мог бы этим удовлетвориться, однако мое тщеславие хочет присоединить к ним третьего - превосходнейшего и благороднейшего не только по своему званию, но и по всем своим общественным и личным качествам. Но в эту минуту, когда из груди моей вырывается благодарность герцогу Бедфордскому за его княжеские милости, вы мне простите, если я вам напомню, что вы первый рекомендовали меня вниманию моего благодетеля. Да и какие у вас могут быть возражения против того, чтоб оказать мне честь, которой я добивался? Ведь вы так горячо хвалили книгу, что без стыда прочтете ваше имя перед посвящением. В самом деле, сэр, если сама книга не заставляет вас краснеть за ваши похвалы, то вам не может, не должно быть стыдно за то, что я здесь пишу. Я вовсе не обязан отказываться от своего права на ваше заступничество и покровительство из-за того, что вы похвалили мою книгу, ибо хоть я и признаю множество сделанных вами мне одолжений, но похвалу эту не отношу к их числу; в ней дружба, я убежден, не играет почти никакой роли, потому что она не может ни повлиять на ваше суждение, ни поколебать ваше беспристрастие. Враг в любое время добьется от вас похвалы, если он ее заслуживает, но друг, совершивший промах, может, самое большее, рассчитывать на ваше молчание или разве что на любезное снисхождение, если подвергнется слишком уж суровым нападкам. Короче говоря, сэр, я подозреваю, что истинной причиной вашего отказа исполнить мою просьбу является нелюбовь к публичному восхвалению. Я заметил, что, подобно двум другим моим друзьям, вы с большой неохотой выслушиваете малейшее упоминание о ваших достоинствах; что, как говорит один великий поэт о подобных вам людях (он справедливо мог бы сказать это о всех троих), вы привыкли Творить добро тайком, стыдясь огласки. Если люди этого склада стыдятся похвал еще больше, чем другие порицаний, то сколь справедливо должно быть ваше опасение доверить перу моему ваше имя! Ведь как устрашился бы другой при нападении писателя, получившего от него столько оскорблений, сколько я получил от вас одолжений! И разве страх порицания не возрастает соответственно размерам проступка, в котором мы сознаем себя виновными? Если, например, вся наша жизнь постоянно давала материал для сатиры, то как нам не трепетать, попавшись в руки раздраженного сатирика! Сколь же справедливым покажется, сэр, ваш страх передо мной, если применить все это к вашей скромности и вашему отвращению к панегирикам! И все-таки вы должны были бы вознаградить мое честолюбие хотя бы потому, что я всегда предпочту угождение вашим желаниям потворству моим собственным. Ярким доказательством этого послужит настоящее обращение, в котором я решил следовать примеру всех пишущих посвящения и пишу не то, чего мой покровитель в действительности заслуживает, а то, что он прочтет с наибольшим удовольствием. Поэтому без дальнейших предисловий преподношу вам труды нескольких лет моей жизни. Какие в них есть достоинства, вам уже известно. Если ваш благосклонный отзыв пробудил во мне некоторое уважение к ним, то этого нельзя приписать тщеславию: ведь я так же беспрекословно согласился бы с вашим мнением и в том случае, если бы оно было в пользу чьих-либо чужих произведений. Во всяком случае, могу сказать, что если бы я сознавал в моем произведении какой-либо существенный недостаток, то вы - последний, к кому я решился бы обратиться за покровительством для него. Имя моего патрона, надеюсь, послужит каждому приступающему к этому произведению читателю порукой в том, что он не встретит на всем его протяжении ничего предосудительного в отношении религии и добродетели, ничего несовместимого со строжайшими правилами приличия, ничего такого, что могло бы оскорбить даже самые целомудренные взоры. Напротив, заявляю, что я искренне старался изобразить доброту и невинность в самом выгодном свете. Вам угодно думать, что эта честная цель мной достигнута; и, сказать правду, ее скорее всего можно достигнуть в книгах этого рода, ибо пример есть картина, на которой добродетель становится как бы предметом зрения и трогает нас идеей той красоты, которая, по утверждению Платона, заключена в ней в своей неприкрытой прелести. Кроме раскрытия этой красоты ее на радость человечеству, я пытался привести в пользу добродетели довод более сильный, убеждая людей, что в их же собственных интересах стремиться к ней. С этой целью я показал, что никакие выгоды, достигнутые ценой преступления, не могут вознаградить потерю душевного мира - неизменного спутника невинности и добродетели - и ни в малейшей степени не способны уравновесить зло тревоги и ужаса, поселяемых вместо них преступлением в наших сердцах. Я показал, что сами по себе эти выгоды обыкновенно ничего не стоят, а способы их достижения не только низменны и постыдны, но, в лучшем случае, ненадежны и всегда полны опасностей. Наконец, я всячески старался втолковать, что добродетель и невинность могут быть поставлены в опасное положение разве только опрометчивостью, которая одна лишь вовлекает их в ловушки, расставляемые обманом и подлостью,- назидание, над которым я трудился тем прилежнее, что усвоение его скорее всего может увенчаться успехом, так как, мне кажется, гораздо легче сделать добрых людей умными, чем дурных хорошими. Для достижения этой цели я пустил в ход все остроумие и юмор, на какие я способен, насмешками стараясь отучить людей от их излюбленных безрассудств и пороков. Насколько я успел в этом благом начинании, предоставляю судить беспристрастному читателю, но обращаюсь к нему с двумя просьбами: во-первых, не искать в этом произведении совершенства и, во-вторых, отнестись снисходительно к некоторым частям его, если в них не окажется тех маленьких достоинств, каких, надеюсь, не лишены другие части. Не буду больше задерживать вас, сэр. В самом деле, я сбился на предисловие, заявив, что буду писать посвящение. Но могло ли быть иначе? Я не осмеливаюсь восхвалять вас; и единственный известный мне способ избежать этого, когда я о вас думаю,- либо хранить полное молчание, либо направить свои мысли на другой предмет. Простите же мне все сказанное в этом послании не только без вашего согласия, но прямо вопреки ему, и разрешите мне, по крайней мере, публично заявить, что я, с величайшим почтением и благодарностью остаюсь,- сэр, глубоко вам обязанный, покорнейший и нижайший слуга Генри Фильдинг КНИГА ПЕРВАЯ, КОТОРАЯ СОДЕРЖИТ О РОЖДЕНИИ НАЙДЕНЫША СТОЛЬКО СВЕДЕНИЙ, СКОЛЬКО НЕОБХОДИМО ДЛЯ ПЕРВОНАЧАЛЬНОГО ЗНАКОМСТВА С НИМ ЧИТАТЕЛЯ ГЛАВА I Введение в роман, или Список блюд на пиршестве Писатель должен смотреть на себя не как на барина, устраивающего званый обед или даровое угощение, а как на содержателя харчевни, где всякого потчуют за деньги. В первом случае хозяин, как известно, угощает чем ему угодно, и хотя бы стол был не особенно вкусен или даже совсем не по вкусу гостям, они не должны находить в нем недостатки: напротив, благовоспитанность требует от них на словах одобрять и хвалить все, что им ни подадут. Совсем иначе дело обстоит с содержателем харчевни. Посетители, платящие за еду, хотят непременно получить что-нибудь по своему вкусу, как бы они ни были избалованы и разборчивы; и если какое-нибудь блюдо им не понравится, они без стеснения воспользуются своим правом критиковать, бранить и посылать стряпню к черту. И вот, чтобы избавить своих посетителей от столь неприятного разочарования, честные и благомыслящие хозяева ввели в употребление карту кушаний, которую каждый вошедший в заведение может немедленно прочесть и, ознакомившись, таким образом, с ожидающим его угощением, или остаться и ублажать себя тем, что для него приготовлено, или идти в другую столовую, более сообразную с его вкусами. Так как мы не считаем зазорным позаимствоваться умом-разумом от всякого, кто способен поучить нас, то согласились последовать примеру этих честных кухмистеров и представить читателю не только общее меню всего вашего угощения, но также особые карты каждой перемены кушаний, которыми собираемся потчевать его в этом и следующих томах. А заготовленная вами провизия является не чем иным, как человеческой природой. И я не думаю, чтобы рассудительный читатель, хотя бы и с самым избалованным вкусом, стал ворчать, придираться или выражать недовольство тем, что я назвал только один предмет. Черепаха - как это известно из долгого опыта бристольскому олдермену, очень сведущему по части еды,помимо отменных спинки и брюшка, содержит еще много разных съедобных частей; а просвещенный читатель не может не знать чудесного разнообразия человеческой природы, хотя она и обозначена здесь одним общим названием: скорее повар переберет все на свете сорта животной и растительной пищи, чем писатель исчерпает столь обширную тему. Люди утонченные, боюсь, возразят, пожалуй, что это блюдо слишком простое и обыкновенное; ибо что же иное составляет предмет всех этих романов, повестей, пьес и поэм, которыми завалены прилавки? Много изысканных кушаний мог бы забраковать эпикуреец, объявляя их обыкновенными и заурядными на том только основании, что где-нибудь в глухом переулке подается под таким же названием разная дрянь. В действительности настоящую природу так же трудно найти у писателей, как байоннскую ветчину или болонскую колбасу в лавках. Вся суть - будем держаться нашей метафоры - в писательской кухне, ибо, как говорит мистер Поп: Остро сказать - наряд к лицу надеть, Живую мысль в слова облечь уметь. То самое животное, которое за одни части своего мяса удостаивается чести быть поданным к столу герцога, нередко подвергается унижению за другие части, и иные его куски болтаются на веревке в самой последней городской лавчонке. В чем же тогда разница между пищей барина и привратника, которые едят одного и того же быка или теленка, как не в приправе, приготовлении, гарнире и сервировке? Вот почему одно блюдо возбуждает и разжигает самый вялый аппетит, а другое отталкивает и притупляет самый острый и сильный. Подобным же образом высокие достоинства умственного угощения зависят не столько от темы, сколько от искусства писателя выгодно подать ее. Как же будет порадован читатель, найдя, что в настоящем сочинении мы заботливо придерживались одного из первейших правил лучшего повара, какого только произвел нынешний век, а может быть, даже век Гелиогабала! Этот великий человек, как хорошо известно всем любителям полакомиться, подает сначала, на голодный желудок, простые кушанья, а потом, когда, по его предположениям, аппетит слабеет, восходит до самых пикантных соусов и пряностей. Так и мы предложим сначала человеческую природу свежему аппетиту нашего читателя в том простом и безыскусственном виде, в каком она встречается в деревне, а потом начиним и приправим ее всякими тонкими французскими и итальянскими специями притворства и пороков, которые изготовляются при дворах и в городах. Мы не сомневаемся, что такими средствами можно поселить в читателе желание читать до бесконечности, вроде того как только что названный великий человек вызывал в иных людях охоту без конца поглощать еду. Предпослав эти замечания, мы не будем больше томить голодом читателей, которым наше меню пришлось по вкусу, и немедленно угостим их первым блюдом нашей истории. ГЛАВА II Краткое описание сквайра Олвергпи и более обстоятельные сведения о мисс Бриджет Олверти, его сестре В той части западной половины нашего королевства, которая обыкновенно называется Сомерсетшир, жил недавно, а может быть, и теперь еще живет, дворянин по фамилии Олверти, которого с полным правом можно было назвать баловнем Природы и Фортуны, ибо они, казалось, состязались, как бы пощедрее одарить его и облагодетельствовать. Из этого состязания Природа, на взгляд иных, вышла победительницей, оделив его множеством даров, тогда как в распоряжении Фортуны был один только дар, но, награждая им, она проявила такую расточительность, что, пожалуй, этот единственный дар покажется иному стоящим больше всех разнообразных благ, отпущенных ему Природой. От последней ему достались приятная внешность, здоровое телосложение, ясный ум и доброжелательное сердце; Фортуна же сделала его наследником одного из обширнейших поместий в графстве. В молодости дворянин этот был женат на весьма достойной и красивой женщине, которую любил без памяти; от нее он имел троих детей, но все они умерли в младенчестве. Ему выпало также несчастье лет за пять до начала нашей повести похоронить и свою любимую жену. Как ни велика была утрата, он перенес ее как человек умный и с характером, хотя, должно признаться, часто толковал насчет этого немножко странно; так, порой от него можно было услышать, что он по-прежнему считает себя женатым и думает, что жена лишь немного опередила его в путешествии, которое и ему неизбежно придется, раньше или позже, совершить вслед за ней, и что он нисколько не сомневается встретиться с ней снова там, где уж никогда больше с ней не разлучится,- суждения, за которые одни из соседей отвергали в нем здравый смысл, другие - религиозные чувства, а третьи - искренность. Теперь он жил большей частью в деревенской глуши, вместе с сестрой, которую нежно любил. Дама эта перешагнула уже за тридцать - возраст, в котором, по мнению злых, можно уже не чинясь называть себя старой девой. Она была из тех женщин, которых мы хвалим скорее за качество сердца, чем за красоту, а представительницы прекрасного пола называют обыкновенно порядочными женщинами: "Она, знаете, порядочная, во всех отношениях порядочная". И в самом деле, она так мало сожалела о недостатке красоты, что говорила об этом совершенстве, если красоту вообще можно назвать совершенством, не иначе как с презрением и часто благодарила бога за то, что она не так красива, как мисс такая-то, которая, не будь у нее красоты, наверное, не натворила бы столько глупостей. Мисс Бриджет Олверти (как звали эту даму) весьма справедливо видела в обаятельной внешности женщины всего лишь ловушку и для нее самой, и для других, но несмотря на личную безопасность была все же крайне осмотрительна в своем поведении и до такой степени держалась настороже, словно ей были расставлены все ловушки, когда-либо угрожавшие прекрасному полу. Действительно, я заметил, хотя это и может показаться читателю несуразным, что такого рода благоразумная осмотрительность, подобно полицейским дозорам, исполняет свои обязанности тем ретивее, чем меньше опасность. Часто эта осмотрительность постыдно и трусливо покидает первых красавиц, по которым мужчины томятся, вздыхают, чахнут и которым они расстилают все сети, какие только в их власти, и ни на шаг не отходит от тех высшего разбора женщин, к которым сильный пол относится с самым глубоким и благоговейным почтением и которых (должно быть, отчаиваясь в успехе) никогда не решается атаковать. Читатель, прежде чем мы пойдем с тобой дальше, не мешает, мне кажется, предупредить тебя, что в продолжение этой повести я намерен при всяком удобном случае пускаться в отступления; и когда это делать - мне лучше знать, чем какому-либо жалкому критику. Вообще я покорнейше просил бы всех господ критиков заниматься своим делом и не соваться в дела или сочинения, которые их вовсе не касаются, ибо я не обращусь к их суду, пока они не представят доказательств своего права быть судьями. ГЛАВА III Странный случай, приключившийся с мистером Олверти по возвращении домой. Благопристойное поведение миссис Деборы Вилкинс с добавлением нескольких замечаний о незаконных детях В предыдущей главе я сказал читателю, что мистер Олверти получил в наследство крупное состояние, что он имел доброе сердце и что у него не было детей. Многие, без сомнения, сделают отсюда вывод, что он жил, как подобает честному человеку; никому не был должен ни шиллинга, не брал того, что ему не принадлежало, имел открытый дом, радушно угощал соседей и благотворительствовал бедным, то есть тем, кто предпочитает работе попрошайничество, бросая им объедки со своего стола, построил богадельню и умер богачом. Многое из этого он действительно сделал: но если бы он этим ограничился, то я предоставил бы ему самому увековечить свои заслуги на красивой мраморной доске, прибитой над входом в эту богадельню. Нет, предметом моей истории будут события гораздо более необыкновенные, иначе я только попусту потратил бы время на писание столь объемистого сочинения, и вы, мой рассудительный друг, могли бы с такой же пользой и удовольствием прогуляться по страницам книг, в шутку названных проказниками авторами Историей Англии. Мистер Олверти целые три месяца провел в Лондоне по какому-то частному делу; не знаю, в чем оно состояло, но, очевидно, было важное, если так надолго задержало его вдали от дома, откуда в течение многих лет не отлучался даже на месяц. Он приехал домой поздно вечером и, наскоро поужинав с сестрой, ушел, очень усталый, в свою комнату. Там, простояв несколько минут на коленях - обычай, которого он не нарушал ни при каких обстоятельствах,- Олверти готовился уже лечь в постель, как вдруг, подняв одеяло, к крайнему своему изумлению, увидел на ней завернутого в грубое полотно ребенка, который крепко спал сладким сном. Несколько времени он стоял, пораженный этим зрелищем, но так как добрые чувства всегда брали в нем верх, то скоро проникся состраданием к лежавшему перед ним бедному малютке. Он позвонил и приказал немедленно разбудить и позвать пожилую служанку, а сам тем временем так залюбовался красотой невинности, которую всегда в живых красках являет зрелище спящего ребенка, что совсем позабыл о своем ночном туалете, когда в комнату вошла вызванная им матрона. А между тем она дала своему хозяину довольно времени для того, чтобы одеться, ибо из уважение к нему и ради приличия провела несколько минут перед зеркалом, приводя в порядок свою прическу, несмотря на то что лакей позвал ее с большой торопливостью и ее хозяин, может быть, умирал от удара или с ним случилось какое-нибудь другое несчастье. Нет ничего удивительного, что женщину, столь требовательную к себе по части соблюдения приличий, шокирует малейшее несоблюдение их другими. Поэтому, едва только она отворила дверь и увидела своего хозяина стоявшим у постели со свечой в руке и в одной рубашке, как отскочила в величайшем испуге назад и, по всей вероятности, упала бы в обморок, если бы Олверти не вспомнил в эту минуту, что он не одет, и не положил конец ее ужасу, попросив ее подождать за дверью, пока он накинет какое-нибудь платье и не будет больше смущать непорочные взоры миссис Деборы Вилкинс, которая, хотя ей шел пятьдесят второй год, божилась, что отроду не видела мужчины без верхнего платья. Насмешники и циники станут, пожалуй, издеваться над ее испугом; но читатели более серьезные, приняв в соображение ночное время и то, что ее подняли с постели и она застала своего хозяина в таком виде, вполне оправдают и одобрят ее поведение, разве только их восхищение будет немного умерено мыслью, что Дебора уже достигла той поры жизни, когда благоразумие обыкновенно не покидает девицы. Когда Дебора вернулась в комнату и услышала от хозяина о найденном ребенке, то была поражена еще больше, чем он, и не могла удержаться от восклицания, с выражением ужаса в голосе и во взгляде: "Батюшки, что ж теперь делать?" Мистер Олверти ответил на это, что она должна позаботиться о ребенке, а утром он распорядится подыскать ему кормилицу. - Слушаюсь, сударь! И я надеюсь, что ваша милость отдаст приказание арестовать шлюху-мать; это, наверно, какая-нибудь, что живет по соседству; то-то приятно будет поглядеть, как ее будут отправлять в исправительный дом и сечь на задке телеги! Этих негодных тварей как ни наказывай, все будет мало! Побожусь, что у нее не первый. Экое бесстыдство: подкинуть его вашей милости! - Подкинуть его мне, Дебора? - удивился Олверти.- Не могу допустить, чтобы у нее было такое намерение. Мне кажется, она избрала этот путь просто из желания обеспечить своего ребенка, и я очень рад, что несчастная не сделала чего-нибудь хуже. - Чего уж хуже,- воскликнула Дебора,- если такие негодницы взваливают свой грех на честного человека! Известно, ваша милость тут ни при чем, но свет всегда готов судить, и не раз честному человеку случалось прослыть отцом чужих детей. Если ваша милость возьмет заботы о ребенке на себя, это может заронить подозрения. Да и с какой стати вашей милости заботиться о младенце, которого обязан взять на свое попечение приход? Что до меня, то, будь еще это честно прижитое дитя, так куда ни шло, а к таким пащенкам, верьте слову, мне прикоснуться противно, я за людей их не считаю. Фу, как воняет! И запах-то у него не христианский! Если смею подать совет, то положила бы я его в корзину, унесла бы отсюда и оставила бы у дверей церковного старосты. Ночь хорошая, только ветрено немного и дождь идет; но если его закутать хорошенько да положить в теплую корзину, то два против одного, что проживет до утра, когда его найдут. Ну, а не проживет, мы все-таки долг свой исполнили, позаботились о младенце... Да таким созданиям и лучше умереть невинными, чем расти и идти по стопам матерей, ведь от них ничего хорошего и ожидать нельзя. Кое-какие выражения этой речи, по всей вероятности, вызвали бы неудовольствие у мистера Олверти, если бы он слушал Дебору внимательно, но он вложил в это время палец в ручку малютки, и нежное пожатие, как бы молившее его о помощи, было для него несравненно убедительнее красноречия Деборы, если бы даже она говорила в десять раз красноречивее. Он решительно приказал Деборе взять ребенка к себе на постель и распорядиться, чтобы кто-нибудь из служанок приготовил ему кашку и все прочее, на случай если он проснется. Он велел также, чтобы рано утром для ребенка достали белье поопрятнее и принесли малютку к нему, как только он встанет. Миссис Вилкинс была так понятлива и относилась с таким уважением к своему хозяину, в доме которого занимала превосходное место, что после его решительных приказаний все ее сомнения мгновенно рассеялись. Она взяла ребенка на руки без всякого видимого отвращения к незаконности его появления на свет и, назвав его премиленьким крошкой, ушла с ним в свою комнату. А Олверти погрузился в тот сладкий сон, каким способно наслаждаться жаждущее добра сердце, когда оно испытало полное удовлетворение. Такой сон, наверно, приятнее снов, которые бывают после сытного ужина, и я постарался бы расписать его моему читателю обстоятельнее, если бы только знал, какой воздух ему посоветовать для возбуждения названной жажды. ГЛАВА IV Шее читателя угрожает опасность от головокружительного описания, Он благополучно ее минует. Великая снисходительность мисс Бриджет Олверти Готический архитектурный стиль не создавал ничего благороднее, чем дом мистера Олверти. Своим величественным видом он внушал зрителю уважение и мог потягаться с лучшими образцами греческой архитектуры. Внутренние его удобства не уступали солидной внешности. Он стоял на юго-восточном склоне холма, ближе к подошве, чем к вершине, так что укрыт был с северо-востока рощей старых дубов, некруто поднимавшейся над ним на полмили, и все же достаточно высоко, чтобы любоваться восхитительным видом на отрывавшуюся внизу долину. От середины рощи к дому спускалась красивая лужайка, у вершины которой, из скалы, покрытой елями, бил роскошный ключ, образуя вечный каскад футов в тридцать вышиной, падавший не по правильным уступам, но по беспорядочно раскиданным природой обломкам замшелых камней; достигнув таким образом подножия скалы, он уже с гораздо меньшей прытью змеился далее по кремнистому руслу и у подошвы холма, в четверти мили к югу от дома, впадал в озеро, которое было видно из всех комнат, расположенных по фасаду. Из этого озера, которое заполняло центр красивой равнины, убранной купами буков и вязов и служившей пастбищем для овец, вытекала река; на протяжении нескольких миль она извивалась среди восхитительных лугов и лесов и впадала наконец в море, замыкавшее горизонт своим широким рукавом, с островом посередине. Направо от этой долины открывалась другая, не столь обширная, с разбросанными по ней селениями, и кончавшаяся увитой плющом башней и еще уцелевшей частью фасада старого разрушенного монастыря. По левую руку открывался вид на прекрасный парк, раскинутый по очень неровной местности и приятно радовавший взгляд всем разнообразием, какое могут явить холмы, лужайки, деревья и воды, распланированные с удивительным изяществом не столько искусной рукой человека, сколько самой природой. Дальше местность постепенно поднималась и переходила в гребень диких гор, вершины которых скрывались в облаках. Было замечательное ясное майское утро, когда мистер Олверти вышел на террасу, и заря с каждой минутой все шире раскрывала перед ним только что описанный прелестный пейзаж. Выслав вперед потоки света, разливавшиеся по голубому небосклону как предвестники его великолепия, во всем блеске своего величия взошло солнце, затмить которое в нашем бренном мире могло только одно существо, и этим существом был сам Олверти - человек, исполненный любви к ближнему и размышлявший, каким бы способом получше угодить творцу, делая добро его творениям. Читатель, берегись! Я необдуманно завел тебя на вершину столь высокой горы, как особа мистера Олверти, и теперь хорошенько не знаю, как тебя спустить, не сломав шею. Все же давай-ка попробуем скатиться вместе, ибо мисс Бриджет звонит, приглашая мистера Олверти к завтраку, на котором и я должен присутствовать, и буду рад, если ты пожалуешь вместе со мной. Обменявшись обычными приветствиями с мисс Бриджет и подождав, пока нальют чай, мистер Олверти велел позвать миссис Вилкинс и сказал сестре, что у него есть для нее подарок; та поблагодарила, вообразив, должно быть, что речь идет о каком-нибудь платье или драгоценности. Брат очень часто делал ей такие подарки, и в угоду ему она тратила немало времени на свой туалет. Я говорю у угоду брату, потому" что сама она всегда выражала величайшее презрение к нарядам и к тем дамам, которые ими занимаются. Но если таковы были ее ожидания, то как же была она разочарована, когда миссис Вилкинс, исполняя приказание своего хозяина, принесла ребенка! Крайнее изумление, как известно, бывает обыкновенно немым; так и мисс Бриджет не промолвила ни слова, пока брат не нарушил молчания, рассказав ей всю историю. Читатель уже знает ее, так что мы не станем передавать его рассказ. Мисс Бриджет всегда свидетельствовала такое уважение к тому, что дамы благоволят называть добродетелью, и сама держала себя так строго, что присутствующие, особенно же миссис Вилкинс, ожидали от нее по этому поводу потока горьких слов и предложения немедленно удалить из дома ребенка, как вредного звереныша. Но она, напротив, отнеслась к происшествию весьма благодушно, выразила некоторое сострадание к беспомощному малютке и похвалила брата за совершенное им доброе дело. Может быть, читатель объяснит себе это поведение ее уступчивостью мистеру Олверти, если мы ему поведаем, что в заключение Своего рассказа этот добрый человек объявил о своем решении позаботиться о ребенке и воспитать его, как родное дитя; ибо, нужно сказать правду, мисс Бриджет всегда была готова угодить брату очень редко, а может быть, и никогда, не противоречила его суждениям. Правда, подчас у нее вырывались кое-какие замечания- вроде того, что мужчины своевольны и непременно хотят поставить на своем и что ей очень хотелось бы иметь независимое состояние,- но все подобные замечания высказывались потихоньку, и голос ее самое большее возвышался до так называемого ворчания. Впрочем, эта сдержанность мисс Бриджет по отношению к ребенку была щедро возмещена расточительностью по адресу бедной неизвестной матери; она обозвала ее срамницей, скверной шлюхой, наглой девкой, бесстыдной тварью, подлой потаскухой и другими подобными именами, на которые не скупится добродетель, когда хочет заклеймить негодниц, наносящих бесчестье женскому полу. Потом стали совещаться, каким образом обнаружить мать ребенка. Сперва разобрали по косточкам поведение всей женской прислуги в доме; но миссис Вилкинс выгородила своих подручных и шла, несомненно, права: она сама их подобрала, и вряд ли где-нибудь еще можно было найти такую коллекцию огородных пугал. Следующим шагом был розыск среди обитательниц прихода; дело это поручили миссис Вилкинс, которая должна была произвести самое тщательное расследование и доложить после обеда о его результатах. Порешив на этом, мистер Олверти удалился, по обыкновению, к себе в кабинет и оставил ребенка сестре, которая, по его просьбе, взяла на себя заботы о нем. ГЛАВА V, которая содержит самые обыкновенные события с весьма необыкновенным по их поводу замечанием После ухода мистера Олверти Дебора молча ожидала, 'какую ей подаст реплику мисс Бриджет: искушенная домоправительница нисколько не полагалась на то, что произошло при ее хозяине, ибо не раз бывала свидетельницей, как мнения барышни в присутствии брата резко отличались от высказанных в его отсутствие. Мисс Бриджет, однако, недолго протомила ее в этом неопределенном состоянии. Внимательно посмотрев на ребенка, спавшего на коленях у Деборы, добрая дама не выдержала: крепко поцеловала дитя, заявив, что она в восторге от его красоты и невинности. Едва только Дебора увидела это, как кинулась обнимать его и осыпать поцелуями с тем неистовством, с каким иногда степенная сорокапятилетняя дама обнимает своего юного и здорового жениха. с Ах, что за милый малютка! Миленочек, душка, красавчик! Ей-богу, такого красивого мальчика еще свет не видел!" - пронзительно вскрикивала она. Восклицания эти были наконец прерваны ее госпожой, которая, исполняя поручение, данное ей братом, распорядилась приготовить для ребенка все необходимое и отвела ему под детскую одну из лучших комнат в доме. Щедрость ее при этом была так велика, что, будь даже ребенок ее родным сыном, и тогда она не могла бы распорядиться щедрее; но, чтобы добродетельный читатель не осудил ее за столь исключительное внимание к ребенку низкого происхождения, всякое милосердие к которому возбраняется законом, как противное религии, мы считаем долгом заметить, что распоряжения свои она заключила так: раз уж ее брат вздумал усыновить мальчишку, то, разумеется, с барчонком нужно обойтись как можно ласковее. Сама она считает, что это - потакание пороку, но ей слишком хорошо известно упрямство мужчин, чтобы она стала противиться их нелепым причудам. Такими рассуждениями она, как уже было сказано, обыкновенно сопровождала каждую свою уступку братниным желаниям; и, конечно, ничто не могло в большей степени поднять цены ее угодливости, чем заявление, что она сознает всю нелепость и безрассудство этих желаний и все-таки им подчиняется. Молчаливое повиновение не предполагает никакого напряжения воли и поэтому дается легко и без всяких усилий; но когда жена, ребенок, родственник или друг исполняют наши желания ворча и с неохотой, высказывая неудовольствие и досаду, то очевидный труд, который они для этого приложили, сильно повышает в наших глазах их одолжение. Это одно из тех глубоких замечаний, которые едва ли кто из читателей способен сделать самостоятельно, и потому я счел своим долгом прийти им на помощь; но на такую любезность не следует особенно рассчитывать в этом произведении. Не часто буду я настолько снисходителен к читателю; разве вот в таких случаях, как настоящий, когда столь замечательное открытие может быть сделано не иначе как с помощью вдохновения, свойственного только нам, писателям. ГЛАВА VI Миссис Дебора вводится в среду прихожан при помощи риторического сравнения. Краткие сведения о Дженни Джонс с описанием трудностей и препятствий, встречаемых порой молодыми женщинами на пути к знанию Устроив ребенка согласно приказанию своего хозяина, миссис Дебора приготовилась посетить жилища, в которых, как можно было предполагать, скрывалась его мать. Как при виде парящего в высоте и повисшего над головой коршуна, грозы пернатого царства, нежный голубь и иные безобидные пташки распространяют кругом смятение и в трепете разлетаются по тайникам, а он гордо, в сознании собственного достоинства, рассекает воздух, обдумывая затеянное злодеяние,- так при вести о приближении миссис Деборы все обитательницы прихода в трепете разбежались по своим домам, и каждая хозяйка молила о том, чтобы грозное посещение ее миновало. Величественным шагом, гордо выступает она по полю битвы, высоко подняв царственную голову, исполненная убеждения в своем превосходстве, обдумывая, как бы половчее произвести желанное открытие. Проницательный читатель не заключит из этого сравнения, iito бедные поселяне сколько-нибудь догадывались о намерениях направлявшейся к ним миссис Вилкинс; но так как великолепие нашего сравнения может остаться неоцененным в течение сотни лет, пока это произведение не попадет в руки какого-нибудь будущего комментатора, то я считаю полезным оказать здесь читателю некоторую помощь. Итак, мое намерение - показать, что, насколько в природе коршуна пожирать мелких пташек, настолько в природе таких особ, как миссис Вилкинс, обижать и тиранить мелкий люд. Этим способом они обыкновенно вознаграждают себя за крайнее раболепство и угодливость по отношению к своим господам; ведь вполне естественно, что рабы и льстецы взимают со стоящих ниже их ту дань, какую сами платят стоящим выше их. Каждый раз, как миссис Деборе случалось сделать что-либо чрезвычайное в угоду мисс Бриджет и тем несколько омрачить свое хорошее расположение духа, она обыкновенно отправлялась к этим людям и отводила душу, изливая на них и, так сказать, опоражнивая всю накопившуюся в ней горечь. По этой причине она никогда не бывала желанной гостьей, и, правду сказать, все единодушно ее боялись и ненавидели. Придя в селение, она отправилась прямо к одной пожилой матроне, к которой обыкновенно относилась милостивее, чем к остальным, потому что матрона имела счастье походить на нее миловидностью и быть ее ровесницей. Этой женщине поведала она о случившемся и о цели своего сегодняшнего посещения. Обе тотчас же стали перебирать всех девушек в приходе, и, наконец, подозрение их пало на некую Дженни Джонс, которая, по их согласному мнению, скорее всех была виновна в этом проступке. Эта Дженни Джонс не отличалась ни красотой лица, ни стройностью стана, но природа в известной степени вознаградила ее за недостаток красоты тем качеством, которое обыкновенно больше ценится женщинами, с возрастом достигшими полной зрелости в своих суждениях: она одарила ее весьма незаурядом умом. Дар этот Дженни еще развила учением. Она пробыла несколько лет служанкой у школьного учителя, который, обнаружив в девушке большие способности и необыкновенное пристрастие к знанию - все свободные часы она проводила за чтением школьных учебников,- возымел добрую или безрассудную мысль - как будет угодно читателю назвать ее - настолько обучить ее латинскому языку, что в своих познаниях она, вероятно, не уступала большинству молодых людей хорошего общества того времени. Однако преимущество это, подобно большей части не совсем обыкновенных преимуществ, сопровождалось кое-какими маленькими неудобствами: молодая женщина с таким образованием, естественно, не находила большого удовольствия в обществе людей, равных ей по положению, но по развитию стоящих значительно ниже ее, и потому не надо особенно удивляться, что это превосходство Дженни, неизбежно отражавшееся в ее обращении, вызывало у остальных нечто вроде зависти и недоброжелательства, должно быть, тайно запавших в сердца ее соседок с тех пор, как она вернулась со службы домой. Однако зависть не проявлялась открыто, пока бедная Дженни, к общему удивлению и досаде всех молодых женщин этих мест, не появилась в один воскресный день публично в новом шелковом платье, кружевном чепчике и других принадлежностях туалета того же качества. Пламя, прежде таившееся под спудом, теперь вырвалось наружу. Образование усилило гордость Дженни, но никто из ее соседок не выказывал готовности поддерживать эту гордость тем вниманием, какого она, по-видимому, требовала; и на этот раз вместо почтительного восхищения наряд ее вызвал только ненависть и оскорбительные замечания. Весь приход объявил, что она не могла получить такие вещи честным путем; и родители, вместо того чтобы пожелать и своим дочерям такие же наряды, поздравляли себя с тем, что у их детей таких нарядов нет. Может быть, по этой именно причине упомянутая почтенная женщина прежде всего назвала миссис Вилкинс имя бедной Дженни; но было и другое обстоятельство, укрепившее Дебору в ее подозрении: в последнее время Дженни часто бывала в доме мистера Олверти. Она исполняла должность сиделки мисс Бриджет, которая была опасно больна, и провела немало ночей у постели этой дамы; кроме того, миссис Вилкинс собственными глазами видела ее в доме в самый день приезда мистера Олверти, хотя это и не возбудило тогда в этой проницательной особе никаких подозрений; ибо, по ее собственным словам, она "всегда считала Дженни благонравной девушкой (хотя, по правде говоря, она очень мало знает ее) и скорее подумала бы на кого-нибудь из тех беспутных замарашек, что ходят задрав нос, воображая себя бог весь какими хорошенькими". Дженни было приказано явиться к миссис Деборе, что она немедленно и сделала. Миссис Дебора, напустив на себя важный вид строгого судьи, встретила ее словами: "Дерзкая распутница!"- и в своей речи не стала даже обвинять подсудимую, а прямо произнесла ей приговор. Хотя по указанным основаниям миссис Дебора была совершенно убеждена в виновности Дженни, но мистер Олверти мог истребовать более веских улик для ее осуждения; однако Дженни избавила своих обвинителей от всяких хлопот, открыто признавшись в проступке, который на нее взваливали. Признание это, хотя и сделанное в покаянном тоне, ничуть не смягчило миссис Дебору, которая вторично произнесла Дженни приговор, в еще более оскорбительных выражениях, чем первый; не больше успеха имело оно и у собравшихся в большом числе зрителей. Одни из них громко кричали: "Так мы и знали, что шелковое платье барышни этим кончится!", другие насмешливо говорили об ее учености. Из присутствующих женщин ни одна не упустила случая выказать бедной Дженни свое отвращение, и та все перенесла терпеливо, за исключением злобной выходки одной кумушки, которая прошлась не очень лестно насчет ее наружности и сказала, задрав нос: "Неприхотлив, должно быть, молодчик, коль дарит шелковые платья такой дряни!" Дженни ответила на это с резкостью, которая удивила бы здравомыслящего наблюдателя, видевшего, как спокойно она выслушивала все оскорбительные замечания о ее целомудрии; но, видно, терпение ее истощилось, ибо добродетель эта скоро утомляется от практического применения. Миссис Дебора, преуспев в своем расследовании свыше всяких чаяний, с большим торжеством вернулась домой и в назначенный час сделала обстоятельный доклад мистеру Олверти, которого очень поразил ее рассказ; он был наслышан о необыкновенных способностях и успехах Дженни и собирался даже выдать ее за соседнего младшего священника, обеспечив его небольшим приходом. Его огорчение по этому случаю было не меньше удовольствия, которое испытывала миссис Дебора, и многим читателям, наверное, покажется гораздо более справедливым. Мисс Бриджет перекрестилась и сказала, что с этой минуты она больше ни об одной женщине не будет хорошего мнения. Надобно заметить, что до сих пор Дженни имела счастье пользоваться также и ее благосклонностью. Мистер Олверти снова послал мудрую домоправительницу за несчастной преступницей, не затем, однако, как надеялись иные и все ожидали, чтобы отправить ее в исправительный дом, но чтобы высказать ей порицание и преподать спасительное наставление, с каковыми любители назидательного чтения познакомятся в следующей главе. ГЛАВА VII, которая содержит такие важные материи, что читатель на всем ее протяжении ни разу не посмеется,- разве только над автором Когда Дженни явилась, мистер Олверти увел ее в свой кабинет и сказал следующее: - Ты знаешь, дитя мое, что властью судьи я могу очень строго наказать тебя за твой проступок; и тебе следует опасаться, что я применю эту власть в тем большей степени, что ты в некотором роде сложила свои грехи у моих дверей. Однако это, может быть, и послужило для меня основанием поступить с тобой мягче. Личные чувства не должны оказывать влияние на судью, и поэтому я не только не хочу видеть в твоем поступке с ребенком, которого ты подкинула в мой дом, обстоятельство, отягчающее твою вину, но, напротив, полагаю, к твоей выгоде, что ты сделала это из естественной любви к своему ребенку, надеясь, что у меня он будет лучше обеспечен, чем могла бы обеспечить его ты сама или негодный отец его. Я был бы действительно сильно разгневан на тебя, если бы ты обошлась с несчастным малюткой подобно тем бесчувственным матерям, которые, расставшись со своим целомудрием, утрачивают также всякие человеческие чувства. Итак, есть другая сторона твоего проступка, за которую я намерен пожурить тебя: я имею в виду утрату целомудрия - преступление весьма гнусное само по себе и ужасное по своим последствиям, как легко ни относятся к нему развращенные люди. Гнусность этого преступления совершенно очевидна для каждого христианина, поскольку оно является открытым вызовом законам нашей религии и определенно выраженным заповедям основателя этой религии. И легко доказать, что последствия его ужасны; ибо что может быть ужаснее божественного гнева, навлекаемого нарушением божественных заповедей, да еще в столь важном проступке, за который возвещено особенно грозное отмщение? Но эти вещи, хоть им, боюсь, и уделяется слишком мало внимания, настолько ясны, что нет никакой надобности осведомлять о них людей, как бы ни нуждались последние в постоянном о них напоминании. Довольно, следовательно, простого намека, чтобы привлечь твою мысль к этим предметам: мне хочется вызвать в тебе раскаяние, а не повергнуть тебя в отчаяние. Есть еще и другие последствия этого преступления, не столь ужасные и не столь отвратительные, но все же способные, мне кажется, удержать от него всякую женщину, если она внимательно поразмыслит о них. Ведь оно покрывает женщину позором и, как ветхозаветных прокаженных, изгоняет ее из общества - из всякого общества, кроме общества порочных и коснеющих в грехе людей, ибо люди порядочные не пожелают знаться с ней. Если у женщины есть состояние, она лишается возможности пользоваться им; если его нет, она лишается возможности приобретать его и даже добывать себе пропитание, ибо ни один порядочный человек не примет се к себе в дом. Так сама нужда часто доводит ее до срама и нищеты, неминуемо кончающихся погибелью тела и души. Разве может какое-нибудь удовольствие вознаградить за такое зло? Разве способно какое-нибудь искушение настолько прельстить и оплести тебя, чтобы ты согласилась пойти на такую нелепую сделку? Разве способно, наконец, плотское влечение настолько одолеть твой разум или погрузить его в столь глубокий сон, чтобы ты не бежала в страхе и трепете от преступления, неизменно влекущего за собой такую кару? Сколь низкой и презренной, сколь лишенной душевного благородства и скромной гордости, без коих мы недостойны имени человека, должна быть женщина, которая способна сравняться с последним животным и принести все, что есть в ней великого и благородного, все свое небесное наследие в жертву вожделению, общему у нее с самыми гнусными тварями! Ведь ни одна женщина не станет оправдываться в этом случае любовью. Это значило бы признать себя простым орудием и игрушкой мужчины. Любовь, как бы варварски мы ни извращали и ни искажали значение этого слова,- страсть похвальная и разумная и может стать неодолимой только в случае взаимности; ибо хотя описание повелевает нам любить врагов наших, но отсюда не следует, чтобы мы любили их той горячей любовью, какую естественно питаем к нашим друзьям; и еще менее, чтобы мы жертвовали им нашей жизнью и тем, что должно быть нам дороже жизни,- нашей невинностью. А кого же, если не врага, может видеть рассудительная женщина в мужчине, который хочет возложить на нее все описанные мной бедствия ради краткого, пошлого, презренного наслаждения, купленного в значительной мере за ее счет! Ведь обычно весь позор со всеми его ужасными последствиями падает всецело на женщину. Разве может любовь, которая всегда ищет добра любимому предмету, пытаться вовлечь женщину в столь убыточную для нее сделку? Поэтому, если такой соблазнитель имеет бесстыдство притворно уверять женщину в искренности своего чувства к ней, разве не обязана она смотреть на него не просто как на врага, но как на злейшего из врагов - как на ложного, коварного, вероломного, притворного друга, который замышляет растлить не только ее тело, но также и разум ее? Тут Дженни стала выражать глубокое сокрушение. Олверти помедлил немного и потом продолжал: - Я сказал все это, дитя мое, не с тем, чтобы тебя выбранить за то, что прошло и непоправимо, но чтобы предостеречь и укрепить на будущее время. И я не взял бы на себя этой заботы, если бы, несмотря на твой ужасный промах, не предполагал в тебе здравого ума и не надеялся на чистосердечное раскаяние, видя твое откровенное и искреннее признание. Если оно меня не обманывает, я постараюсь услать тебя из этого места, бывшего свидетелем твоего позора, туда, где ты, никому не известная, избегнешь наказания, которое, как я сказал, постигнет тебя за твое преступление в этом мире; и я надеюсь, что благодаря раскаянию ты избегнешь также гораздо более тяжкого приговора, возвещенного против него в мире ином. Будь хорошей девушкой весь остаток дней твоих, и никакая нужда не совратит тебя с пути истины; поверь, что даже в этом мире невинная и добродетельная жизнь дает больше радости, чем жизнь развратная и порочная. А что касается ребенка, то о нем тебе нечего тревожиться: я позабочусь о нем лучше, чем ты можешь ожидать. Теперь тебе остается только сообщить, кто был негодяй, соблазнивший тебя; гнев мой обрушится на него с гораздо большей силой, чем на тебя. Тут Дженни скромно подняла опущенные в землю глаза и почтительным тоном начала так: - Знать вас, сэр, и не любить вашей доброты - значило бы доказать полное отсутствие ума и сердца. Я выказала бы величайшую неблагодарность, если бы не была тронута до глубины души великой добротой, которую вам угодно было проявить ко мне. Что же касается моего сокрушения по поводу случившегося, то я знаю, что вы пощадите мою