виденные. Какой-то актер, купив один из костюмов, выставленных на продажу, появился в нем как-то вечером на сцене, и, к несчастью, мой портной был в это время в театре. Он тотчас же узнал костюм и, подробно расследовав это дело, раскрыл всю затею, после чего явился ко мне, заявил, что очень нуждается в деньгах, и предъявил мне счет, доходивший до пятидесяти фунтов. Удивленный таким неожиданным обращением, я обошелся с ним нагло, выругался, спросил, неужели он сомневается в моей честности, заявил, что впредь буду более осторожен в выборе тех, - с кем имею дело, и предложил ему притти черезтри дня. Он повиновался и, придя снова, потребовал свои деньги, но, убедившись, что я вожу его за нос пустыми обещаниями, в тот же день арестовал меня на улице. Это событие не очень меня ошеломило, ибо оно положило конец тягостному ожиданию; но я отказался отправиться в дом предварительного заключения для должников, где, по слухам, было одно плутовство, и в наемной карете меня отвезли в Маршелси, сопровождаемого бейлифом и его помощником, которые были очень разочарованы и опечалены моим решением *. Тюремщик, заключив по моему внешнему виду о наличии у меня денег, встретил меня, повторяя по-латыни depone {Пожалуйте деньги! (буквально: внесите!)., и сообщил, что я должен уплатить вперед за комнату, в которой намерен проживать. Я пожелал взглянуть на помещение и за крону в неделю снял маленькую, жалкую комнатушку, которую в другом месте мог бы снять за половину этой суммы. Поселившись в этом мрачном жилище, я послал за Стрэпом и предался размышлениям о том, какими доводами я стану утешать моего верного оруженосца, как вдруг в мою дверь постучали и, когда я открыл ее, в комнату вошел молодой человек в обтрепанном костюме, надетом на удивительно грязное белье. Отвесив низкий поклон, он назвал меня по имени и спросил, не забыл ли я его. Голос его помог мне вспомнить, кто это такой, и я узнал в нем моего знакомого Джексона, упоминаемого в первой части моих мемуаров. Я сердечно его приветствовал, выразил радость, что он жив, а также соболезнование по поводу его теперешнего положения, которое, однако, не весьма его огорчало, так как он весело расхохотался по случаю неожиданной нашей встречи в этом месте. Когда взаимные наши приветствия кончились, я осведомился о его любовных интригах с богатой леди, каковые, кажется, были близки к благополучному завершению, когда я имел удовольствие видеть его в последний раз. После неудержимого приступа смеха он сказал, что в этом деле потерпел отменное поражение. - Так знайте же, - сказал он, - что через несколько дней после приключения с этой сводней и ее девками я нашел способ жениться на сей прекрасной леди, о которой вы говорите, и, проведя с ней ночь у нее дома, пришелся ей по вкусу, а рано утром, похныкав и поплакав, моя леди призналась, что она отнюдь не богатая наследница, а самая обыкновенная уличная девка, которая заманила меня в брачные сети, чтобы пользоваться привилегией femme couverte {Защищенная женщина (франц.)}, и что если я немедленно не скроюсь, меня арестует за ее долги бейлиф, который уже получил приказ. Я остолбенел от такого признания, затем вскочил и, от всей души выругав свою супругу, покинул ее и благополучно приютился в укромном месте, пока не получил назначения помощником лекаря на военный корабль в Портсмут. Я отправился туда в воскресенье, явился на корабль, который отплывал в Пролив, где мне повезло, и я получил назначение лекарем на шлюп, вернувшийся домой через несколько месяцев, после чего меня списали с корабля. Затем я прибыл в Лондон, полагая, будто обо мне позабыли и я свободен от своей супруги и ее кредиторов; но не прошло и недели, как я был арестован за ее долги, достигавшие двадцати фунтов, и попал сюда, где застрял еще из-за новых долгов. Однако вы знаете мой нрав. Я презираю тревоги и беспокойства, а на свое половинное жалованье ухитряюсь здесь жить весьма сносно! Я поздравил его с такой философией и, вспомнив, что когда-то взял у него взаймы деньги, расплатился с ним, что пришлось ему как раз кстати. Затем я расспросил о здешних порядках, которые он мне разъяснил; мы договорились о том, чтобы столоваться вместе, и как только он ушел распорядиться об обеде, прибыл Стрэп. Никогда в жизни я не видел, чтобы печаль выражалась на физиономии так необычно, как у моего честного друга, чье лицо было и в самом деле приуготовлено природой для подобных впечатлений. Когда мы остались одни, я поведал ему о моем злосчастном роке и приложил усилия, чтобы утешить его теми же самыми доводами, какие он употреблял раньше, успокаивая меня, а именно: я доказывал, что, по всем вероятиям, меня очень скоро освободит мистер Баулинг. Но его скорбь была невыразима, он казался внимательным, но ничего не слышал и молча ломал руки, так что вот-вот я готов был заразиться его отчаянием, если бы не появился Джексон и, заметив уважение, какое я питаю к Стрэпу, хотя тот и был одет, как лакей, не стал уделять и ему крохи утешения с такой веселостью и беспечностью, что печальное лицо моего оруженосца постепенно прояснялось, он обрел дар речи и мало-помалу обнаружил признаки примирения с горестным событием. Мы вместе пообедали вареным мясом и овощами, принесенными из съестной лавки по соседству; хотя эта трапеза мало походила на те, к каким я привык в последнее время, но я претворил необходимость в добродетель, ел с завидным аппетитом и угостил друзей бутылкой вина, возымевшего желанный эффект, еще более развеселив моего сотоварища по заключению и подняв дух Стрэпа, который начал говорить о моем несчастье с некоторым легкомыслием. После обеда Джексон оставил нас поговорить о наших делах; я предложил Стрэпу уложить все наши вещи и перевезти их в какую-нибудь дешевую комнатку, которую ему надлежит снять для себя поблизости от Маршелси после того, как он расплатится за мое помещение, для чего я дал ему денег. Я советовал ему также держать в тайне мою беду и говорить моему квартирохозяину и всем, кто будет его расспрашивать, что я уехал на несколько недель в деревню; я приказал ему заходить через день к Бентеру, дабы узнать, нет ли письма от Нарциссы, переданного через Фримена, и во что бы то ни стало оставить указание о своем местожительстве для моего дяди в Уэппинге, чтобы тот по прибытии своем мог меня найти. Когда Стрэп удалился исполнять эти поручения (которые, кстати сказать, он выполнил точно в тот же вечер), я почувствовал, что мое новое положение не по мне, и, боясь своих мыслей, искал прибежища у Джексона, который, посулив угостить лекцией о вкусе, повел меня в "общее" отделение, где я увидел сборище оборванных, жалких существ. Мы пробыли там несколько минут, как вдруг появилась фигура, завернутая в грязное одеяло, перепоясанное двумя связанными вместе тесемками разного цвета; у вошедшего была черная борода, а на голове огромный лохматый коричневый парик, который, казалось, стащили с головы какого-нибудь вороньего пугала. Это привидение, весьма торжественно выступая, отвесило глубокий поклон присутствующим, выразившим ему свое удовольствие общим приветствием: - Добро пожаловать, доктор! Тогда он повернулся к нам и приветствовал Джексона особо, после чего мой приятель представил его мне как мистера Мелопойна. По окончании этой церемонии он вступил в круг заключенных, обступивших его, и трижды откашлялся, прочищая горло, а затем, к моему крайнему изумлению, произнес выразительным голосом очень изящную и искусную речь о разнице между талантом и вкусом, уснащая ее жестами и украшая цитатами из сочинений лучших писателей, древних и современных. Окончив свою речь, длившуюся добрый час, он снова отвесил поклон слушателям, из коих ни один (как мне сказали) не понял ни одной фразы из того, что он говорил. Однако они выразили ему свое уважение и почтение добровольными взносами, которые достигали, по словам Джексона каждую неделю восемнадцати пенсов. Это небольшое вспомоществование, а также скромные подарки, получаемые им за разрешение спорных дел между заключенными, позволяли ему не умереть с голоду и разгуливать в вышеописанном фантастическом наряде. Я узнал также, что он превосходный поэт и сочинил трагедию, которая, по отзывам тех, кто ее знал, имела большие достоинства; узнал я также, что его ученость безгранична, его нравственные правила безукоризненны, а скромность непобедима. Такая личность не могла не привлечь моего внимания; я с нетерпением ждал знакомства с ним и просил Джексона пригласить его ко мне, чтобы провести с ним вечер. Мое желание исполнилось; он почтил нас своим присутствием и, заметив в разговоре мое горячее пристрастие к belles lettres, показал себя с самой лучшей стороны, рассуждая об этом предмете, после чего я выразил сильнейшее желание видеть его произведения. Он и в этом отношении пошел мне навстречу, обещая на следующий день принести свою трагедию, а покуда познакомил меня с отдельными произведениями, которые внушили мне весьма благоприятное мнение о его поэтическом таланте. Среди его сочинений особенно мне понравились элегии, написанные в подражание Тибуллу *, одну из которых я прошу разрешения предложить вниманию читателя как образец его философии и дарования: Где вы теперь, надежды и мечты? О, дай, Монимия, душе уснуть! Давно мой взор приворожила ты, Но с той поры тоска изгрызла грудь Любовник трепетный, туда лети, Где наслажденья час тебя зовет, И торопись красотку привести На бал иль в розами увитый грот. А мне уж не скитаться по лугам, Где пастушки играют сонму дев, И не блуждать по рощам и лесам, Куда влечет меня под сень дерев! Найду часовню или мрачный дом, Где свечи в залах синий свет прольют, Где плющ на стенах, плесень над окном И призраки росу ночную пьют. Вот там в союзе с горестной судьбой Влачить один я буду дни в слезах, Пока, простясь с любовью, на покой Я не уйду, рассыпавшись во прах. А ты, Монимия, ужели ты Не окропишь мой верный прах слезой? И не возложишь на него цветы, Чтоб легче стал мне камень гробовой? Меня удивительно растрогала эта патетическая жалоба, которая так соответствовала моим собственным любовным страданиям, что я связывал имя Нарциссы с именем Монимии, и вызвала во мне такие меланхолические предчувствия, что я не мог успокоиться и прибег к бутылке, даровавшей мне глубокий сон, которым я не смог бы насладиться иным путем. То ли эти впечатления вызвали другие меланхолические мысли, то ли моя стойкость была вся истрачена в борьбе с унынием в первый день пребывания в тюрьме - я не могу решить, но я в ужасе пробудился от столь страшных видений, что пришел в отчаяние; и, правду говоря, читатель должен признать, что у меня не было оснований поздравлять себя, когда я обдумывал свое положение. Эти мрачные опасения прервал приход Стрэпа, вернувшего мне спокойствие своим сообщением о том, что он поступил на службу цырюльником с поденной платой, благодаря чему он сможет не только освободить меня от лишних издержек, но и отложить некоторую сумму мне на жизнь, когда мои деньги придут к концу, если, конечно, я не буду освобожден из тюрьмы раньше. ГЛАВА LXII Я читаю трагедию Мелопойна и составляю себе высокое мнение о его дарованиях. - Он повествует о своих приключениях. Пока мы завтракали вместе, я рассказал ему о личности и положении поэта, который в эту минуту вошел со своей трагедией и, полагая, будто мы заняты делами, не согласился остаться с нами и, вручив мне свое произведение, удалился. Мягкое сердце моего друга растаяло при виде джентльмена и христианина (эти два слова внушали ему глубокое уважение) в такой нищете, и он с охотой согласился на мое предложение приодеть его из наших излишков; это дело он взял на себя и немедленно отправился приводить его в исполнение. Как только он ушел, я запер дверь, приступил к чтению трагедии и дочитал ее до конца с великим удовольствием, немало дивясь поведению отвергших ее директоров. Фабула, по моему разумению, была умело придумана и непринужденно развивалась; происшествия были интересны, действующие лица хорошо друг другу противостояли, изображались натурально и с присущими им чертами, слог был поэтический, живой и правильный; драматические единства соблюдались весьма тщательно; завязка была последовательна и увлекательна, перипетии неожиданны, а развязка трогательна. Коротко говоря, я судил произведение по законам Аристотеля и Горация и не нашел в нем ничего противоречивого, если не считать кое-каких лишних прикрас, но это возражение было устранено, к полному моему удовлетворению, цитатой из "Поэтики" Аристотеля, оповещающей о том, что наименее занимательные части поэмы должны быть приподняты и возвеличены прелестями и выразительностью слога. Я был восхищен дарованием автора и охвачен неудержимым любопытством узнать все повороты фортуны, столь не соответствующие его достоинствам. В эту минуту вернулся Стрэп с увязанной в узел одеждой, которую я и отправил Мелопойну в знак моего уважения, и просил его почтить меня и отобедать вместе. Он принял и мой подарок и мое приглашение, и не прошло получаса, как появился в пристойном костюме, который изменил его облик весьма в его пользу. По лицу его я заметил, что его сердце преисполнилось благодарностью, и постарался предупредить его излияния, попросив прощения за вольность, мною допущенную; он ничего не сказал в ответ, но с видом, выражающим глубочайшее почтение и уважение, поклонился до земли, и слезы брызнули у него из глаз. Растроганный таким проявлением душевного благородства, я перевел разговор на другой предмет и расхвалил его произведение, которое, по моим уверениям, доставило мне превеликое удовольствие. Мое одобрение осчастливило его; подали обед и, когда пришел Джексон, я попросил разрешения, чтобы Стрэп обедал вместе с нами, предварительно сообщив им, что этому человеку я бесконечно обязан. С большой готовностью они отозвались на мою просьбу, и мы пообедали все вместе, в полном согласии и ко всеобщему удовольствию. По окончании обеда я высказал свое удивление по поводу того, что на трагедию мистера Мелопойна не обратили внимания, и пожелал узнать, как обошлись с ним директора театров, коим, как было мне известно от Джексона, он предлагал свою трагедию без всякого успеха. - Мало занимательны события моей жизни, - сказал он, - и я не сомневаюсь, что рассказ не вознаградит вас за ваше внимание, но раз вы имеете охоту послушать, я почитаю своим долгом исполнить ваше желание. Мой отец, помощник приходского священника в провинции, был лишен возможности, вследствие скудости своих средств, содержать меня в университете, а потому взял на себя заботу о моем образовании и занимался им так усердно и старательно, что я не имел оснований сожалеть об отсутствии университетских учителей. Стремясь определить мои природные наклонности, он рано открыл у меня вкус к поэзии и посоветовал близко ознакомиться с классиками, при изучении которых помогал мне с отеческим рвением и обнаруживал незаурядные познания. Когда он нашел, что я достаточно изучил древних, он обратил мое внимание на лучших современных авторов, не только английских, но французских и итальянских, и в особенности настаивал на том, чтобы я в совершенстве овладел родным языком. Примерно в восемнадцать лет у меня возник честолюбивый замысел сочинить какое-нибудь значительное произведение, и, с одобрения моего отца, я задумал писать трагедию, которую вы теперь прочли. Но, прежде чем я сочинил четыре акта, мой добрый родитель умер и оставил мою мать и меня в крайней нужде. Один близкий родственник, сочувствуя нашему бедственному положению, принял нас в свою семью, где я и закончил свою трагедию, а вскоре после этого моя мать покинула сей мир. Когда улеглась скорбь, вызванная этим горестным событием, я сказал родственнику - он был фермером, - что теперь я отдал последний долг родительнице и ничто не привязывает меня больше к провинции, а потому я решил отправиться в Лондон и предложить мою пьесу театру, где я завоюю славу и богатство, в чем я не сомневался, а буде это случится, не забуду о своих друзьях и благодетелях. Родственник пришел в восторг при мысли об ожидавшей меня фортуне и охотно дал денег, чтобы снарядить меня в путь. И вот я занял место в фургоне и прибыл в столицу, где снял комнату на чердаке, собираясь жить по возможности очень скромно, покуда не узнаю, чего мне ждать от директора, которому намеревался предложить мою пьесу; хотя я отнюдь не сомневался в хорошем приеме, полагая, что владелец театра * возьмет трагедию с такою же охотой, с какой я ее готов отдать, но мне неизвестно было, не связан ли он уже обещанием, данным какому-нибудь другому автору, а это обстоятельство, разумеется, отсрочило бы мой успех. Вот почему я решил не медлить с моим предложением и в тот же день посетить одного из директоров. С этой целью я осведомился у моего квартирного хозяина, не знает ли он, где живет один из директоров театров или же они оба *. Он полюбопытствовал узнать о моем деле и, так как показался мне очень честным, благожелательным человеком (он торговал сальными свечами), я сообщил ему о своем намерении. В ответ он сказал, что мне надлежит приступить к делу совсем по-иному, что получить доступ к директору не так легко, как я воображаю, и что если я передам мое произведение без подобающей рекомендации, тысяча шансов против одного, что на него не обратят никакого внимания. - Послушайтесь моего совета, - продолжал он, - и все уладится. Один из владельцев такой же добрый католик, как и я, и ходит к тому же патеру, который исповедует меня. Я вас познакомлю с этим добрым священником, ученейшим человеком, и если он одобрит вашу пьесу, его рекомендация весьма повлияет на мистера Саппла и склонит его поставить ее на сцене. Мне пришелся по вкусу придуманный им способ, и я был представлен патеру, который, прочитав трагедию, соизволил выразить свое одобрение и в особенности похвалил меня за то, что я избегаю в ней всяких рассуждений о религии. Он обещал воздействовать в мою пользу на своего духовного сына Саппла и в тот же день узнать, когда мне следует явиться к нему с пьесой. Взятое на себя обязательство он выполнил и на следующее утро известил меня, что рассказал о моем деле директору, и теперь мне остается только отправиться к нему утром и назвать имя патера, после чего я буду немедленно принят. Я последовал этому совету и, получив нужные указания, тотчас же пошел к дому мистера Саппла и постучал в ворота, в которых была посредине калитка с железной решеткой. Слуга сначала обозрел меня сквозь эту решетку, а затем осведомился, что мне нужно. Я сказал ему, что имею дело к мистеру Сапплу, а пришел я от мистера О'Варниша. Он снова окинул меня взглядом, потом удалился и, вернувшись через несколько минут, объявил, что его хозяин занят и видеть его нельзя. Я был огорчен неудачей, но пришел к убеждению, что мистер Саппл не знал о цели моего посещения, чем и объясняется такой прием. Желая избежать новых подобных же препятствий, я попросил мистера О'Варниша в следующий раз сопутствовать мне. Он исполнил мою просьбу, и я был немедленно допущен к директору, принявшему меня весьма учтиво и обещавшему прочесть мою пьесу при первом удобном случае. Я снова зашел к нему через две недели, как он мне назначил, но его не оказалось дома; я вернулся неделю спустя, но бедный джентльмен был тяжко болен; я снова явился через две недели, но он, по его уверениям, был столь отягощен делами, что еще не имел возможности дочитать пьесу до конца, однако не преминет это сделать при первом удобном случае. В то же время он заметил, что прочитанное им было весьма занимательно. Этими словами я утешался еще две-три недели, по прошествии которых вновь предстал перед его калиткой, был допущен к нему и застал его прикованным к постели подагрой. Когда я вошел в спальню, он поднял на меня усталый взор и сказал: - Мистер Мелопойн, я искренно сокрушаюсь о печальном случае, происшедшем во время моей болезни. Мой старший сын, найдя вашу рукопись на столе в столовой, где я обычно ее читал, отнес ее в кухню и там оставил, а нерадивая стряпуха, полагая, что она никому не нужна, сожгла все, кроме нескольких листов, опаливая кур на вертеле. Но, я надеюсь, беда поправима, так как, несомненно, у вас есть несколько копий. Уверяю вас, добрый мой друг, мистер Рэндом, я был глубоко потрясен этим известием, но добродушный джентльмен казался крайне опечаленным моей бедой, а потому я скрыл свое огорчение и сказал ему, что хотя у меня нет ни одной копии, но я могу вернуть утраченное, восстановив всю трагедию по памяти, которая была у меня превосходной. Вы и вообразить не можете, как обрадовался мистер Саппл, услыхав такие слова! Он просил меня, не мешкая, приняться за работу и старательно обдумать и припомнить каждую фразу, прежде чем занести ее на бумагу, чтобы в точности воспроизвести читанную им трагедию. Поощренный таким наказом, явно свидетельствующим о том, сколь велик егоинтерес к этому делу, я напрягал память, не щадил сил и за три недели восстановил точно всю пьесу в первоначальном ее виде, и она была вручена ему добрым моим другом, отцом О'Варнишем, который сообщил мне на следующий день, что мистер Саппл бегло ознакомится с ней, чтобы убедиться, сходна ли она с первой, и затем даст окончательный ответ. Для просмотра я предоставил ему неделю, а по прошествии этого срока попросил аудиенции у директора в чаянии увидеть в ближайшее время мою трагедию поставленной на сцене. Но увы! Сезон театральных представлений незаметно пришел к концу; директор объяснил мне, что, если мою пьесу станут сейчас репетировать, она не будет готова к постановке раньше конца марта, когда начнутся вечера бенефисов, а, стало быть, это может повредить интересам актеров, с которыми мне не следует поступать неучтиво. Я поневоле должен был согласиться с такими доводами, разумеется, вполне правильными, и отложить исполнение моей пьесы до следующего сезона, когда фортуна, как он надеялся, будет более благосклонна ко мне. Однако для меня это было жестоким разочарованием: к тому времени я начал нуждаться и в деньгах и в самых необходимых вещах, так как, возлагая упования на театр, стал расточительным и мои расходы поглотили почти всю сумму, привезенную мною в Лондон. Право же, мне следовало бы устыдиться таких поступков, так как при разумной бережливости моих средств хватило бы на приличное существование в течение целого года. Может быть, вы удивитесь, если я вам скажу, что истратил за полгода десять гиней и ни на фартинг меньше; но как подумаешь о соблазнах этого огромного города для молодого человека, склонного к утехам, как склонен был я, то изумление рассеется или, по крайней мере, будет не столь сильным. Причиной огорчения было не только мое собственное положение. Я написал об оказанном мне радушном приеме своему родственнику, фермеру, и заверил его, что деньги, которыми он по доброте своей снабдил меня, будут ему возвращены примерно в конце февраля, а теперь я не имею возможности выполнить обещание. Однако иного средства, кроме терпенья, не оставалось. Я обратился к моему квартирному хозяину, весьма добросердечному человеку, откровенно рассказал ему о своей беде и попросил совета, какой план мне измыслить для своего пропитания. Он охотно согласился потолковать об этом со своим духовником и предложил мне жить и столоваться у него, пока фортуна не поможет мне расплатиться с ним. Узнав о моей нужде, мистер О'Варниш предложил представить меня редактору еженедельной газеты, который (в чем он не сомневался) даст мне работу, если найдет меня в достаточной мере подготовленным; но после расспросов я узнал, что цель этой газеты - сеять разногласия в государстве, и потому принес извинения и отказался от участия в ней. Тогда он посоветовал мне написать какое-нибудь поэтическое произведение, которое я мог бы предложить книгопродавцам за приличное вознаграждение, и вдобавок создать себе имя, что не преминуло бы завоевать мне друзей, и в будущем сезоне моя трагедия появилась бы при самых благоприятных условиях, благодаря своей занимательности и поддержке влиятельных особ. Я пришел в восхищение от таких видов на будущее и, наслышавшись о том, каких друзей приобрел мистер Поп своими пасторалями *, принялся за такого же рода работу и меньше чем через полтора месяца сочинил столько же буколических стихотворений, которые тотчас понес известному книготорговцу, предложившему оставить их для прочтения и обещавшему дать ответ через два дня. На третий день я явился, и он вернул мне мои стихи, сказав, что они не подходят, и подсластил свой отказ упоминанием о нескольких прекрасных, умных строчках. Удрученный неудачей, объяснявшейся, как узнал я от мистера О'Варниша, отзывом какого-то автора, постоянного советчика этого торговца, я обратился к другому книгопродавцу, который сказал мне, что город переполнен пасторалями, и посоветовал, если я намерен извлечь пользу из своих талантов, писать что-нибудь сатирическое или непристойное вроде "Петля", "Протекающий сосуд" и т. п. А ведь это был человек уже в летах, носил солидный парик, походил на сенатора и аккуратно посещал церковь. Как бы там ни было, но я с презрением отказался стать продажным писакой и понес свои сочинения к третьему книгопродавцу, который заявил, что поэзия ему вовсе не нужна, и осведомился, нет ли у меня сочинения в эпистолярной форме о какой-нибудь исторической тайне, или тома приключений вроде приключений Робинзона Крузо и полковника Джека, или сборника загадок, предназначенного для увеселения колоний. Не имея для него ровно ничего подходящего, я обратился еще к одному торговцу, но столь же безуспешно; в конце концов, мне кажется, я был отвергнут всеми книгопродавцами. Затем меня уговорили предложить свои услуги в качестве переводчика, и я явился к некоему лицу, у которого, как было мне сказано, состояло на жалованье немало переводчиков. Он заявил мне, что у него уже есть на руках великое множество переводных сочинений, с которыми он не знает, что делать, после сего он заметил, что переводы ровно ничего не стоят и в этой отрасли литературы подвизается огромное количество шотландцев, и спросил, сколько я желаю получить за лист перевода латинских классиков на английский язык. Опасаясь продать себя слишком дешево, я решил назначить высокую цену и потребовал полгинеи за каждый лист. - Полгинеи! - возопил он, вытаращил на меня глаза, потом помолчал и сказал, что в настоящее время у него нет надобности в моих услугах. Я догадался о своем промахе, решил загладить его и уменьшил цену наполовину, после чего он снова вытаращил глаза и заявил, что у него на руках уйма готовых переводов. Я предложил свои услуги другим, нигде не нашел работы и оказался в очень плачевном положении, когда меня осенила мысль одарить плодами моего таланта издателей баллад ценой в полпенни, равно как и других, выпускающих подобные произведения, которыми торгуют в разнос на улице. С этой целью я обратился к одному из самых известных и горластых представителей этого племени, который направил меня к особе, угощавшей в то время джином и хлебом с сыром толпу продавцов баллад; он пригласил меня в заднюю комнатку, чистенько прибранную, где я выразил желание вступить в ряды его писателей, а он спросил, в какой отрасли литературы я подвизаюсь. Узнав о моей склонности к поэзии, он выразил удовлетворение и сообщил, что один из его поэтов сошел с ума и попал в Бедлам, а другой одурел от пьянства и потому уже несколько недель он не мог издать ничего путного. Когда я предложил заключить договор, он ответил, что покупает всегда с условием платить авторам в зависимости от того как идет продажа их произведений. Он установил мне плату, смею уверить, не очень выгодную для меня, дал мне сюжет для баллады, которую я должен был написать за два часа, и я удалился к себе на чердак выполнять его распоряжение Случайно тема пришлась мне по душе, я в назначенный срок закончил красивую оду и понес ему, крепко надеясь на одобрение и на доход. Он прочел во мгновение ока и, к моему крайнему изумлению, сказал, что баллада не подойдет; правда, он признал, что почерк у меня хорош, грамматических ошибок нет, но язык слишком выспренний и совсем непригоден для вкуса и понимания покупателей. Я обещал исправить эту ошибку и в полчаса переделал мой слог, чтобы угодить вкусу простонародья; он одобрил исправления и внушил мне надежду на преуспеяние в будущем, хотя и заметил, что моему произведению очень недостает замысловатых словечек, которые нравятся толпе. Однако, чтобы подбодрить меня, он покрыл расходы на бумагу и печать, и, если память мне не изменяет, мое произведение принесло мне дохода четыре с половиной пенса. С того дня я стал старательно изучать нравы Граб-стрит * и приобрел такой опыт, что на мои сочинения был большой спрос среди наиболее просвещенных носильщиков портшезов, ломовых извозчиков, кучеров наемных карет, лакеев и горничных. Да, я имел удовольствие видеть мои произведения выгравированными и наклеенными как украшения на стенах пивных погребков и сапожных лавок, и не раз слышал я, как распевали их в клубах зажиточных торговцев, но, как вам известно, мой милый друг, одним успехом сыт не будешь. На вершине славы я погибал с голоду, ибо из десяти написанных мной песенок хорошо если приходились по вкусу две. Вот поэтому я обратился к прозе и как-то, в пасмурную погоду, выпустил сочинение с участием призрака, которое очень неплохо кормило меня целый месяц. Немало сытных обедов приносил мне какой-нибудь изверг, похищения тоже вполне меня удовлетворяли, но убийство, умело использованное убийство, было для меня таким средством, которое никогда не подводило. Что я могу сказать еще? Я был несчастным рабом у хозяев, которые, предупредив за минуту, требовали снабжать их стихами или прозой, в зависимости от того, что, по их мнению, требовалось в данный момент, и отнюдь не справлялись о моем желании. Верьте моей искренности, мистер Рэндом, мне так досадили и так были ненавистны эти крикуны, что жить стало невмочь. ГЛАВА LXIII Продолжение и конец истории мистера Мелопойна Все же мне удалось как-то протянуть до начала зимы, когда я снова обратился к моему приятелю мистеру Сапплу и встретил весьма любезный прием. - Я размышлял о вашем деле, мистер Мелопойн, - сказал он, - и вот вам доказательство того, что я близко принимаю его к сердцу: я представлю вас молодому нобльмену, моему знакомому, человеку, знающему толк в драматических произведениях; к тому же он столь влиятельное лицо, что если уж он одобрит вашу пьесу, его покровительство поможет вам преодолеть зависть и невежество, ибо, уверяю вас, одни только достоинства пьесы не принесут ей успеха. Я уже говорил о вашем произведении с лордом Рэттлом, заходите на этих днях ко мне, и я вам дам рекомендательное письмо к его лордству. Я был чувствительно тронут этим знаком дружеского расположения мистера Саппла, решил, что мое дело улажено и, вернувшись домой, рассказал о моей удаче хозяину квартиры, который достал для меня в кредит новый костюм, чтобы мой внешний вид понравился моему покровителю, Не стану докучать вам подробностями; я понес мою трагедию его лордству, передал вместе с письмом мистера Саопла через лакея, который по приказу своего господина просил меня зайти через неделю. Я так и сделал и был допущен к его лордству, который принял меня очень любезно, сказал, что пьесу прочитал, что в общем она является самым лучшим coup d'essai {Первый опыт (франц).}, какой он когда-либо читал, и на полях он отметил некоторые места, какие, по его мнению, следовало бы изменить. Я был в восторге от такого приема и обещал (всячески восхваляя великодушие его лордства) всецело следовать его советам и указаниям. - Прекрасно, - сказал он, - внесите исправления, какие я предлагаю, перепишите получше и принесите ее как можно скорей, так как я решил, что ее надо поставить на сцене этой зимой. Могу вас уверить, что я взялся за дело с увлечением, и хотя заметок его лордства было больше, чем я предполагал, и все они не имели особого значения, но спорить о пустяках с моим покровителем было мне невыгодно, и потому не прошло и месяца, как я, по его желанию, исправил пьесу. Я снова пришел с рукописью и застал одного из актеров, завтракавшего с его лордством, который тотчас же нас познакомил и попросил его прочесть одну из сцен. Актер исполнил эту просьбу и прочел весьма внятно и выразительно, доставив этим мне большое удовольствие, но ему очень не понравились чуть ли не на каждой странице отдельные слова, которые я попытался защитить, но лорд Рэттл решительно заявил, что актер играет в театре уже двадцать лет и знает требования сцены, как никто другой. Я вынужден был уступить, и его лордство предложил этому же актеру прочесть всю пьесу вечером перед джентльменами, которых он пригласит для этой цели. На этом чтении я присутствовал, и можете мне поверить, мой друг, мне никогда во всю мою жизнь не доводилось переносить такую жестокую пытку. Может быть, чтец и был человек честный и опытный актер, но он отличался невежеством и спесью и делал тысячи нелепых возражений, на которые мне не дано было ответить. Тем не менее, пьесу в общем очень одобрили, и присутствовавшие на чтении джентльмены - насколько я понял, люди состоятельные, - пообещали мне свое заступничество и поддержку, а лорд Рэттл, уверив меня, что берет на себя роль заботливой няньки, посоветовал взять пьесу и внести сделанные ими поправки. Я поневоле должен был согласиться и выполнил его предписания как можно старательней, но прежде чем успел переписать все заново, мой добрый приятель мистер Саппл уступил свой патент на театр мистеру Брейеру, так что пришлось иметь дело с новым директором. Лорд Рэттл был немного с ним знаком, взял на себя хлопоты и столь настойчиво рекомендовал мою трагедию, что она была принята. Теперь я полагал, что вот-вот начну пожинать плоды моих трудов. Несколько дней я провел в ожидании репетиций и, не ведая, почему их нет, обратился к моему достойному покровителю, который стал оправдывать мистера Брейера тем, что на него обрушилась куча дел, и посоветовал мне не раздражать своей надоедливостью того, кто обладает исключительным правом на постановку пьес. Я строго следовал сему предостережению и испытывал свое терпение еще три недели, по истечении которых лорд Рэттл сообщил мне, что мистер Брейер прочел мою пьесу, признал ее несомненные достоинства, но, обязавшись ранее перед другим автором, не сможет поставить ее на сцене в этот сезон; посему, если я отложу ее на следующий, а тем временем внесу в нее некоторые поправки, указанные мистером Брейером на полях рукописи, я могу положиться на его доброжелательность. Я был как громом поражен, услышав это неприятное известие, и некоторое время не мог вымолвить ни слова. Затем горько пожаловался на неискренность директора, так долго водившего меня за нос, хотя он знал с самого начала, что не может исполнить мое желание. Но его лордство побранил меня за эту вольность, отозвался о мистере Брейере как о человеке достойном и приписал его обхождение со мной забывчивости. Пожалуй, с того времени у меня появились основания убедиться в его плохой памяти, ибо, несмотря на все доводы против такого предположения, я не позволю себе объяснить его поведение иначе. Лорд Рэттл увидел, как я потрясен этой неудачей. Он предложил помочь мне передать пьесу в другой театр, на что я охотно согласился, и тогда он написал рекомендательное письмо мистеру Белловеру, актеру и премьеру мистера Вэндаля, владельца театра, и посоветовал мне вручить ему трагедию без проволочек. Разумеется, я поспешил в этот театр, где мистер Белловер заставил меня прождать в коридоре целый час, пока допустил к себе, и затем с величественным видом принял от меня пьесу. Он сказал, что крайне занят в настоящее время и прочтет ее как только будет возможно, а меня попросил наведаться через неделю. Я ушел, немало удивленный надменностью и спесью этого лицедея, который обошелся со мной весьма невежливо; мне пришло на ум, что со времени Софокла и Еврипида достоинство поэта очень пострадало. Но это был пустяк в сравнении с тем, что мне еще довелось увидеть. Итак, мистер Рэндом, я наведался в назначенный срок, и мне сказали, будто мистер Белловер занят и не может меня принять. Через несколько дней я снова пришел, прождал немало и удостоился, наконец, аудиенции только для того, чтобы услышать, что он еще не прочитал пьесу. Рассердившись, я не мог больше сдерживаться, сказал, что, мне кажется, рекомендация лорда Рэттла заслуживает большего уважения, и раздраженно потребовал рукопись назад. - О! С большим удовольствием! - сказал он театральным тоном. Он выдвинул ящик бюро, за которым сидел, выхватил какой-то сверток, бросил на стоявший рядом стул и презрительно вымолвил: - Вот! Я взял сверток, с удивлением увидел какую-то комедию и сказал, что это не моя рукопись; в ответ на это он предложил мне другую, которая также была не моя! Он подал мне третью, отвергнутую мной по той же причине. Тогда он вытащил целый ворох рукописей, положил их передо мной и заявил: - Вот здесь их семь... Берите любую. А можете взять все... Я нашел свою и удалился, пораженный не столько его грубостью, сколько количеством новых пьес, которые, как я заключил, ежегодно предлагаются театру. Конечно, я пожаловался моему покровителю, который отнесся ко всему отнюдь не с тем негодованием, какого я ожидал, попрекнул меня в излишней торопливости и заявил, что я должен считаться с расположением духа актеров, если хочу писать для театра. - Теперь остается только одно... - сказал он. - Придержите пьесу до следующего сезона у мистера Брейера и летом на досуге переделайте ее по его указаниям. Передо мной была ужасная альтернатива: либо проститься с надеждами, связанными с трагедией, которая должна создать мне положение и принести деньги, либо печально ждать восемь долгих месяцев в чаянии ее постановки. Как бы ни тяжело было это последнее испытание, но оно показалось тогда предпочтительным, и я вынужден был на него пойти, Зачем я стану утомлять вас не очень важными подробностями? Я терпел нищету вплоть до того дня, когда кончился мой искус, а тогда я явился к лорду Рэттлу, чтобы напомнить о моем деле, и к великому моему огорчению узнал, что он уже собрался ехать за границу, а - что еще хуже для меня - мистер Брейер уехал в провинцию и, стало быть, мой великодушный покровитель не имеет возможности лично познакомить нас, как предполагал раньше; ему оставалось только написать директору весьма решительное письмо и напомнить о его обещании касательно моей пьесы. Как только я узнал о возвращении Брейера, я отправился к нему с письмом, но мне сказали, что его нет дома. На следующий день, рано утром, я снова пришел, получил тот же ответ, и мне предложили назвать свое имя и сказать о цели посещения. Я так и сделал, вновь пришел на следующий день, и слуга мне сообщил, что его господина нет дома, хотя я видел, как он разглядывал меня из окна, когда я уходил. Возмущенный этим открытием, я отправился в ближайшую кофейню и написал ему письмо с требованием окончательного ответа, а письмецо его лордства присовокупил к моему; это послание я отправил ему домой с привратником, который возвратился через несколько минут и сообщил, что мистер Брейер будет рад видеть меня незамедлительно. Я повиновался, и он принял меня, осыпая таким градом похвал и извинений, что мое возмущение тотчас же погасло и мне даже стало не по себе, когда сей достойный человек так огорчился из-за ошибки своего слуги, которому, по его словам, он приказал отказывать в приеме всем, кроме меня. Он заверил меня в самом искреннем почтении к своему доброму и благородному другу лорду Рэттлу, которому он всегда готов служить, обещал прочитать пьесу как можно скорей и затем встретиться со мной, и тут же отдал распоряжение пропускать меня в любое помещение театра как доказательство своего уважения ко мне. Я был очень рад этому, так как театральные представления были моим любимейшим развлечением, и можно не сомневаться, что я часто пользовался своей привилегией. Поскольку мне дана была возможность бывать за кулисами, я часто говорил с мистером Брейером о моей пьесе и спрашивал, когда он приступит к репетициям, но он был очень занят, долго не мог прочесть ее, и я стал уже беспокоиться, что сезон проходит, когда мне попалось на глаза объявление в газете о постановке на сцене другой новой пьесы, которая была написана, предложена театру, принята и приготовлена в течение трех месяцев. Вы легко можете вообразить, как я был огорчен! Признаюсь вам, в порыве гнева я заподозрил мистера Брейера в вероломстве и очень был рад его разочарованию в успехе пьесы, дожившей только до третьего представления, а затем, к прискорбию, скончавшейся. Но теперь я придерживаюсь другого мнения и склонен приписать его поведение забывчивости или неразумию, - недостаткам, как вы знаете, прирожденным, вызывающим скорее сострадание, чем осуждение. Как раз в это время я познакомился с одной почтенной женщиной, которая, прослышав о моей трагедии, сказала, что она знакома с женой некоего джентльмена, хорошо известного некоей леди, пользующейся расположением некоей особы, близкого друга графа Ширвита, и что она могла бы воспользоваться своим влиянием в мою пользу, если я этого пожелаю. Этот нобльмен, признанный в стране меценатом, одной своей поддержкой и одобрением мог бы заставить всех высоко оценить любое произведение, и я принял с великой готовностью предложение этой доброй женщины в полной уверенности, что вскоре мое положение станет прочным и мои желания исполнятся, если, конечно, мне удастся понравиться его лордству Я взял рукопись у мистера Брейера и вручил этой женщине, которая действовала успешно, и меньше чем через месяц трагедия попала к графу, а спустя несколько недель я с радостью узнал, что он прочел ее и весьма одобрил. Взволнованный этим сообщением, я тешил себя надеждой на его помощь,но, не имея об этом никаких известий в течение трех месяцев, усомнился (да простит мне господь!) в правдивости той, кто принесла мне добрые вести. Ибо мне казалось невозможным, чтобы человек столь высокого сана, знающий, сколь трудно написать хорошую трагедию, и высоко ее оценивший, прочтя ее и одобрив, не захотел бы подружиться с автором, которого он мог бы сделать независимым только одним своим покровительством. Но вскоре я убедился, что обидел понапрасну мою приятельницу. Надо вам сказать, что вежливое обхождение со мной лорда Рэггла и желание его содействовать успеху моей пьесы побудили меня написать о моей неудаче его лордству; он соблаговолил обратиться с письмом к своему близкому знакомому, молодому, богатому сквайру, с просьбой оказать мне поддержку и, в частности, познакомить со знаменитым актером, мистером Мармозетом, недавно появившимся на сцене с удивительным eclat {Блеск (франц).} и возымевшим такую власть в театре, где он играл, что директора не могли отказать ему ни в чем, что бы он ни предлагал. Молодой джентльмен, к которому обратился для этого лорд Рэттл, не доверяя своему влиянию на мистера Мармозета, прибегнул к знакомому нобльмену, который, по его просьбе, представил меня мистеру Мармозету. Когда речь зашла о трагедии, я с радостью и удивлением узнал, что граф Ширвит весьма хвалил ее и даже послал рукопись мистеру Мармозету, выражая в письме желание видеть пьесу на сцене театра в будущем сезоне. Этот любимый актер не поскупился на похвалы и говорил о пьесе в таких выражениях, что я стесняюсь их повторять, и обещал мне, если только будет вообще играть в будущем сезоне, взять роль в моей пьесе. Вместе с этим он попросил меня о разрешении прочитать пьесу в деревне, куда он собирался на следующий день ехать, чтобы подумать на досуге о поправках, какие, быть может, понадобятся для постановки ее на сцене, и спросил, куда мне сообщить письменно о своих замечаниях. Я поверил его словам и благорасположению ко мне и поздравил себя с тем, что пьеса не только будет принята, но и поставлена с большой для меня выгодой, а это с лихвой вознаградит меня за волнения и страдания, которые я претерпел. Но прошло полтора месяца, и я не понимал, как примирить молчание мистера Мармозета с его обещанием написать мне через десять дней после его отъезда в деревню. Наконец письмо от него было получено. Он писал, что у него есть некоторые замечания к трагедии, которые он сообщит при встрече, и советовал, не теряя времени, передать ее тому директору театра, который располагает самыми лучшими актерами, так как он совсем не уверен, будет ли играть этой зимой. Я был несказанно встревожен последними строками его письма и посоветовался с приятелем, по мнению которого мистер Мармозет явно желает отречься от своего обещания, а его неуверенность в том, будет ли он играть зимой, есть не что иное, как бесчестная увертка, ибо он уже приглашен мистером Вэндалем или, во всяком случае, ведет с ним переговоры, обманул же он меня потому, что купил у некоего автора новую комедию, которую и хочет поставить на сцене ради своей выгоды. Короче говоря, дорогой мой сэр, этот мой приятель, человек сангвинического нрава, отозвался о моральной личности мистера Мармозета так сурово, что я заподозрил его в особом пристрастии и не очень поверил его обвинениям. Простите, что я рассказываю вам об этих скучных подробностях, которые имеют значение только для меня и могут показаться лишними каждому, кто не принимал участия в этом деле. Но я угадал ваш ответ по вашему взгляду и буду продолжать. Итак, сэр, мистер Мармозет, вернувшись в город, был со мной необычайно любезен и пригласил к себе, где предложил сообщить свои замечания, которые, должен сознаться, оказались более неблагоприятны, чем я ждал. Но я ответил на все его возражения и, мне казалось, переубедил его, так как он весьма высоко оценил мою пьесу в целом. Во время нашего диспута я крайне удивился слабой памяти этого джентльмена, благодаря которой он забыл о том, что сообщил мне до отъезда об отзыве графа Ширвита касательно моей пьесы, отговорившись полным неведением мнения его лордства. И я был совершенно убит, услышав из собственных его уст, что влияние его на мистера Вэндаля весьма невелико и отнюдь недостаточно для постановки пьесы в театре. Тогда я попросил его совета, и он посоветовал мне добиться письма у графа Ширвита на имя директора, который не решится отказать такой знаменитой особе, а сам пообещал поддерживать всеми силами ходатайство графа. Я тотчас же обратился к упомянутой почтенной женщине, столь быстро открывшей каналы своего посредничества, что через несколько дней граф посулил мне написать мистеру Вэндалю, если только тот не обязался перед каким-нибудь автором, ибо его лордство соглашался писать только в том случае, если есть хотя бы надежда на успешность его ходатайства. Но одновременно с этой приятной вестью я получил тем же путем известие, которое меня ошеломило: мистер Мармозет, прежде чем дать мне свой совет, известил графа о том, что он прочитал мою пьесу и считает ее неподходящей для постановки в театре! Хотя я не мог сомневаться в достоверности этого известия, но полагал, что произошло какое-то недоразумение; не обращая на это внимания, я рассказал мистеру Мармозету об ответе графа, и он обещал задать мистеру Вэндалю предложенный его лордством вопрос. Через день-два мистер Мармозет сказал мне, что мистер Вэндаль свободен от обязательств и потому он вручил ему мою пьесу, на которую предлагает обратить особое внимание граф Ширвит, письмо коего мистер Вэндаль скоро должен получить. И тут же мистер Мармозет посоветовал мне притти за ответом к мистеру Вэндалю дня через три. Я так и поступил; директор был знаком с моим делом, получив мою рукопись от мистера Мармозета, но отрицал, что тот упоминал имя графа Ширвита. Когда я познакомил его с делом более подробно, он заявил, что ни одному автору еще не дал обязательств, прочтет мою пьесу немедленно и, по всей вероятности, не отвергнет ее, но согласится с графом, к которому питает глубочайшее уважение, и, не теряя зря времени, приступит к репетициям. Я так был упоен этими словами, что не обратил внимания на загадочное поведение мистера Мармозета и явился в назначенный срок к директору, который ошарашил меня, объявив о непригодности пьесы для сцены и об отказе от ее постановки. Как только я пришел в себя от потрясения, вызванного этим неожиданным отказом, я попросил его сообщить основания, которые оказались настолько неясными, беспричинными и невразумительными, что я убедился в его полном незнании пьесы, оценку которой ему кто-то внушил, а он плохо заучил свой урок. Впоследствии я узнал, что голова бедняги, бывшая от природы не очень ясной, окончательно пришла в расстройство из-за его суеверий и что он пребывает в постоянном страхе перед неограниченным тиранством своей жены и ужасными муками ада Низвергнутый таким образом с вершины надежды в самую бездну отчаяния, я чуть не подломился под тяжестью горя и в припадке уныния не мог не усомниться в прямоте мистера Мармозета, когда вспоминал о его поведении в отношении меня. В этом подозрении меня укрепило известие, что лорд Ширвит отозвался о его личности с большим презрением и в особенности возмутился его наглостью, когда тот не согласился с отзывом его лордства о моей трагедии. Пока я находился в нерешительности, не ведая, чем и как объяснить всю эту историю, меня посетил мой приятель, горячая голова (как я уже упоминал), который, узнав обо всем этом деле, не мог сдержать негодования и без всяких церемоний заявил, что Мармозет был единственным виновником моей неудачи и что он с начала до-конца предательски обманывал меня, подольщаясь ко мне своими вкрадчивыми любезностями, а за спиной употребил все свое искусство и влияние, чтобы вооружить невежественного директора против моей пьесы; по утверждению моего приятеля, с лицемерием мистера Мармозета может соперничать только его корыстолюбие, которое так овладело всей его душой, что он не остановится перед любой низостью, чтобы насытить свою презренную жадность, и что он продал свою честь, предавая меня с моей неопытностью и подкапываясь под другого небезызвестного автора, также предложившего в театр трагедию, которая, по мнению мистера Мармозета, может помешать успеху купленной им комедии, предназначенной им во что бы то ни стало к постановке в театре. Я был поражен описанием такого чудовища, которое, мне казалось, не может существовать в нашем мире, и возражал против утверждений приятеля; я доказывал плохие последствия такого поведения, навлекающего бесчестие на виновника, и говорил, что человек столь известный, как мистер Мармозет, должен был бы принять в соображение, выгодно ли ему действовать так подло, ибо это может вызвать лишь презрение и отвращение его покровителей и лишить благоволения их и поддержки, которыми ныне он в такой мере пользуется. Приятель посмеялся над моим простодушием и задал вопрос, знаю ли я, за какие добродетели светское общество так ласкает мистера Мармозета. - Этого ничтожного паразита, - сказал мой приятель, - отнюдь не за добродетели его сердца приглашают за стол герцоги и лорды, которые нанимают особых поваров, чтобы его угощать. Его корыстолюбия они не замечают, его неблагодарности не чувствуют, а его лицемерие приспособляется к их нраву и потому льстит. Но, главным образом, его ценят как шута и допускают в лучшее общество за его талант в подражании Панчу и его жене Джоан *, тогда как самый одаренный поэт не может привлечь ни малейшего их внимания. Боже упаси, мистер Рэндом, чтобы я поверил этим утверждениям, которые так унижают достоинство высших мира сего и рисуют этого жалкого человека как самое презренное существо! Нет! Я усмотрел в этом преувеличение. И, хотя комедия, о которой он говорил, в самом деле появилась на сцене, но я не смею сомневаться в невинности мистера Мармозета, которого, по моим сведениям, по-прежнему любит граф. А ведь это было бы невозможно, если бы он не оправдался перед его лордством! Простите мне это длинное отступление и послушайте еще немного. Благодарение небесам, конец уже близок! Итак, все рухнуло, я потерял всякую надежду увидеть на сцене мою пьесу и стал думать о каком-нибудь занятии, которое могло бы принести мне хотя бы самые скудные средства, необходимые для существования. Но хозяин моей квартиры, коему я уже немало задолжал, откладывавший расчеты со мной до того дня, когда он сможет получить все деньги сразу из выручки за третье представление *, не мог примириться с неудачей и сделал еще одну попытку, добыв от одной светской леди письмо к почитавшему ее мистеру Брейеру о том, чтобы тот немедленно поставил мою пьесу, которую поддержат она сама и еедрузья. Она склонила также на мою сторону лучших его актеров и действовала так настойчиво, что пьеса снова была принята и снова мои надежды начали возрождаться. Но мистер Брейер, человек достойный, так был занят важными делами, - хотя, казалось, ему совсем нечего было делать, - что не мог улучить время для прочтения пьесы до середины сезона, а прочесть ее он должен был, ибо, хотя и читал раньше, но ровно ничего не помнил. Наконец он удостоил пьесу внимания и, предложив некоторые изменения в ней, засвидетельствовал почтение леди, которая покровительствовала моей трагедии, и обещал под честным словом поставить ее на сцене будущей зимой, если будут сделаны эти исправления и рукопись доставлена ему до конца апреля. С разбитым сердцем я согласился на такие условия и выполнил их, но судьба приуготовила мне непредвиденный удар. Мистер Мармозет стал в течение лета совладельцем театра вместе с мистером Брейером, так что когда я начал настаивать на исполнении условий, мистер Брейер сказал, что он ничего не может сделать без согласия компаньона, который уже раньше дал обещание другому автору. Мое положение стало отчаянным, когда умер мой друг, хозяин моей квартиры, душеприказчики которого обратили взыскание на мои пожитки, завладели ими, а меня выбросили на улицу нагого, одинокого, беспомощного. Тут я был арестован по иску портного и брошен в тюрьму, где эти пять недель ухитряюсь жить на даяния моих товарищей по заключению, а они, надеюсь, мало теряют благодаря моим поучительным беседам и услугам, которыми я выражаю свою благодарность. Но, невзирая на все их благодеяния, я не вынес бы такой жизни, если бы ваше необычное милосердие не облегчило моего существования. ГЛАВА LXIV Я предаюсь глубокой меланхолии и становлюсь оборванцем. - Мне на выручку приходит дядя. - Он советует мне поступить на службу к его хозяевам и занять место лекаря на судне, которым он командует. - Он щедро меня одаривает. - Берет на службу Стрэпа своим стюардом. - Я прощаюсь с приятелями и отправляюсь на корабль. - Корабль приходит в Даунc. Я не стану размышлять об этой истории, которая позволила читателю, по мере того как он знакомился с нею, убедиться в том, сколь отменно этого достойного человека водила за нос и обманывала шайка негодяев, настолько привыкших лгать и плутовать, что им трудно было бы сказать хоть одно правдивое слово, если бы даже их жизнь целиком зависела от их правдивости. Несмотря на то, что я пострадал от себялюбия и плутовства людского, я был потрясен и взбешен тем подлым безразличием, с каким люди позволили ему с необычными его достоинствами прозябать в неизвестности и бороться с лишениями этой отвратительной тюрьмы. Я готов был благословить случай, который позволил бы мне отгородиться от этого вероломного мира, если бы память о любезной Нарциссе не сохранила мою привязанность к тому обществу, к которому она принадлежала. Портрет этого прелестного создания не покидал меня в моем уединении. Как часто я созерцал очаровательные черты лица, пленившего мое сердце! Как часто я проливал слезы, вызванные нежными воспоминаниями! И как часто я проклинал вероломную судьбу, силой отторгнувшую меня от прекрасного оригинала! Тщетно мое воображение обольщало меня чаянием грядущего счастья; тотчас же вмешивался трезвый рассудок и опрокидывал шаткое строение, обуздывая безрассудство надежды и рисуя без прикрас жалкое мое положение. Тщетно я прибегал к развлечениям, доступным в тюрьме, играл с Джексоном в карты, играл на бильярде, в кегли или "файвс" *; вереница печальных мыслей овладевала моей душой, и даже беседа с Мелопойном не могла меня развлечь. Я наказал Стрэпу наведываться к Бентеру ежедневно в надежде получить вновь весточку от моей возлюбленной, и разочарование усугубляло мою печаль. Мой преданный лакей заразился моей скорбью и часто сидел со мной целыми часами, не говоря ни слова, испуская вздохи и проливая слезы. Эта дружба еще больше способствовала дурному расположению духа; он стал неспособным к работе, и хозяин уволил его, а я, видя, как мои деньги тают, освобождения все еще нет и, коротко говоря, все надежды мои рушатся, стал равнодушен к жизни, потерял аппетит и дошел до такой неряшливости, что в течение двух месяцев не мылся, не менял платья, не брился. Лицо мое, исхудавшее от поста, покрылось грязью, заросло щетиной, весь мой внешний вид стал отвратителен, даже ужасен. И вот в один прекрасный день Стрэп сообщил мне, что какой-то посетитель ждет внизу и хочет меня видеть. Взволнованный этим известием, в чаянии получить письмо от дорогой моей возлюбленной, я стремительно сбежал вниз и увидел, к безграничному моему изумлению, моего великодушного дядю, мистера Баулинга. Вне себя от восторга я бросился его обнимать. Но он отскочил, выхватил тесак и, заняв оборонительную позицию, воскликнул: - Стоп, братец, стоп! Отвали от борта! Эй, тюремщик! Вам бы надо получше смотреть! Сумасшедший арестант оборвал канат! Я не мог удержаться от смеха, вызванного его заблуждением, которое тотчас же рассеялось, когда он услышал мой голос; он от всей души и с любовью пожал мне руку и выразил свое крайнее огорчение, видя меня в таком жалком состоянии. Я повел его в мою комнату, где, в присутствии Стрэпа, которого я представил как лучшего моего друга, он рассказал, что только-только прибыл от берегов Гвинеи после весьма успешного плавания, в течение коего служил первым помощником капитана, пока корабль не подвергся нападению французского приватира *. Капитан погиб в бою, он принял командование, и ему посчастливилось потопить врага, после чего он встретил торговое судно с Мартиника, груженное сахаром, индиго и серебром, захватил его, располагая каперским свидетельством *, и благополучно привел в ирландский порт Кинсейл, где оно было присуждено ему, как законный приз; благодаря сему он не только получил значительную сумму денег, но завоевал расположение владельцев корабля, назначивших его капитаном большого судна, вооруженного двадцатью девятифунтовыми пушками и готового к отплытию в очень выгодное плаванье, цели которого он не вправе открыть. Затем он сказал, что нашел меня с превеликим трудом, согласно указаниям, оставленным для него в Уэппинге. Счастливая его фортуна несказанно меня обрадовала; и по его просьбе я поведал ему о всех моих приключениях с того дня, когда мы расстались. Когда он узнал о замечательной преданности мне Стрэпа, он от всего сердца пожал ему руку и обещал сделать его "человеком"; затем дал мне десять гиней на неотложные нужды, узнал, где проживает засадивший меня в тюрьму портной, и удалился, чтобы расплатиться с ним, сказав мне на прощанье, что скоро снимет меня с мели. Такой поворот событий привел меня в крайнее замешательство и поразил меня больше, чем любое несчастье, выпадавшее прежде на мою долю; мною овладели тысячи столь несвязных мыслей, что я не мог их распутать или связать воедино. А что до Стрэпа, то у него радость проявилась в тысяче дурачеств. Он вошел ко мне в комнату со своими бритвенными принадлежностями и без всяких околичностей стал намыливать мне бороду, посвистывая при этом с превеликим волнением. Я очнулся от грез и, слишком хорошо зная Стрэпа, чтобы довериться ему, когда он пребывает в таком волнении, извинился перед ним, послал за другим цырюльником и побрился. Проделав церемонию омовения, я переоделся в самый нарядный костюм и принялся ждать дядю, который был приятно удивлен моим внезапным превращением. Мой добрый родственник уплатил моему кредитору и получил приказ о моем освобождении, так что теперь я уже не был заключенным. Но я не хотел расставаться с моими друзьями и сотоварищами в том бедственном положении, в каком еще недавно пребывал, попросил мистера Баулинга разделить с нами компанию и пригласил мистера Мелопойна и Джексона провести у меня вечер; я угостил их ужином, добрым вином и известием о моем освобождении, с которым они поздравили меня от всего сердца, несмотря на то, что им предстояло расстаться со мной, а такая разлука, по их словам, будет для них весьма чувствительна. Что до Джексона, то его несчастье оказало на него столь слабое влияние, и он был так боек, беспечен, развязен и болтлив, что не вызывал к себе жалости, но я чувствовал глубокое уважение к поэту, бывшему во всех отношениях более достойным сострадания. Когда наши гости ушли и удалился мой дядя, обещав зайти ко мне поутру, я отобрал белье и другие необходимые вещи и попросил Стрэпа отнести сверток мистеру Мелопойну, а затем пошел к нему и вынудил его принять от меня пять гиней, от которых он долго отказывался, убеждая меня, что никогда не сможет со мной расплатиться. Потом я спросил его, могу ли я еще как-нибудь быть ему полезен, на что он ответил: - Вы и без того сделали для меня слишком много! Тут он не мог больше сдержать свои чувства и разразился слезами. Растроганный этим зрелищем, я ушел, чтобы дать ему успокоиться; когда же мой дядя вернулся утром, я изобразил мистера Мелопойна в таком выгодном для него свете, что великодушный моряк был огорчен его бедой и решил последовать моему примеру, презентовав ему еще пять гиней, которые, во избежание неловкости, я посоветовал мистеру Баулингу вложить в письмо и передать через Стрэпа, когда мы уже уйдем. Это было сделано, я простился со всеми моими тюремными знакомыми и собрался сесть в наемную карету, стоявшую у ворот, как вдруг Джексон окликнул меня, а когда я подошел к нему, он попросил шопотом дать взаймы шиллинг. Его просьба была столь скромной и, должно быть, последней, какую мне приходилось от него слышать, что я сунул ему в руку гинею, после чего он вскричал: - О Иисус! Целая гинея! Уцепившись за пуговицу на моем кафтане, он разразился хохотом, а когда приступ прошел, сказал, что я славный парень, и больше меня не задерживал. Я приказал кучеру ехать на квартиру мистера Баулинга, где, после нашего прихода, мой дядя повел со мной серьезную речь о моем положении и предложил мне пойти с ним в плаванье в качестве лекаря; если я поеду, он научит меня, как приобрести в течение нескольких лет состояние, полагаясь только на свое искусство; тут же он сказал, что, ежели я переживу его, он оставит мне все свое имущество. Хотя я оценил его великодушие, но даже вздрогнул, когда он предложил мне побороть мою страсть; я сказал ему о своих чувствах по сему поводу, каковые ему не понравились; он назвал любовь "плодом безделья" и сказал, что, когда я займусь делом и разум мой будет поглощен заботами о том, как добыть себе состояние, я не стану огорчаться из-за глупостей, на которые никто не обращает внимания кроме ненадежных парней, только и помышляющих о своих утехах. Меня уязвил этот намек, в котором я усмотрел упрек, и без дальнейших размышлений я принял его предложение. Он был очень рад моей уступчивости, потащил меня к главному владельцу корабля, с которым и заключено было соглашение, так что я уже не мог от него отказаться, как бы ни претил мне этот договор. Чтобы я не успел остыть, дядя попросил меня достать список лекарств на пятьсот человек применительно к полуторагодовому плаванью в жарком климате и отнести его к одному аптекарю, торгующему оптом, который должен был также подыскать мне двух опытных помощников. Когда я занимался всеми этими делами, появился Стрэп и, догадавшись о моем решении, растерялся, однако, помолчав несколько минут, попросил взять его с собой; по моему совету он принят был стюардом на корабль, а капитан Баулинг обещал снабдить его всем необходимым и вдобавок ссудить двести фунтов для покупки товаров, которые он может перевезти на свой риск. Когда я дал список лекарств, выбрал двух своих соотечественников помощниками и заказал набор хирургических инструментов, дядя сказал мне, что из последнего плаванья он привез почти три тысячи фунтов, третью часть коих незамедлительно дает мне и открывает мне кредит на такую же сумму, чтобы вложить их в товары, которые можно с наибольшей выгодой продать там, куда мы отправляемся; сказал он мне также, что хотя не делает различия между своей выгодой и моей, но сохранит остальные свои деньги, чтобы обеспечить себе независимость и возможность наказать меня в случае, если мне не пойдет на пользу его подарок. Не стану докучать читателю отчетом о чувствах, которые пробудило во мне такое необычное великодушие, скажу только, что его обещания тотчас же были выполнены и накладные вручены мне, чтобы я мог купить товары и немедленно их погрузить. В этой спешке я часто вспоминал о моей очаровательной Нарциссе и становился самым несчастным из смертных. Я сходил с ума при мысли о том, что меня отрывают от нее, быть может навсегда, и, хотя надежда видеть ее снова могла, поддержать меня в мучительной разлуке, я без глубокого огорчения не мог размышлять о том горе, какое она должна испытать, расставаясь со мной, и непрерывной скорби, которой должно предаваться ее нежное сердце во время моего отсутствия. Мое воображение денно и нощно терзалось в попытках найти какие-нибудь средства для смягчения сего жестокого удара или хотя бы снова заверить это нежное создание в своей любви, и, наконец, мой выбор пал на способ, о котором читатель скоро узнает; приняв решение, я стал меньше мучиться и немного успокоился. Когда деловые хлопоты окончились и корабль был готов к отплытию, я решил в последний раз появиться среди моих знакомых в другом конце города, где я не бывал со дня моего заключения в тюрьму. По совету дяди, я приобрел для продажи несколько дорогих костюмов; в самый нарядный из них я облачился и отправился в портшезе в хорошо знакомую кофейню, где мой приятель Бентер, завидев меня, был столь изумлен роскошью моего наряда, что несколько минут взирал на меня, не открывая рта от потрясения; затем, потянув меня за рукав и пристально глядя на меня, обратился ко мне так: - Рэндом, где вы, чорт возьми, были? Что значит эта роскошь? Ого! Понимаю. Только что приехали из провинции. Каковы там дороги? Ну, Рэндом, вы смелый парень, удачливый парень! Но будьте осторожны, часто ходит кувшин к колодцу, да вдруг - в черепки! Тут он провел пальцем по своей шее, и по этому движению и отрывистым намекам я понял, что он подозревает меня в грабежах на большой дороге, и от всей души рассмеялся. Не объясняя более подробно, я сказал только, что он ошибается в своих догадках и что последнее время я провел с моим родственником, о котором он от меня часто слышал, а завтра отправляюсь в плаванье, заглянул сюда попрощаться с приятелями и получить с него данные ему взаймы деньги, которые мне теперь пригодятся перед отъездом за границу. Он пришел в некоторое замешательство от этого напоминания, но тотчас же встрепенулся и с жаром поклялся, что я плохо с ним обошелся и он никогда мне не простит, что я не предупредил его заранее и тем лишил возможности расплатиться со мной. Я не мог удержаться от улыбки в ответ на такую деликатную уловку, о которой отозвался с похвалой, и сказал ему, что он может об этом не беспокоиться, ибо я сообщу ему местожительство столичного купца, которому оставлю расписку на эту сумму, и Бентер ее получит по уплате долга. Он выразил живейшую радость, с величайшей серьезностью спросил имя и местожительство купца, которые тут же занес в свою записную книжку, и заверил меня, что с уплатой своего долга не позволит себе никаких проволочек. Когда это дело, о котором Бентер, как я знал, конечно, никогда и не вспомнит, было улажено, я разослал приглашения всем моим приятелям явиться вечером в таверну, куда они и пришли, а я поставил им самые изысканные угощения, вызвавшие их полное одобрение. Мы провели так время до полуночи, я простился с ними, напутствуемый всяческими любезными пожеланиями; на следующий день я поехал вместе со Стрэпом в Гревсенд, где мы перешли на корабль и при попутном ветре, меньше чем через двенадцать часов, подняли якорь. Без всяких происшествий мы достигли Даунса, где вынуждены были бросить якорь и ждать восточного ветра, который вывел бы нас из Пролива. ГЛАВА LXV Я отправляюсь в Сассекс. - Советуюсь с миссис Сэджли - Добиваюсь встречи с Нарциссой - Возвращаюсь на корабль - Мы покидаем Канал - Я узнаю о цели нашего плавания - Нас преследует крупный корабль - Команда трусит, но речь капитана приободряет ее - Наш преследователь оказывается английским военным судном - Мы достигаем берега Гвинеи, закупаем четыреста негров, идем к Парагваю, благополучно входим в устье реки Плата и продаем наш груз с большой выгодой. Вот теперь я решил привести в исполнение план, задуманный мной в Лондоне; я попросил капитана отпустить меня и Стрэпа на берег, покуда нет попутного ветра, и моя просьба была удовлетворена, так как у него был приказ оставаться в Даунсе, пока он не получит каких-то писем из Лондона, которых нельзя было ждать раньше, чем через неделю. Сообщив о своем решении моему верному лакею, который (хотя и пытался отговорить меня от столь смелого замысла) не покинул бы меня в этом предприятии, я нанял лошадей и тотчас же отправился в ту часть Сассекса, где находилась в заточении моя властительница, милях в тридцати от Диля, откуда мы выехали верхом. Мне хорошо были известны влияние сквайра и размеры его поместья, и я остановился в пяти милях от его усадьбы, где мы и оставались до сумерек, а затем двинулись дальше и под покровом темноты достигли рощицы в полумиле от деревни, в которой проживала миссис Сэджли. Здесь мы привязали к дереву лошадей и пошли напрямик к домику моей старой благодетельницы, причем Стрэп дрожал всю дорогу и воссылал усердные молитвы к небесам о нашем спасении. Домик миссис Сэджли стоял на отлете, мы подошли к нему незамеченные, и я приказал моему другу войти одному, в случае если кто-нибудь у нее будет, вручить письмо, написанное мною для этой цели, и сказать, что ее лондонский друг, узнав о его намерении ехать этой дорогой, поручил ему передать письмо. Он постучал в дверь, добрая старая матрона подошла к ней и сказала, что она живет одна, почему он должен ее извинить, если она не откроет двери, пока он не объявит своего имени и по какому делу пришел. Он ответил, что его имя ей неизвестно и он должен только передать письмо, которое (чтобы она не боялась) можно просунуть в щель под дверью. Так он и поступил, а прочтя письмо, где я писал, что нахожусь здесь, она вскричала: - Если тот, кто писал письмо, находится здесь, пусть он отзовется, чтобы по голосу я могла решить, впускать его или нет! Я немедленно приник устами к замочной скважине и сказал: - Не пугайтесь! Это я, который столь многим вам обязан... Я прошу впустить меня! Она узнала мой голос, тотчас же открыла дверь и встретила меня с подлинной материнской любовью, а слезы, показавшиеся у нее на глазах, свидетельствовали о ее беспокойстве, как бы меня кто-нибудь не увидел, ибо из уст самой Нарциссы она знала обо всем, что произошло между нею и мною. Когда я объяснил цель моего приезда, а именно желание видеть предмет моей любви, прежде чем я покину родину, чтобы лично убедить Нарциссу в необходимости отъезда, примирить с этим обстоятельством, рассказав о пользе, какую должно принести путешествие, повторить клятвы в вечной верности и насладиться печальной радостью, обнимая ее на прощание, - когда, говорю я, я объяснил свое намерение, миссис Сэджли сказала мне, что Нарцисса, по возвращении из Бата, находилась в строжайшем заключении и поначалу к ней допускали только двух-трех слуг, преданных ее брату. Затем ей дана была поблажка и разрешено видеть людей, вследствие чего она была несколько раз в домике миссис Сэджли, но недавно ее предал слуга, донесший сквайру, что однажды отнес в почтовую контору письмо на мое имя. И теперь она подвергается еще более строгому заключению, чем вначале, а потому у меня нет никакой надежды ее увидеть, разве что я рискну пробраться в сад, где она ежедневно прогуливается с горничной, чтобы дышать свежим воздухом, а там, в саду, где-нибудь притаюсь, пока не получу возможность с ней заговорить - приключение, столь чреватое опасностью, что ни один человек в здравом рассудке не отважится на него. Я решил предпринять эту попытку, как бы она ни была рискованна, невзирая на все доводы миссис Сэджли, которая урезонивала, журила и, наконец, умоляла, несмотря на слезы и мольбы Стрэпа, на коленях заклинавшего меня подумать о себе и о нем и не обрекать себя на гибель столь опрометчиво. Я был глух ко всему кроме велений любви и приказал ему немедленно вернуться с лошадьми в гостиницу, откуда мы пустились в путь, и ждать там моего возвращения; сначала он решительно отказался покинуть меня, пока я не напомнил, что, если наши лошади останутся до наступления дня там, где мы привязали их, они будут непременно обнаружены и вся округа придет в волнение. Подумав, он стал горестно прощаться со мной, поцеловал мне руку и, плача, вскричал: -Бог знает, увижу ли я вас когда-нибудь! Моя милая миссис Сэджли, убедившись в моем упорстве, дала мне лучший совет, как приступить к выполнению моего плана, и, убедив меня немного отдохнуть, приготовила мне постель и удалилась. Рано утром я встал; захватив два заряженных пистолета, а также тесак я пробрался к задней стене сада сквайра, перелез через нее и, по совету миссис Сэджли, спрятался в густом кустарнике неподалеку от грота, замыкающего на большом расстоянии от дома аллею, по которой (мне было сказано) Нарцисса чаще всего гуляла. Здесь я укрывался с пяти часов утра до шести вечера, не заметив ни одного живого существа, но вот я увидел две приближающиеся женские фигуры, и трепещущее сердце подсказало мне, что это обожаемая Нарцисса и мисс Уильямc. При виде их мою душу охватило сильнейшее волнение и, предполагая, что они захотят отдохнуть в гроте, я незаметно вошел в него и положил на каменный стол мой портрет-миниатюру, которую заказал в Лондоне, чтобы оставить Нарциссе перед моим отъездом за границу. Я поместил на столе миниатюру как вступление к моему появлению, которое, без предупреждения, могло бы оказать губительное влияние на чувствительные нервы моей прекрасной затворницы; затем я отступил в чащу кустарника, где мог слышать их голоса, и стал ждать. Когда они приблизились, я заметил печаль на лице Нарциссы в сочетании с такой невыразимой прелестью, что я едва не бросился ей в объятия, чтобы осушить поцелуем жемчужные слезы, увлажнившие ее чарующие глаза. Как я и ожидал, она вошла в грот и, заметив что-то на столе, взяла миниатюру в руки. Взглянув на портрет, она была поражена сходством и вскричала: - Боже правый! На щеках ее сразу исчез румянец. Ее наперсница, испуганная этим восклицанием, бросила взор на портрет и, также удивленная сходством, воскликнула: - О Иисус! Да ведь это вылитый мистер Рэндом! Нарцисса, немного оправившись, сказала: - Какой бы ангел ни принес его сюда, чтобы утешить меня в моем горе, яблагодарна за такой дорогой подарок и тщательно его сберегу! С этими словами она горячо поцеловала портрет, разразилась слезами, а затем спрятала его на своей прекрасной груди... Потеряв голову при виде такой неизменной любви, я готов был уже броситься к ее ногам, когда мисс Уильямc, растерявшаяся меньше, чем ее госпожа, заметила, что портрет сам собой не мог появиться здесь и, стало быть, я нахожусь поблизости. Милая Нарцисса вздрогнула при таком предположении и сказала: - Боже избавь! Хотя ничто в мире не обрадовало бы меня так, как встреча с ним, даже на момент, в каком-нибудь подходящем месте, но я предпочту лишиться его общества навсегда, чем видеть здесь, где его жизни угрожает такая опасность! Но тут я уже не мог справиться с порывом моей страсти и, выскочив из прикрытия, предстал перед ней, а она испустила вопль и упала без чувств на руки наперсницы. Я бросился к сокровищу моей души, обнял ее и горячими поцелуями вернул ее к жизни. О, если бы я обладал выразительностью искусства Рафаэля, изяществом Гвидо, волшебным мазком Тициана, чтобы изобразить глубокую тревогу, целомудренное восхищение, нежный румянец, запечатленные на этом прекрасном лице, когда она открыла глаза и произнесла: - О, небеса! Это вы? Боюсь, я уже злоупотребил терпением читателя, сообщая подробности этой любви, о которой (должен признаться) повествую с чрезмерной обстоятельностью. Стало быть, я опущу менее важные отрывки сей беседы, в продолжение которой я взывал к ее рассудительности, хотя не мог побороть грустных предчувствий, связанных с долгим моим плаванием и грозящими мне опасностями. Мы провели целый час (дольше она не могла обманывать жестокую бдительность брата) в жалобах на нашу злую судьбу и во взаимных клятвах, когда мисс Уильямc напомнила нам о необходимости немедленно расстаться; я уверен, никогда любовники не расставались с такой грустью и терзаниями, как расставались мы. Но мои слова неспособны правдиво описать это волнующее прощание, и я вынужден опустить занавес и только сообщить о своем возвращении в темноте к домику миссис Сэджли, несказанно обрадовавшейся моей удаче и противопоставившей взрывам моей печали такие доводы рассудка, что моя душа в какой-то мере вновь обрела спокойствие. И в тот же вечер, заставив эту добрую, благородную женщину принять от меня кошелек с двадцатью гинеями, как знак моего почитания и благодарности, я покинул ее и отправился пешком в гостиницу, где мое возвращение избавило славного Стрэпа от невыносимого страха. Мы немедленно вскочили на коней и рано утром прибыли в Диль, где я нашел дядю в большой тревоге из-за моего отсутствия, так как он получил свои письма и с первым попутным ветром должен был поднять якорь, невзирая на то, вернусь ли я на судно или нет. Днем подул легкий восточный бриз, мы поставили паруса и через сорок восемь часов покинули Канал. Когда мы отошли лиг на двести к западу от Конца Земли *, капитан позвал меня к себе в каюту и сказал, что теперь, согласно инструкциям, он может раскрыть цель и назначение нашего плавания. - На снаряжение судна, - сказал он, - истрачено много денег, назначение его - берег Гвинеи, где мы обменяем часть груза на рабов и золотой песок. Оттуда мы переправим наших негров в Буэнос-Айрес, в Новой Испании, где (по судовому паспорту, полученному у нашего двора, так же как и в Мадриде) мы обменяем их и оставшиеся товары на серебро через нашего суперкарго *, прекрасно знакомого с побережьем, языком и жителями. Посвященный теперь в тайну нашей экспедиции, я попросил у суперкарго испанскую грамматику, лексикон и несколько испанских книг, которые я изучал с таким прилежанием, что еще до прибытия в Новую Испанию мог изъясняться с ним на этом языке. Когда мы достигли жарких широт, я приказал, с разрешения капитана, пустить кровь и дать очистительное всей садовой команде, да и сам проделал то же для того, чтобы предупредить появление гибельных лихорадок, которым подвержена в жарком климате конституция жителей севера; и у меня есть основания утверждать, что эта предосторожность была необходима, ибо за все плаванье к берегам Гвинеи мы потеряли только одного матроса. В один прекрасный день, на исходе пятой недели нашего пребывания в море, мы заметили с подветренной стороны большое судно, идущее на всех парусах прямо на нас. Мой дядя приказал поднять лиселя и приготовить корабль к бою; но, решив (как говорят моряки), что мы оскорблены кораблем, который нас преследовал и к тому времени поднял французский флаг, мой дядя отдал приказ убрать лиселя, забрать паруса на гитовы, обстенить грот, вытащить из пушек дульные пробки и каждому занять свое место. Все были заняты выполнением приказа, когда на шканцах появился Стрэп, бледный и трепещущий и, запинаясь от страха, спросил, будем ли мы сражаться с кораблем, который нас преследует. Видя, как он перепугался, я сказал: - Что такое? Ты боишься, Стрэп? - Боюсь? - переспросил он. - Н.. .н.. .ет. Чего я должен бояться? Слава богу, совесть у меня чиста. Но... кажется, бой будет кровавый и, может быть, вам... понадобится еще кто-нибудь ... в кубрике. Я тотчас же понял его намерение и, рассказав об этом капитану, попросил поместить Стрэпа внизу вместе со мной и моими помощниками. Мой дядя рассердился на его малодушие и приказал немедленно послать его вниз, чтобы он не заразил своим страхом команду, после чего я сказал бедняге стюарду, что я прошу его помочь мне и что он должен итти вниз и вместе с моими помощниками приготовить инструменты и все необходимое для перевязок. Несмотря на радость, какую он должен был почувствовать при этом известии, он как бы неохотно покидал верхнюю палубу и выразил надежду, что я не считаю, будто он боится выполнять свой долг на палубе, тогда как он - не в обиду будет сказано мне или капитану, - не хуже любого человека на корабле готов умереть. Меня рассердило такое притворство и, желая наказать его за лицемерие, я ему сказал, что он волен выбирать, итти ли ему со мной в кубрик, или оставаться на палубе во время битвы. Встревоженный таким безразличием, он сказал. - Ладно, чтобы вам угодить, я пойду вниз, но помните: это больше из-за вас, чем ради меня. Сказав это, он исчез во мгновение ока, не дожидаясь ответа. Теперь уже можно было видеть два ряда пушек на преследующем нас корабле, находившемся за кормой милях в двух. Это обстоятельство оказало очевидное влияние на матросов, которые не преминули заговорить о том, что они будут разорваны на куски и взлетят над водой, а если лишатся своих драгоценных членов, то должны будут всю жизнь нищенствовать, ибо купцы не обеспечивают тех бедняков, которые становятся калеками у них на службе. Капитан, узнав о таком малодушии, вызвал команду на корму и обратился к ней со следующей речью: - Ребята, мне сказали, будто вы носы повесили! Плаваю я тридцать лет, пошел в море еще мальчишкой и никогда не видел, чтобы английский моряк трусил! Может, вы думаете, что я, ради выгоды, подставлю вас под удар? Кто так думает, к чортовой матери! Мой товар застрахован, значит, если его захватят, моя потеря невелика. Положим, враг сильней нас. Но что из того! Разве мы не сможем сбить у него мачту и удрать? Если и придется нам трудновато, наплевать, будем драться. А если кто в бою будет ранен, заверяю честным словом моряка - воздам ему за его потери. А теперь все те, кто струсил и ленив, с глаз долой, собаки! Прячьтесь в трюме и у хлеборезов! А вы, весельчаки, ко мне, и будем драться за честь Старой Англии! Это красноречивое обращение пришлось по душе слушателям. Они сорвали с себя шапки, взмахнули ими над головой и трижды прокричали "ура". Он тотчас же послал юнгу за двумя бутылями бренди, и, получив по рюмочке, все заняли свои места и с нетерпением стали ждать команды. Я должен воздать справедливость моему дяде: он действовал неустрашимо, непреклонно и разумно. Враг был уже совсем близко, дядя послал меня вниз и только собрался отдать приказ поднять флаг и открыть огонь, как предполагаемый француз спустил свой белый вымпел, гюйс и флаг, поднял английские и выстрелил из пушки по носу. Это было радостным событием для капитана Баулинга, который немедленно поднял свои флаги и дал выстрел под ветер, а другой корабль пошел борт о борт с нами, окликнул нас, объявил, что корабль английский, военный, сорокапушечный, и приказал нашему капитану спустить шлюпку и явиться к нему на борт. Мой дядя подчинился сей команде с большой охотой, ибо ему сообщили, что кораблем командует его старый однокашник, который был весьма рад увидеть его, оставил обедать, послал свой катер за суперкарго и мною и очень ласково с нами обошелся. Поскольку его судно назначено было крейсировать в поисках французов на широте Мартиника, его форштевень и корма были украшены белыми лилиями и весь остов так был замаскирован для обмана врага, что неудивительно, ежели мой дядя не узнал корабль, на котором плавал много лет. Наши корабли шли вместе четыре дня, и капитаны все это время не расставались, но, наконец, мы простились, и каждый лег на свой курс. Недели через две после этого мы достигли Гвинеи около устья реки Гамбия; торгуя вдоль берега вплоть до Анголы и Бенгулы на юге, мы распродали меньше чем в полгода большую часть нашего груза и купили четыреста негров, а я вложил принадлежащие мне товары в золотой песок. После этого мы отплыли от мыса Негро и через шесть недель достигли Рио де-ла-Платы, не встретив по пути ничего примечательного, если не считать эпидемической лихорадки, похожей на ту, какая бывает в тюрьмах, разразившейся среди наших негров и унесшей немало матросов; я потерял одного из моих помощников, а бедняга Стрэп сам едва не испустил дух. Когда мы предъявили наши судовые паспорта испанскому губернатору, нам был оказан крайне любезный прием, и мы в короткий срок продали наших рабов; мы могли бы продать их в пять раз больше и за любую цену, но вынуждены были заняться контрабандой, чтобы распродать оставшиеся европейские товары, что нам и удалось сделать с большой выгодой. ГЛАВА LXVI Я получаю приглашение посетить виллу испанского дона, где мы встречаемся с английским джентльменом и делаем удивительное открытие. - Мы покидаем Буэнос-Айрес и прибываем на Ямайку, Когда наш корабль избавился от своего неприятного груза - негров, за которыми, с той поры как мы покинули берег Гвинеи, я ходил, как жалкий раб, я начал радоваться жизни и с наслаждением вдыхал чистый воздух Парагвая; эта часть страны почитается Монпелье * Южной Америки и благодаря своему климату носит название Буэнос-Айрес {Здоровый воздух (исп.).}. В этом восхитительном месте я всей душой отдался мыслям о моей дорогой Нарциссе, чей образ по-прежнему владел моим сердцем и чьи чары рисовались мне в разлуке, пожалуй, еще более пленительными, чем когда бы то ни было! Я подсчитал прибыль, полученную мной в это плаванье, и она даже превысила мои ожидания; по прибытии в Англию я решил купить хорошую синекуру и, ежели сквайр сохранит свою неприязнь ко мне, жениться на его сестре тайком, а в случае увеличения семейства, положиться на щедрость дяди, который был теперь человек состоятельный. Покуда я тешил себя этими приятными видами на будущее и упивался надеждой на обладание Нарциссой, испанские джентльмены обходились с нами крайне любезно, часто затевали прогулки для нашего развлечения и экскурсии в глубь страны. Среди тех, кто отличался своей учтивостью, был некий дон Антонио де Рибейра, весьма вежливый молодой джентльмен, с которым у меня завязались самые дружеские отношения; однажды он пригласил нас в свой загородный дом и, дабы склонить нас к согласию, пообещал устроить нам встречу с английским дворянином, обосновавшимся здесь много лет назад и заслужившим любовь и уважение всей округи благодаря своей приветливости, рассудительности и достойному поведению. Мы приняли его приглашение и отправились к нему на виллу, где провели не больше часа, когда появилась особа, в чью пользу я заранее был столь расположен. Это был человек лет за сорок, высокого роста, превосходного сложения, с красивым лицом и внушающей уважение осанкой. Замкнутость и суровость, которые в других странах почли бы последствиями меланхолии, омрачали лицо его, но в здешних краях казалось, будто это выражение передалось ему от примечательных своим строгим видом испанцев, с которыми он имел общение. Узнав от дона Антонио, что мы его соотечественники, он очень любезно приветствовал нас всех и, устремив на меня пристальный взгляд, испустил глубокий вздох. Как только он вошел в комнату, я проникся беспредельным уважением к нему и, едва услыхав этот вздох, вызванный, казалось, глубокой печалью, явно обращенной ко мне, всем сердцем посочувствовал его горю. Я невольно исполнился сострадания и также вздохнул. Испросив разрешения у хозяина дома, он заговорил с нами по-английски, выразил удовольствие видеть стольких своих соотечественников в этом далеком краю и осведомился у капитана, именовавшегося здесь "синьор Тома", из какой части Британии пошел он в плаванье и куда держит путь. Мой дядя ответил, что мы отплыли из устья Темзы, возвращаемся туда же и на обратном пути намереваемся зайти на Ямайку, чтобы принять груз сахара. Узнав эти обстоятельства, а также расспросив о ходе войны, он сообщил нам, что его томит желание вновь посетить родину и он уже отправил большую часть своего имущества в Европу на нейтральных торговых судах, а теперь охотно погрузил бы все остальное на наше судно и отплыл бы сам с нами, если капитан согласится принять на борт пассажира. Дядя рассудительно ответил, что был бы рад его обществу, если тот получит разрешение губернатора, без чего дядя не сможет взять его на борт, как бы ни желал оказать ему эту услугу. Джентльмен похвалил его за благоразумие, сказал, что без труда получит согласие губернатора, своего доброго друга, и перевел разговор на другой предмет. Я очень обрадовался, услыхав о его намерении, и чувствовал к нему такое расположение, что крайне был бы огорчен, если бы его постигла неудача. Покуда шла беседа, он посматривал на меня с необычным вниманием, я же чувствовал к нему странное влечение; когда он говорил, я внимал чутко и почтительно; благородная его осанка внушала мне любовь и благоговение; короче говоря, мое душевное волнение в присутствии этого незнакомца было глубоко и безотчетно. Проведя большую часть дня с нами, он распрощался, сказав капитану Тома, что скоро даст ему о себе знать. Как только он ушел, я закидал вопросами о нем дона Антонио, который мог лишь сообщить мне, что зовут его дон Родриго, что он живет в этих краях пятнадцать-шестнадцать лет, слывет богатым человеком и, очевидно, претерпел в более молодых годах какое-то несчастье, ибо с той поры, как здесь поселился, погружен в раздумье и меланхолию; однако никто не осмеливался осведомиться о причине его печали, уважая его покой, который мог быть нарушен воспоминанием о перенесенных бедствиях. Меня охватило непреодолимое желание узнать об обстоятельствах его жизни, и всю ночь я провел без сна, волнуемый догадками о его судьбе, которую я решил узнать, если представится удобный случай. На следующее утро, когда мы завтракали, прибыли три мула в богатых чепраках с посланием от дона Родриго, приглашавшего нас, а также дона Антонио к себе в дом, находившийся на расстоянии десяти миль отсюда, в глубине страны. Я был обрадован этим приглашением, мы сели на мулов, которых он нам предоставил, и приехали к нему до полудня. Здесь мы были превосходно приняты этим великодушным джентльменом, который по-прежнему обращал на меня особое внимание, а после обеда презентовал мне кольцо с прекрасным аметистом - изделие этой страны, - и сказал, что некогда судьба благословила его сыном и тот, останься он в живых, был бы моим ровесником. При этих словах, произнесенных с глубоким вздохом, у меня неистово забилось сердце; в голове помутилось от роя неясных мыслей, которые я тщетно пытался привести в порядок. Эту растерянность заметил дядя, хлопнул меня по плечу и окликнул: - Что с тобой? Ты спишь, Рори? Не успел я ответить, как дон Родриго с загоревшимся взором и необычайным оживлением спросил: - Простите, капитан, как зовут этого молодого джентльмена? - Его зовут Родрик Рэндом, - сказал мой дядя. - Силы небесные! - вздрогнув, вскричал джентльмен - А как звали его мать? - Его мать была урожденная Шарлотт Баулинг, - с удивлением отвечал капитан. - О милосердное небо! - воскликнул дон Родриго, вскакивая из-за стола и заключая меня в свои объятия. - Сын мой! Сын мой! Неужели я вновь обрел тебя? Неужели тебя держу я в своих объятиях, тебя, которого я потерял и давно уже отчаялся увидеть? Он прижал меня к своей груди и громко зарыдал от счастья. Сыновние чувства переполняли мое сердце, слезы мои ручьями хлынули ему на грудь. Он долго не мог говорить, задыхаясь от волнения. Наконец у него вырвались такие слова: - Пути провидения неисповедимы!.. О дорогая моя Шарлотт!.. Ты оставила мне залог нашей любви... и какой залог!.. И как обретенный!.. О бесконечное милосердие! Позволь мне благоговейно преклониться пред твоими премудрыми велениями! Излив свои чувства, он опустился на колени, возвел глаза и воздел руки к небу, в течение нескольких минут пребывая в экстазе благоговения. Я также преклонил колени и мысленно вознес благодарственную молитву всеблагому вершителю судеб, а по окончании славословия принес дань уважения моему отцу, испрашивая родительское благословение. Он снова с бесконечной нежностью обнял меня и, призывая небеса ниспослать мне свое покровительство, поднял меня с колен и представил как своего сына всем присутствующим, которые плакали при виде этого трогательного зрелища. Среди остальных и дядя не преминул обнаружить свою доброту и сердечную радость. Хотя он и не имел привычки проливать слезы, но теперь плакал навзрыд от умиления и, пожимая руку моему отцу, вскричал: - Брат Рэндом, я счастлив вас видеть! Восхвалим господа за эту радостную встречу! Дон Родриго, признав в нем своего шурина, ласково обнял его и сказал: - Вы брат моей Шарлотт? Увы, бедная Шарлотт! Но не буду роптать. Мы еще встретимся, чтобы никогда больше не расставаться! .. Брат, приветствую вас! Дорогой сын, сердце мое исполнено блаженства. Сегодня у нас праздник - пусть друзья мои и слуги разделят со мною мою радость. Он разослал посланцев к джентльменам, жившим по соседству, чтобы известить их о случившемся, и отдал приказ готовиться к торжественному празднеству, а тем временем бурное волнение, овладевшее мною при этом великом, неожиданном и внезапном событии, столь подействовало на меня, что я почувствовал себя дурно, началась лихорадка, и не прошло и трех часов, как я уже лежал в беспамятстве, так что все приготовления были отменены и семейная радость уступила место печали и отчаянию. Были немедленно призваны лекари;мне сделали обильное кровопускание из ноги, приготовили ножную ванну из настоя целебных трав; через десять часов после начала заболевания выступил благодетельный пот, и на следующий день я не ощущал никаких последствий болезни, кроме приятной усталости, не помешавшей мне встать с постели. Пока длилась лихорадка, именуемая - вследствие ее непродолжительности - ephemera {Однодневная (греч.).}, отец не отходил от моего ложа и с неукоснительной точностью выполнял предписания врачей, а тревога капитана Баулинга выражалась в столь же заботливом уходе. Едва оправившись от недуга, я вспомнил о своем верном Стрэпе и, решив немедленно обрадовать его вестью о моей счастливой фортуне, вкратце рассказал отцу о том, сколь бесконечно я обязан этому преданному другу, и просил оказать мне милость и послать за Стрэпом, не извещая его, однако, о радостном событии, чтобы он услыхал о нем из моих уст. Моя просьба была тотчас же исполнена, и к месту стоянки судна отправлен с запасным мулом посланец с приказом капитана своему помощнику препроводить сюда стюарда. Тем временем здоровье мое восстановилось, спокойствие духа вернулось ко мне, и я предался радости, размышляя о сей знаменательной перемене моей фортуны и о тех преимуществах, какие должны были ей сопутствовать; а так как мысль о моей прелестной Нарциссе была неразлучна со всеми моими грезами о счастье, то теперь я тешил себя надеждой на обладание ею в избранном обществе, предназначенном ей по праву рождения и по ее достоинствам. Так как в бреду я часто произносил ее имя, мой отец догадался о близких отношениях между нами и, найдя у меня на груди висевшую на ленточке миниатюру, не сомневался, что видит изображение моей очаровательной возлюбленной. В этой уверенности его поддержал дядя, сообщивший, что это портрет девушки, на которой я дал обещание жениться. Встревоженный таким известием, дон Родриго при первом удобном случае стал меня расспрашивать и, выслушав мой откровенный рассказ, отнесся одобрительно к моей любви и обещал содействовать по мере сил благополучному ее завершению. Хотя я ни минуты не сомневался в его великодушии, но тут восторг охватил меня, и, бросившись к его ногам, я воскликнул, что он осчастливил меня, ибо, не обладая Нарциссой, я пребывал бы в унынии, несмотря на все радости жизни. С ласковой отеческой улыбкой он поднял меня; ему известно, сказал он, что значит быть влюбленным, и если бы его любил отец так же нежно, как он любит меня, то, быть может, не было бы у него теперь причины... Тут вздох прервал его речь, слеза скатилась из его глаз; он преодолел свою печаль и, пользуясь благоприятным случаем, попросил меня поведать о перипетиях моей жизни, которые, как сообщил ему дядя, были многочисленны и удивительны. Я рассказал о наиболее важных поворотах моей фортуны, а он внимал с изумлением и вниманием, часто давая волю тем различным чувствам, какие должны были пробудить в родительском сердце мои разнообразные приключения. Когда же повествование мое было закончено, он возблагодарил бога за испытанные мною превратности судьбы, которые, по его словам, расширяют кругозор, облагораживают сердце, закаляют здоровье и приуготовляют молодого человека ко всем обязанностям и утехам жизни гораздо лучше, чем любое воспитание, какое может быть дано богатством. Удовлетворив таким образом его любопытство, я выразил желание услышать историю его жизни, на что он тотчас же согласился, начав со своей женитьбы и перейдя ко дню своего исчезновения, о чем я уже поведал в первой части моих мемуаров. - Равнодушный к жизни, - продолжал он, - и лишенный