держась на ногах, но судорожно сжимая рукоятку кинжала. Те двое не обращали на него никакого внимания. Он сказал, что пойдет отдать распоряжение своему лакею. Слов его даже не расслышали: герцогиня смеялась ласковым смехом тому, что ей говорил Фабрицио. Граф подошел в первой гостиной к лампе, посмотрел, хорошо ли отточен клинок кинжала. "Нужно быть приветливым и безупречно любезным с этим молодым человеком", - думал он, возвратившись а большую гостиную и подходя к ним. У него мутилось в голове, - ему показалось, что они склонились друг к другу и целуются на его глазах. "При мне? Нет, это невозможно! - подумал он. - Я теряю рассудок. Надо успокоиться. Если я буду резок, герцогиня из одного лишь оскорбленного самолюбия способна уехать вместе с ним в Бельджирате; а там или в дороге как-нибудь случайно вырвется слово, которое даст подлинное имя тому, что они чувствуют друг к другу, и отсюда в один миг - все последствия. Уединение сделает это слово решающим. А что будет со мной, когда она уедет?.. Если я даже преодолею множество препятствий со стороны принца и они увидят в Бельджирате мою старую, хмурую физиономию, какую роль я буду играть меж двух любовников, обезумевших от счастья? Ведь даже здесь я всего только "terzo incomodo" (прекрасный итальянский язык словно создан для любви!). Terzo incomodo (докучное третье лицо)! Как мучительно умному человеку сознавать, что он играет эту жалкую роль, и все же не быть в силах встать и уйти!" Граф чувствовал, что вот-вот ярость его прорвется или хотя бы в выражении лица отразится его внутренняя пытка. Он шагал по гостиной и, очутившись у двери, вдруг бросился вон, крикнув благодушным и ласковым тоном: - Прощайте, детки! "Надо избежать крови", - подумал он. На следующий день после этого ужасного вечера и бессонной ночи, когда граф то перебирал все преимущества Фабрицио, то терзался приступами жестокой ревности, он велел позвать к себе своего камердинера, молодого человека, который ухаживал за одной из горничных герцогини, ее любимицей Чекиной. К счастью, этот молодой слуга отличался степенным нравом и даже скупостью и очень желал получить место швейцара в одном из казенных зданий Пармы. Граф приказал, чтоб он немедленно привел Чекину, свою возлюбленную. Лакей подчинился, а час спустя граф внезапно вошел в комнату, где девушка сидела с женихом. Граф дал им столько золота, что они оба даже испугались, и затем спросил напрямик, пристально глядя на дрожавшую Чекину: - У герцогини любовь с монсиньором? - Нет, - ответила девушка, подумав немного. - _Нет еще_! Но он часто целует ей руки, правда смеясь, а все-таки горячо целует. Это свидетельство было затем дополнено ответами на целую сотню злобных вопросов графа, - бедняги вполне заработали те деньги, которые им бросил этот человек, охваченный страхом за свою любовь; в конце концов он поверил тому, что ему говорили, и почувствовал себя менее несчастным. - Если герцогиня когда-нибудь узнает об этом разговоре, - сказал он Чекине, - я засажу вашего жениха в крепость на двадцать лет, и вы его увидите уж только седым стариком. Прошло несколько дней, и Фабрицио тоже утратил всю свою жизнерадостность. - Уверяю тебя, что граф Моска чувствует ко мне неприязнь, - говорил он герцогине. - Тем хуже для его превосходительства, - отвечала она с досадой. Но не в том была истинная причина тревоги, прогнавшей веселость Фабрицио. "Помимо моей воли, я нахожусь в невыносимом положении, - думал он. - Я уверен, что она сама никогда не заговорит об этом; слишком определенные слова вызвали бы у нее такой же ужас, как кровосмешение. Но когда-нибудь вечером, после безрассудного, веселого дня, она заглянет в свою душу, подумает, что я угадал склонность, которую она как будто чувствует ко мне, - и кем же я тогда окажусь в ее глазах? Настоящим "casto Giuseppe" (итальянская поговорка, намекающая на смешную роль Иосифа по отношению к супруге евнуха Пентефрия). А если честно и откровенно признаться ей, что я не способен на серьезную любовь? Нет, у меня не хватит уменья сказать ей об этом в такой форме, чтоб признание мое не походило, как две капли воды, на дерзость. Остается только сослаться на великую страсть к даме, проживающей в Неаполе. В таком случае придется съездить туда на сутки. Это весьма удачный выход, но стоит ли утруждать себя? Можно в самой Парме завести низкопробный роман. Это, пожалуй, не понравится ей. Но я готов на что угодно, лишь бы избежать нелепой роли мужчины, который не желает угадать, что его любят. Такое поведение, пожалуй, испортит мою будущую карьеру. Что же, постараюсь уменьшить опасность - буду вести себя осторожно, куплю деньгами молчание". Самым жестоким в этих рассуждениях было сознание, что он-то действительно любит герцогиню больше, чем кого-либо в мире. "Право, какой же я неловкий! - гневно корил он себя. - Мне ни за что не выразить это, не убедить ее в том, что является, однако, истинной правдой". Не находя выхода из положения, он стал озабоченным и грустным. "Боже мой! - думал он, - что будет со мной, если я поссорюсь с единственным существом в мире, к которому чувствую страстную привязанность?" С другой стороны, Фабрицио не мог решиться разрушить каким-нибудь неосторожным словом свое счастье. Жизнь его была исполнена очарования. Задушевная дружба обаятельной и красивой женщины была так сладостна. А с грубой, житейской точки зрения ее покровительство создавало ему приятное положение при дворе; запутанные придворные интриги благодаря ее объяснениям забавляли его, как комедия. "Но ведь в любую минуту может наступить жестокое пробуждение, - убеждал он себя. - Если веселые, уютные вечера наедине с такой пленительной женщиной приведут к более нежной близости, она будет видеть во мне возлюбленного, будет ждать от меня восторгов, безумств... А я могу ей дать только дружбу, самую горячую дружбу, но не любовь, - природа лишила меня этого дивного безумства. Сколько мне приходилось терпеть упреков из-за этого! Я так и слышу слова герцогини д'А***, - но что мне было до герцогини! Джина подумает, что у меня нет настоящей любви к ней, тогда как я вообще не могу любить по-настоящему. Никогда она не поймет меня. Нередко, когда она рассказывает какую-нибудь забавную и поучительную для меня историю из придворной жизни, - а рассказывает она так славно, так остроумно, как никто в мире, - я от восхищения целую ей руки, а иногда и щечку. Как быть, если ее рука многозначительно пожмет мою руку?" Фабрицио ежедневно появлялся в самых почтенных и в самых скучных салонах Пармы. Следуя мудрым советам герцогини, он ловко ухаживал за обоими принцами, отцом и сыном, за принцессой Кларой-Паолиной и за монсиньором архиепископом. Он имел у них успех, но это нисколько не утешало его, - он смертельно боялся поссориться с герцогиней. 8 Итак, не прошло и месяца со времени появления Фабрицио при дворе, как он уже изведал все огорчения придворного, а задушевная дружба - счастье его жизни - была отравлена. Однажды вечером, терзаясь этими мыслями, он ушел из гостиной герцогини, где он слишком был похож на царившего в доме любовника; бродя по улицам, он увидел освещенный театр и вошел туда. Это был неосторожный поступок для особы его звания, и до тех пор он не позволял себе таких вольностей в Парме, ибо это в конце концов небольшой город, в котором лишь сорок тысяч жителей. Правда, с первых же дней Фабрицио сбросил одеяние прелата; по вечерам, если ему не надо было ехать в большой свет, он носил простую черную одежду, похожую на траурную. В театре он взял ложу третьего яруса, чтобы не быть на виду. Давали "Хозяйку гостиницы" Гольдони (*62). Фабрицио разглядывал отделку зала и почти не смотрел на сцену. Но многочисленная публика поминутно хохотала. Фабрицио бросил взгляд на молодую актрису, исполнявшую роль хозяйки, и она понравилась ему, он поглядел на нее внимательнее, и она показалась ему очень хорошенькой, а главное, очень непосредственной: видно было, что эта простодушная молодая девушка первая готова смеяться тем забавным шуткам, какие Гольдони вкладывал в ее уста, и она произносила их с каким-то детски удивленным видом. Фабрицио спросил, как ее зовут, ему ответили: "Мариетта Вальсерра". "А-а, как странно! Она взяла мою фамилию!" - подумал он. Вопреки своим намерениям он остался в театре до конца спектакля. На другой день он пришел опять; через три дня он узнал адрес Мариетты Вальсерра. После того как он не без труда раздобыл ее адрес, он в тот же вечер заметил, что граф необычайно любезен с ним. Несчастный ревнивец, которому тяжких усилий стоило держать себя в границах благоразумия, послал шпионов следить за Фабрицио и был очень доволен его театральными шашнями. Как описать радость графа, когда на другой день после того вечера, в который ему удалось заставить себя быть приветливым с соперником, он узнал, что Фабрицио, правда переодевшись в длинный синий редингот, побывал в убогой квартирке, которую Мариетта Вальсерра снимала на пятом этаже старого дома позади театра. Радость его возросла, когда ему сообщили, что Фабрицио представился под чужим именем и имел честь вызвать ревность некоего головореза по фамилии Джилетти, который в городе был на третьих ролях и играл лакеев, а в деревнях плясал на канате. Этот благородный любовник Мариетты за глаза осыпал Фабрицио руганью и грозился убить его. Оперные труппы обычно составляются _импрессарио_, которые набирают в разных городах певцов, оказавшихся им по карману или оставшихся без ангажемента, и такая случайно подобранная труппа существует самое большее два театральных сезона. Иначе обстоит дело с _комедийными товариществами_. Кочуя из города в город, переезжая с места на место каждые два или три месяца, труппа как бы становится семьей, члены которой любят или ненавидят друг друга. В таких "товариществах" встречаются прочно установившиеся семейные отношения, и сердцеедам тех городов, где играет труппа, иной раз больших трудов стоит разъединить супружеские пары. Как раз это и случилось с нашим героем: молоденькая Мариетта влюбилась в него, но она ужасно боялась Джилетти, притязавшего на роль единственного ее повелителя и строго надзиравшего за ней. Он повсюду кричал, что способен убить монсиньора (выследив Фабрицио, он разузнал его имя). Джилетти был сущим уродом, совсем не созданным для любви: верзила непомерного роста, тощий, рябой и немного косоглазый. Впрочем, он обладал достоинствами, подходившими для его театрального амплуа, и обычно, влетев за кулисы, где собирались его товарищи, вертелся колесом, ходил на руках или выкидывал какой-нибудь другой забавный фокус. Он с триумфом выступал в тех ролях, в которых актер должен появиться на сцене набеленный мукой и выдерживать или раздавать бесконечное количество палочных ударов. Благородный соперник Фабрицио получал тридцать два франка жалованья в месяц и считал себя богачом. Граф Моска словно воскрес из мертвых, когда узнал, по донесениям шпионов, все эти подробности. К нему вернулось приятное расположение духа, в гостиных герцогини он был еще более весел и любезен, чем прежде. Но, конечно, он не сказал ей ни слова об этом маленьком любовном приключении, вернувшем его к жизни. Он даже принял меры, для того чтобы она узнала обо всем как можно позже. И, наконец, у него явилось мужество внять голосу рассудка, тщетно твердившему ему целый месяц, что всякий раз, как достоинства любовника тускнеют в глазах возлюбленной, этому любовнику следует отправиться в путешествие. Ему вдруг понадобилось выехать по какому-то важному делу в Болонью, и два раза в день министерские курьеры доставляли ему туда не столько казенные бумаги, сколько новости о любовных делах молоденькой Мариетты, о гневе грозного Джилетти и предприимчивости Фабрицио. По требованию одного из агентов графа в театре много раз ставили пьесу "Арлекин, скелет и пирог", в которой Джилетти всегда стяжал лавры (он выскакивал из пирога в ту минуту, когда его соперник Бригелла начинал разрезать этот пирог, и Бригелла колотил его палкой). Постановка пьесы послужила предлогом послать триумфатору в подарок сто франков. Джилетти, обремененный долгами, поостерегся рассказывать о подарке, но стал держать себя с необычайным апломбом. Уязвленное самолюбие подстегивало прихоть Фабрицио (в таком возрасте он поневоле уже обратился к прихотям). Тщеславие заставляло его бывать на спектаклях; Мариетта играла очень мило и забавляла его; выйдя из театра, он целый час бывал влюблен в нее. Граф вернулся в Парму, получив сведения, что Фабрицио грозит серьезная опасность. Джилетти, некогда служивший солдатом в одном из лучших драгунских полков Наполеона, в самом деле собирался убить Фабрицио и уже принимал меры, чтобы убежать после этого в Романью. Если читатель наш очень молод, его, наверно, возмутит наше восхищение благородством графа. Однако вернуться из Болоньи, чтобы спасти Фабрицио, было своего рода героизмом со стороны графа: по утрам у него нередко бывал весьма поблекший цвет лица, а у соперника его было столько юной свежести, столько беззаботности! Кто вздумал бы упрекать графа за смерть Фабрицио, случившуюся в его отсутствие и по столь нелепой причине? Но он принадлежал к числу тех редкостных людей, которые вечно будут мучиться угрызениями совести, если они могли совершить великодушный поступок, но уклонились от него; к тому же он не мог перенести мысли, что герцогиня будет грустить да еще по его вине. Вернувшись, он заметил, что она молчалива и мрачна. А произошло вот что. Молоденькая горничная Чекина заболела от мучительного раскаяния в своем проступке, о важности которого судила по огромной сумме денег, полученной от графа. Герцогиня любила эту девушку и однажды вечером поднялась в комнату больной навестить ее. Чекина не могла устоять перед этой добротой; заливаясь слезами, она попыталась вернуть своей госпоже все деньги, оставшиеся у нее от полученной платы, и, наконец, набравшись храбрости, рассказала, какие вопросы задавал ей граф и что она отвечала ему. Герцогиня тотчас погасила лампу, затем успокоила Чекину, сказав, что прощает ее, но при условии, что она никогда не скажет никому ни слова об этом странном разговоре. - Бедняжка граф, - добавила она шутливым тоном, - как и все мужчины, боится попасть в смешное положение. Герцогиня поспешила вернуться к себе. Лишь только она заперлась в своей спальне, слезы хлынули у нее из глаз. Ей казалось ужасным даже помыслить о возможности любовной связи с Фабрицио, который родился на ее глазах. Но тогда что же означало ее поведение? Вот это и было главной причиной мрачной меланхолии, в которой застал ее граф. Когда он приехал, у нее появилась раздражительность против него и даже против Фабрицио, ей хотелось не видеть больше ни того, ни другого; ее возмущало, что Фабрицио играет смешную, по ее мнению, роль при какой-то Мариетте: граф все ей рассказал, ибо, как и все влюбленные, не в силах был хранить тайны от любимой женщины. Она не могла свыкнуться с таким несчастьем: у ее кумира оказался недостаток; наконец, в минуту дружеской приязни к графу она попросила его совета; это был блаженный миг для него и хорошая награда за благородное чувство, побудившее его вернуться в Парму. - Чего проще! - воскликнул он смеясь. - Молодые люди жаждут обладать всеми женщинами, а на другой день и не вспоминают о них. Ведь он, кажется, собирался поехать в Бельджирате повидаться с маркизой? Ну что ж, пусть едет. В его отсутствие я попрошу труппу блеснуть своими талантами в другом городе и оплачу ей дорожные расходы. Но вот увидите, он скоро влюбится в другую красотку, которая встретится на его пути; это в порядке вещей, и я, право, не хотел бы видеть его иным... Так вот, если нужно, попросите маркизу вызвать его письмом. Эта мысль, подсказанная графом с видом полнейшего равнодушия, была для герцогини просто откровением: она боялась Джилетти. Вечером граф как бы случайно упомянул, что в Вену едет через Милан курьер; три дня спустя Фабрицио получил письмо от матери. Он поехал к ней, весьма досадуя, что не может из-за ревнивца Джилетти воспользоваться благоволением Мариетты, в котором она заверила его через mammacia, то есть старуху, состоявшую при ней в роли маменьки. Фабрицио встретился с матерью и одной из своих сестер в Бельджирате - большой пьемонтской деревне, расположенной на правом берегу Лаго-Маджоре; левый берег принадлежал Миланской области и, следовательно, Австрии. Это озеро, протянувшееся с севера на юг параллельно Комо, отстоит от него на десять лье к западу. Горный воздух, величавая и спокойная красота этого дивного озера, напоминавшего ему Комо, на берегах которого прошло его детство, - все способствовало тому, что досада Фабрицио, граничившая с гневом, сменилась тихой грустью. С бесконечной нежностью вспоминал он теперь о герцогине, и ему казалось, что вдали от нее он чувствует к ней ту любовь, которой еще не вызывала в нем ни одна женщина; он считал теперь самым тяжким несчастьем навсегда разлучиться с ней, и если б при таком его душевном состоянии герцогиня пожелала прибегнуть хоть к малейшему кокетству, вздумала бы противопоставить ему соперника, она завоевала бы его сердце. Однако она не только далека была от подобных решительных действий, но даже корила себя за то, что мыслями постоянно прикована к молодому путешественнику. Она возмущалась своею "прихотью" как называла упорно свое чувство, и видела в нем нечто ужасное. Она усилила внимание и предупредительность к графу, и, очарованный такими милостями, он не послушался голоса рассудка, который предписывал ему вторичное путешествие в Болонью. Маркиза дель Донго, поглощенная приготовлениями к свадьбе своей старшей дочери, которую выдавали за одного миланского герцога, могла уделить горячо любимому сыну только три дня; никогда еще он не проявлял такой нежной привязанности к ней. Грусть все более и более овладевала душой Фабрицио, и вот ему пришла странная, даже смешная, мысль, и он немедленно ее осуществил. Мы едва решаемся сказать, что ему захотелось посоветоваться с аббатом Бланесом. Этот славный старик совершенно не способен был понять страдания сердца, раздираемого двумя противоречивыми ребяческими страстями, почти равными по силе; к тому же понадобилась бы целая неделя, чтобы он хоть смутно представил себе все те чуждые ему интересы, с которыми надо было считаться в Парме; но в желании Фабрицио посоветоваться с ним воскресла прежняя свежесть чувств шестнадцатилетнего юноши. Поверят ли нам? Фабрицио хотелось поговорить с ним не только как с человеком мудрым, с преданным другом, - цель поездки нашего героя и чувства, волновавшие его в течение пятидесяти часов, которые она длилась, настолько нелепы, что, несомненно, это повествование выиграло бы, если бы я о них умолчал. Боюсь, как бы суеверие Фабрицио не лишило его симпатии читателя; но ничего не поделаешь, таков уж он был. Зачем приукрашивать его более, нежели других наших героев? Я ведь не приукрасил ни графа Моска, ни принца. Итак, Фабрицио - раз уж решено все говорить без утайки - проводил свою мать до порта Лавено, находящегося на левом берегу Лаго-Маджоре - на австрийском берегу, и она высадилась там в восьмом часу вечера. (Озеро считается нейтральной зоной, и у тех, кто не выходит на берег, не спрашивают паспорта.) Но лишь только совсем стемнело, он тоже высадился на австрийский берег, в молодом лесу, подступавшем к самому озеру. Он нанял седиолу - нечто вроде деревенского кабриолета, легкого и быстрого на ходу, - благодаря чему мог следовать за каретой матери на расстоянии пятисот шагов; одет он был в ливрею дома дель Донго, и никому из многочисленных полицейских или таможенных чиновников не пришло бы в голову потребовать у него паспорт. Не доезжая четверти лье до Комо, где маркиза с дочерью должны были заночевать, он свернул влево, на проселок, который огибает городок Вико и выводит затем на узкую дорогу, недавно проложенную вдоль озера по самому краю берега. Была уже полночь, и Фабрицио мог рассчитывать, что ему не встретится ни один жандарм. Дорога то и дело пересекала небольшие рощицы; листва деревьев черными контурами вырисовывалась в звездном небе, затуманенном легкой дымкой. На воде и в небе все полно было глубокого спокойствия. Душа Фабрицио не могла противиться величавой красоте природы; он остановился, затем присел на скале, выступавшей в озеро, подобно небольшому мысу. Тишину нарушал только легкий равномерный плеск мелких волн, замиравших у берега. У Фабрицио была душа истого итальянца, - прошу в этом прощенья за него; он страдал недостатком, который сделает его менее интересным для читателя: тщеславие овладевало им лишь порывами, а величавая красота пейзажа, вызывая в нем умиление, притупляла острые шипы житейских горестей. Сидя на уединенной скале, где ему не надо было держаться настороже и помнить об агентах полиции, под покровом ночного мрака и глубокой тишины, он почувствовал, как сладостные слезы увлажнили его глаза, и нежданно пережил одно из счастливейших мгновений своей жизни, каких уже давно не знал. Он решил никогда не говорить герцогине лживых слов и, так как в эту минуту любил ее до обожания, поклялся себе никогда не говорить ей, что любит ее, не произносить перед нею слово "любовь", потому что страсть, которую так называют, чужда его сердцу. В порыве великодушных и добродетельных чувств, переполнявших его в эту минуту блаженством, он принял решение при первом же удобном случае открыть ей всю правду: сердце его не знает любви. И как только он принял столь мужественное решение, у него стало необыкновенно легко на душе. "Может быть, она заговорит о Мариетте? Ну что ж, я больше никогда не увижусь с крошкой Мариеттой", - весело успокоил он себя. Спала удушливая жара, царившая днем; подул прохладный предутренний ветер. Уже заря обвела бледным светом острые вершины Альп, вздымающиеся к северу и к востоку от озера Комо. Эти исполины, убеленные снегами даже в июне, четко выделяются на светлой лазури неба, всегда чистого в беспредельной вышине. Один из отрогов Альп, протянувшись на юг, в благодатную Италию, отделяет Комо от озера Гарда. Фабрицио окинул взглядам все кряжи этих могучих гор; заря, разгораясь, обозначила между ними долины, пронизала легкий туман, поднимавшийся из глубоких ущелий. Некоторое время Фабрицио уже шел по дороге; он миновал холм, образующий полуостров Дурини, и, наконец, перед глазами его появилась гриантская колокольня, на которой он так часто наблюдал звезды вместе с аббатом Бланесом. "Каким невеждой я был тогда, - подумал он. - Я не понимал даже смешную латынь тех трактатов по астрологии, которые листал мой учитель, и, право, относился к ним с почтением именно потому, что мне понятны были лишь отдельные слова и воображение мое придавало им смысл самый романтический". Постепенно его мысли приняли другое направление. "А есть ли что-нибудь верное в этой науке? Чем она отличается от других наук? Вот, например, некоторое количество дураков и ловких людей сговариваются между собой, будто они знают _мексиканский язык_; это придает им вес, общество их почитает, а правительство им платит. Их осыпают почестями именно за то, что ума у них нет и властям нечего опасаться, как бы они не подняли народы на восстание и высоким, благородным пафосом не пробудили энтузиазма. Взять хотя бы отца Бари, которому Эрнесто IV недавно назначил пенсию в четыре тысячи франков и дал самый важный свой орден за то, что он восстановил девятнадцать стихов какого-то греческого дифирамба!.. Но боже мой! Разве я имею право признавать нелепыми подобные порядки? Мне ли на них роптать? - подумал он, остановившись вдруг. - Ведь моему наставнику в Неаполе пожаловали такой же самый орден". Чувство неловкости охватило Фабрицио; прекрасный порыв добродетели, от которого билось его сердце, сменился низким удовольствием вора, получившего свою долю краденого. "Ну что же? - сказал он себе, наконец, и глаза его померкли, ибо он был недоволен собой. - Раз мое происхождение дает мне право пользоваться этими злоупотреблениями, было бы неслыханной глупостью не брать своей доли. Но тогда уже нельзя позволять себе бичевать их публично". Эти рассуждения не лишены были основательности, а все же Фабрицио упал с высот чистого счастья, на которые вознесся час тому назад. Мысль о привилегиях иссушила то хрупкое, нежное растение, которое зовется счастьем. "Но если нельзя верить астрологии, - думал он, стараясь отвлечься от неприятных мыслей, - если эта наука, так же как и три четверти наук не математических, всего-навсего изобретение восторженных глупцов и ловких мошенников, оплачиваемых теми, кому они служат, почему же я так часто и с таким волнением думаю об одном зловещем обстоятельстве? Ведь когда-то я вышел из Б-ой тюрьмы в одежде и с подорожной солдата, брошенного в тюрьму по совершенно справедливым причинам". Но тут рассуждения Фабрицио упирались в стену, - сто раз он всячески подходил к затруднению и не мог его преодолеть. Он был еще слишком молод: в минуты досуга душа его с восторгом впивала впечатления от романтических обстоятельств, которые его фантазия услужливо находила для него. Он еще совсем не умел терпеливо разбираться в подлинных особенностях жизненных явлений и разгадывать таким образом их причины. Действительность еще казалась ему низменной и грязной. Я понимаю, что не всякий любит приглядываться к действительности, но тогда не надо и рассуждать о ней. И в особенности не следует спорить с нею, черпая аргументы в своем невежестве. Так и Фабрицио, юноша неглупый, все же не видел, что эта полувера в предзнаменования была для него религией, глубоким впечатлением, полученным на пороге жизни. Вспоминать об этих верованиях, значило для него чувствовать, быть счастливым. И он упрямо старался разрешить вопрос, можно ли их превратить в науку, в настоящую науку, _располагающую доказательствами_, вроде, например, геометрии. Он добросовестно перебирал в памяти все случаи, когда вслед за "предзнаменованиями", замеченными им, не произошло тех счастливых или несчастных событий, которые они как будто предрекали. Но, воображая, что он мыслит логически и стремится к истине, он с радостью останавливался на воспоминаниях о тех случаях, когда вслед за "предзнаменованием" явно следовали счастливые или несчастные события, которые оно, казалось ему, предвещало, и это наполняло его душу почтительным умилением. Он почувствовал бы непреодолимую ненависть к человеку, не верившему в предзнаменования, особенно если этот человек стал бы говорить о них с иронией. Фабрицио так увлекся своими беспомощными рассуждениями, что шел, не замечая пройденного расстояния, и вдруг, подняв голову, увидел стену, огораживавшую отцовский сад. Стена эта высотою в сорок футов тянулась справа от дороги и поддерживала прекрасную террасу. Карниз из тесаного камня, выступавший ниже балюстрады, придавал ей монументальность. "Недурно, - холодно сказал про себя Фабрицио. - Красивая архитектура, почти в римском стиле". (Он применил свои недавние познания в античности.) И тут же с гадливостью отвернулся: ему вспомнилась суровость отца, а главное - донос брата Асканьо накануне его возвращения из Франции. "Этот противоестественный донос брата положил начало моей теперешней жизни; я могу ненавидеть, презирать Асканьо, но именно он изменил мою судьбу. В Новаре, куда меня выслали, отцовский управитель едва терпел меня, и что сталось бы со мной, если б возлюбленный моей тетушки не был всесильным министром и если б у нее самое оказалась черствая и низкая, а не пылкая и нежная душа, если б она не любила меня с непостижимой для меня восторженностью. Да, что сталось бы со мною, будь у герцогини такая же душа, как у ее брата, маркиза дель Донго?" Подавленный тяжелыми воспоминаниями, Фабрицио шел уже менее уверенной поступью; наконец, он очутился около рва, как раз перед великолепным фасадом замка. Но Фабрицио едва взглянул на это огромное, почерневшее от времени здание. Он остался равнодушен к благородному языку древнего зодчества, - воспоминания об отце и брате замкнули его душу для всякого восприятия красоты. Все внимание его было сосредоточено на том, что надо быть начеку близ этих лицемерных и опасных врагов. Правда, он посмотрел минуту, но с явным отвращением, на одно окно в четвертом этаже - окно его комнаты, где он прожил несколько лет до 1815 года. Характер отца отнял всю прелесть воспоминаний о днях детства: "Я расстался со своей комнатой седьмого марта, в восемь часов вечера. Я тогда отправился к Вази попросить его паспорт, а на следующий день поспешил уехать, опасаясь шпионов. Когда я приезжал сюда, вернувшись из Франции, я не мог побывать в ней хотя бы для того, чтобы взглянуть на свои гравюры, и все из-за доноса моего братца". Фабрицио с содроганием отвернулся. "Аббату Бланесу уже восемьдесят три года, - печально подумал он. - Старик теперь почти не бывает в замке, как говорит сестра: недуги старости сломили его. Мужественное и благородное сердце остыло с возрастом. Наверно, он уже бог знает сколько времени не поднимался на колокольню. Я спрячусь в его подвале за чанами или за прессом для винограда, подожду, когда он проснется, я не стану тревожить сон доброго моего старика. Он, должно быть, позабыл даже мои черты. Шесть лет! Это долгий срок в старости! Я увижу лишь руины прежнего своего друга. Право, это настоящее ребячество: явиться сюда, когда отцовский замок вызывает у меня такое отвращение!" Фабрицио вышел на маленькую площадь перед церковью; с удивлением, почти не веря своим глазам, увидел он, что узкое высокое окно в третьем ярусе древней колокольни освещено фонариком отца Бланеса. Поднимаясь в дощатую клетку, служившую ему обсерваторией, старик обычно ставил этот фонарик на подоконник, чтобы свет не мешал читать планисферу. Эта карта звездного неба была натянута на большой глиняный горшок, в котором когда-то росло апельсиновое дерево перед замком. В отверстие на дне горшка вставлялась крошечная зажженная лампочка, дым от нее выходил через узкую жестяную трубку, и тень от трубки указывала на карте север. Воспоминания о всех этих убогих приспособлениях затопили волнением и счастьем душу Фабрицио. Почти бессознательно он приложил ко рту ладони и подал сигнал - короткий и негромкий свист, каким обычно просил впустить его на колокольню. Тотчас же он услышал, как несколько раз с вышки обсерватории дернули веревку, чтобы поднять щеколду, запиравшую входную дверь. Фабрицио стремглав, не помня себя от волнения, взбежал по ступенькам. Аббат сидел на обычном своем месте в деревянном кресле и, прищурив один глаз, смотрел в подзорную трубу со стенным квадрантом (*63). Левой рукой он сделал Фабрицио знак, чтобы тот не прерывал его наблюдений, через минуту он записал какую-то цифру на игральную карту, затем повернулся в кресле, открыл объятия, и наш герой бросился в них, заливаясь слезами. Аббат Бланес был для него настоящим отцом. - Я ждал тебя, - сказал Бланес после первых нежных излияний. Что это значит? Играл ли аббат роль ученого звездочета или действительно оттого, что он часто думал о Фабрицио, какой-нибудь астрологический знак по чистой случайности возвестил ему это свидание. - Вот и смерть моя пришла, - сказал аббат Бланес. - Почему? - испуганно воскликнул Фабрицио. - Ну да, - сказал аббат серьезным, но вовсе не печальным тоном. - Я свиделся с тобой, и теперь через пять с половиной или через шесть с половиной месяцев жизнь моя, достигшая предела счастья, угаснет, come face al mancar dell'alimento (как светильник, когда иссякнет в нем масло). До смертного своего часа я, вероятно, проведу один или два месяца в молчании, а после этого буду принят в лоно отца небесного, если только он найдет, что я выполнил свой долг на том посту, где он повелел мне стоять на страже. Ты изнемог от усталости и волнения, тебя клонит ко сну. С тех пор как я поджидаю тебя, у меня всегда хранятся в большом ящике для инструментов хлеб и бутылка водки. Подкрепись, постарайся набраться сил, чтобы послушать меня еще несколько минут. В моей власти сказать тебе многое, но лишь до той поры, пока ночную тьму еще не сменит день; сейчас я вижу будущее яснее, чем, может быть, увижу его завтра. Все мы слабы, дитя мое, и эту слабость следует всегда принимать в расчет. Может быть, завтра старый человек, земной человек занят будет мыслями о близкой своей кончине, а ведь в девять часов вечера нам надо с тобой расстаться. Фабрицио, как обычно, молча повиновался ему. - Итак, - заговорил старик, - это правда, что, когда ты пытался достигнуть Ватерлоо, то вначале попал в темницу? - Да, отец мой, - удивленно ответил Фабрицио. - Ну, что ж, это редкое счастье, ибо теперь ты будешь предупрежден моим предсказанием, и твоя душа может подготовиться к другой темнице, куда более суровой и страшной. Вероятно, ты выйдешь из нее лишь с помощью преступления. Но, по милости господней, не ты совершишь это преступление. Никогда не совершай преступления, как бы сильно оно ни искушало тебя. Мне кажется, что замышлено будет убить неповинного человека, который, сам того не ведая, присвоит себе твои права. Если ты преодолеешь жестокий соблазн и не совершишь убийства, хотя оно будет казаться оправданным законами чести, жизнь твоя будет очень счастливой в глазах людей... да и в глазах мудреца довольно счастливой, - добавил он после краткого раздумья. - Ты умрешь, как и я, сын мой, сидя в деревянном кресле, вдали от всякой роскоши и отвратившись от роскоши, и, как у меня, не будет на твоей душе тяжких грехов. Теперь речь о твоем будущем покончена меж нами, я не могу добавить к сказанному ничего значительного. Напрасно я старался увидеть, сколько продлится твое заточение - полгода, год или десять лет. Я ничего не мог открыть. Должно быть, я совершил какую-то ошибку, и небу угодно было покарать меня прискорбной неуверенностью. Я увидел только, что после темницы, а может быть, как раз тогда, когда ты будешь выходить из нее, произойдет то, что я называю преступлением, - к счастью, я уверен, что оно не тобою будет совершено. Но если ты проявишь слабость и примешь в нем участие, все остальные мои вычисления - только длинный ряд ошибок. Тогда ты не умрешь в деревянном кресле, облекшись в белые одежды и обретя мир душевный. Говоря эти слова, аббат Бланес хотел подняться с кресла, и тут Фабрицио заметил, как он одряхлел: ему понадобилась почти минута, чтобы встать на ноги и повернуться к Фабрицио. А Фабрицио стоял молча, неподвижно, не решаясь ему помочь. Аббат обнял его и несколько раз поцеловал, с глубокой нежностью прижимая к себе. Затем сказал ему с веселостью прежних лет: - Постарайся получше устроиться среди моих инструментов и поспи немного. Возьми мои шубы; у меня их несколько, и все дорогие, - герцогиня Сансеверина мне прислала их четыре года назад. Она попросила у меня гороскоп о твоем будущем, я гороскопа ей не послал, а подарок ее - шубы и вот этот прекрасный квадрант - оставил себе. Всякое предсказание будущего является опасным вмешательством, оно может изменить предсказанные события, и в таком случае наука рушится, как детский карточный домик; к тому же герцогиня все такая же милая, а пришлось бы жестоко огорчить ее. Да кстати, не испугайся во сне: в семь часов будут звонить к ранней обедне, и над самым твоим ухом затрезвонят колокола. А попозже в нижнем ярусе ударят в большой колокол, - когда он загудит, у меня тут трясутся все инструменты. Нынче праздник святого Джиовиты, мученика и воина. Ты ведь знаешь, у нашей деревни Грианты тот же покровитель, что и у большого города Брешии, и это, к слову сказать, ввело в забавное заблуждение моего знаменитого учителя Джакопо Марини из Равенны. Несколько раз он предсказывал мне, что я преуспею на духовном поприще. Он уверял, что я буду настоятелем великолепной церкви Джиовиты в Брешии, в большом городе, а я всю жизнь был приходским священником в Грианте, где только семьсот пятьдесят дворов. Но все к лучшему! Девять лет назад я узнал, что, будь я настоятелем храма в Брешии, мне выпала бы участь томиться в тюрьме Шпильберг, что стоит на одном из холмов Моравии. Завтра я принесу тебе всяких тонких кушаний, украденных от пышного обеда, которым я потчую всех окрестных священников, приезжающих служить со мною торжественную мессу. Я принесу и поставлю эти блюда внизу, но ты не вздумай увидеться там со мною, - сойди и возьми эти вкусные яства, только когда услышишь, что я уже ушел. Тебе не следует видеться со мною днем, и ты должен уйти, когда часам еще ведется счет от девяти, иначе говоря, пока не пробило десять. Солнце закатится завтра в семь часов двадцать семь минут, и лишь около восьми часов я приду обнять тебя. Берегись! Как бы не увидели тебя в окна колокольни! Твои приметы уже известны жандармам, а они состоят, так сказать, под началом твоего брата, заядлого тирана. Маркиз дель Донго слабеет, - добавил Бланес с печальным видом, - и если бы он увиделся с тобою наедине, то, может быть, дал бы тебе сколько-нибудь денег из рук в руки. Но щедроты, запятнанные обманом, не к лицу такому человеку, как ты, ибо когда-нибудь ты будешь силен чистой совестью. Маркиз ненавидит своего сына Асканьо, но именно этому сыну достанется все его состояние - пять или шесть миллионов. Такова справедливость. Ты же после смерти отца получишь пенсию в четыре тысячи франков и пятьдесят локтей черного сукна на траурное платье для твоих слуг. 9 Речи старика, напряженное внимание к ним и крайняя усталость привели Фабрицио в нервное возбуждение; он заснул с трудом, и сон его тревожили видения, быть может предвещавшие будущее. Утром, в десять часов, его разбудил страшный грохот, сотрясавший колокольню, но как будто раздававшийся за ее стенами. Фабрицио вскочил, решив спросонья, что настало светопреставленье, а затем - что он в тюрьме; не сразу узнал он громовой гул большого колокола, звонившего в честь великомученика Джиовиты; сорок крестьян раскачивали веревками язык этого колокола, хотя достаточно было бы и десяти человек. Фабрицио отыскал удобное место, откуда он мог все видеть, оставаясь скрытым от чужих глаз. Он заметил, что с такой большой высоты хорошо видны сады и даже внутренний двор отцовского замка. Он совсем забыл об отце. Но мысль, что жизнь этого человека приходит к концу, изменила теперь его сыновние чувства. Фабрицио ясно различал даже воробьев, клевавших крошки хлеба на большом балконе перед столовой. "Наверно, потомки тех воробьев, которых я когда-то приручил", - подумал он. Балкон, как и все остальные балконы в замке, был уставлен апельсиновыми деревьями в глиняных горшках - больших и поменьше. Эта картина умилила его, а весь внутренний двор, украшенный узором из четких, резко очерченных теней и ярких солнечных бликов, представлял собой величественное зрелище. Снова Фабрицио вспомнилось, что отец дряхлеет. "Но как это странно! - подумал он. - Отец старше меня на тридцать пять лет; тридцать пять да двадцать три - значит ему только пятьдесят восемь лет!" Фабрицио стал смотреть на окна спальни этого сурового человека, никогда не любившего его, и на глазах у него выступили слезы. Вдруг он вздрогнул, мороз пробежал у него по коже, - ему показалось, что из дверей спальни вышел отец и идет по террасе, уставленной апельсиновыми деревцами. Нет, это был камердинер. Но вот внизу, у колокольни, целая толпа девушек в белых платьях, разделившись на кучки, принялась убирать узорами из красных, желтых и голубых цветов улицы, по которым должна была пройти церковная процессия. Затем внимание Фабрицио привлекло другое зрелище, больше говорившее его сердцу: с колокольни видны были оба рукава озера на протяжении нескольких лье, и эта чудесная картина вскоре заставила его позабыть все остальное, пробудив в нем чувства самые высокие. Нахлынули воспоминания детства, и этот день, проведенный им взаперти на вышке колокольни, оказался одним из счастливейших дней его жизни. Счастье вознесло его на высоту мыслей, мало свойственную его характеру; в расцвете молодости он созерцал все события своей жизни, как будто уже подошел к последнему ее пределу. "Надо сознаться, - заключил он после нескольких часов сладостного раздумья, - надо сознаться, что со времени моего приезда в Парму я ни разу не изведал той спокойной, ничем не омраченной радости, какой наслаждался в Неаполе, когда скакал на коне по дорогам Вомеро или бродил по берегам Мизены. Все эти запутанные интриги злобного придворного мирка сделали злым и меня... А между тем мне не доставляет никакого удовольствия ненавидеть, и даже, думается мне нерадостно было бы унижать врагов, если б они у меня оказались. Впрочем, у меня нет врагов... Нет, стой!.. - вдруг спохватился он. - А Джилетти? Значит, у меня есть враг. И что за странность! - удивился он. - Удовольствие отправить этого урода ко всем чертям, наверное, оказалось бы более живучим, чем моя склонность к хорошенькой Мариетте... Мариетта не многим лучше герцогини д'А***, которую я должен был любить в Неаполе, после того как сказал ей, что влюблен в нее. Боже мой, как часто я томился скукой в часы тех долгих свиданий, какими удостаивала меня красавица герцогиня. Однако я совсем не скучал в убогой комнатке, служившей вместе с тем и кухней, где меня дважды принимала Мариетта, и оба раза всего на две минутки. Но, господи боже, что только едят эти люди! Просто жалко смотреть! Мне следовало бы назначить ей самой и mammacia пенсию - из трех бифштексов ежедневно. Милая Мариетта, - добавил он, - она отвлекала меня от злых мыслей, которые привил мне пармский двор. Пожалуй, лучше было бы выбрать образ жизни "завсегдатаев кофеен", как говорит герцогиня, - она, кажется, склонялась к такому решению, а ведь она гораздо умнее меня. Благодаря ее щедрости или даже всего лишь на отцовский пенсион в четыре тысячи франков и доход с тех сорока тысяч, что матушка положила для меня в Лионский банк, я всегда мог бы иметь верховую лошадь и немного денег на раскопки и составление коллекции. Это всегда было бы для меня неиссякаемым источником радостей, поскольку я, видимо, не создан для любви. А на склоне дней я поехал бы посмотреть на поле сражения при Ватерлоо и, может быть, узнал бы тот луг, где меня так ловко стащили с лошади и посадили на землю. После этого паломничества я часто приезжал бы сюда, на чудесное это озеро, самое прекрасное в мире - по крайней мере для моего сердца. Зачем где-то далеко искать счастья? Вот оно тут, передо мной!" - Ах, да! - воскликнул Фабрицио, словно возражая себе, - полиция, изгнала меня с берегов Комо... Но ведь я моложе тех людей, которые руководят ее преследованиями. Здесь, конечно, я не найду герцогини д'А***, - добавил он смеясь, - но, может быть, встречу одну из этих юных девушек, что сейчас украшали цветами улицы, и, право, я буду любить ее не меньше: лицемерие обдает меня ледяным холодом даже в любви, а у наших знатных дам слишком возвышенные требования. Наполеон внушил им идеал нравственности и постоянства. - Черт побери! Жандармы! - воскликнул он и отпрянул от окна, как будто испугавшись, что его увидят и узнают, хотя на него падала тень огромного дощатого навеса, защищавшего колокола от дождей. - Шествие жандармов в парадных мундирах! Действительно, в конце главной улицы деревни показалось десять жандармов, из них четыре унтера. Вахмистр расставил жандармов через каждые сто шагов вдоль всего пути, по которому должна была проследовать церковная процессия. "Все меня тут знают; если меня увидят, я с берегов Комо сразу попаду в Шпильберг, и мне закуют ноги в кандалы весом в двести двадцать фунтов. Какое это будет горе для герцогини!.." Только через две-три минуты Фабрицио сообразил, что, во-первых, он находится на высоте в восемьдесят футов, а во-вторых, там, где он стоит, относительно темно, тогда как людям, которые могли бы его увидеть, в глаза бьет яркое солнце, и к тому же все они бродят, разинув рот, по улицам, где все дома заново выбелены в честь праздника св.Джиовиты. Невзирая на столь веские доводы, итальянская душа Фабрицио уже не могла наслаждаться никакими радостями, пока он не отгородился от жандармов, завесив окно лоскутом старого холста, в котором проделал затем две дырки для глаз. Уже минут десять воздух гудел от колокольного звона: из церкви выходила процессия; затрещали мортаретти. Фабрицио повернулся и увидел на выступе берега площадку с перилами, на которые он часто взбирался в детстве, чтобы посмотреть, как мортаретти будут палить у его ног, - из-за этого-то мать по утрам в праздники не отпускала его от себя ни на шаг. Надо объяснить, что мортаретти (то есть маленькие мортиры) не что иное, как обрезанные ружейные стволы длиной не более четырех дюймов, и, чтобы смастерить эти мортаретти, крестьяне жадно подбирают ружья, которые с 1796 года европейская политика щедрой рукой разбрасывала в долинах Ломбардии; эти четырехдюймовые обрезки набивают порохом до самого дула, стоймя втыкают в землю, от одного к другому насыпают пороховую дорожку, выстраивая двести - триста таких стволов в три шеренги, как солдат в батальоне, где-нибудь неподалеку от пути следования процессии. Когда приближается дароносица, поджигают пороховую полосу, и тогда начинается "беглый огонь" - короткие, частые выстрелы, пальба самая беспорядочная и удивительно забавная: женщины просто пьянеют от восторга. Ничего не может быть веселее выстрелов мортаретти, которые далеко разносятся над озером и смягчаются колыханием волн. Эта своеобразная перестрелка, которая так часто тешила в детстве нашего героя, прогнала осаждавшие его не в меру серьезные мысли, он вооружился большой астрономической трубой аббата Бланеса и, направив ее на процессию, узнал большинство мужчин и женщин, шагавших в ней. Многие миловидные девочки, которым было по одиннадцати-двенадцати лет, когда Фабрицио ушел из дому, стали теперь взрослыми, пышно расцвели юной красотой и силой; они возродили в сердце нашего героя мужество, и ради удовольствия поговорить с ними он не побоялся бы и жандармов. Процессия прошла и затем вернулась в церковь через боковые двери, которых Фабрицио не было видно; вскоре жара стала удушливой даже на верхушке колокольни; местные жители разошлись по домам, и в деревне воцарилась глубокая тишина. По озеру поплыли лодки, в которых возвращались приезжие из Беладжио, Менаджио и других селений, расположенных по берегам; Фабрицио различал каждый всплеск весел, и эти простые звуки вызывали в нем восторг, они несли отдых от всех горестен, от всего стеснения сложной жизни при дворе. Какое было бы счастье покататься сейчас в лодке по этому спокойному озеру, где так славно отражается высокое небо! Он услышал, как внизу открылась дверь на колокольню: старая служанка аббата Бланеса принесла для него большую корзинку. Фабрицио стоило больших усилий не заговорить с нею. "Ведь она любит меня почти так же, как ее хозяин, - думал он, - а нынче вечером, в девять часов, я уйду; она, конечно, поклянется сохранить все в тайне, так неужели не сдержит клятвы на несколько часов?.. Нет, не надо, - возразил он себе, - друг мой останется недоволен, да еще, пожалуй, у него будут неприятности с жандармами". И он дал уйти старой Гите, не окликнув ее. Он превосходно пообедал, потом прилег подремать на несколько минут, а проснулся только в половине девятого вечера: аббат Бланес тряс его за плечо; было уже темно. Бланес, видимо, страшно утомился и как будто постарел на пятьдесят лет. Серьезной беседы он уже не мог вести. Он сел в свое деревянное кресло и сказал Фабрицио: - Обними меня. Несколько раз прижав его к груди, он промолвил: - Скоро смерть положит конец моей долгой жизни, но она не будет мне так тяжка, как эта разлука. Я оставлю Гите кошелек, прикажу ей брать из него на прожитие, но с тем, чтобы отдать тебе все, что останется, если ты когда-нибудь придешь попросить помощи. Я ее знаю, - после такого наказа она способна ради тебя не покупать мяса хотя бы четыре раза в год, если только ты не дашь ей распоряжений на этот счет. Может случиться, что ты окажешься в большой нужде, и лепта старого друга тебе пригодится. От брата, кроме жестокости, ничего не жди, старайся зарабатывать деньги трудом, полезным обществу. Я предвижу небывалые, великие бури; может быть, через пятьдесят лет праздных людей не захотят терпеть!.. Ты можешь лишиться матери и тетки, а сестры должны будут повиноваться своим мужьям... Ступай, ступай! Беги! - взволнованно воскликнул вдруг Бланес, услышав шипенье в больших часах на колокольне, возвещавшее, что они готовятся пробить десять; он даже не позволил Фабрицио обнять себя в последний раз. - Спеши! Спеши! - крикнул он. - Не меньше минуты понадобится тебе, чтобы спуститься с лестницы. Берегись, не упади, - это было бы ужасным предзнаменованием. Фабрицио сбежал с лестницы и помчался через площадь. Едва он достиг отцовского замка, на колокольне пробило десять; каждый удар отзывался в его сердце необычайным волнением. Он остановился, чтобы подумать немного, - вернее, полюбоваться замком, величественный вид которого вызвал у него страстный восторг, хотя накануне он так холодно судил о нем. Вдруг мужские шаги нарушили его мечтанья; он оглянулся и увидел неподалеку четырех жандармов. У него было два превосходных пистолета, которые он перезарядил за обедом; он взвел оба курка, они щелкнули; легкий этот звук привлек внимание одного из жандармов, и тот уже готов был его арестовать. Фабрицио заметил, какая опасность угрожает ему, и решил выстрелить первым; это было его право; ведь он не мог бы сопротивляться четырем хорошо вооруженным жандармам. К счастью, жандармы делали обход по кабачкам, выгоняя оттуда засидевшихся гуляк, и оказали честь угощению, которым их встречали в этих злачных местах; они недостаточно быстро решились выполнить свою обязанность. Фабрицио бросился наутек. Жандармы побежали было за ним вдогонку, крича: "Стой! Держи его!" Затем опять наступила тишина. Пробежав шагов триста, Фабрицио остановился, чтобы перевести дух. "Щелканье курков едва не погубило меня. Герцогиня, наверное, скажет (если только мне когда-нибудь еще придется увидеть ее прекрасные глаза), что я люблю воображать события, которые могут произойти через десять лег, и не вижу того, что делается у меня перед самым носом". Фабрицио содрогнулся при мысли об опасности, которой он сейчас избежал; он прибавил шагу, а затем не мог удержаться от искушения и пустился бегом, что было не очень-то благоразумно, так как привлекало внимание крестьян, возвращавшихся домой. И все же он остановился только у склона горы, пробежав целое лье от Грианты, и даже там у него выступил холодный пот, когда он подумал о Шпильберге. - Вот так перетрусил я! - сказал он вслух и, услышав свои слова, почувствовал чуть ли не стыд. "Но ведь Джина говорила мне, что я должен научиться прощать себе. Я всегда сравниваю себя с каким-то несуществующим образцом совершенства. Что ж, надо извинить этот страх: я все-таки готов был защищать свою свободу, и, конечно, не все четыре жандарма, вознамерившись отвести меня в тюрьму, остались бы живы и невредимы. А что я делаю сейчас? - добавил он. - Это совсем не по-военному. Я выполнил свою задачу и, чего доброго, вызвал переполох у неприятеля, но, вместо того чтобы быстро ретироваться, тешусь фантазиями, более нелепыми, чем все предсказания моего милого Бланеса". В самом деле, вместо того чтобы выйти самой короткой дорогой к берегу Лаго-Маджоре, где его ждала лодка, он сделал огромный крюк, решив посмотреть на свое дерево. Читатель, вероятно, помнит, как любил Фабрицио каштан, который его мать посадила двадцать три года назад. "Может быть, брат велел срубить мое дерево, - с него станется. Но нет, такие люди не понимают тонкостей, он и не подумал об этом. А впрочем, если и срубил, это не будет дурным предзнаменованием!" - добавил он с твердостью. Два часа спустя взгляд его поразило неприятное зрелище: гроза или какие-то озорники сломали одну из главных ветвей молодого каштана, она поникла и засохла. Фабрицио осторожно обрубил ее своим кинжалом и гладко зачистил обрубок, чтобы вода не могла проникнуть в ствол. Уже близился рассвет, время было дорого, но он еще целый час провел возле любимого дерева, вскапывая землю вокруг него. Покончив с этими безрассудными затеями, он быстро пошел по дороге к Лаго-Маджоре. В общем ему совсем не было грустно - дерево росло прекрасно, дало мощные побеги и за пять лет поднялось почти вдвое. Сломанная ветка была небольшой бедой. "После того как я ее обрубил, она уже не может вредить, и дерево даже станет еще стройнее, так как крона будет начинаться выше". Едва Фабрицио прошел одно лье, на востоке ослепительно белая полоса обрисовала острые вершины _Резегон ди Лек_ - горного кряжа, знаменитого в этих краях. На дороге, по которой шел наш герой, уже появилось много крестьян, но вместо воинственных мыслей он предавался умилению, любуясь то величественными, то трогательными лесными пейзажами, открывающимися в окрестностях Комо. Краше их, пожалуй, нет в целом мире. Я не хочу этим сказать, что они, как выражаются в Швейцарии, больше приносят новеньких монет, чем другие прославленные виды, но они больше говорят душе. Конечно, слушать их язык в том положении, в котором оказался Фабрицио, рискуя привлечь внимание господ жандармов Ломбардо-Венецианского королевства, было истинным ребячеством. "До границы еще пол-лье, - подумал он, наконец, - мне наверняка встретятся стражники и жандармы, которые уже пошли в утренний обход. На мне платье из тонкого сукна, это вызовет подозрение; у меня спросят паспорт, а в моем паспорте черным по белому написано, кто я такой, - тюрьма мне обеспечена; итак, передо мной приятная необходимость совершить убийство. Если жандармы, по своему обычаю, ходят тут по двое, не могу же я смиренно дожидаться, пока один из них вздумает схватить меня за ворот, и только тогда выстрелить; если он, падая, задержит меня хоть на одну секунду, - я окажусь в Шпильберге". Фабрицио ужасна была мысль о необходимости стрелять первому да еще, возможно, в бывшего солдата своего дяди, графа Пьетранера, и, отбежав от дороги, он спрятался в дупло огромного каштана. Там он подсыпал пороху на полку пистолетов и вдруг услышал, что по лесу кто-то едет верхом и очень славно поет очаровательную арию Меркаданте (*64), в ту пору весьма модную в Ломбардии. "Хорошее предзнаменование", - подумал Фабрицио. Мелодия, к которой он прислушивался с какой-то благоговейной радостью, смягчила гнев, уже проникавший в его размышления. Он внимательно окинул взглядом оба конца дороги, - на ней никого не было. "Певец едет какой-нибудь лесной тропинкой", - подумал он, и почти в то же мгновение на дорогу шажком выехал всадник, молодой лакей, весьма опрятно одетый на английский лад; он ехал верхом на неказистой лошади и вел в поводу прекрасную породистую лошадь, пожалуй, слишком поджарую. "Ах! Если бы я мог согласиться с графом Моска, что опасность, угрожающая человеку, всегда служит мерилом его прав по отношению к своему ближнему, - думал Фабрицио. - Я пробил бы пулей голову этому лакею, вскочил бы на его поджарую лошадь, и наплевать мне тогда на всех жандармов в мире!.. Вернувшись в Парму, я тотчас же послал бы денег этому человеку... или его вдове... Но это было бы ужасно!" 10 Читая себе нравоучения, Фабрицио выпрыгнул на большую дорогу, которая ведет из Ломбардии в Швейцарию; в этом месте она тянулась под откосом, ниже леса на четыре-пять футов. "Если этот человек с перепугу пустит лошадь вскачь, - думал Фабрицио, - я останусь торчать, как столб. Дурацкое положение". В эту минуту он был в десяти шагах от лакея, тот перестал петь. Фабрицио заметил в его глазах страх. "Чего доброго, повернет лошадь обратно..." Не приняв еще никакого решения, Фабрицио подскочил и схватил поджарую лошадь под уздцы. - Друг мой, - сказал он лакею, - я не какой-нибудь грабитель. Вы получите от меня двадцать франков, но за это я позаимствую у вас лошадь. Меня убьют, если я не удеру. За мной гонятся четыре брата Рива, знаменитые контрабандисты, - вы их, конечно, знаете. Они застали меня в спальне своей сестры; я выпрыгнул в окно и прибежал сюда. Они ищут меня в лесу с ружьями и собаками. Я спрятался в дупло вон того толстого каштана, увидев, что один из братьев перешел через дорогу; собаки нападут на мой след. Я сяду на вашу лошадь, проскачу галопом целое лье в сторону от берега Комо, поеду в Милан и брошусь к ногам вице-короля. Если вы добровольно одолжите мне лошадь, я оставлю ее на почтовой станции вместе с двумя золотыми для вас. Но если вы окажете хоть малейшее сопротивление, я пристрелю вас вот из этого пистолета. А если вы пошлете мне вдогонку жандармов, мой двоюродный брат граф Алари, шталмейстер императора, прикажет переломать вам кости. Импровизируя свою речь, Фабрицио произносил ее самым миролюбивым тоном. - А впрочем, - добавил он смеясь, - мое имя не секрет. Я - маркезино Асканьо дель Донго; наше поместье Грианта находится неподалеку отсюда. Ну, черт подери! - сказал он, повышая голос, - отдадите вы лошадь?! Ошеломленный лакей не произнес ни слова. Фабрицио переложил пистолет в левую руку, подхватил узду, которую лакей выпустил из рук, и, вскочив на лошадь, пустил ее галопом. Отъехав шагов триста, он вспомнил, что позабыл дать обещанные двадцать франков, и остановился. На дороге по-прежнему никого не было, кроме лакея, скакавшего за ним. Фабрицио замахал платком, подзывая его, и, когда тот подъехал на пятьдесят шагов, бросил на дорогу горсть серебра и двинулся дальше. Издали он увидел, что лакей подбирает деньги. "Вот поистине благоразумный человек! - весело подумал Фабрицио. - Ни одного лишнего слова!" Он поскакал по направлению к югу, сделал привал в уединенном домике и через несколько часов снова пустился в путь. В два часа дня он был на берегу Лаго-Маджоре; вскоре он увидел свою лодку, сновавшую по озеру, подал условленный сигнал, и она подплыла к нему. Не видя вокруг ни одного крестьянина, чтобы передать ему лошадь, он отпустил благородного скакуна на волю. Через три часа Фабрицио уже прибыл в Бельджирате. В этом дружественном уголке он остановился отдохнуть; расположение духа у него было веселое: все удалось как нельзя лучше. Осмелимся ли мы открыть истинную причину этой веселости? Его дерево росло превосходно, а душу ему освежило глубокое умиление от встречи с аббатом Бланесом. "Неужели старик верит всему, что он предсказал мне, или же мой братец изобразил меня якобинцем, человеком, не верящим ни в бога, ни в черта, способным на все, и он только хотел предостеречь меня от соблазна размозжить голову какому-нибудь скоту, который вздумает сыграть со мной скверную шутку?" Через день Фабрицио вернулся в Парму и очень позабавил герцогиню и графа, описав им, по своей привычке с величайшей точностью, все путешествие. По приезде Фабрицио заметил, что швейцар и все слуги во дворце Сансеверина в глубоком трауре. - Какую мы понесли утрату? - спросил он у герцогини. - Милейший человек, который назывался моим мужем, только что скончался в Бадене. Он оставил мне этот дворец, как было условлено, но в знак искренней дружбы добавил к нему по завещанию триста тысяч франков, и эти деньги очень меня смущают. Я не хочу от них отказываться в пользу его племянницы, маркизы Раверси, потому что она каждый день строит мне гнуснейшие козни. Ты знаток искусства, найди мне хорошего скульптора, - я на эти триста тысяч воздвигну герцогу гробницу. Граф принялся рассказывать забавные истории о Раверси. - Я всяческими благодеяниями старалась смягчить эту особу, - сказала герцогиня. - Но это напрасный труд. А всех племянников покойного герцога я сделала полковниками и генералами. В благодарность они каждый месяц пишут мне какие-нибудь мерзости в анонимном письме. Мне пришлось нанять секретаря, чтобы он читал такого рода письма. - Эти анонимные послания еще не самый большой их грех, - сказал граф Моска. - Они целыми пачками изготовляют подлые доносы. Раз двадцать я мог бы привлечь к суду всю эту шайку, и вы, конечно, понимаете, ваше преосвященство, - добавил он, обращаясь к Фабрицио, - что мои судьи услужливо осудили бы их. - Вот это все и портит, - возразил Фабрицио с наивностью, весьма забавной для придворного. - Лучше было бы, если б они судили по совести. - Прекрасно! Поскольку вы совершаете поучительные путешествия, будьте любезны сообщите мне адрес таких судей. Я сегодня же перед сном напишу им. - Будь я министром, подобное отсутствие честных людей среди судей просто оскорбляло бы мое самолюбие. - Ваше преосвященство, вы так любите французов и даже когда-то оказали им помощь своей непобедимой рукой; однако вы позабыли одно из их мудрых изречений: "Убей дьявола, а не то он тебя убьет". Хотел бы я видеть, как бы вы сумели управлять пылкими людьми, которые по целым дням читают "Историю французской революции", если бы судьи выносили оправдательные приговоры тем, кому я предъявляю обвинение. Такие судьи дошли бы до того, что оправдывали бы отъявленных преступников и считали бы себя Брутами (*65). Но я хочу подразнить вас, - скажите, ваша щепетильная совесть ни в чем не может упрекнуть вас в этой истории с поджарой лошадью, которую вы бросили на берегу Лаго-Маджоре? - Я твердо решил, - очень серьезно сказал Фабрицио, - возместить хозяину лошади все расходы по объявлениям в газете и прочие издержки по ее розыску; крестьяне, наверное, нашли ее и вернут. Я буду внимательно читать миланскую газету и, конечно, натолкнусь там на объявление о пропаже этой лошади, - я хорошо знаю ее приметы. - Какое простодушие! - сказал граф Моска герцогине. - Ваше преосвященство, а что сталось бы с вами, - продолжал он смеясь, - если б, в то время как вы мчались во весь дух, позаимствовав лошадь, она бы споткнулась и упала?.. Вы очутились бы в Шпильберге, дорогой мой племянничек, и всего моего влияния едва хватило бы на то, чтоб уменьшили на шестьдесят фунтов вес кандалов, в которые вас бы там заковали. Вы провели бы в этом приятном месте лет двенадцать, ваши ноги, пожалуй, распухли бы, омертвели и пришлось бы их аккуратненько отрезать... - Ах, ради бога, прекратите этот страшный роман, - воскликнула герцогиня, и глаза ее наполнились слезами. - Ведь он вернулся... - И я радуюсь этому не менее вас, смею уверить! - ответил министр очень серьезным тоном. - Но почему же этот жестокий ребенок не попросил у меня паспорта с каким-нибудь безвредным именем, раз уж ему так захотелось проникнуть в Ломбардию? При первом же известии об его аресте я примчался бы в Милан, и друзья, которые у меня есть там, снисходительно закрыли бы на все глаза и предположили бы, что миланская жандармерия арестовала заурядного подданного пармского принца. Рассказ о вашей скачке очень мил, очень занимателен. Охотно признаю это, - добавил граф уже менее мрачным тоном. - Ваша вылазка из леса на большую дорогу мне нравится. Но, говоря между нами, раз ваша жизнь была в руках этого лакея, вы имели право не щадить его жизни. Не забывайте, ваше преосвященство, что мы готовим для вас блестящую карьеру, - по крайней мере такова воля герцогини, а даже злейшие мои враги вряд ли решатся сказать, что я хоть раз ослушался ее повелений. И какой смертельный удар нанесли бы вы нам, если б в этой скачке с препятствиями ваша поджарая лошадь споткнулась! Тогда уж, пожалуй, лучше было бы для вас сломать себе шею! - Вы нынче все видите в трагическом свете, друг мой, - взволнованно сказала герцогиня. - Но вокруг нас столько трагических событий, - тоже с волнением ответил граф. - Мы не во Франции, где все кончается сатирическими песенками или заключением в тюрьму на год, на два. И, право же, я напрасно говорю о таких делах с усмешкой. Так вот, милый племянник, предположим, что мне удастся в один прекрасный день сделать вас где-нибудь епископом, - ибо я, конечно, не могу сразу же сделать вас архиепископом Пармским, как того желает, и весьма разумно, присутствующая здесь дама, - так вот, скажите: когда вы будете проживать в своей епископской резиденции, вдали от наших мудрых советов, какова будет ваша политика? - Убью дьявола, не дожидаясь, пока он меня убьет, - как говорят мои друзья французы, - ответил Фабрицио, сверкая глазами. - Сохраню всеми возможными средствами, даже пуская в ход пистолеты, положение, которое вы мне создадите. В родословной дель Донго я прочел историю одного из наших предков - того, что построил гриантский замок. Под конец жизни он был послан герцогом Миланским Галеаццо, своим другом, осмотреть крепость на нашем озере, - в ту пору швейцарцы грозили новым нашествием. "Надо все-таки из учтивости написать несколько слов коменданту", - сказал герцог, отпуская моего предка. Он написал две строчки и вручил письмо своему посланцу, затем попросил письмо обратно, чтобы запечатать его: "Так будет вежливее", - сказал он. Веспасиан дель Донго пускается в путь. Но, переправляясь через озеро, вдруг вспоминает старую греческую легенду, - он был человек ученый. Он распечатывает письмо своего доброго повелителя и находит в нем приказ коменданту крепости умертвить посланца немедленно по его прибытии. Герцог Сфорца, увлекшись комедией, которую он разыграл перед нашим предком, по рассеянности оставил пробел между последней строчкой записки и своей подписью. Веспасиан дель Донго вписывает на пустом месте приказ о назначении его главным губернатором всех крепостей по берегу озера, а начало письма уничтожает. Прибыв в крепость и утвердившись там в своих правах, он бросил коменданта в подземную темницу, объявил войну герцогу и через несколько лет обменял свою крепость на огромные земельные владения, которые принесли богатство всем ветвям нашего рода, а мне дадут когда-нибудь ренту в четыре тысячи франков. - Вы говорите, как академик! - воскликнул граф смеясь. - Вы привели нам пример замечательной находчивости, однако приятная возможность проявить подобную изобретательность представляется раз в десять лет. Весьма часто существу ограниченному, но всегда и неизменно осторожному удается восторжествовать над человеком, наделенным воображением. Безрассудное воображение как раз и толкнуло Наполеона отдать себя в руки осторожного Джона Буля (*66), вместо того чтобы попытаться достичь берегов Америки! Джон Буль в своей конторе, вероятно, немало смеялся над письмом Наполеона, в котором тот упоминает о Фемистокле (*67). Во все времена низменные Санчо Пансо в конце концов всегда будут брать верх над возвышенными Дон Кихотами. Согласитесь не делать ничего необычайного, и я не сомневаюсь, что вы станете епископом - если и не весьма почтенным, то весьма почитаемым. Но все же я настаиваю на своем замечании: в истории с лошадью вы, ваше преосвященство, вели себя легкомысленно и были поэтому на волосок от пожизненного тюремного заключения. От этих слов Фабрицио вздрогнул и погрузился в тревожные размышления: "Не к этому ли случаю относилась угроза тюрьмы? - спрашивал он себя. - Возможно, как раз от этого преступления мне и нужно было воздержаться?" Пророчества аббата Бланеса, над которыми он смеялся, приняли в его глазах значение достоверных предсказаний. - Что с тобой? - с беспокойством спросила герцогиня. - Граф навел тебя на мрачные мысли? - Меня озарила новая истина, и, вместо того чтобы против нее восстать, мой ум принял ее. Вы правы, - я был весьма близок к пожизненной тюрьме. Но тот молодой лакей уж очень был хорош в английском фраке! Просто жалко убивать такого человека. Министра восхитило его благонравие. - Он удивительно мил во всех отношениях! - воскликнул граф, взглянув на герцогиню. - Должен вам сказать, друг мой, что вы одержали победу и, пожалуй, самую ценную. "Ай! Сейчас заговорит о Мариетте", - подумал Фабрицио. Он ошибся, - граф добавил: - Своей евангельской простотой вы покорили сердце нашего почтенного архиепископа отца Ландриани. На днях мы произведем вас в главные викарии, и особая пикантность этой комедии заключается в том, что три старших викария, люди весьма достойные, трудолюбивые, из которых двое, думается мне, состояли старшими викариями еще до вашего рождения, сами в убедительном послании будут просить архиепископа, чтобы вас назначили главным среди них. Эти господа сошлются, во-первых, на ваши добродетели, а, во-вторых, на то, что вы праправнук знаменитого архиепископа Асканьо дель Донго. Когда я узнал о таком уважении к вашим добродетелям со стороны самого маститого из трех старших викариев, я тотчас произвел в капитаны его племянника, который застрял в лейтенантах со времени осады Таррагоны маршалом Сюше (*68). - Ступай сейчас же к архиепископу, засвидетельствуй ему свои нежные чувства! - воскликнула герцогиня. - Иди как ты есть, в дорожном костюме. Расскажи ему о замужестве сестры, и когда отец Ландриани узнает, что она скоро станет герцогиней, он найдет в тебе еще больше апостольских черт. Не забывай, что ты ровно ничего не знаешь о предстоящем твоем назначении. Фабрицио поспешил во дворец архиепископа и держа себя там просто и скромно, - это давалось ему даже чересчур легко, меж тем как разыгрывать вельможу ему стоило больших трудов. Слушая несколько пространные рассказы монсиньора Ландриани, он думал: "Должен я был или не должен выстрелить в того лакея, который вел в поводу поджарую лошадь?" Рассудок говорил ему "да", но сердце не могло примириться с образом молодого красавца, окровавленного, обезображенного и падающего с лошади. "А тюрьма, грозившая мне в том случае, если б моя лошадь споткнулась? Та ли это тюрьма, которую мне предвещает столько примет?" Вопросы эти имели для него важнейшее значение, и архиепископ был доволен сосредоточенным вниманием своего слушателя. 11 Выйдя из дворца архиепископа, Фабрицио побежал к Мариетте; еще издали он услыхал зычный голос Джилетти, который принес вина и кутил со своими приятелями - суфлером и ламповщиками. Старуха, исполнявшая обязанности мамаши, вышла на сигнал Фабрицио. - Большие новости! - воскликнула она. - Двух-трех наших актеров обвинили в том, что они устроили пирушку в день именин великого Наполеона; бедную нашу труппу объявили якобинской и приказали ей немедленно убираться из пармских владений, - вот тебе и "Да здравствует Наполеон!" Однако, говорят, министр порадел за нас. Во всяком случае у нашего Джилетти появились деньги, - сколько, не знаю, - но я видела у него целую горсть монет. Мариетта получила от директора пять экю на дорожные расходы до Мантуи и Венеции, а я - одно экю. Она по-прежнему влюблена в тебя, но боится Джилетти. Третьего дня, на последнем представлении нашей труппы, он все кричал, что непременно убьет ее, дал ей две здоровенные пощечины, а хуже всего, что разорвал ее голубую шаль. Надо бы тебе, голубчик, подарить ей такую же голубую шаль, а мы бы сказали, что выиграли ее в лотерею. Завтра тамбур-мажор карабинеров устраивает фехтовальный турнир. На всех улицах уже расклеены афиши; прочитай, в котором часу начало, и приходи к нам. Джилетти пойдет смотреть турнир, и если мы узнаем, что он нескоро вернется домой, я буду стоять у окна и подам тебе знак. Принеси нам хороший подарочек. А уж как Мариетта тебя любит!.. Спускаясь по винтовой лестнице из этой отвратительной трущобы, Фабрицио сокрушался сердцем: "Я нисколько не переменился! Какие благие намерения были у меня, когда я размышлял на берегу родного озера и смотрел на жизнь философским взглядом. И вот все они улетучились!.. Душа моя отрешилась тогда от обыденности. Но все это были мечты, они рассеялись, лишь только я столкнулся с грубой действительностью". "Настала минута действовать", - думал Фабрицио, возвратившись во дворец Сансеверина в одиннадцатом часу вечера. Но напрасно искал он в своем сердце высокого мужества объясниться откровенно, прямо, хотя это представлялось ему таким легким в ночных его раздумьях на берегу Комо. "Я только разгневаю женщину, которая для меня дороже всех на свете, и буду похож на бездарного актера. Право, я на что-нибудь гожусь только в минуты душевного подъема". - Граф удивительно хорош со мной, - сказал он герцогине, отдав ей отчет о своем посещении архиепископа, - и я тем более ценю его заботы, что, как мне кажется, он недолюбливает меня; я должен хоть чем-нибудь отплатить ему. Он по-прежнему без ума от своих раскопок в Сангинье, - позавчера он проскакал верхом двенадцать лье, чтобы провести там два часа. Рабочие, возможно, найдут обломки статуй из того античного храма, фундамент которого он обнаружил, и он боится, как бы их не украли. Я с удовольствием пробуду ради него в Сангинье полтора дня. Завтра в пятом часу мне снова надо навестить архиепископа, а вечером я отправлюсь на раскопки, - воспользуюсь для этой поездки ночной прохладой. Герцогиня сначала ничего не ответила. - Право, можно подумать, что ты ищешь предлога быть вдали от меня, - сказала она, наконец, с нежным укором. - Только что вернулся из Бельджирате и опять находишь причину уехать. "Вот прекрасный повод для объяснения, - подумал Фабрицио. - Но тогда, на озере, я был не в своем уме: я не понял в восторженном стремлении к искренности, что дифирамб должен кончиться дерзостью. Ведь придется сказать: "Я люблю тебя любовью самой преданной и так далее и так далее, но на иную любовь душа моя не способна". А ведь это все равно, что заявить: "Я вижу вашу любовь ко мне, но берегитесь: я не могу платить вам той же монетой". Если герцогиня действительно любит меня, она может рассердиться, что я угадал это, а если она просто-напросто питает ко мне дружбу, ее возмутит моя дерзость... такого рода оскорблений не прощают". Взвешивая эти важные соображения, Фабрицио бессознательно расхаживал по комнате с гордым и строгим видом человека, увидевшего несчастье в десяти шагах от себя. Герцогиня смотрела на него с восхищением. Куда девался ребенок, который рос на ее глазах, послушный племянник, привыкший повиноваться ей, - он стал взрослым человеком, и таким человеком, которого сладостно было бы видеть у своих ног. Она поднялась с оттоманки и в страстном порыве бросилась в его объятия. - Так ты хочешь бежать от меня? - Нет, - ответил он тоном римского императора. - Но я хочу быть благоразумным. Этот ответ можно было истолковать по-разному. Фабрицио не чувствовал в себе мужества пуститься в объяснения, рискуя оскорбить прелестную женщину. Он был еще слишком молод, недостаточно умел владеть собою, ум не подсказывал ему искусных фраз, чтобы дать понять то, что ему хотелось выразить. В невольном, непосредственном порыве, позабыв все свои рассуждения, он обнял эту очаровательную женщину и осыпал ее поцелуями. Но в эту минуту послышался стук колес, карета графа въехала во двор, и сам он тотчас же появился в гостиной; вид у него был очень взволнованный. - Какие необычайно нежные чувства вы внушаете к себе, - сказал он Фабрицио, и тот готов был сквозь землю провалиться от этих слов. - Сегодня вечером архиепископ был во дворце: его высочество каждый четверг дает ему аудиенцию. Принц только что рассказывал мне, как архиепископ взволнованным тоном произнес чрезвычайно ученую речь, затвердив ее, вероятно, наизусть, и притом такую запутанную, что принц сначала ничего не понял. Но в конце концов Ландриани заявил, что для блага пармской церкви необходимо назначить монсиньора Фабрицио дель Донго главным викарием, а когда ему исполнится двадцать четыре года, - коадъютором и _будущим его преемником_. - Признаться, такая просьба испугала меня, - добавил граф. - Это, пожалуй, чрезмерная торопливость, и я боялся какого-нибудь резкого выпада со стороны принца, но он посмотрел на меня с усмешкой и сказал по-французски: "Это все ваши штучки, сударь". "Могу поклясться перед богом и перед вашим высочеством, - воскликнул я с угодливым смирением, - что мне ровно ничего неизвестно относительно _будущего преемника_!" И я рассказал правду, то есть все то, о чем мы здесь говорили с вами несколько часов назад. Я с жаром добавил, что буду считать великой милостью, если его высочество соблаговолит для начала дать вам какую-нибудь маленькую епархию. Должно быть, принц поверил мне, так как счел нужным разыграть великодушие, и сказал с августейшей простотой: "Это дело официальное, мы с архиепископом сами в нем разберемся, - вы тут ни при чем. Старик обратился ко мне, так сказать, с докладом, весьма длинным и довольно скучным, из которого, однако, вытекало вполне официальное предложение; я ответил ему очень холодно, что его подопечный слишком молод и, главное, только недавно представлен к моему двору; что это назначение может иметь такой вид, будто я плачу по векселю, который предъявил мне император, предложив предоставить столь высокий пост сыну одного из виднейших сановников Ломбардо-Венецианского королевства. Архиепископ принялся уверять, что никаких указаний он на этот счет не получал. Что за глупость - говорить это мне! Меня удивила такая бестактность со стороны столь рассудительного человека, но он всегда теряется, когда говорит со мной, а нынче вечером волновался еще больше, чем обычно; я видел, что он страстно желает получить мое согласие на это назначение. Я сказал, что, конечно, знаю лучше его самого, что из высоких сфер не было дано благосклонных указаний относительно дель Донго, что при моем дворе никто не отрицает способностей этого молодого человека и нравственность его также не вызывает сомнений, но я опасаюсь, как бы он не оказался склонен к восторженным порывам, а я решил никогда не назначать на видные посты безумцев такого сорта, ибо монарх ни в чем не может положиться на них. Тогда, - продолжал принц, - мне пришлось выслушать еще одну патетическую речь, почти столь же длинную, как и первая: архиепископ принялся восхвалять восторженность в деле служения господу. "Неловкий человек, - думал я, - ты идешь по неверному пути. Ты сам мешаешь назначению, которое я уже почти готов был утвердить. Тебе следовало сразу же оборвать свои разглагольствования и выразить мне горячую благодарность". Не тут-то было! С забавной отвагой он продолжал свои славословия, а я тем временем подыскивал ответ, не слишком неблагоприятный для молодого дель Донго. И я нашел довольно удачный ответ, как вы сейчас увидите: "Монсиньор, - сказал я, - Пий VII был великим папой и святым человеком; из всех государей лишь он один осмелился дать отпор тирану, видевшему у своих ног всю Европу. Но, знаете ли, он отличался восторженностью и, будучи епископом Имолийским, дошел до того, что написал свое пресловутое пастырское послание _гражданина кардинала_ Кьярамонти, восхвалявшее Цизальпинскую республику". Бедняга архиепископ был потрясен, и, чтобы его доконать, я сказал очень строгим тоном: "До свидания, монсиньор, я подумаю над вашим предложением и завтра дам ответ". Бедняга добавил несколько просительных слов, довольно бессвязных и довольно неуместных, раз я сказал: "До свидания". А теперь, граф Моска делла Ровере, поручаю вам передать герцогине, что я не хочу откладывать до завтра ответ, который может доставить ей удовольствие. Садитесь, напишите архиепископу, что я согласен, и покончим с этим делом". Я написал согласие, принц поставил свою подпись и сказал мне: "Сейчас же отнесите это герцогине". Вот письмо, синьора; благодаря ему я имею счастье еще раз увидеть вас сегодня вечером. Герцогиня с восторгом прочла письмо. Фабрицио во время длинного рассказа графа успел оправиться от волнения, а внезапное возвышение, казалось, нисколько не удивило его: как истый вельможа он всегда считал себя вправе получить любой высокий пост и спокойно принял милость, которая всякого буржуа выбила бы из колеи. Он с большим достоинством выразил свою признательность и в заключение сказал графу: - Придворная мудрость учит, что нужно потакать увлечениям своих покровителей. Вы вчера высказывали опасения, как бы не украли обломки античных статуй на раскопках в Сангинье. Я очень люблю раскопки и, если разрешите, с удовольствием поеду присмотреть за рабочими. Завтра вечером, после надлежащих изъявлений благодарности принцу и архиепископу, я отправлюсь в Сангинью. - Угадайте, - сказала графу Моска герцогиня, - откуда у этого добряка архиепископа такая внезапная любовь к Фабрицио? - Мне не нужно угадывать, - старший викарий, племянника которого я назначил капитаном, сказал мне вчера: "Отец Ландриани исходит из весьма правильного убеждения, что архиепископ по рангу выше коадъютора, и поэтому себя не помнит от радости, что может иметь под началом одного из дель Донго и оказывать ему покровительство". Все, что подчеркивает родовитость Фабрицио, усугубляет эту затаенную радость архиепископа: такая персона и вдруг состоит его адъютантом! Кроме того, наш монсиньор Фабрицио ему понравился; старик не робеет перед ним; и, наконец, отец Ландриани уже десять лет питает вполне понятную ненависть к епископу Пьяченцскому, нисколько не скрывающему своих намерений стать его преемником в качестве архиепископа Пармского, хотя он всего-навсего сын мельника. Решив стать преемником отца Ландриани, епископ Пьяченцский установил весьма тесные, дружеские отношения с маркизой Раверси, и это внушает архиепископу опасения за успех его замысла - иметь у себя в штабе представителя рода дель Донго и отдавать ему приказания. Через день, ранним утром, Фабрицио уже надзирал за раскопками в Сангинье против Колорно (Версаля пармских монархов). Раскопки производились на равнине около большой дороги из Пармы в Казаль-Маджоре - ближайшему городу в австрийских владениях. Рабочие вели по равнине длинную, но очень узкую траншею глубиной в восемь футов; эти раскопки вдоль древней римской дороги имели целью найти развалины второго античного храма, который, как гласила молва в этих краях, еще существовал в средние века. Несмотря на личное распоряжение принца, крестьяне косо смотрели на длинные канавы, проходившие через их владения: что бы им ни говорили, они были уверены, что землю роют в поисках клада, и присутствие Фабрицио оказалось весьма полезным для предотвращения маленького бунта. Ему совсем не было скучно, он с увлечением присматривал за работами; время от времени находили какую-нибудь медаль, и он следил за тем, чтобы землекопы не успели сговориться и похитить ее. Погода стояла прекрасная; было часов шесть утра. Фабрицио раздобыл у кого-то старую одностволку и убил несколько жаворонков; одного он только подстрелил, и раненая птица упала на большую дорогу. Фабрицио побежал за ней и заметил вдали карету, ехавшую из Пармы к пограничному пункту у Казаль-Маджоре. Лошади плелись шажком; пока Фабрицио перезарядил ружье, тряский экипаж приблизился к нему; он увидел юную Мариетту, сидевшую между долговязым Джилетти и старухой, которую она выдавала за свою мать. Джилетти вообразил, что Фабрицио встал посреди дороги с ружьем в руке для того, чтобы оскорбить его, а может быть и похитить у него Мариетту. Будучи человеком храбрым, он выпрыгнул из кареты; в левой руке он держал большой заржавленный пистолет, а в правой - шпагу в ножнах, которой пользовался обычно на сцене, когда труппа волей-неволей поручала ему роль какого-нибудь маркиза. - А-а! разбойник! - крикнул Джилетти. - Хорошо, что ты мне попался так близко от границы. Я сейчас с тобой расправлюсь. Тут уж фиолетовые твои чулки тебе не помогут. Фабрицио мило улыбался Мариетте, не обращая никакого внимания на крики ревнивца Джилетти, но вдруг увидел почти у самой своей груди дуло заржавленного пистолета и едва успел ударить по нему, как палкой, своим ружьем; пистолет выстрелил, но никого не ранил. - Стой же ты, болван! - крикнул Джилетти кучеру; в то же мгновенье он ловко ухватился за ствол ружья и отвел его от себя. Противники изо всей мочи тянули ружье, стараясь вырвать его один у другого. Джилетти был гораздо сильнее Фабрицио; он перехватывал ствол то правой, то левой рукой, все ближе подбираясь к собачке, и Фабрицио, желая разрядить ружье, выстрелил. Он прекрасно видел, что дуло торчит на три дюйма выше плеча противника, но все же выстрел грянул у самого уха Джилетти. Тот немного растерялся, но сразу же оправился. - А-а! ты вздумал размозжить мне голову, каналья! Я с тобой рассчитаюсь. Джилетти обнажил бутафорскую шпагу и с поразительным проворством ринулся на Фабрицио. Безоружному Фабрицио угрожала гибель. Он бросился к карете, остановившейся в десяти шагах от Джилетти, подбежал к ней с левой стороны и, ухватившись за рессору, вмиг очутился на правой стороне, где была открыта дверца. Долговязый Джилетти кинулся за ним, но, не догадавшись ухватиться за рессору, не мог остановиться сразу и по инерции пролетел на несколько шагов дальше. Пробегая мимо открытой дверцы, Фабрицио услышал, как Мариетта вполголоса крикнула: - Берегись, он убьет тебя! На, возьми!.. И мгновенно на дорогу упал длинный нож, похожий на охотничий. Фабрицио нагнулся, чтобы подобрать нож, но тут подоспел Джилетти и ранил его шпагой в плечо. Фабрицио выпрямился; разъяренный Джилетти ударил его эфесом шпаги по лицу, и с такой силой, что у Фабрицио в голове помутилось. В эту минуту он был на волосок от смерти. По счастью для него, Джилетти стоял слишком близко и не мог нанести удар клинком шпаги. Опомнившись, Фабрицио помчался вдоль дороги, на бегу сбросил чехол с ножа, круто повернул и очутился в трех шагах от преследователя. Джилетти, разбежавшись, не успел остановиться. Фабрицио занес нож, Джилетти отбил удар шпагой, однако лезвие вспороло ему левую щеку. Джилетти отскочил, а Фабрицио почувствовал острую боль в бедре: актер успел раскрыть складной нож. Фабрицио прыгнул вправо, обернулся, и, наконец, противники оказались друг против друга, на расстоянии, удобном для поединка. Джилетти злобно ругался. "А-а, мерзавец, поп окаянный, сейчас перережу тебе горло!" - бормотал он. Фабрицио запыхался и не мог говорить; от удара эфесом шпаги у него очень болела щека, из носа лилась кровь. Почти бессознательно он отпарировал ножом несколько ударов противника и сам сделал несколько выпадов; ему смутно казалось, что это публичное состязание, - такую мысль внушало ему присутствие зрителей: человек тридцать землекопов окружили сражающихся, но держались на почтительном расстоянии, видя, что они ежеминутно перебегают с места на место и бросаются друг на друга. Поединок как будто затихал: удары сыпались уже не так стремительно, но вдруг Фабрицио подумал: "Как болит щека! Наверно, он изуродовал мне лицо". От этой мысли он рассвирепел и бросился на врага, выставив нож вперед. Острие вонзилось Джилетти в правую сторону груди и вышло у левого плеча, в то же мгновение шпага Джилетти насквозь проткнула руку Фабрицио у плеча, но почти под самой кожей, - рана была легкая. Джилетти упал; Фабрицио подошел к нему, не сводя взгляда с левой его руки, в которой был нож; вдруг рука разжалась, и нож выскользнул из нее. "Негодяй умер", - подумал Фабрицио и перевел взгляд на его лицо. Изо рта Джилетти ручьем лилась кровь. Фабрицио побежал к карете. - Есть у вас зеркало? - крикнул он Мариетте. Мариетта смотрела на него, вся побелев, и ничего не ответила. Старуха весьма хладнокровно раскрыла зеленый мешочек для рукоделия и подала Фабрицио зеркальце с ручкой, величиною с ладонь. Фабрицио посмотрелся в зеркало, ощупывая свое лицо: "Глаза невредимы, - говорил он про себя, - и то хорошо". Он раскрыл рот, зубы не были выбиты. - Почему же мне так больно? - спросил он себя вполголоса. - Эфесом шпаги вам придавило верхнюю часть щеки вот к этой косточке - к скуле, - ответила старуха. - Щека у вас ужасно распухла и посинела; надо сейчас же поставить пиявки, и все пройдет. - Поставить сейчас пиявки? - смеясь, повторил Фабрицио, и самообладание вернулось к нему. Он увидел, что землекопы обступили Джилетти и смотрят на него, не смея дотронуться. - Помогите же этому человеку! - крикнул он. - Снимите с него одежду. Он хотел еще что-то сказать, но, подняв глаза, увидел на дороге, в трехстах шагах, пять или шесть человек, неторопливым, мерным шагом направлявшихся к месту происшествия. "Жандармы!.. - подумал он. - Увидят убитого, арестуют меня, и я буду иметь удовольствие войти в город под почетным конвоем. Вот будут издеваться приятели этой Раверси при дворе! Они так ненавидят мою тетушку". Тотчас он с быстротой молнии бросил остолбеневшим землекопам все деньги, какие были у него в карманах, и вскочил в карету. - Помешайте жандармам преследовать меня, - крикнул он землекопам, - и я озолочу вас! Скажите им, что я невиновен, что этот человек _напал первым и хотел меня убить_. - Пусти лошадей вскачь, - сказал он vetturino. - Получишь четыре золотых, если проедешь через мост раньше, чем эти люди успеют догнать меня. - Ладно! - ответил возница. - Да вы не бойтесь, они пешком идут, а ежели мои лошадки побегут только рысью, и то мы их обгоним. И, сказав это, он пустил лошадей галопом. Нашего героя задели слова: "Не бойтесь", - он действительно очень испугался, когда Джилетти ударил его по лицу эфесом шпаги. - Но вот, чего доброго, встретятся нам верховые, - продолжал осторожный возница, думая о четырех золотых, - и те люди, что погонятся за нами, могут им крикнуть, чтоб нас задержали... Слова эти означали: "Заряди-ка свое ружье". - Ах, какой ты храбрый, миленький мой аббат! - воскликнула Мариетта, обнимая Фабрицио. Старуха смотрела на дорогу, высунув голову в окошко кареты. Через некоторое время она обернулась. - Никто за вами не гонится, сударь, - хладнокровно сказала она Фабрицио. - И впереди на дороге тоже никого нет. Но вы ведь знаете, что за придиры сидят в австрийской полиции: если мы таким вот аллюром прискачем к плотине у берега По, вас арестуют, не сомневайтесь. Фабрицио выглянул из окошка. - Рысью! - приказал он кучеру. - Какой у вас паспорт? - спросил он у старухи. - Целых три - на каждого в отдельности, - ответила она, - и обошлись они нам по четыре франка. Просто ужас! Как обирают бедных драматических артистов, которые путешествуют круглый год! Вот паспорт на имя господина Джилетти, драматического артиста, - это будете вы; вот еще два паспорта - мой и Мариетты. Но все наши деньги остались у Джилетти. Что нам теперь делать? - Сколько было денег? - спросил Фабрицио. - Сорок новеньких экю по пяти франков, - ответила старуха. - Нет, нет! Шесть экю и мелочь, - смеясь поправила ее Мариетта. - Не надо обманывать моего миленького аббата. - Сударь, - совершенно хладнокровно сказала старуха, - вполне понятно, почему, я стараюсь вытянуть у вас тридцать четыре экю лишних. Ну, что для вас значат тридцать четыре экю? А ведь мы потеряли покровителя. Кто теперь будет подыскивать для нас квартиру, торговаться с возницами, когда мы путешествуем, и нагонять на всех страх? Конечно, Джилетти не назовешь красавцем, но он был нам очень полезен; и если бы вот эта девчонка не была дурочкой и сразу же не влюбилась в вас, - Джилетти никогда бы ничего не заметил, а вы бы давали и давали нам золотые экю. Мы очень бедны, уверяю вас. Фабрицио растрогался; он вытащил кошелек и дал старухе несколько золотых. - Видите, - сказал он ей, - у меня осталось только пятнадцать золотых; больше не приставайте ко мне с деньгами. Мариетта бросилась ему на шею, а старуха целовала ему руки. Лошади бежали рысцой. Впереди показался желтый шлагбаум с черными полосами, возвещавший границу австрийских владений, и тогда старуха сказала Фабрицио: - Вам лучше пройти одному пешком с паспортом Джилетти в кармане; а мы тут остановимся ненадолго, как будто для того, чтобы привести в порядок туалет. И к тому же в таможне будут осматривать наши вещи. Вот послушайте меня, вам надо сделать так: спокойно пройдите шагом через Казаль-Маджоре, даже загляните в кофейню, выпейте рюмку водки, а как выйдете за город, бегите вовсю! В австрийских владениях полиция чертовски зорко следит: она скоро узнает про убийство, а вы путешествуете с чужим паспортом, - одного этого уже достаточно, чтобы попасть на два года в тюрьму. За городом поверните направо, к берегу По, наймите лодку и удирайте в Равенну или в Феррару. Поскорее выбирайтесь из австрийских владений. За два луидора вы можете купить у какого-нибудь таможенного чиновника другой паспорт, а то попадете в беду: не забывайте, что вы убили Джилетти. Фабрицио пешком направился к понтонному мосту у Казаль-Маджоре и дорогой внимательно прочитал паспорт Джилетти. Герой наш испытывал мучительный страх: ему очень живо вспомнились слова графа Моска, предупреждавшего, насколько опасно для него оказаться в австрийских владениях; и вот в двухстах шагах от себя он видел страшный мост, который сейчас приведет его в ту страну, где столицей был в его глазах замок Шпильберг. Но как быть? Герцогство Моденское, с которым Парма граничит на юге, согласно особой конвенции, выдает ей всех беглецов; другая граница проходит в горах со стороны Генуи, до нее слишком далеко; его злополучное приключение станет известно в Парме раньше, чем он скроется в горах; итак, остается только пробраться в австрийские владения на левом берегу По. Австрийские власти; пожалуй, только через день, через два получат требование об его аресте... Взвесив все обстоятельства, Фабрицио раскурил сигару и поджег ею свой паспорт: в австрийских владениях лучше оказаться бродягой, чем Фабрицио дель Донго, а весьма возможно, что его обыщут. Помимо вполне естественного отвращения, которое вызывала у него необходимость доверить свою участь паспорту несчастного Джилетти, этот документ представлял чисто практические неудобства: рост Фабрицио был самое большее пять футов пять дюймов, а вовсе не пять футов десять дюймов, как это указывалось в паспорте; затем, Фабрицио шел двадцать четвертый год, по виду же он казался еще моложе, а Джилетти было тридцать девять лет. Признаемся, что наш герой добрых полчаса прогуливался у плотины, близ понтонного моста, не решаясь спуститься к нему. Наконец, он спросил себя: "Что бы я посоветовал человеку, оказавшемуся в моем положении? Разумеется, перейти мост. Оставаться в Пармском государстве опасно: могут послать жандармов на розыски человека, который убил другого человека, хотя бы и защищая свою жизнь". Фабрицио обследовал все свои карманы, разорвал все бумаги, оставил при себе только портсигар и носовой платок: важно было сократить время досмотра в таможне. Он подумал также о вопросе, который могли ему задать и на который он находил лишь весьма неубедительные ответы: он хотел назваться Джилетти, а все его белье было помечено инициалами Ф.В. Как видите, Фабрицио принадлежал к породе мучеников собственного своего воображения - в Италии это довольно обычный недостаток среди умных людей. Французский солдат, храбростью равный Фабрицио и даже менее храбрый, двинулся бы к мосту, не беспокоясь заранее ни о каких трудностях, сохраняя все свое хладнокровие, а Фабрицио был очень далек от хладнокровия, когда в конце моста какой-то низенький человек в сером мундире сказал ему: - Зайдите в полицейский участок отметить паспорт. По грязным стенам участка развешаны были на больших гвоздях засаленные шляпы и чубуки полицейских чинов. Большой еловый стол, за которым сидели эти господа, весь был в чернильных и винных пятнах. Зеленые кожаные переплеты двух-трех толстых реестров пестрели пятнами всех цветов, а почерневшие обрезы указывали, что страницы захватаны пальцами. На стопке реестров лежали один на другом три великолепных лавровых венка, за день до того украшавшие помещение по случаю тезоименитства императора. Фабрицио поразили все эти мелочи, и у него сжалось сердце: вот как приходилось расплачиваться за пышную роскошь и свежесть убранства его красивых покоев во дворце Сансеверина. Он вынужден войти в этот грязный участок, покорно стоять здесь в роли подчиненного да еще подвергнуться допросу. Черномазый низенький чиновник протянул желтую руку за его паспортом; галстук у него заколот был медной булавкой. "Этот чинуша, видимо, не в духе", - думал Фабрицио. Полицейский выказывал явное изумление, читая паспорт, и читал его не меньше пяти минут. - Что-нибудь случилось в дороге? - спросил он, поглядывая на щеку Фабрицио. - Кучер вывалил нас, съезжая с плотины к берегу. Опять настало молчание; чиновник бросал на путешественника свирепые взгляды. "Я попался, - думал Фабрицио, - сейчас он скажет, что, к глубокому своему сожалению, должен сообщить мне неприятное известие: "Вы арестованы". Всяческие безумные планы возникали в голове нашего героя, который в эту минуту мыслил не очень логически. Он задумал, например, бежать, заметив, что дверь открыта. "Сброшу с себя платье, кинусь в реку; наверно, доплыву до другого берега. Будь что будет, только бы не Шпильберг". Пока Фабрицио взвешивал шансы на успех такого замысла, чиновник в упор смотрел на него; у обоих лица были весьма живописны. Опасность делает человека рассудительного гениальным, - он, так сказать, поднимается выше своего обычного уровня, а человеку с воображением опасность внушает романтические планы - смелые, правда, но зачастую нелепые. Стоило бы понаблюдать, с каким возмущенным видом Фабрицио выдерживал испытующий взгляд полицейского писца, носившего медные драгоценности: "Если я убью его, - говорил себе Фабрицио, - меня приговорят к двадцати годам каторги или к смертной казни, но все же это не так страшно, как попасть в Шпильберг: на каждой ноге цепь в сто двадцать фунтов, а вся пища - восемь унций хлеба в день, и это на целых двадцать лет, так что я выйду оттуда в сорок четыре года". Рассуждая таким образом, Фабрицио совсем позабыл, что он сжег свой паспорт и, следовательно, полицейский чиновник никак не мог знать, что перед ним мятежник Фабрицио дель Донго. Герой наш, как видите, перетрусил изрядно и напугался бы еще больше, знай он, какие мысли беспокоили полицейского писца. Человек этот был приятелем Джилетти; легко представить себе, как он удивился, увидев паспорт актера в чужих руках; первым его намерением было задержать незнакомца, затем он подумал, что Джилетти, возможно, продал свой паспорт этому красивому юноше, который, очевидно, что-то натворил в Парме. "Если я арестую его, - думал он, - у Джилетти, пожалуй, будут неприятности; откроется, что он продал свой паспорт; а с другой стороны, как мне самому достанется от начальства, если узнают, что я, приятель Джилетти, завизировал его паспорт, предъявленный каким-то посторонним человеком". Писец встал, и, позевывая, сказал Фабрицио: - Обождите, сударь. И по обычаю полицейских добавил: - Тут возникают кое-какие затруднения. Фабрицио подумал: "Сейчас возникнет вопрос о моем бегстве". Действительно, чиновник вышел из канцелярии, не закрыв за собой дверь; паспорт остался на еловом столе: "Опасность очевидна, - думал Фабрицио. - Возьму сейчас