усить, он не в состоянии спокойно на это смотреть. - Да, но он уходит все _дальше_, - ноет миссис Спрингер. - Ему слишком хорошо живется. У него не будет причины вернуться, если мы сами об этом не позаботимся. Экклз снова садится в алюминиевый шезлонг. - Нет. Он вернется по той же причине, по которой ушел. Он привередлив. Он должен сделать мертвую петлю. Мир, в котором он теперь живет, мир этой девушки в Бруэре, перестанет питать его воображение. Я вижу его раз в неделю - и заметил, что он уже изменился. - Послушать Пегги Фоснахт, так все как раз наоборот. Ей сказали, что он ведет развеселую жизнь. Не знаю, сколько у него там женщин. - Всего одна, я в этом уверен. Самое удивительное в Энгстроме то, что он от природы домашнее животное. _О Господи_! Группа во дворе распалась - мальчики бегут в одну сторону, собака в другую. Юный Фоснахт останавливается, Нельсон же мчится вперед, лицо у него перекосилось от страха. Услышав его всхлипыванья, миссис Спрингер сердито говорит: - Опять они довели Элси. Собака, наверное, спятила, если все-таки сюда приходит. Экклз вскакивает - шезлонг валится у него за спиной, - открывает затянутую сеткой дверь и выбегает на солнце навстречу Нельсону. Мальчик пытается увернуться. Он хватает его на руки. - Собака тебя укусила? Всхлипыванья мальчика мгновенно прекращаются от нового испуга - он боится этого черного дядю. - Элси тебя укусила? Юный Фоснахт держится на безопасном расстоянии сзади. Нельсон, неожиданно тяжелый и влажный в объятиях Экклза, издает глубокие хриплые вздохи и постепенно вновь обретает голос. Экклз трясет его, чтобы он не заревел, и, изо всех сил стараясь, чтобы тот его понял, щелкает зубами возле самой его щеки. - Так? Собака так сделала? От этой пантомимы лицо ребенка расплывается в восторженной улыбке. - Так, так, - говорит он; его узкая верхняя губа поднимается, обнажая зубы, нос морщится, и он отдергивает голову. - Не укусила? - настаивает Экклз, ослабляя свои объятия. Нельсон снова свирепо поднимает верхнюю губу. В этом живом личике, формой и выражением напоминающем лицо Гарри, Экклз ощущает насмешку. Нельсон опять начинает всхлипывать, вырывается из его рук и взбегает по ступенькам веранды к бабушке. Экклз встает; пока он стоял на корточках, его черная спина вспотела от солнца. Поднимаясь по ступенькам, он вспоминает, как, подражая собаке, мальчик оскалил мелкие квадратные зубки, и это хватает за душу чем-то пронзительно-трогательным. Безобидный, но такой живой инстинкт. Инстинкт котенка, который ватными лапками пытается задушить клубок. Вернувшись на веранду, он видит, что мальчик стоит между ногами бабушки, уткнувшись лицом ей в живот. Приникнув к теплому телу, он задрал платье с ее колен, и молочная белизна беззащитно оголившихся широких бледных ног, на которую наложились весело оскаленные зубы ребенка, ассоциируется в сознании Экклза с чем-то, что имеет привкус его собственной крови. Преисполненный силы - словно сострадание, как его учили, не беспомощный вопль, а мощная волна, вымывающая пыль и мусор изо всех уголков вселенной, - он делает шаг вперед и обещает обеим склоненным головам: - Если он не вернется, когда она родит, мы прибегнем к помощи закона. Такие законы есть, и их не так уж мало. - Элси кусается, потому что вы с Билли ее дразните, - говорит мальчику миссис Спрингер. - Элси бяка, - говорит Нельсон. - Нельсон бяка, - поправляет его миссис Спрингер. И, подняв лицо к Экклзу, таким же менторским тоном продолжает: - Ей осталось всего неделя, но я не вижу, чтоб он торопился. Минута симпатии к ней миновала, и он оставляет ее на веранде. _Любовь никогда не перестает_, говорит он себе. Это по американскому исправленному и переработанному изданию. В Библии короля Якова сказано, что любовь пребудет вовеки. Голос миссис Спрингер сопровождает его по дому: - Если ты еще раз начнешь дразнить Элси, бабушка тебя отшлепает. - Не надо, баба, - робко упрашивает мальчик. Испуг его прошел. Экклз надеется найти кухню и напиться воды из крана, но в беспорядочном нагромождении комнат кухня от него ускользает. Выходя из оштукатуренного дома, он глотает слюну. Он садится в свой "бьюик" и по Джозеф-стрит и Джексон-роуд едет к дому Энгстромов. У миссис Энгстром четырехугольные ноздри. Вернее, они ромбовидные и помещены в нос, который не то чтобы велик, а просто не укладывается в обычные анатомические формы. Кусочки мышц, хряща и кости индивидуально выразительны и в резком свете делят кожу на множество граней. Интервью происходит у нее на кухне под множеством горящих ламп. Они горят средь бела дня, потому что Энгстромы занимают темную сторону двухквартирного кирпичного дома. Когда миссис Энгстром открыла ему дверь, руки ее были покрыты мыльной пеной, и, возвратившись с ним на кухню, она идет к раковине, полной раздувшихся рубашек и нижнего белья. Во время их беседы она энергично кидается на эти вещи. Она энергичная женщина. Рыхлый жир, болезненный излишек веса у миссис Спрингер образовался на тонкой кости, некогда принадлежавшей козявке вроде Дженис, тогда как миссис Энгстром плотно вставлена в большую крепкую раму. Высокий рост Гарри, очевидно, унаследовал от нее. В голове у Экклза неотступно вертится мысль о холодной воде в кранах, заслоненных мощным телом миссис Энгстром, но для столь мелкой просьбы все никак не представляется удобный случай. - Не понимаю, зачем вы ко мне пришли, - говорит она. - Гарольду не сегодня исполнился двадцать один год. Я им не распоряжаюсь. - Он у вас не был? - Нет, сэр. - Она поворачивает голову через левое плечо, демонстрируя ему свой профиль. - Вы внушили ему такой стыд, что он, наверно, стесняется. - Разве вы не считаете, что ему _должно_ быть стыдно? - А чего ему стыдиться? Начать с того, что я никогда не одобряла его связь с этой девицей. Стоит на нее взглянуть, сразу ясно, что она на две трети сумасшедшая. - О, вы, конечно, шутите. - Шучу? Первое, что эта девица мне сказала: "Почему вы не купите стиральную машину?" Является ко мне на кухню, смотрит вокруг и начинает мне объяснять, как я должна жить. - Но вы, конечно, поняли, что она ничего худого не имела в виду. - Разумеется, она ничего не имела в виду. Она только хотела сказать - чего ради я торчу в этакой развалюхе, а она, мол, явилась из этого огромного сарая на Джозеф-стрит, где кухня набита всякими новомодными штуками, и как же мне повезло, что я сумела сбагрить своего сына малютке с таким прекрасным приданым? Мне всегда не нравились ее глаза. Они никогда не смотрят вам в лицо. Она поворачивается к Экклзу, и он, предупрежденный заранее, отвечает на ее взгляд. Под запотевшими очками - они старомодные, со стальной оправой, бифокальные полумесяцы отсвечивают розовыми бликами - дерзко открывает свою замысловатую мясистую нижнюю часть ее курносый нос. Широкий рот слегка растянут в неопределенном ожидании. Экклзу ясно, что эта женщина любит поострить. Трудность общения с остряками состоит в том, что они смешивают то, во что верят, с тем, во что не верят, лишь бы скорее произвести желанный эффект. Странно, но она ему очень нравится, хотя и набрасывается на него так же грубо, как на свое грязное белье. Но в том-то и дело, что для нее это одно и то же. В отличие от миссис Спрингер, она его, в сущности, просто не видит. Она в конфронтации со всем миром, и, защищенный ее необъятным сарказмом, он может спокойно говорить, что ему вздумается. Он без обиняков становится на сторону Дженис: - Она робкая. - Робкая! Однако сумела забеременеть, и бедному Хасси пришлось на ней жениться, когда он сам едва только научился рубашку в брюки заправлять. - Ему уже стукнул двадцать один год, как вы изволили выразиться. - При чем тут годы. Одни умирают молодыми, другие рождаются стариками. Эпиграммы по любому поводу. Забавно. Экклз громко смеется. Она делает вид, будто не слышит, и с яростным усердием принимается за белье. - Робкая, как змея, - говорит она. - Эти маленькие женщины просто яд. Семенят вокруг, зыркают своими подлыми глазенками и возбуждают всеобщее сочувствие. От меня она сочувствия не дождется, пускай мужчины плачут. Послушать ее свекра, так она величайшая мученица со времен Жанны д'Арк. Экклз снова смеется. Так оно и есть. - А что, по мнению мистера Энгстрома, должен делать Гарри? - Ползти обратно. Что еще? Он и приползет, бедный мальчик. Он, в сущности, такой же, как отец. Добрая душа. Наверно, потому-то мужчины и управляют миром. Все они - сплошь душа. - Довольно необычная точка зрения. - Разве? Именно это все время твердят нам в церкви. Мужчины - сплошь душа, а женщины - сплошь тело. Не знаю только, у кого мозги. Наверное, у Господа Бога. Он улыбается и думает: неужели лютеранская церковь внушает всем такие идеи? Сам Лютер был тоже отчасти таким - в комическом гневе преувеличивал полуправду. Возможно, именно отсюда и берет начало протестантская чеканка мрачных парадоксов. Глубоко укоренившаяся безнадежность лежит в основе подобного образа мыслей. Высокомерие пренебрегает частностями. Впрочем, кто знает - он уже изрядно забыл теологию, которой его пичкали. Ему приходит в голову, что следовало бы повидать пастора Энгстромов. Миссис Энгстром продолжает развивать свою мысль. - Ну вот, а моя дочь Мириам стара, как мир, и всегда была старухой, о ней я никогда не беспокоилась. Я помню, еще давно по воскресеньям мы, бывало, ходили гулять к каменоломне, Гарольд так боялся - ему было не больше двенадцати, - он так боялся, что она упадет в пропасть. Я-то знала, что она не упадет. Вы только на нее посмотрите. Она не выйдет замуж из жалости, как поступил несчастный Хасси, чтобы потом весь мир набросился на него, когда он попытался вырваться на свободу. - Я бы не сказал, что весь мир на него набросился. Мы с матерью его жены только что говорили о том, что дело обстоит как раз наоборот. - Напрасно вы так думаете. От меня она пускай сочувствия не ждет. На ее стороне все, начиная с самого президента Эйзенхауэра. Они заговорят ему зубы. Вы сами заговорите ему зубы. А вот и второй. Входная дверь открылась так тихо, что только она это слышит. На кухню входит ее муж, он в белой рубашке и галстуке, но под ногтями черные полоски - он наборщик. Такой же высокий, как жена, он кажется меньше ее ростом. Губы в самоуничижении шевелятся над плохо пригнанными искусственными зубами. Нос у него, как у Гарри, - аккуратная гладкая пуговка. - Добрый день, святой отец, - говорит он. Одно из двух - либо он католик, либо вырос среди католиков. - Очень рад познакомиться с вами, мистер Энгстром. - Рука у Энгстрома жесткая по краям, но ладонь мягкая и сухая. - Мы говорили о вашем сыне. - Я в ужасе от его поведения. Экклз ему верит. Вид у Эрла Энгстрома серый и изможденный. Вся эта история его явно доконала. Он сжимает губы над ускользающими зубами, словно человек с больным желудком, который пытается подавить отрыжку. Кажется, будто что-то грызет его изнутри. Краска, как дешевые чернила, сошла с его глаз и волос. Прямолинейный человек, он измерял свою жизнь полиграфической линейкой, плотно уложил все строки на верстатку, а утром пришел и увидел, что кто-то рассыпал весь набор. - Он все твердит и твердит про эту девку, словно она Богородица, - говорит миссис Энгстром. - Неправда, - мягко возражает мистер Энгстром и садится за кухонный стол с белой фарфоровой столешницей. Четыре прибора, которые ставились на него из года в год, протерли на ней черные пятна. - Я просто не понимаю, как Гарри мог устроить такую неразбериху. В детстве он всегда был очень аккуратный. Он не был неряшливым, как другие мальчики. Он всегда хорошо работал. Не смывая пены с красных рук, миссис Энгстром принимается варить мужу кофе. Этот маленький знак внимания приводит ее в согласие с ним; они, подобно многим старым семейным парам, которые внешне как будто не в ладах, неожиданно начинают говорить одно и то же. - Это все армия, - поясняет она. - Когда он вернулся из Техаса, его просто нельзя было узнать. - Он не захотел идти в типографию, - говорит Энгстром. - Не хотел пачкаться. - Преподобный Экклз, хотите кофе? - спрашивает миссис Энгстром. Наконец-то настал его час. - Нет, спасибо. Но я с удовольствием выпил бы стакан воды. - Воды? Может быть, со льдом? - Все равно. Какой угодно. - Да, Эрл прав, - замечает она. - Теперь все говорят, что Хасси ленив, но это неверно. Он никогда не был ленивым. Еще когда он учился в школе, бывало, прихвастнешь, как хорошо он играет в баскетбол, а в ответ слышишь: "Да, он такой высокий, ему это легко дается". Но ведь они не знали, сколько он работал. Каждый вечер дотемна кидал мяч во дворе, мы и то диву давались: что он там видит? - С двенадцати лет он только этим и занимался, - подтверждает Энгстром. - Я вбил для него столб во дворе, гараж был слишком низкий. - Если он что-нибудь решил, его не остановишь, - говорит миссис Энгстром. Она с силой нажимает рычажок лотка с ледяными кубиками, и они с хрустом выскакивают наружу, сверкая и искрясь разноцветными искорками. - Он хотел быть первым, и я уверена, что он этого добился. - Я понимаю, что вы хотите сказать, - говорит Экклз. - Мы иногда играем с ним в гольф, и он уже играет лучше меня. Она кладет кубики в стакан, наливает воду из крана и подает Экклзу. Он поднимает стакан к губам, и сквозь жидкость до него доносится настойчивый голос Эрла Энгстрома: - Потом он возвращается из армии и только и знает, что гоняться за юбками. Отказался работать в типографии, потому что ногти будут черные. - Экклз опускает стакан, и теперь Энгстром говорит через стол прямо ему в лицо: - Он стал типичным бруэрским бездельником. Если б я только мог до него добраться, святой отец, я бы из него эту дурь выбил, пусть бы даже он меня прикончил. Его землистое лицо сердито морщится у рта, бесцветные глаза блестят. - Что за выражения, Эрл, - говорит ему жена и ставит на стол кофе в чашке с цветочками. Он опускает глаза и говорит: - Простите. Когда я думаю о том, что делает этот парень, у меня все нутро переворачивается. Экклз поднимает стакан, говорит в него, как в мегафон: "Нет", допивает воду, из-под ледяных кубиков, которые толкутся у него под носом, больше ничего уже не высосать, вытирает губы и добавляет: - В вашем сыне очень много доброты. Когда я с ним, мне, разумеется совсем некстати, становится так весело, что я забываю, зачем его позвал. - Он смеется, глядя сначала на Энгстрома, но, не вызвав у него ни тени улыбки, переводит взгляд на миссис Энгстром. - Этот ваш гольф, - говорит мистер Энгстром. - Зачем он вам нужен? Почему родители Дженис не обратятся в полицию? Если хотите знать мое мнение, его надо как следует вздуть, и притом поскорее. Экклз косится на миссис Энгстром и чувствует, что дуги его бровей прилипли ко лбу, словно засыхающий клей. Еще минуту назад он не ожидал увидеть в ней союзника, а в этом изможденном добром человеке - довольно пошлого, обманувшего все ожидания врага. - Миссис Спрингер так и хочет сделать, - говорит он Энгстрому. - Но Дженис и ее отец хотят подождать. - Не пори ерунду, Эрл, - говорит миссис Энгстром. - Неужели мистеру Спрингеру хочется, чтобы его имя попало в газеты? Ты так говоришь, будто бедный Гарри твой злейший враг. - Да, он мой враг, - отвечает Энгстром. Он двумя руками берется за блюдечко. - В ту ночь, когда я искал его по всем улицам, он стал мне врагом. Ты не можешь судить. Ты не видела ее лица. - Что мне за дело до ее лица? По моим понятиям, потаскушки не превращаются в святых только потому, что у них есть свидетельство о браке. Эта девка хотела заполучить Гарри и заполучила его при помощи единственной уловки, какую знала, а других у нее в запасе нет. - Не говори так, Мэри. Ведь это же пустые слова. Представь себе, что я поступил бы, как Гарри. - Ах, вот оно что, - говорит она, и Экклз вздрагивает, видя, что лицо у нее напряглось и она вот-вот выпустит новый снаряд. - Я тебя не домогалась, это ты меня домогался. Или не так? - Конечно, именно так, - бормочет Энгстром. - Ну так нечего сравнивать. Энгстром сгорбился над кофе и совсем ушел в себя. - Ах, Мэри, - вздыхает он, не смея вставить ни слова. Экклз пытается его защитить, в споре он почти автоматически переходит на сторону слабейшего. - Мне думается, вы не правы. Дженис наверняка была уверена, что их брак основан на взаимном чувстве, - говорит он миссис Энгстром. - Будь она хитрой интриганкой, она бы не позволила Гарри так легко сбежать. Теперь, когда миссис Энгстром убедилась, что нажала на мужа достаточно сильно, ее интерес к дискуссии угас. Ее точка зрения: Дженис не пропадет - столь очевидно неверна, что ей приходится пойти на уступки. - А она и не позволяла ему сбежать, - говорит она. - Она получит его обратно. Вот увидите. Экклз обращается к Энгстрому: если он согласен с женой, они все трое будут заодно, и он сможет уйти. - Вы тоже считаете, что Гарри вернется? - Нет, - говорит Энгстром, опустив глаза. - Никогда. Он слишком далеко зашел. Он теперь будет опускаться все ниже и ниже, пока мы вообще сочтем за лучшее выкинуть его из головы. Будь ему двадцать или двадцать два, но в его возрасте... У нас в типографии иногда появляются этакие молодчики из Бруэра. Они ни на что не годны. Вроде инвалидов, только что не хромают. Подонки, вот они кто, человеческие отбросы. А я уже два месяца сижу за своей машиной и думаю, почему мой Гарри так поступает, ведь он всегда ненавидел беспорядок и неразбериху. Экклз поворачивается к матери Гарри и в изумлении видит, что она стоит, опираясь о раковину, и под ее очками блестят мокрые щеки. Глубоко потрясенный, он встает. Почему она плачет - потому, что муж говорит правду, или потому, что ей кажется, будто он говорит это, чтобы ее обидеть, в отместку за вынужденное признание, что он ее домогался? - Я надеюсь, что вы ошибаетесь, - говорит Экклз. - Мне пора ехать. Благодарю вас обоих, что вы обсудили со мной это дело. Я понимаю, как вам должно быть неприятно. Энгстром провожает его к выходу и в темной столовой касается его руки. - Он так любил, чтобы все было хорошо, - говорит он, - я никогда не видел такого мальчика. Он страшно болезненно воспринимал любую ссору в семье, пусть даже мы с Мэри, как бы это сказать, просто шутили. Экклз согласно кивает, сильно сомневаясь, что слово "шутили" соответствует только что виденному. В полумраке гостиной стоит девушка в летнем платье без рукавов. - Мим! Ты только что пришла? - Да. - Это святой отец... то есть преподобный... - Экклз. - Да, Экклз, он приезжал поговорить о Гарри. Моя дочь Мириам. - Здравствуйте, Мириам. Гарри всегда с большой любовью про вас вспоминает. - Хелло. От этого слова большое окно у нее за спиной приобретает интимный блеск большого окна в кафе. Кажется, что позади раздаются небрежные приветствия, витает сигаретный дым и запахи дешевых духов. Нос миссис Энгстром повторяется на лице девушки в утонченном варианте, он приобретает сарацинскую или какую-то еще более древнюю, варварскую заостренность. Если начинать с длинного носа, то можно подумать, будто рост она унаследовала от матери, но, глядя на нее рядом с отцом, понимаешь, что она и ростом в него - усталый мужчина и красивая девушка как две капли воды похожи друг на друга. Оба одинаково узкие - словно лезвие ножа, и теперь, когда Экклз увидел, как под очками миссис Энгстром открылись старые раны, он знает, что этот нож может причинить боль. Их узость и усмиренное мещанство раздражают Экклза. Эти двое не пропадут. Они знают, что делают. Его слабость - люди, которые не знают, что делают. Беспомощные - им и тем, кто на самом верху, увы, ничем не поможешь. Те же, кто более или менее успешно лавируют посередине, с его аристократической точки зрения, обкрадывают и тех и других. Они подходят к двери, Энгстром обнимает дочь за талию, и Экклз думает о миссис Энгстром, безумной узнице, молча стоящей на кухне, о ее мокрых щеках и красных руках. Однако, когда он оборачивается помахать им на прощанье, явная несовместимость этой пары - арабского юноши с серьгами в ушах, исполненного наивного презрения к его, Экклза, пасторскому воротнику, и старой бабы-наборщика с обрюзглым лицом, поджарых, тесно сплетенных друг с другом, - невольно вызывает улыбку. Он садится в машину раздосадованный и страдающий от жажды. За последние полчаса было сказано что-то приятное, но он никак не может вспомнить, что именно. Он весь исцарапан, взъерошен, ему жарко, в горле пересохло, словно он провел целый день в зарослях колючего кустарника. Он видел полдюжины людей и одну собаку, но ничье мнение не совпало с его собственным - что Гарри Энгстрома стоит спасать и можно спасти. В кустарнике вообще не было никакого Гарри - ничего, кроме затхлого воздуха и мертвых прошлогодних стеблей. Светлый день клонится к долгому голубому весеннему вечеру. Он проезжает перекресток; за открытым окном верхнего этажа кто-то упражняется на трубе. Ду-дудо-до-да-да-дии. Дии-дии-ди-да-да-до-до-ду. Автомобили тихо шелестят по асфальту, возвращаясь домой с работы. Он едет через поселок, лавируя по косым поперечным улицам, держась параллельно далекому гребню горы. Фриц Круппенбах, лютеранский пастор Маунт-Джаджа в течение двадцати семи лет, живет в высоком кирпичном доме неподалеку от кладбища. Мотоцикл его студента-сына, наполовину разобранный, лежит на боку возле подъездной дорожки. У покатого, расположенного причудливыми террасами газона противоестественно ровный зеленовато-желтый цвет - его слишком усердно удобряют, стригут и пропалывают. Миссис Круппенбах - интересно, будет ли Люси когда-нибудь такая же смиренная, вся в ямочках? - открывает дверь; она в сером платье, презирающем времена года. Седые волосы, заплетенные в плотные косы, короной уложены на голове. С распущенными волосами она, наверно, смахивает на ведьму. - Он стрижет газон, - говорит она. - Я хотел бы с ним поговорить. Вопрос касается обоих наших приходов. - Пожалуйста, поднимитесь в его комнату. Я сейчас его позову. Весь дом - прихожая, коридоры, лестница, даже кожаный кабинет пастора наверху - пропитан запахом жаркого. Экклз сидит у окна круппенбаховского кабинета на церковной скамье с дубовой спинкой, оставшейся, наверно, после очередного ремонта. Усевшись на скамью, он, как в юности, испытывает инстинктивное желание помолиться, но вместо этого он смотрит в долину на бледно-зеленое поле для гольфа, на котором охотно очутился бы вместе с Гарри. Другие партнеры Экклза играют либо лучше, либо хуже его, и только Гарри и то и другое вместе, и только Гарри придает игре отчаянную веселость, словно некий доброжелательный, но эксцентричный повелитель послал их обоих на безнадежные поиски чего-то совершенно недосягаемого; поиски эти унижают их чуть не до слез, но у каждой метки, на каждой следующей лунке они начинаются сызнова. А Экклз лелеет еще одну надежду - он втайне задался целью одержать победу над Гарри. Он чувствует - то, что лишает Гарри устойчивости, то, что не позволяет ему всякий раз повторить его великолепный легкий удар, коренится в основе всех проблем, созданных самим Гарри, и, нанеся ему решительное поражение, он, Джек, преодолеет эту слабость, этот изъян, и таким образом решит все проблемы. А пока он с удовольствием слушает, как Гарри время от времени восклицает: "Вот так, вот так" или "Здорово!". Их согласие порой приводит Экклза в состояние такого неимоверного восторга, такого невинного экстаза, что весь мир с его бесконечной массой подробностей кажется далеким зеленым шаром. Дом дрожит под шагами хозяина. Круппенбах поднимается в свой кабинет, раздосадованный тем, что его оторвали от газонокосилки. На нем старые черные брюки и мокрая от пота нижняя рубашка. Руки покрыты жесткой седой шерстью. - Здравствуйте, Чэк, - произносит он густым церковным басом без всякой приветственной интонации. От немецкого акцента слова, словно камни, злобно валятся друг на друга. - Ну, что там у вас? Экклз, не смея назвать старшего по годам Фрицем, смеется и восклицает: "Здравствуйте!" Круппенбах кривится. Его тяжелая квадратная голова подстрижена ежиком. Этот человек сделан из кирпича. Словно он и в самом деле родился глиняным и за много десятков лет атмосфера придала ему твердость и цвет кирпича. - Ну что? - повторяет он. - У вас в приходе есть семья по фамилии Энгстром. - Да. - Отец - наборщик. - Да. - Их сын Гарри два месяца назад бросил жену. Ее родители. Спрингеры, принадлежат к моей церкви. - Ну да. Этот парень. Этот парень Schussel [ветрогон (нем.)]. Экклз не совсем понимает, что это значит. Видимо, Круппенбах не садится, чтобы не запачкать своим потом мебель. Экклз, который, словно мальчишка-хорист, сидит на церковной скамье, попадает в положение просителя. Запах жареного мяса усиливается по мере того, как он излагает свою версию происшедшего: что Гарри был несколько избалован своими спортивными успехами; что жена его, честно говоря, проявила слишком мало воображения в их браке; что сам он в качестве священника пытался разбудить совесть молодого человека по отношению к жене, не настаивая, однако, на преждевременном воссоединении, ибо проблема молодого человека не столько в недостатке чувств, сколько в необузданном их избытке; что от тех и других родителей по различным причинам помощи ждать не приходится; что всего лишь несколько минут назад он оказался свидетелем ссоры между Энгстромами, ссоры, которая, возможно, дает ключ к загадке, почему их сын... - Вы считаете, - перебивает его Круппенбах, - вы считаете, что ваша задача - вмешаться в жизнь этих людей? Я знаю, чему теперь учат в семинарии - всей этой психологии и так далее. Но я с этим не согласен. Вы считаете, что ваша задача быть бесплатным врачом, носиться туда-сюда, затыкать все дыры и сглаживать все углы. Я этого не считаю. Я не считаю, что это входит в ваши обязанности. - Я только... - Нет уж, дайте мне кончить. Я прожил в Маунт-Джадже двадцать семь лет, а вы всего только два года. Я выслушал ваш рассказ, но извлек из него не то, что он говорил об этих людях, а то, что он говорил о вас. Это был рассказ о служителе Господа Бога, который променял свою миссию на несколько жалких сплетен и несколько матчей в гольф. Какое, по-вашему, дело Господу Богу до того, что один инфантильный муж бросает одну инфантильную жену? Задумываетесь ли вы еще о том, что видит Господь? Или вы уже выше этого? - Разумеется, нет. Но мне кажется, наша роль в подобной ситуации... - Вам кажется, что наша роль быть полицейскими, полицейскими, у которых нет наручников, нет пистолетов, нет ничего, кроме человеческой доброты. Так или не так? Не отвечайте, а только подумайте, прав я или нет. Так вот что я вам скажу - это дьявольская идея. Я вам скажу - пусть полицейские будут полицейскими и заботятся о своих законах, которые не имеют ничего общего с нами. - Я согласен, но лишь до некоторой степени... - Что значит "до некоторой степени"? Тому, что мы должны делать, нет ни оговорок, ни меры. - Своим толстым указательным пальцем, который между суставами зарос шерстью. Он стучит по спинке кожаного кресла, подчеркивая значение слов. - Если Господь захочет прекратить страдания, Он возвестит царствие свое немедленно. - Джек чувствует, что у него начинает гореть лицо. - Чем, по-вашему, ваши ничтожные друзья выделяются среди миллиардов, которых видит Бог? На улицах Бомбея каждую минуту умирают люди! Вы говорите: "роль". А я вам говорю, что вы не знаете, в чем состоит ваша роль, иначе вы заперлись бы у себя дома и молились. Вот в чем ваша роль - показывать пример истинной веры. Вот откуда приходит утешение - от веры, а не от мелкой суеты, не от того, что вы устраиваете бурю в стакане воды. Бегая взад-вперед, вы убегаете от долга, который Господь вручил вам, чтоб укрепить вашу веру, чтобы в нужный час в ответ на призыв вы смогли бы выступить вперед и сказать им: "Да, Он умер, но на небе вы увидите Его. Да, вы страдаете, но вы должны любить свою боль, ибо это боль _Иисуса Христа_". Вот почему воскресным утром, когда мы предстаем перед ними, мы должны являться не измученные горем, а полные мыслями о Христе, мы должны гореть, - он сжимает свои волосатые кулаки, - гореть мыслями о Христе, мы должны зажечь их силою нашей веры. Вот почему они приходят, а иначе за что они станут нам платить? Все остальное, что мы можем сказать или сделать, может сказать или сделать каждый. На то у них есть врачи и юристы. Все это сказано в Священном писании - разбойник, который уверовал, дороже всех фарисеев. Не ошибитесь. Я говорю вам серьезно. Не ошибитесь. Для нас не существует ничего, кроме Христа. Все остальное, все эти приличия и усердие, - ничто. Козни дьявола. - Фриц, - раздается снизу осторожный голос миссис Круппенбах. - Ужин готов. Краснолицый человек в нижней рубашке смотрит сверху вниз на Экклза и спрашивает: - Хотите ли вы преклонить со мною колена и помолиться о том, чтобы Христос снизошел в эту комнату? - Нет. Нет, не хочу. Я слишком сердит. Это было бы лицемерием. Отказ, немыслимый в устах мирянина, если не смягчает Круппенбаха, то несколько его успокаивает. - Лицемерие, - говорит он кротко. - Это несерьезно. Разве вы не верите в вечные муки? Разве, надевая этот воротник, вы не знали, чем рискуете? Глаза его кажутся мелкими изъянами на кирпичной коже лица; розовые и блестящие, они как бы горят от сильного жара. Не дожидаясь ответа, Круппенбах поворачивается и идет вниз ужинать. Джек спускается следом за ним, направляясь к двери. Сердце его стучит, как у получившего нагоняй ребенка, колени дрожат от ярости. Он пришел обменяться информацией, но стал жертвой какого-то безумного, оскорбительного монолога. Напыщенный старый гунн, доморощенный громовержец, не имеет ни малейшего представления о миссии церкви как провозвестника света и наверняка пролез в нее из мясной лавки. Джек понимает, что это злобные и недостойные мысли, но не может их отогнать. Его отчаянье настолько глубоко, что он пытается загнать его еще глубже, повторяя: _он прав, он прав_, чтобы - как это ни глупо - вызвать слезы и очиститься от этой скверны, сидя за идеально круглым зеленым рулем "бьюика". Плакать он не может - внутри все пересохло. Стыд и поражение висят на нем тяжелым мертвым грузом. Хотя он знает, что дома его ждет Люси - если обед еще не готов, он успеет выкупать детей, - он вместо этого едет в аптеку в центр поселка. Подстриженная под пуделя девица за прилавком - она из его молодежной группы - и два прихожанина, которые покупают лекарства, противозачаточные средства или туалетную бумагу, радостно его приветствуют. Вот куда они ходят за утешением. Экклзу хорошо, в общественных местах он чувствует себя лучше всего. Положив руки на чистый холодный мрамор, он заказывает ванильное мороженое с содовой и еще шарик с кленовым сиропом и грецким орехом и в ожидании, пока их принесут, выпивает два стакана восхитительной прозрачной воды. Клуб "Кастаньеты", получивший свое название во время войны, когда все помешались на Южной Америке, занимает треугольное здание там, где Уоррен-авеню под острым углом пересекает улицу Скачущей Лошади. Это южная часть Бруэра, здесь живут итальянцы, негры и поляки, и Кролик считает это заведение сомнительным. Окна, словно выложенные стеклянными кирпичами, нагло ухмыляющиеся на фасаде, делают его похожим на крепость смерти, а тускло освещенный полированный интерьер напоминает модную похоронную контору - горшки с цветами, утешительный писк музыки, запах ковров, ламп дневного света, пластинок от жалюзи и еле заметный запах спиртного. Сперва мы его пьем, а после нас в нем бальзамируют. С тех пор, как одного их соседа на Джексон-роуд уволили с должности служителя похоронной конторы и он стал барменом, Кролику кажется, что эти две профессии как-то связаны между собой; представители обеих говорят мягкими тихими голосами, очень чистенькие с виду и всегда стоят. Они с Рут заняли кабинку недалеко от входа, и из окна им видно, как вибрируют красные блики, когда неоновые кастаньеты на вывеске перебегают взад-вперед, имитируя стук. От этого розового трепетанья лицо Рут как бы повисает в воздухе. Она сидит против него. Он пытается представить себе ее прежний образ жизни - гнусное заведение, в котором они сидят, очевидно, знакомо ей не хуже, чем ему раздевалка спортивного зала. Одна только мысль об этом действует ему на нервы; ее беспорядочная жизнь, как и его попытка завести свою семью, - нечто такое, о чем он все время пытается забыть. Он был счастлив - вечерами они сидели в ее квартире; она читала свои детективы, он либо бездельничал, либо бегал в кулинарию за имбирным пивом, а иногда они ходили в кино, - но того, что здесь, ему не надо. В тот первый вечер дайкири, может, и пошел ему на пользу, но с тех пор он никогда не помышлял о выпивке и надеялся, что она тоже. Вначале так оно и было, но с некоторых пор что-то ее грызет, она отяжелела и временами поглядывает на него так, словно он свинья, и только. Он не знает, в чем его вина, но знает, что легкость почему-то исчезла. И вот сегодня звонит ее так называемая подруга Маргарет. Телефонный звонок перепугал его насмерть. Последнее время он стал бояться, что за ним придут полицейские, или его мать, или кто-нибудь еще, у него появилось такое чувство, будто по ту сторону горы что-то нарастает. После того как он тут поселился, несколько раз звонил телефон, и кто-то низким голосом спрашивал: "Рут?" - или, услыхав голос Кролика, вешал трубку. Потом звонили снова. Рут повторяла в трубку "нет, нет", и этим дело кончалось. Она знает, как с ними обращаться, да и звонило-то всего человек пять. Прошлое, как лоза, держалось лишь за эти пять усиков и легко оборвалось, оставив ее чистой, голубой и пустой. Но сегодня из этого прошлого явилась Маргарет, которая пригласила их в "Кастаньеты", и Рут захотела пойти, и Кролик пошел с ней. Просто для разнообразия. Ему скучно. - Что ты будешь пить? - спрашивает он. - Дайкири. - Ты уверена? Ты уверена, что тебя от него не стошнит? - Он заметил, что иногда ее как будто тошнит и она отказывается от еды, а иногда готова съесть весь дом. - Нет, не уверена, но почему меня не должно тошнить? - Не знаю почему. Других ведь не тошнит. - Послушай, оставь хоть на минутку свою философию. Позаботься, чтобы мне принесли выпить. Шоколадная девица в оранжевом платье, которое, судя по оборкам, должно изображать нечто южноамериканское, подходит к столику, и он заказывает два дайкири. Она захлопывает блокнотик, уходит, и в глубоком вырезе у нес на спине он видит кусочек черного бюстгальтера. В лучах света ее кожа вовсе не кажется черной, просто приятный густой цвет, на лопатках играют фиолетовые тени. Она немножко косолапая и идет неторопливой походкой, размахивая своими оборками. Она не обращает на него никакого внимания; и ему нравится, что она не обращает на него внимания. А Рут последнее время пытается внушить ему, будто он в чем-то виноват. - Ты на что смотришь? - спрашивает она. - Ни на что. - Тебе этого нельзя. Кролик. Ты слишком белый. - Веселое у тебя сегодня настроение. - А я всегда такая, - вызывающе улыбается она. - Надеюсь, что нет. Негритянка возвращается и ставит перед ними дайкири. Они молчат. Позади открывается дверь, и вместе со струей холодного воздуха входит Маргарет. Вдобавок ко всему ее сопровождает тип, которого он вовсе не желает видеть, - Ронни Гаррисон. - Хелло, - говорит Маргарет Кролику, - вы все еще при ней? - Черт побери, да это же великий Энгстром! - восклицает Гаррисон, словно пытается во всем заменить Тотеро, и нагло добавляет: - Я кое-что о тебе слышал. - Что ты слышал? - О, разное. Гаррисон никогда особенно не нравился Кролику, и теперь он лучше не стал. В раздевалке он вечно болтал о своих успехах у женщин и вообще занимался черт-те чем. У него было жирное волосатое брюхо, и это брюхо сильно раздулось. Гаррисон толст. Толст и наполовину лыс. Его курчавые бронзовые волосы поредели, и, когда он поворачивает голову, на черепе проглядывает розовая кожа. Этот розовый цвет кажется Кролику непристойным. Однако он вспоминает, что однажды Гаррисон вернулся на площадку после того, как кто-то выбил ему локтем два зуба, и хочет ему обрадоваться. На площадке одновременно всегда бывает пятеро, и на это время остальные четверо представлялись ему единственными в мире. Но все это кажется таким далеким и с каждой секундой, что Гаррисон стоит тут, глупо ухмыляясь, отодвигается все дальше. На нем узкий в плечах летний костюм из какого-то искусственного полотна, и эта самодовольная модная тряпка бесит Кролика. Он чувствует, что его окружают. Вопрос в том, кто где будет сидеть. Они с Рут сели друг против друга, что было ошибкой. Гаррисон принимает решение и ныряет на место рядом с Рут; движения его, чуть-чуть замедленные, выдают хромоту от старой футбольной травмы. Кролик никак не может отвлечься от недостатков Гаррисона. Его эффектный костюмчик в стиле аристократического колледжа испорчен черным шерстяным галстуком, как у итальяшки. Когда он открывает рот, видны два вставных зуба, которые не совсем подходят к остальным. - Как жизнь, старина? Я слышал, ты преуспеваешь, - говорит он, подмигивая Рут, которая сидит чурбан чурбаном, держа обеими руками бокал дайкири. Суставы ее пальцев покраснели от мытья посуды - все из-за него, Гарри. Когда она поднимает ко рту бокал, сквозь него виден искаженный подбородок. Рядом с Кроликом ерзает Маргарет. Она такая же суетливая, как Дженис. Ее присутствие в левом углу его поля зрения ощущается, словно мокрая грязная тряпка, болтающаяся сбоку от его лица. - Где Тотеро? - спрашивает он ее. - Тотер-кто? Рут хихикает, черт бы ее побрал. Гаррисон наклоняется к ней и, блестя розовой лысиной, что-то шепчет. Ее губы расползаются в улыбке - точь-в-точь как в тот вечер в китайском ресторане. Что бы он ни сказал, ей все нравится, и вся разница лишь в том, что сегодня это Гаррисон, а он, Кролик, сидит напротив них, приклеенный к этой ненавистной девке. Он уверен, что Гаррисон шепчет что-то про него, про "великого баскетболиста". С той самой минуты, когда их стало четверо, ясно, что козлом отпущения будет он. Как в тот вечер Тотеро. - Вы отлично знаете кто, - говорит он Маргарет. - Тотеро. - Наш бывший тренер, Гарри! - восклицает Гаррисон и наклоняется через стол, чтобы прикоснуться к пальцам Кролика. - Человек, который сделал нас бессмертными! Кролик на дюйм отодвигает свои пальцы, чтобы Гаррисон не мог до них дотронуться, и Гаррисон с самодовольной усмешкой отдергивает руку; при этом его ногти со скрипом царапают скользкий полированный стол. - Меня, ты хочешь сказать, - отзывается Кролик. - Ты был пустое место. - Пустое место. Это звучит немного жестоко. Это звучит немного жестоко, Гарри, дружище. Давай обратимся к прошлому. Когда Тотеро хотел вывести кого-нибудь из игры, кого он посылал на площадку? Когда он хотел, чтобы кто-то прикрывал классного игрока вроде тебя, кого он выбирал для этой цели? - Он хлопает себя по груди. - Ты был слишком яркой звездой, чтобы пачкать руки такими делами. Ты ведь никогда никого не трогал, верно? И в футбол ты тоже не играл, и коленок себе не разбивал, так или не так? Нет, сэр, только не птичка Гарри - ему надо беречь свои крылышки. Подавай ему мяч и смотри, как он бросает его в корзину. - И он в нее, между прочим, попадал, если ты заметил. - Иногда. Иногда попадал. Не морщи свой носик, Гарри. Не думай, что мы не ценим твой талант. Судя по тому, как он действует руками - бьет по столу, заученными движениями поднимает их и опускает, - Кролик делает вывод, что он частенько разглагольствует за столом. Однако руки слегка дрожат, и, заметив, что Гаррисон его побаивается, Кролик теряет к нему всякий интерес. Приходит официантка; Гаррисон заказывает виски со льдом для себя и Маргарет и еще один дайкири для Рут; Кролик смотрит вслед удаляющейся темной спине, словно на свете нет ничего лучше, чем этот треугольничек черного бюстгальтера между двумя лиловато-коричневыми подушками мышц. Он хочет, чтобы Рут заметила его взгляд. Гаррисон теряет свою коммивояжерскую уверенность. - Я тебе не рассказывал, что однажды говорил мне про тебя Тотеро? Ты меня слушаешь, ас? - Что же он говорил? О Господи, этот тип просто старый зануда, а ведь ему еще и тридцати нет. - Он мне сказал: "Это строго между нами, Ронни, но я надеюсь, что ты воодушевишь команду. Гарри никогда не думает о команде". Кролик смотрит сверху вниз на Маргарет и через стол на Рут. - А теперь я расскажу вам, что было на самом деле. Гаррисон пришел к Тотеро и заявил: "Настоящий лидер - это я, верно, тренер? Я - настоящий ас, верно? Не то что этот паршивый хвастун Энгстром". А Тотеро, наверно, спал и ничего ему не ответил, вот Гаррисон с тех пор и воображает, будто он - настоящий герой, классный игрок. Понимаете, когда в баскетбольной команде появляется какой-нибудь неуклюжий толстозадый коротышка, который ни на что не способен, его называют классным игроком. Не знаю уж, где он играет во все эти игры. Наверно, у себя в спальне. Рут смеется, меньше всего он хотел ее рассмешить. - Это неправда. - Тренированные руки Гаррисона мелькают еще более суетливо. - Тотеро мне это сам сказал. Впрочем, ничего нового в этом не было, это вся школа знала. Неужели? Никто никогда ему не говорил. - О Господи, давайте не будем говорить о баскетболе. Куда б я с этим подонком ни пошла, мы только о нем и говорим, - вставляет Рут. Неужели на его лице появилось сомнение, и она сказала это, чтобы его подбодрить? Неужели она хоть капельку его жалеет? Гаррисон, очевидно, догадался, что вел себя немного нахальнее, чем приличествует обходительному коммивояжеру. Он вынимает сигарету и зажигалку "ронсон" в футляре из крокодиловой кожи. Словно дети, собравшиеся вокруг фокусника, они во все глаза смотрят, как он щелкает ею, извлекая аккуратный язычок пламени. Кролик поворачивается к Маргарет - при этом ему кажется, будто он точно так же поворачивался к ней миллион лет назад, - и говорит: - Вы мне так и не ответили. - Черт его знает, где он. Наверно, вернулся домой. Он был болен. - В каком смысле? Действительно болен, или... - Рот Гаррисона кривится в забавной гримасе - он одновременно и улыбается и морщится, словно столичный житель, желающий продемонстрировать жалким провинциалам нечто такое, чего они отродясь не видывали, и, чтобы у них не осталось никаких сомнений, постукивает себя по лбу: - Болен, болен, болен? - Во всех смыслах, - отвечает Маргарет. Мрачная тень пробегает по ее лицу и как бы отделяет ее и Гарри, который замечает эту тень, от остальных, уводя их обоих в таинственную эпоху, в которой они оба были миллион лет назад, и Гарри пронзает странное чувство вины оттого, что он здесь, а не там, где никогда не бывал. Рут и Гаррисон, сидящие напротив под мигающим красным светом, улыбаются им словно из самого сердца преисподней. - Дорогая Рут, - говорит Гаррисон. - Как ты живешь? Я часто о тебе вспоминаю, беспокоюсь, как ты там. - Можешь не беспокоиться. - Однако она явно польщена. - Я просто думаю, способен ли наш общий друг обеспечить тебе жизнь в том стиле, к какому ты привыкла. Негритянка приносит напитки, и Гаррисон размахивает у нее перед носом крокодиловым "ронсоном". - Настоящая кожа, - замечает он. - Неужели? - произносит она. - Ваша собственная? Кролик смеется. Ему нравится эта женщина. Когда она уходит, Гаррисон наклоняется вперед со слащавой улыбочкой, какой улыбаются детям. - Известно ли тебе, что мы с Рут как-то раз ездили в Атлантик-Сити? - спрашивает он Кролика. - С нами была еще одна пара, - поясняет она Гарри. - Омерзительная пара, - говорит Гаррисон, - которая предпочитала уединение в своем обшарпанном бунгало золотым лучам солнца на воздухе. Представитель ее мужской половины позже с плохо скрытой гордостью мне признался, что он в течение весьма короткого периода в тридцать шесть часов одиннадцать раз подряд пережил оргазматическую кульминацию. - Послушать тебя, Ронни, так можно подумать, будто ты учился в Гарварде, - смеется Маргарет. - В Принстоне, - поправляет он. - Я хочу произвести впечатление выпускника Принстона. Гарвард здесь не котируется. Кролик смотрит на Рут и видит, что она выпила первую порцию дайкири и принялась за вторую. Она хихикает. - Хуже всего то, - говорит она, - что они занимались этим делом в машине. Несчастный Ронни сидел за рулем, лавируя в воскресных пробках, а когда мы остановились перед светофором, я оглянулась и увидела, что у Бетси платье задрано до головы. - Я не всю дорогу сидел за рулем, - говорит ей Гаррисон. - Помнишь, в конце концов нам все же удалось посадить за руль его. Голова его наклоняется к Рут за подтверждением, и розовая плешь блестит. - Да, верно. - Рут смотрит в свой бокал и снова хихикает, возможно при воспоминании о голой Бетси. Гаррисон внимательно следит, какое впечатление все это производит на Кролика. - У этого типа, - продолжает он нагло-обходительным тоном, словно предлагая выгодную сделку, - у этого типа была любопытная теория. Он считал... - руки Гаррисона взлетают в воздух, - он считал, что в самый критический - как бы это получше выразиться? - в самый кульминационный момент следует как можно сильнее ударить партнершу по лицу. Если, конечно, находишься в соответствующем положении. Иначе бей куда попало. Кролик моргает; он и вправду не знает, как вести себя с этим гнусным типом. И тотчас же, буквально в мгновение ока, под влиянием спиртного, которое испаряется у него под ребрами, он вдруг чувствует, что ему на все наплевать. Он смеется, по-настоящему смеется. Пусть все они катятся к чертям. - А как насчет того, чтобы кусаться? Ухмылка Гаррисона, долженствующая означать: "Я тебя понял, приятель", застывает; реакция у него не настолько быстрая, чтобы он мог сразу сориентироваться. - Кусаться? Не знаю. - Он, наверно, об этом не подумал. Хороший кровавый укус - нет ничего лучше. Конечно, я понимаю, что тебе мешают искусственные зубы. - Разве у тебя искусственные зубы, Ронни? - восклицает Маргарет. - Как интересно! Ты никогда не говорил. - Конечно, искусственные, - поясняет ей Кролик. - Неужели вы думали, что эти две клавиши от рояля его собственные? Они ведь и рядом с настоящими не лежали. Гаррисон сжимает губы, но не может позволить себе отказаться от вымученной ухмылки, и она резко искажает его лицо. Языком он тоже еле ворочает. - В том доме, куда мы захаживали в Техасе, - говорит Кролик, - была одна девица, так у ней весь зад был так сильно искусан, что напоминал кусок старого картона. Который долго пролежал под дождем. Ее только для того и держали. В остальном она была девственница. Оглядев слушателей, он видит, что Рут тихонько качает головой, словно хочет сказать: "Не надо, Кролик", так бесконечно грустно, так грустно, что тонкий слой песка как бы окутывает ему душу и затыкает рот. - Это похоже на рассказ про ту блядь, у которой была самая большая... а, вы, наверно, не хотите про это слушать, - вставляет Гаррисон. - Хотим. Валяй, - говорит Рут. - Ну так вот, этот парень... Лицо Гаррисона качается в мерцающем свете. Руки начинают иллюстрировать рассказ. Бедняге, наверно, приходится раз пять на дню восхвалять достоинства своего товара, думает Кролик. Интересно, чем он торгует, скорее всего идеями, вряд ли чем-нибудь столь же осязаемым, сколь "чудо-терка". "...по локоть, потом до плеча, потом ныряет с головой, уходит по грудь и ну ползти вперед..." Милая старая "чудо-терка". Кролику даже кажется, будто он держит ее в руке. Рукоятки были на выбор трех цветов - бирюзовые, алые и золотые. Самое забавное, что она действительно делала все то, что про нее говорили, - действительно чистила и натирала репу, морковь, картошку и редиску быстро и аккуратно, в ней была такая длинная щель с острыми, как у бритвы, краями... "...видит того, другого, парня и говорит ему: "Эй, ты не видал тут..." Рут безучастно сидит на своем месте, и Кролику приходит в голову ужасная мысль, что ей все равно, для нее нет никакой разницы между ним и Гаррисоном, да и есть ли, в сущности, между ними разница? Весь интерьер затуманивается и сливается в нечто огромное и красное, словно внутренность желудка, который их всех переваривает, "...а тот другой парень и говорит: "Угораздило, дьявол! Я тут уже три недели ищу свой мотоцикл!" Гаррисон ждет, когда можно будет смеяться вместе со всеми. Все молчат. Товар продать не удалось. - Это слишком неправдоподобно, - замечает Маргарет. Кролик покрывается липким потом, и струя воздуха из отворяющейся двери резко холодит ему спину. - Смотри-ка, уж не твоя ли это сестра? - говорит Гаррисон. Рут поднимает глаза от бокала. - Она? - Он молчит, и тогда она добавляет: - У нее такое же лошадиное лицо. Кролику достаточно одного взгляда. Мириам и ее спутник проходят мимо их стола и останавливаются в поисках свободной кабинки. Кафе имеет форму клина, расширяющегося от входа. Бар находится в середине, по обе его стороны расположен ряд кабинок. Молодая пара направляется к противоположному ряду. Мим в белых туфлях на высоченных каблуках. У парня пушистые светлые волосы, очень коротко остриженные - только-только чтоб пригладить расческой, - и ровный, гладкий конфетный загар, какой бывает у тех, кто летом на свежем воздухе не работал, а отдыхал. - Это ваша сестра? - спрашивает Маргарет. - Симпатичная. Вы с ней, наверно, в разных родителей пошли. - Ты-то откуда ее знаешь? - спрашивает Кролик Гаррисона. - А, - неопределенно машет рукой Гаррисон, словно скользя пальцами по жирной полосе в воздухе, - встречал в разных местах. Кролик сначала хотел сделать вид, будто ничего не замечает, но намек Гаррисона, что его сестра - шлюха, заставляет его встать и по устланному оранжевыми плитками полу обогнуть бар. - Мим. - Хелло. - Что ты тут делаешь? - Это мой брат, - говорит она своему спутнику, - он воскрес из мертвых. - Хелло, старший братец. Кролику не нравится тон мальчишки, не нравится, что он сидит внутри кабинки, а Мим - с краю, на месте мужчины. Ему вообще не нравится все это - будто Мим выводит его в свет. На мальчишке легкий полосатый пиджак и узкий галстук; с виду он одновременно слишком юный и слишком старый, словно замызганный ученик курсов по подготовке в колледж. Губы слишком толстые. Мим не говорит, как его зовут. - Гарри, папа с мамой все время из-за тебя ссорятся. - Если б они знали, что ты шляешься по таким кабакам, они нашли бы еще одну тему для разговоров. - Для этой части города тут не так уж плохо. - Тут воняет. Почему бы вам с малышом не убраться отсюда? - Послушайте. Кто тут командует парадом? - спрашивает мальчишка, поднимая плечи и еще больше надувая толстые губы. Гарри перегибается через стол, зацепляет пальцем полосатый галстук и дергает его кверху. Галстук шлепает мальчишку по толстым губам и несколько искажает его наманикюренную физиономию. Он пытается встать, но Кролик кладет руку на макушку его прилизанной головы, толкает его на место и уходит, все еще сохраняя в кончиках пальцев ощущение твердой узкой мальчишеской головы. За спиной раздается голос сестры: - Гарри. Слух у него такой острый, что, огибая бар, он слышит, как малыш хриплым от страха голосом объясняет Мим: - Он в тебя влюблен. Вернувшись к своему столу, он говорит: - Пошли, Рут. Выводи свой мотоцикл. - Мне и тут хорошо, - протестует она. - Идем. Она начинает собираться, и Гаррисон, нерешительно оглянувшись вокруг, выходит из кабинки, чтобы ее пропустить. Он стоит рядом с Кроликом, и Кролик импульсивно кладет руку на его подбитое ватой псевдопринстонское плечо. По сравнению с кавалером Мим он ему даже нравится. - Ты прав, Ронни, - говорит он. - Ты был классный игрок. Получается довольно противно, но намерения у него самые лучшие в память о старой команде. Гаррисон соображает слишком медленно, и потому до него не доходит, что Кролик говорит серьезно, он отбрасывает его руку и отвечает: - Когда ты наконец станешь взрослым? - Его вывела из равновесия реакция на его дурацкий анекдот. На теплых по-летнему ступеньках кафе Кролика разбирает смех. - Ха-ха-ха, - хохочет он под неоновым светом. Рут, однако, не до смеха. - Ты просто псих, - заявляет она. Идиотка не понимает, что он и вправду взбешен. Его бесит, как она неодобрительно качала головой, когда он попытался сострить; мысль его снова и снова возвращается к той минуте, и каждый раз его от этого коробит. Причин для злости столько, что он даже не знает, с чего начать. Ясно одно - он ее как следует взгреет. - Значит, ты ездила с этим подонком в Атлантик-Сити. - Почему он подонок? - Ну конечно. Подонок не он, а я. - Я этого не говорила. - Говорила. Когда мы сидели в этой паршивой дыре. - Это просто такое выражение. Ласкательное, хотя я и не знаю почему. - Не знаешь. - Не знаю. Стоило тебе увидеть твою сестру с каким-то приятелем, как ты тут же наделал в штаны. - Ты видела сопляка, с которым она явилась? - А что в нем такого? По-моему, вполне приличный парень. - По-твоему, они все приличные парни. - Не понимаю, почему ты ведешь себя словно всемогущий судия. - Да, милая, по-твоему, всякий, кто ходит в штанах, приличный парень. Они идут по Уоррен-авеню. До их дома еще семь кварталов. Ветер теплый, люди сидят на ступеньках, слышат их разговор, и потому они стараются говорить тихо. - Знаешь, если встреча с сестрой так на тебя подействовала, я рада, что мы не женаты. - Это еще к чему? - Что - это? - Женитьба. - Ты же сам начал, в ту первую ночь. Ты забыл, что все время об этом говорил и целовал мне палец, где должно быть кольцо? - Это была приятная ночь. - Ну и ладно. - Ничего не ладно. - Кролик чувствует, что его загнали в угол, и если он теперь попробует ее взгреть, ему придется с ней покончить навсегда, вычеркнуть все, что у них было хорошего. Но она сама виновата - зачем потащила его в эту вонючую дыру? - Ты спала с Гаррисоном? - Может быть. Да. - Может быть? Ты что, не знаешь? - Я сказала - да. - А еще сколько у тебя их было? - Не знаю. - Сто? - Бессмысленный вопрос. - Почему бессмысленный? - Это все равно что спрашивать, сколько раз ты ходил в кино. - Ты хочешь сказать, что для тебя это одно и то же? - Нет, не одно и то же, но я не вижу смысла в подсчетах. Ты знал, чем я занималась. - Не совсем уверен. Ты была настоящей проституткой? - Я брала немного денег. Я же тебе говорила. Когда я работала стенографисткой, у меня были приятели, и у них тоже были приятели, а потом меня уволили, возможно, из-за сплетен, я точно не знаю, а еще некоторые мужчины постарше, наверно, узнали про меня от Маргарет. Не знаю. Послушай. С этим покончено. Если ты думаешь, что это грязно или еще что-нибудь в этом роде, то многие замужние женщины делают это гораздо чаще, чем я. - Ты позировала для фотографий? - Для тех, что продают школьникам? Нет. - А чего-нибудь эдакого не делала? - Может, нам пора сказать друг другу до свиданья? При этой мысли у нее дрожит подбородок, горят глаза, и она чувствует к нему такую ненависть, что ей даже и в голову не приходит открыть ему свою тайну. Ей кажется, что тайна, скрытая у нее внутри, не имеет ничего общего с ним, с этим большим телом, которое шагает рядом с ней под фонарями и, жадное, как призрак, напрашивается на слова, которые еще больше его взвинтят. Кролик представляется ей таким же, как все остальные мужчины, с той только разницей, что в своем неведении он приковал ее к себе, и теперь она не может уйти. С унизительной благодарностью она слышит: - Нет, я не хочу говорить тебе до свиданья. Я только хочу ответа на мой вопрос. - Ответ на твой вопрос - да. - Гаррисон? - Почему Гаррисон для тебя так много значит? - Потому что он дерьмо. И если тебе все равно, что Гаррисон, что я, значит, я тоже дерьмо. На секунду ей кажется, что ей действительно все равно - она даже предпочла бы Гаррисона, хотя бы для разнообразия, хотя бы потому, что он не считает себя лучше всех на свете, - но это неправда. - Нет, мне не все равно. Вы в разных спортивных лигах. - Когда вы с ним сидели против меня в кафе, у меня появилось очень странное чувство. Что у тебя еще с ним было? - Да не знаю я. Что вообще у людей бывает? Спят, стараются сблизиться. - Ну, хорошо, а ты согласна, чтоб у тебя со мной было все то, что и с ним? От этих слов кожа у нее почему-то так сильно натянулась, что все тело сжимается, будто под прессом, и к горлу подступает тошнота. - Если ты хочешь. Для жены кожа шлюхи слишком тесна. Он радуется, как мальчишка, зубы в восторге сверкают. - Только один раз, - обещает он. - Честное слово. Я больше никогда не стану тебя просить. Он хочет обнять ее, но она отталкивает его. Единственная надежда, что они говорят о разных вещах. Войдя в квартиру, он жалобно спрашивает: - Ты не раздумала? Ее поражает беспомощность его позы - в темноте, к которой ее глаза еще не привыкли, он кажется костюмом, висящим на белой кнопке его собственного лица. - Ты уверен, что мы говорим об одном и том же? - А о чем мы, по-твоему, говорим? - Брезгливость не позволяет ему облечь свои мысли в слова. Она их произносит. - Вот именно, - подтверждает он. - Значит, ты этого хочешь? - Угу. Неужели это для тебя так страшно? Проблеск его прежней доброты придает ей смелости. - Можно мне спросить, чем я перед тобой провинилась? - Мне не понравилось, как ты себя вела. - Как я себя вела? - Как та, кем была прежде. - Я не хотела. - Неважно. Сегодня я увидел тебя такой и почувствовал, что между нами стена и есть только один способ через нее перейти. - Очень остроумно. Ты и вправду этого хочешь. - Ее так и подмывает оскорбить его, сказать, чтобы он убирался. Но время уже упущено. - Неужели это для тебя так страшно? - повторяет он. - Да, потому что ты так считаешь. - Может, и не считаю. - Слушай. Я тебя любила. - Ну и что? Я тоже тебя любил. - А теперь? - Не знаю. Но я все еще хочу тебя любить. Опять эти проклятые слезы. Она торопит слова, пока голос еще не сорвался. - Ах, как мило. Ты же просто герой. - Не умничай. Слушай. Сегодня ты пошла против меня. Я хочу поставить тебя на колени. - Только и всего? - Нет. Не только. Две изрядные порции спиртного привели к печальным результатам - ей смертельно хочется спать, во рту какой-то кислый вкус. Но нутром она чувствует необходимость удержать его при себе и думает: не отпугнет ли его это? Не убьет ли в нем чувство к ней? - Если я поступлю по-твоему, что это докажет? - Это докажет, что ты моя. - Раздеться? - Конечно. Он быстро и аккуратно снимает одежду и во всем великолепии своего тела стоит возле тусклой стены. Неловко прислонившись к стене, он поднимает руку и, не зная, куда ее девать, вешает себе на плечо. Во всей его робкой позе чувствуется какая-то напряженность, словно он крылатый ангел, ожидающий вести. Рут раздевается, и прикосновение к собственному телу холодит ей руки. Последний месяц ей все время холодно. В сумеречном свете он слегка шевелится. _Она закрывает глаза и говорит себе: они вовсе не уродливы. Не уродливы. Нет_. Миссис Спрингер позвонила в пасторат в самом начале девятого. Миссис Экклз сказала ей, что Джек поехал с юношеской командой играть в софтбол куда-то за пятнадцать миль и она не знает, когда он вернется. Паническое настроение миссис Спрингер передалось по проводам, и Люси два часа звонила всем подряд, пытаясь найти мужа. Стемнело. В конце концов она дозвонилась до священника той церкви, с чьей софтбольной командой они играли, и он сказал, что игра давно кончилась. На улице спустилась тьма, окно, на котором стоял телефон, превратилось в восковое полосатое зеркало, в нем было видно, как она, растрепанная, мечется между телефонной книгой и телефоном. Джойс, слыша беспрерывное щелканье диска, сошла вниз и прильнула к матери. Люси три раза уводила ее наверх и укладывала в постель, но девочка дважды спускалась обратно и в молчаливом испуге тяжелым, влажным телом прижималась к ногам матери. Весь дом, комната за комнатой, окружив тьмой маленький островок света вокруг телефона, полнился угрозой, и когда в третий раз Джойс уже не вернулась, Люси почувствовала себя одновременно и виноватой и покинутой, словно продала теням своего единственного союзника. Она набирала номера всех подопечных Экклза, о которых только могла вспомнить, говорила с секретарем и членами приходского совета, с тремя сопредседателями благотворительного общества, со старым глухим церковным сторожем Генри и даже с органистом - учителем музыки из Бруэра. Часовая стрелка передвинулась за десять, и Люси стало просто не по себе. Похоже на то, что он ее бросил. Кроме шуток, даже страшно, что ее мужа нет нигде на свете. Она варит кофе и тихонько плачет у себя на кухне. Почему она вообще за него вышла? Что ее привлекло? Его веселость, он всегда был такой веселый. Тот, кто знал его семинаристом, никогда бы не поверил, что он будет принимать все так близко к сердцу. Когда они с друзьями сидели в своих старинных комнатах, где постоянно тянуло сквозняком, где стены были уставлены красивыми голубыми фолиантами с толкованием библейских текстов, все казалось ей изящной шуткой. Она вспоминает, как играла с ними в софтбольном матче "Афанасиане" против "Ариан" [афанасиане и ариане - представители различных течений в раннем христианстве]. А теперь она никогда не видела его веселым; всю свою веселость он растрачивал на чужих, на этот серый, унылый, неосязаемый приход - ее злейшего врага. О, как она ненавидит всех этих въедливых, психованных, ноющих вдов и религиозно озабоченных молодых людей! Хорошо бы сюда пришли русские - они, по крайней мере, отменят всякую религию. Ее вообще надо было отменить сто лет назад. Может, и нет, может, она нужна нам для души, но пусть ею занимается кто-нибудь другой. Джека все это повергает в такое уныние. Иногда его просто жалко, вот и сейчас тоже. Без четверти одиннадцать он наконец приезжает. Оказалось, что он сидел в какой-то аптеке и сплетничал со своими подростками - эти идиоты обо всем ему рассказывают, все они курят, как паровозы, и вот он является в телячьем восторге от их вопросов вроде "как далеко" можно "заходить" на свиданиях и все же любить Иисуса. Экклз сразу видит, что она в ярости. Ему было слишком хорошо в аптеке. Он любит ребят, их вера так безыскусна, так легка. Люси передает ему свое сообщение в форме упрека, но все ее старания напрасны, ибо, презрев намек на проведенный ею ужасный вечер, он мчится к телефону. Он открывает бумажник и между водительскими правами и карточкой публичной библиотеки находит номер телефона, который давно уже хранит, ключ, который можно повернуть в замке один-единственный раз. Набирая номер, он думает, подойдет ли этот ключ, не глупо ли полагаться только на слова молодой миссис Фоснахт с ее зеркальными, пустыми, солнечными очками. Далекий телефон дает длинные гудки, словно электричество, эта дрессированная мышь, пронеслось по бесконечно длинным проводам лишь для того, чтобы у самой цели вгрызться в непроницаемую металлическую пластинку. Он молится, но это дурная молитва, молитва, полная сомнений, ему не удается заставить Бога подчинить себе мудреное электричество. Бог отступает перед его незыблемыми законами. Надежда рухнула, он не вешает трубку просто по инерции, как вдруг грызущие гудки умолкают, металл отодвигается, и в ухо Экклза врывается принесенная проводами мощная волна воздуха и света. - Алло. - Мужской голос, но это не Гарри. Он более вялый и грубый, чем голос его приятеля. - Нет ли здесь Гарри Энгстрома? - Солнечные очки издеваются над его тревогой, он не туда попал. - Кто это? - С вами говорит Джек Экклз. - А. Привет. - Это вы, Гарри? Я вас не узнал. Вы спали? - Да, кажется. - Гарри, у вашей жены начались роды. Ее мать звонила сюда около восьми, но я только что приехал. - Экклз закрывает глаза, он чувствует, что в темной пронзительной тишине подвергается испытанию самая суть его пастырской деятельности. - Да, - шепотом отвечает его собеседник из далекого угла тьмы. - Мне, пожалуй, надо к ней пойти. - Я бы очень хотел. - Да, я, пожалуй, должен. Ребенок-то ведь мой. - Вот именно. Встретимся там. В больнице святого Иосифа в Бруэре. Вы знаете, где она? - Конечно, знаю. Туда десять минут ходьбы. - Может, за вами заехать? - Нет, я дойду пешком. - Хорошо. Как хотите. Гарри? - Что? - Я вами очень горжусь. - Да что там. Ладно. Пока. У него такое чувство, будто Экклз говорил с ним из-под земли. Голос звучал оловянно, как из склепа. В спальне Рут полутемно; уличный фонарь, словно низкая луна, окутывает тенями кресло, обремененную тяжестью кровать, скомканную простыню, которую он в конце концов отбросил, слыша, что телефон упорно не желает умолкать. Яркое окно-розетка в церкви напротив все еще светится - лиловое, красное, синие, золотое, будто звуки разных колоколов. Его тело, вся эта конструкция из нервов и костей, звенит и трепещет, как будто серебряная кожа сверху донизу увешана маленькими колокольчиками. Интересно, спал он или нет, а если спал, то сколько - десять минут или пять часов. Он находит свое белье, висящие на стуле брюки и начинает одеваться; руки у него дрожат, перед глазами колышется светящаяся мгла. Белая рубашка уползает, как свившиеся клубком светлячки в траве. Он на секунду останавливается, прежде чем сунуть пальцы в это гнездо, и под его прикосновением оно превращается в надежную мертвую ткань. Он несет ее к угрюмой, прогнувшейся под тяжестью кровати. - Послушай. Длинная глыба под одеялом не отвечает. На подушке видна только темная прядь. Он чувствует, что Рут не спит. - Послушай. Мне надо идти. Ответа нет. Если она не спала, она слышала все, что он говорил по телефону, но что он сказал? Он не помнит ничего, кроме ощущения, что до него добрались. Рут, тяжелая и молчаливая, лежит на кровати, тело ее закрыто. Ночь такая теплая, что достаточно одной простыни, но она накрылась одеялом, сказав, что ей холодно. Кажется, это были ее единственные слова. Не надо было ее заставлять. Он не знает, зачем он это сделал, хотя в ту минуту ему казалось, что так надо. Он думал, а вдруг ей понравится или хотя бы понравится унижение. Если она не хотела, то почему не сказала нет, на что он, между прочим, надеялся. Кончиками пальцев он все время гладил ей лицо. Ему хотелось поднять ее, приласкать, поблагодарить и сказать: _хватит, ты снова моя_, но он все никак не мог остановиться и все время думал: _сейчас, еще секунду_, пока не стало поздно, и все кончилось. И сразу же ушло это странное текучее чувство неимоверной гордости. Его охватил стыд. - Моя жена рожает. Я должен быть с ней. Через несколько часов я вернусь. Я люблю тебя. Закрытое тело и выглядывающий из-под одеяла кудрявый полумесяц волос недвижимы. Он так уверен, что она не спит, что даже думает: _я ее убил_. Смешно, это не могло ее убить, это не имеет ничего общего со смертью, но самая мысль парализует его, мешает подойти, прикоснуться к ней, заставить ее слушать. - Рут. Я обязан туда пойти, это мой ребенок, а она такая идиотка, что сама не справится. Первые роды были ужасно тяжелые. Я должен быть там. Возможно, это не лучший способ выразить свою мысль, но он пытается объяснить, и ее неподвижность пугает его и начинает раздражать. - Рут. Послушай. Если ты ничего не скажешь, я не вернусь. Рут. Она лежит как мертвое животное или жертва автомобильной катастрофы, прикрытая брезентом. Он чувствует, что, если он подойдет и поднимет ее, она оживет, но он терпеть не может, когда на него оказывают давление, и злится. Он надевает рубашку, отбрасывает пиджак и галстук, но никак не может натянуть носки - ступни у него липкие. Когда дверь закрывается, прилив невыносимой тоски смывает вкус морской воды во рту и таким плотным комком подступает к горлу, что ей приходится сесть, чтобы не задохнуться. Из невидящих глаз катятся слезы, оставляя соленые капли в уголках рта, а пустые стены ее комнаты обретают плотность и реальность. Так было с ней в четырнадцать лет, когда весь мир - деревья, солнце, звезды - все сразу встало бы на место, если б она смогла похудеть на двадцать фунтов, всего на двадцать фунтов, ведь это сущий пустяк для Господа Бога, который создал каждый цветок в поле. Только сейчас ей надо не это, она теперь знает, что это предрассудок, она хочет только вернуть то, что у нее было минуту назад, хочет, чтобы здесь с нею был он, он, который умел быть таким добрым, умел превратить ее в цветок, умел снять с нее все тело и сделать ее невесомой. Милая Рут, называл он ее, и если б он сейчас назвал ее "милой", она бы ему ответила, и он все еще был бы в этих четырех стенах. Нет. Она с первой ночи знала, что жена возьмет верх, жены крепко держатся за свое, и к тому же ей очень скверно - тошнота подкатывает к горлу и смывает все остальные заботы. Она идет в ванную, становится на колени на холодные плитки и смотрит на спокойный овал воды в унитазе, как будто вода может чем-то помочь. Возможно, сейчас и не будет рвоты, она стоит тут просто потому, что ей так нравится, ее голая рука лежит на ледяном фарфоровом краю унитаза, она привыкает к тяжести в желудке, которая не растворяется, а остается при ней, и, впадая в полусумеречное состояние, она начинает думать: то, от чего ей так плохо, - нечто вроде друга. Почти всю дорогу до больницы он бежит. Один квартал по Летней, потом по Янгквист, параллельной Уайзер-стрит, где расположены кирпичные жилые дома и разные мелкие учреждения и предприятия: сапожные мастерские, пропахшие кожей; темные кондитерские; страховые конторы с фотографиями разрушений, причиненных ураганом, в окнах; конторы по продаже недвижимости, с золотыми буквами на вывесках; книжная лавка. Янгквист-стрит упирается в старинный деревянный мост, перекинутый через железнодорожные рельсы, - стиснутые стенами из покрытого сажей, словно покрытого мхом, камня, они вьются сквозь центр города, как металлические провода, натянутые вдоль глубокого и темного ущелья, и, подобно реке, переливающейся розовым отблеском заката, отражают неоновые огни кабаков на Железнодорожной улице. Снизу доносится музыка. Толстые доски старого моста, почерневшие от паровозного дыма, грохочут у него под ногами. Он вырос в маленьком поселке и всегда опасается, как бы его не пырнули ножом в городских трущобах. Он ускоряет бег; мостовая расширяется, появляются счетчики на автостоянках и новый банк для автомобилистов - им можно пользоваться, не выходя из машины, - напротив старинного здания Ассоциации молодых христиан. Он срезает угол по переулку между Ассоциацией и известняковой церковью, чьи окна со свинцовыми рамами повернули к улице оборотную сторону библейских сцен. Он никак не может взять в толк, что они изображают. Из высокого окна Ассоциации слышится стук бильярдных шаров, а в остальном широкая стена здания не подает признаков жизни. Через боковую стеклянную дверь видно, как старый негр подметает вестибюль, освещенный зеленым, как в аквариуме, светом. Теперь у Кролика под ногами мясистые семена какого-то дерева. Узкие, как у тропического растения, листья черными пиками торчат на фоне темно-желтого неба. Наверно, это дерево вывезли из Китая, Бразилии или еще откуда-нибудь, иначе оно бы не выдержало сажи и ядовитых испарений. Автостоянка больницы святого Иосифа - полосатый асфальтовый квадрат - обсажена такими же деревьями, и над их вершинами, в мрачном открытом пространстве, он видит скорбный лик луны, на секунду останавливается и ведет с ней беседу; как вкопанный останавливается на своей кривой короткой тени на асфальте, чтобы поднять взор на этот небесный камень, в котором с металлическим блеском отражается камень, лежащий под горячей кожей у него на сердце. _Сделай, чтобы все было хорошо_, молит он луну и входит в заднюю дверь. По покрытому линолеумом, пропахшему эфиром холлу он подходит к столу. - Энгстром, - говорит он сидящей за пишущей машинкой монахине. - Здесь должна быть моя жена. Пухлая, простецкая, как у прачки, физиономия окаймлена полотняными фестончиками, словно испеченный в круглой форме кекс. Она справляется в картотеке и с улыбкой отвечает: "Да". Толстые подушечки щек подпирают маленькие очки в тонкой металлической оправе. - Вы можете подождать здесь, - показывает она розовой шариковой ручкой. Вторая ее рука лежит возле пишущей машинки, на шнурке черных четок величиной с бусины деревянного яванского ожерелья, которое он когда-то подарил Дженис на Рождество. Он стоит и смотрит на монахиню, ожидая вопроса: _Она тут уже много часов, где вы пропадали_? Он не может себе представить, что она воспримет его появление как нечто само собою разумеющееся. Под его взглядом ее вялая белая рука, никогда не видевшая солнца, смахивает четки со стола на колени. В зале уже сидят двое мужчин. Это главный холл - люди входят и выходят. Кролик садится в кресло, обитое искусственной кожей, с хромированными подлокотниками, и от прикосновения металла и тревожной тишины ему начинает казаться, будто он в полицейском участке, а те двое - полицейские, которые его арестовали. У них такой вид, словно они демонстративно его не замечают. Он нервно хватает со стола журнал. Это католический журнал формата "Ридерс дайджест". Он пытается читать рассказ о том, как один английский юрист, возмущенный противозаконным актом Генриха VIII, конфисковавшего монастырскую собственность, обратился в римско-католическую веру и в конце концов стал монахом. Двое мужчин шепчутся, наверно, это отец и сын. Младший все время сжимает руки и кивает в ответ на шепот старшего. Входит Экклз; он моргает, из белого воротничка торчит тощая шея. Здороваясь с сидящей за столом монахиней, он называет ее по имени - сестра Бернард. Кролик встает, ноги у него как ватные. Экклз подходит к нему. Знакомая морщина между бровей в больничном свете кажется жесткой. На лбу выгравированы лиловые линии. Он подстригся; когда он поворачивает голову, чисто выбритые плоскости над ушами блестят, как сизые перья на шее голубя. - Она знает, что я здесь? - Кролик никак не ожидал, что тоже будет говорить шепотом. Он с отвращением слышит свой глухой от страха голос. - Я попрошу ей передать, если она еще в сознании, - отвечает Экклз так громко, что шепчущиеся мужчины поднимают головы. Он подходит к сестре Бернард. Монахиня рада поболтать, и оба смеются: Экклз хорошо знакомым Кролику удивленным хохотком, а сестра Бернард чистыми, тонкими, как флейта, девичьими трелями - их несколько приглушают накрахмаленные оборки вокруг лица. Когда Экклз отходит от стола, она поднимает трубку телефона, стоящего возле ее скрытого широкими складками ткани локтя. Экклз возвращается, смотрит ему в лицо, вздыхает и предлагает сигарету с таким видом, словно это облатка, которой причащают после покаяния, и Кролик ее принимает. После многих месяцев воздержания у него от первой затяжки расслабляются мускулы, и он вынужден сесть. Экклз садится рядом на жесткий стул и не делает никаких попыток завязать разговор. Кролик не знает, о чем, кроме гольфа, с ним можно говорить, и, неловко переложив дымящуюся сигарету в левую руку, берет со стола еще один журнал, предварительно убедившись, что он не религиозный: "Сэтердей ивнинг пост". Он открывается на странице, где автор, судя по фотографии, итальянец, рассказывает о том, как он с женой, четырьмя детьми и с тещей в придачу провел три недели в кемпинге в канадских Скалистых горах, всего за сто двадцать долларов, не считая первого взноса за аренду маленького самолета. Мысли Кролика никак не могут идти вровень со словами, они все время соскальзывают со страницы, несутся вихрем, ветвятся, расцвечиваются небольшими смутными картинками, изображающими кричащую Дженис, головку младенца в луже крови, резкий голубой свет, который стоит перед ее глазами, если она в сознании, _если она в сознании_, как сказал Экклз, красные руки хирурга в резиновых перчатках, его марлевую маску и черные детские ноздри Дженис - они расширяются, вдыхая запах антисептика, который он слышит здесь со всех сторон, - запах, бегущий по выбеленным стенам, запах того, что отмывают, отмывают, - крови, рвотных масс, - отмывают до тех пор, пока каждая поверхность не приобретет запах внутренности ведра, которое никогда не отмоется, потому что мы снова и снова будем наполнять его своим дерьмом. Ему кажется, что сердце его обернуто теплой сырой тряпкой. Он совершенно уверен, что из-за его греха Дженис или ребенок непременно умрут. Его грех - конгломерат бегства, жестокости, непристойности и тщеславия, черный сгусток, воплощенный в родовых извержениях. Хотя его внутренности сжимаются, чтобы выбросить этот сгусток, отменить, вернуть обратно, зачеркнуть содеянное, он не поворачивается к сидящему рядом священнику, а вместо этого снова и снова перечитывает одну и ту же фразу о восхитительной жареной форели. На самой дальней ветке дерева его страха торчит Экклз, черная птица, он шелестит страницами журналов и строит сам себе хмурые рожи. Кролику он кажется нереальным; нереальным кажется ему все, что находится за пределами его ощущений. Он чувствует покалывание в ладонях, что-то сдавливает ему то ноги, то затылок. Под мышками чешется, как, бывало, в детстве, когда он, опаздывая в школу, мчался по Джексон-роуд. - Где ее родители? - спрашивает он Экклза. - Не знаю, - с удивлением отзывается Экклз. - Я спрошу у сестры. - Он порывается встать. - Нет, нет, ради Бога, сидите спокойно. Гарри раздражает поведение Экклза - можно подумать, что он тут хозяин. Гарри хочет оставаться незаметным, а Экклз шумит. Он так энергично переворачивает страницы журналов, что они трещат, словно кто-то ломает ящики из-под апельсинов. И как жонглер разбрасывает вокруг окурки. Входит женщина в белом халате - не монахиня - и спрашивает сестру Бернард: - Вы не видели тут случайно банку с мебельной политурой? Не могу нигде ее найти. Зеленая банка, наверху еще такая штука вроде кнопки, ее нажимают, и она брызгает. - Нет, милочка. Она ищет банку, уходит, через минуту возвращается и объявляет: - Ну, знаете, это прямо загадка мироздания. Под далекий перестук кастрюль, колясок и дверей день переходит в ночь, а ночь - в следующий день. Сестру Бернард сменяет другая монахиня, очень старая, в синем платье. Словно карабкаясь по ступенькам святости, она остановилась в небесах. Шептавшиеся мужчины подходят к столу, что-то спрашивают и уходят не солоно хлебавши. Кролик с Экклзом остаются вдвоем. Кролик напрягает слух, чтобы из глубины глухого больничного лабиринта услышать крик своего младенца. Ему все время кажется, будто он его слышит: скрип башмака, лай собаки на улице, хихиканье сиделки - любого из этих звуков достаточно, чтобы его обмануть. Он сомневается, что плод мучений Дженис сможет производить хоть сколько-нибудь человеческие звуки. В нем растет уверенность, что это будет чудовище, чудовище, которое он сам сотворил. _В голове у него все путается, и соитие, приведшее к зачатию, подменяется другим, тем, к которому он принудил Рут несколько часов назад. В кои-то веки начисто забыв о похоти, он широко раскрытыми глазами смотрит прямо перед собой, вспоминая собственные неистовые содрогания_. Вся его жизнь кажется ему цепью бессмысленных судорожных конвульсий, магическим, лишенным веры танцем. _Бога нет; Дженис может умереть_ - обе эти мысли приходят одновременно, одною медленной волной. Ему кажется, будто он погрузился под воду, увяз в сетях прозрачной слизи, что его хватают призраки тех извержений, которые он выбрасывал в нежные тела женщин. Его пальцы, лежащие на коленях, без конца перебирают клейкие нити. Мэри Энн. Усталый и напряженный, но полный ленивой мощи после игры, он находил ее на ступенях парадного входа школы, и сквозь белый ноябрьский туман они шли по прелым листьям к автомобилю его отца и уезжали куда-нибудь, чтобы включить отопитель и остановиться. Ее тело - ветвистое дерево, полное теплых гнезд, но всегда это ощущение робости. Словно она не уверена в себе, а он гораздо больше ее, он - победитель. Он являлся к ней победителем, и этого чувства ему потом всегда недоставало. Точно так же и она была лучше всех, потому что ей он отдавал больше, чем другим, отдавал несмотря на усталость. Порою слепящий свет в гимнастическом зале сгущался в его горящих от пота глазах в смутное предвкушение осторожных прикосновений, которые ожидали их под мягкой серой крышей автомобиля, и, стоило им очутиться там, яркие отблески только что окончившейся игры вспыхивали на ее гладкой коже, расчерченной тенями дождевых струй на ветровом стекле. Поэтому обе эти победы в его мыслях слились воедино. Она вышла замуж, когда он был в армии; постскриптум в письме матери столкнул его с берега. С того дня он поплыл по воле волн. Но теперь он ощущал радость; от сидения в кресле с истертыми хромированными подлокотниками все его тело затекло, его тошнит от сигарет, но он чувствует радость, вспоминая свою девушку, и кровь его сердца изливается в большую тонкую вазу радости, которую голос Экклза толкает и разбивает. - Я прочел статью Джеки Дженсена от начала до конца, но так и не понял, что он хотел сказать, - говорит Экклз. - Что? - Статью Джеки Дженсена о том, почему он намерен бросить бейсбол. Насколько я мог понять, проблемы у бейсболиста те же, что и у священнослужителя. - Не пора ли вам домой? Который час? - Около двух. Я бы хотел остаться, если вы не против. - Не бойтесь, я не сбегу. Экклз смеется и продолжает сидеть. Первое впечатление, которое он произвел на Гарри, было упорство, и теперь все, что он узнал о нем за время их дружбы, стерлось, и он снова вернулся к тому же. - Когда бедняжка рожала Нельсона, это тянулось двенадцать часов, - говорит ему Кролик. - Вторые роды обычно бывают легче, - говорит Экклз, глядя на часы. - Еще и шести не прошло. События подгоняют друг друга. Из комнаты для привилегированных посетителей выходит миссис Спрингер; она чопорно кивает Экклзу и, краем глаза заметив Гарри, спотыкается на своих больных ногах в стоптанных черно-белых туфлях. Экклз встает и вместе с нею выходит из дверей. Через некоторое время они оба возвращаются вместе с мистером Спрингером, одетым в свежевыглаженную рубашку с крошечным узелком галстука. Он так часто подстригал свои песочные усики, что верхняя губа как-то съежилась. - Хелло, Гарри, - говорит он. Это признание существования Гарри со стороны ее мужа, несмотря на беседу, которую, несомненно, провел с ними Экклз, заставляет старуху повернуться к Гарри и злобно сказать: - Если вы, молодой человек, сидите тут, как стервятник, в надежде, что она умрет, можете с таким же успехом отправляться туда, откуда явились, потому что она прекрасно обходилась и дальше обойдется без вас. Спрингер с Экклзом поспешно уводят ее, а старая монахиня, глядя на них, как-то странно улыбается из-за своего стола. Может, она глухая? Выпад миссис Спрингер, хоть она и всячески старалась его оскорбить, был первым высказыванием, которое хоть в какой-то степени соответствовало чудовищному событию, совершающемуся где-то за стеной больничного запаха мыла. До ее слов ему казалось, будто он остался один на мертвой планете, вращающейся вокруг газообразного солнца родовых мук Дженис; ее крик, пусть это был даже крик ненависти, прорвал его одиночество. Жуткая мысль о смерти Дженис, облеченная в слова, сразу утратила половину своей тяжести. От Дженис исходило странное дыхание смерти - миссис Спрингер тоже его ощутила, и то, что он разделил его с ней, кажется ему самой драгоценной связью, какая есть у него с кем-либо в целом мире. Мистер Спрингер возвращается, проходит через холл к выходу, одарив своего зятя болезненно-сложной улыбкой, которая состоит из желания извиниться за жену (мы ведь с вами мужчины), желания держаться подальше (тем не менее вы вели себя непростительно, не трогайте меня) и машинального рефлекса вежливости, свойственного торговцу автомобилями. _Ах ты ничтожество_, думает Гарри, швыряя эту мысль в сторону закрывшейся двери, _ах ты холуй_. Куда все они идут? Откуда приходят? Почему никто не может отдохнуть? Экклз возвращается, дает ему еще одну сигарету и снова уходит. От сигареты у него начинается дрожь в желудке. В горле ощущение, какое бывает, когда проспишь всю ночь с открытым ртом. Его собственное зловонное дыхание время от времени ударяет ему в нос. Доктор - грудь колесом и невообразимо крошечные мягкие ручки, сложенные перед карманом халата, - неуверенно входит в холл. - Мистер Энгстром? - обращается он к Гарри. - Я доктор Кроу. Гарри никогда его не видел; их первого ребенка принимал другой акушер, но те роды были тяжелыми, и ее папаша определил Дженис к этому врачу. Она ходила к нему раз в месяц и без конца рассказывала, какой он деликатный, какие у него мягкие руки и как он тонко понимает чувства беременной женщины. - Поздравляю. У вас прелестная дочурка. Он так поспешно протягивает Гарри руку, что тот даже не успевает как следует встать и потому поглощает эту новость в полусогнутом состоянии. Надраенная розовая физиономия доктора - стерильная маска развязана и свисает с уха, открывая бледные мясистые губы, - расплывается, когда Кролик пытается придать цвет и форму неожиданному слову "дочь". - Да? Все в порядке? - Семь фунтов десять унций. Ваша жена все время была в сознании и после родов на минутку взяла на руки младенца. - Что вы говорите? Взяла на руки? Как она... ей было очень тяжело? - Не-ет. Все прошло нормально. Вначале у нее были спазмы, но потом все шло нормально. - Это замечательно. Большое спасибо. О Господи, большое вам спасибо. Кроу стоит рядом с ним, улыбаясь неуверенной улыбкой. Поднявшись из бездны мирозданья, он запинается на открытом воздухе. Как странно - последние несколько часов он был к Дженис ближе, чем когда-либо бывал сам Гарри, он копался в самых ее корнях, но не вынес оттуда ни тайны, ни проклятья, ни благословения. Гарри в ужасе ждет, что глаза доктора сейчас начнут метать молнии, но во взоре Кроу нет никакого гнева. Нет даже упрека. Очевидно, Гарри для него лишь еще один в бесконечной процессии более или менее исполненных чувства долга мужей, чье бездумно брошенное семя он всю жизнь пытается пожать. - Можно мне ее увидеть? - спрашивает Гарри. - Кого? Кого? То обстоятельство, что отныне слово "она" приобрело второе значение, пугает Гарри. Мир усложняется. - Мою... мою жену. - О, конечно, разумеется. - Мягкий и вежливый Кроу как будто даже удивлен, что Гарри спрашивает у него разрешения. Он, безусловно, все знает, но, очевидно, забыл о пропасти вины, которая разверзлась между Гарри и человечеством. - Я подумал, что вы говорите о девочке. Я предпочел бы, чтобы вы подождали до завтра, когда будут приемные часы, сейчас нет сиделки, которая могла бы вам ее показать. Но ваша жена в сознании, я вам уже говорил. Мы дали ей дозу экванила. Это всего лишь транквилизатор. Мепробомат. Скажите, - он тихонько подвигается к Гарри, весь в розовой коже и чистой ткани, - вы ничего не имеете против, если к ней на минутку зайдет ее мать? Она всю ночь морочила нам голову. - Он просит его, его - беглеца, прелюбодея, чудовище. Он, наверно, слепой. Но может, когда человек становится отцом, все готовы его простить, ибо это, в сущности, единственное, ради чего мы живем на земле. - Конечно. Пусть идет. - До вас или после? Гарри колеблется, но вспоминает, как миссис Спрингер посетила его на его пустой планете. - Можно и до меня. - Благодарю вас. Прекрасно. После этого она сможет уехать домой. Мы ее сразу же выставим. Все займет не больше десяти минут. Вашу жену сейчас готовят сиделки. - Отлично. - Гарри садится, чтобы показать, какой он послушный, но тут же снова встает. - Спасибо. Большое вам спасибо. Не понимаю, как вы, врачи, все это делаете. - Она вела себя молодцом, - пожимает плечами Кроу. - Когда она рожала первого, я от страха чуть не спятил. Это длилось целую вечность. - Где она рожала? - В другой больнице. У гомеопатов. - Угу. - И доктор, который спускался в преисподнюю и не принес оттуда грома, мечет искру презрения при мысли о больнице-конкуренте, энергично качает надраенной головой и, продолжая ею качать, удаляется. Экклз входит в комнату, ухмыляясь, как школьник, но Кролик не может сосредоточить внимание на его глупой физиономии. Он предлагает устроить благодарственный молебен, и Кролик тупо кивает. Ему кажется, что каждый стук его сердца расплющивается о широкую белую стену. Когда он поднимает глаза, ему чудится, будто все предметы до того полны жизни, что вот-вот оторвутся от земли. Его счастье - лестница-стремянка, с верхней ступеньки которой он старается прыгнуть еще выше - потому что так надо. Фраза Кроу насчет того, что сиделки "готовят" Дженис, звучала странно, словно речь шла о королеве мая [самая красивая девушка, избранная королевой майского праздника (народный праздник в первое воскресенье мая), коронуется венком из цветов]. Когда его ведут к ней в палату, он ожидает увидеть у нее в волосах ленты, а на спинках кровати венки из бумажных цветов. Но перед ним всего лишь прежняя Дженис на высокой металлической кровати между двумя гладкими простынями. Она поворачивает к нему лицо и говорит: - Смотрите-ка, кто пришел. - Привет, - говорит он и подходит ближе, чтоб ее поцеловать, намереваясь сделать это очень нежно. Он наклоняется к ней, как к стеклянному цветку. Из ее рта несется сладкий запах эфира. К его удивлению, она выпрастывает руки из-под простыни, берет его за голову и прижимает лицом к своему мягкому, полному эфира рту. - Осторожно, - говорит Кролик. - У меня нет ног, - сообщает она. - Так смешно. Волосы ее собраны в тугой больничный узел, на лице никакой косметики. Маленькая голова темнеет на подушке. - Нет ног? - Он смотрит вниз и видит, что она лежит под простыней, плоско вытянувшись неподвижной буквой V. - Под конец мне дали спинномозговую анестезию, или как она там у них называется, и я ничего не чувствовала. Я просто лежала и слушала, как они говорили "жмите", а потом вдруг вижу: малюсенькая сморщенная девчонка - лицо круглое, как луна, - злобно на меня смотрит. Я сказала маме, что она похожа на тебя, но она и слушать не хочет. - Она на меня накричала. - Я не хотела, чтоб ее пускали. Я не хотела ее видеть. Я хотела видеть тебя. - Меня? Почему, детка? После того, как я был такой свиньей. - Ничего ты не был. Мне сказали, что ты тут, и я все время думала, что это твой ребенок, и мне казалось, что я рожаю _тебя_. Я так наглоталась эфира, мне кажется, я куда-то лечу, а ног у меня нет. Мне все время хочется говорить. - Она кладет руки на живот, закрывает глаза и улыбается. - Я совсем пьяная. Смотри, какая я плоская. - Теперь ты можешь надеть тот купальник, - с улыбкой говорит он и, вступив в течение ее пропитанной эфиром болтовни, начинает чувствовать себя так, словно у него тоже нет ног и он, легкий, как пузырь, незадолго до рассвета плывет на спине по огромному морю чистоты среди накрахмаленных простыней и стерильных поверхностей. Страх и сожаление растворились, а благодарность так раздулась, что у нее уже нет острых углов. - Доктор сказал, что ты молодец. - Что за чушь. Ничего подобного. Я вела себя ужасно. Вопила, орала, чтоб он не давал воли рукам. Но хуже всего, когда эта страшная старая монахиня начала брить меня сухой бритвой. - Бедняжка Дженис. - Нет, это было здорово. Я хотела сосчитать, сколько у нее пальцев на ногах, но у меня так кружилась голова, что я не могла, и потому стала считать, сколько у нее глаз. Оказалось, два. Мы хотели девочку? Скажи, что хотели. - Да, я хотел. - Он вдруг понял, что это правда. - Теперь у меня будет союзница против вас с Нельсоном. - Как поживает Нельсон? - У-у, он целыми днями только и делал, что твердил: папа сегодня придет? До того мне надоедал, что я готова была выпороть его ремнем, бедняжку. Не напоминай мне, это слишком тяжело. - Ах, черт, - говорит он, и слезы, о существовании которых он не подозревал, обжигают ему переносицу. - Я сам не верю, что это был я. Не знаю, почему я ушел. Она глубже зарывается в подушку, и широкая улыбка раздвигает ей щеки. - У меня родился ребеночек. - Это здорово. - Ты такой красивый. Высокий. - Она говорит с закрытыми глазами, и когда она их открывает, они до краев наполнены какой-то мыслью; он никогда не видел, чтобы они так сверкали. Она шепчет: - Гарри, моя соседка, что лежала на той кровати, сегодня уехала домой, и ты потом потихоньку проберись сюда, влезь в окно, и мы будем всю ночь лежать и рассказывать друг другу разные истории. Ладно? Как будто ты вернулся из армии или еще откуда-нибудь. У тебя было много женщин? - По-моему, тебе сейчас надо лечь и уснуть. - Ну и ладно, зато теперь ты будешь меня больше любить. - Она хихикает и пытается пошевелиться. - Нет, я ничего не хотела сказать дурного, ты хороший любовник, ты дал мне ребеночка. - Ты что-то уж слишком шустрая, тебе сейчас нельзя и думать о таких вещах. - Это ты так считаешь. Я бы пригласила тебя со мной полежать, но кровать такая узкая. Ууу-у! - Что? - Мне ужасно хочется лимонада. - Какая ты смешная. - Это ты смешной. А девчонка так _злобно_ на меня смотрела. Монахиня заполняет своими крыльями дверной проем. - Мистер Энгстром. Пора. - Иди поцелуй меня, - говорит Дженис. Она касается его лица, и, наклонившись, он снова вдыхает запах эфира; рот у нее как теплое облачко, он вдруг раскрывается, и она кусает его нижнюю губу. - Не уходи. - Я ненадолго. Я завтра опять приду. - Люблю тебя. - Слушай. Я тебя люблю. Экклз ждет его в холле. - Ну как она? - Прекрасно. - Вы вернетесь туда... мм-м... туда, где вы были? - Нет, - в ужасе отвечает Гарри. - Ни в коем случае. Я не могу. - Может, хотите поехать ко мне? - Послушайте, с вас уже и так довольно. Я могу пойти к родителям. - Сейчас слишком поздно их будить. - Нет, я не могу доставлять вам столько хлопот. - Он уже решил принять приглашение. Все кости у него как ватные. - Никаких хлопот, я ведь не предлагаю вам навсегда у нас поселиться, - говорит Экклз. Долгая ночь начинает действовать ему на нервы. - У нас масса места. - О'кей. О'кей. Хорошо. Спасибо. Они возвращаются в Маунт-Джадж по знакомому шоссе. В этот час оно пусто, нет даже грузовиков. Хотя стоит глухая ночь, небо не черного, а какого-то странного серого цвета. Гарри молча смотрит в ветровое стекло; у него застыло тело, застыла душа. Извилистое шоссе кажется большой, широкой, прямой дорогой, которая перед ним открылась. Он ничего не хочет - только идти по ней вперед. Пасторат спит. Экклз ведет его наверх, в комнату, где стоит кровать с кисточками на покрывале. Он тихонько прокрадывается в ванную, потом, не снимая нижнего белья, свертывается клубочком под шуршащими чистыми простынями, стараясь занимать как можно меньше места. Лежа на краю кровати, он уходит в сон, как черепаха в панцирь. В эту ночь сон - не темное призрачное царство, которое должен завоевать его бодрствующий дух, а пещера внутри него самого, куда он заползает, слушая, как дождь, словно медведь, когтями скребется в окно. Солнечный свет, старый шут, до краев наполняет комнату. Два розовых кресла стоят по обеим сторонам завешанного тюлем окна, льющийся из него свет словно маслом намазал лохматый от конвертов письменный стол. Над столом портрет дамы в розовом, которая идет прямо на зрителя. В дверь стучится женский голос: - Мистер Энгстром. Мистер Энгстром. - Да, да, - хрипло отзывается он. - Уже двадцать минут первого. Джек велел вам передать, что приемные часы в больнице от часу до трех. - Он узнает бойкий, щебечущий голосок жены Экклза. Она закругляет фразу так, словно вот-вот добавит: _какого черта вам надо в моем доме_? - Да? О'кей. Я сейчас. Он натягивает брюки цвета какао, которые были на нем вчера, берет с собой в ванную с неприятным ощущением, что все грязное, туфли, носки и рубашку и, откладывая минуту, когда придется надеть их на себя, дает им еще немножко проветриться. Все еще заспанный, хоть и набрызгал воды куда только мог, он выносит их из ванной и спускается вниз босиком и в майке. Маленькая жена Экклза ждет его в своей большой кухне. На этот раз она в шортах цвета хаки, из босоножек выглядывают накрашенные ногти. - Как вы спали? - спрашивает она из-за дверцы холодильника. - Мертвым сном. Даже снов не видел. - Вот что значит чистая совесть, - говорит она и с элегантным звоном ставит на стол стакан апельсинового сока. Ему показалось, что, увидев его в одной майке, она быстро отвернулась. - Пожалуйста, не беспокойтесь. Я перехвачу чего-нибудь в Бруэре. - Я не собираюсь жарить вам яичницу и так далее. Вы любите пшеничные хлопья? - Обожаю. - Прекрасно. Апельсиновый сок сжигает часть ваты у него во рту. Он рассматривает ее ноги - когда она собирает на стол посуду, белые сухожилия под коленками подпрыгивают. - Как дела у Фрейда? - спрашивает Кролик. Он знает, что это может плохо кончиться, - если он напомнит ей тот вечер, он напомнит и то, как шлепнул ее по заду, но в присутствии миссис Экклз у него появляется забавное чувство, будто он тут хозяин и потому непогрешим. Она поворачивается к нему, облизывая языком зубы в глубине рта, от чего рот у нее кривится, и окидывает его холодным задумчивым взглядом. Он улыбается - такое выражение бывает у разбитной девчонки-старшеклассницы, которая хочет показать, будто знает больше, чем говорит. - Как всегда. С молоком или со сливками? - С молоком. Сливки слишком густые. Где все? - Джек в церкви, наверно, играет в пинг-понг с кем-нибудь из своих малолетних преступников. Джойс и Бонни спят, почему - одному Богу известно. Они все утро рвались в комнату для гостей посмотреть на непослушного дядю. Я с трудом их удержала. - Кто им доложил, что я непослушный дядя? - Джек. За завтраком он сказал: "Вчера я привез к нам непослушного дядю, который скоро станет послушным". Дети дали прозвища всем его подопечным: вы - Непослушный Дядя, алкоголик мистер Карсон - Глупый Дядя, миссис Макмиллан - Тетя, Которая Звонит По Ночам. Потом есть еще Тетя Зануда, Дядя Слуховая Трубка, Тетя Боковая Дверь и Дядя Погремушка. Погремушка вообще-то молчун, из него слова не вытянешь, но однажды он принес детям целлулоидную погремушку, и они целыми днями ею тарахтели. С тех пор он у нас Погремушка. Кролик смеется, а Люси, подав ему хлопья - слишком много молока, у Рут он привык сам наливать себе молоко, он любит только чуть-чуть смочить хлопья, чтоб молока и хлопьев было пополам, - продолжает весело болтать. - Однажды из-за этого произошла ужасная неприятность. Джек говорил по телефону с одним из членов приходского совета, и ему пришло в голову, что надо подбодрить нашего молчуна, дать ему какое-нибудь заняти