глядело так, будто он разменивает эскудо на мараведи, - кои я сложил к ногам моей дамы. Я спросил его, видал ли он их в природе. Он ответил, что его сан этого ему не позволил, но что сонеты его их прозревали. По правде говоря, хотя мне и было забавно его послушать, но я убоялся такой массы плохих стихов, а потому начал переводить разговор на другие предметы и заметил, что вижу зайцев. - Так я вам начну, - живо подхватил он, - с того стиха, где я сравниваю ее с этими зверьками. И тотчас же начал. Я, чтобы отвлечь его, спросил: - Видите вы, ваша милость, вон те звезды, что заметны и днем? На это он отвечал: - А вот я закончу этот сонет и прочту вам тридцать третий, где я сравниваю ее со звездой. Но оценить его можно только тогда, когда вы знаете, с какой целью они все написаны. Я весьма опечалился, поняв, что нельзя ничего назвать и ни о чем упомянуть, по поводу чего он не сочинил бы какой-нибудь глупости, но, видя, что мы приближаемся к Мадриду, возрадовался всей душой, ибо понадеялся, что теперь он замолчит от стыда. Но случилось наоборот, так как, желая обратить на себя внимание, он при въезде в город только возвысил свой голос. Я умолял его прекратить эту декламацию и предупреждал, что если дети пронюхают в нем поэта, то не останется ни одной кочерыжки, которая бы своим ходом не понеслась нам вдогонку, ибо поэты объявлены сумасшедшими в некой прагматике, изданной одним из их собратий, удалившимся от занятий поэзией в доброчинную жизнь. Он, весьма взволновавшись, попросил меня прочесть ему эту прагматику, если она у меня имеется. Я пообещал сделать это в гостинице. Мы направились к той из них, где он имел обыкновение останавливаться, и натолкнулись у ее дверей на целую дюжину слепцов. Одни узнали его, видимо, по запаху, другие - по голосу и громко его приветствовали. Он обнял каждого из них, и тогда одни стали просить у него побуждающую к щедрости молитву праведному судье, писанную торжественными и нравоучительными стихами, другие - молитву за души в чистилище. Они тут же принялись торговаться. Получив от каждого по восьми реалов задатку, он попрощался с ними и сказал: - Эти слепцы приносят мне больше трехсот реалов дохода. С позволения вашей милости, я теперь ненадолго уединюсь, дабы сочинить для них кое-что, а потом, после обеда, послушаем прагматику. О, несчастная жизнь! Ибо нет никого несчастнее безумцев, которые зарабатывают себе на пропитание своим собственным сумасшествием! Глава X о том, что я делал в Мадриде и что случилось со мною вплоть до прибытия в Сереседилью, где я и заночевал Стихотворец уединился на некоторое время, чтобы заняться сочинением всякой ереси и глупостей для слепцов. Тем временем наступил час обеда. Мы пообедали, и тотчас же поэт попросил меня прочесть прагматику. Не будучи занят ничем другим, я достал ее, прочитал и теперь помещаю здесь, ибо она показалась мне соответствующей тому, что автор ее поставил себе целью обличить. Гласила она следующее: ПРАГМАТИКА РАЗОБЛАЧИТЕЛЬНАЯ ПРОТИВ ПОЭТОВ СКУДОУМНЫХ, МНОГОРЕЧИВЫХ И ЛИШЕННЫХ ИЗЮМИНКИ Заглавие это вызвало у сакристана взрыв самого громкого, какой только раздавался в мире, хохота, и он сказал: - Раньше бы сказал, в чем дело! А то я, ей-богу, подумал, что этот указ касается меня, а выходит, что он относится только к поэтам без изюминки. Эти слова его весьма умилили меня, ибо он произнес их так, словно у него кладовые ломились от сабзы и кишмиша. Я опустил вступление и стал читать прямо с первого пункта, где значилось: - "Принимая во внимание, что тот род пресмыкающихся, коих именуют поэтами, - наши ближние и христиане, хотя и плохие, ввиду того, что они круглый год заняты обожанием бровей, зубов, шелковых лент, волос и туфелек, совершая к тому же еще большие прегрешения, повелеваем, чтобы на страстной неделе все площадные поэты и песельники были собираемы, подобно женщинам предосудительного поведения, порицаемы за их ошибочный образ жизни и увещеваемы обратиться на истинный ее путь. Местом для этого назначаются исправительные дома. Item: принимая во внимание обилие жару в не знающих прохлады стихах поэтов, иссушенных, как изюм, бесчисленными солнцами и светилами, кои идут на их сочинительство, обязываем их к строгому молчанию по поводу небесных явлений, определив месяцы, запретные для муз, подобно тому, как существуют запретные месяцы для охоты и рыбной ловли, дабы не исчерпать природные запасы и вышепоименованных. Item: принимая во внимание, что адская секта людей, осужденных на вечный консептизм, разрушителей слов и извратителей мысли, заразила своей поэтической лихорадкой и женщин, объявляем, что сия последняя напасть есть справедливое возмездие за то зло, которое причинила Адаму прародительница наша Ева. А поелику век наш оскудел и испытывает нужду в драгоценностях, повелеваем стихотворцам сжечь свои сочинения, подобно старым бахромам, дабы извлечь из них сии благородные металлы, ибо в большинстве стихов они дам своих превращают в некие подобия статуй Навуходоносора, из всевозможных металлов изваянных". Тут мой сакристан не стерпел и, вскочив, воскликнул: - Еще и достояния нашего лишить нас хотят! Бросьте читать дальше, ваша милость. Ибо если дело дошло до этого, я поеду к папе и растрачу все, что у меня есть. Неужели же мне, духовной особе, прилично перенести подобное оскорбление? Я докажу, что стихи поэта духовного сана не подчиняются подобной прагматике. Сейчас же иду подавать жалобу в суд! Меня разбирал смех, но, дабы не задерживаться - было уже поздно, - я сказал ему: - Сеньор мой, эта прагматика написана шутки ради, она не имеет ни силы, ни обязательности, ибо не исходит от власть имущих. - Бедный я грешник! - воскликнул он в сильном волнении. - Надо было предупредить меня об этом, и тогда я был бы избавлен от величайшего огорчения на свете. Представляете ли вы себе, ваша милость, что это значит - написать восемьсот тысяч строф и выслушивать нечто подобное? Продолжайте же, ваша милость, господь да простит вам тот страх, который меня обуял. Я продолжал: - "Item: обращаем внимание на то, что, благодаря святому таинству крещения, добрая половина их писаний стала ложью, и истина в оных проявляется лишь тогда, когда они поносят друг друга. Item: принимая во внимание, что они ни о чем здраво судить не могут, решив, что все равно все будет рассужено в долине Иосафатовой, и оставили там свой рассудок, постановляем, чтобы разрешали им проживать в государстве не иначе, как с особой отметиной, а буйных бы вязали, давая им, однако, пользоваться всеми льготами, положенными умалишенным, дабы, если случится им где напроказить, упоминания того, что они поэты, если они представят тому доказательство, было им достаточно, чтобы не только избавиться от наказания, но еще и заслужить благодарность за то, что они ничего худшего не натворили. Item: замечая, что, перестав быть маврами, хотя и сохранив кое-что от прошлого, стихотворцы превратились в пастухов, и скот по этой причине тощает, так как питается их слезами и иссушивается огнем их пламенеющих душ, и перестал пастись, так как упоенно слушает их музыку, повелеваем им оставить это занятие, отведя уединенные места для любителей отшельничества, а остальным предписав освоиться с веселым ремеслом погонщиков мулов, которым и соленое словцо употребить не страшно". - Какой-то шлюхин сын, содомит, рогатый муж или иудей выдумал все это, - вскричал сакристан, - и если бы я узнал, кто он, я бы сочинил на него такую сатиру, которая бы задала жару и ему, и всем его читателям. Подумайте сами, пристало ли отшельничество таким безбородым людям, как я? Почтенному сакристану, имеющему дело со священными сосудами, - и вдруг стать погонщиком мулов! Как хотите, сеньор, но это страшное оскорбление! - Я уже вам объяснил, ваша милость, - сказал я, - что это всего лишь шутки, и как шутки их и следует слушать. Затем я продолжал: - "Item: во избежание великих хищений запрещаем ввоз стихов из Арагона в Кастилию и из Италии в Испанию под страхом для поэта быть наряженным в хорошее платье; а если провинность повторится, то и ходить чистым и умытым в течение целого часа". Это очень понравилось моему слушателю, ибо он носил поседевшую от старости сутану с таким количеством грязи на подоле, что если бы потребовалось предать его погребению, то достаточно было бы стряхнуть ее на его останки; плаща же его хватило бы на унавоживание двух полей. Посмеиваясь над моим поэтом, я сказал ему, что прагматика повелевает считать повинных в смертном грехе отчаяния всех женщин, влюбляющихся исключительно в поэтов, и отказывает им в церковном погребении, как это делается с повесившимися и бросившимися в пропасть. - "Item, - добавил я, - имея в виду великие урожаи редондилий, канцон и сонетов, которые имели место за последние плодородные годы, повелевается: охапки рукописей, которые из-за плохого качества бумаги избегнут бакалейных лавок, должны быть отправлены без всякой пощады в отхожие места". Наконец я дошел до последнего пункта, гласившего: - "Однако, милостиво принимая в соображение, что в государстве имеется три рода людей, столь несчастных, что они не могут жить без поэтов, а именно - слепцы, комедианты и сакристаны, объявляем, что допускается существование нескольких лиц, занимающихся этим искусством, при условии наличия у них экзаменационного свидетельства, выданного им местным поэтическим касиком, вместе с тем обязываем поэтов, пишущих для комедиантов, не кончать интермедий ни избиением палками, ни появлением чертей, а комедий - свадьбами; пусть также для привлечения публики не рассчитывают они на объявления, будь то на листках или изустные под звуки труб. Поэтам же для слепцов возбраняется местом действия их романсов избирать Тетуан и для того, чтобы срифмовать "Христа ради", не вспоминать "о награде", повелев им изгнать из своего словаря следующие речения: "возлюбленный христианин", "человечный" и "дело чести"". Всем, кто прослушал эту прагматику, она показалась превыше всяких похвал, и каждый из слушателей попросил у меня ее копию. Один лишь сакристан стал клясться торжественной вечерней, "Introibo" {Я войду (лат.).} и "Kyrie" {Господи (греч.).}, что эта сатира направлена против него, судя по тому, что в ней говорилось о слепцах, и добавил, что в своем деле он разбирается не хуже всякого другого. - Я лицо, - заявил он под конец, - которое проживало в одной гостинице с Линьяном, лицо, которое не один раз обедало вместе с Эспинелем, лицо, бывшее в Мадриде в такой же близости к Лопе де Веге, как и он ко мне, видевшее дона Алонсо де Эрсилью тысячу раз, имеющее в своем доме портрет божественного Фигероа и купившее штаны, оставшиеся от Падильи, когда тот пошел в монахи, штаны, носимые и теперь, хотя они и прохудились. Он показал эти штаны, чем так рассмешил всех собравшихся, что они не хотели уходить из гостиницы. Однако было уже два часа, а так как ехать все равно надо было, мы покинули Мадрид. Я распрощался не без сожаления с сакристаном и направился к горному проходу. Богу было угодно, дабы я не предался дурным помыслам, послать мне на дороге какого-то солдата. Мы с ним немедленно вступили в беседу. Он спросил, не следую ли я из столицы. Я ответил, что был в ней проездом. - Большего она и недостойна, - сказал он на это, - я предпочту - клянусь господом богом! - просидеть в осаде, по пояс в снегу, вооруженный с ног до головы, как человечек с башенных часов, и питаться корой, нежели переносить всякие мерзости, творимые там над честным человеком. На это я указал ему, что, насколько можно судить, в столице имеется все, что угодно, и что там весьма почтительно обращаются с каждым порядочным и удачливым человеком. - Почтительно обращаются! - воскликнул он в великом раздражении. - Я проторчал там полгода, хлопоча о чине прапорщика за двадцать лет подвигов и за то, что проливал свою кровь на службе у короля, о чем вопиют мои раны! Тут он показал мне шрам величиной с ладонь в паху, происхождение коего от бубона было ясно, как солнце, а также две отметины на пятках, сказав, что они сделаны пулями, и кои я, поскольку и у меня было две таких же точно, признал за отмороженные места. Потом он снял шляпу и показал мне свое лицо. Оно было украшено шестнадцатью швами, и шрам этот рассек ему нос надвое. Если прибавить к этому шраму еще три, что у него были, не покажется удивительным, что лицо у него смахивало на географическую карту, так оно было исчерчено. - Этим, - объяснил он, - меня наградили в Париже на службе богу и королю, истыкав мне все лицо, а теперь мне тычут в нос любезные речи, заступившие ныне место злых дел. Прочтите эти бумаги, заклинаю вас жизнью лисенсиата, из которых вы увидите, что никогда не ходил в бой - клянусь Иисусом Христом! - человек - разрази меня господь! - столь отмеченный заслугами. В этом он, пожалуй, был прав, ибо отмечен он был основательно. Тут он стал вытаскивать какие-то жестянки и совать мне бумаги, наверняка принадлежавшие кому-то другому, чье имя он себе присвоил. Я прочитал их, расточив тысячи похвал воину, с подвигами которого сравняются лишь деяния Сида и Бернардо дель Карпио. Услыхав это, он подскочил и воскликнул: - Как так сравняются? Разрази меня господь, но со мной не сравняются ни Гарсиа де Паредес, ни Хулиан Ромеро, ни кто-либо другой из героев! Черт побери, тогда-то ведь еще не было артиллерии! Клянусь господом богом, в наше время Бернардо не выдержал бы и часа сражения! Спросите-ка во Фландрии про подвиги Корзубого, услышите, что вам понарасскажут. - Не вы ли этот самый Корзубый, ваша милость? - спросил я. Он ответил: - А кто же еще. Разве не заметно, скольких зубов не хватает у меня во рту? Но оставим этот разговор, ибо неприлично мужчине восхвалять самого себя. Коротая время в таких беседах, мы настигли ехавшего на ослике отшельника с бородой столь длинной, что он вывозил ее в дорожной грязи, тощего и одетого в серое сукно. Он приветствовал нас обычным "Deo gratias" {Благодарение господу (лат.).} и начал расхваливать тучные пажити - знак великой благости божьей. Солдат подскочил и воскликнул: - Э, отче! Я видел более густую щетину пик, направленных на меня, и, клянусь богом, все же не сплоховал, когда мы громили Антверпен. Да-да, свидетель мне всевышний! Отшельник упрекнул его в том, что он столь часто клянется именем господним. На это солдат ответил: - Сразу видно, отче, что вы не были солдатом, раз попрекаете меня моим собственным ремеслом. Меня весьма рассмешило его понятие о солдатском ремесле, и я смекнул, что это просто-напросто какой-нибудь трус и проходимец, ибо для сколько-нибудь выдающегося воина нет более отвратительной привычки, да, пожалуй, и для всех солдат вообще. Мы достигли горного прохода. Отшельник молился, перебирая свои четки, сделанные из здоровенных обрубков дерева, так что при каждой "Ave Maria" они стучали, как кегельные шары. Солдат шествовал, сравнивая скалы с замками, кои ему довелось видеть, и воображая, где могут быть возведены на них укрепления и где следовало бы разместить артиллерию. Я ехал, разглядывая их обоих, в равной мере боясь и четок отшельника, и солдатского вранья. - Эх, взорвал бы я порохом большую часть этого прохода, - хвастался солдат, - и сделал бы доброе дело для путешественников. В этих и тому подобных разговорах - добрались мы с наступлением темноты до Сереседильи и все трое направились на постоялый двор. Заказали ужин - была пятница, - и отшельник в ожидании его предложил: - Займемся-ка делом, ибо безделье - мать пороков. Сыграем-ка на авемарии! С этими словами он извлек из своего рукава колоду карт. Меня весьма рассмешило это зрелище, в особенности когда я подумал о его четках. Солдат сказал: - Нет, сыграем на деньги, но только по-дружески, не больше, как на сто реалов, которые при мне. Я из алчности к деньгам согласился на эту сумму, а отшельник, дабы не расстроить компанию, сказал, что имеет при себе лампадного масла на двести реалов. Признаюсь, я понадеялся, что буду совой, которая это масло у него выпьет, но надеждам этим суждено было осуществиться так же, как и замыслам турецкого султана. Решили мы сыграть в парар, и самое забавное было то, что отшельник сказался незнакомым с этой игрой и попросил научить его. Потом он благодушно дал нам выиграть две партии, а затем обобрал нас так, что на столе не осталось ни полушки. Он сделался нашим наследником еще при нашей жизни, и больно было видеть, как он сгребает ладонью наши денежки. Он проигрывал карты, на которые мало было поставлено, и вознаграждал себя дюжиной крупных ставок. При каждом его выигрыше солдат разражался дюжиной клятв и стольким же количеством ругательств, подкрепленных проклятиями. Я грыз себе ногти, в то время как отшельник загребал своими руками мои капиталы. Не было ни одного святого, которого я не призывал бы себе на помощь. Счастливой карты мы ждали, как евреи ждут мессии, и столь же тщетно. Отшельник начисто нас обчистил, мы хотели играть под заклад вещей, но он, выиграв у меня шестьсот реалов, составлявших все мое достояние, а у солдата - сотню, сказал, что играл с нами лишь для забавы, что мы его ближние и что он не хочет больше нас обыгрывать. - Никогда не клянитесь, - поучал он, - мне повезло, потому что я поручил себя господу богу. Мы же, ничего не зная о ловкости его рук от пальцев до запястья, ему поверили. Солдат дал клятву больше никогда не клясться, и я последовал его примеру. - Вот незадача! - горевал бедный прапорщик - в разговоре со мною, он присвоил себе этот чин. - Бывал я среди лютеран и мавров, но так меня еще никто не грабил. Отшельник в ответ только ухмыльнулся и снова стал перебирать четки. Я, оставшись без гроша, попросил его угостить меня ужином и оплатить до Сеговии постой за нас двоих, ибо мы были обречены на путешествие почти in puribus {Нагишом (лат.).}. Он пообещал сделать это и, заказав яичницу из семидесяти яиц - в жизни я не видал ничего подобного! - заявил, что отправляется спать. Мы провели ночь в общей зале с другими путниками, ибо отдельные комнаты были уже заняты. Я лег в великой печали, а солдат призвал хозяина и препоручил ему жестянку со своими бумагами и пакет с изношенными - сорочками. Мы улеглись. Отец пустынник осенял себя крестами, мы же открещивались от него. Он заснул, а я бодрствовал, обдумывая способ лишить его денег. Солдат во сне бормотал что-то о своих ста реалах, точно они еще у него не сгинули. Наступило время вставать. Я попросил поскорее подать свет. Хозяин принес его, захватив и сверток с рубахами для солдата и позабыв про бумаги в жестяной банке. Незадачливый прапорщик чуть не обрушил дом своими криками, требуя принести ему его самонужнейшие списки. Хозяин переполошился, а так как все мы кричали, чтобы он принес требуемое, он опрометью притащил три ночные вазы и сказал: - Вот для каждого из вас своя. Может быть, вам нужно еще? Наверное, он думал, что у нас разболелись животы. Тут солдат вскочил с кровати и в одной сорочке бросился со шпагой за хозяином, клянясь, что убьет его за насмешки над его особой, которая была в сражении у Лепанто и в битве при Сен-Кантене и которой вместо бумаг подают ночные горшки. Хозяин оправдывался: - Сеньор, ваша милость попросила самонужнейшие списки, а я полагал, что на солдатском языке так называются ночные вазы. Мы успокоили их и вернулись в залу. Подозрительный отшельник остался в кровати, сказавшись от страха больным. Он заплатил за нас, и мы двинулись вдоль горного прохода, озлобленные поступком отшельника и неудавшимся замыслом отобрать у него наши деньги. Дорогою мы встретились с одним генуэзцем, иначе говоря - с антихристом для испанских денег, который направлялся в горы в сопровождении пажа и под зонтиком, как весьма богатый человек. Мы вступили с ним в беседу. Говорить он мог только о мараведисах, ибо люди его племени рождаются лишь для денежных дел. Начал он рассказывать о Безансоне и о том, выгодно или нет одалживать Безансону деньги, и говорил об этом столь подробно, что мы с солдатом спросили, что это за кабальеро Безансон. На это он со смехом ответил: - Это город в Италии, где собираются деловые люди (коих мы здесь называем жуликами по писчей части) и устанавливают цены на деньги. Из этого мы заключили, что в Безансоне задают тон всем ворам и грабителям. Он развлекал нас по дороге рассказами о своих убытках, так как лопнул один банк, задолжавший ему более шестидесяти тысяч эскудо, и все время клялся своею совестью, хотя я полагаю, что совесть у купцов - это то же самое, что непорочность у публичной девки, продающейся и без ее наличия. Из людей этого ремесла почти никто совестью не обладает: поскольку народ этот наслышан, что она способна терзать человека за самую малость, они предпочитают расстаться с нею вместе с пуповиной при рождении. Беседуя таким образом, мы увидели стены Сеговии, и взор мой возрадовался, несмотря на то, что воспоминания о Кабре портили мне настроение. Я достиг города и при входе в него увидел четвертованного отца моего, ожидавшего того мгновения, когда, преображенный в звонкую монету, он в кошельке отправится в долину Иосафатову. Я расчувствовался и вошел в город, не будучи узнан, ибо возвращался не таким, каким его покидал, - теперь у меня уже пробивалась бородка и был я хорошо одет. Я оставил своих спутников и стал прикидывать, кто, кроме виселицы, мог бы знать моего дядю, но никого не нашел. У многих я спрашивал об Алонсо Рамплоне, и никто мне ничего не мог о нем сказать, все уверяли, что не знают его. Я весьма обрадовался, что в моем родном городе есть еще так много честных людей, как вдруг услыхал голос глашатая, возвещавшего публичное бичевание, и узрел моего дядюшку за работой. Он шествовал за пятью обнаженными людьми" с непокрытыми головами и лениво наигрывал на них пассакалью, только лютней служили ему их спины, а струнами были веревки. Я стоял рядом с тем человеком, которого я спрашивал о моем дяде и которому назвал себя, на его вопрос, знатным кабальеро, как вдруг увидел, что достойный мой дядюшка, проходя мимо, устремил на меня свой взор, а затем раскрыл объятия и бросился ко мне, называя меня своим племянником. Я чуть не умер со стыда, даже не простился со своим собеседником и пошел за дядей. Он сказал мне: - Ты можешь пройтись с нами, пока я покончу с этим народом. Потом мы вернемся и вместе отобедаем. Я представил себя на коне в этой компании, что при данных обстоятельствах выглядело немногим лучше, чем быть поротым, и сказал, что обожду его. Встреча эта так меня устыдила, что, не будь мой дядюшка хранителем причитавшегося мне наследства, я ни за что не заговорил бы с ним больше при посторонних и не показался бы вместе с ним в людном месте. Он закончил обработку спин осужденных, возвратился и повел меня в свой дом, где я и остался и где мы пообедали. Глава XI о пребывании моем у дяди, о его гостях, о получении денег и возвращении моем в Мадрид Обиталище доброго моего дядюшки находилось около боен, в доме какого-то водовоза. Мы вошли туда, и он сказал мне: - Ну, конечно, жилье мое - не Алькасар, но будь уверен, племянничек, что оно как раз подходит для успешного ведения моих дел. Мы поднялись по лестнице, и мне оставалось только дождаться, что будет со мною наверху, чтобы увидеть, отличается ли она чем-нибудь от ступеней эшафота. Затем мы вступили в столь низкое помещение, что ходить там можно было только словно под благословением, с головами, опущенными долу. Он повесил бич на стену, куда было вбито еще несколько гвоздей, с которых свешивались веревки, петли, ножи, крюки и другие принадлежности ремесла моего дядюшки. Он спросил меня, почему я не снимаю плаща и не усаживаюсь Я ответил, что это не в моих правилах. Один бог знает, что я испытал при виде всех этих гнусных инструментов. Дядя заметил, что мне изрядно посчастливилось и что я попал к нему в весьма удачный день, ибо мне предстоит хорошо поесть: у него должны быть в гостях несколько друзей. В этот момент в дверях появился завернутый до самых пят в фиолетовое одеяние один из тех, что собирают деньги на вызволение душ из чистилища, и, потрясая кружкой, в которой звенели монеты, сказал: - Такой же доход принесли сегодня мне души в чистилище, как тебе наказанные кнутом. Забирай! Они ласково потрепали друг друга по щекам, бездушный вызволитель душ откинул полы своей одежды - оказалось, что у него кривые ноги в коротких полотняных штанах старинного покроя, - и стал приплясывать и спрашивать, не пришел ли Клементе. Дядя мой ответил, что его еще нет. Тут по воле господа бога и в добрый час вошел завернутый в какую-то тряпку, и притом весьма грязную, игрок на желудевой свистульке, иначе говоря - свинопас. Я узнал его, извините за выражение, по рогу, который он держал в руках. Ему недоставало только носить его на голове, чтобы быть как все люди. Он приветствовал нас по-свойски, а за ним вошел некий мулат, левша и косоглазый, в замшевом камзоле и в шляпе с тульей, которая отнюдь не тулилась, напротив, и с полями поистине необозримыми. Шпага его имела с дюжину дужек на гарде. Лицо его напоминало вязанье, так изобиловало оно дырками, обведенными ниточками кожи. Он вошел, сел, поклонился находившимся в комнате, а дяде моему сказал: - По правде говоря, Алонсо, недешево отделались Курносый и Крючконосый. При этих словах тот, что занимался душами, вскочил и заметил: - Четыре дуката дал я Флечилье, палачу в Оканье, чтобы он подгонял осла и не орудовал треххвостым бичом, когда мне прописали трепку. - Свидетель бог, - сказал тут корчете, - слишком дорого заплатил я Лобузно в Мурсии, так как ослик его, когда вез меня, подражал черепашьему шагу, и этот подлец успел отлупить меня так, что вся спина моя превратилась один сплошной пузырь. Свинопас, поеживаясь, присовокупил: - Мои-то плечи пока что девственны. - Каждой свинье приходит день ее святого Мартина, - заметил сборщик пожертвований. - Могу похвалиться, что я такой кнутобойца, - вставил тут свое слово мой добрый дядюшка, - который сделает тому, кто его ублаготворит, все, что потребуется. Шестьдесят дали мне сегодняшние и ушли с побоями чисто дружескими, простым бичом. При виде того, какими почтенными особами были собеседники моего дядюшки, сознаюсь, краска бросилась мне в лицо, и я не мог скрыть моего стыда. Корчете заметил это и сказал: - Это не тот ли куманек, кого прошлый раз двинули разок-другой по оборотной стороне? Я возразил, что не принадлежу к числу тех людей, кои привычны к тому, к чему привычны здесь собравшиеся. Тут дядя мой встал и сказал: - Это мой племянник, магистр из Алькала, важная персона. Тогда они попросили у меня прощения и всячески обласкали. Мне страшно хотелось наесться, забрать мое достояние и удрать от дядюшки. Накрыли на стол и при помощи веревки, подобно тому как заключенные в тюрьме притягивают к себе милостыню, из трактира, что находился позади дома, подняли в чьей-то шляпе обед на обшарпанных тарелках, а выпивку - в бутылках и кувшинах с отбитыми горлышками. Невозможно себе представить то чувство досады и стыда, которое меня охватило. Сели обедать, сборщик - на почетное место, а остальные - как попало. Не скажу, что мы там ели, а только скажу, что вся еда возбуждала жажду. Корчете выдул три посудины чистого красного и пил за мое здоровье, я же отвечал ему, разбавляя вино водой. Свинопас болтал и пил здравиц больше нас всех. О воде никто из них и не вспоминал, да никто ее и не хотел. Появились на столе пять пирогов, по четыре мараведи, и все, окропив себя святой водой, после того как была снята верхняя корка, дружно возгласили requiem aeternam {Вечный покой (лат.).} тому покойнику, чья плоть послужила начинкой для этого пирога. Дядя мой сказал: - Ты, наверное, помнишь, племянник, то, что я писал тебе о твоем отце. Я, конечно, припомнил. Они ели, а я ограничился нижней коркой; с тех пор это даже вошло у меня в привычку, и теперь, всякий раз, как мне случается есть пироги, я читаю аве Марию за того, кто пошел на них. Они благополучно усидели два кувшина общей емкостью в ведро с лишним; корчете и спаситель душ допились до того, что когда принесли блюдо сосисок, похожих на пальцы негров, то один из них спросил, для чего подали курительные свечки. Дядя мой был в таком состоянии, что, протянув руку и схватив одну из них, произнес голосом несколько грубым и хриплым, с глазами, плавающими в сусле: - Племянник, клянусь этим хлебом, который создал господь по своему образу и подобию, что никогда ничего более вкусного не едал. Я же, видя, что корчете, протянув руку, взял солонку и сказал: "И горяч же этот бульон!" - а свинопас, набрав полную горсть соли, заметил: "Чем острее, тем лучше пьется" - и отправил ее себе в рот, - одновременно и хохотал, и злился. Принесли бульон, и душеспаситель, обеими руками взяв миску, возгласил: - Благослови господь честных людей. Затем, вместо того чтобы поднести ее ко рту, поднес к щеке и, перевернув, обварился бульоном, облившись сверху донизу так, что смотреть на него было противно. Он попробовал встать, и так как голова его была тяжелее ног и тянула к земле, то он оперся на стол (который не принадлежал к числу устойчивых), опрокинул его и испачкал всех остальных. После этого он заорал, что его-де толкнул свинопас. Свинопас, видя, что тот обрушился на него, оглушил его своим рогом. Тут они подрались, кулаки их заработали, сборщик вцепился зубами в щеку свинопаса, а свинопас в суматохе извергнул все, что съел, на бороду сборщика. Дядя мой, который был все же трезвее других, громко вопрошал, кто это привел в его дом стольких священников. Я, видя, что они стали уже множить, вместо того чтобы складывать, утихомирил и расцепил дравшихся, а корчете, в великой печали плакавшего в луже вина, поднял с пола. Дядю моего я уложил в постель, и он низко поклонился круглому деревянному столику, который стоял рядом, приняв его за одного из своих гостей. У свинопаса я отнял его рог, ибо хотя все другие уже спали, он все еще в него трубил и требовал, чтобы ему оставили этот музыкальный инструмент, так как, мол, нет и не бывало на свете, кроме него самого, такого человека, который умел бы играть на нем столько песен, и что он нисколько не уступает органу. Словом, я оставался с ними до тех пор, пока они не заснули. Тогда я вышел из дому и весь день развлекал себя обозрением родных мест, зашел, между прочим, и в дом Кабры и узнал, что он умер от голода. Убив кое-как четыре часа, я вернулся домой вечером и увидел одного из дядиных гостей проснувшимся, ползавшим по комнате на четвереньках и жаловавшимся на то, что в доме этом он совсем заблудился. Я поднял его, остальных же не стал будить, и в одиннадцать часов они проснулись сами. Потягиваясь, мой дядя спросил, который час. Свинопас ответил, что он не проспал еще хмеля и сиеста, верно, еще не кончилась, ибо стоит невыносимая жара. Сборщик попросил, как умел, чтобы ему отдали его кружку. - Как порадовались души чистилища, что смогли поддержать мое существование, - заметил он и, вместо того чтобы идти к дверям, пошел к окну; увидев звезды, он стал громко сзывать всех остальных, уверяя, что небо покрыто звездами в полдень и что наступило великое затмение. Все начали креститься и прикладываться к полу. Видя эту мерзость, я был страшно возмущен и обещал себе в будущем сторониться подобных людей. Из-за всех тех подлостей и гнусностей, свидетелем которых мне пришлось быть, все сильнее становилась во мне тяга к обществу людей порядочных и благородных. Гостей я отослал восвояси одного за другим так вежливо, как только мог, а своего дядюшку, который хоть и не был пьян вдрызг, но все же нализался порядочно, уложил спать. Сам же я устроился на моих собственных вещах и на груде других лежавших тут же одежд, которые остались без хозяев, перебравшихся в мир иной, - да будет им царство небесное! Таким образом провели мы ночь, а на следующее утро попробовал я узнать у моего дядюшки, каков мой капитал, и получить его. Дядюшка, проснувшись, стал жаловаться, что чувствует себя совсем разбитым и не знает, отчего это. Вся комната превратилась в вонючую лужу. Эти свиньи полоскали себе рты и выплевывали воду на пол, мочились они тут же. Наконец он встал, и мы долго говорили о моих делах, что было нелегко, ибо дядюшка нимало не протрезвился, да и не отличался к тому же сообразительностью. В конце концов я вытянул из него сведения хоть о некоторой части моих денег, и он отчитался мне примерно в трехстах дукатах, заработанных добрым моим батюшкой собственными своими руками и оставленных на хранение у одной милой женщины, под крылышком которой мирно совершались кражи на десять миль в окружности. Наконец я получил свои деньги, которые дядюшка еще не успел пропить, что было не так уже плохо, принимая во внимание то, с каким человеком я имел дело. Дядя был уверен, что на них я мог бы получить ученую степень и сделаться кардиналом, что он считал делом нетрудным, поскольку в его власти было обращать человеческие спины в красные мантии. Видя, что я уже вступил во владение моими деньгами, он сказал: - Сынок Паблос, уж это будет твоя вина, коли не станешь ты хорошим человеком, ибо есть тебе с кого брать пример. Деньги у тебя имеются, так как все, что я зарабатываю на службе, все это пойдет тебе, для себя я бы не старался. Я горячо поблагодарил его за эту жертву. Мы провели с ним день в глупейших разговорах, а вторую половину дня дядя мой посвятил игре в бабки со свинопасом и сборщиком; последний ставил на кон мессы, словно ничего удивительного в таких ставках не было. Надо было видеть, как они смешивали бабки, как ловко принимали их на лету от тех, кто их подбрасывал, и, скатив их на запястье, снова сдавали назад. Бабки, как и карты, служили им предлогом для выпивки, поэтому кувшин с вином всегда стоял у них посреди стола. Наступила ночь, они убрались, мы с дядей легли каждый на свою кровать, так как я успел раздобыть себе матрац. На рассвете, раньше чем дядя успел проснуться, я встал и отправился на постоялый двор, так что он даже не слыхал, как я ушел. Я вернулся, чтобы закрыть дверь снаружи, а ключ просунул внутрь через отверстие для кошки. Как уже было сказано, я отправился на постоялый двор, чтобы найти там пристанище в ожидании случая уехать в Мадрид. Дома я оставил дядюшке закрытое письмо, в котором объяснял ему причины моего ухода и советовал не разыскивать меня, так как он не должен меня больше видеть до конца своих дней. Глава XII о моем бегстве и о том, что случилось со мною по дороге в Мадрид В то же утро с постоялого двора выезжал с грузом в столицу один погонщик мулов. Я нанял у него осла и стал ждать его у городских ворот. Погонщик подъехал, и началось мое путешествие. Я мысленно восклицал дорогою по адресу моего дядюшки: "Оставайся здесь, подлец, посрамитель добрых людей и всадник на чужих шеях!" Я утешал себя мыслью, что еду в столицу, где никто меня не знает, и это-то больше всего придавало мне бодрость духа. Я знал, что смогу там прожить благодаря моей ловкости и изворотливости. Решил я, между прочим, дать отдых моему студенческому одеянию и обзавестись коротким платьем по моде. Обратимся, однако, к тому, что поделывал мой вышеупомянутый дядюшка, обиженный письмом, которое гласило: "Сеньор Алонсо Рамплон! После того как господь оказал мне столь великие милости, а именно лишил меня моего доброго батюшки, а матушку мою запрятал в тюрьму в Толедо, где, надо полагать, без дыма дело не обойдется, мне оставалось только увидеть, как с вами проделают то самое, что вы проделываете с другими. Я претендую на то, чтобы быть единственным представителем моего рода - а двум таковым места на земле нет, - если только мне не случится попасть в ваши руки и вы не четвертуете меня, как вы делаете это с другими. Не спрашивайте, что я и где я, ибо мне важно отказаться от моего родства. Служите дальше королю и господу богу". Не стоит перечислять те проклятия и оскорбительные выражения, которые он, надо думать, отпускал на мой счет. Вернемся к тому, что случилось со мною по пути. Я ехал верхом на ламанчском сером ослике, мечтая ни с кем не сходиться по дороге, как вдруг увидел издали быстро шагавшего в плаще, при шпаге, в штанах со шнуровкою и в высоких сапогах некоего идальго, на вид хорошо одетого и украшенного большим кружевным воротником и шляпой, один край которой был заломлен. Я подумал, что это какой-нибудь дворянин, оставивший позади свой экипаж, и, поравнявшись с ним, поклонился ему. Он взглянул на меня и сказал: - Должно быть, господин лисенсиат, ваша милость едет на этом ослике с большим удобством, чем я шествую со всем моим багажом. Я, думая, что он говорит о своем экипаже и о слугах, которых он опередил, ответил: - По правде говоря, сеньор, я полагаю, что гораздо покойнее идти пешком, нежели ехать в карете, затем что хотя бы вы и ехали с большей приятностью в карете, что осталась позади вас, однако тряска и опасность перевернуться всегда вызывают беспокойство. - Какая такая карета позади меня? - спросил он весьма тревожно, и в тот момент, когда он обернулся, чтобы посмотреть на дорогу, от быстроты его движения у него свалились штаны, ибо лопнул поддерживающий их ремешок. Надо думать, что только на нем они и держались, ибо, видя, что я прыснул со смеху, кавалер обратился ко мне с просьбой одолжить ему мой ремешок; я же, заметив, что от рубашки его осталась только узкая полоска и седалище прикрыто лишь наполовину, сказал: - Бога ради, сеньор, обождите здесь своих слуг, ибо я никак не смогу вам помочь - у меня у самого тоже всего лишь один ремень. - Если вы, ваша милость, шутите со мной, - сказал он, поддерживая одной рукой свои портки, - то бросьте это, ибо я совсем не понимаю, о каких слугах вы говорите. Тут стало мне ясно, что человек он очень бедный, так как не успели мы пройти и с полмили, как он признался, что если я не разрешу ему хоть немного проехаться на моем ослике, то у него не хватит сил добраться до Мадрида: настолько утомило его пешее хождение в штанах, которые все время надо было поддерживать руками. Движимый состраданием, я спешился, и так как он не мог отпустить их, боясь, как бы они снова не упали, я подхватил его, чтобы помочь ему сесть верхом, и ужаснулся, ибо, прикоснувшись к нему, обнаружил, что то место, прикрытое плащом, которое находится у людей на оборотной стороне их персоны, было у него все в прорезях, подкладкой коим служил голый зад. Огорчившись, что я все это увидел, он почел, однако, благоразумным совладать с собою и сказал: - Господин лисенсиат, не все то золото, что блестит. Должно быть, вашей милости при виде моего гофрированного воротника и всего моего обличья показалось, что я какой-нибудь герцог де Аркос или граф де Бенавенте, а между тем сколько мишуры на свете прикрывает то, что и вашей милости пришлось отведать. Я ответил ему, что действительно уверился в вещах, противоположных тому, что видел. - Ну, так вы еще ничего не видали, ваша милость, - возразил он, - так как во мне и на мне решительно все достойно обозрения, ибо я ничего не скрываю и ничего не прикрываю. Перед вами, ваша милость, находится самый подлинный, самый настоящий идальго, с домом и родовым поместьем в горных краях, и если бы дворянское звание поддерживало меня столь же твердо, как я его, мне нечего было бы желать. Но дело в том, сеньор лисенсиат, что, к сожалению, без хлеба и мяса в жилах добрая кровь не течет, а ведь по милости божьей у всех она красного цвета, и не может быть сыном дворянина тот, у кого ничего нет за душою. Разочаровался я в дворянских грамотах с тех пор, как в одном трактире, когда мне нечего было есть, мне не дали за счет моего дворянства и двух кусочков съестного. Говорите после этого, что золотые буквы моей дворянской грамоты чего-нибудь да стоят! Куда ценнее позолоченные пилюли, чем позолота этих литер, ибо проку от пилюль больше. А золотых букв, однако, теперь не так уж много! Я продал все, вплоть до моего места на кладбище, так что теперь мне и мертвому негде приклонить голову, так как все движимое и недвижимое имущество моего отца Торибио Родригеса Вальехо Гомеса де Ампуэро - вот сколько у него было имен - пропало из-за того, что не было выкуплено в срок. Мне осталось только продать мой титул дона, но такой уж я несчастный, что никак не могу найти на него покупателя, ибо тот, у кого он не стоит перед именем, употребляет его бесплатно в конце, как ремендон, асадон, бландон, бордон и т. д. Сознаюсь, что хотя рассказ о несчастьях этого идальго был перемешан с шутками и смехом, меня он тронул до глубины души. Я полюбопытствовал, как зовут его и куда он шествует. Он ответил, что носит все имена своего отца и зовется дон Торибио Родригес Вальехо Гомес де Ампуэро-и-Хордан. Никогда я не слыхивал имени более звонкого, ибо кончалось оно на "дан", а начиналось на "дон", как перезвон колоколов в праздничный день. После этого он объявил, что идет в столицу, ибо в маленьком городке столь ободранный наследник знатного рода, как он, виден за версту, и поддерживать свое существование в таких условиях невозможно. Поэтому-то он и шел туда, где была родина для всех, где всем находилось место и где всегда найдется бесплатный стол для искателя житейской удачи. "Когда я бываю там, кошелек у меня никогда не остается без сотенки реалов и никогда не испытываю я недостатка в постели, еде и запретных удовольствиях, ибо ловкость и изворотливость в Мадриде - философский камень, который обращает в золото все, что к нему прикасается". Передо мной словно небо раскрылось, и, чтобы не скучать по дороге, я упросил его рассказать, как, с кем и чем живут в столице те, кто, подобно ему, ничего не имеет за душой, ибо жить там казалось мне делом трудным в наше время, которое не довольствуется своим добром, а старается воспользоваться еще и чужим. - Есть много и таких, и других людей, - ответил он. - Ведь лесть - это отмычка, которая в таких больших городах открывает каждому любые двери, и, дабы тебе не показалось невероятным то, что я говорю, послушай, что было со мной, и узнай мои планы на будущее, и тогда все твои сомнения рассеются. Глава XIII в которой идальго продолжает рассказ о своей жизни и обычаях - Прежде всего должен ты знать, что в столице находит себе место все самое глупое и самое умное, самое богатое и самое бедное и вообще имеются крайности и противоположности во всем; дурное там ловко скрыто, а доброе - припрятано; есть там и такой сорт людей, как я, о которых неизвестно, от какого корня, корневища или лозы они произошли. Друг от друга отличаемся мы прозвищами. Одни из нас именуются кавалерами-пустоцветами, другие - яйцами-болтунами, фальшивыми монетами, пирожками ни с чем, доходягами и огоньками, и так далее. Защитницей нашей жизни является изворотливость. Большую часть времени проводим мы с пустыми желудками, так как добывать себе обед чужими руками - вещь трудная. Мы помогаем уничтожать угощения, мы - всепожирающая моль трактиров, незваные гости; живем мы, питаясь чуть ли не одним воздухом, - тем и довольны. Мы те, кто ест один порей, а делает вид, что сожрал целого каплуна. Если кто-нибудь придет к нам с визитом, то обнаружит в наших комнатах разбросанные бараньи и птичьи кости и кожуру от фруктов, на пороге наших дверей увидит он горы куриных и каплуньих перьев и старые винные мехи, сложенные для отвода глаз. Все это мы собираем по ночам на улицах, дабы днем пускать людям пыль в глаза. Придя к себе домой, мы кричим на хозяина: "Неужели всей власти моей недостаточно, чтобы заставить служанку подмести? Извините за беспорядок, ваша милость, здесь обедал кое-кто из моих друзей, а эти слуги..." и тому подобное. Кто нас не знает, тот верит, что это действительно так, и принимает весь этот хлам за остатки званого обеда. Но что мне сказать о способах обедать в чужих домах? Поговорив с кем-нибудь две минуты, мы выведаем, где он живет, и идем туда как бы с визитом, но непременно в обеденный час, когда знаем, что он собирается сесть за стол, говорим, что привели нас пылкие дружеские чувства к хозяину, ибо такого ума и такого благородства, как у него, нигде больше на свете не встретить; когда нас спрашивают, обедали ли мы, то, если хозяева еще не сели обедать, мы отвечаем, что нет, и не дожидаемся вторичного приглашения, так как от подобных ожиданий приходилось нам другой раз терпеть великий пост. А если там уже обедают, то мы заявляем, что поели, и начинаем хвалить хозяина за то, как он ловко режет птицу, хлеб, мясо или что бы там ни было. Для того чтобы отведать подаваемые блюда, мы говорим: "Нет, уж позвольте, ваша милость, поухаживать за вами, ибо я помню, что такой-то, царство ему небесное (тут мы называем имя какого-нибудь умершего герцога, маркиза или графа), великий мой покровитель, предпочитал смотреть, как я режу, чем обедать". Сказав это, мы берем нож и разрезаем кушанье на мелкие кусочки, а затем восклицаем: "Какой чудный запах, какой аромат! Не попробовать такого блюда - значит обидеть ту, которая его готовила, а у нее, видно, золотые руки!" За словом следует дело, и так, на пробу, съешь полблюда: репку - потому, что это репка, свинину - потому, что это свинина, и вообще все - потому, что оно чем-нибудь да является. Когда такой возможности у нас нет, то мы ходим по монастырям и пробавляемся супом, раздаваемым беднякам, но едим его не на глазах у всех, а потихоньку, заставляя монахов верить, что делаем это не столько из нужды, сколько из набожности. Стоит посмотреть на кого-нибудь из нас в игорном доме, стоит посмотреть, с каким старанием прислуживает он за зеленым столом, ставит свечи и снимает с них нагар, таскает урыльники, приносит карты и радуется за выигравшего, и все это только для того, чтобы заполучить в награду хоть один реал с кона. Что касается нашей одежды, то мы наперечет знаем все изъяны нашего тряпья, и как у иных установлены часы для молитв, так у нас установлены часы для его штопки и латанья. Стоит посмотреть, как мы проводим наши утра: поскольку злейшим нашим врагом мы почитаем солнце, ибо оно делает заметным все лоскуты, штопки и заплатки, мы расставляем ноги под его лучи, и по теням, отбрасываемым на земле, видим, какие между ляжками свешиваются у нас нити и лохмотья, и ножницами подстригаем бороды нашим порткам. А так как всего более изнашиваются штаны, мы вырезаем подкладку из-под надрезов сзади, чтобы переставить ее наперед, после чего задница наша, отныне прикрытая одной фланелью, принимает самый мирный вид, поскольку уже не кажется исполосованной ножом; но ведомо это одному лишь нашему плащу, ибо среди бела дня мы остерегаемся порывов ветра, боимся всходить по освещенным лестницам или садиться на коня. Мы изучаем способы сидеть и стоять против света, разгуливаем днем, стараясь не раздвигать ног, и приветствуем знакомых не расшаркиваясь, а лишь прищелкивая каблуками, ибо, если раздвинуть колени, сразу бросятся в глаза окна в нашем одеянии. На теле нашем нет ни одной носильной вещи, которая в прежнее время не была бы чем-нибудь совсем иным и не имела своей истории. Verbi gratia {Например (лат.).}, ваша милость, вероятно, обратила внимание на мою короткую куртку - ну, так знайте, что сначала я носил ее в виде широких штанов до колен и что она является внучкой накидки и правнучкой большого плаща с капюшоном, каковой и был ее родоначальником, а теперь надеется обшить подошву моих чулок и пойти еще на многое другое. Легкие матерчатые туфли были у нас раньше носовыми платками, а еще раньше - полотенцами и рубашками, родными домами простынь; после всего этого мы сделаем из них бумагу для письма, а из нее - средство для оживления почивших башмаков, ибо я сам видел, как безнадежно больная обувь с помощью подобных медикаментов бывала возвращаема к жизни. А чего стоят все те приемы, с помощью которых мы в вечернее время избегаем света, чтобы не видно было наших оплешивевших накидок и полысевших курток? На них ведь остается столько же ворсу, сколько на голом камешке, ибо господу богу угодно, чтобы волоса у нас росли на подбородке и вылезали из плащей. Чтобы не тратиться на цирюльников, мы поджидаем, пока вырастет щетина еще у кого-нибудь из нас, и тогда бреем ее друг у друга, ибо сказано в Евангелии: "Помогайте друг другу как добрые братья". И еще мы стараемся не ходить в те дома, где бывают наши товарищи, если знаем, что знакомые у нас общие. Надо знать, что такое муки ревнивого желудка. Мы обязаны проехаться верхом хотя бы раз в месяц, хотя бы на осленке, по самым людным улицам, раз в год прокатиться в экипаже, хотя бы на козлах или на запятках. Но если уж нам удалось проникнуть внутрь кареты, то садимся мы обязательно у самой дверцы, выставив всю голову в окошко, и раскланиваемся направо и налево, чтобы нас видели все, и заговариваем с друзьями и знакомыми, даже если они смотрят в другую сторону. Если нам нужно почесаться в присутствии дам, то мы владеем целой наукой делать это на людях самым незаметным образом. Если у нас чешется бедро, то мы заводим рассказ о том, что нам случалось видеть одного солдата, разрубленного отсюда досюда, и показываем руками то место, где у нас чешется, незаметно его почесывая. Если дело происходит в церкви и у нас зачесалась грудь, то мы бьем себя в нее, как это делают при "Sanctus" {Свят (лат.).}, хотя бы читали "Introibo". Если чешется спина, то мы прислоняемся к углу дома или здания и, приподнимаясь на цыпочках и как бы разглядывая что-то, успеваем почесаться. Рассказать ли вам о лжи? Правда никогда не исходит из наших уст. В свой разговор мы вставляем герцогов и графов, выдавая одних за наших друзей, других - за родственников, но стараясь выбрать между ними лиц, кои уже умерли или находятся в далеких краях. Особо следует заметить, что мы никогда не влюбляемся бескорыстно, а лишь de pane lucrando {Из-за куска хлеба (лат.).}, ибо устав наш запрещает ухаживать за жеманницами, и потому мы волочимся за трактирщицей - ради обеда, за хозяйкой дома - ради помещения, за гофрировщицей воротников - ради нашего туалета, и хотя при столь скудной пище и столь убогом существовании со всеми не управишься, однако каждая из них бывает вполне довольна, что наступила ее очередь. Глядя на мои высокие сапоги, как можно догадаться, что они сидят на голых ногах, без чулок или чего-либо в том же роде? Глядя на этот воротник, можно ли узнать, что я хожу без рубашки? Ибо все может отсутствовать у дворянина, сеньор лисенсиат, все, кроме роскошно накрахмаленного воротника, с одной стороны, потому что он служит величайшим украшением человеческой личности, а затем еще и потому, что, вывернутый наизнанку, он может напитать человека, ибо крахмал есть съедобное вещество и его можно посасывать ловко и незаметно. Словом, сеньор лисенсиат, дворянину нашего полета надлежит воздерживаться от всего лишнего еще строже, чем беременной на девятом месяце, и тогда он проживет в столице. Правда, в иную пору он процветает при деньгах, а в иную валяется в больнице, но в конце концов жить можно, и кто умеет изворачиваться - тот сам себе король, хоть мало чем и владеет. Мне так понравился у этого идальго его необычайный способ существования и я так был упоен всем этим, что, увлекшись его рассказами, не заметил, как добрался до Лас-Pocac, где мы и заночевали. Идальго, у которого не было ни гроша, поужинал со мною, я же считал себя многим обязанным ему за его советы, ибо с их помощью у меня открылись глаза на многое, и я склонился к его обманному образу жизни. Прежде чем мы легли спать, я заявил ему о желании моем вступить в их братство. Он бросился меня обнимать, говоря, что не сомневался в должном действии своих слов на столь умного и тонкого человека. Он предложил познакомить меня в столице с остальными членами шайки и поселиться у них. Я согласился воспользоваться его любезностью, однако умолчал о моих эскудо и упомянул только о сотне реалов, их оказалось достаточно вместе с тем добром, которое я ему сделал и продолжал делать, для того, чтобы он почувствовал себя обязанным мне за мое дружеское к нему расположение. Я купил ему три ремня, он привел в порядок свою одежду, ночь мы проспали спокойно, встали рано и пустились в путь к Мадриду. Глава XIV о том, что случилось со мною в столице после того, как я туда прибыл, и вплоть до наступления ночи В десять часов утра мы вступили в столицу и, как было условлено, направились к обиталищу друзей дона Торибио. Добрались мы до его дверей, и дон Торибио постучал; двери открыла нам какая-то весьма бедно одетая дряхлая старушенция. Дон Торибио спросил ее о своих друзьях, и она ответила, что все они отправились на промысел. Мы провели время одни, пока не пробило двенадцать часов: он - наставляя меня ремеслу дешевой жизни, а я - внимательно его слушая. В половине первого в дверях появилось нечто вроде привидения, с головы до ног закутанного в балахон, еще более потрепанный, чем его совесть. Они поговорили с доном Торибио на воровском языке, после чего привидение обняло меня и предложило себя в полное мое распоряжение. Мы немножко побеседовали, и мой новый знакомый вытащил перчатку, в которой находилось шестнадцать реалов, и какую-то бумагу, которая, по его словам, представляла собой разрешение нищему просить милостыню и принесла ему эти деньги. Опорожнив перчатку, он достал другую и сложил их, как это делают доктора. Я спросил его, почему он не надевает их, и он объяснил, что обе они с одной руки и этой хитростью он пользуется, когда ему нужно добыть себе перчатки. Усмотрев тем временем, что он не снимает своего балахона, я (как новичок) полюбопытствовал узнать причину, которая заставляет его все время ходить закутанным, на что он ответствовал: - На спине у меня, сын мой, находятся дыра, суконная заплатка и пятно от оливкового масла. Этот кусок плаща прикрывает их, и я могу с ними выходить на улицу. Он освободился от своего огрызка плаща, и я увидел, что балахон его странно пузырится. Я подумал, что это от штанов, ибо выпуклость имела их очертания, как вдруг он, готовясь давить вшей, подобрал нижнюю часть своей одежды, и под ней оказались два привязанных к поясу и приложенных к бедрам круга из картона, скрывавших его наготу, ибо ни штанов, ни сорочки на нем на самом деле не было и искать какую-либо живность в швах и складках ему почти не представлялось возможности. Он вошел в вошебойку, предварительно перевернув на двери табличку вроде тех, которые бывают на ризницах, дабы открылась надпись "занято" и никто больше туда не вошел. Великую благодарность следует воздать господу богу за то, что он людям небогатым дарует столь великое хитроумие! - Я, - сказал в это время мой добрый друг, - вернулся из путешествия с больными штанами, и мне нужно найти, чем бы их исцелить. Он спросил у старухи, нет ли у нее каких-нибудь лоскутьев. Старуха (она занималась тем, что дважды в неделю собирала на улице разное тряпье - так же, как собирают его на бумагу, - дабы врачевать этим тряпьем негодные вещи своих кабальеро) сказала, что у нее ничего нет и что из-за отсутствия тряпок вот уже две недели как валяется в постели дон Лоренсо Иньигес дель Педросо, у которого захворало его платье. В это время появился еще кто-то в дорожных сапогах, в бурой одежде и в шляпе с загнутыми полями. Он узнал от остальных о моем приезде и вступил со мною в весьма сердечную беседу. Когда он скинул свой плащ, то обнаружилось - кто бы мог это подумать, ваша милость! - что одежда его была сделана из бурого сукна только спереди, сзади же она была из белого полотна, потемневшего от пота. При этом зрелище я не мог сдержать смеха, но он с великим спокойствием заметил: - Будете обстрелянной птицей, так перестанете смеяться. Бьюсь об заклад, что вам и в голову не приходит, почему я ношу эту шляпу с загнутыми полями. Я ответил, что, вероятно, из франтовства и дабы не мешать глазам смотреть. - Наоборот, - возразил он, - именно для того, чтобы мешать им видеть. Знайте же, что у моей шляпы нет ленты вокруг тульи, а так этого никто не замечает. Сказав это, он вытащил больше двадцати писем и столько же реалов и объяснил, что не имел возможности вручить всю корреспонденцию по принадлежности. На каждом было помечено, что почтовый сбор составляет один реал. Все это изготовлялось им самим. Подписывал он их любым именем, которое ему приходило в голову, писал всякие небылицы, разносил их в лучшие дома и взимал мнимый сбор за пересылку. Этим он занимался каждый месяц. Я весьма удивился столь новому для меня способу наживы. Вскоре вошли еще двое, один в суконной куртке длиною до колен и в таком же плаще с поднятым воротом, дабы не было видно его рваного воротника. Его широченные валлонские шаровары, насколько их было видно из-под плаща, были сшиты из камлота, верх же надставлен цветной байкой. Он вошел, споря со своим спутником, у которого был не гофрированный, а отложной воротник, а рукава бутылками возмещали отсутствие плаща. Он опирался на костыль, и, за неимением одного чулка, одна его нога была обернута в какие-то тряпки. Выдавал он себя за солдата и в самом деле был таковым, но только плохим и в боях не участвовал. Он рассказывал о своих необыкновенных заслугах и на правах военного умел пролезать всюду. Тот, кто был в куртке и, как казалось, в штанах, требовал: - Вы должны мне отдать по крайней мере половину, если не большую часть, а если не отдадите, то клянусь господом богом... - Не клянитесь именем господним, - сказал другой, - ибо дома я перестаю быть хромым и могу здорово отколотить вас этим костылем. С криками "Отдайте!", "Не отдам!" и с обычными упреками во вранье они накинулись друг на друга, и при первой же схватке лохмотья их одеяний остались у них в руках. Мы помирили их и стали расспрашивать о причине ссоры. - Вы что, шутите со мною? - заорал солдат. - Не достанется вам ни полушки! Надо вам знать, ваши милости, что, когда мы стояли на площади Спасителя, к этому несчастному подошел какой-то малец и спросил, не я ли прапорщик Хуан до Лоренсана. Тот, видя, что мальчишка держит что-то в руках, подтвердил это, подвел его ко мне и, назвал меня прапорщиком, сказал: "Вот, ваша милость, вас спрашивает этот мальчик". Смекнув, в чем дело, я подтвердил, что меня действительно так зовут. Тогда мальчишка вручил мне сверток с дюжиной носовых платков, которые его мать велела отнести какому-то Лоренсане. Теперь он требует у меня половину, но я скорее позволю разорвать себя на куски, нежели соглашусь на это. Всех их должен до дыр сносить мой нос. Дело было решено в его пользу, но без права сморкаться, платки велено было передать старухе в общий котел, дабы она понаделала из них воротников и манжет, вид которых должен был обозначать у нас наличие отсутствующих рубашек. Сморкаться по уставу здесь было запрещено, разве что пальцами, впрочем, здесь чаще шмыгали носом, дабы ничто ценное не расточалось. Так и порешили. Наступила ночь. Мы улеглись в две постели, прижавшись один к другому, как зубцы в гребешке. Ужин был отложен на утро. Большинство легло не раздеваясь, а в том платье, в каком ходили они весь день, следуя тем самым правилу спать нагишом. Глава XV В которой продолжается начатый рассказ и происходят разные необычные вещи Послал нам господь бог утро, и мы взялись за оружие. Я уже так привык к моим новым товарищам, точно все они были моими братьями, ибо легкость знакомства и поверхностная дружба всегда неразрывны с дурными делами. Стоило полюбоваться, как один из нас в двенадцать приемов надевал свою рубашку, расползающуюся на двенадцать кусков, приговаривая над каждым из них молитву наподобие облачающегося священника. Кто-то блуждал ногой в закоулках и тупиках штанов и находил дорогу там, где ей вовсе не следовало пролегать. Кто-то звал помощника, чтобы надеть свою куртку, и полчаса возился с нею, причем ему никак не удавалось изловчиться ее напялить. Когда это достойное удивления зрелище окончилось, все взялись за иголки и нитки, чтобы зашить продранные места. Один изогнулся глаголем, штопая себе дыру под мышкой, другой, став на колени и видом своим напоминая перевернутую цифру пять, латал штаны в том месте, где они образовывали складки, третий просовывал голову между ног и превращался в какой-то узел. Такие удивительные позы не изображал, насколько я помню, даже сам Босх. Все зашивали и заштопывали сто тысяч прорех, а старуха подавала лоскуты и лохмотья разных цветов, - те, что притащил солдат. Когда кончился час лечения, как называлась у них эта работа, они стали осматривать друг друга, не осталось ли чего-нибудь без починки, и наконец решили двинуться на промысел. Я попросил подобрать и для меня какую-нибудь одежду, ибо мог затратить на это сто реалов и бросить свою сутану. - Э, нет, - объявили они. - Деньги пойдут в общую кассу, вас же мы тотчас оденем из нашего гардероба и укажем тот приход в городе, где вы только и будете промышлять и рыбачить. Это мне понравилось. Я отдал деньги, и в мгновение ока они превратили мою сутану в подобие траурной куртки из сукна, а плащ наполовину окорнали. Получилось хорошо. Остатки моего одеяния они обменяли на старую, перекрашенную шляпу, украсили ее тулью клочками вымазанной чернилами ваты, сняли с меня воротник, а вместо моих штанов дали мне такие, у которых прорези были только спереди, так как бока и зад были от замшевых. Шелковые чулки нельзя было назвать чулками, ибо они спускались от колен вниз только на четыре пальца, остальное прикрывали сапоги, плотно прилегавшие к цветным чулкам. Воротник по праву можно было назвать открытым - так он был изодран. Надели они его на меня со словами: - Воротник этот порядком изношен и сзади, и с боков. Если на вас будет смотреть один человек, то поворачивайтесь вокруг него, как подсолнух за солнцем, если же их будет двое и они подойдут к вам с боков, то отступите, а для тех, кто окажется сзади вас, - сдвигайте шляпу на затылок, прикрывая ее полями воротник и открывая лоб. Если же вас спросят, почему вы ходите в таком виде, то отвечайте, что не боитесь всюду ходить с открытым лицом. Потом они дали мне коробку с черными и белыми нитками, шелком, шнурками, иглами, наперстком, кусками сукна, полотна, атласа, лоскутами других материй и ножиком. К поясу они прицепили чашку для сбора денег, а также кожаный кошель с трутом, огнивом и кремнем, сказав: - С этим ящиком вы можете обойти весь свет, не нуждаясь ни в друзьях, ни в родных; в нем заключены все наши средства к существованию, возьмите и берегите его. Для промысла мне отвели квартал Святого Луиса, и я начал мой трудовой день, выйдя из дому вместе со всеми. По причине моей неопытности ко мне, точно к церковному служке, был приставлен для начала тот, кто меня привел и обратил в их веру, он и стал моим наставником в мошеннических делах. Мы вышли из дому медленным шагом, с четками в руках, и направились к указанному кварталу. Всех встречных мы учтиво приветствовали, - перед мужчинами снимали шляпы, думая про себя, что не худо было бы поснимать с них самих плащи; женщинам отвешивали поклоны, ибо это всегда им нравится. Одному мой любезный спутник говорил: "Деньги мне принесут завтра". Другого он успокаивал: "Подождите, ваша милость, еще немного, банк дал мне слово со мной рассчитаться". Кто просил вернуть ему плащ, кто торопил отдать пояс, и из всего этого я заключил, что спутник мой был столь большим другом своих друзей, что не имел ничего своего. Путь наш извивался змеею от одной стороны улицы к другой, дабы не проходить вблизи домов наших заимодавцев. Один из них просил вернуть деньги за наем помещения, другой - за данную напрокат шпагу, третий - за простыню и сорочки. Словом, я убедился, что спутник мой был кавалером напрокат, вроде наемного мула. Вдруг он издали усмотрел какого-то человека, который, должно быть, готов был выдрать у него долг вместе с глазами. Денег у него с собою, конечно, не было, и, чтобы тот его не узнал, он мигом зачесал себе волосы вперед из-за ушей, что придало ему вид назареянина, смахивающего не то на образ нерукотворного Спаса, не то на лохматого кабальеро, налепил на один глаз пластырь и начал говорить со мной по-итальянски. Все это мой спутник успел проделать, так как тот человек не сразу заприметил его - он заговорился с какой-то старушкой. Вы не поверите, как он вертелся потом вокруг нас, точно собака, что собирается укусить, крестился чаще, чем заклинатель бесов, и приговаривал: - Господи Иисусе! Я подумал было, что это он. У кого корову украли, всюду слышит колокольчики! Я помирал со смеху, глядя на моего друга. Когда гроза миновала, он зашел в подворотню, чтобы расчесать свою гриву и снять пластырь, и сказал: - Так вот избегают платить долги. Учитесь, брат мой! Вы увидите много подобных вещей в этом городе. Мы пошли дальше и на одном из углов спросили у какой-то торговки сухого варенья и водки - она же отпустила нам все это даром, как только поздоровалась с моим наставником. - Теперь, - сказал мой спутник, - мы уже можем не заботиться о еде, тем более что в ней недостатка не будет. Я опечалился и, движимый требованиями моего желудка, выразил сомнение, что у нас будет обед; он же успокоил меня: - Мало веруешь ты в бога и в орден собачьего промысла. Господь бог печется о воронах и сойках, даже о судейских писцах, так неужели же он позабудет о жаждущих и алчущих? Видно, что в брюхе твоем еще мало мужества. - Это правда, - согласился я, - только страшновато мне, что еды в нем будет еще меньше. Тем временем пробило двенадцать, а так как я был еще новичком в своем ремесле, это мало понравилось моему желудку, и я ощутил такой голод, как будто бы никакого сухого варенья я еще не ел. Пища снова пришла мне на ум, и я обратился к моему другу с такими словами: - Голод, брат, жестокий искус для послушника. Человек создан, чтобы насыщать свою утробу, а меня заставляют поститься. Если вы не ощущаете голода, то это не удивительно, ибо, привыкнув к нему с детства, как тот царь, что привык к яду, вы, видно, насыщаетесь им. Не вижу, чтобы вы особенно деятельно раздобывали себе съестное. Я же буду искать его сам, как умею. - Черт вас подери! - ответил он. - Еще только полдень, а вам уже не терпится. Слишком точный у вас аппетит, а нужно привыкать терпеть задержку платежей. Не жрать же, в самом деле, круглый день! Скоты, правда, кроме этого ничего не делают, но мне что-то нигде не приходилось читать, чтобы благородного кабальеро когда-либо прохватил понос; уж скорее от него можно ожидать обратное, поскольку в него ничего не поступает. Я уже говорил вам, что господь бог никому не откажет, а если вам так не терпится, то я пойду отведать похлебку у монастыря святого Иеронима, где живут откормленные, как каплуны на молоке, монахи, и там напитаюсь. Если угодно, следуйте за мною, а если нет - пусть каждый идет своей дорогой. - Прощайте, - сказал я, - потребности мои не столь малы, чтобы я мог удовольствоваться чужими остатками. Пусть каждый из нас пойдет своей дорогой. Приятель мой отправился твердым шагом, смотря себе под ноги. Из коробочки, всегда бывшей при нем для такого случая, он вынул несколько крошек хлеба и посыпал ими себе бороду и костюм, дабы казаться человеком, уже отобедавшим. Я шел, ковыряя время от времени в зубах, приводя в порядок усы и стряхивая несуществующие крошки с плаща, так что встречные принимали меня за человека, плотно закусившего; на самом же деле, если кто чем-либо закусывал, так только вши моею грешной плотью. Я рассчитывал на несколько своих эскудо, хотя совесть моя угрызалась преступлением против правил нашего ордена, возбранявших питаться на свои деньги тому, у кого кишки вольные: хотят - едят, хотят - постятся. Однако я твердо решил нарушить свой пост и с этим намерением добрался до угла улицы Святого Луиса, где торговал один пирожник. С его прилавка на меня глянул пирог ценою в восемь мараведи, а запах печенки так ударил мне в нос, что я мгновенно как шел, так и остановился, подобно собаке на стойке, и вперил в этот пирог свой взор. С такой страстью смотрел я на него, что он, наверное, засох, точно от дурного глаза. В голове моей то строились планы, как бы его похитить, то возникало решение его купить. Между тем пробило час дня. На меня напала такая тоска, что я решился было найти приют в каком-нибудь кабачке. И тут, когда я уже нацелился на один из них, господу было угодно, чтобы я на пути столкнулся с лисенсиатом Флечильей, моим приятелем по Алькала, который спешил куда-то, со своим прыщавым от обилия крови лицом и в таком грязном платье, что походил на ходячую помойку в сутане. Хотя меня и трудно было признать, однако он тотчас же бросился ко мне. Я обнял его; он спросил, как идут мои дела. Я ему ответил: - О чем только я не рассказал бы вам, сеньор лисенсиат, если бы, к несчастью, мне не надо бы уезжать сегодня вечером. - Это меня весьма огорчает, - молвил он, - и не будь так поздно да не торопись я обедать, так как меня ждут сестра с ее супругом, я бы провел время с вами. - Как, здесь находится сеньора Ана?! Тогда бросим все дела и идем к ней. Я долгом своим почитаю ее приветствовать. Я воспрянул духом, узнав, что он еще не обедал, и увязался за ним. По пути я завел с ним разговор про одну бабенку, которой он очень интересовался в Алькала, и сказал, что знаю, где она находится, и могу ввести его к ней в дом. Это предложение сразу пришлось ему по сердцу, и я из хитрости завел с ним беседу о приятных ему вещах. Толкуя таким образом, мы добрались до его дома. Я рассыпался в любезностях перед его зятем и сестрой, а они, убежденные в том, что я явился к обеду по приглашению лисенсиата, стали просить прощения, что, не предупрежденные о столь высоком госте, ничем не успели запастись. Воспользовавшись случаем, я пустился в уверения о моих давних дружеских чувствах к их семье, доказывая, что я свой человек и нехорошо было бы разводить со мной всякие церемонии. Они сели за стол; сел и я, а чтобы лисенсиат не выказал недовольства - ему ведь и в голову не цриходило меня приглашать, - время от времени поддразнивал его упомянутой дамочкой, цедя сквозь зубы, что она-де расспрашивала меня о нем, и прочее тому подобное вранье. Это примирило его с моим обжорством, ибо того разгрома, который я учинил закускам, не могло произвести и пушечное ядро. Подали олью, и я уничтожил ее почти всю в два глотка - без злого умысла, но с поразительной быстротой. Можно было подумать, что, даже когда она была у меня во рту, я все еще боялся, как бы ее у меня не отняли. Да простит меня бог, но даже кладбище Антигуа в Вальядолиде не пожирает тела мертвецов с такой быстротой - а уже через сутки от них ничего не остается, с какой я пожирал во всю силу своих челюстей подвертывавшиеся мне кушанья. Хозяева, вероятно, не могли не заметить тех огромных глотков, какими я втягивал в себя бульон, вычерпывания до дна суповой посуды, преследования, которому я подвергал кости, и истребления мяса. Сказать по правде, я, между прочим, успел набить всякой всячиной и свои карманы. Наконец убрали со стола. Мы с лисенсиатом удалились к окну, чтобы потолковать о паломничестве к названной особе, которое я взялся устроить. Сделав вид, будто меня окликнули с улицы, я отозвался: "Вы меня, сеньора? Сейчас иду", - и попросил позволения у лисенсиата покинуть его на минутку. Надо полагать, что с того времени он мог бы поджидать меня до сих пор, ибо, уничтожив весь хлеб и заметив, что все встали из-за стола, я исчез навеки. Потом я с ним встречался много раз и имел случай оправдаться, наговорив кучу выдумок, не относящихся, однако, к моему рассказу. Пошел я куда глаза глядят, добрался до Гвадалахарских ворот и уселся на одну из скамеек, которые ставят обычно у дверей лавок. Богу было угодно, чтобы в это самое время к лавке подошли две девицы из числа тех, что пускают в оборот свои личики. Были они закутаны по самые глаза и разгуливали в сопровождении своей старухи и маленького пажа. Они спросили меня, нет ли в продаже бархата какой-нибудь особой выделки. Я - лишь бы начать с ними беседу - принялся плести всякую чепуху, играя словами и расточая любезности. По моей непринужденности они решили, что кое-что из лавки им может перепасть, я же предложил им выбрать все, что понравится, ибо в этом не было для меня никакого риска. Они стали отказываться и уверять, что никогда ничего не принимают от незнакомых людей. Я сказал, что с моей стороны было бы дерзостью ничего им не предложить, и я надеюсь, что они окажут мне милость и примут несколько кусков тканей, выписанных мною из Милана, которые вечером принесет им на дом мой слуга. Тут я указал как на своего на какого-то лакея, стоявшего напротив нас и ожидавшего своего хозяина, который зашел в другую лавку, почему слуга этот стоял с непокрытой головой. А дабы они приняли меня за человека из хорошего общества и за лицо известное, я только и делал, что снимал шляпу перед всеми проходившими мимо советниками и кавалерами и, не будучи ни с кем из них знаком, учтиво с ними здоровался, словно я с ними на короткой ноге. Девицы весьма этому обрадовались; их также ослепила сотня золотых эскудо, которую я извлек из кармана, когда в их: присутствии у меня попросил милостыню какой-то нищий. Они решили, что я весьма знатная персона. Тут, спохватившись, что им пора идти домой, ибо уже вечерело, они предупредили меня, что лакея следует прислать не иначе как тайком. Я попросил у них в знак особой милости, как бы в залог непременной завтрашней встречи, дать мне отделанные золотом четки, которые держала в руках самая из них хорошенькая. Девицы сначала поломались, я же предложил им, со своей стороны, в залог сто эскудо и попросил сказать, где они живут. В намерении нагреть меня в дальнейшем на большую сумму они отказались от залога, дали мне свой адрес, поинтересовались, где я живу, и предупредили еще раз, что лакей не может явиться к ним в любое время, ибо они - дамы высшего света. Я пошел проводить их по Большой улице и в начале улицы Тележной выбрал, как мне показалось, самый лучший и самый большой дом, у дверей которого стояла карета без лошадей, и сказал девицам, что это мое обиталище и что дом, карета и сам хозяин всего этого готовы к их услугам. Назвался я доном Альваро де Кордоба и на глазах у моих девиц скрылся в дверях этого здания. Вспоминаю также, что, когда мы выходили из лавки, я с важным видом подал знак одному из лакеев подойти ко мне и сделал вид, будто велю ему и другим лакеям оставаться здесь и ждать меня. Девиц я в этом убедил, на самом деле я спросил его, не находится ли он в услужении у моего дяди командора. Он ответил, что нет. Таким способом я ловко присвоил себе, как истый кабальеро, чужих слуг. Наступила темная ночь, и все мы сошлись в нашем доме. Там я встретился с солдатом-тряпичником, притащившим восковую свечу, которую ему дали подержать на похоронах и с которой он улизнул. Звали его Маргусо, и родился он в Олиасе, исполнял роль полководца в некой комедии и сражался с маврами в каком-то балете. Когда он беседовал с кем-нибудь из побывавших во Фландрии, то рассказывал о своей службе в Китае, а когда его собеседниками оказывались лица, побывавшие в Китае, то он хвастался своими подвигами во Фландрии. Порой он поговаривал поставить все у нас на военную ногу, как в лагере, но, видимо, сам мог только давить вшей; он называл замки, но сам видел их разве только на монетах. Он восхвалял память дона Хуана, и я не раз слыхал, как он говорил, что имел честь быть другом самого Луиса Кихады. Он рассказывал о турках, о галионах и о полководцах все то, о чем поется в песнях. Ничего не смысля в морских делах, он рассуждал о том сражении, которое дал дон Хуан при Лепанто, полагая, что Лепанто - это какой-то весьма воинственный мавр, и нисколько не подозревая, что это название морского залива. Мы мерли со смеху. Вскоре явился и мой спутник с разбитым носом, с перевязанной головой, весь окровавленный и грязный. Мы спросили его, что было причиной этому, и он рассказал о паломничестве к похлебке святого Иеронима и о том, как он попросил удвоенную порцию для неких благородных, но бедных особ. Эту порцию ему дали, обделив других нищих, а они в досаде отправились следом за ним и обнаружили его в укромном уголке за воротами, где он храбро разделывался со своим котелком. Начался спор о том, хорошо ли обманывать всех, чтобы нажраться одному, лишая других пищи ради собственной своей пользы. За спором в ход были пущены и палки, а вслед за палками на бедной голове моего спутника появились шишки и кровоподтеки. Атаковали его и глиняными кувшинами, а урон его носу был нанесен деревянною мискою, которую кто-то дал ему понюхать с несколько большим азартом, чем требуется. Шпагу у него отняли. На крики выбежал привратник, но и он не мог добиться мира и тишины. В конце концов приятель мой, увидав себя в столь великой опасности, взмолился: - Я отдам вам все, что съел! Но этого оказалось недостаточным, ибо на него обрушились за то, что, прося якобы для других, он скрыл, что сам являлся таким же охотником на даровую похлебку, как и все остальные. - Взгляните на этого оборванца, на эту тряпичную куклу! Выглядит он грустней, чем лавка пирожника во время поста, дыр на нем больше, чем у флейты, заплат - чем пятен у пегой лошади, а пятен - чем в яшме! - вопил какой-то нищий студент с корзинкой для подаяний. - Тут за похлебкой стоят люди, которые могли бы стать епископами, а какая-то голытьба осмеливается ее пожирать. Я бакалавр философии из Сигуэнсы! Привратник, услыхав, как один старикашка заявил, что хотя он и пользуется даровым супом, но тем не менее происходит от Великого Полководца и имеет знатную родню, кинулся их разнимать. Тут я и оставлю его, ибо мой приятель удалился разбинтовывать свои мослы. Глава XVI в которой речь идет о том же, пока все не попадают в тюрьму Явился Мерло Диас со своим поясом, превратившимся в ожерелье из глиняных кувшинчиков и склянок, которые он насобирал по женским монастырям, прося у монашек напиться и без зазрения совести присваивая себе посуду. Его перещеголял Лоренсо дель Педросо, вернувшийся с промысла в роскошном плаще, который он обменял в одной бильярдной на свой столь облезлый, что тому, кому он достался, не придется больно в нем красоваться. Обычно он снимал свой плащ, как бы собираясь вступить в игру, клал его вместе с другими, а затем, сделав вид, что не нашел, с кем составить партию, уходил, прихватывая с собой тот плащ, который ему больше всех приглянулся. Проделывал он это и там, где играли в арголью и в кегли. Все это, впрочем, оказалось пустяком в сравнении с доном Козме, который явился окруженный толпою золотушных, больных язвами, проказой, раненых и покалеченных мальчишек: он превратился в знахаря и лечил своих больных крестными знамениями и молитвами, коим его научила какая-то старуха. Этот дон Козме зарабатывал за всех, ибо если он не замечал под плащом у приходивших к нему страждущих какого-нибудь свертка или не слыхал звона денег в карманах либо писка цыплят или каплунов, то о лечении не заходило и речи. Обобрал он половину королевства, заставляя верить всему, что было ему угодно, ибо не родился еще такой искусник в обманах и лганье, как он; даже по рассеянности он не говорил правды. Он вечно поминал младенца Иисуса, входил в дома, произнося "Deo gratias" и "Дух свят да пребудет со всеми". При нем всегда были атрибуты лицемерия - четки с гигантскими зернами и выглядывавший как бы ненароком из-под плаща и омоченный в крови из носу кончик бича, коим он якобы себя бичевал. Когда он чесался от укусов вшей, то делал вид, что его терзает власяница, вынужденную же свою голодовку он выдавал за доброхотный пост и воздержание. Он перечислял, каким искушениям он подвергался; упоминая дьявола, всегда приговаривал "Да оборонит и сохранит нас господь"; при входе в церковь целовал пол, называя себя недостойным грешником, не поднимал на женщин глаз, но подолы им заворачивал. Этими выходками он так действовал на народ, что все препоручали себя его предстательству, а это было все равно что препоручать себя дьяволу, ибо он был не просто игроком, а еще и искусником, чтобы не сказать шулером. Имя господа бога он употреблял не только всуе, но и впустую, а что касается женщин, то у него было семь детей и две обрюхаченные его трудами святоши. Пришел после этого с превеликим шумом Поланко и попросил дать ему мешок, большой крест, длинную накладную бороду и колокольчик. В таком виде он бродил по вечерам, возглашая: "Не забывайте про смертный час и уделите что-нибудь на души чистилища" и так далее. Таким способом собирал он порядочную милостыню. Он забирался также в дома, двери которых были открыты, и если не встречал помехи или лишних свидетелей, то забирал все, что плохо лежит, а если на кого-нибудь и натыкался, то звонил в свой колокольчик и возглашал: "Не забывайте, братья" и так далее. Все эти воровские уловки и необычайные способы существования я изучил, пробыв в этой компании месяц. Вернемся теперь к тому дню, когда я показал моим друзьям полученные от девиц четки и рассказал их историю. Товарищи весьма хвалили мою ловкость, а четки были вручены старухе, с тем чтобы она продала их за ту цену, какую найдет подходящей. Старуха эта отправилась с ними по домам, говоря, что четки эти принадлежат какой-то бедной девушке, которая продает их, так как ей нечего есть. На всякий случай у нее были припасены свои уловки и извороты. Она то и дело плакала навзрыд, ломала руки и горестнейшим образом вздыхала. Всех она называла своими детками и носила поверх очень хорошей сорочки, лифа, кофты, нижних и верхней юбок рваный мешок из грубого холста, принадлежавший ее другу-отшельнику, обитавшему якобы в горах близ Алькала. Старуха вела хозяйство всей нашей братии, была нашей советчицей и укрывательницей краденого. Дьяволу, который никогда не дремлет, если дело касается его рабов, было угодно, чтобы в один прекрасный день, когда наша старуха поплелась продавать в какой-то дом краденое платье и разные вещицы, владелец их узнал свое имущество и привел альгуасила. Старуху, называвшуюся мамашей Лепрускас, зацапали, и она тут же созналась во Всех своих делах, рассказала о нашей жизни и о том, что мы являемся рыцарями легкой наживы. Альгуасил посадил ее в тюрьму, а затем явился к нам на дом и застал всех нас на месте. С ним было с полдюжины корчете, этих пеших палачей, и они поволокли всю нашу жульническую коллегию в тюрьму, где ее рыцарская честь оказалась в великой опасности. Глава XVII в которой описывается тюрьма и все, что случилось в ней, вплоть до того, когда старуху высекли, товарищей моих поставили к позорному столбу, а меня отпустили под залог На каждого из нас при входе в тюрьму надели наручники и кандалы и погнали в подземелье. По дороге туда я решил воспользоваться бывшими при мне деньгами и, вытащив один дублон, сказал тюремщику: - Сеньор, я хочу сказать вам кое-что по секрету. А чтобы он меня выслушал, я в виде задатка дал ему поглядеть на золотой. Увидев монету, он отвел меня в сторону. - Молю вашу милость, - обратился я к нему, - о сострадании к порядочному человеку. Потом я нашел его руки, и так как ладони его были созданы для того, чтобы принимать подобные приношения, заключил в их тиски двадцать четыре реала. Он сказал: - Я посмотрю, что это за болезнь, и если она не серьезна, подземелья вам не миновать. Я понял всю тонкость его обращения и весьма смиренно что-то ему ответил. Он оставил меня наверху, а товарищей моих всех отправил вниз. Не буду подробно рассказывать о том веселье и смехе, которые сопутствовали нам, пока нас вели по городу и доставляли в тюрьму. Шли мы связанные, подбадриваемые пинками, одни без плащей, другие волоча их за собою. Любопытное зрелище являли собою наши персоны, облаченные в заплатанные и весьма пестрые одеяния. Иного из нас, не имея возможности схватить за что-нибудь мало-мальски надежное, придерживав и просто за голое тело. Другого и за тело было невозможно схватить - так он исхудал от голода. Некоторые шли, оставив в руках у полицейских куски своих расползшихся курток и штанов. Когда же развязали веревку, которой все мы были скручены, она лишила нас последних наших лохмотьев, напрочно к ней прилипших. С наступлением ночи меня положили спать в общую камеру. Мне дали койку. Стоило посмотреть, как некоторые заключенные заваливались спать не раздеваясь, между тем как другие одним движением скидывали с себя свой скудный наряд. Кое-кто занялся игрою. Нас заперли и погасили свет. Мы позабыли о своих кандалах. Параша была расположена как раз у моего изголовья. То и дело ею приходили пользоваться ночью. Прислушиваясь к издаваемым звукам, я сначала думал, что это раскаты грома, и начинал креститься, поминая святую великомученицу Варвару, но потом, различив запах, понял, что раскаты эти совсем не небесного происхождения. Воняло так, что я чуть не помер. Кого просто несло, а кого - как на пожар. В конце концов я вынужден был потребовать, чтобы посудину перенесли куда-нибудь в другое место. По этому поводу произошел обмен крепкими словечками. Я не заставил себя ждать и одного из тех, кто обеспокоил мой сон, не долго думая, смазал по физиономии ремнем. Он подскочил и опрокинул посудину. Все проснулись и начали в темноте лупить друг друга ремнями; вонь стояла такая, что все повскакали. Поднялся великий шум, и начальник тюрьмы, полагая, что от него удрал кто-нибудь из его вассалов, примчался, вооруженный, со всем своим войском. Открыли дверь, внесли свет, и он осведомился, что произошло. Все свалили вину на меня. Я оправдывался, доказывая, что всю ночь мне не давали сомкнуть очей, так как все поочередно открывали свое очко. Тюремщик, считая, что я скорее дам ему еще дублон, нежели погружусь в подземелье, воспользовался этим случаем и велел мне идти вниз. Я же решил лучше пойти в подземелье, но только не отдавать свой кошелек на полное разграбление. Меня отвели вниз, где я был встречен ликованием и радостью моих друзей. Эту ночь я спал тревожно. Наконец господь послал нам утро, и мы выбрались из подземелья. Мы посмотрели друг на друга, и первое, что нам велели наши соседи, - это внести некую мзду на наведение чистоты, до чистоты непорочной девы Марии никакого отношения не имеющей, иначе они всыплют нам по первое число. Я тотчас же выложил шесть реалов, товарищам моим нечего было дать, и им пришлось остаться в подземелье на следующую ночь. Вместе с нами сидел некий парень - кривой, долговязый, усатый, с мрачным лицом, с согнутой спиной, на которой были заметны следы плетей. Железа на нем было больше, чем в Бискайе, - две пары кандалов и цепь у пояса. Называли его Дылдой. Он говорил, что сидит за прегрешения по ветряной части. В моем воображении последовательно возникали мельницы, кузнечные мехи, веера. Но когда ему задали вопрос, что из этого послужило причиной его ареста, он сказал, что не это его погубило, а то, что он зады повторял; я сначала решил, что сидит он не впервой и все за те же преступления, и лишь потом сообразил, что он имеет в виду мужеложество. Когда начальник тюрьмы ругал его за какие-либо провинности, тот огрызался, обзывая его кладовщиком палача и смотрителем погреба человеческих вин. В преступлениях своих он покаялся, но не раскаивался, и был настолько отчаянным, что мы вынуждены были принять особые меры предосторожности, и никто даже шептуна не решался пустить, боясь напомнить ему о месте, где кончается спина. Парень этот водил дружбу с другим молодцом, по имени Робледо, а по прозвищу Сверленый. Тот говорил, что сидит за вольнолюбие, ибо руки его без стеснения забирали все, что подвертывалось. Драли его больше, чем почтовую лошадь, и не было палача, который не испытал бы на нем силу своих рук. Лицо у него было исполосовано ножевыми ранами, число ушей не парным, а ноздри зашиты, но не столь ловко, как были рассечены они надвое ножом. С этими двумя молодыми людьми водило компанию еще четверо - столь же дерзких на вид, как львы на гербах, с ног до головы закованных в цепи и осужденных на галерные работы. Они говорили, что скоро смогут похвалиться своей службой королю на суше и на море. Трудно поверить, с какой радостью ожидали они своей отправки. Вся эта компания, раздосадованная тем, что мои товарищи не платят тюремных податей, решила ночью, как говорится, напустить на нас змей, то есть отодрать предназначенной для этой цели веревкой. Наступила ночь. Нас запрятали в самый дальний карман тюрьмы и погасили свет. Я тотчас забрался под нары. Двое из молодцов начали посвистывать по-змеиному, а третий - работать веревкой. Наши бедные рыцари, увидав, что дело приняло такой оборот, тесно прижались друг к другу своими телами, которые для вшей и коросты составляли и завтрак, и обед, и ужин; они целым клубком завалились в щель между нарами, вроде гнид в волосах или клопов в кровати. От ударов веревок трещали доски, а избиваемые молчали. Мерзавцы, не слыша воплей своих жертв, перестали лупить их веревками и принялись забрасывать кирпичами и всякими обломками. Один из них угодил в темя дону Торибио и раскроил ему башку. Тот заорал, что его убили. Дабы никто не услыхал криков, мошенники стали петь хором и лязгать кандалами. Дон Торибио же, ища спасения, силился подлезть под своих соседей. Стоило послушать, как от этих усилий стучали их кости - точь-в-точь как трещотки святого Лазаря. Одежда их окончила свое существование, нигде не осталось ни лоскутка. Камни и другие метательные снаряды сыпались в таком изобилии, что в скором времени в голове названного дона Торибио оказалось больше дыр, чем в его платье. Не находя никакого укрытия от этого града небесного и чувствуя, что ему приходит мученический конец святого Стефана, хотя святостью его он не обладал, он взмолился, чтобы его отпустили, обещая заплатить выкуп и отдать в залог свое платье. Это было ему разрешено, и, к огорчению всех остальных, кои за ним прятались, он еле-еле выполз с пробитой головой и перебрался на мою сторону. На головы остальных, хотя обладатели их и поспешили принять то же решение, успело обрушиться больше черепичных обломков, чем росло на них волос. В уплату подати они предложили свое платье, справедливо рассудив, что лучше лежать в постели из-за отсутствия одежды, нежели из-за ранений. В эту ночь их поэтому оставили в покое, а утром потребовали, чтобы они разделись. Они разделись, но тут выяснилось, что всего их тряпья не хватило на подшивку и пары драных чулок. Всем им пришлось остаться в кровати под лохматым шерстяным плащом, завернувшись в который обычно давят вшей. Прикрытие это скоро дало знать о себе, ибо последние набросились на них, как голодные собаки. Были там вши-великаны и такие, что смогли бы впиться в ухо быка. Злополучные товарищи мои уже боялись быть съеденными заживо. Пришлось скинуть этот несчастный плащ и, проклиная судьбу, до крови царапать себе тело ногтями. Я выбрался из подземелья, попросив у них прощения за то, что вынужден с ними расстаться, еще раз сунул в руку тюремщика три реала по восемь мараведи и, узнав, кто из судейских писарей ведает моим делом, послал за ним мальчишку на побегушках. Тот явился, мы с ним уединились, и я, рассказав о своем деле, упомянул, что у меня есть кое-какие деньги, и попросил его взять их на хранение, а если представится случай, то и заступиться за несчастного идальго, который обманом был вовлечен в преступную шайку. - Поверьте, ваша милость, - сказал он, клюнув на мою приманку, - тут все зависит от нас, и если в нашей компании окажется негодный человек, то он может натворить много зла. Я просто так, ради удовольствия присудил к галерам больше невинных, чем бывает букв в судебном протоколе. Доверьтесь мне и будьте покойны, что я вытащу вас отсюда целым и невредимым. С этим он ушел, однако в дверях обернулся и попросил у меня чего-нибудь для добрейшего альгуасила Дьего Гарсии, которому следует, мол, заткнуть рот серебряным кляпом, и еще для какого-то докладчика по делу, дабы помочь ему проглотить все пункты обвинения. - Докладчик, сеньор мой, - объяснил мне писарь, - может одним лишь нахмуриванием бровей, возвышением голоса или топаньем ноги, посредством чего он привлекает внимание обычно рассеянного судьи, - словом, одним движением сжить со света любого христианина. Я сделал вид, что понял его, и добавил еще пятьдесят реалов. В благодарность за это он посоветовал мне поднять воротник моего плаща и сообщил два средства от простуды, которую я схватил в холодной тюрьме. На прощание он сказал, взглянув на мои оковы: - Не печальтесь. За восемь реалов начальник тюрьмы окажет вам всякие послабления. Это ведь такой народ, который добреет только тогда, когда это ему выгодно. Мне понравился этот совет, и по уходе писаря я дал начальнику эскудо, и тот снял с меня наручники. Он пускал меня к себе в дом. У него была жена - настоящий кит - и две дочки, дуры и уродины, но тем не менее крайне склонные к распутству. Случилось, пока я был там, что начальник, которого звали Бландонес де Сан Пабло (жена его прозывалась донья Ана де Мора), пришел однажды к обеду, задыхаясь от бешенства. Есть он не захотел. Супруга его, подозревая большую неприятность, так пристала к нему со своими назойливыми расспросами, что он в конце концов вскричал: - А что же делать, если этот негодяй и вор Альмендрос, апосентадор, когда мы поспорили с ним относительно арендной платы, сказал мне, что ты нечиста? - А он что, подол мне чистил, что ли? - вскипела она. - Клянусь памятью моего деда, ты не мужчина, раз не вырвал ему за это бороду! Позвать мне разве его служанок, чтобы они меня почистили? Слава богу, - тут она обернулась ко мне, - я не такая иудейка, как он. Из тех четырех куарто, что ему цена, два - от мужика, а остальные восемь мараведи - от еврея. Честное слово, сеньор Паблос, если б он сказал это при мне, я бы напомнила. ему, что на плечах у него мотовило святого Андрея! Тогда весьма опечаленный начальник тюрьмы воскликнул: - Ах, жена, молчи, ибо он сказал, что на мотовиле этом есть виток-другой и твоей пряжи и что нечиста ты не потому, что свинья, а потому, что не ешь свинины. - Значит, он назвал меня иудейкой? И ты так спокойно об этом говоришь? Так-то ты бережешь честь доньи Аны Мора, внучки Эстебана Рубио и дочери Хуана де Мадрида, что известно богу и всему свету? - Как, - вмешался тут я, - вы дочь Хуана де Мадрида? - А как же, - ответила она, - дочь Хуана де Мадрида из Ауньона. - Клянусь богом, что тот, кто оскорбил вас, - сам иудей, распутник и рогоносец! Хуан де Мадрид, царствие ему небесное, - продолжал я, - был двоюродный брат моего отца, и я всем докажу, кто он такой, ибо это задевает и меня. Если меня выпустят из тюрьмы, я заставлю этого мерзавца сто раз отказаться от своих слов. У меня в городе есть особая грамота, касающаяся и отца, и дяди, писанная золотыми буквами. Все чрезвычайно обрадовались новому родственнику и воспрянули духом, узнав про грамоту. Грамоты, впрочем, такой у меня не было, да я и понятия не имел, кто они такие. Супруг пожелал в подробностях осведомиться о нашем родстве, а я, дабы он не уличил меня во лжи, клялся, божился и делал вид, что все еще не могу прийти в себя от ярости. Тогда они стали успокаивать меня и уговаривать не думать и не говорить об этом деле. Я же время от времени нарочно и как бы невзначай восклицал: "Хуан де Мадрид? Все, что он про него наплел, - это же курам на смех!" Или: "Хуан де Мадрид? Так ведь его отец был женат на толстой Ане де Асеведо!" А затем снова на некоторое время умолкал. В конце концов начальник тюрьмы дал мне в своем доме стол и постель; а писец по его просьбе и благодаря моему подкупу обстряпал все так удачно, что старуху вывезли из тюрьмы на всеобщее рассмотрение верхом на некоем сером животном, коего тащили на поводу, между тем как шествие возглавлял певец ее провинностей. Оповещение о ней было таково: "Женщине сей за воровство". Такт марша отбивал ей по спине палач, согласно предписанию сеньоров в судейских мантиях. За нею следовали мои товарищи, без шляп, с открытыми лицами, на водовозных клячах. Их поставили к позорным столбам, причем оттого, что на них были одни лохмотья, срам их усугублялся, ибо каждый мог его обозревать, а потом выслали каждого из Мадрида на шесть лет. Я был выпущен под залог по милости писца, да и докладчик по моему делу не сплоховал: он взял тоном ниже, говорил тихо и долго; читая мое дело, ловко перепрыгивал через основания обвинения и проглатывал целые параграфы. Глава XVIII о том, как я водворился в гостинице, и о несчастье, которое меня там постигло Выйдя из тюрьмы, я очутился один-одинешенек и без друзей. Хотя они и дали мне знать, что пойдут по севильской дороге, прося милостыню, присоединиться к ним я не пожелал. Решил я поселиться в гостинице, где и познакомился с одной девицей - рыжеволосой, беленькой, веселой, охотно вмешивающейся в чужие дела, порой сдержанной, а порой весьма сговорчивой и услужливой. Девица эта немножко сюсюкала и пришепетывала, боялась мышей, была уверена, что у нее красивые ручки, и, чтобы все ими любовались, всегда сама снимала нагар со свечей и разрезала еду за столом. В церкви она сидела, сложив руки на груди, на улицах указывала пальчиком, кто в каком доме живет, в гостиной постоянно поправляла в волосах шпильку, если же играла, то только в писпириганью, ибо и тут можно было показать ручки. Время от времени она нарочно позевывала, чтобы показать зубки и иметь повод перекрестить ротик. Одним словом, все в доме было ее ручками так щупано и перещупано, что она уже надоела собственным родителям. Они меня очень хорошо приняли в своем доме, ибо я поговаривал, что хотел бы снять его. Кроме меня, здесь жили один португалец и какой-то каталонец. И тот, и другой обошлись со мной весьма учтиво. Девица показалась мне годной для развлечения от скуки, и это было тем более удобно, что я проживал с нею под одной крышей. Я начал с того, что не спускал с нее глаз, рассказывал разные разности, которых понабрался для приятного времяпрепровождения, сообщал всяческие новости, хотя нигде их и не узнавал, короче говоря - оказывал ей и ее родителям множество услуг, которые мне самому ничего не стоили. К тому же я сообщил им, что сведущ в колдовстве и что могу, если пожелаю, сделать так, что всем покажется, будто их дом горит, и всякую другую ерунду, которую они принимали всерьез, так как были очень легковерными людьми. Одним словом, я зав