Жан-Пьер Шаброль. Пушка "Братство" --------------------------------------------------------------- Роман Перевод с французского Н.Жарковой и Б.Песиса Издательство ПРОГРЕСС Москва 1974г OCR: Михаил Егоров Текст невычитан --------------------------------------------------------------- ...федератов на пэр-лашез было не более двух сотен. kогда прямым попаданием из пушки снесло главные ворота, стали драться штыками, саблями, ножами -- и все это в потемках, под проливным дождем. Федераты были смяты численно превосходящим их врагом. Сто сорок семь федератов, в большинстве раненых, согнали ударами прикладов к стене и расстреляли... Так описывает Жан-Пьер Шаброль кровавое воскресенье 28 мая 1871 года. Прошло сто лет. Ныне Стена Коммунаров -- революционная святыня. Стена Коммунаров... С тех незапамятных дней ничего не изменилось: на камне тут и там -- следы пуль. И здесь же, на камне этой стены, мстительным резцом изваял искаженные лица неведомый мне скульптор. И еще он создал фигуру женщины, которая, прижавшись спиной к ограде, в безысходной ярости, тяжело дыша обнаженной грудью, обратила к врагу лихорадочное лицо и, простирая грозящие руки, выкрикивает: "La Commune est morte -- Vive la Commune!1 Действительно -- Коммуна живет. "Она живет в достижениях социалистических стран. Она живет в битвах мирового революционного движения. Она живет в борьбе нашей партии за социальное освобождение трудящихся, за национальную независимость и мир, за те же идеалы, что и y бойцов баррикад мая 1871 года",-- писала газета "Юманите" в марте 1971 года, когда Франция, все передовое человечество торжественно отмечали столетие Парижской Коммуны. Грандиозный международный митинг прошел в зале Мютюалите. На прилавках книжных магазинов -- работы Жака Дюкло, Жана Брюа, "Большая история Коммуны" Жоржа Сориа. B театрах ставились пьесы "Весна 71 года" Артюра Адамова, "Расстрел в Сатори" Пьерa Але, "13солнц с улицы Сен-Блез" АрманаГатти. Увидела наконец свет народная драма Жюля Валлеса "Парижская Коммуна", пролежавшая около ста лет в забвении. Был переиздан роман Жана Kaccy "Кровавые дни Парижа", впервые опубликованный в 1935 году,-- одно из наиболее заметных произведений исторического жанра того времени. Появились документальные книги Армана Лану "Вальс пушек" и "Красный петух", новые романы: "Булыжники ненависти" Жоржа Туруда, "Пушка "Братство" Жан-Пьерa Шаброля. Создание этих книг связано не только с памятной датой. Здесь с наибольшей очевидностью проявилась одна из особенностей современной французской литературы, a именно -- возрождение исторического романа. Поразительная вещь: французская словесность, в XIX и начале XX века гремевшая на весь мир своими историческими романами -- от Гюго до Франса, казалось бы, оскудела в период между двумя мировыми войнами. Исторический роман стал в редкость, он вытеснялся популярной беллетризованной биографией. A ведь жанр исторического романа -- в самой природе нашего века, 1 E. Ч a p e н ц, Стена Коммунаров. Перевод Игоря Поступальского, 2 "L'Humanite", 24 mars 1971. когда каждый человек неразрывно связан с историей. "Люди, независимые от истории,-- фантазия,-- говорил Максиму Горькому Ленин.-- Если допустить, что когдато такие люди были, то сейчас их -- нет, не может быть. Они никому не нужны. Все, до последнего человека, втянуты в круговорот действительности, запутанной, как она еще никогда не запутывалась"1. Трагические события второй мировой войны и немецкой оккупации подтвердили этот непреложный факт. Закономерно, что именно в послевоенный период задача осмыслить идейно, эстетически уроки прошлого стала одной из настоятельных задач дня. Классическим образцом такого повествования явился роман Арагона "Страстная неделя" (1958), где все сюжетные линии, связанные с бегством Бурбонов, определяются в конечном счете движением истории, которую творят народные масеы. Само повествование ведется с мыслью о тех, кто "спал в жалких хижинах, рано поутру выходил на поля, на минуту отрывался от работы, чтобы бросить беглый взгляд на разгром королевства, и снова возвращался к своим лошадям, к своей бороне..."2. Стремление обрисовать героев в "свете их будущей судьбы", сближение различных исторических эпох, публицистические отступления, перебрасывающие между ними мостик,-- все подчиняется тому, чтобы рассказ о прошлом был обращен к настоящему. От "Страстной недели" незримые нити ведут к романам других французских писателей, которые черпают в национальной истории уроки для современности. Новым для нынешнего этапа развития французского исторического романа является то, что на авансцену выходим непосредсмвенно народ. Действие большинства романов последних лет сконцентрировано вокруг, двух весьма отдаленных по времени, но огромной значимости событий в истории Франции: это восстание камизаров и Парижская Коммуна. Общее в их проблематике -- героическая борьба народа с поработителями и кровавая расправа над повстанцами, вызывающая прямые aссоциации с гитлеров 1 M. Г о p ь к и и, Собрание сочинений в тридцати томах, "Художественная литературa", 1952, г. 17, стр. 30. 2 A г a g о n, J'abats mon jeu, Paris, 1959, p. 73, ским терpором. Принципиальное различие -- в том, что в первом случае исследуется одна из наиболее отсталых, тесно связанных с религиозным мировосприятием форм народного мятежа, во втором случае речь идет о наивысшем взлете французского рабочего движения. Из романов о движении камизаров назовем книгу Андре Шамсона "Великолепная" (1967). "Великолепная" -- галерa, на которой должны отбывать наказание "каторжники за веру", севенские гугеноты. Если Шамсон coсредоточивает внимание на морально-религиозных проблемах, то Макс Оливье-Лакан, автор "Огней гнева* (1969), обращается к самому восстанию камизаров. Известный журналист, Оливье-Лакан стремится увидеть историю глазами человека XX столетия. И невольно напрашиваются параллели между крестьянским восстанием начала XVIII века и движением Сопротивления. Одна из глав романа названа "Возникновение маки", одна из частей ("Гроты Эзе") воспринимается -- с соблюдением необходимой исторической дистанции -- как описание партизанского края. Убедительно раскрывается психология человека, сделавшего в ответственный момент истории окончательный выбор, ставшего на торную дорогу боръбы. B 1961 году вышел в свет роман Жан-Пьерa Шаброля "Божьи безумцы*1. B эпилоге книги читаем: "Итак, мы ввели сюда Историю*. Это прbизведение подлинно историческое и вместе с тем современное по духу, хотя лишенное черт модернизации. Рассказывая о восстании крестьянгугенотов, писатель глубоко проникает в психологию севенского земледельца. Шаброль показывает различные ступени народного сознания, путь от непротивления к признанию необходимости вооруженной борьбы. B этом и состоит смысл эволюции, духовного развития главного героя романа Самуила Шабру, который полагался поначалу только на слово божие, a затем взялся за нож. B центре произведения -- восставший крестьянин. "Божьи безумцы* -- это роман народного Сопротивления. Как художник, Шаброль перекликается с автором "Страстной недели", исходящим из принципов документальности повествования. Ho писатель находит свое собственное, оригкнальное решение. "Божьи безумцы* -- 1 B pусском переводе H. Немчиновой роман опубликован "Издательством иностранной литературы* в 1963 г. вымышленный и вместе с тем строго придерживающийся реальных фактов дневник Самуила Шабру. Историческая документация как бы вынесена за скобки: ee место в авторских комментариях. Если путь писателя лежал от документа к вымыслу, то читателю как бы предлагается обратный путь -- от вымысла к документу. Идейные и художественные принципы, положенные в основу романа "Божьи безумцы", получили дальнейшее развитие в романе <Пушка *Братство" (1970)1. Обе книги представляют собой дневники учаетников исторических событий, однако в новом произведешш Шаброля документация уже органически вплетена в самый текст повествования: воспроизводятся отдельные характерные документы, приводятся биографии реальных исторических лиц, действующих в романе, их речи и заявления. Как это присуще произведениям исторического жанра, точка зрения участника событий соотносится с точкой зрения современника. Особенность и новаторство романа Шаброля в том, что прием обнажается и становится одним из главных принципов всей структуры книги. Перед читателем -- дневник Флорана Растеля, молодого крестьянина, приехавшего в Париж в год, когда шла Франкопрусская война и к столице подступали пруссаки. Дневник начат 15 августа 1870 и окончен 28 мая 1871 года. Вторично Растель возвращается к своему дневнику в 1914 году, когда разразилась первая мировая война, и, наконец, последние его замечания относятся к 1936-- 1939 годам -- временам гражданской войны в Испании. B заметках 1914 года вводится главным образом информационный материал, почерпнутый Флораном из воспоминаний, исторических трудов, приводятся факты, которых мог не знать рядовой участник Коммуны. И главное: высказывается точка зрения на все происходившее в те далекие годы уже сложившегося, умудренного жизненным опытом революционерa. Современная оценка, глубокое осмысление исторического прошлого, мостик к настоящему -- вот главное в записях Растеля 30-х годов. Совет Бисмарка Жюлю Фавру: 1 Впервые на pусском языке фрагменты из романа "Пушка "Братство" с согласия авторa были напечатаны в >? 11--12 журнала "Иностранная литературa* за 1972 год. B настоящем издании роман печатается о некоторыми сокращениями. "A вы спровоцируйте воссгание, сейчас, когда в вашем распоряжении еще есть армия, чтобы его подавить!* -- комментируется следующим образом: "Совет по тем временам чудовищный, но в наши дни звучит вполне обыденно, "традиционно мудро*. За paссуждениями 1914 года о начавшейся войне следует призыв: "Долой фашизмb Эти разные, отделенные друг от друга десятилетиями записи обладают внутренним единством: они ведутся человеком, который пережил три войны, три германских нашествия. Отсюда -- трагическая перекличка: "И снова тишина обрушилась на нас пылью порохa, зарядных картузов, развороченной земли. Мы вытащили из ушей паклю. A дрозд, дурачок, поет себе да поет! Снаряды рвумся над Шампанью, над Apmya. Бомбы рвутся вад Герникой " . Раскрытие преемственности народной трагедии на протяжении двух веков характерно для повествовательной манеры Шаброля в этом романе. Писатель самым естественным образом соединяет далекое прошлое и недавние события, свидетелями которых были люди нашего поколения. Свободное обращение со временем как фактором художественного построения произведения -- одна из примечательных особенностей современного романа. Далекий от модернистских экспериментов, Шаброль пользуется этим приемом, чтобы добиться подлинного историзма. Рассказ ведется в трех временных плоскостях и приобретает тем самым необычайную стереоскопичность. Так в самом построении книги раскрывается идея исторической преемственности эпох, связанная с развитием революционного сознания народа. Главная идея выступает в различных, сопряженных друг с другом планах. Роман Шаброля -- это прежде всего история пушки "Братство". Артиллерийские раскаты, естественно, становятся лейтмотивом романа: все действие разворачивается под гул пушек -- сначала прусских, затем версальских. Юная Марта, подруга Флорана Растеля, организует сбор бронзовых cy, чтобы y рабочих была своя пушка для обороны Парижа, для защиты Революции. Из собранных монеток рабочие сами отлили пушку и назвали ee "Братство", используя один из лозунгов Французской революции конца XVIII века -- "Свобода, Равенство, Братство". Эти прекрасные идеалы должны быть утверждены силой оружия -- к такому выводу пришли труженики Парижа. Пушка принадлежит Бельвилю -- пролетарскому кварталу Парижа. "Бельвиль удерживает пушку "Братство" тысячами невидимых цепких пальцев; это его пушка, его мощный голос, сила предместья". Правда, реалышй военной силы она как будто не имеет: выпущенные ею снаряды не разрываются. Ho ee громоподобный голос вселяет ужас в сердца врагов, дарует надежду и веру коммунарам. И в последний день Коммуны, когда бойцы Бельвиля сражаются на последней баррикаде, раздается последний выстрел пушки: "Казалось, никогда не кончит греметь это знаменитое "бу-y-y-ум-зи"... результат был чудовищен. Уцелели лишь задние ряды версальских солдат, С воплями они разбежались по своим норам". Пушка "Братство" -- грозное оружие, и закономерно, что в кровавую майскую неделю, когда шла расправа с коммунарами, она воспринимается как символ разбитой, но не побежденной Коммуны: "Коммуна и пушка "Братство" -- одно и то же". История пушки начинается под звуки "Карманьолы", песни Французской революции конца XVIII века, и завершается в 1919 году. Переданная Тьером Бисмарку, пушка хранилась в Военном музее в Берлине. Bo время немецкой революции 1918 года передовой отряд рабочего класса, спартаковцы, когда y них кончались боеприпасы, перелили пушку на пули, и таким образом полвека спустя она встала на защиту Берлинской Коммуны. Роман Шаброля -- это история рабочего Бельвиля в дни войны и революции, Бельвиля, "копьеносца Коммуны". B центре произведения -- простой люд предместья. Это и безымянные парижане, чьи голоса только доносятся до нас, и эпизодические персонажи, и действующие лица, которые поочередно выступают на первый план. Среди них выделяется печатник Гифес, убежденный интернационалист, который в дни Франко-прусской войны выступает за дружбу с немецкими рабочими. Перед нами возникает человек с бледным лицом, оттененным черной шелковистой бородой, мастер порaссуждать, но когда надо --и действовать. Гифес -- последний командир баррикады Бельвиля. Шаброль отнюдь не идеализирует Гифеса и других обитателей Дозорного тупика, слесарей и прачек, кузнецов и сапожников. Юному Флорану, впервые попавшему в Париж, они кажутся уж больно неприглядными. Невольно y него вырывается вопрос: "Hy скажи, скажи, разве вот это -- пролетариат, народ?!" И его наставник, ветеран революции 1848 года, отвечает ему: "Представь себе, сынок, что да". Слов нет: жители Дозорного тупика, основного места действия романа,и выпить и погулять не дураки, пирушки часто кончаются драками, но Шаброль сумел увидеть в этих полуголодных, изможденных работой людях главное: в решающий, самый ответственный момент жизни наступает их звездный час -- они живут и умирают как герои. На фоне пестрой, оживленной, клокочущей толпы революционного Парижа выступают главные персонажи книги. Это воспитавший Флорана старый революционер дядюшка Бенуа, участник событий 1848 года, бывший политический ссыльный, которого все зовут Предком, и возлюблениая Флорана Марта. Каждый из них представляет различные ступени народного сознания. Все прислушиваются к голосу Предка, ибо в старике воплощено революционное прошлое народа. Он был "везде -- и нигде", был "вроде никто" и знал всех. Предок прозорливо говорит об ошибках Коммуны, не решившейся взять в свои руки Французский банк и предоставить в распоряжение бедняков дома бежавших из Парижа буржуа. Ему ясен конечный исход событий, и вместе с другими коммунарами он, не дрогнув, идет на расстрел. Под дулами версальцев он не сводит глаз с тайника, где скрывается Флоран Растель. Ибо Флоран -- его будущее. И недаром на старости лет самого Флорана зовут Предком, как некогда называли дядюшку Бенуа. С Предком заканчивается страница истории, с Мартой открывается новая. Эпиграф романа: Когда волнуется народ, Смуглянка гордая идет Державным шагом Под красным стягом. Смуглянка, Марта -- образ совершенно конкретный: читатель видит как живую эту разбитную девчонку с orромными темными глазами, слышит ee насмешливую речь. Вот она с Флораном, вот в толпе и, наконец, в бою, на баррикаде. Жизнь не баловала Марту -- еще ребенком мать бросила ee на произвол судьбы. Ho вопреки своему горькому опыту именно она олицетворяет прекрасное, праздничное начало, воплощенное в Революции. Как и Предок, Марта вездесуща (сюжетно это мотивируется тем, что она связная). Именно она преграждает путь солдатам, который было приказано овладеть пушкой "Братство". "Никто речей не произносит, приказов не отдает, баррикада сама по себе выросла. Марта тоже к толпе с речами не обращалась. Да и что могла бы она сказать? "Это ваша собственная пушка, ee отлили из ваших бронзовых cy..." И без того любой бельвилец думает именно так. Марта -- вожак? Скореe уж символ, фигурка из просмоленного дерева на носу корабля, то бишь предместья*. Так совершенно естественно образ Марты вырастает до символа. Дальнейшая судьба Марты остается неизвестной. B последний раз ee видели поздно вечером, издали: она куда-то неслась при свете пожарища... Никто толком не знает, погибла ли она на баррикадах или спаслась, расстреляна или отправлена в Новую Каледонию. Ho когда в 30-е rоды Флорану кажется, что он узнал Марту на фотографии, где снята баррикада на улицах Барселоны, становится ясно: Марта -- революционное будущее народа. Haрода, который бессмертен. Роман Шаброля -- это история Парижской Коммуны. История весьма своеобразная. Она представлена в той мере, в какой она оказывается в поле зрения Флорана Растеля, жителей Бельвиля. Этот принцип изображения Коммуны во многом подсказан тем источником, на который опирался автор романа. Из посвящения мы узнаем, скольким обязан Шаброль историку-марксисту Морису Шури, перу которого принадлежат книги "Париж был предан" (1960), "Коммуна в Латинском квартале* (1961), "Коммуна в сердце Парижа* (1967). Автор этих книг ставил своей целью создать целостную картину Коммуны, рассматривая ee деятельность по отдельным кварталам столицы. Подобный взгляд историка, перенесенный в литературу, таил в себе известную опасность: несколько сужался горизонт, частности грозили порой заслонить основное. Скрупулезное описание жизни квартала замедляло действие. С другой стороны, повествование приобретало удивительную органичность. И главное -- именно здесь наи более отчетливо выступает народная точка зрения на Коммуну, ee руководителей. B книге перед нами предстают реальные исторические деятели Коммуны, такие, как Варлен и Делеклюз, Домбровский и Риго, Луиза Мишель и Елизавета Дмитриева, но прежде всего Флуранс, Fанвье и Валлес,ибо они -- делегаты от Бельвиля1. Читатель словно видит худого, вечно кашляющего Ранвье, члена Комитета общественного спасения, человека с внешностью Дон-Кихота, его мужеством и бесстрашием. Ранвье самоотверженного и неутомимого, картина кипучей деятельности которого разворачивается перед вами в своего рода вставной новелле "День Ранвье". Мы слышим голос Валлеса. Этот "пылкий трибун-журналист похож на свои статьи: широколобый, волосы длинные, расчесанные на прямой пробор, вольно растущая борода, взгляд поначалу взволнованный, a потом мечущий молнии*. Отдавая должное Валлесу -- оратору, публицисту, человеку храброму, отважному,-- Шаброль не склонен идеализировать тех деятелей Коммуны, которые верили в силу слова больше, чем в силу оружия. И не случайно престарелый Флоран Растель называет его "умилительным демагогом*. Образ Флуранса, вождя критских мятежников, выступавших против турецкого владычества, участника восстания в Бельвиле в феврале 1870 года, который, по словам Женни Маркс, "отдал свое пламенное, впечатлительное сердце делу неимущих, угнетенных, обездоленных", в романе столь же колоритен, как и в жизни. Вот он, в красной форме гарибальдийца, сидит за столом в белышльской харчевне. Положив прямо на камчатную скатерть великолепную турецкую саблю, Флуранс затягивает песню на слова поэта-коммунара Жан-Батиста Клемана. Люблю я твоfi старый Париж, Франция моя! Свободой вскормленных сыновей И три твои Революции, _______ Франция мояl 1 "3a исключением немногих -- Варлена, Делеклюза, Флуранса, Гюстава Курбе и, может быть, еще трех-четырех имен,-- большинство людей, возглавивших первое правительство рабочего класса, оставалось неизвестным за пределами своего батальона Нациоиальной гвардии или своего квартала или окруra. Ho это составляло ке слабость Коммувы, a ee силу. To было подлинно народное правительство, подлинно народиая власть" (A. 3. Манфред, Вступительная статья к книге: М о p и с Ш yp и, Коммуна в сердце Парижа, М., "Прогресс", 1970, стр. 17). 1/1 И вот трагический и героический конец Флуранса -- вылазка на Версаль 2 апреля 1871 года. B музее Карнавале в Париже среди других исторических документов хранится последнее письмо Флуранса -- оно приводится в романе. Пожелтевшая от времени бумага, торопливый почерк. Письмо заканчивается словами: "Нужно во что бы то ни стало собрать достаточно сил и выкурить их из Версаляж Идти на Версаль -- таково было страстное желание парижан, их волю и выражал Флуранс. Он твердо знал: или Коммуна раздавит Версаль, или Версаль раздавит Коммуну. Как известно, вылазка коммунаров окончилась неудачей. Флуранс был захвачен врасплох, версальский офицер раскроил ему голову саблей. Ho до конца романа проходит тема бельвильских стрелков -- Мстителей Флуранса, самых стойких солдат Революции. Коммуна показана Шабролем как законная власть народа (в дневнике Флорана Растеля особо подчеркивается, что выборы, проведенные 26 марта, были наиболее представительными). Напомним, что для литераторов-гошистов чествование столетия Коммуны стало всего лишь поводом для анархистских призывов. Коммуна представала в их панегириках буйной вольницей, бесконтрольной стихией спонтанного гнева. B противовес подобного рода сочинениям Шаброль утверждает: Коммуна не анархия, a революционный порядок, революционная законность. B записях Растеля 1914 года отмечается: "Bce дружно признавали: несмотря на отсутствие полиции, в Париже царил идеальный порядок". B романе справедливо говорится о двух партиях, деливших руководство революцией,-- бланкистско-якобинском "большинстве" и прудонистском "меныiшнстве", о жарких спорax, разгоравшихся между ними. Ho как мы узнаем из позднейших записей Флорана Растеля, рядовые бойцы Коммуны, те, что сидели в укреплениях, защищали форты, дрались на баррикадах, толком и не знали об этих разногласиях. У бельвильцев свои, самые простые и самые верные представления о Коммуне: "Haродоправство! Справедливое распределение продуктовl Haродное ополчение! Наказание предателейl Всеобщее обучение! Орудия труда -- рабочему! Землю -- крестьянину! ...Сорбонна, доступная беднякам! Полиция против богачей! Хозяев -- в лачуги!* Известно замечание B. И. Ленина из его "Плана чтения о Коммуне": "Революционный инстинкт рабочего класса прорывается вопреки ошибочным теориям"l. И диалектика романа Шаброля заключается, в частности, в том, что народ очень тонко чувствует, когда сила Коммуны переходит в ee слабость, когда формальное соблюдение законности оборачивается то боязныо передать народу деньги, ему принадлежащие, то милосердием по отношению к палачам Коммуны. На собраниях, народнык сходках раздаются самые различные голоса: говорят прудонисты, бланкисты, анархисты, люди в политике искушенные и от нее далекие. Ho в сумятице этой есть внутренняя логика. Простому люду чужд всякий экстремизм, ему не по пути с политическими авантюристами. Бельвильцы не жаждут крови, но они едины в осуждении нерешительных действий Коммуны, они готовы сделать все, чтобы предотвратить падение власти рабочих. B майские дни они xjтоят насмерть. Версальцы и коммунары. Силы, казалось бы, неравные. С одной сторены-- искусство убивать, с другой-- верa. С одной --приказ, с другой -- идеи: "Они -- тяжесть, они давят все вокруг, они, вобравшие в себя вековой груз человечества, две тысячи лет несправедливостей и преступлений*. Это те, кто чинил расправу над камизарами в XVIII веке и будет предавать Францию, преследуя патриотов и сотрудничая с оккупантами, в XX. Ho нельзя убить веру, нельзя убить мысль. B последних числах мая Флоран Растель заносит в дневник: "Может, сейчас это звучит наивно, по в тот час народ казался мненепобедимым*. To, что могло казаться наивным сто лет назад, стало теперь реальностью. И недаром драматический рассказ о последнем, прерванном заседании Коммуны завершается словами, написанными Флораном Растелем уже в 30-е годы: "Октябрь 1917 года". Книга Шаброля, как и все лучшие французские исторические романы последних лет, обращена в будущее. За плечами ee авторa опыт движения Сопротивления, когда совсем еще молодой Шаброль -- в годы оккупации ему не было и двадцати -- познал этот главный жизненный урок: свободолюбивый народ непобедим. B послед 1 B. И. Ленин, Полн. собр. соч., Изд. 5-е, т. 9, стр. 329. ние часы обороны Бельвиля Предок говорит про версальцев, которые вот-вот ворвутся в Дозорный тупик: "Они стары! A мы... Мы юность мира!" И слова эти сами собой перекликаются со знаменитой формулой Поля ВайянКутюрье: "Коммунизм -- это молодость мира". Вспомним предсмертное письмо героя движения Сопротивления Габриэля Пери: "Ночью я долго думал о том, как прав был мой дорогой друг Поль Вайян-Кутюрье, говоря, что "коммуtfизм -- это молодость мира" и "коммунизм подготовляет поющее завтра*1. Так устанавливается связь времен, разорвать которую невозможно. Роман значителен и по мыслям, в нем заложеиным, и по своим художественным доотоинствам. Шаброль не раз говорил, что пишет для народа. A это означает: стараться писать хорошо. По выходе в свет "Пушка "Братство" была тепло встречена и широкой публикой, и профессиональной критикой. B прессе мелькали такие строки: если вы можете прочитать в этом году только одну книгу, возьмите Шаброля. Андре Стиль писал в "Юманите": "Талант Шаброля по-прежнему блистает. Повествование соперничает по величавости с раскатами пушки*2. B чем же секрет успеха писателя? На рубеже 70-х годов нашего века стали совершенно очевидны не только сильные, но и уязвимые стороны произведений столь популярного документального жанра. С одной стороны, давала себя знать определенная скованность документом; с другой -- что представляет главную опасность -- тенденциозный порой отбор документов приводил к искажению исторического процессa. Шаброль счастливо избежал этих опасностей прежде всего потому, что опирается на подлинно народную во всей ee сложности и противоречиях точку зрения. Писатель непосредственно обращается к документу там, где это диктуется самой художественной логикой произведения; обычно документ как бы уходит в подтекст, составляя незримую, но прочную основу книги. Вместе с тем документы, тщательно отобранные, раскрывающие преемственность революционного движения, оттеняют заложенную в pdмане идею непреоборимости исторического развития. "Пушка "Братство" -- характерный пример 1 "Lettres de fusilles*, Paris, 1958, p. 24. 8 "L'Humanite", 24 septembre 1970. того нового эстетического качества, который принес в литературу документализм "на почве истории* (Энгельс). Однако документальное начало -- лишь один из художественных компонентов романа. Повествование насквозь лирично, эмоционально. Читателя захватывает сила любви Флорана и Марты, озарившей своим светом их жизни в радостные и в мрачные дни Коммуны. Лирика любовная тесно связана с гражданской. B начале романа почти все его персонажи, в том числе Флоран и Марта, живут мечтой о грядущей Революции, a потом борются за ee воплощение. И в этом -- главный источник лиризма романа. Воплощение революционной мечты начинается со сравнительно легкой победы 18 марта. B дальнейшем на первый план выступает драматическое начало. Отдельные эпизоды романа, в первую очередь бои с версальцами, воспринимаются как драматические сцены, ведущие к неотвратимому финалу -- трагедии мая 1871 года. Шаброль редко ограничивается диалогом, он предпочитает многоголосье: в романе звучат голоса множества людей, составляющих массу, самый народ Парижа. 9та масса, то негодующая, то радостная, то ведущая смертельный бой, и является главным героем книги. Романом "Пушка "Братство" Шаброль сделал важный шаг на пути современного революционного эпоса. Книга Шаброля противостоит как модернистским экспериментам, так и массовой продукции на исторические темы; она утверждает неувядаемость исторического жанра, огромные возмож^ности реализма XX века. B романе оживают события столетней давности. Мы словно переносимся в революционный Париж конца прошлого века, a Коммуна приближается к нам, становится частью нашей жизни, нашей борьбы. Прислушаемся к голосу Жака Дюкло: "Изучение опыта Парижской Коммуны отнюдь не является делом только истории. Богатые уроки Коммуныне теряют своей жгучей актуальности. И полностью был прав автор Интернационала поэт-коммунар Эжен Потье, писавший после "кровавой недели": "Коммуна не умерла!*1. Ф. Наркирьер "Правда", 17 марта 1971 г. Морису Шури, историку Коммуны (1912--1969... он прочел лишь половину эмой книги, коморая смолъким ему обязана). Жану Лоту, который дал мне идею Пушки <Брамсмво". ж.--п. ш. Когда волнуемся народ, Смуглянка гордая идем Державным шагом Под красным смягом. ПЕДРО ДЕЛЬ ГРАВАС, Песни для моей гитаны Посылаю Вам рукописъ, осмавленную мне Флораном Paсмелем, моим прадедом. Добавляю к ней no Вашей просьбе свои замемки о последних днях его жизни. Многим коммунарам, cпасшимся от paсправы или вернувшимся с каморги, как говоримся, "повезло", однако мой прадед никогда бы не ynoмребил макого слова, особенно no эмому поводу. To были замечамелъные люди. Публике омчасми извесмны его исследования, посвященныерабочему законодамельсмву, роли профессиональных союзов, его полимические эссе о cмихийносми масс, об эффекмивносми дейсмвий и свободе, об анархизме и авмоpumaризме, о npомиворечиях, заложенных вчеловеческойнамуpe. Надо признамъ, что все эми мруды проникнумы духом весьма умгренного социализма. Менее извесмна ma роль, коморую мой прадед играл в организации Международного бюро мруда*, ибо он сознамельно держался в мени. Флоран Paсмель неизменно омказывался появлямься на полимической aрене. Последние годы его жизни npомекали в нашем маленьком городке Н. ...Все кругом звали его npocmo папаша Флоран. Оздовел он рано, но только в последние дни жизни снова заговорил о Mapme, Он убедил себя, что она не погибла, a живем где-mo, где -- неизвесмно. B возрасмe восъмидесями mpex лем -- было это в дни Haродного фронма -- он радосмно гомовился к поездке в Совемский Союз. Он слышал, что группa осмавшихся в живых коммунаров лечимся в санамориях Крыма. Моей мамеpu, то есть его внучке, лишъ с огромным мрудом удалось омговоримь деда от эмой поездки, явно немыслимой для человека его лем. Первые дни войны в Испании как бы вернули ему молодосмъ -- последнюю вспышку молодосми. Он любил повморямь андалусскую поговорку: "Каков в пеленках, маков и в саванео. Меня он учил, что время меняем значение слов и поэмому должно говоримъ: не ималъянцы -- a фашисмы, не немцы -- a нацисмы. Лемними вечерами, когда вся наша семья собиралась к ужину, родимели обычно омряжали меня разыскивамь деда no кабачкам или y соседей. Начав говоримь о Социальной pеспублике, он забывал о времени. B последние годы дед порой мерял предсмавление о времени и окружающей дейсмвимелъносми, однако разум ему изменял редко. Помню, как-то в воскресенье он послал меня купимъ ему лупу, что я и сделал, ynpосив хозяина вопреки правилам омкрымь мне дверь магазина. Дед, видиме ли, "i/змал" Mapmy на баррикадах Барселоны; снимок был помещен в одном из номеров чИллюсмрасьоно, он все показывал мне смугленъкую камалонку лем пямнадцами-шесмнадцами, смоявшую на развороченной мосмовой и размахивавшую красным флагом, казавшимся на фомографии черным. Скончался дедушка Флоран в 1940 году. По мрагическому совпадению -- если только это вообще было совпадением -- сердце его nepесмало бимься в mom самый день, когда эсэсовцы. промаршировали под Триумфальной Аркой. Поэмому-mo он и не увидел Гимлерa (коморого величал щепным псом Kaпимала*), велевшего запечамлемь себя в mom самый моменм, когда он обозреваем Париж с вершины соборa Сакре-Kep, этого памямника, воздвигнумого в благодарение Пресвямой Деве за подавление Коммуны. Последнее замечание. Два или mpu раза в год, бывая в наших краях, я обязамельно делаю крюк и заезжаю в H., чмобы поклонимься его npaxy на михом кладбище. Случаемся, я обнаруживаю на могиле деда скромный букемик цвемов. Однажды ранним yмром я спугнул кого-mo. Я только успел разглядемь силуэм смуглой девочки в рваной юбчонке. A на могиле дедушки Флорана лежали mpu красные гвоздики, еще влажные от росы, Из письма к издателю B 1870 году Флорану Растелю было семнадцать лет. B течение десяти месяцев он вел предлагаемый читателю дневник. Текст дневника напечатан обычным шрифтом. B 1914 году господин Растель в возрасте шестидесяти одного года снова берется за свои дневник. Совсем другой Растель правит собственные записки, много сокращает, исправляет, кое-что добавляет. Вставки шестидесятилетнего Растеля напечатаны курсивом. С 1936 по 1939 год уже восыиидесятилетний дедушка Флоран в последний раз перечитывает свои дневник. Добавления старика напечатаны жирным шрифтом. Понеделышк, 15 августа 1870 года. Около одиннадцати часов вечерa. Рони-cy-Буа. Наши приключения начнутся завтра, в сущности, уже начались. Телега, груженная доверхy, во дворе; заведем сейчас Бижу в оглобли -- и дело с концом, слышно, как он, бедненький наш старикан, стучит копытами y себя в стойле, с который в преклонные свои годы расстается надолго, a может быть, и навсегда; ему тоже не удалось подремать нынче ночью. Пишу в мансарде, что над столовой, в самом дальнем углу чердака, a за дощатой перегородкой мы набили сена и отавы тоже набили так плотно, что сено все время сердито шуршит, даже доски выпучились и поскрипывают, еще бы, шестьсот тридцать семь копешек -- я-то считал, времени хватало, небось сам на собственном горбу их перетащил. A ведь на Иоанна Крестителя мне минуло всего семнадцать. Уродило знатно... Луга наши от засухи не пострадали, но вот на соседних фермах и хуторax хоть плачь! A получилось все это потому -- даже писать приятно,-- что отец и Предок с умом понарыли оросительные канавы. Ночь-то какая роскошная. Небо вырядилось: выставило напоказ все свои регалии. Все звезды как одна явились на поверку, даже те, что никогда глаз не кажут -- то ли слишком они молодые, то ли слишком старые и спят себе преспокойно. Из Авронской рощицы сова, все одна и та же, перекликается со своими подружками из Бонди. Там, где леса, до самой реки Урк, вплоть до Марны поля и нивы, насквозь пропеченные дневным зноем, тоже томятся в бессоннице. Виноградники, фруктовые сады, луга, дороги, кустарники ворочаются, бормочут спросонок. Тужится край вздыбить влажную землю, но, вспотев от усилий, снова дубенеет, широко открыв глаза в ожидании зари. B Нейи и Вильмомбле кое-где еще мерцают огоньки, там жгут свечи, лампы, там брешут собаки -- словом, обычная возня не унимается. Со стороны Гранд-Пелузы словно бы зарево: солдат аванпоста поддерживает в лагере огонь. B беседочке грохочет посуда, значит, мама уже поднялась и увязывает новый тюк, a куда, спрашивается, мы его денем? И так выбрали самую болыную повозку для сена с высокими бортами, завалили поклажей до того, что даже к моему чердачному окну подступает: тут и деревянные козлы, и тюфяки на три кровати, комод со всеми пожитками, тюки с бельем, корзины с посудой, бочонок самого лучшего вина, мешки с картофелем, с поздними бобами, с ранними яблоками; сбоку приторочены стулья да еще стенные часы, приткнули кое-как одну копешку соломы, другую -- сена, a на дне ящика -- он мне вместо чемодана служит -- мои книги (a именно: "Робеспьер" Гамеля, "Mapam" Бужара, "Эбермисмы" Тридона...). Сами мы прйдем пешком, хотя наш старикан Бижу не слишкомто избалован. Задористый храп: Предок еще спит. B ту субботу явились к нам капитан инженерных войск с двумя лейтенантами. Не слишком-то разговорчивые. Переступили порог, приложили палец к кепи и обошли все наши владения от погреба до крыши. Там, повернувшись спиной к дымоходу, стали водить свою подзорную трубу во все четыре стороны. Кстати, между собой они разговаривали. Когда сели на коней, капитан с седла спросил: -- Где хозяин? Имел в виду папу. -- Где-то там с Базеном *,-- тихо ответила мама и даже руку протянула в сторону Лотарингии. A лнцо y нее какое было! -- Вы владельцы? -- Нет, aрендаторы. Дом и земля принадлежат господину Валькло. -- Вам дается сорок восемь часов, чтобы очистить ферму. Мама начала было возражать, но tfапитан только плечами пожал. -- Здесь будет установлено орудие. Подходящая местность. Удобнейшая. Я крикнул: -- Никогда пруссаки не дойдут до Марныl Тут каиитан впервые посмотрел на меня: -- Это почему же? -- Да наши ружья их раньше остановят. Мило улыбнувшись, капитан спросил: -- Возраст? -- Семнадцать. Один лейтенант бросил: -- Да, отстает еще наша матушка-провинция! A второй: -- На здешней почве, господин капитан, все растет быстро. Вытягивается в длину, вроде крепкое, зато внутри пусто! Оба, фыркнув, пришпорили коней. Помчались по направлению к Вильмомблю. И даже когда лошади уже перескочили через живую изrородь, я все еще слышал их смех с Буассьерской дороги. С тех пор мама и носится по всему дому от погреба до чердака, но, пересматривая наше добро, оглядывается, в сущности, на свое прошлое. И время от времени цедит сквозь зубы: -- Да разве все увезешь! -- Значит, хозяйское и оставим хозяину,-- отрезал Предок. -- Ho это же нехорошо будет по отношению к господину Валькло,-- заметила мама. -- Обычно он сам приходит за своей долей, и даже раныпе срока... -- Не нужно так говорить, дядюшка. Господин Валькло всегда с нами хорошо обходился. B шестидесятом году он моему деверю очень болыпую услугу оказал. И мама пошла напоминать Предку, что когда дядя Фердинан yехал в столицу, то его как раз приютил наш хозяин. -- Не забывайте этого, дядюшка Бенуа. Господин Валькло предложил брату моего мужа жилье в Бельвиле. И как же нам всем повезло, что в такой беде мы можем остановиться y невестки. Такая кроткая, такая незаметная, мама редко позволяла себе вмешиваться в мужские споры, но всякий раз, когда отец или Предок гневно громили эксплуататорa, читай -- владельца нашей фермы,-- она на все лады превозносила его "благодеянияж -- По-моему, сейчас самое время поддерживать добрые отношения с господином Валькло,-- гнула свое мама,-- хотя бы ужепотому, что поселимся мы y моего деверя, значит, останемся все при том же хозяине, в его же владениях. -- A зачем ему об этом докладывать? -- заметил Предок. -- A как же не доложить-то? -- A так, что здесь, на его землях, на его ферме, вы ему, господину Валькло то есть, с лихвой за все уже уплатили, a там вы просто поселитесь y его жильца, и никакой ему от этого выгоды не будет -- даже платы дополнительной! Значит, так. Мама, дядюшка Бенуа и мы с Бижу отправляемся на заре в Париж. Париж! B Париже я был всего только раз -- в четырнадцать лет. Было это в шестьдесят седьмом году, ездили мы в столицу по случаю Всемирной выставки. От города, от его улиц остались лишь смутные воспоминания. Ехали туда ночью -- я дремал себе в повозке, ехали оттуда -- без просыпу спал от усталости. B сущности, от Парижа сохранились в памяти только казаки на низеньких мохнатых лошадках, мексиканцы в пончо, длиннокосые китайцы, арабы, андалузцы, индейцы с перьями на голове, египтяне, толпящиеся вокруг мумии, баварские девицы на пивных бочках -- словом, все обитатели Земного шара. И все это тараторило и текло расходящимися кругами по коридорам волшебного дворца в форме овала, занявшего все Maрсово поле; a кругом нецорочно белые статуи, восточные ковры, ювелирные изделия, локомотивы из Англии, санитарный поезд из Америки, все это, заключенное на пространстве между Военным училищем и Сеной, по которой бегали маленькие пароходики, a над головой кружил первый воздуш ный шар с двумя корзинами,-- творение господина Надара. -- Вся эта ярмарочная феерия нам в четыре миллиона франков обошлась, и за нее, как положено, расплачивается простой народ,-- ворчал Предок. По правде сказать, он сильно портил мне удовольствие и сам это отлично понимал. Уснащая чтение газет республиканской яростью, он утверждал, что это входит в курс моих "университетов" наравне с французским языком, энциклопедистами, Великими Предками 93 года, и Бриссо, и Бабефом, и Прудоном...* Папа посмеивался в усы, мама отворачивалась. Она никак не одобряла дядюшкиных методов воспитания. Начал он учить меня азбуке, когда мне еще и пяти небыло, и мама кричала, что дело кончится воспалением мозга. B представлении бедной моей мамы учиться читать и писать при наших достатках -- пустая трата времени и ненужная роскошь. B страдную пору она попросту не давала нам свечки. Предок похрапывает себе с приятностью, будто читает из-за моего плеча то, что я тут написал. Храпит и улыбается. Омкровенно говоря, на Всемирной высмавке 1867 года больше всего меня поразили не машины, не гулянье, не прибывшие на празднесмво монархи, даже не новейшие омкрымия: алюминий -- эмом магический мемалл, прочный как железо .и легкий как перышко -- или диковинная no мем временам жидкосмь, именуемая *керосuw>, -- нет, самым ярким пямном в моих воспоминаниях осмалось чудище, высмавленное Пруссией, знаменимая пямидесямимонная пушка, изгомовленная в Эссене герром Kpyппом и cмрелявшая снарядами в пямьсом килограммов весом. Нынче ночью даже куры и те не спят. Слышно, как они хлопают крыльями и злобно кудахчут. Знаю, знаю, о чем думает мама, привязывая клетку с курами к борту повозки. Крикнул ей из окна: -- Лишь бы пруссакам не досталось, да? -- Ложись-ка лучше спатьl Сердится, что ee раскусили. Свечка догорает, но все равно непременно выражу здесь до конца свою волю, свои намерения. Ho и в эмой решимосми опямь-маки следуем видемь влияние Предка, который десямки раз при мне печалился: "Bom если 6 я вел дневник, ведь я макого навидался, смолько всего пережил!..* До самых последних дней мне, пожалуй, и не стоило браться за дневник. О чем было писать -- о своем детстве, что ли, о детстве деревенского мальчика, об уроках (весъмасвоеобычных) дядюшкиБенуа по прозвшцу Предок, о том, как я помогал родителям обрабатывать землю господияа Валькло? A вот теперь столько 6удет всего... Я купил (разбив для эмой цели копилку) десять толстых тетрадей в черных молескиновых обложках и дюжину карандашей. Сложил все это добро в старую холщовую сумку -- папа отдал ee мне, a мама сшила ему новую, когда он уходил на войну. Даю торжественную клятву самому себе вот на этой самой странице: никуда и никогда не двинусь без этой солдатской сумки. Пусть моя канцелярия хлещет меня по боку! "Перо повосмреe сабли будемь,-- говаривал Предок. Я рано начал пробовамь свои силы в писании. Все, что я царапал на бумаге, другие, безусловно, написали бы куда лучше меня. Все мои иллюзии как рукой снимало от одной ухмылки Предка. Есть y меня воля, есть самолюбие. И чтобы решимость моя была как сталь, закалю-ка ee в горниле суеверия: дневник начат, если прерву его, то накличу на себя беду. Однажды я, словно между прочим, спросил Предка, как делается вот такая литературa, как писать про самого себя? -- Записывай все. -- Как так все? -- Все, что входит в тебя через глаза, уши, HOC, кожу, язык и сердце. -- Ho ведь... будет и хорошее и плохоe! -- Плохоe -- это то, что входит в тебя через rлаза и уши, но не твои, a чужие. Такие разговоры, должно быть, очень нравились нашему cmaрому чудаку, Мы часмо беседовали с ним о форме и содержании, сидя обычно лемними вечерами на опорной сменке под орешиной, коромая зимние долгие вечерa y камелъка, и пламенный поклонник Гюго под мреск цикад или поленьев учил меня смаковамь и уважамъ наш прекрасный язык. Прежде чем задуть фонарь на повозке, мама крикнула: -- Фло, a ты ничего важного не забыл? Карандаши и тетради в солдатской сумке, ну a самое важное y меня в голове, y меня в сердце, самое валtное -- это завтра. И раз Предок после долгих уговоров согласился ехать с нами... Записав эти последние строчки, я отошел от окна и сейчас задую свечу. Пишу, положив тетрадь на колени, потом улягусь прямо на пол."Дом, откуда уезжаешь, уже не дом. Жилье, где остается богатый урожай и семнадцать лет из прожитых тобой семнадцати,-- самое пустое из всех жилищ, очищенных по приказу военных властей. За перегородкой пошуршивает сено. Расточает сквозь щели aроматы луговых трав, подрубленных, срезанных под корень вянущих цветов, запахи лета, последнего нашего лета. Горький ласковый дух, от которого ширится грудь, дрожит все внутри... Сенмябрь 1914 года. Пишу на мой же ферме в Рони, коморую я купил после смермu господина Валькло, благо y меня было омложено немного прочерный денъ. Неужели снова придемся удирамь омсюда? Ходим слух, что немцы на Марне. Уже почми месяц, как я без особой oхомывзялся за эти давно забымые мемради. От нечего деламь, от душевной paсмерянносми. B роковые часы вом так проверяешъ, что уцелеем, что османемся. Мой сын сражаемся где-mo на дорогах нашесмвия, Каким-mo будут предсмавлямь мои внуки далекого предка, который "был учасмником Коммуны*? Лучшлй из этих внуков недавно погиб на Эбро. Он был бойцом Интернациональной бригады. Этот-то все понял. Вторник, 16 августа 1870 года. Два часа пополудни. Застава Монтрей. Бижу, мама, Предок и я вот уже больше трех часов варимся в собственном соку, топчемся на одном месте. Дядюшка Мартино, наш сосед, огородник, всячески заверял нас -- пусть даже поклажи многовато, зато такой заслуженный конь, как Бижу, без спешки дотянет нас за четыре часа до Бельвиля. Он даже указал нам кратчайший маршрут -- через заставу Монтрей, Шаронский бульвар, Пэр-Лашез и бульвар Менильмонтан; сам он преспокойно вот уже тридцать лет возит этим путем в Париж ранние овощи. Мама сразу" все высчитала: -- Если выедем в шесть, прибудем на место еще утром и договоримся обо всем с невесткой. Значит, еще до темноты разместимся y твоей бельвильской тетки... B самую последнюю минуту выяснилось, что надо пристроить на повозку еще один ящик и две бутыли; но тут наш Бижу, хотя и получивший двойную порцию овса, отказался трогаться с места, уперся как мул. Не обращая внимания на наши крики и даже щелканье кнута, Бижу поворачивал в сторону конюшни свою тяжелую башку и все встряхивал ею, чтобы откинуть подстриженную на лбу челочкой гриву и поглядеть на родные места сперва одним своим огромным влажным глазом, потом другим -- a нам чудилось, будто он отрицательно мотает головой: нет, мол, нет и еще раз нет! -- Бедняга чует, что его ждет в Париже,-- проворчал Предок, подошел к Бижу, прижался спиной к его груди, потом положил себе на плечо возле самого yxa бархатистую конскую морду и, ласково его уговаривая, оглаживая, повернул в нужном направлении. Так, поддерживая друг друга, лошадь и старик наконец-то стронулись с места. Встающее солнце уже разливало рыжеватые запахи соломы, и эти двое -- человек и конь -- даже как-то благоговейно их вдыхали. Миновав железнодорожный переезд y Мюлуза, мы очутились y подножия замка Монтро, прямо под фортом Рони. Я знаю этот форт с тех самых пор, как научился ходить. И был сейчас ужасно разочарован. B душе я ждал, что увижу его, ощерившегося длинными жерлами орудии, ощетинившегося штыками, увенчанного знаменами, флагами, услышу барабанный бой, пенье рожков, короче, увижу в зареве легенд ... Ho отсюда, снизу, крепость казалась вымершей. Только под одним из выступов укрепления трое каких-то расхристанных артиллеристов играли в кости, устроившись на габионах, которые им полагалось набить землей. Голова нашей колонны застряла где-то y заставы. Молодой фермер из Бри-сюр-Марн, пустив галопом коня, проскакал мимо нас лообочинедороги. Минут через двадцать он воротился уже шагом и объяснил: въезд в город перегорожен баррикадой,либо надо в объезд, либо ждать, пока ee разберут. Через четверть часа группа беженцев из нашей колонны кинулась вперед и, окружив лейтенанта и двух не старых еще солдат мобильной гвардии, приступила к ним с вопросами. -- Терпение, терпение! Te, кто сложил баррикаду, сейчас ee разбирают. Это ведь тоже работа -- сначала сделай, потом сломай. Еще вчерa вечером путь был свободен: никто блузников с этой улицы не трогал, ничего от них не требовал. И вдруг нате вам, им приспичило вроде как по малой нужде -- выскочили на улицу среди ночи и давай булыжники из мостовой выворачивать... Офицер многозначительно повертел указателъным пальцем y виска. Выпросив y кого-то из наших табачку, солдат, набивая трубку, буркнул: -- С этими, туда их, голодранцами, которых посылают в Эльзас, парижане еще слезы кулаками утирать будут! B воскресенье уже в Булонском лесу укреплений понастроили! -- Вот тут мы не отстаем,-- хихикнул другой. Удары заступов известили нас, что баррикаду сносят. Женщины из нашей колонны собирались кучками по пятеро, шестеро и, стоя кружком, тесно сдвинув опущенные лбы, болтали за повозками, a мужчины тем временем paсселись на откосе. Из рук в руки переходили вкруговую вино, табак, газеты и письма. Наслушалась вдоволь дороra разных небылиц. Коекто начал было распускать панические слухи, но такого разносчика слухов мигом осаживали. У самой заставы завязалась драка. Тогда, в середине авгусма 1870 года, хомя уже бродило глухоe беспокойсмво, мало кмо мог вообразимь себе размеры грядущих бедсмвий. Слухи, так сказамь, привамного порядка как оглашенные спешили на подмогу официальному бахвальсмву, раздуваемому npессой. Просмой люд nopaсмерял свои прославленный здравый смысл. Да и мало знал об эмапax вморжения. Впрочем, как можно было поверимь, например, макому: 4-го npуссаки амакуюм и уничможаюм дивизию генерала Дуэ под Виссамбуром, 6-го прорываюм фронм под Фрешвиллером и Вермом и разбиваюм наголову Мак-Магона, в mom же день ucмребляюм при Шпихерне нашу знаменимую Рейнскую армию*, которой командовал лично импеpamop. A мам пошло: Эльзас захвачен неприямелем и с тех nop французские войска omcмупаюм с боями. B течение последующих недель лишь nocмепенно и с огромным мрудом выяснилосъ, кмо же за все в омвеме: за недооценку сил npомивника, за пуманицу при coсредомочивании часмей, за слабосмь французской aрмиллериu с ee бронзовыми пушками, заряжавшимися no cmaринке, с жерла, за бездарносмь генералов... Ho y засмавы Монмрей ни один из кресмьян, пробиравшихся в Париж, и не вздумал бы обвинимь в эмих бедах режим, a мем паче особу импеpamopa. "Повинуясъ всеобщему желаниюь, Наполеон III передал командование армией маршалу Базену, и это официально подмвержденное извесмиe скореe уж опечалило людей. Они цеплялись за декрем от 8 авгусма, объявлявшего Париж на осадном положении, и за воззвание импеpaмрицы к французам: "Да будем y нас только одна naрмия -- naрмия Франции, и одно лишь знамя -- знамя национальной чесми..." Колонна тронулась, мужчины, сбившись группками, шагали по трое, a то и по шестеро возле чьей-нибудь лошадки и с жаром твердили о том, какие y Парижа мощные внешние форты, что есть еще y нас войсковые резервы и во Франции и в Алжире, есть мобильная гвардия, вольные стрелки, гарнизоны Национальной гвардии -- от одного до двух миллионов защитников. Да и ружей хватает, даже с избытком. Шагая тяжело и медлительно, глаз от родной земли не подымая, эти землепашцы упорно, каким-то звериным инстинктом пытались найти былую веру -- и находили. Наш Бижу принюхивался к следам, покачивал баш кой влево-вправо, влево-вправо, чтобы легче было шагать. Коняга ничего не имел против баррикад, пусть даже с ними поспешили. Уже в самом пригороде Монтрей новая остановка, пришлось уступить путь встречной колонне, на нашу ничуть не похожей: ни стенных часов, ни тюфяков, венчающих мирно покачивающуюся гору поклажи, a тачки, вереницы тачек, a из них пучками лопаты: землекопы из окрестностей Парижа едут возводить укрепления. По нашим рядам проходит дрожь радости. Еще немного, и мы готовы назвать эту шумную толпу не слишкомто надежных подешциков героическим легионом. И снова крестьяне заводят свое, слышен вселяющий веру исконный бормот, будто, похрустывая, пережевывают пищу забившиеся под землю зверьки, всех-то они пережилк, начиная с доисторических времен, и всех переживут. -- Новое министерство?.. Всегда этот Эмиль Оливье мне не по душе был... Вот с графом Паликао все сразу переменится... Я слросил Предка: -- A кто этот граф Паликао? -- Генерал де Монтобан. Ему дали титул графа Паликао лет десять назад за так называемую победу над якобы целой китайской армией; отсюда далеко, поди разберись... Впрочем, заплата она и есть заплата, долго не продержится... A ты, славный наш Бижу, уж не взыщи, если я за тобой смотреть не буду, сморило меня. И чертов наш старик взгромоздился на тюфяк, вместо подушки -- стенные часы, и спит себе блаженным сном. Надеялись добраться ДQ заставы Монтрей к одиннадцати, прибыли в полдень, a сейчас уже четыре пробило. -- Беженцы, сворачивай. сюда,-- скомандовал полицейский. A другой, через четверть часа: -- Откуда вы? -- Из Рони-cy-Буа. Отошел и еще гримасу скорчил. Через час третий появился: -- Рассчитываете сегодня в Париж въехать? -- A то как же... Отошел, вздохнул, потом вернулся, оглядел Бижу, потрепал его по холке и посоветовал: -- Распряги-ка ты его и напои. Водопой рядом, a повозку оглоблями подопри. Он ткнул рукой в сторону заставы Монтрей. Из ворот лился человеческий поток такой силы, будто сюда устремилось все население Парижа: лавина экипажей, телег, повозок всех видов, начиная от фиакров, омнибусов, фургонов, набитых прекрасной мебелью, редкими драпировками, дорогой посудой, вплоть до ломовых дрог, тянувших целые древесные стволы для укреплений, зарядных ящиков, огромных пушек, которые с трудом тащили богатыри першероны. Вся эта погромыхивающая колесами колонна, спешившая вырваться, будто взбесившаяся, сама увязла в другом потоке -- моряков, артиллеристов, вольных ciрелков, национальных гвардейцев, землекопов, каменщиков, лесорубов, домашних хозяек, рабочих, просто зевак, женщин и мужчин всех сословий и состояний, озабоченных или праздно бредущих от нечего делать. И все это мычит, чертыхается, дерется, кусается, рвется вперед, толкается, a то и ластится, облизывается, харкает, кашляет, мочится, гадит, воняет шерстью, конским потом, навозом и табаком, винищем и слюной, и все это в пыли сорока самумов, под солнцем Али Баба, не хватает толькоАбд-эль-Кадерa и его свиты. Мама, наверно, вздохнула бы: "A я-то тебе лучшую рубашку дала". ТАы уже опустошили корзину с дорожными припасами. Устроившись прямо на земле, в тени, отбрасываемой нашей повозкой, мама вяжет черный чулок. Под каштаном пасется Бижу, вытянув губу, он шарит вокруг по земле и обнаруживает только три соломинки да трилистничек клеверa. Он кидает на меня меланхолический взгляд, испускает глубокий вздох и зевает, показывая все свои десны. И в заключение трясет своей огромной башкой суже поседевшей гривой, как бы говоря: "Если вы так уж на меня навалились, то хоть дайте мне опереться лбом о дерево и пустить ветры*. A Предок, голенастый, седобородый, навострив уши и зыркая глазами, бойко перебегает от группы к группе, иногда бросит словцо, и такое! Пишу, взгромоздившись на матрасы, a спиной опираюсь на стенные часы. С моего насеста видно, как среди вашего стойбища, терпеливо выписывая круги, пробирается миловидная цветочница: "Купите патриотическую маргаритку!" Товар ee расходится медленнее, чем новости. Какой-то мальчуган с целой пачкой газет смело врезается в людское месиво и уже через минуту бежит обратно, болтая пустыми руками, отфыркиваясь, что-то напевает себе под HOC, скачет на одной ножке, отчего в карманах y него позвякивают медяки. Бродят в толпе и менее приятные торговцы, торгующие собственной шкурой,-- другими словами, те, кто готов заменить собой призывника. Они тоже шныряют в этом людском и лошадином скопище y парижской заставы. У каждоro особая манерa предлагать свои товар: один, видно совестливый, низко нахлобучив шапку, неслышно скользит y вас за сшшой и доверительно шепчет: "Никто из ваших родных или друзей, вытащивших плохой номер, не ищет заместителя?* Другой, забубенный шутник, орет собравшимся вокруг зевакам: "A ну, нет ли среди вас какого-нибудь охотника пожить, который был бы не прочь, чтобы вместо него, конечно за наличный расчет, шлепнули бы бравогb солдата, освобожденного от военной службы?.. Если есть, то вот он я!" A еще один -- тощая длинная тень в заношенном рединготе и черном галстуке; этот вообще ничего не говорит, ничего не делает, a просто ходит себе среди людей, но к шапке y него приколота записка, где крупными буквами -- даже издали прочесть можно -- выведено: "3амещак> за 10 500 франков!" Лицо его трудно разглядеть: костистое, украшенное общипанной эспаньолкой, a серые глазки налиты кровью, взгляд бесцветный. Невольно ищешь в толпв славненькую цветочницу. Застава Монтрей. Около шести вечерa. Наконец-то полицейский махнул мне рукой -- двигай, мол. Я живо слез со своего насеста и стал запрягать Бижу. -- Экий ты торопыга, сынок,-- ворчал Предок, однако тоже подошел к повозке. С тех пор прошел час-другой, и вот что произошло за это время: какой-то молодой человек с приятной физиономией, хорошо одетый и с мягкими манерами, вежливо сняв шляпу, осведомился о месте вашего назначения. -- Вельвиль. -- Ox, Бельвиль, дикарский край... Значит, Париж вы совсем не знаете. Тогда разрешите мне поделиться с вами моими скромными сведениями. Когда вы наконец въедете через эту чертову заставу, держите все прямо, прямо, покудова не упретесь, простите на слове, в Шаронский бульвар. Справа от вас будет кладбище Пэр-Лашез... Пока обязательный молодой человек давал нам объяснения, сопровождая их легкими движениями рук, чуть касавшихся нас, будто птица крылом, сзади к нему подкрался какой-то невысокий кругленький толстяк в широкополой черной шляпе и вдруг без церемоний схватил нашего просветителя за шиворот, сладко пропев при этом: -- Любезнейший господин Тиртирлор, будьте так добры, верните этому юноше его карандашик, случайно попавший к вам в рукав. Воришка повиновался без дальних слов. Жирная рука с короткими, покрытыми волосами пальцами выпустила воротник. -- Можно смываться, сударь? -- пробормотал наш собеседник. -- Так уж и быть, мотай отсюда, скоро увидимся... Самое любопытное во всей этой коротенькой комедии, по слухам столь обычной в болыпих городах, было то, что наш благодетель даже не взглянул на так называемого "господина Тиртирлорa". Из-под низко нависших полей шляпы два блестящих буравчика сверлили нашего Предка. -- Зовусь я Жюрель, Онезим Жюрель,-- объявил он, зажав свою массивную трость с набалдашником из слоновой кости под мышкой левой руки. Я поспешил представиться, но Предок молчал. Он чуть лине спиной к нам повернулся, вдруг необыкновенно заинтересовавшись четырьмя блузниками, водружавшими барьер. A тем временем новый наш знакомец участливо расспрашивал меня о планах на будущее: есть ли хоть нам гда устроиться? Желая его успокоить, я сообщил адрес тетки. Прежде чем распрощаться с нами, господин Жюрель еще долго распространялся о том, что сейчас, как никогда, необходима братская солидарность. -- Я понимаю ваши тревоги, я знаю в Париже каждый уголок, так что будьте спокойны, мой юный друг, господин Растель. Если я вам понадоблюсь, смело заглядывайте после девяти в кабачок "Кривой дуб" на улице Рам поно, я бываю там все вечерa, да и от вашего дома это всего в двух шагах. Тут он бросил последний взгляд на Предка, но тот отошел к рабочим, забивавшим колья. A колья забивали они, чтобы воздвигнуть барьеры для толпы; но к вечеру y заставы поднялась такая суматоха, что нечего было и думать о каких бы то ни было работах. Поэтому четверка блузников уселась с Предком на связку кольев. К ним присоединились два подмастерья булочника и еще один бочар, чтобы позубоскалить насчет "дела Ла-Виллет" *; со вчерашнего дня все парижские окраины лодсмеивались, повествуя об этом "деле". Скудные сведения, базарные сплетни, каждый по-своему рассказывал об этой вылазке, пусть неудавшейся, но зато такой смелой, такой дерзкой! Огюсм Бланки * более сорока лем провел в мюрьме. B предмесмъях любовно называли его: Узник. Бланки, вернувшийся во Францию после принямия закона об амнисмиu от 15 авгусма 1859 года, и его друзья Эд*, Гранже, Бридо и Фломм*, убежденные, что Империя доживаем свои последние дни и что предмесмьяждум только сигнала, решили первыми провозгласимь Республику. С эмой целью они задумали было напасмь на Венсеннский форм. Ho гарнизон оказался слишком многочисленным. Тогда бланкисмы обрушили свои удар на пожарное депо Ла-Виллема, где имелось оружие и где, как говорили, царил pеспубликанский дух. Было договорено, что к насилию прибегамь не будут. После неудачного высмупления Бланки удалось вернумься в Бельгию, но Эд и его друзья предсмали перед военным судом. Франкмасон, редакмоp "Либр пансе", a помом "Пансе нувель", неоднокрамно подвергавшийся гонениям за wскорбление нравсмвенных и религиозных чувсмв и оскорбление камолической религии*, Эмиль Эд руководил военизированными организациями бланкисмов левого берега, разделенными на "сомни", причем одна из них имеларужья. Эда apесмовали no доносу в mom же вечер вмесме с его другом Бридо. Какой-mo шпик-любимелъ замемил под блузой вождя бланкисмов револъвер. Семь часов вечерa. Hy, сейчас-то наверняка въедем, считанные минуты остались. День клонится к закату, небо нахмурилось, однако августовская ночь еще далеко, от летнего зноя вспучилось небо, задубело, как нарыв, и дрорвать его под силу лишь громам да молниям. Полицейский чертыхается на все лады... -- Последний обоз выезжает, готовьсь, сейчас ваш черед! С бескрайнего закатного горизонта вкрадчиво поднимался, ширясь,. какой-то гул. -- Гром? -- Да нет, Флоран. Вслушайся получше. Шло из города, взбухало из потаенных глубин, из недр Ситэ, перепрыгивало через Сену, перескакивало через Бастилию, пласталось над Шароной, Бельвилем и Менильмонтаном, доходило сюда, к заставе Монтрей, доходил рык многих сотен тысяч мятежных душ, вставал двойной заслон ненависти, вздымались бунтующие стены, под прикрытием завесы гнева -- это вырывался из ворот столицы, как из зева медной трубы, рев Парижа. Весело встряхивая бубенцами на белоснежной упряжи, под щелканье бичей чистокровные английские и ирландские лошади, испанские гнедые, венгерские жеребцы и казачьи лошадки в яблоках, грациозно-юным галопом уносили вдаль кареты, обитые внутри стеганым шелком, с гербами на дверцах, кареты шикарных завсегдатаев Больших бульваров, Елисейских Полей, Булонского леса, неслись двухместные купе, такие легкие, что, кажется, приплясывают на ходу, катились фаэтоны, вознесенные на двух огромных хрупких колесах, восьмирессорные коляски, домоновские упряжки, и при каждой четверка форейторов. Только мелькнулиl Кончик оборки кринолина проехался по кожаному фартуку кузнеца, лунный луч сверкнул жемчужиной в углу заднего дворa, барабан бросил четыре такта Оффенбаха, призывая к атаке, блеснула молния над громовым ворчанием давних бурь. Гробовая тишина сопутствует скоропалительному бегству шикарных парижан, тех, кто покидает столицу накануне сражения. Haродный ропот нарастает сначала тихо, глухо и наконец взрывается. Его осколки громыхают рядом с повозкой, запряженной Бижу. -- Чего это их на восток несет? -- B Бельгию удирают. -- Они-то все знают, не беспокойся. Знают, что уланы уже здесь, рядом! -- Ho они же на врага напорются! -- Какого такого врага? Ихнего или нашего? Как сабельным ударом, гомон толпы paссекает женский голос -- это кричит торговка рыбой: -- Да они не так пруссаков боятся, как Парижа! Начинает накрапывать дождь, крупные редкие капли падают на столицу, как на раскаленную плиту. -- Hy, Бижу, поторапливайся! -- кричит Предок.-- Уже конюшней, ты мой родненький, тянет, если только тут конюшни есть.-- И он добавляет специально для меня: -- Скоро дома будем. Мне хочется задать старику один вопрос, ко задать его легче, обняв Предка за плечи: -- Почему им позволяют бежать? Старик только взглядывает на меня. Hy и ученик ему попался! Наконец-то мы минуем заставу, наконец-то нелюбимый Париж! Фермер из Бри-сюр-Марн обгоняет нас, низко пригнувшись к холке лошади, он скачет без седла. И весело бросает мне: -- Вот ведь как, те, кто там внутри, хотят поскореe наружу, a те, что снаружи, хотят поскореe внутрь. Вдоль фасадов в два-три ряда стоят люди и смотрят на беженцев. По обеим сторонам шоссе, сбившись y дверей, толпится простой люд -- и ни слова, ни жеста. Наперекор нависшему низко небу, наперекор редким весомым каплям дождя, наперекор всему, даже тишина и застылость Парижа источают очарование. Просто непонятно, но зато неоспоримо. Мощь и нежность. Если бы надобны были слова, можно было бы не очень складно выразить это примерно так: "Вот вы и пришли в столицу наслаждения, в Вавилон Запада, в город чудес! Итак, вы пришли сюда лишь затем, чтобы сдохнуть вместе с вами. Спасибо вам, други!" Вот мы и в Париже. Два слова к моей монографии о Дозорном тупике в Бельвиле. Уже само название говорим о моих лимерамурных npимязаниях. B первое время после нашего прибымия муда осенъю 1870 года под эмоп рубрикой я собирал различные сведения, которые черпал y соседей, y знакомых. Посмепенно меня так захвамила сама жизнъ квармала, что я вел эми записu cпусмя рукава. Имак, только меперь, поздней осенью 1914 года, я взялся пересмамриващь эми записu и nocмарался no силе возможносми дополнимь ux меми сведениями, какие получил впоследсмвии, в часмносми, от Эмиля де Лабедолъерa, ucморика, специально изучавшего Париж Наполеона III. Хочу надеямъся, что предпринямая мною рабома омвлечем меня от жесмокой реалъносми meперешней войны, коморая сорок лем cпусмя предсмаем передо мной как некое nepеиздание. B me времена, о коморых я пишу в дневнике, молькомолъко произошло npисоединение Бельвиля к Парижу. B 1860 году барон Осман -- префекм депармаменма Сены -- приказал снесми городскую смену, так назыеаемую Генеральных омкупщиков и npисоединил к Парижу примыкающие к нему маленькие городки -- Омей, Пасси, Баминъоль-Монсо, Берсu, Шарон, Гренелъ, Ла-Шапелъ, ЛаВиллем, Монмармр, Вожирap и Бельвиль. B смолице вмесмо мринадцами округов смало насчимывамься, таким образом, деадцамъ. По мому же плану кое-какие cмарые квармалы были снесены с лица земли и на месме ux проложены широкие, прямые всем нам меперъ извесмные авеню. Значимелъный объем рабом -- учимывая, что в то же время были вырымы смочные канавы, nocмроен Ценмралъный и еще несколько рынков, несколько церквей: св. Авгусмина, Троицы; больницы, в часмносми ценмральная -- Омель-Дъе; меамры: Onepa, Шамле; несколъко вокзалов, казарм; превращены в парк каменоломни Бюмм-Шомона, расчищены Булонский и Венсеннский лес,-- ecмесмвенно, вызвал прилив рабочей силы в смолицу. Bom маким-mo образом мой дядя Фердинан в возрасмe двадцами лем прибыл в Париж и поселился в Дозорном мупике. До этого времени он жил с нами в Рони-cy-Буа. Рабомал он на дому мкачом, a в бессезонъе помогал омцу no хозяйсмву. После появления мкацких сманков он осмался не y дел и вынужден был покинумь родное гнездо. Папа порекомендовал своего младшего брамa единсмвенному знакомому naрижанину -- все мому же господину Валькло. Наш хозяин предложил дяде Фердинану жилъе (откуда как раз выселил неплатежеспособных съемщиков). На фронмоне дома, принадлежавшего господину Валькло, еще do cux nop можно разобрамь cmaринную надпись: tВилла Дозор". По сущесмву, это был богамый загородный дом еще в me поры, когда сам Бельвиль счимался npocmo живописной деревушкой, paсположенной на "горе", неподалеку от Парижа. Меровингские короли уже давно облюбовали эмом пригорок для своей лемней резиденции. Мода на прелесмный уголок росла от века к веку. Дворяне и богамые горожане cмроили себе деревенские дома на склонах, гусмо поросших сиренью и особенно крыжовником. Белъвилъский крыжовник гремел на всю округу... Вилла господина Валькло получила свое название от paсположенного поблизосми дозорного nocma. Смроение было солидное, муазов восемь в iuирину и девямь в высому. Весь нижний эмаж no обе cмороны от входа омвели под кухню, бельевые и кладовые. Вморой эмаж занимали сами хозяева. Tym были высокие помолки, anaрмаменмы свемлые, окна большие. На mpемьем эмаже было не так npосморно, a на чемвермом находились мансарды. Дом смоял noсреди небольшого парка. Мощеная аллея выходила на дорогу, коморая называласъ в Бельвиле Парижская улица, помом, после npисоединения предмесмья к смолице, смала называмься Бельвильской, одпако месмные жимели обычно именовали ee Гран-Рю. Один из господ Валькло, если не ошибаюсь, омец или дед нашего хозяина, возымел жысль еозвесми вдоль аллеи no левую ee cморону mpu смоящих в ряд cмроения, или, если вам угодно, одно здание с мремя входными дверями и мремя лесмницами. Hanpомив, no my cморону аллеи, он нарезал mpu крохомных садика для новых жильцов. После чего pacпродал no клочкам осмальной парк, и мам може вскоре выросли новые дома. Бысмрый pocm Бельвиля подсказал владельцу виллы "Дозор" еще одну мысль, впоследсмвии оказавшуюся подлинно золомоносной жилой, мем паче что внешне все выглядело как акм чисмейшей благомворимельносми. Tpu вышеупомянумых садика, коморыми съемщики вообще не пользовались, могдашний господин Валъкло роздал безвозмездно ремесленникам, желавшим nocmpоимь масмерские. Всегда гомовый на любые жермвы, лишь бы содейсмвовамь промышленному подъему своей омчизны, эмом буржуа, поборник прогрессa, не брал с ремесленников, no крайней мере первые годы, вообще никакой пламы. Да и как бы омыскал весь эмом мрудолюбивый и искусный люд макое удобное месмечко, где можно было бы обосновамъся? Они валом валили сюда, подписывали не глядя бумаги. Благодемелю осмавалось только выбирамъ, и уж кмо-кмо, a онмо в людях здорово разбирался. Первый, на кого пал его выбор, nocмроил кузню, вморой -- смолярную масмерскую, mpемий омкрыл мипографию, чемвермый -- слесарное заведение; и когда заборы были снямы, на meppumopuu mpex садиков npocmo чудом каким-mo оказалось че~ мыре самосмоямелъных учасмка. Каждый новоприбывший возводил свое заведение собсмвенными руками, любовно возео9цл, входил в долги, лишь бы npиобресми доски и бревна получше, ведъ за aренду-mo ничего пламимъ не надо! Правая cморона аллеи украсилась песмрыми еывесками, не слишком-mo гармонирующими друг с другом, замо дома были сложены на редкосмь прочно, не то что жилой дом напромив, mpемь коморого pухнула еще в 1868 году. Так оно и шло. Господин Валькло оказался еладыкой собсмвенного своего королевсмва и смал со временем счасмлиеым обладамелем кузни, смолярной масмерской, мипографии и слесарного заведения. Не помню, говорил ли я, что no конмракму хозяин земли через пямнадцамь лем смановился хозяином еозведенных на ней nocмроек. Чемверо ремесленников наделали хлопом своему благодемелю. Скверные пришчки прививаюмся бысмро, и самая из них скверная -- ничего не пламимъ за aренду, мем более что после nepecмроек Османа разрешено было пошсимь квармирную пламу в смолице в двараза -- Белъвилъ меперьуже смал Парижем, a Париж poc себе и poc. Помребносмъ в жилъе, пусмъ даже в самом незамейливом, была смоль велика, что господин Валъкло умножал количество квармиp, что называемся, почкованием. Несколько наспех возведенных перегородок превращали комнаму в омдельную квармиpy, на одном эмаже paсселялось смолько народу, что раньше им и целого дома не хвамило бы. Таким образом, мупик nocмепенно преврамился в кишащий людьми городишко. Из своих anaрмаменмов вморого эмажа виллы хозяин не спускал глаз с вечно бурлящего мупика, как добрая хозяйка -- с касмрюли, где закипаем молоко; так он следил за мемпеpaмурой Парижа. Не раз в голову ему npиходило, что благоразумия ради неплохо бы перебрамь ся куда-нибудь в спокойный уголок, ну, скажем, поселимъся в квармале Оперы. Это ему-mo, домовладельцу, снимамъ квармиpyt B конце концов он все же npиобрел особняк на Елисейских Полях, oмремонмировал его, оборудовал, обсмавил no собсмвенному вкусу, nepеселился муда, но не выдержал -- уже на чемвермый месяц вернулся к себе в мупик. Конечно, он сдал свои особняк вмридорога, но кмо решился бы умверждамь, что только no эмой причине он возврамился в родимое гнездо, в свои Дозорный каземам? Целыми часами он сидел, paсплющив HOC об оконное смекло; жилъцы хихикали: tКровосос за нами подсмамриваеrn*. Временами Кровосос npuомкрывал окно -- нюхнумь запахu кузни и aромам сеежих cмружек. B 1870 году сущесмвовал еще господский парк, росли еще два кашмана -- один перед кузней, другой перед мипографией; к роскошной вилле вела лесмница в два марша с вимыми колонками вмесмо перил, a над крылъцом -- ниша, где смояла неболъшая cмамуя Heпорочного Зачамья... Вчерa, то есть 21 ноября 1914 года, обошел я все эми месма. Ремесленников прежних никого не осмалось, мупик зовемся no-новому, ко no-прежнему он кипуч и мрудолюбив. Говорям здесь с пикардийским или фландрским акценмом. Это опямь, уже во вморой раз, npихлынули с Северa беженцы. Ho мне все чудимся, будмо я прежний, семнадцамилемний, npиехавший из Рони на повозке, запряженной нашим cмарым Бижу, шагаю no Дозорному мупику. B нижнем эмаже напромив кузницы мрудился могда y своего окошка сапожник, a рядом помещался кабачок пПляши Нога". На крашеной железной вывеске на фоне ухмыляющейся рожи была намалевана босая нога с pacмопыренными веером пальцами. B зале с низко нависшим помолком нарисованная неискусной рукой фреска изображала кюре, генералов, буржуа и полицейских, громящих наш мупик. Kmo-mo уже помом подрисовад им поверх шляп ocмроконечные каски. Надпись гласила: пГрабъ голымьбуl* Цеменмированные y основания балки поддерживали емену между кабачком и pухнувшим домом, куда заходили no малой нужде пьяницы, пемляя среди гор мусоpa. Едва я вошел в мупик, как запах мочи сдавил мне гломку, но здесь пахло также мипографской краской, опилками, кожей, раскаленным мемаллом. И запахu oмсмали от меня только могда, когда я поднялся no лесмнице, еедущей в наше жилъе, вернее, в бывшую мемкину квармиpy. Среда, 17 августа 1870 года. Вечером. Темнеет, пристроился y узенького окошка мансарды, выходящего на Дозорный тупик, и пишу. Как далек от меня наш родной дом, как я сам от себя далек! Вспоминаются послеобеденные часы в Рони под навесом, дождливая неделя прошлой осени. Мы ждали, когда разгуляется и можно будет снимать яблоки, a пока Предок комментировал мне "Речи Лабьенуса*, -- памфлет Рожара против Наполеона III, этого "современного лже-Цезаря". Как сейчас слышу стук дождевых капель по черепичной кровле, дождь разошелся уже не на шутку, a дядюшка Бенуа тем временем читает мне с выражением статьи Валлеса * против войны ("Яслt грозям кровавой бойней! Они ee жаждум! Она им нужна, нищема захлесмываем все, социализм на них насмупaem... Самое еремя ycmpоимъ новое кровопускание, дабы соки новых сил ушли кровью, дабы, буйсмво молп заглушимъ залпами орудийь). До сих пор словно бы вдыхаю в себя кисленький запах влажных яблок, сваленных в кучу (мы успели снять эти еще до ливней), вижу бронзовое, как колоjсол, небо, a наш старик все перескаsывает мне свои беседы с Бланки: --...Было это меж двух очередных отсидок... Этот малый тогда разгуливал в римской тоге по улицам XIII округа, своего ленного владения! Держал меня за руку и рассказывал о казни четырех сержантов из Ла-Рошели в сентябре 1822 года *. Тогда Огюсту Бланки было столько же лет, сколько мне сейчас,-- семнадцать. Бродя в толпе, он ждал сигнала к восстанию, которое должны были поднять карбонарии в защиту молодых сержантов-республиканцев. Сигнала не последовало, и сам Бланки стал карбонарием только два года спустя... -- Карбонарии! Нет, сынок, нам краснеть не приходится! Название пошло от заговорщиков гвельфов, они собирались в хижинах угольщиков в чаще леса. Мы с Огюстом были "добрыми кузенамн>> одной и той же "венты" -- двадцать членов составляли одну "венту", двадцать "вент" -- один "лес". До чего же в Рони-cy-Буа я cpосся с политикой. Она словно влилась в мою плоть и кровь вместе с дыханием пронизанных светом лесов, вместе с одышливым голосом старого изгнанника, и над семейным столом в дружелюбном ворчании сотрапезников царила Революция. A теперь Рони уже скрылся во мраке вреяен, где-то на другом конце света... И сижу я в этой клошшой дыре, куда загнало нас троих -- маму,Предка и меня,-- и, хотя это пристаншце могло бы стать орлиным гнездом, оно оказалось просто кротовой норой. Перед въездом в тупик Предок, ведя Бижу под уздцы -- Гран-Рю спускалась так круто, что повоsка чуть не налезала на круп нашего коняги,-- сказал мне: -- Поди разузнай, здесь ли живет тетка. Ведь если из этой кишки назад выбираться, придется коня распрячь! И всеrда-то парижские улицы не могли похвастать тишиной, a в те дни, когда столица готовилась к осаде, она превосходила самое себя. И впрямь гул и гомон испортили нам весь переезд от заставы Монтрей до Бельвиля, и, однако, стоявший здесь, в тупике, гам поразил меня еще больше, чем зловоние. Единственным и к тому же весьма скудным источником света был газовый фонарь с разбитыми стеклами над кабачком, и то его хватало лишь на то, чтобы осветить огромную ногу навывеске. Снизу, невидимое в темноте кишение, наползало на вас криком, ревом, кудахтаньем, мяуканьем, лаем. На каждом шагу мы чуть ли не наступали на кур и детвору. При тусклом свете, падавшем из окон мастерской и окошек кабачка, можно было разглядеть силуэты двух каштанов и третий -- еще неподвижнее, чем первых два, еле-еле вырисовывался справа от арки, перед грудой обломков и хлама, y подножия развалившегося; третьего с краю,дома,-- неподвижный силуэт сгорбившегося, страшного на вид попрошайки с протянутой рукой. Детворa вдруг, как по волшебству, очистила площадку, и я очутилсянос к носу с пушкой. Ho тут всклубилось еще одно чудище, высотой шесть футов и столько же футов в ширину, с лоснящимся, как булыжник, черепом, с безволосой физиономией, голое по пояс, с целыми гектарами розовой, подрагивающей, сплошь покрытой пупырышками кожи. На плече он нес вовсе не совенка, a крошечную девчушку с шапкой соломенных волос; завидя нас, она быстро спрятала свою замурзанную мордашку за блестящим черепом нежно-розового колоссa. A он расшвырял печную трубу, домкрат и пару колес, из которых ребятня coорудила себе пушку. Воспользовавшись подходящим случаем, я решил расспросить гиганта о своей тетке. B ответ он улыбнулся, приветственно помотал головой, и, повернувшись ко мне спиной, с завидной легкостью унес под мышкой все составные части этого артиллерийского орудия, только что обстреливавшего Берлин. Совенок на его плече -- белокурая негритяночка -- воровато оглянулась и успела плюнуть в мою сторону, коротко прогукав. Розовотелого гиганта звали Барден, он глухонемой, кузнец, его малолетняя спутница откликается или не откликается на прозвище Пробочка. -- Кого это ты ищешь? Это второe явление ошеломило меня еще больше, чем первое, я уставился на говорившую во все глаза. Впрочем, поражала она не ростом, да и ничего в ней особенного не было. Девушка или девочка? To ли четырнадцать, то ли двадцать лет. Очень смуглая, низенькая, пухленькая, юбчонка рваная, ветхий корсаж -- только что не нищенка. Зато глаза огромные, темные, грозовые глаза. Говорит на ужасающем диалекте парижских окраин, почти карикатурном. Каждая фраза, вернее, обрубок фразы сводится к ничем не оправданным усечениям, отчего спотыкливая ee речь и вовсе становится непонятной. Мне приходится все время переспрашивать ee вопросы и ответы. И это "ты" ex abrupto1 меня тоже совсем огорошило. -- Мам Растель?.. Растель? A с виду она какая, твоя тетка? -- Не знаю, я и сам ee никогда не видел. -- Да в этой навозной куче до черта разных бабенокl Смугляночка возникла передо мной в нечистом свете тупика как некий его дух, как нимфа этого дремучего леса, фея Вивиана этой гнусной Броселнанды. Тогда я описал своего дядю. 1 С первого слова (лам.). -- Aral Фердинан, который в солдаты ушел! Его супружницу Tpусетткой кличут! Вот гляди, два окошка под самой крышей. На самом верхy. Она только что с работы пришла. Хотел было ee поблагодарить, но она уже ускакала. Отправляюсь за мамой, Предком и Бижу на Гран-Рю, и наш кортеж торжественно въезжает в тупик. У крыльца нас окликает какая-то мегерa весьма внушительного вида: -- Эй, вы, неужто y вас хватает нахальства вот так въезжать сюда без спросу! Груда колыхающихся жиров, обтянутых ситцем в горошек, a рядом какой-то лохматый пес, левретка и кошка. Мама пускается в пространные объяснения: мы, мол, выселены по приказу военных властей, невестка в Бельвиле, добрый господин Валькло...-- но вдруг рядом раздается чей-то звонкий голосок: -- Не теряйте зря времени и молодости, мам! Не ee это собачье дело, привратницы паршивой. Опять черномазенькая нимфа Дозорного тупика. -- Ублюдок проклятый! -- A ты, Мокрица, заткни лучше свое хайло вонючее и исчезни, a то я на весь Бельвиль крик подыму, созову Национальную гвардию, Флурансовых молодцов *, господа бога и самого Бланки! Клянусь, через пять минут от тебя живого места не останется! Haродищу сбежится в тупик тыщи! Стены и те pухнут... Магические словаl Путь свободен. Ho это не Вивиана, это Марта. x x x Мама и тетя ссорятся. Это уже в третий раз после нашего приезда. Через тонкую перегородку мне все слышно. Слова становятся все резче, голоса -- ожесточеннее. Боюсь, что Предок -- нас с ним поселили в соседней мансарде -- спит вовсе не так крепко, a просто делает вид, что спит. Тетка никак не может понять, почему мы вовремя не отделались от "лишнего рта" -- теперь это выражение в моде,-- от этого старика, который нам даже не родственник, никто нам. Мама пытается урезонить невестку: Предок нам больше, гораздо больше, чем просто родственник, старик выучил ee сына не только читать, писать и считать, он научил его самостоятельно мыслить и выражать свои мысли. Узнаю папины слова, когда перед отъездом он торжественно поручил старика маминым заботам: "Жена, помни, Предок мне дороже отца родного. Мы его вечные должники. Что бы ни произошло, куда бы вы ни поехали, Флоран и ты, ни под каким видом его не оставляй...* Так говорил папа, и мама запомнила каждое его слово. Даже сейчас я не могу слышать их без волнения, но тетку Альберту такими пустяками не проймешь: -- Hy и платите свои долги, каждый за себя! -- вопит она. -- Каждый живет, как ему нравится, но живешь-то всего один раз. Плевала я с высокой колокольни на ваши великие принципы и семейные тайны! Мама предложила ей вносить половину квартирной платы, но это предложение потеряло всякий смысл после моратория 10 августа, отсрочившего платежи на время осады. Надо также признать, что теткина квартира состоит всего из двух тесных комнатушек на мансарде, куда, судя по всему, еще прибудет народу. Голос за перегородкой становится все громче, a слова все недвусмысленнее: -- Ни на что эти старики не годны! Да-да, только жрут все, что в погребах и подвалах запасено, a потом еще тащут в дом с улицы всякие болезни! A теперь она взялась уже за Бижу... Четверг, 18 августа 1870 года. Полдень. Вот уже никак не мог вообразить, что y дяди Фердинана такая жена. Прежде всего она и впрямь очень красива! Высокая, держится прямо, крепкая, вся как сбитая. Шея длинная, продолговатый овал лица, глаза чуть раскосые, голубые, когда злится, то серые. Белокурые волосы с каким-то серебристым отливом она заплетает в косу и укладывает на затылке огромным узлом. Нынче утром видел в полуоткрытую дверь, как она, еще не причесанная, перегнувшись, открывает ставни, a солнечные лучи золотят роскошный поток ee волос, доходящих до бедер... Ей тридцать пять, столько же, сколько и маме, но мама выглядит лет на десять старше, и уж разделяет их по меньшей мере лет двадцать! Тетка спит с мамой и со своим ребsночком в первой комнате; во второй, где приютились мы с Предком, стоит плита, которую топят коксом, здесь же кастрюли, ведра и посуда. B первый же вечер я привязал Бижу под навесом y кузницы, так что наш коняга очутился в тени первого каштана, но на следующий день на заре я услышал, как Барден мычит во всю мочь, так только одни глухонемые способны мычать, и увидел, что он жестами требует очйстить проезд для повозки с железом. Я привязал недоуздок к лестшще пристройки над мастерской, куда столяр складывает для просушки. доски. Сутулый, на полусогнутых ноrax, медлительный и медоточивый господин Кош был само терпение, но так тянул и мямлил, что невольно хотелось за него закончить фразу. Когда наш Бижу вырвал сразу три ступеньки, я, хотя внутри y меня все бурлило, вынужден был покорно выслушивать тирады любезного столяра, его доводы и сожаления... Тогда я привязал нашу животину ко второму каштану. Отсюда он мог без помех любоваться вывеской: "Гифес, печатник. Типография. Литографияк Бижу привык к свободе передвижения, да и недоуздок оказался гниловат... Кончилось дело тем, что Бижу просунул голову в дверь типографии, положил морду на печатную форму и втянул ноздрями воздух. Одним этим вдохом он вырвал с десятbк строк муниципального циркуляра. К счастью, он трижды чихнул со смаком, и медные литеры тут же встали на место. Владелец типографии господин Гифес -- человек еще молодой. Из-за худобы кажется выше ростом. Темные длинные волнистые волосы, такие же усы и бородка подчеркивают бледность чела и меланхоличность взгляда. Меня он пожурил главным образом за то, что лошадь, мол, могла задохнуться. Со всех сторон набежала детворa, живо заинтересованная нашими с Бижу приключениями. Ставни слесарной мастерской были выкрашены небесноголубой, уже порядком облупившейся краской. Бижу не слшыком уважал голубой цвет и пришел в нервозное состояние, чего не случалось с ним уже давно и было явно ему не по возрасту. Перед кабачком "Пляши Нога" чуть было не разыгралась драма. К счастыо, трое клиентов еще не успели угоститься как следует, a то бы им не увернуться от удара копытом. И это наш Бижу, который не лягал ся с той самой поры, когда его впервые завели в оглобли плуга... Не без труда проведя Бижу меж кучами зловонного мусоpa, я привязал недоуздок к здоровенной балке развалившегося дома, но тут встревоженный xop, появившийся во всех окнах, подкрепляя свои слова жестами, дал мне понять, что мой скакун своротит, чего доброго, не только балку, но и дом впридачу... Из дальнего угла тупика ко мне подковылял сапожник господин Лармитон. Колченогий, крупноголовый старичок с кудрявыми бакенбардами и шевелюрой, сохранившейся только на затылке, в очках с толстыми стеклами. Если с ним заговоришь, когда он прибивает подметку, он вскинет голову и непременно подымет очки на сильно залысевший лоб. Прежде чем обратиться ко мне, он сплюнул себе на ладонь, a когда разговор был окончен, снова набрал полный рот гвоздей. -- Привяжи лошадку под моим окном, я как раз люблю работать, когда кто-нибудь напротив стоит. Под окном, на столике, сбитом из ящика, стояли три пары уже починенных ботинок. -- Как бы он вам их не сжевал! -- Никогда он себе такого .не позволит, он же знает, что я его пригласил. Собачонка сапожника, белый спаниель с двумя черными подпалинами -- одна под глазом, вторая в форме седла на спине -- подошла и обнюхала катышки Бижу, который принял ee авансы весьма благосклонно. Пес оказался таким же гостепршшным, как и его хозяин. Ночью. Предок спит. Испустив на прощанье два удушливых вздоха, замолкла паровая машина на механической лесопилке. B мастерской Cepрона -- "Bce виды досок на выбор" -- занята дюжина рабочих; помещается она позади виллы Дозор, a главный вход в нее -- с улицы Туртиль. Минута затишья наступает для тупика, где вместе с ночной мглой клубится плохо перемешанная смесь всевозможных запахов: гуща всегда оседает на дно. Куры уже устроились на ночлег. Заснули и ребятишки, кошкам сейчас раздолье, и они без помех крадутся в им одним известном направлении: день позади, и они делают вид, что не замечают крысу, вылезшую раньше времени, впрочем, и крыса-то почти с них ростом и, пожалуй, еще позлее. Из кузницы Бардена наползает удушливый смрад -- это затухает огонь в горниле. Кош в чистенькой блузе и чистенькой каскетке закрывает свою столярную мастерскую, набивает трубочку -- первую за целый день, и отправляется в путь неслышной упругой кошачьей походкой; он заглянет в кабачок, где закажет себе кассиса и хоть часок побудет в привычной компании. B нижнем этаже светятся окошки в "Пляпш Нога" да в типографии, откуда долетает хлопанье ручного печатного станка. B темноте проступают смутные тени -- два каштана, балка развалившегося дома, застывшая фигурa нищегоЧМеде, Бижу перед окошком сапожника Лармитона и наша повозка. Так она и стоит, груженная всем нашим добром, начинаяс комода и кончая стенными часами,-- ну где бы мы могли пристроить эти наши фамильные сокровища, что стали бы с ними здесь делать? При сквознячке воздух в нашем тупике довольно сносный; еще мгновение, и потянет хмельным духом ночи, и прогонит запахи типографской краски, дерева, металла, кожи, вина, табака, румян, блевотины, мочи, постельного пота, a то и просто крови. Что-то грохочет по камням мостовой. Это работяга Леон, прислуга за все в "Пляши Нога", выкатывает пустые бочки. На заре их незамедлительно заменят полными. Из низенькой трактирной залы уже доносятся голоса, предвещая ссоры, a потом и драки. Сразу же, как мы поселились в тупике, мне тоже пришлось подраться. Наши деревенские зуботычины не идут ни в какое сравнение со здешними, там это просто мальчшпеское сведение счетов, игра, пусть грубая, но игра. A здесь быотся без пощады и жалости. Встревоженный необычным ржанием Бижу, я как сумасшедший выскакиваю из дому: беднягу со всех сторон облепила детворa. B два счета я раскидываю шалунов. Один из этих малолетних злодеев начинает вопить во всю глотку, другие вторят, из окон высовываются мамаши... Все это в течение одной секунды... Вдруг кто-то хватает меня за волосы, я оборачиваюсь и тут же получаю ногой в пах, другой удар под вздох, еще один по шее. Уткнувшись лицом в кучу лошадиного навоза, я совсем захожусь от злости. У нас в Рони противники, стоя носом к носу, сначала костят друг друга на все лады, хлопают по плечу, правда, с каждым разом все сильнее. За это время успевают собраться дружки, чтобы удержать или развести дерущихся, если они прибегнут к недозволенным методам. Пока я выбираюсь из-под брюха Бижу, злоба все растет. Я вроде разум потерял. Слышен смех, радостные крики, в окнах гогочут взрослые, a ребята, обступив какого-то долговязого парня, сбившего меня с ног, поздравляют его с победой, скачут от восторга,' a Марта шлепает его по плечу. У меня не хватило терпения подняться с земли. Я вцепился в ноги ихнего героя, повалил его на землю, перевернул, поставил колено ему на грудь, запустил все десять пальцев в его длинные прямые волосы и как начал колотить его башкой о мостовую!.. Сапожник, кузнец и парикмахеp еле вырвали его из моих рук. Hy и история поднялась бы y нас в Рони! Непременно вызвали бы жандармов! A здесь хоть бы что. Просто я выдержал вступительный экзамен. Марта взяла меня под руку. A тот долговязый, извест-ный под кличкой Пружинный Чуб,-- теперь он мой друг. Все относятся к Бижу с почтением. Ночь, настоящая ночь, когда теряешь голову, душу или кошелек! B такой беспорочной темноте рождаются или умирают, ночь начинается криком новорожденных и хрипением умирающих. Писк в соседней мансарде извещает нас, что проснулась крошка Мелани, моя двоюродная сестренка, родившаяся 20 июля нынешнего года, уже после отъезда ee отца, дяди Фердинана, на войну. Когда в 1860 году брат папы, Фердинан Растель, вступил на парижскую мостовую, ему было ровно двадцать. Он познакомился с Альбертой Рашевской, она была значительно старше его, и y нее уже был пятилетний сынишка по имени Жюль. Помню, как сейчас, удивление и ужас моих родителей, когда до них дошла весть, что дядя, не прожив в Париже и трех месяцев, успел сочетаться законным браком. B Дозорном тупике и за его пределами, чуть ли не по всему Бельвилю тетя Альберта известна всем и каждому под кличкой Tpусеттка. Пятница, 19 августа 1870 года. Одну из проблем Предку удалось разрешить полностью, a именно свою личную. Не то чтобы в Рони нам всегда жилось легко, но зато мы были дома, в своей семье. Вечерами, когда тетка возвращается с работы, мы едим все вместе в мансарде, она же кухня, где мы с Предком спим. Наша хозяйка ни разу не обратилась к старику, даже смотрит куда-то поверх его славной мохнатой физиоiюмии, обросшей седой щетиной. Bo время этих унылых трапез разговор без передышки вертится вокруг того, что каждый обязан вносить свою посильную лепту -- кстати сказать, до сих пор мы питаемся только теми продуктами, что привезли с собой из Рони,-- вокруг того, что сейчас пустуют десятки квартир, так как трусы, a может быть, просто кто похитрее смотались из Парижа, так что без особых хлопот можно было бы при желании... A сегодня тетка нам заявила: -- Завтра приезжает мой сын 5Кюль с одним своим приятелем. Тот постарше его года на три. Славный парень... Должна я их куда-то поместить или нет? Мы сидели на кроватях -- на одной Предок с мамой, на другой я с теткой,-- тарелки держали на весу и толкались коленками, до того нам тесно. Старик не спускал глаз с раскрасневшегося лица тетки, a она брюзжала: -- Конечно, я вас вот так сразу на улицу не выброшу... Она Предка ненавидела, я это чувствовал. Ho сколько ни ломал я голову, не мог догадаться за что. -- Пусть хоть кто-нибудь один уедет,-- цедила тетка сквозь зубы,-- только один, и то легче будет. Положение не из веселых, вы сами в этом не сегодня-завтра убедитесь. Придется хочешь не хочешь... Предок отдает тарелку маме. Тетка берет мою. Старик подбирает крошки, рассыпавшиеся y него по животу и коленям, подбирает не слеша, аккуратно, щепотью, a женщины тем временем уходят в соседнюю мансарду. -- Иди-ка сюда, сынок. Он закрывает двери. Мы стоим рядом, я смотрю на него. Я выше его на голову. -- Поди приведи маму. Сколько ему лет? Семьдесят? A может, и меньше. Теперь, когда он выпрямил стан, он просто сила, сила без возраста. Когда мама пришла, он скомандовал: -- Мать пусть встанет на верхy лестницы, a ты, сынок, в коридоре стой. Что бы вы ни услышали, что бы ни произошло, никого сюда не пускайте. Он указал на вторую мансарду, где под зяобной рукой гремела посуда. Предок подождал, пока мама займет свои пост, затем открыл дверь второй мансарды и не спеша затворил ee за собой. Мгновение тишины, и вдруг пронзительный крик. Крик не ужаса, не боли, a, скореe всего, удивления. И сразу перекушенный стон, но его заглушает довольное ворчание набившего свою утробу хищника. Время для нас с мамой в этом темном вонючем коридоре тянется бесконечно долго. -- Флоран! Тетя поправляет сбитый на сторону шиньон. При свете огарка блестит ee розоватая кожа. Вдоль тонкого длинного носа стекает слеза. Она протягивает мне свои кошелек: -- Беги скореe, Фло, к Бальфису и возьми нам на вечер четыре бифштекса, только смотри, чтобы были побольше, с дедов кулак! Сидя на постели, Предок раскуривает трубочку. Вечер. Сейчас под нашей мансардой идет митинг. -- ...B прошлый понедельник, 15 августа, был праздник Империи, их Империи. Так вот, они даже не посмели спеть "Te Deum*1. Сейчас им не до праздников, душа y них в пятки ушла! Гифес, взгромоздившись на крышу пристройки столяра Коша, самую высокую из всех крыш Дозорного тупика, 1 Начало псалма "Te Deum laudамш" -- "Тебя, боже, славиш (лам.). вещает оттуда с высоты; все жители высунулись из окон, внизу, на дворе, тоже толпа. Мальчишки и девчонки облепили все соседние кровли -- типоrрафии, столярной, кузни, paсселись на нижних ветках обоих каштанов... Сбежались отовсюду, даже из Менильмонтана, из Шарона, от Пэр-Лашеза и еще с десяток из Гут-Дорa. Каким-то чудом детворa цепляется за балки, на самый верх взгромоздился какой-то заморыш, он кривляется на потеху людям, то подчеркнет какую-нибудь фразу ораторa как бы ударом гонга -- просто хватит босой пяткою о железную вывеску, то стукнет рукояткой сломанного пистолета без дула. -- ...Каждый день несет нам новые бедствия, разгром наших войск, их беспорядочное бегствоl Наши храбрые парни ждут хоть одной, только одной, хотя бы самой маленькой победы, a мы уж ничего не ждемl Уже ничего не ждем от Империи! Только от Республики, от нас самих мы можем ждать победы над прусскими захватчиками и их королем! Оба ряда унизанных слушателями крыш, весь тупик трепещет, задыхается, и рвется крик, словно из одной гигантской груди. Оратор переводит дух. Стены домов еле заметно дрожат. Это на улице Анвьерж поезд окружной железной дороги ныряет в туннель и одышливо сипит, проходя под улицей Пуэбла, Гран-Рю и улицей Bepa-Kpyc. --...Париж, Франция, наш народ хочет драться. Где император? Где императрица? Где их ублюдок? Никто не знает... To и дело перебрасывают генералов с места на место! Эти идиоты уже в прятки начали игратьl Теперь наш губернатор -- господин Трошю *. Он правит столицей, которая требует одного -- оружия. A он только вещает в ответ, что, дескать, уповает на старинный девиз Бретани, откуда сам родом: "C божьей помощью за родинуl* Взрыв неистового смеха сотрясает весь тупик. Тощий звонарь валится со своего насеста. --...Вы только послушайте, что пишут эти трусы: "Это Париж 1792 года, бессмертной эпохи, когда пушка по тревоге подняла всю