е зубы были оскалены, губы искривились, он весь дрожал. Хрисогон и другие рабы хлопотали вокруг него, стараясь привести его в чувство, но вдруг судорога прошла по всему телу Суллы, начался приступ сильнейшего кашля, затем изо рта хлынула кровь, и, издавая глухие стоны, не открывая глаз, он умер. Так закончил свою жизнь в возрасте шестидесяти лет этот человек, столь же великий, сколь и свирепый: высокий ум и силы души подавлялись в нем жестокостью и сладострастием. Он совершил великие деяния, но навлек на свою родину немало несчастий и, будучи прославлен как выдающийся полководец, оставил по себе память в истории как о худшем гражданине; обозревая все совершенное им в жизни, трудно решить, чего было у него больше - мужества и энергии или же коварства и притворства. Консул Гней Папирий Карбон, сторонник Мария, долго и отважно сражавшийся против Суллы, говорил, что когда он боролся против льва и лисицы, живших в душе Суллы, то наибольшего труда стоила ему борьба с лисицей. Сулла умер, насладившись всем, что может быть доступно человеку и дает ему удовлетворение, всем, чего только может человек пожелать: он заслужил славу Счастливого, - если счастье заключается в том, чтобы получить то, что желаешь. Лишь только Сулла испустил дух, в баню вошел раб Диодор с врачом Сирмионом и еще в дверях закричал: - Из Рима прибыл гонец с чрезвычайно важным посланием от... Но голос его замер в гортани: он увидел смятение окружающих, потрясенных смертью Суллы. Сирмион вбежал в комнату, велел вынуть тело умершего из ванны и положить на ложе из подушек, приготовленное тут же на полу. Он начал исследовать тело Суллы, пощупал пульс, выслушал сердце и, грустно покачав головой, промолвил: - Все кончено... он умер! Раб Эвтибиды, который привез письмо от нее, последовал за Диодором в баню; он долго стоял в углу, пораженный и испуганный случившимся, и наблюдал за происходившим. Потом, приняв Хрисогона за самое важное в доме лицо, гонец подошел к нему и, подавая письмо, сказал: - Прекрасная Эвтибида, моя госпожа, велела мне отдать это письмо Сулле в собственные руки, но боги пожелали наказать меня, заставив явиться сюда лишь затем, чтобы увидеть мертвым величайшего из людей. Предназначенное ему письмо я вручаю тебе, ибо, судя по слезам на твоих глазах, ты один из самых близких ему людей. Вне себя от горя, Хрисогон машинально взял письмо и, не обратив на него никакого внимания, спрятал между туникой и рубашкой, вновь принявшись хлопотать около своего господина и благодетеля, тело которого в это время натирали благовониями. Весть о смерти Суллы уже успела распространиться; в доме все были подняты на ноги. Рабы сбежались в баню, и оттуда доносились теперь стоны и громкий плач. В это время появился прибывший из Рима комедиант Метробий, еще не отдышавшийся от стремительной скачки; его платье было в беспорядке, по бледному лицу текли слезы. - Нет, нет, не может этого быть!.. Нет, нет, неправда!.. - кричал он. Увидев окоченевший труп Суллы, он разразился рыданиями и, упав на пол у бездыханного тела, стал покрывать поцелуями лицо умершего, восклицая: - Ты умер без меня, несравненный, любимый Друг мой!.. Не привелось мне услышать твои последние слова... принять твой последний поцелуй. О Сулла, мой любимый, дорогой мой Сулла!.. Глава восьмая. ПОСЛЕДСТВИЯ СМЕРТИ СУЛЛЫ Слух о смерти Суллы с быстротою молнии разнесся по всей Италии. Легче себе представить, чем описать, волнение, поднявшееся повсюду и в особенности в Риме. На первых порах все были поражены, и весть о кончине Суллы была принята молча. Затем пошли толки, расспросы - как, почему и когда произошла эта внезапная смерть. Партия олигархов, патрициат и богачи оплакивали смерть Суллы как народное бедствие и непоправимую утрату. Испуская громкие вопли, они требовали, чтобы при похоронах герою были оказаны императорские почести, воздвигнуты статуи и храмы, как спасителю республики и полубогу. Им вторили десять тысяч освобожденных Суллой рабов. В честь Суллы и его имени, после победы его партии, они составили трибу из десяти тысяч Корнелиев, и Сулла наделил их частью имущества, конфискованного у жертв проскрипций. Эти десять тысяч человек, всем обязанные Сулле, всегда стояли за него из благодарности, из боязни, что после его смерти у них будут отняты все его щедрые даяния. В Италии еще было более ста двадцати тысяч легионеров, сражавшихся на стороне Суллы против Митридата, а затем в гражданской войне - против Мария. Множество этих легионеров осело в городах, поддерживавших Мария: Сулла во время борьбы с Марием истреблял или изгонял коренных жителей этих городов, а легионерам раздавал имущество побежденных. Эти сто двадцать тысяч солдат боготворили своего вождя и благодетеля и готовы были оружием защищать все дарованное им Суллой. Итак, огромная и могущественная партия приверженцев Суллы скорбела о его смерти. Зато ликовали тысячи высланных, тысячи жертв его лютости, все многочисленные и сильные сторонники Мария, открыто проклинавшие убийцу их родственников и друзей, отнявшего все их достояние. Они жаждали перемен, волновались, взывали к мщению и надеялись отомстить. К ним присоединились плебеи, ибо Сулла отнял у них многие права и немаловажные привилегии, которые они хотели вернуть себе. Словом, известие о смерти бывшего диктатора вызвало в Риме брожение, толки, оживленное движение на улицах, равного которому не замечалось уже много лет. На Форуме, в базиликах, под портиками, в храмах, в лавках, на рынках - повсюду собирались люди всех возрастов и званий и сообщали друг другу новости. Кто громко оплакивал несчастье, а кто еще громче благословлял богов, пославших смерть тирану и освободивших, наконец, республику от порабощения. Поднимались ссоры, раздавались взаимные угрозы, вспыхивали затаенные обиды, скрытая ненависть, разгорались страсти, возникали противоречивые желания, опасения и надежды. Волнения разрастались и становились все серьезнее. Поскольку консулы принадлежали к двум враждующим партиям и с давних пор вели скрытую борьбу между собой, теперь страсти забурлили, противники приготовились к бою. Обе партии имели вождей, равных по своему значению и влиянию. Таким образом, гражданская война была близка и неизбежна. Пользовавшиеся авторитетом граждане, сенаторы и консулары старались унять волнение, обещая провести реформы, издать новые законы, возвратить плебеям старинные привилегии, но речи их имели мало успеха: страсти все разгорались. Многие сенаторы, граждане и отпущенники из трибы Корнелиев в знак траура не брили бороды, надели темные тоги и ходили по городу с унылым видом; женщины, тоже в трауре, с распущенными волосами, бегали из одного храма в другой, призывая покровительство богов, - как будто со смертью Суллы Риму угрожала небывалая опасность. Их осыпали упреками и насмешками враги Суллы, которые весело прогуливались по Форуму и улицам Рима, радуясь смерти диктатора. Через три дня после смерти Суллы в центральной части города, на мраморных досках и преторских альбумах, где обнародовались распоряжения, висевшие там в течение трех базарных дней, появилась следующая эпиграмма: Диктатор Сулла гордый Намеревался править Римом твердо. За это сей наглец Наказан был богами наконец. В мечтах высокомерных Он видел павшим Рим к его стопам. Для мук неимоверных За то был отдан на съеденье вшам. В других местах можно было прочесть: "Долой законы о расходах на роскошь!" - в этих законах особенно явно проявился ненавистный всем деспотизм Суллы. На стенах зданий было написано: "Мы требуем неприкосновенности трибунов!" - эта неприкосновенность была уничтожена Суллой. Иногда появлялась надпись: "Слава Гаю Марию!" Все эти факты и дерзкие выходки доказывали, что настроение умов резко изменилось. Вот почему Марк Эмилий Лепид, при жизни Суллы не скрывавший своей неприязни к нему, теперь стал действовать и говорить еще более открыто, хорошо зная, что за него партия Мария и народ. В противоположность ему, другой консул, Лутаций Катулл, человек известный своим умом и добродетелями, хотя и был связан с партией олигархов, давал понять, не прибегая к дерзким выступлениям и подстрекательствам, что он будет твердо стоять на стороне сената и закона. В смуту, конечно, впутался и Катилина: он поддерживал хорошие отношения с Суллой, но честолюбивые помыслы, долги и страсти толкали его на поиски чего-то нового, - а тут он мог извлечь многие выгоды, сам ничего не теряя. Поэтому он и его молодые пылкие друзья суетились и возбуждали недовольных, подливая масло в огонь, разжигая ненависть к олигархии. Курион и Лентул Сура, Цетег и Габиний, Веррес и Луций Бестиа, Писон и Порций Лекка старались поднять народ и, распаляя его гнев, обещали мщение, возмездие, восстановление в правах, призывали к резне. И только Гней Помпеи и Марк Красс употребили всю свою огромную популярность и авторитет, чтобы всеми средствами внести мир и успокоение в умы, внушить гражданам уважение к законам, призывали пожалеть родину и республику, которым новая гражданская война принесла бы только урон. Сенат собрался в курии Гостилия, чтобы обсудить, какие почести воздать умершему триумфатору, победителю Митридата. Курия Гостилия, воздвигнутая царем Тулом Гостилием примерно за пятьсот шестьдесят лет до того времени, когда произошли описываемые нами события, была расположена у подножия Палатинского холма, вход в нее был обращен в сторону комиций. В этой курии обычно собирался сенат, и хотя она не была храмом, на нее смотрели как на священное место. Вход устроен был под портиком, напоминающим преддверие храма, сама же курия состояла из большой квадратной залы, со всех четырех сторон украшенной колоннадой, над которой тянулась галерея. В важных случаях - таких, как описываемые нами события, - на галерею разрешался доступ гражданам. Внизу находились расположенные полукругом три ряда мраморных скамей для сенаторов; они покрыты были шелковыми тканями или звериными шкурами, и на них лежали подушки. Напротив входной двери стоял мраморный стол и два роскошных курульных кресла, предназначавшиеся для консулов; в глубине мраморного полукруга, в середине верхнего ряда скамей, было отведено место старшему из сенаторов; напротив консулов, спиной к входной двери, сидели народные трибуны, которые только лет сто тому назад получили место в курии, - прежде их кресла стояли в портике перед входом в курию, где обсуждались постановления сената. В тот день, когда сенат должен был обсуждать вопрос о почестях, которые следовало воздать умершему Сулле, галерея курии Гостилия была переполнена. Переполнены были и комиции, где собралось четыре или пять тысяч человек из трибы Корнелиев, с небритыми бородами и в темных туниках; они шумно восхваляли Суллу, тогда как остальные семь или восемь тысяч граждан, по большей части неимущее простонародье, ругали и проклинали его. На скамьях сенаторов царило необычайное оживление. Председательствовал Публий Сервилий Ватий Исаврийский, бывший консул, известный своими доблестями и мудростью. Открыв заседание, он предоставил слово консулу Квинту Лутацию Катуллу. В скромной и благожелательной речи, ничем не задевая противников Суллы, Катулл напомнил о славных деяниях, совершенных умершим, - о Югурте, взятом в плен в Африке, об Архелае, разбитом при Херонее, о Митридате, побежденном и отогнанном в глубь Азии, о взятии Афин, о прекращении гибельного пожара гражданской войны. Катулл обратился к сенату с просьбой, чтобы такому человеку были оказаны почести, достойные его и народа римского, вождем и полководцем которого он был. В заключение Катулл предложил перевезти останки Суллы из Кум в Рим с торжественной пышностью и похоронить его на Марсовом поле. Краткая речь Катулла была встречена шумным одобрением почти на всех сенаторских скамьях и бурным порицанием на галерее. Когда шум постепенно утих, выступил Лепид. - Сожалею, - сказал он, - горько сожалею, отцы сенаторы, что должен сегодня разойтись во мнениях с моим именитым сотоварищем Катуллом, в котором я первый признаю и ценю доблесть и благородство души. Но я считаю, что только по своей бесконечной доброте, а не в интересах и не к чести нашей родины, он внес предложение не только неуместное, но даже пагубное и нарушающее справедливость. Только по своему великодушию счел он возможным привести именно те доводы в пользу умершего Луция Корнелия Суллы, которые могли бы побудить высокое собрание согласиться оказать праху усопшего императорские почести и устроить царские похороны на Марсовом поле. От избытка доброты своей мой сотоварищ напомнил нам только заслуги и благородные деяния Суллы, но он позабыл, - вернее, пожелал забыть - обо всех несчастьях и бедствиях, причиненных этим диктатором нашей родине, обо всем горе, всех смертях, в которых он повинен, и - скажем откровенно, без боязливого притворства и смущения, - забыл о преступлениях и пороках, запятнавших его имя, о таких злодействах, что даже одного из них было бы достаточно, чтобы навсегда изгнать из нашей памяти все его доблестные деяния и одержанные им победы. На этот раз сенаторы отозвались сильным ропотом, а галерея шумно рукоплескала. Ватий Исаврийский подал знак трубачам, и звук труб призвал народ к молчанию. - Да, будем откровенны, - продолжал свою речь Эмилий Лепид, - имя Суллы звучит зловеще для Рима. Пороками и преступлениями он так запятнал свое имя, что стоит только произнести его, как всем вспоминаются попранные законы отечества, втоптанные в грязь авторитет трибунов и достоинство консулов, деспотизм, возведенный в принцип управления, беззаконные убийства тысяч и тысяч неповинных граждан, позорные, проклятые проскрипции, грабежи, изнасилования, хищения и прочие деяния, совершенные по его приказу и во имя его, во вред родине, в целях уничтожения республики. И такому человеку, имя которого каждому честному гражданину напоминает только о несчастьях, человеку, который любую свою прихоть, все свои страсти возводил в закон, - такому человеку мы сегодня хотим воздать торжественные почести, устроить царские похороны и объявить всенародный траур по нем? Как же так? Неужели мы похороним Луция Суллу, разрушителя республики, на Марсовом поле, где высится всеми почитаемая могила Публия Валерия Публиколы, одного из основателей республики? Возможно ли допустить, чтобы на Марсовом поле, где по особым постановлениям сената погребены останки наиболее знаменитых и выдающихся граждан прошлых времен, покоилось тело того, кто отправил в ссылку или убил самых благородных и выдающихся граждан нашего времени? Разве мы имеем право сегодня отмечать порок тем, чем наши отцы в прошлом вознаграждали добродетель? И почему, во имя чего мы станем совершать такое дело, низкое и противное достоинству нашему и совести нашей? Может быть, из страха перед двадцатью семью легионами, сражавшимися за его дело и готовыми сейчас выступить за него, которых он расселил в самых красивых местностях Италии - там, где он больше всего и сильнее всего проявил свою жестокость? Или же мы поступим так, испугавшись десяти тысяч подлых рабов, освобожденных им по личному произволу и деспотическому капризу, вопреки нашим обычаям и законам, и возведенных в самое почетное и уважаемое звание римских граждан? Я допускаю, что вследствие упадка духа нашего или страха, внушаемого роковым самоуправством Суллы, при его жизни никто не решался призвать народ и сенат к соблюдению законов нашей родины, но, во имя всех богов покровителей Рима, спрашиваю я вас, отцы сенаторы, что же теперь принуждает нас признавать справедливым несправедливого и прославлять как человека высокой души того, кто был порочным и гнусным гражданином? Декретировать воздаяние почестей, которых достойны только великие и добродетельнейшие, самому худшему и мерзкому из сынов Рима? О дайте, дайте мне, отцы сенаторы, возможность не отчаиваться за судьбу нашей родины, дайте мне возможность питать надежду, что мужество, добродетель, чувство собственного достоинства и совесть еще присущи этому высокому собранию! Докажите мне, что не низкий страх, а высокое чувство собственного величия преобладает еще в душах римских сенаторов. Отклоните этот повод для новых гражданских смут, которые разгорятся, словно факел. Отклоните, как недостойное и бесчестное, предложение о погребении Луция Корнелия Суллы на Марсовом поле с почестями, подобающими великому гражданину и знаменитому императору. Шумными рукоплесканиями были встречены слова Марка Эмилия Лепида. Аплодисментами воздали хвалу этой прочувствованной и смелой речи не только плебеи, сидевшие на галерее, но и многие сенаторы. Действительно, слова Марка Эмилия произвели большое впечатление на собрание и вызвали волнение, которого никак не ожидали и не желали сторонники Суллы. Поэтому, как только утих шум после речи консула, Гней Помпеи Великий поднялся со своего места. Это был один из наиболее молодых, любимых и уважаемых государственных деятелей Рима и самый популярный из всех сенаторов. В своей речи, не столь плавной и изящной, - он не был красноречив, - но полной чувств, словами, идущими прямо от сердца, воздал Помпеи посмертную хвалу Луцию Корнелию Сулле. Он не превозносил его блестящие подвиги и благородные деяния, не защищал и не порицал позорные действия, - он обвинял в них не Суллу, а те ненормальные условия, в которых оказалась пришедшая в расстройство республика, властную необходимость, диктуемую тем ужасным временем, когда Сулла стоял во главе государства, привычное нарушение законов, бешеный разгул страстей в делах общественных и развращенность нравов как простого народа, так и патрициев. Откровенная, простая и проникновенная речь Помпея произвела на всех, а в особенности на сенаторов, большое и сильное впечатление. После речи Помпея все выступления были излишни, но все же против предложения консула Квинтия Лутация Катулла блестяще говорил Лентул Сура и очень неудачно - Квинт Курион. Предложение Катулла было поставлено на голосование. За него голосовали четыре пятых присутствовавших сенаторов; среди них были Публий Ватий Исаврийский, Гней Помпеи, Марк Красс, Гай Скрибониан, Курион, Гней Корнелий Долабелла, Марк Аврелий Котта, Гай Аврелий Котта, Марк Туллий Декула, Корнелий Сципион Азиатский, Луций Лициний Лукулл, Аппий Клавдий Пульхр, Кассий Варр, Луций Геллий Попликола, Квинт Гортензий и множество других людей консульского звания, известных своими деяниями и добродетелями. Среди голосовавших против предложения Катулла были Марк Эмилий Лепид, Сергий Катилина, Лентул Сура, Луций Кассий Лонгин, Цетег, Аутроний, Варгунтей, Ливии Анний, Порций Лекка и Квинт Курион. Все они впоследствии участвовали в заговоре Катилины. По требованию некоторых сенаторов было произведено тайное голосование. Оно дало следующие результаты: триста двадцать семь голосов за предложение Катулла и девяносто три против. Победу одержали сторонники Суллы. После этого собрание было закрыто. Весь народ охватило крайнее возбуждение; волнение распространилось повсюду: из курии Гостилия оно перебросилось в комиции, оно проявилось в бурных манифестациях различных партий. Одни аплодировали Лутацию Катуллу, Ватию Исаврийскому, Гнею Помпею, Марку Крассу - то были явные приверженцы Суллы. Другие еще более шумно и торжественно приветствовали Марка Эмилия Лепида, Сергия Катилину и Лентула Суру, о которых стало известно, что они настойчиво боролись против предложения Катулла. Когда из курии вышли Помпеи и Лепид, горячо обсуждая только что закончившиеся прения, в толпе возбужденных людей, теснившихся у портика, чуть не произошло столкновение, которое могло стать гибельным для республики, ибо оно грозило повлечь за собой гражданскую войну, последствия которой трудно было предвидеть. Тысячи и тысячи голосов горячо приветствовали консула Лепида. Тысячи других граждан, главным образом Корнелии, в знак протеста рукоплескали Помпею Великому. Начались взаимные угрозы, слышались проклятия, оскорбления. Все это, несомненно, окончилось бы кровопролитием, если бы Помпеи и Лепид, проходя через толпу под руку, оба громко не уговаривали своих сторонников. Они призывали к порядку и спокойствию, просили мирно разойтись по домам. Эти увещевания временно потушили вспышку, но все же не оградили Рим от волнений: в тавернах, харчевнях, на самых оживленных перекрестках, на Форуме, в базиликах, под портиками, тоже обычно очень людными, возникали ожесточенные ссоры и кровопролитные драки. В эту ночь многие оплакивали своих родных - убитых и раненных в уличных схватках; самые горячие головы из народной партии делали попытки поджечь дома видных приверженцев Суллы. В то время как в Риме разыгрывалось все это, в Кумах произошли другие, не менее важные для нашего повествования события. Спустя несколько часов после внезапной смерти Суллы, когда на вилле бывшего диктатора царил переполох, из Капуи приехал человек, судя по внешности и по одежде - гладиатор. Он сразу же спросил, где можно повидать Спартака: видно, ему не терпелось встретиться с ним. Приезжий отличался громадным ростом, геркулесовым сложением и, несомненно, обладал незаурядной физической силой, которая угадывалась с первого взгляда. Он был некрасив, почти безобразен: лицо смуглое, темное, изрытое оспой, в грубых его чертах застыло угрюмое, малопривлекательное выражение. Что-то свирепое, звериное было в его черных живых глазах, горевших, однако, огнем отваги; впечатление дикости довершала густая грива каштановых волос и запущенная борода. И все же, несмотря на такую неблагодарную внешность, этот великан сразу располагал к себе: чувствовалось, что он человек бесстрашный, грубый, но искренний, дикий - и все же исполненный благородной гордости, сквозившей в каждом его движении. Пока посланный раб бегал за Спартаком в школу гладиаторов, помещавшуюся довольно далеко от главного здания, приезжий прогуливался по аллее, которая вела от дворца Суллы к гладиаторской школе, и рассматривал чудесные статуи, в изобилии украшавшие виллу. Не прошло и четверти часа, как раб вернулся, а вслед за ним шел быстрым шагом, почти бежал, Спартак. Приезжий бросился ему навстречу. Гладиаторы обнялись и несколько раз поцеловались. Спартак заговорил первым: - Ну, Эномай, рассказывай новости! - Новости все старые, - ответил гладиатор приятным, звучным голосом. - По-моему, кто не бодрствует, не действует и ничего не хочет делать, - негодный лентяй. Спартак, дорогой друг, пора нам взять в руки меч и поднять знамя восстания! - Замолчи, Эномай! Клянусь богами, покровителями германцев, ты хочешь погубить наше дело! - Напротив, я хочу, чтобы оно увенчалось великой победой... - Горячая голова! Разве криками окажешь помощь делу? Надо действовать осторожно, благоразумно - только так мы добьемся успеха. - Добьемся успеха? Но когда же? Вот что мне надо знать. Я хочу, чтобы это произошло при моей жизни, на моих глазах. - Мы поднимемся, когда заговор созреет. - Созреет? Так, значит, со временем... когда-нибудь... А знаешь, что ускоряет созревание таких плодов, как заговор и планы восстания? Смелость, мужество, дерзость! Довольно медлить! Начнем, а там, вот увидишь, все пойдет само собой! - Выслушай меня... Наберись терпения, нетерпеливейший из смертных. Сколько человек удалось тебе привлечь за эти три месяца в школе Лентула Батиата? - Сто тридцать. - Сто тридцать из десяти тысяч гладиаторов!.. И тебе уже кажется, что плод наших более чем годовых усилий уже созрел? Или, по крайней мере, семя проросло и пустило буйные ростки, и труды наши не пропали даром? - Как только вспыхнет восстание, примкнут все гладиаторы. Произойдет то же, что бывает с вишнями: одна тянет за собой другую. - Да как же они могут примкнуть к нам, не зная - кто мы, к чему стремимся, какими средствами располагаем для осуществления нашего плана? Победа будет тем вернее, чем глубже будет доверие к нам наших товарищей. Неистовый Эномай ничего не ответил, он обдумывал эти слова. Спартак добавил: - Например, ты, Эномай, - ты ведь самый сильный и смелый из всех десяти тысяч гладиаторов в школе Лентула Батиата, а что ты успел сделать за это время? Как ты употребил свое влияние на гладиаторов, которым ты обязан твоей силе и мужеству? Сколько человек ты собрал и привлек в наш Союз? Многим ли известна суть задуманного нами дела? Разве нет таких, кто не особенно доверяет тебе и побаивается твоего необузданного нрава и твоего легкомыслия? А многие ли знают Крикса или меня, относятся к нам с уважением и ценят нас? - Вот именно потому, что я не такой ученый, как ты, и не умею говорить так красно и убедительно, ты и должен быть среди нас. И я добился - правда, не без труда, - чтобы наш ланиста Батиат пригласил, тебя преподавателем фехтования в свою школу. Смотри, вот его письмо. Он приглашает тебя в Капую. - Эномай вытащил из-за пояса тонкий свиток папируса и подал его Спартаку. У Спартака загорелись глаза; он схватил свиток, сорвал печать дрожащей от волнений рукой и стал читать письмо, в котором ланиста Батиат сообщал, что, наслышавшись об искусстве и доблести Спартака, он, ланиста, приглашает его в свою школу гладиаторов в Капую для занятий с учениками, а в вознаграждение дает ему превосходный стол и крупное жалованье. - Так почему же ты, безумный Эномай, не дал мне письмо сразу, как приехал, а столько времени потратил на разговоры? Ведь именно этого я и ждал, хотя боялся надеяться. Там, там, среди десяти тысяч товарищей по несчастью, мое место! - восклицал гладиатор, сияя от радости и полный энтузиазма. - Там я постепенно переговорю с каждым в отдельности и со всеми вместе, я зажгу в них ту веру, которая согревает мою грудь. Оттуда в назначенный день по условному знаку выступит армия в десять тысяч бойцов! Десять тысяч рабов разобьют свои цепи и бросят звенья этих цепей в лицо угнетателям! Из железа позорных своих цепей десять тысяч рабов выкуют клинки непобедимых мечей!.. Ах, наконец-то, наконец-то я заберусь в гнездо и отточу зубы змеенышам, которые будут жалить крылья дерзких и гордых римских орлов! И, не помня себя от радости, рудиарий еще раз перечитал письмо Батиата, а затем спрятал его на груди. Он то обнимал товарища, то быстрым шагом ходил по аллее, то возвращался к Эномаю и, словно помешанный, бормотал какие-то бессвязные слова. Эномай смотрел на него, не зная - дивиться ему или радоваться, и, когда Спартак немного успокоился, сказал: - Я счастлив, что ты так доволен. А как обрадуются сто тридцать наших товарищей, вступивших в Союз! Они с нетерпением ждут тебя и надеются, что ты совершишь великие дела. - Это плохо, что они ждут слишком многого... - Вот ты переедешь к нам и успокоишь наших буянов. - Но ведь это самые твои близкие друзья и, значит, такие же неистовые, как и ты... Да, да, понимаю. Действительно, мое пребывание в Капуе будет полезно, а то они погубят все дело. Я удержу их от опрометчивых вспышек. - Спартак, клянусь, я предан тебе всей душой, я буду слушаться тебя и во всем буду тебе верным помощником. Оба умолкли. Эномай пристально смотрел на Спартака, и обычно суровый его взгляд выражал нежность и любовь. Вдруг он воскликнул: - А знаешь, Спартак, с тех пор как мы встретились впервые, - больше месяца назад, на собрании в Путеолах, - ты стал красивее и как-то женственнее... Прости меня, я не то хотел сказать... просто ты стал мягче... слово "женственнее" к тебе не подходит... И тут Эномай вдруг умолк, потому что Спартак сразу переменился в лице, побледнел и, проведя рукой по лбу, тихо сказал несколько слов - так тихо, что гигант Эномай не расслышал их: - Великие боги! А как же она?.. И несчастный рудиарий, которого любовь к свободе и братская любовь к угнетенным, жажда возмездия и надежда на победу привели в необычайное волнение, вдруг угас, поник головой и стоял молча, отдавшись во власть воспоминаний. Молчание длилось долго. Спартак, погруженный в горестные мысли, не проронил ни слова; в душе у него шла мучительная борьба, грудь его тяжко вздымалась. Эномай, не нарушая его размышлений, стоял, скрестив на груди руки, и с сочувствием смотрел на страдальческое лицо рудиария. Наконец он не выдержал и, стараясь не задеть товарища, сказал мягко и сердечно: - Значит, ты покидаешь нас, Спартак? - Нет, нет, никогда! Никогда!.. - воскликнул, весь дрожа, фракиец, подняв на Эномая свои ясные голубые глаза, на которых выступили слезы. - Скорее я покину сестру, скорее покину... - и, запнувшись, продолжал: - Все я брошу, все... но никогда не оставлю дела угнетенных, всеми покинутых рабов... Никогда!.. Никогда!.. - И, помолчав, добавил: - Не обращай на меня внимания, Эномай... Иди за мной. Хотя сегодня в доме Суллы день глубочайшего траура, на кухне мы найдем чем тебе подкрепиться. Но только, смотри, ни слова о нашем Союзе, ни одной вспышки гнева, ни одного проклятия!.. Сказав это, Спартак повел гладиатора ко дворцу. x x x На тринадцатый день после опубликования постановления сената о похоронах Луция Корнелия Суллы за счет государства и о воздаянии ему торжественных, царских почестей, похоронное шествие, сопровождавшее останки Суллы, двинулось из виллы диктатора по направлению к Риму, городу на семи холмах. Почтить усопшего съехались со всех концов Италии. Когда погребальная колесница тронулась из Кум, впереди нее и за ней шли, кроме консула Лутация Катулла, двухсот сенаторов и такого же количества римских всадников, все патриции из Кум, Капуи, Байи, Геркуланума, Неаполя, Помпеи, Путеол, Литерна и других городов и деревень Кампаньи. Здесь были представители всех муниципий и городов Италии, двадцать четыре ликтора, консульские знамена, орлы всех легионов, сражавшихся за Суллу, и свыше пятидесяти тысяч легионеров, добровольно прибывших в полном вооружении, чтобы отдать последний долг полководцу. Несколько тысяч отпущенников из трибы Корнелиев, прибывших из Рима, шли за колесницей в траурных одеждах; шли многочисленные отряды трубачей, флейтистов и кифаристов; тысячи матрон в серых стОлах и в строгом трауре; двигались нескончаемые толпы прибывших в Кумы из разных местностей Италии. На роскошной колеснице, которую везли шесть черных, словно выточенных из черного дерева коней, покоилось набальзамированное и умащенное благовониями тело диктатора, завернутое в золотисто-багряную императорскую мантию - палудамент. Первыми шли за колесницей. Фавст и Фавста, дети Суллы от Цецилии Метеллы, Валерия, Гортензий, Публий и Сервий Сулла, дети Сервия Суллы, брата усопшего; за ними - близкие родственники, одетые в темные тоги, отпущенники, великое множество друзей и знакомых, - все они старательно показывали свое безутешное горе и скорбь. Десять дней медленно двигалось похоронное шествие. В каждом селении, в каждом городе к нему присоединялись люди и, умножая его ряды, придавали процессии еще больше торжественности и невиданную пышность. Около десяти тысяч римлян вышли из Рима и двинулись по Аппиевой дороге навстречу похоронному шествию, провожавшему останки Суллы. Когда кортеж достиг Капенских ворот, десигнатор - то есть распорядитель, которому, по указанию сената, была доверена организация похорон Суллы, - принялся наводить порядок в толпе, чтобы усилить великолепие церемонии. Часа два он размещал народ. И, наконец, шествие вступило в город. Впереди всех шел распорядитель похорон в сопровождении двенадцати ликторов в темно-серых тогах. Затем шли музыканты, игравшие на длинных погребальных флейтах. За ними следовало свыше пятисот плакальщиц в траурных одеждах; они плакали и вопили за определенную почасовую плату, рвали на себе волосы и громко славили деяния и доблести усопшего. Так как распорядитель предупредил плакальщиц, что за эти похороны государственная казна будет расплачиваться очень щедро, то слезы и плач по Сулле казались вполне искренними, исходившими от сердца, а добродетели бывшего диктатора Рима, если послушать плакальщиц, были так велики, что все добродетели Камилла и Цинцинната, Фабриция и Фабия Максима, Катона и Сципиона, вместе взятые, не могли с ними сравниться. За плакальщицами следовали музыканты, оглашая воздух печальными мелодиями. За музыкантами шла колонна, состоявшая более чем из двух тысяч легионеров, граждан и Корнелиев, которые несли свыше двух тысяч спешно изготовленных золотых венков. Это были дары городов и легионов, сражавшихся на стороне Суллы, а также дары его друзей. Затем следовал виктимарий, который должен был зарезать у погребального костра любимейших животных усопшего. За виктимарием шли рабы, неся восковые изображения предков Луция Корнелия Суллы, в том числе и изображение Руфина Суллы, прадеда диктатора; он дважды избирался консулом во время нашествия Пирра на Италию; это был честный и храбрый человек, и тем не менее по решению цензора его изгнали из сената, так как, вопреки действовавшим тогда законам, он имел свыше десяти фунтов серебра в различных изделиях. Кроме изображений предков, приближенные Суллы несли трофеи его побед в Греции, в Азии, в италийских войнах - венки, ожерелья, боевые награды, заслуженные им. За ними следовала другая группа музыкантов, а после них шел Метробий, загримированный так, чтобы возможно больше походить на своего умершего друга; на нем была одежда покойного, его знаки отличия. Актеру было поручено изображать Суллу таким, каким он был в жизни. Сразу же за Метробием, на которого во все глаза смотрела толпа людей, живой изгородью стоявших вдоль дороги, самые, молодые и сильные сенаторы попеременно несли на плечах золотые носилки, украшенные драгоценными камнями, на которых покоилось тело Луция Корнелия Суллы, все покрытое богатейшими императорскими знаками отличия. За носилками шли жена, дети, племянники и другие близкие родственники и друзья покойного, все в трауре и по виду глубоко удрученные скорбью. Вслед за родственниками тело усопшего провожали все коллегии жрецов: сначала шли жрецы коллегии авгуров, в руках у каждого из них был загнутый посох. - отличительный знак авгуров; за ними следовала коллегия фламинов; впереди всех шел диал - жрец Юпитера, затем марциал - жрец Марса, квиринал - жрец Ромула, фламины Флоры и Помоны и другие, все в торжественном облачении и в головных уборах, похожих на митру: на их верхушках к обвитому шерстью жгутику была прикреплена миртовая ветвь. За фламинами шли двенадцать салиев - жрецов "Марса, шествующего в бой", в расшитых туниках, стянутых в талии широким военным бронзовым поясом, поверх была накинута роскошная пурпуровая трабея, на левом боку висел меч, в левой руке они держали щит, в правой - железный жезл; время от времени они ударяли им по священным щитам, которые несли на шесте их служители. Позади салиев шли гаруспики - гадатели по внутренностям животных; фециалы - жрецы, объявляющие войну и заключающие мир; арвалы - жрецы богини Цереры; гадатели по внутренностям жертвы, которые несли ножи из слоновой кости - символ их действия во время жертвоприношения; благородная, высокочтимая коллегия целомудренных, непорочных весталок в коротких льняных туниках, поверх которых была надета стОла, и в белых покрывалах с пурпуровой каймой, спускавшихся с головы вдоль плеч, а надо лбом белая повязка, придерживающая собранные на затылке волосы. За весталками следовало семь жрецов-эпулонов, приготовлявших жертвенные пиршества для двенадцати богов Согласия. В честь этих богов, как во время всенародных празднеств, так и в дни общественных бедствий устраивались роскошные пиры. Изысканные кушанья пожирались потом, как об этом легко догадаться, самими жрецами, так как своими мраморными челюстями статуи двенадцати богов Согласия вряд ли могли жевать пищу. Затем следовали децемвиры сивиллиных книг и тридцать курионов - служителей культа, избранных по одному от каждой из тридцати курий. Кортеж жрецов замыкали двенадцать понтификов, блиставших пышностью своих латиклавий, во главе с верховным жрецом. Позади жрецов шел сенат, всадники, матроны, самые знатные патрицианки и горожанки, бесчисленная толпа граждан, а за ними следовали слуги и рабы покойного; они вели его боевого коня, а также других его любимых коней и собак, которых полагалось принести в жертву во время сожжения останков. В конце кортежа шли легионы, сражавшиеся под началом Суллы, - войско весьма внушительное, соблюдавшее строгий порядок и дисциплину. Это было приятное и вместе с тем устрашающее зрелище для бесконечного количества плебеев, заполнявших все улицы, по которым двигалась похоронная процессия; большинство из них были исполнены злобы и ненависти. Миновав Капенские ворота, шествие проследовало по длинной и широкой улице того же названия, свернуло на улицу, ведущую к храму Юпитера Статора, и по Священной улице, пройдя арку, воздвигнутую в честь Фабия, победителя аллоброгов, вступило на Форум, где в курии, как раз напротив ростральной трибуны, был установлен саркофаг Суллы. Сенат первым разразился горестными воплями, затем всадники, потом войско и последним - народ. Так как Фавст не достиг еще зрелого возраста, не был облачен в тогу мужа и, согласно обычаю, не мог поэтому произнести похвальное надгробное слово, то первым говорил Публий Сервилий Ватий Исаврийский, потом консул Катулл, а последним - Помпеи Великий. Все они вспоминали доблесть и высокие деяния усопшего и говорили о нем только самое похвальное, под аккомпанемент плача и стенаний всех тех, кто по какой-либо причине при жизни Суллы был сторонником его самого и партии олигархов и опасался теперь, что после смерти диктатора эта партия вскоре придет в упадок. Затем в прежнем порядке кортеж двинулся дальше, к Марсову полю: пройдя через Мамертинский переулок, вышел на Ратуменскую улицу, а затем по широкой и нескончаемой улице Лата, вдоль которой были специально воздвигнуты арки, увитые гирляндами из ветвей мирта и кипарисов, дошел до середины обширного Марсова поля, где и должно было произойти сожжение останков Суллы. Все было уже приготовлено для погребальной церемонии. Носилки опустили рядом с костром. Подошла Валерия, закрыла покойнику глаза и, согласно обычаю, вложила ему в рот медную монету, которой он должен был уплатить Харону за перевоз через волны Ахеронта; затем вдова поцеловала умершего в губы и, по обычаю, произнесла: "Прощай! В порядке, предначертанном природой, и мы все последуем за тобой". Музыканты заиграли печальные мелодии, и под их звуки виктимарии принесли в жертву множество животных, кровь которых, смешанную с молоком, медом и вином, разбрызгали по земле вокруг костра. После всего этого провожавшие начали лить в костер благовонные масла, бросать различные ароматические вещества, неисчислимое количество венков из цветов и лавров, так что они покрыли весь костер и легли широким слоем вокруг него. И тогда начался бой гладиаторов из школы Суллы; не участвовал в нем лишь один Арторикс: по просьбе Спартака Валерия приказала ему остаться в Кумах. Очень скоро все гладиаторы пали мертвыми, так как в погребальных сражениях нельзя было даровать жизнь ни одному из этих несчастных. Когда погребальные обряды были закончены, Помпеи Великий взял факел из рук либитинария и, чтобы воздать наивысшую почесть умершему другу, сам пожелал поджечь погребальный костер, на котором покоились останки Суллы, завернутые в асбестовую простыню, не поддающуюся действию огня. Гул громких рукоплесканий прокатился по всему Марсову полю в ответ на эту дань уважения покойному, принесенную молодым триумфатором, покорителем Африки. Пламя вспыхнуло в одно мгновенье и, быстро распространившись, охватило костер извивающимися огненными языками, окутав его облаком густого благовонного дыма. Полчаса спустя от тела того, кто на протяжении стольких лет приводил в трепет весь Рим и Италию и чье имя прогремело по всему миру, осталась только кучка костей и пепла. С горестными слезами и причитаниями плакальщицы тщательно собрали их и сложили в бронзовую урну с богатыми чеканными украшениями и чудесными инкрустациями. Урна с прахом была временно установлена в храме, который Сулла несколько лет тому назад велел построить в том самом месте близ Эсквилинских ворот, где он победил сторонников Гая Мария. Он посвятил этот храм Геркулесу Победителю. Урна должна была находиться там впредь до перенесения ее в роскошную гробницу, сооруженную, согласно декрету сената, на государственный счет, в том месте Марсова поля, где был погребальный костер. Пока плакальщицы собирали в урну прах Суллы, виктимарии набрали двести двадцать корзин ароматических веществ, оставшихся от огромного количества благовоний, принесенных женщинами на Марсово поле; и в память бывшего диктатора вылепили из душистых смол и воска две статуи: одна изображала Суллу, другая - ликтора. Спартак как ланиста, находившийся на службе у Суллы, тоже должен был надеть серую тунику и серый плащ, чтобы участвовать в шествии и присутствовать при сражении гладиаторов. С трудом сдерживая негодование, смотрел он, как убивали друг друга его ученики, которых он не только обучил искусству фехтования, но и посвятил в тайны Союза угнетенных. Когда закончилась церемония похорон, он вздохнул с облегчением: теперь он мог идти, куда ему заблагорассудится. Пользуясь своей геркулесовой силой, он пробился сквозь толпу и двинулся прочь от Марсова поля. Это стоило ему немалого труда, так как на похоронах присутствовали сотни тысяч людей; словно волны морские, они шумели, ревели, вливались в улицу Лата и двигались к городу. Солнце зашло, уже наступили сумерки, и над вечным городом спускалась ночь, но на горизонте еще горели огнем багровые, точно раскаленные, облака, похожие на зарево чудовищного пожара, охватившего вершины холмов, обступивших Рим. Многотысячная толпа двигалась медленно более плотными рядами, чем воинский легион, шествовавший сомкнутым строем, и в гуще ее слышались самые разнообразные толки и отзывы о торжественных похоронах и о самом Сулле, которого почтили такими похоронами. По сравнению с остальными Спартак шел очень быстро и на каждом шагу оказывался рядом с новыми людьми, слышал все время самые противоречивые мнения по поводу событий, занимавших все умы в этот день. - Как тебе кажется, долго простоит урна с его прахом в храме Геркулеса Победителя? - Надеюсь, что, к чести Рима и народа нашего, разгневанная толпа вскоре разобьет вдребезги эту урну, а прах развеет по ветру. - Наоборот, будем надеяться, что для блага Рима таких, как вы, головорезов-марианцев, скоро передушат в Туллиане. А в другом месте слышался такой разговор: - Говорил я тебе - несчастный Рим, все мы несчастные! Торе нам! При жизни Суллы, даже в его отсутствие, никто не смел и помыслить о переменах. - Зато теперь... Да не допустит этого Юпитер!.. Несчастные законы!.. - Законы? Какие законы?.. Послушай-ка, Вентудей, вот этот называет законами надругательство Суллы над всеми человеческими правами и повелениями богов!.. - Законы? Кто говорит о законах? А знаете ли вы, что такое закон?.. Паутина! В ее тенетах запутывается мошка, а осы разрывают их. - Верно, Вентудей! - Браво, Вентудей. - Клянусь кузницей Вулкана! Я спрашиваю: если тому, кто ежедневно осквернял и грязнил свое имя, оказывают царские почести, что же будет, если вдруг завтра - да убережет нас от этого Юпитер! - умрет Помпеи Великий? - Послушай, как этот кузнец корчит из себя перипатетика!.. - Да он за Мария, этот поклонник Вулкана... - Ну, а знаешь ли ты, что произошло бы, если б умер Помпеи? - Его сбросили бы с Гемоний. - И правильно поступили бы!.. - Зачем же нас учат быть добродетельными и честными, если только пороку обеспечено богатство и могущество в жизни, а после смерти - обожествление? - Ты прав! Добродетель пусть отправляется в непотребный дом, там ей место! - Справедливость надо сбросить с Тарпейской скалы! - К старьевщику всю эту ветошь! - В пропасть все эти достоинства и могущество! - Да здравствует Сулла! - Да здравствует свобода, сестра палача! - Да здравствуют во веки веков незыблемые Законы двенадцати таблиц! Они теперь стали похожи на плащ Диогена: патрицианские мечи понаделали в них столько дыр, что теперь уж ничего не разберешь на этих скрижалях! - Хороши законы! Понимай их и толкуй как кому вздумается, - не уступишь любому законоведу! Остроты и злые насмешки, словно туча дротиков, непрерывно сыпались на олигархов. Спартак все время слышал их, пока не дошел до Ратуменских ворот, где столпились провожавшие; когда кортеж спускался к Марсову полю, они были в хвосте, а теперь, по возвращении в город, оказались впереди. В большинстве своем это были плебеи, пришедшие на похороны из любопытства. Они ненавидели Суллу. Усердно работая локтями, Спартак одним из первых очутился у крепостного вала и вошел через заставу в город. Рим как будто вымер - так безлюдны, пустынны были улицы, обычно очень оживленные в этот час. Спартак быстро дошел до гладиаторской школы Юлия Рабеция, где он назначил свидание Криксу, с которым увиделся мельком утром за Капенскими воротами. Беседа между двумя рудиариями была задушевная, долгая и очень оживленная. Крикс, так же как и Спартак, возмущался убийством гладиаторов у костра Суллы; фракиец все еще не мог прийти в себя от этой бойни, на которой присутствовал поневоле. Крикс торопил Спартака принять предложение Лентула Батиата и ехать в Капую, в его школу, для того чтобы в возможно более короткий срок завербовать как можно больше приверженцев их делу. - Теперь успех нашего замысла, - заметил галл в заключение своей грубоватой, но горячей речи, - всецело зависит от тебя: все в твоих руках, Спартак; если душа твоя полна другим чувством, более сильным, чем желание освободить рабов, то вся надежда увидеть торжество нашего великого дела для нас погибнет навсегда. При этих словах Спартак побледнел и, глубоко вздохнув, сказал: - Каким бы сильным чувством ни была полна моя душа, Крикс, ничто, слышишь ты, ничто в мире не отвлечет меня от служения великому делу. Ничто, даже на мгновение, не заставит меня свернуть с пути, избранного мною, ничто и никто не заставит меня отказаться от моих намерений! Они еще долго беседовали друг с другом. Договорившись обо всем, Спартак простился с ним и, выйдя из школы Юлия Рабеция, направился к дому наследников Суллы, быстро шагая по улицам, которые уже заполняла толпа людей, возвращавшихся с похорон. Спартак переступил порог дома, остиарий сказал ему, что Мирца с нетерпением ждет его в комнате рядом с конклавом, куда вдова Суллы уединилась от непрошеных взглядов и назойливых соболезнований. Сердце Спартака забилось, словно от предчувствия какого-то несчастья; он побежал в апартаменты Валерии и встретил там свою сестру, которая, завидев его, воскликнула: - Наконец-то! Госпожа ожидает тебя уже больше часа! Она доложила о нем Валерии и по ее приказу ввела Спартака в конклав. Валерия, очень бледная, унылая, в темной столе и серой вуали, была особенно прекрасна. - Спартак!.. Спартак мой!.. - произнесла она, вставая с ложа и сделав несколько шагов к нему. - Любишь ли ты меня? Все ли еще ты любишь меня больше всего на свете? Спартак, поглощенный иными, мучительными мыслями, которые в последние дни тревожили его, раздираемый борьбой противоречивых чувств, был поражен этим неожиданным вопросом и ответил не сразу. - Почему, Валерия, ты спрашиваешь меня? Я чем-нибудь огорчил тебя? Дал тебе повод усомниться в моей нежности, в моем благоговении, в моей преданности тебе? Ведь ты заменила мне мать, которой больше нет в живых, мою несчастную жену, погибшую в неволе под плетью надсмотрщика. Ты мне дороже всего в мире. Ты единственная любовь моя; в моем сердце я воздвиг тебе алтарь. - Ax! - радостно воскликнула Валерия, и глаза ее засияли. - Вот так я всегда мечтала быть любимой. Так долго и тщетно мечтала. И это правда? Спартак, ты любишь меня так, как говоришь? Но всегда ли ты будешь меня любить? - Да, да! Всегда! - произнес он дрожащим от волнения голосом. Потом, опустившись на колени, он сжал руки Валерии в своих руках и, покрывая их поцелуями, говорил: - Всегда буду поклоняться тебе, моя богиня, если даже, когда даже... Он больше не мог произнести ни слова и разрыдался. - Что с тобой? Что случилось? Почему ты плачешь?.. Спартак... скажи мне... скажи мне, - прерывающимся от тревоги голосом повторяла Валерия, всматриваясь в глаза рудиария, и целовала его в лоб, прижимала к своему сердцу. В эту минуту кто-то тихо постучал в дверь. - Встань, - шепнула ему Валерия; и, подавив, насколько могла, свое волнение и придав твердость голосу, спросила: - Что тебе, Мирца? - Пришел Гортензий, он спрашивает тебя, - ответила за дверью рабыня. - Уже? - воскликнула Валерия и тут же прибавила: - Пусть подождет минутку, попроси его подождать немного... - Хорошо, госпожа... Валерия прислушалась и, как только затихли шаги Мирцы, торопливо произнесла: - Вот он уже пришел... поэтому-то я так тревожилась, ожидая тебя... поэтому я и спросила, готов ли ты всем пожертвовать ради меня... Ведь ему... Гортензию... все известно... Он знает, что мы любим друг друга... - Не может быть!.. Как же?.. Откуда?.. - взволнованно воскликнул Спартак. - Молчи!.. Я ничего не знаю... Сегодня он обронил только несколько слов об этом... обещал прийти вечером... Спрячься... здесь... в этой комнате, - указала Валерия, приподняв занавес на одной из дверей, - тебя никто не увидит, а ты все услышишь... и тогда ты узнаешь, как любит тебя Валерия. Спрятав рудиария в соседней комнате, она прибавила шепотом: - Что бы ни случилось - ни слова, ни движения. Слышишь? Не выдай себя, пока я не позову. Опустив портьеру, она приложила обе руки к сердцу, как будто хотела заглушить его биение, и села на ложе; минуту спустя, овладев собою, она непринужденно и спокойно, своим обычным голосом позвала рабыню: - Мирца! Девушка показалась на пороге. - Я велела тебе, - обратилась к ней матрона, - передать Гортензию, что я одна в своем конклаве. Ты это исполнила? - Я все передала, как ты приказала. - Хорошо, позови его. Через минуту знаменитый оратор с небритой пятнадцать дней бородой, в серой тунике и темного цвета тоге, нахмурив брови, важно вошел в конклав своей сестры. - Привет тебе, милый Гортензий, - сказала Валерия. - Привет тебе, сестра, - ответил Гортензий с явным неудовольствием. И, оборвав свою речь, он надолго погрузился в унылое молчание. - Садись и не гневайся, дорогой брат, говори со мной искренне и откровенно. - Меня постигло огромное горе - смерть нашего любимого Суллы, но, видимо, этого было мало, - на меня обрушилось еще другое, неожиданное, незаслуженное несчастье: мне пришлось узнать, что дочь моей матери, забыв уважение к себе самой, к роду Мессала, к брачному ложу Суллы, покрыла себя позором, вступив в постыдную связь с презренным гладиатором. О Валерия, сестра моя!.. Что ты наделала!.. - Ты порицаешь меня, Гортензий, и слова твои очень обидны. Но прежде чем защищаться, я хочу спросить тебя, - ибо имею право это знать, - откуда исходит обвинение? Гортензий поднял голову, потер лоб рукой и отрывисто ответил: - Из многих мест... Через шесть или семь дней после смерти Суллы Хрисогон передал мне вот это письмо. Гортензий подал Валерии измятый папирус. Она тотчас развернула его и прочла: "Луцию Корнелию Сулле, Императору, Диктатору, Счастливому, Любимцу Венеры, дружеский привет. Теперь вместо обычных слов: "Берегись собаки!" - ты мог бы написать на двери твоего дома: "Берегись змеи!", вернее: "Берегись змей!" - так как не одна, а две змеи устроили себе гнездо под твоей крышей: Валерия и Спартак. Не поддавайся первому порыву гнева, проследи за ними, и в ночное время, в час пения петухов, ты убедишься в том, что твое имя оскверняют, твое брачное ложе позорят, издеваются над самым могущественным в мире человеком, внушающим всем страх и трепет. Да сохранят тебя боги на долгие годы, и избавят от подобных несчастий". Вся кровь бросилась в лицо Валерии при первых же строчках письма; когда же она прочла его до конца, восковая бледность разлилась по ее лицу. - От кого Хрисогон получил это письмо? - спросила она глухим голосом и стиснула зубы. - К сожалению, он никак не мог вспомнить, кто ему передал это письмо и от кого оно было. Помнит только, что раб, доставивший письмо, прибыл в Кумы через несколько минут после смерти Суллы. Хрисогон был тогда в таком отчаянии и так взволнован, что, получив письмо, машинально взял его, и только через шесть дней оно оказалось у него в руках. Он решительно не помнит, как и от кого получил письмо. - Я не стану убеждать тебя, - после минутного молчания спокойно сказала Валерия, - что безыменный донос не доказательство и на основании его ты, Гортензий, брат мой, не можешь обвинять меня, Валерию Мессала, вдову Суллы... - Есть еще иное доказательство: Метробий, безутешно горюя о смерти своего друга и считая священным долгом отомстить за поруганную его честь, через десять или двенадцать дней после смерти Луция пришел ко мне и рассказал о твоей связи со Спартаком. Он привел рабыню, которая спрятала Метробия в комнате, смежной с твоим конклавом во дворце в Кумах, и там Метробий собственными своими глазами видел, как Спартак входил к тебе поздно ночью. - Довольно, довольно! - вскрикнула Валерия, меняясь в лице при мысли, что ее поцелуи, слова, тайна ее любви стали известны презренной рабыне и такому жалкому существу, как Метробий. - Довольно, Гортензий! И так как ты уже высказал свое порицание, то теперь выслушай, буду говорить я. Она встала, скрестила руки на груди и, глядя сверкающими глазами на брата, гордо подняв голову, сказала: - Да, я люблю Спартака, ну и что же? Да, люблю, люблю его страстно!.. Ну, и что же? - О великие боги, великие боги! - воскликнул совсем растерявшийся Гортензий и, вскочив, схватился в отчаянии за голову. - Оставь в покое богов, они тебя не слышат. Лучше выслушай то, что буду говорить я. - Говори... - Да, я любила, люблю и буду любить Спартака. - Валерия, замолчи! - прервал ее Гортензий, гневно глядя на нее. - Да, люблю, люблю его и буду вечно любить, - настойчиво и вызывающе повторяла Валерия. - И я спрашиваю тебя: что ж из этого? - Да защитит тебя Юпитер, мне просто страшно за тебя, Валерия, ты совсем обезумела!.. - Нет, я всего лишь женщина, которая решилась нарушить и нарушит ваши деспотические законы, отбросит все ваши бессмысленные предрассудки, сорвет все нестерпимые золотые цепи, в которые вы, победители мира, заковали женщин! Вот чего я хочу и уверяю тебя, брат мой, что стремление к этому вовсе не свидетельствует о потере разума, о помрачении рассудка, а может быть, как раз наоборот: это признак просветления разума. Ах, так, значит, меня обвиняет Метробий - Метробий, этот мерзкий шут и паяц, настолько подлый и порочный, что вызывает ревность у всех женщин, чьи мужья встречаются с ним? Он меня обвиняет! Воистину изумительно! Я не понимаю, как ты, Гортензий, придавая такой вес обвинениям Метробия, не предложишь сенату избрать его цензором нравов. Он был бы цензором, вполне достойным римских нравов. Метробий, охраняющий целомудренных весталок! Волк, сопровождающий ягнят на пастбище! Только этого не достает вашему гнусному Риму, где Сулле, осквернившему город убийствами, воздвигают статуи и храмы и где под сенью Законов двенадцати таблиц ему было дозволено на моих глазах, рядом с моими покоями проводить все ночи в безобразных оргиях. О законы нашего отечества! Как вы справедливы и как широко можно вас толковать!.. Эти законы мне тоже кое-что разрешали: мне предоставлялось право оставаться спокойной свидетельницей всего происходящего и даже проливать слезы, но тайком, в подушки вдовьего ложа, и, наконец, право быть отвергнутой в любой день по той единственной причине, что я не дала наследника своему господину и повелителю! Лицо Валерии горело от возбуждения, она говорила с возрастающим жаром и, наконец, умолкнув на минуту, повернулась к Гортензию, изумленно смотревшему на нее широко раскрытыми, неподвижными глазами. Затем она продолжала: - Да, конечно, перед лицом таких законов я нарушила свой долг... Я знаю... признаю это... Но я не собираюсь ни защищаться, ни просить прощения: я нарушила свой долг тем, что не имела мужества уйти из дома Суллы со Спартаком. Я не могу считать себя преступной за то, что полюбила этого человека, я горжусь моей любовью. У него благородное и великодушное сердце и ум, достойный великих дел; если бы он победил во Фракии римские легионы, им восхищались бы больше, чем Суллой и Марием, боялись бы больше Ганнибала и Митридата!.. Но он был побежден, и вы сделали из него гладиатора, потому что вы в течение многих веков привыкли обращаться с побежденными народами по правилу "горе побежденным", которое когда-то галлы применили по отношению к вам. Вы считаете, что боги создали людей для вашей забавы. И только потому, что вы сделали из Спартака гладиатора, потому, что вы так назвали его, вы думаете, что изменили его природу. Напрасно вы полагаете, что достаточно вашего повеления, чтобы вселить отвагу и смелость в душу труса и разум в голову безумца, а человека с высокой душой и умом обратить в безмозглого барана!.. - Итак, ты восстаешь против законов нашей родины, против наших обычаев, против всякой благопристойности и приличия? - изумленно и грустно спросил великий оратор. - Да, да, да... Восстаю, восстаю... отказываюсь от римского гражданства, от своего имени, от своего рода... Я ничего ни от кого не требую... Уеду жить на уединенную виллу, в какую-нибудь далекую провинцию, или же во Фракию, в Родопские горы, со Спартаком, и вы, все мои родственники, больше не услышите обо мне... Только бы быть свободной, быть самой собою, свободно распоряжаться своим сердцем, своими привязанностями. Обессилев от волнения, от наплыва бурных чувств, изливавшихся в гневных словах, Валерия побледнела и упала на ложе в полном изнеможении. Вот уже более получаса Валерия была в сильном нервном возбуждении, - это, несомненно, мешало ей понять все значение сказанного ею и осмыслить последствия ее признаний. Может быть, она и не была права в такой мере, как ей это казалось. Жизнь ее в прошлом нельзя было назвать безупречной, и даже в своей любви к Спартаку, единственной настоящей любви, от которой действительно затрепетало ее сердце, она вела себя легкомысленно. Но все же Валерия в страстной, хотя, может быть, и не вполне логичной, речи обрисовала те страдания, тот гнет и даже, скажем прямо, то унижение, на которое римские законы обрекали женщину. Такое положение следует отчасти приписать испорченности нравов того времени. Развращенность римского общества безудержно росла от беспрерывно возраставшей необузданной роскоши, непристойных оргий, которым предавались отцы и мужья, а главным образом, от владычества бесстыдных куртизанок, в богатстве и роскоши сравнявшихся с матронами; во всех общественных местах совершенно открыто, бесстыдно, нагло ими любовались и восхищались фатоватая молодежь, патриции, всадники и другие римские граждане. В печальном положении женщин и в еще худшем положении сыновей, страдавших от неограниченной власти отцов, во все более расширявшемся зле безбрачия, в разрушении семьи и семейных устоев, во все более распространявшемся рабовладении, при котором всю работу во всех областях вели рабы, пусть даже и не очень усердно, а свободные граждане вели праздную жизнь, последствием которой было обнищание, - вот в каких явлениях кроется истинная причина, первоисточник упадка Рима и разложения огромной империи, которую за короткое время создала ассимилирующая и объединяющая сила грубой, воинственной и доблестной Римской республики. Конечно, Гортензий не мог в эту минуту заниматься всеми этими исследованиями и размышлениями, несмотря на свой блестящий ум; он долго смотрел с состраданием на сестру, а затем ласково сказал ей: - Я вижу, дорогая Валерия, что ты сейчас себя плохо чувствуешь. - Я? - воскликнула матрона, быстро поднявшись. - Нет, нет, я чувствую себя совсем хорошо, я... - Нет, Валерия, поверь мне, ты нездорова, право нездорова... Ты так взволнована, возбуждена. Это лишает тебя трезвой ясности ума, необходимой при разговоре о таких серьезных вещах. - Но я... - Отложим нашу беседу до завтра, до послезавтра, до более подходящего момента. - Но предупреждаю тебя, я все решила бесповоротно. - Хорошо, хорошо... Мы еще об этом поговорим... когда увидимся... А пока я молю богов, чтобы они не лишили тебя своего покровительства, и прощаюсь с тобой. Привет тебе, Валерия, привет! - Привет тебе, Гортензий. Оратор вышел из конклава. Валерия осталась одна, погруженная в глубокое, печальное раздумье. От этих грустных мыслей ее отвлек Спартак. Войдя в конклав, он бросился к ногам Валерии и, обнимая, целуя ее, в бессвязных словах благодарил ее за любовь к нему и за выраженные ею чувства. Вдруг он вздрогнул, вырвался из объятий Валерии и, сразу побледнев, насторожился, как будто сосредоточенно, всеми силами души прислушивался к чему-то. - Что с тобой? - взволнованно спросила Валерия. - Молчи, молчи, - прошептал Спартак. В эту минуту в глубокой тишине оба ясно услышали хор чистых и звучных молодых голосов, хотя до конклава Валерии долетало только слабое, отдаленное его эхо. Хор пел где-то далеко, на одной из четырех улиц, которые вели к дому Суллы, стоявшему очень уединенно, как и все патрицианские дома; пели песню, сложенную на полуварварском языке - смеси греческого с фракийским: Сестра богинь, Свобода, зажигай На подвиг благородный Сердца твоих сынов, Сестра богинь, Свобода, гнев народный Ты окрыли, святая, В огне освободительных боев! В мечи, в мечи оковы Перекуют рабы; Долг их призвал суровый, И даже робкий храбр в пылу борьбы. Сестра богинь, Свобода, в свете славы Ты искрою одною Священного огня Зажги пожар везде, где пот кровавый Течет и где страдает раб, стеня, Чтобы тиран за чашей круговою Мог нежиться в чертогах! Свобода, сердце каждого борца Ты воодушевляй на всех дорогах! Отвагу влей в сердца, В синеющие жилы Влей кровь свою, удвой наш гнев и силы!.. Сестра богинь, Свобода, за тобой С напевом грубым ринемся мы в бой. Широко раскрыв глаза, Спартак замер и весь обратился в слух, как будто вся его жизнь зависела от этой песни. Валерия могла уловить и понять только немногие греческие слова. Она молчала, и на ее бледном, как алебастр, лице отражалось страдание, написанное на лице рудиария, хотя она и не понимала причину его душевной муки. Оба не произнесли ни слова; когда же стихло пение гладиаторов, Спартак схватил руки Валерии и, целуя их с лихорадочной горячностью, произнес прерывающимся от слез голосом: - Не могу... не могу... Валерия... Моя Валерия... прости меня... Я не могу всецело принадлежать тебе... потому что сам не принадлежу себе... Валерия вскочила, увидев в этих бессвязных словах намек на какую-то прежнюю любовь рудиария. В волнении она воскликнула: - Спартак!.. Что ты говоришь!.. Что ты сказал? Какая женщина может отнять у меня твое сердце? - Не женщина... нет, - ответил гладиатор, печально качая головой, - не женщина запрещает мне быть счастливым... самым счастливым из людей... Нет! Это... это... Нет, не могу сказать... не могу говорить... Я связан священной и нерушимой клятвой... Я больше не принадлежу себе... И достаточно этого... потому что, повторяю тебе, я не могу, не должен говорить... Знай только одно, - добавил он дрожащим голосом, - вдали от тебя, лишенный твоих божественных поцелуев... я буду несчастлив... очень несчастлив... - И голосом, в котором звучало глубокое горе, он сказал: - Самый несчастный из всех людей. - Что с тобой? Ты сошел с ума? - испуганно произнесла Валерия, и, схватив своими маленькими руками голову Спартака, сдвинув брови, она пристально смотрела черными сверкающими глазами в его глаза, как бы желая прочесть в них и понять, не лишился ли он действительно рассудка. - Ты сходишь с ума?.. Что ты говоришь? Что ты мне говоришь? Кто запрещает тебе принадлежать мне, одной мне?.. Говори же! Рассей мои сомнения, избавь меня от мук, скажи мне - кто?.. Кто тебе запрещает?.. - Выслушай, выслушай меня, моя божественная, обожаемая Валерия, - сказал дрожащим голосом Спартак; на его искаженном лице можно было прочесть жестокую борьбу противоречивых чувств, бушевавших в его груди. - Выслушай меня... Я не смею говорить... не в моей власти сказать тебе, что отдаляет меня от тебя... знай только, что никакая другая женщина не может... не могла бы заставить меня забыть твои чары. Ты должна это понять. Ты для меня выше и больше, чем богиня. Ты должна знать, что не может в моей душе зародиться чувство к какой-нибудь другой женщине... будь в этом уверена. Клянусь тебе своей жизнью, своей честью, клянусь твоей честью и жизнью, я говорю искренне, честно и даю клятву: вблизи или вдали я всегда буду твоим, только твоим, твой образ, память о тебе всегда будет в моем сердце. Тебе одной я буду поклоняться и только тебя боготворить... - Но что же с тобой? Если ты так любишь меня, почему говоришь мне о твоих страданиях? - спрашивала бедная женщина, едва сдерживая рыдания. - Почему ты не можешь доверить мне свою тайну? Разве ты сомневаешься в моей любви, в моей преданности тебе? Разве я мало дала тебе доказательств? Хочешь еще других?.. Говори... говори... приказывай... Чего ты хочешь?.. - Какая мука! - вне себя вскричал Спартак. Он рвал на себе волосы, в отчаянии ломал и кусал свои руки. - Любить, обожать, боготворить прекраснейшую из женщин, быть любимым ею и бежать от нее... не имея права сказать ей... не имея права ничего сказать... потому что... Я не могу... не могу... - прокричал он в отчаянии. - Несчастный я, я не смею говорить! Валерия, рыдая, обнимала его; он вырвался из ее объятий. - Но я вернусь, вернусь... когда получу разрешение нарушить свою клятву... вернусь завтра, послезавтра, скоро. Валерия, это не моя тайна. И ты простишь меня тогда и еще больше будешь любить... если ты можешь любить еще сильнее, если существует чувство более сильное, чем то, которое связывает нас... Прощай, прощай, моя обожаемая Валерия! И сверхчеловеческим усилием воли он заставил себя разжать объятия любимой женщины, которая плакала, моля о сострадании. Шатаясь, как пьяный, Спартак вышел из конклава, а Валерия, лишившись чувств от пережитых волнений, упала на пол. Глава девятая. О ТОМ, КАК НЕКИЙ ПЬЯНИЦА ВООБРАЗИЛ СЕБЯ СПАСИТЕЛЕМ РЕСПУБЛИКИ За пятнадцать дней до мартовских календ (15 февраля) в 680 году от основания Рима, почти через четыре года после похорон Луция Корнелия Суллы, квириты праздновали луперкалии. Этот праздник был установлен Ромулом и Ремом в честь основания Рима, а также в честь их кормилицы Луперки и бога Пана, оплодотворителя полей, а кроме того, в память чудесного детства Ромула и Рема. Луперкалием называлась пещера или грот, находившийся в роще, посвященной богу Пану и украшавшей тот склон Палатинского холма, который был обращен в сторону римского Форума, - точнее, находился между Новой улицей и священным Палатинским скатом, напротив руминальной смоковницы. Эти пастушеские празднества восходят, как считали тогда, да и теперь многие историки так считают, еще ко временам существования Аркадии. Когда аркадийцы переселились в эти края и жили здесь под властью Эвандра, они устраивали в этом месте празднества в честь бога Пана наподобие тех игр, какие происходили на горе Ликии в Аркадии. Как бы то ни было, происхождение этих игр не вполне достоверно известно; несомненно только, что эти празднества устраивались всегда и не считались устаревшими даже в последние годы республики; Цезарь-диктатор издал специальный декрет о праздновании луперкалий. Руминальная смоковница, стоявшая перед луперкалием, была священным древом богов, потому что, по преданию, волчица вскормила Ромула и Рема именно под смоковницей, росшей как раз в этом месте; поэтому смоковница стала называться руминальной, то есть смоковницей-кормилицей; когда первая смоковница отжила свой век, ее заменили другой, посаженной жрецами с торжественными обрядами, и всякий раз, когда дерево, одряхлев, погибало, его заменяли с той же торжественностью другим. Среди римлян было распространено поверье, что, пока смоковница-кормилица зеленеет, Рим будет процветать. Итак, луперкалии приходились на 15 февраля и в 680 году праздновались согласно традиции со всей предписанной ею торжественностью. Рано утром в луперкальный грот собрались луперки - жрецы, выбранные среди наиболее выдающихся юношей патрицианских родов; они ожидали начала жертвоприношения. Среди луперков можно было увидеть Луция Домиция Агенобарба, красивого белокурого юношу двадцати одного года, который в 700 году римской эры стал консулом; Луция Корнелия Лентула, Квинта Фурия Калена, обоим было по двадцать четыре года, впоследствии они также стали консулами - первый в 705 году, второй в 706 году; Вибия Панса, которому в это время едва исполнилось двадцать пять лет, в 710 году вместе с Аттилием Гирцием он был избран консулом; Вибий Панса сражался под Мутиной против Марка Антония, но ему не довелось увидеть победу своих легионов, так как он пал вместе со своим сотоварищем Гирцием на поле брани. В то время как молодые патриции, принадлежащие к коллегии луперков, стояли в луперкальной пещере, в жреческих одеяниях, туда явилась целая толпа патрицианской молодежи; они привели с собой Марка Клавдия Марцелла и Сервия Сульпиция Руфа - юношей двадцати одного года; отцы их были консулами, впоследствии и сыновья стали консулами. Оба пришли в белых тогах и в венках из плюща, потому что им предстояло выполнять важную роль в предстоящих жертвоприношениях. Как только собралась вся эта молодежь, виктимарии взяли ножи и предали закланию двенадцать козлов и столько же щенят. Затем один из луперков принял из рук другого приготовленный меч и, обмакнув его в жертвенную кровь, дотронулся до лба Клавдия Марцелла и Сульпиция Руфа. Другие луперки стали вытирать пятна крови, оставшиеся на лбу двух молодых патрициев, намоченной в молоке шерстью. Как только кровь была удалена, Марцелл и Руф согласно обычаю разразились громким хохотом. Эта церемония, по традиции, символизировала очищение пастухов. Вслед за этим в особом отделении пещеры был совершен обряд омовения. А затем луперки вместе с очистившимися юношами и их друзьями сели за стол, где их ожидали вкусные яства и самые лучшие вина. Пока жрецы-луперки пировали, пещера стала наполняться народом; в роще, посвященной Пану, где находилась пещера, на дороге к священному склону Палатинского холма и на всех прилегающих улицах толпился народ. Особенно много было тут женщин и среди них немало патрицианок - как замужних, так и девушек, явившихся в сопровождении рабов, слуг и гладиаторов, принадлежащих их семьям. Чего ожидала вся эта толпа, стало ясно, как только веселые и хмельные луперки вышли из-за стола; они надели поверх туник широкие полосы из шкур жертвенных животных, взяли в руки ремни и плети, сделанные из тех же шкур, шумной толпой выбежали из грота и, промчавшись по улицам, принялись хлестать плетью всех, кто попадался им на пути. Так как девушки верили, что удары плети, освященной богами, помогут им выйти замуж, а бездетные замужние женщины были проникнуты верой в оплодотворяющую силу этих плетей, то по всем улицам навстречу луперкам бежали матроны и девушки, сами подставляя под удары свои руки. Царило буйное веселье. Толпа встречала луперков криками и веселыми возгласами, и так они пробежали по всем главным улицам Рима. Часть молодых жрецов направилась к цирку, оттуда, по улице храма Беллоны, на Трумфальную улицу, затем, свернув направо, они понеслись по предместью Януса, еще раз свернули направо и двинулись по улице Флументаль к Тибрскому острову. Другая часть луперков прошла по Новой улице и по улице Табернола и повернула по Африканскому переулку к Эсквилинским воротам. Здесь луперков ждали присланные их семьями запряженные четверкой лошадей колесницы, раззолоченные или украшенные бронзовой чеканкой; молодые жрецы садились в эти колесницы и в сопровождении многочисленной свиты из римских граждан, также ехавших на лошадях, направлялись по дороге, ведущей к Тиволи, за несколько миль от города в Альбунейскую рощу - в то место, где и до сих пор бьет знаменитый серный источник. Ежегодно в день праздника луперкалиев, после жертвоприношения, совершались поездки в эту рощу, где, по преданию, обитали фавны, потомки Фавна, мифического царя Латия. В уединенных уголках зеленой чащи луперки якобы вещали священные прорицания. Другая группа луперков направилась, как мы уже говорили, к Тибрскому острову; пройдя до половины улицы Флументаль, шествие свернуло налево и по короткому Тибрскому переулку быстро добралось до деревянного моста; одиннадцать лет спустя, то есть в 691 году, по декрету сената тут был заложен каменный мост, названный в честь Фабриция, куратора дорог, его именем. На Тибрском острове, в то время еще малонаселенном, находилось три известных памятника: храм Эскулапия, храм Юпитера и храм Фавна. Храм Эскулапия, самый большой и самый великолепный из них, воздвигли в 462 году римской эры по случаю ужасной эпидемии чумы, унесшей тысячи жертв. Это произошло во время консульства Квинта Фабия Гургита и Юлия Брута Сцевы. Из Рима направили послов в Эпидавр, греческий город, посвященный культу Асклепия, бога медицины. Когда римские послы находились в храме бога-целителя, к ним подползла одна из живших в храме священных змей - прирученная безвредная змейка желто-коричневой окраски. Послы приняли ее появление за божественное знамение: змея, посвященная богу врачевания, по своей доброй воле приблизилась к ним. Они отправились к своим кораблям, следом за ними поползла и змея; ее взяли на корабль и привезли в Остию, здесь корабль вошел в устье Тибра и поплыл вверх по течению; когда он достиг Тройных ворот, змея вдруг выползла и, бросившись с судна в реку, скрылась на Тибрском острове. Авгуры истолковали этот каприз змеи как волю бога Эскулапия, пожелавшего, чтобы в этом месте ему был воздвигнут храм, что и было сделано. В 552 году от основания Рима, по обету претора Фурия Пурпореона, рядом с большим храмом Эскулапия был построен другой храм, меньших размеров, но не уступавший ему в роскоши, - храм Юпитера. А в 558 году, то есть шесть лет спустя, народные эдилы, Гней Домиций Агенобарб и Гай Скрибоний Курион, наложили денежные взыскания на трех крупных торговцев скотом и на эти деньги построили рядом с храмом Эскулапия, почти напротив храма Юпитера, третий храм - в честь бога Фавна. Итак, на маленьком Тибрском острове было три храма, а это с очевидностью доказывает, что еще до сооружения каменных мостов Фабриция и Цестия сообщение между городом и островом поддерживалось не только при помощи лодок и паромов, но и через деревянные мосты, подобные Сублицийскому мосту, построенному на сваях. Пройдя по деревянному мосту, луперки и сопровождавшая их толпа вступили на остров, чтобы принести здесь жертву богу Фавну, который был, согласно мифам, связан родственными узами с богом Паном. Завершился же праздник новым пиршеством, уже подготовленным в харчевне, открытой рядом с храмом Эскулапия и известной своей прекрасной кухней и тонкими винами. Не менее весело, чем луперки, решили закончить свой день и те, что вышли через Эсквилинские ворота и отправились посетить Фавна в его гротах и рощах близ серного источника. Как в древних, так и в современных религиях таинственные обряды культа служили предлогом для веселого и более или менее непристойного времяпровождения, и совершались эти обряды хитрецами, пользовавшимися легковерием толпы. Луперки из тщеславия устраивали празднества на свой счет, жреческие обязанности считались весьма почетными, и, кроме того, веселым жрецам доставляло немалое удовольствие без стеснения хлестать своей плетью красивых девушек и пленительных матрон и получать за это в награду нежные улыбки и любезные слова. У храма Фавна, прислонившись к одной из колонн портика, стоял человек лет двадцати пяти, равнодушно наблюдая за движением толпы и беготней луперков; он был высок ростом, прекрасно сложен и, несомненно, обладал большой физической силой; в нем все было красиво: крепкая, словно изваянная скульптором шея, гордая посадка головы, благородная осанка. Завитые и надушенные волосы, блестящие, как черное дерево, оттеняли белизну высокого и широкого лба и глаза - выразительные, проницательные и властные глаза очень красивого разреза; взгляд этих улыбающихся, полных благожелательности глаз привлекал сердца и покорял всех железной воле этого человека, которая временами сквозила в его огненном взоре, в морщине, перерезавшей лоб, в густых и черных почти сросшихся бровях. Нос был прямой, четко и красиво очерченный, рот скорее маленький, в складе довольно толстых, пухлых губ запечатлелись две страсти - властолюбие и чувственность. Едва заметный оливковый оттенок матовой белизны лица придавал еще больше привлекательности этому высокому и величественному, сильному и красивому человеку. Это был Гай Юлий Цезарь. Он был одет с непревзойденным аттическим изяществом. Поверх туники из белой льняной ткани, отороченной пурпуром и перехваченной в талии пурпуровым шерстяным шнуром, была наброшена тоже белая тога из тончайшей шерсти, отделанная широкой голубой каймой. Обдуманная гармония ниспадающих складок туники и тоги выгодно выделяла прекрасную фигуру этого необыкновенно красивого человека. Юлию Цезарю к тому времени исполнилось двадцать шесть лет - он родился 12 июля 654 года. Он уже пользовался в Риме безграничной популярностью благодаря своей образованности, красноречию, приветливости, храбрости, энергии и изысканным вкусам. Гай Юлий Цезарь, приходившийся со стороны своей тетки Юлии племянником Гаю Марию, по своим связям, дружбе и личным симпатиям был марианцем; восемнадцати лет он женился на Корнелии, дочери Луция Корнелия Цинны, который четыре раза избирался консулом и тоже был ярым сторонником победителя тевтонов и кимвров. Как только Сулла, уничтожив своих врагов, стал диктатором, он приказал убить двух членов семьи Юлиев, расположенных к Марию, и потребовал от молодого Гая Юлия Цезаря, чтобы тот отверг свою жену Корнелию. Цезарь, однако, проявил непреклонную твердость характера и не захотел подчиниться. За это он был присужден Суллой к смертной казни, и только заступничество некоторых влиятельных сторонников Суллы и коллегии весталок спасло его от гибели в числе многих жертв проскрипций. Но все же Цезарь не чувствовал себя в Риме в безопасности, пока там властвовал человек, который в ответ на просьбы многих о даровании Цезарю жизни сказал: "Вы ничего не понимаете, а я предвижу, что этот юный Юлий стоит многих Мариев!" Цезарь удалился в Сабинскую область; там он скрывался в горах Латия и Тибертина до тех пор, пока не умер Сулла. Вернувшись в Рим, он тотчас же отправился в поход под началом претора Минуция Терма и участвовал в осаде Митилен. Он отличался большой храбростью, лучше всех владел оружием, и про него говорили: "Храбрости у него больше, чем это допускает человеческая природа и воображение". Действительно, не раз он проявлял исключительную отвагу; однажды, рискуя своей жизнью, спас в бою жизнь одного солдата; за это ему был пожалован гражданский венок. Затем Цезарь отправился в Вифинию, к царю Никомеду, с которым через короткое время у него завязалась тесная дружба; об этом пошли разные сплетни, и в сатирах того времени Цезаря прозвали "царицей Вифинии". Когда Публию Сервилию Ватию было поручено выступить во главе римского войска против пиратов Киликии, которые избрали центром своих действий город Исавр, Цезарь отправился вместе с ним и, участвуя во многих сражениях, показал себя доблестным воином. По окончании похода он направился в Грецию, намереваясь слушать там знаменитых философов и посещать школы самых известных ораторов. Но близ Яссайского залива и Формакуссы, одного из Спорадских островов Архипелага, корабль, на котором плыл Юлий Цезарь со своими слугами, был захвачен пиратами, и все они стали пленниками морских разбойников. Цезарь и здесь проявил не только необычайное мужество, но и врожденную способность повелевать, которая впоследствии дала ему власть над миром. На вопрос Цезаря, какой выкуп требуют за него, пираты назвали большую сумму - двадцать талантов; на это последовал высокомерный ответ: "Я стою дороже, и вам уплатят за меня пятьдесят талантов", - и тут же Цезарь добавил, что, лишь только ему возвратят свободу, он отправится в погоню за разбойниками, захватит их и велит распять. Этот смелый ответ, достойный гордых сыновей Рима, свидетельствовал о стойком характере и сознании собственного достоинства. Цезарь не сомневался, что человеку из рода Юлиев поверят на слово и он быстро достанет даже такую значительную сумму. Он отправил своих слуг в Эфес и Самое и другие ближние города, чтобы собрать там пятьдесят талантов; деньги были вскоре присланы ему, и он вручил пиратам выкуп. Но лишь только пленника отпустили на свободу, он снарядил в соседних портах несколько трирем и отправился в погоню за пиратами, напал на них, разбил, взял в плен и передал претору, с тем чтобы тот их распял. Узнав, что вместо казни претор намерен продать пиратов в рабство, Цезарь самовольно приказал их всех распять, объявив, что за свой поступок он готов отвечать перед сенатом и римским народом. Все это доставило Юлию Цезарю широкую популярность, которая возросла еще больше, когда он открыто и смело выступил против Гнея Корнелия Долабеллы, сторонника Суллы, обвиняя его в преступных действиях при управлении вверенной ему провинцией Македонией. Он поддержал свое обвинение с твердостью и с таким красноречием, что даже красноречивейшему Цицерону с трудом удалось добиться оправдания Долабеллы, да и то опираясь на огромные богатства своего подзащитного, его влияние и связи. Цезарь, славившийся как самый изысканный щеголь, самый ловкий, искусный фехтовальщик и гимнаст, как неизменный победитель на ристалищах в цирке, снискал большую популярность в Риме и даже во время своего отсутствия пользовался всеобщей симпатией. Поэтому не удивительно, что в начале 680 года, после смерти Аврелия Котты, одного из членов коллегии понтификов, Цезарь был возведен в этот высокий сан. Таков был человек, который стоял у входа в храм Фавна и смотрел на толпу, двигавшуюся взад и вперед по острову, перед храмами бога медицины и Фавна. - Привет Гаю Юлию Цезарю, понтифику! - воскликнул, проходя мимо него, Тит Лукреций Кар. - Приветствую тебя, Кар, - ответил Цезарь, пожимая руку будущего творца поэмы "О природе вещей". Вместе с Лукрецием шли, собираясь повеселиться, молодые патриции, и каждый из них обратился к будущему покорителю Галлии с ласковым приветственным словом. - Честь и хвала божественному Юлию, - сказал, низко кланяясь и припадая к руке, мим Метробий, выйдя из храма Эскулапия в обществе других комедиантов и акробатов. - А, Метробий! - воскликнул с иронической улыбкой Юлий Цезарь. - Ты, я вижу, не теряешь зря времени, не так ли? Не пропускаешь ни одного праздника, ни одного, даже самого ничтожного, повода повеселиться. - Что поделаешь, божественный Юлий!.. Будем наслаждаться жизнью, дарованной нам богами... Ведь Эпикур предупреждает нас... - Знаю, знаю, - прервал его Цезарь, избавляя актера от труда приводить цитату. И через минуту, почесав голову мизинцем левой руки, чтобы не испортить прическу, он указательным пальцем правой поманил к себе Метробия. - Послушай, - произнес он. Метробий тотчас покинул своих товарищей по искусству и торопливо подошел к Цезарю; один из мимов крикнул ему вдогонку: - Мы будем ждать тебя в харчевне Эскулапия! - Сейчас приду, - ответил Метробий и, приблизившись к Цезарю, вкрадчиво, с медоточивой улыбкой произнес: - Очевидно, какой-то бог покровительствует мне сегодня, раз он предоставляет мне случай оказать тебе услугу, божественный Гай, украшение рода Юлиев. Цезарь улыбнулся своей обычной, чуть презрительной улыбкой и ответил: - Услуга, о которой я хочу просить тебя, добрейший Метробий, невелика. Ты ведь бываешь в доме Гнея Юлия Норбана? - Еще бы! - с хвастливой фамильярностью воскликнул Метробий. - Милейший Норбан расположен ко мне... очень расположен... и с давних пор... еще когда был жив мой знаменитый друг, бессмертный Луций Корнелий Сулла... На лице Цезаря промелькнула еле заметная гримаса отвращения, но он тут же ответил с притворным добродушием: - Ну, так вот, знаешь ли... - На миг он задумался, а затем сказал: - Приходи ко мне сегодня вечером на ужин, Метробий. На досуге я расскажу тебе, в чем дело. - Какое счастье!.. Какая честь!.. Как я признателен тебе, о добросердечнейший Юлий!.. - Ну, довольно, довольно благодарностей! Иди, тебя ждут приятели. Вечером увидимся. И величественным жестом Цезарь простился с Метробием. Актер, рассыпаясь в благодарностях и низких поклонах, отошел и направился в близлежащую харчевню Эскулапия. В приветственном жесте, исполненном важности и достоинства, в пренебрежительном тоне, которым говорил Цезарь с Метробием, сказался властный его характер. Так как человек, к которому он обратился, отличался низкой угодливостью, а Цезарь славился своими победами над женскими сердцами, то вполне возможно было, что сведения, которые он хотел получить от Метробия, касались каких-нибудь любовных дел. Пока народ толпился вокруг трех храмов, оглашая воздух громким говором, Метробий, сияя от радости, что ему выпала великая честь побывать гостем в доме Юлия, явился в харчевню Эскулапия и принялся хвастливо рассказывать своим друзьям, уже сидевшим за столом, о приглашении Цезаря. Несмотря на предстоящий роскошный ужин, мим на радостях усердно ел и еще усерднее пил превосходное велитернское, которое хозяин харчевни держал для своих посетителей. А посетителей в этот день набралось великое множество, все были в хорошем расположении духа, все запаслись хорошим аппетитом, и в харчевне стоял гул от возбужденных голосов, звяканья посуды и чаш, наполненных вином. Шутки, остроты, хохот и оживление, царившие за тем столом, где сидел Метробий, вскружили ему голову, и он не замечал, как быстро бежало время и какое множество чаш велитернского он успел осушить. Два часа спустя бедняга уже еле ворочал языком от чересчур обильных возлияний, однако кое-что еще соображал и понял, что оказался в опасном положении: через час он совсем потеряет способность двигаться и, стало быть, не попадет на ужин к Цезарю. Приняв решение покинуть сотрапезников, он тяжело оперся обеими ладонями о стол, с трудом поднялся, попрощался с обществом, стараясь говорить развязно, и объяснил, что должен уйти, так как его ждут - он ужинает у Це...це...разя. Обмолвка комедианта была встречена взрывом хохота, градом острот, и когда Метробий, пошатываясь, двинулся к выходу, его до самого порога провожали насмешками и язвительными замечаниями. - Хорош ты будешь у "Церазя"! - кричал ему вдогонку сосед. - Бедный Метробий, у него язык отнялся! - кричал другой. - Нет, не язык, а ноги, гляди, как шатается! - Метробий, не танцуй, ведь ты не на сцене! - Держись прямо, Метробий, все стены вытер! - Зря стараешься, Метробий, - хозяин не заплатит! - Ну и походка! Петляет, как змея! Меж тем Метробий уже вышел на улицу, бормоча про себя: - Смей...тесь... смей...тесь, оборванцы! А я... иду ужинать к Цезарю... Он человек порядочный... замечательный человек... Цезарь... он любит ар...ар...артистов!.. Клянусь Юпитером Капи... Капи...толийским! Никак не пойму... как это... как это случилось... Это велитернское... туда подмешали... оно коварно... как душа Эв... Эв...битиды!.. Пройдя шагов двадцать по направлению к мосту, ведущему в город, старый пьяница остановился; его шатало из стороны в сторону. Так он простоял несколько минут в раздумье; наконец его осенила блестящая мысль, он не без усилия повернулся и пошел, подпрыгивая, в другую сторону. Шатаясь, переходя то на одну, то на другую сторону улицы, он направился по второму деревянному мосту, соединявшему Тибрский остров с Яникульским холмом. Перебравшись по мосту через Тибр, он побрел по дороге, которая вела к вершине холма, пересек дорогу к Катуларским воротам и продолжал взбираться по склону холма, пока не дошел до перекрестка, где дорога разветвлялась: направо она подымалась к вершине, а налево сворачивала к Сублицийскому мосту и, следовательно, приводила к Тригеминским воротам и в центр города. На перекрестке зигзагообразное передвижение Метробия прервалось: комедиант остановился в замешательстве, не зная, какой путь предпочесть для своей уединенной прогулки. Было ясно, что Метробий решил воспользоваться двумя часами, остававшимися в его распоряжении до ужина в доме Юлия Цезаря, для того чтобы воздух и движение помогли ему прийти в себя от чересчур усердных возлияний. Мысль была недурна и доказывала, что Метробий не лишился здравого смысла; остановившись на перекрестке и покачиваясь на ослабевших, нетвердых ногах, он бормотал, приставив указательный палец правой руки ко лбу: - Куда бы лучше пойти? На вершину? Там, конечно, воздух свежее... а мне так жарко... так жарко... а календарь будет меня уверять... что февраль... зимний месяц... Ах, февраль бывает зимой?.. Пусть зимний... для того, у кого нет ни цекубского, ни фалернского вина... Но клянусь Бахусом Дионисием!.. Воздух здесь чистый... я взберусь... туда наверх... А что я увижу там?.. Гробницу этого доброго царя Нумы... хотя... я-то... я ничуть не уважаю этого Нуму... потому что он не любил вина... Вино ему, видите ли, не нравилось... А я не верю, что не нравилось... Я готов поклясться двенадцатью богами Согласия... что он с нимфой Эгерией... беседовал не только о государственных делах... Как бы не так!.. Наверняка были там и любовные дела... было... и вино... Не хочу взбираться туда... надоело... Пойду-ка я по ровному месту... да вот пойду... Так болтал пьяный Метробий, искренне возмущенный воздержанием Нумы Помпилия; он свернул к крепости с проложенной дороги, которая привела бы его к гробнице этого царя, открытой свыше ста лет назад у подошвы Яникульского холма, и двинулся по дороге, которая вела к Тройным воротам. Метробий по-прежнему шел зигзагами, хотя в голове у него уже не так шумело и винные пары немного рассеялись; выписывая ногами замысловатые фигуры, он продолжал свои нападки на трезвость и трезвенников, в особенности на бедного царя Нуму. Вскоре он дошел до рощи Фурины, богини бурь, находившейся на полпути между мостами Цестия и Сублицийским. Войдя в зеленую сень рощи, Метробий удовлетворенно вдохнул полной грудью и углубился в чащу поискать покойного прохладного уголка, в котором он так нуждался. Блуждая по тропинкам, он вдруг увидел небольшую круглую поляну в самой середине рощи, а на поляне - развесистое дерево. Он сел на травке, прислонившись к стволу этого векового дерева. - Вот чудеса! - бормотал он. - Никак не думал, что найду успокоение от бури, бушующей во мне, именно в священной роще богини бурь!.. А надо сказать, хорошо на лоне природы! Право же, привлекательность пастушеской жизни не только поэтический вымысел. Великолепная штука - пастушеская жизнь! Вдали от городского шума... среди величавого покоя полей... в приятном уединении... на нежной мураве... козочки скачут, ягнята блеют... ручейки шумят... соловьи поют... Ах, какая прекрасная жизнь!.. Пастушеская идиллия!.. - Веки у Метробия стали тяжелыми, его одолевала дремота. Но, пораженный какой-то новой мыслью, он вдруг сразу пришел в себя; щелкнув пальцами, он пробормотал, как будто разговаривая с кем-то: - Да... прекрасная жизнь, вот только бы в ручейке вместо чистой и холодной воды текло фалернское... О, вода!.. Я не мог бы примириться с этим... Нет, нет, никогда!.. Пить воду?.. Да я бы умер через несколько дней от тоски!.. Вода!.. Какая скука!.. Безвкусный напиток! Ведя эти рассуждения, Метробий то открывал, то закрывал глаза, мысли его путались, сонливость затемняла рассудок, а он все бормотал заплетающимся языком: - Фалернское, да... Но обязательно хорошее... А то в харчевне Эскулапия подают предательское велитернское... От него... у меня голова кругом идет... до сих пор... в ушах шумит... как будто я попал... в улей... и... И тут Метробий заснул. Снились ему беспорядочные и странные сны, похожие на те обрывки мыслей, под впечатлением которых он уснул. Ему снилось, что он находится в высохшем, бесплодном поле, под лучами палящего солнца. Как сильно жгло это солнце! Метробий обливался потом, в горле у него пересохло, его томила жажда, мучительная жажда... и он чувствовал стеснение в груди... Какое-то беспокойство, тревогу... И вот - какое счастье! Он услышал журчание ручейка... и побежал к нему... но он хотел бежать быстро, а ноги как будто прирастали к земле, а ручеек еще был далеко. Метробий никак не мог понять, каким образом это случилось, - но он знал, что в ручье струится фалернское... и, странно, шум ручейка напоминал собой людские голоса. Метробий умирал от жажды, ему хотелось пить, он все бежал, бежал и наконец добежал до ручья, но только он припал к ручью, чтобы насладиться фалернским... перед ним вырос Нума Помпилий и не дал ему пить. У Нумы Помпилия была длинная-длинная белая борода и грозный вид; он сурово глядел на Метробия, осыпал его бранью и упреками. Какой звучный, металлический голос был у этого Нумы Помпилия! Нума Помпилий говорил сердитые слова, а Метробий слышал гул голосов, как будто исходивших из ручья... И вдруг вода в ручье стала совсем непохожей на фалернское, она обратилась в кровь. А Нума еще пуще упрекал бедного Метробия, грозно наступал на него и кричал: - У тебя жажда! Ты крови жаждешь, тиран? Пей кровь твоих братьев, негодяй! Сон становился все более страшным, у Метробия сжималось сердце, суровый голос неумолимого старца приводил его в ужас; он бросился бежать, споткнулся о корни, наконец упал и проснулся... В первую минуту Метробий никак не мог понять, где он, спит ли он еще или бодрствует; он протер глаза, осмотрелся вокруг и увидел, что находится в лесу, что уже кругом темно и лишь кое-где свет луны, пробиваясь меж густых ветвей, рассеивает мрак. Он попытался собраться с мыслями, привести их в порядок, но никак не мог. Ему все еще слышался голос Нумы Помпилия, произносивший гневные слова точь-в-точь, как это было во сне, и в первую минуту Метробий подумал, что он еще спит и все это ему грезится. Но вскоре он убедился, что уже проснулся, начал смутно припоминать, как он попал сюда, и наконец понял, что голос, который он слышал во сне, был голосом живого человека, находившегося неподалеку от него, на полянке. - Смерть за смерть! Лучше умереть за наше счастье и благо, чем на потеху наших поработителей! - говорил кто-то горячо и страстно, должно быть продолжая начатый разговор. - Эти бешеные звери в образе человеческом жаждут крови, как тигры Ливийской пустыни, вид крови угнетенных радует их; так пусть же они сами выступят со своими мечами против наших мечей, пусть потечет и их кровь, смешиваясь с нашей, пусть они поймут, что у рабов, у гладиаторов, у обездоленных бьется в груди человеческое сердце. Клянусь всеми богами, обитающими на Олимпе, они убедятся, что великий Юпитер создал всех равными, что солнце сияет для всех, а земля приносит плоды всем людям без разбора и что все люди без исключения имеют право на счастье и радость в жизни. Мощный, но приглушенный рокот одобрения был ответом на эту страстную речь, раздававшуюся в ночной тишине. Метробий сразу сообразил, что тут собрались люди, очевидно замышлявшие что-то против республики. Звучный голос невидимого оратора показался ему знакомым. Но чей это был голос? Где Метробий слышал его? Когда? Этого он никак не мог припомнить, хотя и старался с вернувшейся к нему быстротой сообразительности перебрать свои воспоминания. Во всяком случае комедиант понял, что надо остаться незамеченным, иначе ему предстоит провести несколько весьма неприятных минут. Передвигаясь ползком, он спрятался за толстый ствол дерева, у которого сидел, и, затаив дыхание, напрягал все силы, стараясь как можно лучше все расслышать. - Можем ли мы сказать, что после четырех лет тайной, упорной и настойчивой работы взошла наконец заря избавления? - спросил кто-то хриплым и низким голосом, коверкая латынь. - Можем ли мы начать бой? - спросил другой, у которого голос был еще более хриплым и низким, чем у первого. - Можем! - ответил тот же голос, который услышал Метробий, как только проснулся. - Арторикс поедет завтра... При этом имени Метробий узнал по голосу говорившего - несомненно, это был Спартак; и тогда Метробий сразу сообразил, что тут происходит. - Завтра Арторикс поедет в Равенну, - сказал Спартак. - Он предупредит Граника, чтобы тот держал наготове свои пять тысяч двести гладиаторов, - первый легион нашего войска. Вторым легионом будешь командовать ты, Крикс, - он состоит из семи тысяч семисот пятидесяти членов нашего Союза, живущих в Риме. Третьим и четвертым будем командовать я и Эномай; в них войдут десять тысяч гладиаторов, находящихся в школе Лентула Батиата в Капуе. - Двадцать тысяч собранных в легионы гладиаторов! - громко, с дикой радостью воскликнул Эномай. - Двадцать тысяч!.. Отлично!.. Клянусь богами ада, хорошо!.. Бьюсь об заклад, что мы увидим, как застегиваются доспехи на спинах гордых легионеров Суллы и Мария! - А теперь, когда мы обо всем договорились, прошу вас: помните каждый о своей угнетенной отчизне и во имя ее страданий, во имя священной верности, соединяющей нас, - сказал Спартак, - будьте осторожны и благоразумны. Ведь каким-нибудь безрассудством можно поставить под удар все наше дело. Мы отдали ему четыре года неустанного, большого труда. Любая несвоевременная вспышка, смелый, но необдуманный шаг был бы сейчас непростительным преступлением. Через пять дней вы услышите о наших первых действиях и узнаете, что Капуя - в руках восставших. Хотя Эномай и я выведем наши отряды в открытое поле, но при первой же возможности мы попытаемся нанести смелый удар столице Кампаньи; а тогда вы, кто в Равенне, кто в Риме, собирайте все свои силы и идите на соединение с нами. Но пока Капуя не восстанет, пусть внешне по-прежнему среди вас царят мир и спокойствие. Затем, когда Спартак умолк, последовала оживленная и беспорядочная беседа, в которой приняли участие почти все гладиаторы, собравшиеся здесь; их было не более двадцати пяти, это было главное руководство Союза угнетенных. Обменявшись друг с другом советами, словами ободрения и надежды, воспоминаниями, братскими приветствиями, гладиаторы стали расходиться. Оживлен