е в церкви, и он возьми да и скажи: "Почему бы нам не сделать Погремушку председателем какого-нибудь комитета?" Член совета спрашивает: "Кого-кого?" - и тут до Джека доходит, что он сказал, но вместо того чтобы замять это дело, как поступил бы всякий другой, он рассказывает ему всю историю, как дети прозвали его Погремушкой, и, конечно, этот надутый старикан не находит в ней ничего смешного. Понимаете, они, оказывается, друзья с Погремушкой и часто вместе обедают в Бруэре. Уж таков наш Джек - вечно наболтает лишнего. Да, а теперь этот член приходского совета наверняка всем рассказывает, как пастор глумится над несчастным Погремушкой. Он снова смеется. Перед ним появляется кофе в тонкой мелкой чашке с золотой монограммой, и Люси со своей чашкой садится за стол напротив него. - Значит, он сказал, что я скоро стану послушным. - Да. Он вне себя от счастья. Когда он уходил из дому, он прямо-таки пел. Он считает, что это первое полезное дело, которое он совершил с приезда в Маунт-Джадж. - Не знаю, что он такого сделал, - зевая, говорит Кролик. - Я тоже, но послушать его, так он вынес все на своих плечах. Намек, будто его принудили к чему-то, гладит Кролика против шерсти. Он криво улыбается. - Не может быть! Он так говорит? - Беспрерывно. Он вас очень любит. Не знаю уж за что. - Меня все любят. - Я без конца об этом слышу. Бедняжку миссис Смит вы просто покорили. Она считает, что вы чудо. - А вы разве с этим не согласны? - Возможно, я до этого еще не доросла. Возможно, если бы мне было семьдесят три... - Она поднимает чашку к губам, наклоняет, и от близости дымящегося коричневого кофе веснушки на ее узком носике выделяются резче. Она непослушная девочка. Да, да, ясно как день - непослушная девочка. Она ставит чашку на стол, смотрит на него круглыми зелеными глазами, и ему кажется, что треугольник между ее бровями тоже смотрит и насмехается. - Расскажите, каково это - начать новую жизнь. Джек все время надеется, что я исправлюсь, и мне хочется знать, что меня ожидает. Вы "заново родились на свет"? - Ничего подобного, я чувствую себя почти как раньше. - Ведете вы себя, во всяком случае, не так, как раньше. - Н-да, - бормочет он, ерзая на стуле. Отчего ему не по себе? Она пытается заставить его почувствовать себя глупым маменькиным сынком только потому, что он хочет вернуться к жене. Он и вправду ведет себя не так, как раньше, и с ней он тоже чувствует себя не так, как раньше, он потерял беспечность, которая в тот день позволила ему бездумно шлепнуть ее по заду. - Вчера ночью, когда мы ехали сюда, у меня появилось такое чувство, будто передо мной лежит прямая дорога, а раньше мне казалось, что я застрял в кустах и мне все равно, куда идти. Маленькое личико над кофейной чашкой, которую она держит обеими руками, словно миску с супом, выражает восторг; он ждет, что она засмеется, но она молча улыбается. Он думает: _она меня хочет_. Потом он вспоминает про Дженис, про ее парализованные ноги, про ее болтовню насчет пальцев ног, любви и лимонада, и, возможно, эта мысль накладывает какую-то печать на его лицо, потому что Люси Экклз с досадой отворачивается и говорит: - Пожалуй, вам пора двинуться по этой прекрасной прямой дороге. Уже без двадцати час. - Сколько отсюда ходьбы до автобусной остановки? - Немного. Я бы довезла вас до больницы, если бы не дети. - Она прислушивается. - Легки на помине: одна уже идет. Когда он натягивает носки, старшая девочка в одних штанишках заглядывает в кухню. - Джойс! - Люси останавливается на полдороге к раковине с пустыми чашками в руках. - Немедленно ложись обратно в постель. - Хелло, Джойс, - говорит Кролик. - Ты пришла посмотреть на непослушного дядю? Джойс смотрит на него во все глаза и трется спиной о стену. Из штанишек глубокомысленно торчит длинный золотистый животик. - Ты слышала, что я тебе сказала, Джойс? - А почему он без рубашки? - отчетливо произносит девочка. - Не знаю, - отвечает мать. - Он, наверно, думает, что у него красивая грудь. - Я в майке, - говорит Кролик. Можно подумать, что ни одна из них этого не видит. - Это его бю-юст? - спрашивает Джойс. - Нет, деточка, бюст бывает только у дам. Мы это уже проходили. - Что ж, если это действует всем на нервы, - говорит Кролик и надевает рубашку. Она измята, воротник серый; он надел ее, когда шел в клуб "Кастаньеты". У него нет пиджака: уходя от Рут, он очень торопился. - Ну, ладно, - добавляет он, засовывая рубашку в брюки. - Большое спасибо. - Не за что, - говорит Люси. - А теперь будьте паинькой. Мать и дочь ведут его по коридору. Белые ноги Люси сливаются с голым тельцем девочки. Маленькая Джойс не сводит с него глаз. Он никак не может понять, что ее озадачивает. Дети и собаки всегда что-то чуют. Он пытается определить, какая доля насмешки таилась в словах "А теперь будьте паинькой" и что они вообще означали. Хоть бы она и вправду его подвезла, он хочет, он очень хочет сесть с ней в машину. Даже не для того, чтобы что-то с ней делать, а просто так, выяснить, что к чему. Ему неохота уходить, и от этого воздух между ними туго натягивается. Они стоят у двери, он и жена Экклза с ее гладкой детской кожей; снизу на них смотрит Джойс, у нее широкие губы и крутые брови, как у отца, а еще ниже блестят накрашенные ногти Люси - два ряда маленьких красных ракушек на ковре. Он извлекает из воздушных струн смутный звук отречения и берется за твердую дверную ручку. Дурацкая мысль, что бюст бывает только у дам, прямо-таки его преследует. От ногтей Люси он поднимает глаза на внимательное лицо Джойс, а от него к бюсту матери - к двум острым шишечкам в застегнутой блузке, из-под тонкой ткани которой просвечивает белая тень бюстгальтера. Когда его глаза встречаются с глазами Люси, в молчание врывается нечто поразительное. Женщина подмигивает. С быстротой молнии; возможно, ему это только показалось. Он поворачивает ручку двери и отступает по солнечной дорожке. В груди раздается щелчок, словно там лопнула какая-то струна. В больнице ему говорят, что Дженис на минутку взяла ребенка, и не будет ли он так добр подождать? Он сидит в кресле с хромированными подлокотниками и листает сзади наперед "День женщины", когда в холл входит высокая дама с зачесанными назад седыми волосами и с серебристой, покрытой тонкими морщинками кожей; она кажется ему такой знакомой, что он не может отвести от нее глаз. Она это замечает, и ей приходится с ним заговорить, хотя чувствуется, что она предпочла бы пройти мимо. Кто это? Что-то знакомое в ее облике выплывает из далекого прошлого. Она неохотно смотрит ему в лицо и говорит. - Вы - бывший ученик Марти. Я - Гарриет Тотеро. Вы однажды у нас обедали, я сейчас вспомню, как вас зовут. Да, конечно, но он помнит ее не потому, что там обедал, а потому, что встречал ее на улице. Большинству старшеклассников в Маунт-Джадже было известно, что Тотеро бегает за женщинами, и их невинному взору жена его представлялась ходячей жертвой в венце темного пламени, живой тенью греха. Ее выделяли не столько из жалости, сколько из какого-то нездорового любопытства, - сам Тотеро был таким пустомелей и шутом, что последствия его поступков сходили с него как с гуся вода. Зато его высокая серебристая суровая жена аккумулировала все его прегрешения, и от нее исходил электрический разряд, который поражал их юные умы и заставлял в смущении и страхе отводить от нее глаза. Гарри встает, с удивлением осознавая, что мир, в котором она живет, стал теперь и его миром. - Меня зовут Гарри Энгстром, - говорит он. - Да, да, припоминаю. Он так гордился вами. Он часто о вас говорил. Даже недавно. Недавно. Что он ей сказал? Знает ли она о его делах? Осуждает ли его? Длинное лицо школьной учительницы, как всегда, хранит свои тайны. - Я слышал, что он болен. - Да, он болен, Гарри. Тяжело болен. У него было два удара, один уже после того, как он попал в больницу. - Он здесь? - Да. Хотите его навестить? Он будет очень рад. Всего на минутку. У него бывает очень мало народу; я думаю, что в этом трагедия школьного учителя. Ты помнишь многих, но лишь немногие помнят тебя. - Конечно, я с удовольствием его повидаю. - Тогда пойдемте со мной. - Они идут по коридорам, и она говорит: - Боюсь, вам покажется, что он очень изменился. Смысл этих слов не совсем до него доходит. Сконцентрировав внимание на ее коже, он пытается разглядеть, действительно ли ее кожа напоминает множество сшитых вместе шкурок ящериц. Однако ему виден только затылок и руки. Тотеро в палате один. Белые занавески, словно в ожидании, висят вокруг изголовья кровати. Зеленые растения на подоконниках исправно выделяют кислород. Через открытые фрамуги в комнату несутся летние ароматы. Внизу скрипят по гравию чьи-то шаги. - Милый, я привела к тебе гостя. Он каким-то чудом оказался в приемной. - Здравствуйте, мистер Тотеро. Моя жена родила. С этими словами он, движимый каким-то безотчетным порывом, подходит к Тотеро; вид съежившегося на кровати старика, его перекошенный рот, беспомощно свисающий язык - все это его ошеломило. Лицо Тотеро, заросшее седой щетиной, на белой подушке кажется желтым, тонкие запястья торчат из рукавов полосатой, как обертка грошовой конфетки, пижамы по обе стороны плоского туловища. Кролик протягивает ему руку. - Он не может поднять руки, Гарри. Он совершенно беспомощен. Но вы с ним поговорите. Он видит и слышит. Ее мягкий терпеливый голос звучит зловеще, как песня без слов в пустой комнате. Поскольку Гарри уже протянул руку, он пожимает тыльную сторону ладони Тотеро. Несмотря на сухость, рука под тонкой шершавой шерстью теплая, и, к ужасу Гарри, она упрямо поворачивается, подставляя ему ладонь. Гарри отнимает пальцы и садится на стул возле кровати. Его бывший тренер еле заметно поворачивает голову к гостю. Щеки у него настолько ввалились, что глаза бессильно вылезают из орбит. _Говорить_, надо говорить. - Она родила девочку. Я хочу поблагодарить вас, - громко произносит Кролик, - поблагодарить за то, что вы помогли мне снова вернуться к Дженис. Вы были ко мне очень добры. Тотеро высовывает язык и поворачивает лицо, чтобы взглянуть на жену. Мускул у него под челюстью дергается, губы собираются в складки, а подбородок несколько раз морщится: когда Тотеро пытается что-то сказать, в нем как бы бьется пульс. Изо рта вылетает несколько растянутых гласных звуков, Гарри оборачивается к миссис Тотеро, надеясь, что она сможет их расшифровать, но, к его удивлению, она смотрит в другую сторону. Она смотрит в окно на пустой зеленый двор. Лицо ее напоминает фотографию. Значит ли это, что ей на все наплевать? Если так, то не надо ли сказать Тотеро про Маргарет? Однако про Маргарет не скажешь ничего такого, что бы порадовало Тотеро. - Я теперь исправился, мистер Тотеро, и надеюсь, что вы скоро выздоровеете и встанете с постели. Голова Тотеро быстро и раздраженно поворачивается обратно, глаза слегка косят, и в эту минуту у него такой осмысленный вид, что Гарри кажется, будто он сейчас что-то скажет, будто эта пауза всего лишь его старый педагогический прием - хранить молчание, пока слушатель полностью не сосредоточится. Но пауза растет, раздувается, словно, привыкнув за шестьдесят лет отделять друг от друга фразы, она в конце концов обрела свою собственную жизнь, разрослась, как раковая опухоль, и проглотила все слова. Однако в первые секунды молчания от Тотеро исходит какая-то сила, душа его интенсивно испускает невидимые, лишенные запаха лучи. Потом искра в глазах меркнет, коричневые веки поднимаются, обнажая розовую желеобразную массу, губы раскрываются, и изо рта вылезает кончик языка. - Я, пожалуй, схожу к жене, - выкрикивает Гарри. - Она вчера родила. Девочку. Его внезапно одолевает клаустрофобия, словно он сидит в черепе Тотеро; вставая, он боится удариться головой, хотя до белого потолка палаты несколько ярдов. - Большое спасибо, Гарри. Я знаю, он был очень рад вас видеть, - говорит миссис Тотеро. Тем не менее по ее тону он чувствует, что провалился на экзамене. Его отпустили, и он пружинистым шагом уходит по коридору. От того, что он здоров, что начал новую добродетельную жизнь, полнится благоуханием воздух, даже антисептический воздух больничных коридоров. Однако визит к Дженис его разочаровывает. Возможно, его все еще душит вид Тотеро, который лежит все равно что мертвый, возможно, Дженис, на которую уже не действует эфир, душит мысль о том, как он с ней поступил. Она жалуется, что у нее ужасно болят швы, а когда он снова пытается выразить свое раскаяние, ей явно становится скучно. Кролика угнетает, что он не смог никому угодить. Дженис спрашивает, почему он не принес цветов. Он не успел, он рассказывает, где ночевал, и она, конечно, просит описать ей миссис Экклз. - Ростом примерно с тебя. Вся в веснушках, - осторожно отвечает он. - У нее чудесный муж. Он всех так любит. - Да, парень ничего. Только действует мне на нервы. - Тебе все действуют на нервы. - Неправда. Марти Тотеро никогда не действовал мне на нервы. Только что видел несчастного старика, лежит пластом дальше по коридору. Ни слова не говорит и едва головой ворочает. - Он тебе на нервы не действует, а я действую, ты это хотел сказать? - Ничего подобного я не говорил. - Ну, конечно. Ой, эти проклятые швы, все равно что колючая проволока. Я так действовала тебе на нервы, что ты сбежал от меня на целых два месяца. Даже больше чем на два. - О Господи, Дженис. Ты только и знала, что смотреть телевизор и пить. Я не хочу сказать, что я прав, но у меня было такое чувство, будто меня живого уложили в гроб. В тот первый вечер, когда я сел в машину у вашего дома, даже тогда я вполне мог бы заехать за Нельсоном и вернуться домой. Но стоило мне отпустить тормоз... Ее лицо снова выражает скуку. Она мотает головой, словно отгоняя мух. - Дерьмо, - говорит он. Эта последняя капля переполняет чашу. - Я вижу, твой язык не улучшился от того, что ты жил со своей проституткой. - Она вовсе не проститутка. Просто спала с кем придется. Таких, как она, хоть пруд пруди. То есть я хочу сказать, что если называть всех незамужних женщин проститутками... - Где ты теперь будешь жить? Пока я в больнице? - Я думал, мы с Нельсоном вернемся в нашу квартиру. - Не уверена, что это возможно. Мы уже два месяца за нее не платили. - Как? Ты не платила? - О Господи, Гарри. Ты слишком много хочешь. Может, ты воображаешь, что папа и дальше будет платить за нашу квартиру? У меня денег нет. - Хозяин уже приходил? А куда девалась наша мебель? Он выбросил ее на улицу? - Не знаю. - Не знаешь? А что ты тогда знаешь? Что ты делала все это время? Спала, что ли? - Я носила твоего ребенка. - Черт побери, неужели ты больше ни о чем не думала? Беда в том, детка, что тебе вообще на все наплевать. Наплевать, и все. - Тебя только послушать. Он пытается вслушаться в свои слова, вспоминает, что чувствовал вчера ночью, и через некоторое время пытается начать все сначала. - Послушай, я люблю тебя, - говорит он. - А я люблю тебя. У тебя есть монетка в двадцать пять центов? - Наверно, есть. Сейчас посмотрю. Зачем тебе? - Если сунуть монетку в двадцать пять центов вот сюда, - она показывает на маленький телевизор на высокой подставке, чтобы с постели больные видели экран, - он будет работать целый час. В два передают одну дурацкую программу, дома мы с мамой каждый день ее смотрели. И вот он полчаса сидит возле ее постели и смотрит, как коротко подстриженный ведущий пристает к нескольким пожилым женщинам из Акрона, штат Огайо, и из Окленда, штат Калифорния. Суть заключается в том, что все эти женщины рассказывают про свои трагедии, а потом получают деньги соответственно заработанным аплодисментам, но к той минуте, когда ведущий кончает рекламировать новые товары и приставать к женщинам с остротами по поводу их внуков и их молодежных причесок, оказывается, что на трагедии уже почти не осталось времени. Кролик ждет, что ведущий, с его еврейской манерой произносить слова очень отчетливо независимо от темпа, вот сейчас начнет рекламировать "чудо-терку", однако похоже на то, что этот товар еще не проник в высшие сферы бизнеса. Программа вполне ничего: искусственные блондинки - двойняшки с вихляющими задами - подталкивают женщин к микрофонам и кабинкам, откуда аплодисменты не будут заглушать звук. Это даже как-то способствует примирению - они с Дженис держатся за руки. Когда он сидит, кровать оказывается почти на уровне его плеч, и ему нравится быть в таком необычном положении рядом с женщиной. Словно он несет ее на плечах, не чувствуя веса. Он поднимает изголовье кровати, приносит стакан воды, и эти мелкие услуги удовлетворяют какую-то его внутреннюю потребность. Программа еще не кончилась, когда входит сиделка и говорит: - Мистер Энгстром, если вы хотите посмотреть своего ребенка, пройдите к смотровому окну. Он идет за ней по коридору; под накрахмаленным белым халатом колышутся ее квадратные бедра. По одному лишь толстому затылку он представляет себе ее всю - подходящий кусок мяса. Жирные ляжки. Ему нравятся женщины с жирными ляжками. Кроме того, ему хочется узнать, что скажет женщина из Спрингфилда, штат Иллинойс, сын которой попал в ужасную автомобильную катастрофу и потерял руку. Поэтому он совершенно не подготовлен, когда сиделка детского отделения, где маленькие свертки с головками, похожими на апельсины, лежат рядами в корзинках из универсама - некоторые совсем наклонно, - подносит к смотровому окну его дочь, и у него появляется ощущение, будто в груди, как в печной трубе, открыли вьюшку. Внезапный сильный сквозняк замораживает дыхание. Люди всегда говорят, что новорожденные уродливы, возможно, это и вызывает его изумление. Сиделка держит девочку так, что ее красный профиль резко вырисовывается на застегнутом белом халате. Складки вокруг ноздрей, выполненные в таком крошечном масштабе, кажутся невероятно четкими, крохотный сплошной шов закрытого века тянется по диагонали довольно далеко, словно глаз, когда он откроется, будет огромным и все увидит и узнает. В спокойствии крепко сжатого века и в наклоне вздернутой верхней губы он читает великолепное презрение. Она знает себе цену. Чего он никак не ожидал, так это отчетливого ощущения ее женственности, ощущения чего-то нежного и в то же время устойчивого в изгибе удлиненного розового черепа, покрытого черными прилизанными прядями. У Нельсона вся голова была в шишках, в жутко синих жилках и совершенно лысая, не считая затылка. Кролик смотрит сквозь стекло с такой робостью, словно от одного его взгляда сломается хрупкий механизм этой внезапно возникшей жизни. Улыбка сиделки, искаженная стеклом, трепещет между его глазами и носом младенца, убеждая его в том, что он отец. Накрашенные губы вопросительно шевелятся, он кричит: "О'кей! Да!" - и делает ей знаки, подняв к ушам руки с растопыренными пальцами. "Она замечательная", - добавляет он, напрягая голос, чтобы сиделка услышала сквозь стекло, но она уже укладывает его дочь обратно в универсамовскую корзинку. Кролик поворачивается не в ту сторону, смотрит в измученную бессонницей физиономию очередного папаши и откровенно хохочет. Он возвращается к Дженис. Ветер звенит в ушах, а перед глазами алым пламенем полыхает профиль новорожденной. В пропахшем мылом коридоре его осеняет идея - девочку надо назвать Джун. Сейчас июнь, она родилась в июне [June - июнь (англ.)]. Среди его знакомых никогда не было никакой Джун. Дженис это должно понравиться - ведь и ее имя начинается с "Дж". Но Дженис тоже придумывала имена и хочет назвать девочку в честь бабушки. Кролику никогда не приходило в голову, что у миссис Спрингер есть имя. Ее зовут Ребекка. То, что он так гордится ребенком, смягчает Дженис, а он, в свою очередь, очень доволен проявлением ее дочерних чувств - его нередко беспокоило, что Дженис не любит мать. Принимается компромиссное решение - Ребекка Джун Энгстром. Прямую дорогу еще и укатали. Оказывается, мистер Спрингер все время продолжал платить за квартиру, хозяин дома его близкий друг, и он все уладил, не причиняя беспокойства дочери. У него всегда было предчувствие, что Гарри вернется, но он на всякий случай не хотел никому об этом говорить. Гарри и Нельсон водворяются в квартиру и принимаются за хозяйство. У Кролика всегда были хозяйственные наклонности, ему нравится, как пылесос втягивает пыль, как она проходит по шлангу в бумажный мешок, а когда мешок наполняется плотным серым пухом, он откидывает крышку "электролюкса", словно джентльмен, который, здороваясь, приподнимает шляпу. Нельзя сказать, что он совсем не годится для того, чтобы рекламировать "чудо-терку"; он от природы наделен вкусом к мелочам цивилизации - ко всяким ломтерезкам, мельницам и держалкам. Вероятно, старший ребенок всегда должен быть девочкой - Мим, явившаяся в семью Энгстромов после Кролика, никогда не стояла так близко, как он, к ярко начищенному сердцу кухни, а всегда довольствовалась вторыми ролями в работе по хозяйству и ворчала, когда ей приходилось выполнять свою долю, которая постепенно становилась большей, потому что, в конце концов, Гарри был мальчиком. Наверняка то же самое будет с Нельсоном и Ребеккой. Нельсон - большая подмога. Ему уже скоро три года, он способен выполнять поручения в пределах комнаты, знает, что игрушки надо складывать в корзину, и радуется свету, чистоте и порядку. Июньский ветерок проникает сквозь затянутые сеткой рамы на давно не открывавшихся окнах. Солнце испещряет сетку сотнями искрящихся черточек и уголков. За окнами уходит вниз Уилбер-стрит. На плоских толевых крышах соседних домов, покрытых тонкими морщинками от непогоды, поблескивают таинственные узоры из камешков, конфетных оберток и лужицы из осколков стекла - весь этот мусор, наверно, свалился с облаков или был занесен птицами на эту поднебесную улицу, на которой растут телевизионные антенны и трубы с капюшонами, большие, как пожарный гидрант. На нижней стороне улицы три такие крыши с наклоном наподобие дренажных террас - три широкие грязные ступени, ведущие к краю обрыва, ниже которого начинаются дома побогаче - оштукатуренные кирпичные крепости с зубцами веранд, мансард и громоотводов; их сторожат хвойные деревья и кустарники, их защищают договоры с банками и юридическими фирмами. Странно, что над ними построили ряд дешевых многоквартирных домов - богатеев подвел рост города. В городе, стоящем на склоне горы, высота слишком обычная вещь, чтобы ее ценили. Надо всем господствует первобытный горный кряж, темная лесная глухомань, отделенная от приличной части города полосой немощеных переулков, заброшенных ферм, кладбищем и несколькими незаконченными новостройками. Уилбер-стрит замощена на квартал дальше дома Кролика, а потом превращается в грейдерную дорогу между двумя короткими рядами разноцветных ранчо, выстроенных в 1953 году на освобожденной от леса красной земле, где лишь местами зеленеет редкая травка, так что после хорошего дождя по улице текут рыжие потоки сточных вод. Дальше холм становится еще круче и начинаются леса. Из окна открывается вид на противоположную сторону города: за ней лежит широкая возделанная долина и поле для гольфа. "Моя долина, мой дом родной", - думает Гарри. Покрытые грязными пятнами зеленые обои; коврики с вечно загибающимися углами, дверца стенного шкафа, хлопающая по телевизору, от которых он за эти месяцы отвык, - все это с неожиданной силой возникает в памяти, сплетаясь с каким-то уголком сознания; каждый угол, каждая трещина, каждая неровность краски соответствует зарубке в мозгу. Он еще более тщательно убирает квартиру. Под диваном и под стульями, за дверьми, под кухонными шкафчиками он находит обломки старых игрушек, которые приводят Нельсона в неописуемый восторг. Ребенок отлично помнит свои вещи. - Это баба дала, - лепечет он, держа в руках ломаную целлулоидную утку. - Это она тебе подарила? - Угу. Подарила. - Какая она хорошая. - Угу. - Знаешь что? - Что? - Баба - мамина мама. - Угу. А где мама? - В больнице. - В больнице? В пятницу придет домой? - Правильно. Она придет домой в пятницу. Правда, она обрадуется, как мы хорошо все убрали? - Угу. Папа тоже был в больнице? - Нет. Папа не был в больнице. Папа уезжал. Папа уезжал... Услышав знакомое слово "уезжал", мальчик широко раскрывает глаза и рот, голос становится громче от сознания всей важности этого понятия - очень, очень далеко. Чтобы измерить эту даль, он так широко расставляет руки, что пальцы у него отгибаются назад. Дальше его воображение не простирается. - А теперь папа больше не уедет? - Нет, нет. Он везет Нельсона в машине к миссис Смит, сказать, что вынужден оставить работу у нее в саду. Старик Спрингер предложил ему должность в одном из своих филиалов. Рододендроны вдоль хрустящей под колесами подъездной аллеи кажутся пыльными и бесплодными, на них еще торчит несколько коричневых букетиков. Миссис Смит сама открывает дверь. - Да, да, - мурлычет она, и ее коричневое лицо сияет. - Миссис Смит, это мой сын Нельсон. - Да, да, здравствуй, Нельсон. У тебя папина голова. - Она гладит его по головке высохшей, как табачный лист, рукой. - Давай-ка подумаем. Куда я засунула вазу с конфетами? Можно дать ему конфетку? - Одну, я думаю, можно, но не стоит их разыскивать. - Захочу и разыщу. С вами, молодой человек, вся беда в том, что вы никак не хотите поверить, что я хоть на что-нибудь способна. Миссис Смит ковыляет прочь. Одной рукой она одергивает платье, а другой тычет в воздух, словно отмахивая паутину. Пока ее нет, они с Нельсоном стоят и смотрят на высокий потолок гостиной, на огромные окна с тонкими, белыми, как мел, переплетами, сквозь стекла которых - часть из них отливает голубовато-лиловым - виднеются сосны и кипарисы, окаймляющие дальний край усадьбы. На блестящих стенах висят картины. Одна, в темных тонах, изображает женщину в развевающемся шелковом шарфе, - судя по тому, как она размахивает руками, она яростно спорит с большим лебедем, который назойливо к ней лезет. На другой стене висит портрет молодой женщины в черном платье, которая беспокойно ерзает на мягком стуле. У нее красивое, хотя и несколько угловатое лицо, лоб кажется треугольным из-за прически. Округлые белые руки сложены на коленях. Кролик отступает на несколько шагов, чтобы посмотреть на портрет прямо. У нее короткая пухлая верхняя губка, которая так красит молодых девушек. Губа чуть-чуть приподнята, под ней виднеется темное пятнышко чуть приоткрытого рта. Во всем ее облике чувствуется нетерпение. Кажется, будто она сейчас сойдет с полотна и, нахмурив треугольный лоб, шагнет ему навстречу. Миссис Смит, возвратившись с алым стеклянным шаром на тонкой ножке наподобие винного бокала, замечает его взгляд и говорит: - Я никак не могла понять, почему он изобразил меня такой раздражительной. Он мне ни капельки не нравился, и ему это было известно. Скользкий маленький итальянец. Впрочем, он понимал женщин. Вот. - Она подходит к Нельсону с конфетами. - Попробуй. Они старые, но хорошие, как многие старые вещи в этом мире. Она снимает с вазы крышку, красную стеклянную полусферу с шишечкой, и держит ее нетвердой рукой перед Нельсоном. Мальчик поднимает глаза, Кролик утвердительно кивает головой, и он берет конфетку в цветной фольге. - Она тебе не понравится, там внутри вишня, - говорит ему Кролик. - Шшш-ш. Пусть мальчик берет что хочет. Зачарованный оберткой, несмышленыш берет конфету. - Миссис Смит, - начинает Кролик. - Я не знаю, говорил ли вам преподобный Экклз, но мое положение несколько изменилось, и я вынужден перейти на другую работу. Я больше не смогу вам помогать. Мне очень жаль. Простите, пожалуйста. - Да, да, - говорит она, не спуская глаз с Нельсона, который возится с фольгой. - Мне было здесь очень хорошо, - продолжает Кролик. - Здесь все равно что на небе, как говорила та женщина. - О, эта дурища Альма Фостер. Помада размазана чуть не до самого носа. Я никогда ее не забуду, бедняжку. Ни капли мозга в голове. Дай сюда, деточка, дай миссис Смит свою конфетку. Она ставит конфетницу на круглый мраморный столик, где стоит всего лишь одна восточная ваза с букетом пионов, берет у Нельсона конфету и яростным движением пальцев срывает с нее обертку. Ребенок смотрит на нее разинув рот. Она рывком опускает руку и сует ему в губы шоколадный шарик. Потом удовлетворенно оборачивается, бросает фольгу на стол и говорит: - Ну что ж, Гарри, по крайней мере, мы с вами увидели, как цветут рододендроны. - Да, верно. - И мой Гарри тоже порадовался. Нельсон надкусывает конфету и, почуяв вкус ненавистного вишневого сиропа, в отчаянии открывает рот, изо рта выползает коричневая струйка, а глаза в ужасе оглядывают безупречно чистую дворцовую залу. Кролик подставляет сложенную чашечкой ладонь, мальчик подходит и молча выплевывает месиво из шоколада, теплого вязкого сиропа и раздавленной вишни. Миссис Смит ничего не замечает. Горящим взглядом прозрачных, как хрусталь, глаз она смотрит на Кролика и говорит: - Я считаю своим религиозным долгом поддерживать в порядке сад Хорейса. - Я уверен, что вы найдете кого-нибудь другого. Начались каникулы, это прекрасная работа для старшеклассника. - Нет, я о них и думать не хочу. В будущем году меня здесь уже не будет, и я не увижу, как снова зацветут его рододендроны. Вы продлили мне жизнь, Гарри, правда, продлили. Всю зиму я боролась со смертью, а в апреле выглянула из окна, увидела, как высокий молодой человек сжигает прошлогодние стебли, и поняла, что жизнь меня еще не покинула. Все наше достояние, Гарри - это жизнь. Это странный дар, и я не знаю, как мы должны им распорядиться, но жизнь - это единственное, что мы получаем в дар, и дар этот дорогого стоит. - Ее хрустальные глаза затуманиваются пленкой жидкости, более густой, чем слезы, и она хватает его за руки повыше локтей цепкими коричневыми пальцами. - Прекрасный, сильный молодой человек, - бормочет она словно про себя, но вот взгляд ее снова обретает остроту, и она добавляет: - У вашего сына есть гордость. Берегитесь. Она, наверно, хочет сказать, что он может гордиться своим сыном и должен беречь его. Его глубоко трогает ее объятие, ему хочется ей ответить, и он даже пробормотал "нет", когда она предсказывала свою близкую смерть. Но в его правой ладони лежит растаявшая конфета, и, бессильно застыв на месте, он слышит, как она с дрожью в голосе говорит: - До свиданья. Всего вам доброго. Всего вам доброго. Всю неделю после этого благословения они с Нельсоном счастливы. Они гуляют по городу. Однажды они смотрят, как на школьной площадке играют в софтбол мужчины с темными морщинистыми лицами заводских рабочих, одетых в яркую форму из войлока и фланели. Одна команда носит название пожарного депо в Бруэре, а другая - Спортивной ассоциации "Солнечный свет". Очевидно, это та самая форма, которая висела на чердаке, когда он ночевал у Тотеро. Зрителей, сидящих на складных скамейках, не больше, чем игроков. Везде - за скамейками, за ограждением из проволочной сетки и металлических трубок - бегают, шумят и спорят мальчишки в спортивных туфлях. Пока Кролик с Нельсоном смотрят несколько периодов, солнце садится за деревья. Косые лучи обволакивают щеки древним, как мир, тонким, как бумага, теплом. Кучка невнимательных зрителей, сочная перебранка, клубы пыли на желтом поле, девушки в шортах, проходящие мимо с шоколадным мороженым на палочках. Загорелые девичьи ноги, толстые лодыжки и гладкие бедра. Они так много знают - по крайней мере, их кожа. Их ровесники мальчишки - костлявые жерди в бумажных штанах и кедах - яростно спорят, кто лучше - Тед Уильямс или Мики Мэнтл [звезды бейсбола, легендарные игроки 50-60-х годов]. Конечно, Мэнтл в десять тысяч раз лучше. А Уильямс в десять миллионов раз лучше. Кролик с Нельсоном делят пополам порцию мороженого с лимонадом, купленную у человека в фартуке с эмблемой Клуба болельщиков, который поставил в тень свой лоток. Дым сухого льда из стаканчика с мороженым, _пшш-ш_ - от пробки, вынутой из бутылки. Искусственная сладость сочится Кролику в сердце. Нельсон, пытаясь поднести бутылку к губам, забрызгивает лимонадом рубашку. В другой раз они идут на площадку для игр. Нельсон боится качелей. Кролик велит ему держаться покрепче и легонько подталкивает спереди, чтобы мальчик его видел. Тот смеется, просит: "Пусти, пусти", наконец, хнычет: "Пусти, пусти, па-па". От возни в песочнице у Кролика начинает болеть голова. Резиновые шлепки руфбола и стук шашек из соседнего павильона бередят ему память; легкий ветерок, окаймленный кружевом детского бормотанья, доносит забытый запах узкой пластмассовой ленты, из которой плетут напульсники и шнурки для свистков, запах клея и пота на рукоятках спортивных снарядов. Он ясно видит истину: то, что ушло из его жизни, ушло безвозвратно, ищи сколько хочешь - все равно не найдешь. Беги куда хочешь - все равно не догонишь. Оно было здесь, под этим городом, в этих голосах и запахах, которые навеки остались позади. Полнота жизни исчерпывается, когда мы платим дань Природе, когда мы даем ей детей. После этого мы ей больше не нужны, и мы - сначала изнутри, потом снаружи - превращаемся в мусор. В стебли от цветов. Они приходят в гости к бабе Спрингер. Мальчик счастлив, он любит бабушку, поэтому и Кролик чувствует к ней симпатию. Она пытается затеять с ним ссору, но он не отвечает, он со всем соглашается, он был подонком, идиотом, он вел себя ужасно, ему повезло, что он не угодил в тюрьму. В сущности, в ее наскоках нет злобы. Во-первых, здесь Нельсон, а во-вторых, она рада, что он вернулся, и боится его спугнуть. В-третьих, родители жены не могут так больно обидеть человека, как его собственные. Как бы они тебя ни поносили, они всегда остаются где-то вовне, в них есть что-то уютное и даже забавное. Они со старухой сидят на затененной веранде и пьют холодный чай со льдом; она положила забинтованные ноги на табуретку, а слабые стоны, которые она издает, силясь сдвинуть с места свою тушу, вызывают у него улыбку. У него такое чувство, будто он в гостях у знакомой глупой девчонки. Нельсон и Билли Фоснахт спокойно играют в комнатах. Слишком спокойно. Миссис Спрингер хочет посмотреть, что они делают, но не хочет шевелить ногами, в отчаянии она начинает жаловаться, какой невоспитанный мальчишка Билли Фоснахт, и с ребенка переходит на его мать. Миссис Спрингер терпеть ее не может, ни на грош ей не верит, и дело тут вовсе не в темных очках, это просто смешное жеманство, дело в том, что она вся какая-то въедливая, пристала к Дженис, и все потому, что вокруг нее ходят грязные сплетни. - Она являлась сюда так часто, что я возилась с Нельсоном больше, чем Дженис, - эти две дурехи чуть не каждый день бегали в кино, словно школьницы, никакой ответственности, можно подумать, что у них нет детей. Кролик еще со школы знает, что Пегги Фоснахт, тогда она была Пегги Гринг, носит темные очки, потому что у нее жуткое, унизительное косоглазие. И Экклз говорил ему, что ее общество было огромным утешением для Дженис в тяжелый период, который теперь позади. Но он не высказывает ни одного из этих возражений, а умиротворенно слушает, довольный тем, что они с миссис Спрингер заодно против всего света. Кубики льда в чае тают, делая его вдвое слабее, болтовня тещи журчит в ушах, как тихий ручеек. Она его убаюкивает, веки опускаются, лицо расплывается в улыбке; по ночам он плохо спит - он не привык спать один - и теперь дремлет, убаюканный зеленым привольем ясного дня, ленивый и ублаготворенный, наконец-то вступивший на правильный путь. В доме его собственных родителей все по-другому. Они с Нельсоном однажды приходят туда. Мать его чем-то недовольна; как только он переступает порог, ее недовольство ударяет ему в нос, словно запах старости на всем вокруг. После спрингеровского дома их домик кажется обшарпанным и маленьким. Что ее мучит? Не сомневаясь, что она, как всегда, на его стороне, он скороговоркой рассказывает ей, что Спрингеры вначале вели себя ужасно, но миссис Спрингер, в сущности, очень добрая и как будто все ему простила; что мистер Спрингер платил за их квартиру, а теперь обещал ему работу - продавать машины в одном из его филиалов. У него четыре филиала в Бруэре и окрестностях; Кролик понятия не имел, что он такой крупный делец. Он, конечно, порядочное ничтожество, но ничтожество удачливое; во всяком случае, он, Гарри Энгстром, еще дешево отделался. Крупный нос матери и запотевшие очки сердито поблескивают. Ее неодобрение колет его всякий раз, как она оборачивается к нему от раковины. Сначала он думает, это оттого, что он долго к ней не приходил, но если так, он ведь явился, могла бы и успокоиться. Может, она возмущена, что он спал с Рут и совершил прелюбодеяние; с годами она становится религиозной и, наверно, считает, что ему не больше двенадцати лет. Однако она вдруг, ни с того ни с сего, огорошивает его вопросом: - А что будет с той несчастной девушкой, с которой ты жил в Бруэре? - С ней? О, она не пропадет. Она ни на что не рассчитывала. - Но, произнося эти слова, он ощущает вкус собственной слюны. То, что мать его может хотя бы только упомянуть о Рут, смещает все его понятия о жизни. Она поджимает губы и, надменно покачав головой, произносит: - Я тебе ничего не говорю, Гарри. Я ни слова тебе не говорю. На самом-то деле она много чего говорит, только он ее не понимает. Кое-что проясняется из ее обращения с Нельсоном. Она почти не замечает мальчика, не пытается дать ему игрушки или приласкать, а только говорит: "Здравствуй, Нельсон", коротко кивает головой, а очки при этом сверкают белыми кругами. После сердечности миссис Спрингер ее холодность кажется жестокой и грубой. Нельсон это чувствует и, притихнув, испуганно льнет к ногам отца. Кролик не понимает, какая муха укусила его мать, но ясно одно - незачем вымещать свое настроение на двухлетнем малыше. Он никогда не слыхал, чтобы бабушки так себя вели. Правда, присутствие несчастного ребенка мешает им вести разговор, как бывало раньше, когда мать рассказывала ему разные смешные истории про соседей, а потом они говорили о нем - каким он был в детстве, как дотемна кидал баскетбольный мяч и как всегда присматривал за Мим. То, что Нельсон наполовину Спрингер, видимо, все это убивает. На секунду он перестает любить свою мать - ну не сумасшествие ли так пренебрежительно обращаться с ребенком, который едва научился говорить?! Ему хочется спросить ее: _Что случилось? Ты ведешь себя так, словно я перешел на сторону врага. Уж не сошла ли ты с ума? Ты ведь знаешь, что они правы, так почему ты меня не похвалишь_? Но он ничего этого не говорит, он так же упрям, как она. Он вообще почти ничего не говорит, убедившись, что его сообщение о благородстве Спрингеров не имеет никакого успеха. Он просто торчит на кухне, и они с Нельсоном катают по полу лимон. Всякий раз как лимон, вихляя, катится к ногам миссис Энгстром, подбирать его приходится Кролику - Нельсон ни за что не хочет. Кролику стыдно - за себя или за нее, он не знает. Когда возвращается домой отец, дело отнюдь не меняется к лучшему. Старик не сердится, но смотрит на Гарри так, словно он пустое место. Его устало сгорбленная спина и грязные ногти раздражают сына; можно подумать, что он нарочно старается превратить их всех в стариков. Почему он не вставит себе зубы, которые будут как следует держаться? Жует губами, как старая баба. Но отец хотя бы обращает внимание на Нельсона, который радостно катит ему лимон. Он толкает его обратно. - Будешь играть в мячик, как папа? - Он не может, Эрл, - перебивает мать, и Кролик счастлив услышать ее голос - наконец-то лед сломан, - но она говорит: - У него маленькие спрингеровские ручки. Эти жесткие как сталь слова высекают сноп искр из сердца Кролика. - Перестань ты, ради Бога, - говорит он и тут же сожалеет, что сказал это, потому что попался в ловушку. Не все ли равно, большие у Нельсона руки или маленькие. Теперь он понимает, что ему не все равно, он не хочет, чтобы у мальчика руки были такие, как у Дженис, а если они такие - уж раз мама заметила, наверняка так оно и есть, - он любит малыша чуть-чуть поменьше. Он любит малыша чуть-чуть поменьше, но ненавидит свою мать за то, что она его к этому вынудила. Кажется, будто она хочет опрокинуть весь мир - даже если он рухнет ей на голову. Его всегда восхищала эта ее черта - она не возражает, пусть он ее ненавидит, лишь бы до него дошли ее внушения. Но он отвергает ее внушения, они пронзают ему сердце, и он их отвергает. Он не хочет их слушать. Он вообще не хочет больше ее слушать. Он только хочет поскорее уйти, пока в нем еще остается хоть капля любви к матери. - Где Мим? - спрашивает он отца, подходя к дверям. - Мы теперь редко видим Мим, - говорит ему старик. Он опускает мутные глаза и трогает рукой карман рубашки, в котором держит две шариковые ручки и грязный пакетик с бумагами и карточками. Последние несколько лет отец начал со старческой суетливостью складывать в пакетики разные вещи - карточки, списки, квитанции, календарики, - обертывать их резинками и рассовывать по карманам. Кролик покидает отчий дом с такой тяжестью на сердце, будто оно сдвинулось с места. Все идет хорошо до тех пор, пока Нельсон не спит. Но как только малыш засыпает, как только его лицо вытягивается, дыхание с шумом вырывается из вялых губ, оставляя на простыне пятна слюны, хохолок волос веером рассыпается по подушке, гладкая кожа на пухлых щеках бессильно обмякает и покрывается густым румянцем, в душе Гарри разверзается мертвая пустота, и его охватывает страх. Сон ребенка настолько глубок, что ему страшно, как бы он не прорвал тонкую оболочку жизни и не провалился во тьму забвения. Порой он вынимает мальчика из кроватки, чтобы унять тревогу прикосновением теплого, податливого сонного тела. Он шумно бродит по квартире, зажигает все лампы, включает телевизор, пьет имбирное пиво, листает старые номера "Лайфа", судорожно хватаясь за все, чем можно заткнуть пустоту. Прежде чем лечь спать, он ставит Нельсона перед унитазом, открывает кран и гладит упругую голую попку, пока тонкая струйка не начинает рывками выплескиваться в фаянсовую чашу. Потом обертывает Нельсона пеленкой, кладет обратно в кроватку и собирается с силами, чтобы перепрыгнуть глубокую пропасть, отделяющую его от той минуты, когда в пушистых косых лучах утреннего солнца восставший ото сна малыш в промокшей насквозь пеленке подойдет к большой кровати и начнет с любопытством гладить отца по щеке. Порой ребенок залезает на кровать, и от прикосновения холодной липкой ткани Кролику кажется, будто он вновь возвратился на мокрый, но надежный берег. Время между этими двумя моментами Кролику совершенно ни к чему, но страстное желание, чтобы оно поскорее прошло, не дает ему уснуть. Он лежит в кровати по диагонали, чтобы не свисали ноги, и старается подавить ощущение качки. Словно судно без руля и без ветрил, он снова и снова бьется о те же скалы - безобразное поведение матери, отец, который смотрит на него как на дезертира, молчание Рут в ту ночь, когда он видел ее в последний раз, угнетающая немота матери. Что с ней? Он переворачивается на живот, и ему кажется, будто он смотрит в свинцовое море, туда, где в бездонной глубине темнеют косматые утесы. Симпатичная Рут в плавательном бассейне. Жалкий подонок Гаррисон пыжится, силясь изобразить выпускника аристократического колледжа, бабник и сукин сын. Слабая грязная ручонка Маргарет бьет по зубам Тотеро, Тотеро, лежащий в кровати с высунутым языком и трепыхающимися веками над желеобразными глазами. Нет. Он не хочет об этом думать. Он перекатывается на спину в жаркой сухой постели, и его вновь охватывает ощущение жестокой качки. Думай о чем-нибудь приятном. Баскетбол и сидр в той маленькой школе в дальнем конце округа, средняя школа "Иволга", но это было слишком давно, он помнит только сидр и как толпа сидела на трибунах. Рут в бассейне, невесомая и круглая от воды, она с закрытыми глазами плывет на спине, выходит, берет полотенце; он смотрит ей на ноги, потом рядом с ним лежит ее лицо, огромное, желтое, неподвижное - мертвое. Нет. Он должен стереть из памяти Рут и Тотеро - оба напоминают ему о смерти. На одной стороне они, а с ними - вакуум смерти, на другой - угроза возвращения Дженис, - потому-то его и качает. Хотя он лежит один, ему кажется, что он в толпе; все эти люди будоражат его не столько своими лицами или словами, сколько немым неотступным присутствием, они теснятся вокруг в темноте, как подводные скалы, а снизу доносится тонкое, слабое жужжанье - это жена Экклза ему подмигивает. Подмигивает. Что бы это значило? Всего лишь невинная шутка в суматохе у дверей, когда девчушка пришла сверху в одних штанишках, а может, она заметила, что он смотрит на ее ногти, и чуть-чуть моргнула глазом, пожелав ему _счастливого_ пути, а может, это щелка света в темном коридоре говорит ему: _входи_? Смешная, хитрая, веснушчатая бабенка, и это непрерывное тонкое жужжанье с тех самых пор, как она захотела, чтобы он вошел. Тень ее бюстгальтера остроконечные шишки в комнате залитой светом стягивает шорты бедра с гладкой детской кожей жирный зад Фрейд в белой гостиной увешанной акварелями каналов; иди сюда примитивный отец она сидит на диване какая у тебя красивая грудь и тут и тут и там. Он переворачивается на бок, и сухая простыня как прикосновение ее жадных рук; высокий, он встает с ворсистого бархата, надувшаяся вена прорывается сквозь рифы, и твердой опытной рукой он делает то, что нужно было сделать, чтобы прекратить это тонкое жужжанье, снять напряжение и уснуть. Сладкая женская пена. Наконец он до нее добрался. Стоя на голове, пересекает бейсбольное поле и выходит с другой стороны. Как глупо. Очень жаль. Он прижимается щекой к прохладному месту на подушке. Покончив с Люси, он чувствует, что качка ослабела. Ее белые линии, словно концы размотанной веревки, уплывают прочь. Он должен спать; мысль о приближении далекого берега упрямой глыбой загораживает путь. Думай о чем-нибудь приятном. За всю его сознательную жизнь было всего лишь одно место, куда он может ступить, не боясь, что земля превратится в лица, которые он топчет ногами, - площадка за ресторанчиком в Западной Вирджинии, где он выпил чашку кофе в ту ночь, когда ездил на юг. Он вспоминает горы вокруг - словно кольцо вырезанных из картона фигур на белесом от луны ночном небе. Он вспоминает ресторанчик - золотые окна, как у трамваев, ходивших в его детские годы из Маунт-Джаджа в Бруэр, и воздух, холодный, но живой от дыхания ранней весны. Он слышит стук шагов по асфальту у себя за спиной и видит тех двоих - взявшись за руки, они бегут мимо него к своей машине. Одна из тех рыжих девчонок, что сидели в ресторанчике, волосы свисают, как морская трава. Наверно, именно здесь он повернул не в ту сторону, когда надо было ехать за ними, - они хотели, чтоб он ехал за ними, вот и надо было ехать, и в полубреду ему представляется, будто он и вправду поехал за ними и сейчас еще едет. Как музыкальная нота - пока нажимаешь на клавишу, кажется, что она движется, хотя на самом деле она остается все на том же месте. И на этой ноте его уносит в сон. Он просыпается задолго до рассвета, все с тем же ощущением качки, ему страшно в пустой постели, он боится, что Нельсон умер. Он пытается снова проскользнуть в тот сон, который ему привиделся, но ночной кошмар разрастается, и в конце концов он встает и идет послушать дыхание Нельсона, потом возвращается в постель. Первые проблески зари выгравировали резкие черные линии на простынях. На сетку этих линий он ложится, стараясь урвать еще часок сна, прежде чем мальчик придет к нему, озябший и голодный. В пятницу Дженис возвращается домой. В первые дни присутствие новорожденной наполняет квартиру, как ладан из маленькой чаши наполняет часовню. Ребекка Джун лежит в корзине, сплетенной из выкрашенного в белую краску тростника, на подставке с колесиками. Когда Кролик подходит убедиться, что она и вправду здесь, девочка кажется ему тускловатой, словно она еще не набрала сил, необходимых для образования четкого силуэта. Ее щека уже не того яркого красного цвета, что он видел в больнице, она испещрена серыми, желтыми и синими крапинками, словно мрамор. Когда Дженис кормит Ребекку, гармоничное сочетание округлой желтой груди с круглым желтоватым личиком новорожденной образует симметрию, которая неодолимо притягивает к себе и его и Нельсона. Когда Ребекка сосет, Нельсон беспокоится, рвется к ним, тычет пальцем в шов между губами ребенка и соском матери, а когда его бранят и отталкивают, бродит вокруг кровати, произнося нараспев услышанное по телевизору обещание: "Майти Маус уже в пути". Кролику тоже нравится лежать с ними рядом и смотреть, как Дженис возится со своими набухшими грудями - они такие полные, что белая кожа туго натянута и блестит. Словно дула орудий, она нацеливает толстые соски в слепой потрескавшийся рот, который открывается и захватывает их быстро, как птичий клюв. "Ой", - восклицает Дженис, и железы в губах ребенка начинают пузыриться в такт с молочными железами. Гармония установлена, и на ее лице появляется улыбка облегчения. Она прижимает пеленку ко второй груди, вытирая лишнее молоко, которое оттуда сочится. В эти первые дни, после того как она отдохнула и набралась сил в больнице, молока у нее больше, чем нужно ребенку. Между кормлениями оно течет, на всех ночных рубашках образуются два затвердевших пятна. Когда она остается голой, не считая гигиенического эластичного пояса, при виде ее пухлого мягкого живота и буйных грудей, которые под тяжестью молока торчат из стройного тела, как лоснящиеся, покрытые зелеными прожилками плоды с шероховатыми лиловыми кончиками, у него все внутри переворачивается. Отяжелевшая сверху и забинтованная снизу, Дженис нетвердо держится на ногах и двигается осторожно, словно боясь от малейшего толчка перелиться через край. Хотя она без всякого стыда использует груди как инструменты для кормления ребенка, она все еще стесняется его взгляда и, если он слишком открыто на нее смотрит, спешит прикрыться. Но он чувствует разницу между теперешним временем и первыми днями любви. Теперь она не обращает на себя внимания, то и дело голая выходит из ванной, качая ребенка, небрежно спускает лямки рубашки и вообще ведет себя так, словно она - машина, податливая белая машина для совокупления, вынашивания и кормления. Он тоже переливается через край, густая сладкая любовь переполняет ему грудь, и он хочет хотя бы чуть-чуть к ней прикоснуться; он знает, что вся она - кровоточащая рана, но только чуть-чуть прикоснуться, чтобы избавиться от своего молока, отдать его ей. Хотя, одурманенная эфиром, она говорила, что хочет его любви, в постели она от него отворачивается и спит так тяжело, как будто нарочно старается его обидеть. Но он слишком ей благодарен, слишком ею гордится, чтобы ослушаться. Всю эту неделю он по-своему ей поклоняется. Экклз является с визитом и приглашает их в церковь. Они так ему обязаны, что обещают: кто-нибудь из них непременно придет. Скорее всего Гарри. Дженис не может, в это воскресенье будет всего девять дней, как она вышла из больницы, а с понедельника Гарри уже пошел на новую работу, и она чувствует себя усталой, слабой и измученной. Гарри с удовольствием идет в церковь. Не только из симпатии к Экклзу, а, главное, потому, что счастлив, ему повезло, на него снизошла благодать, он прощен и хочет выразить свою благодарность. Он инстинктивно верит в существование невидимого мира, и никто даже не подозревает, как часто его поступки являют собою сделки с этим миром. Он надевает новый серый костюм и без четверти одиннадцать, за день до летнего солнцестояния, выходит в ясное воскресное утро. Он всегда с удовольствием смотрел на людей, которые чинно шествовали в церковь напротив дома Рут, и вот теперь он с ними. Впереди - первый за всю неделю час, который он проведет без Спрингеров, будь то Дженис дома или ее отец на службе. Работа была бы совсем не трудной, если бы не бесконечное вранье. К середине дня он уже как выжатый лимон. Смотришь на эти развалюхи - 80.000 миль на спидометре, поршни так износились, что масло течет рекой, видишь, как их моют, скручивают обратно спидометр, и слышишь свой собственный голос: это же просто даром. Он будет просить прощения. Он ненавидит всех, кто идет по улице в грязной повседневной одежде, выставляя напоказ свою веру в то, что мир висит над пропастью, что смерть - конец всему и что запутанная нить его, Кролика, чувств ведет в никуда. И соответственно любит тех, кто нарядился для церкви, - отглаженные выходные костюмы солидных мужчин придают респектабельность и вес его тайному ощущению невидимого, цветы на шляпах их жен как бы превращают невидимое в видимое, а их дочери - сами цветы, тело каждой - цветок с лепестками из тюля и оборок, цветы веры, так что даже самые невзрачные в глазах Кролика сияют красотой, красотою веры. В избытке благодарности он готов целовать им ноги - они избавляют его от страха. Когда он входит в церковь, он слишком переполнен счастьем, чтобы просить прощения. Он преклоняет колена на красной скамеечке - она хоть и мягкая, но не настолько, чтобы под тяжестью тела у него не заболели колена, - от радости у него шумит в ушах, кровь приливает к голове, и бессвязные слова: _Господи, Ребекка, спасибо_ - пузырятся в вихре телячьего восторга. Люди, познавшие Бога, шуршат и шевелятся вокруг, поддерживая его во тьме. Кролик снова садится, и глаза его останавливаются на фигуре в предыдущем ряду. Женщина в широкополой соломенной шляпе. Ростом ниже среднего, с узкими веснушчатыми плечами, наверно, молодая, хотя со спины женщины всегда кажутся моложе. Широкая шляпа грациозно отзывается на малейшее движение головы, превращая светлый завиток на затылке в тайну, открытую лишь ему одному. Шея и плечи переливаются смутным прозрачным сияньем от мерцающих в лучах света нежных тонких волосков. Он улыбается, вспомнив слова Тотеро, что все женщины сверху донизу покрыты волосами. Уж не умер ли Тотеро, думает он и молит Бога, чтобы его тренер остался в живых. Ему не терпится, чтобы женщина обернулась и он смог увидеть ее профиль из-под края шляпы - большой плетеной солнечной шестерни, украшенной букетиком бумажных фиалок. Она смотрит вниз на что-то рядом с собой, у него перехватывает дыхание, тончайший полумесяц щеки вспыхивает и снова гаснет. Возле ее плеча появляется кусочек розовой ленты. Перед ним любопытное, восторженное личико Джойс Экклз. Пальцы его торопливо листают псалтырь, и когда раздаются звуки органа, на расстоянии протянутой руки встает жена Экклза. Экклз, тяжело волоча ноги, идет по проходу вслед за потоком церковных служек и певчих. За оградой алтаря он кажется рассеянным и брюзгливым, далеким, бестелесным и неподвижным, словно японская кукла в ризе. Аффектированный, гнусаво-благочестивый голос, которым он декламирует молитвы, неприятно режет Кролику слух; ему вообще неприятна вся епископальная служба с ее напряженными падениями и взлетами, с заученными механическими мольбами и беглыми короткими песнопеньями. Ему неудобно стоять на коленях, у него ноет поясница; чтобы не упасть с коленок назад, он опирается локтями на спинку скамьи предыдущего ряда. Ему недостает знакомой лютеранской литургии, которая врезана в его душу, словно истертая непогодой надпись. В этом богослужении он нелепо топчется в темноте, натыкаясь на то, что кажется ему произвольным искажением порядка службы. Он считает, что здесь придают слишком много значения сбору пожертвований. Он почти не следит за проповедью. В ней говорится о сорока днях и ночах, об искушении Иисуса в пустыне, о Его беседе с Дьяволом. Имеет ли эта история какое-либо отношение к нам, здесь, теперь? В двадцатом веке, в Соединенных Штатах Америки? Да. В некотором смысле все христиане должны уметь вести беседы с Дьяволом, должны изучать его повадки, должны услышать его голос. У этой легенды очень древняя традиция, она передавалась из уст в уста еще у ранних христиан. Более глубокое ее значение, ее сокровенный смысл, по мнению Экклза, таков: страдания, утраты, бесплодие, лишения, нужда - все это неотъемлемое условие воспитания, причащения Христу. Стоя на кафедре, Экклз пытается подавить пискливые ноты, прорывающиеся в его голосе. Брови его дергаются, словно рыбы на крючке. Это неприятное, вымученное зрелище, он весь корчится. Машину он водит с гораздо более непринужденным благочестием. В своем облачении он выглядит как зловещий жрец какой-то нудной мистерии. Гарри претит темная, запутанная, нутряная сторона христианства, его свойство претерпевать, входить вовнутрь смерти и страдания, чтобы искупить и превратить их в нечто прямо противоположное - зонтик, вывернутый наизнанку. Он лишен сознательной воли идти прямой линией парадокса. Глаза его поворачиваются к свету, как бы тот ни бил ему в сетчатку. Ярко освещенная щека Люси Экклз то появляется, то исчезает за своим соломенным щитом. Девочка - ее всю, кроме ленты, скрывает спинка скамьи - что-то ей шепчет, наверно, что он сидит сзади. Но женщина упорно не поворачивается. Это бессмысленное пренебрежение возбуждает Кролика. Он видит ее, самое большее, в профиль - мягкая складка двойного подбородка выделяется резче, когда она хмурится, глядя вниз на девочку. На ней платье в узких голубых полосках, которые сходятся на швах множеством острых уголков. Элегантная ткань и фасон платья совсем не подходят для церкви. Есть что-то эротическое в том, как тихо она сидит в храме и как безропотно подчиняется его суровому, заскорузлому порядку. Кролик льстит себя надеждой, что истинное ее внимание излучается назад, на него. На фоне мрачного пестрого узора склоненных голов, цветных стекол, пожелтевших мемориальных таблиц на стенах и затейливой резьбы - деревянных шишечек и бусин на спинках скамей - ее волосы, кожа и шляпа переливаются, как разноцветные отсветы пламени. Поэтому, когда проповедь переходит в псалом и блестящий затылок Люси Экклз склоняется, чтобы принять благословенье, когда нервная минута молчания проходит и она встает и наконец поворачивается к нему, его постигает горькое разочарование при виде этой коллекции ярких точек - глаз, ноздрей, веснушек и тугих ямочек, придающих насмешливое выражение уголкам ее рта. Его даже несколько шокирует, что лицо ее вообще имеет какое-то выражение, - он не подозревал, что блистательная картина, которой он целый час любовался, может так быстро сузиться до размеров одной незначительной личности. - Привет, привет, - говорит он. - Хелло. Вот уж кого я никак не ожидала здесь увидеть. - Почему? - Не знаю. Просто вы не похожи на человека, который укладывается в общепринятые рамки. Он следит за ее глазами - может, она опять ему подмигнет. Он давно перестал верить, что тогда, много недель назад, она и вправду ему подмигнула. Она отвечает на его взгляд, и он в конце концов опускает глаза. - Привет, Джойс. Как дела? - говорит он. Девочка прячется за спину матери, которая лавирует по проходу, расточая направо и налево сияющие улыбки овечкам. Остается только удивляться ее умению приспосабливаться к окружающей обстановке. У дверей с Гарри здоровается Экклз - теплое пожатие его широкой руки усиливается как раз тогда, когда ему следовало бы ослабнуть. - Счастлив видеть вас здесь, - говорит он, не сходя с места. Кролик чувствует, как позади сбивается в кучу и напирает вся цепочка. - Мне очень понравилось. Классная проповедь, - говорит он. Экклз уставился на него с лихорадочной улыбкой и румянцем на щеках, словно за что-то извиняясь. Он смеется; на секунду перед глазами Кролика мелькает его небо, а потом Кролик слышит, как он говорит Люси: "Примерно через час". - Жаркое уже в духовке. Ты как хочешь - холодное или пожарить подольше? - Пожарить подольше, - отвечает он. С серьезным видом взяв за руку маленькую Джойс, он говорит ей: - Здравствуйте, миссис Посикушкис. Вы сегодня великолепно выглядите. Кролик от неожиданности вздрагивает и видит, что толстая дама, стоящая за ним, вздрагивает тоже. Его жена не преувеличивала, Экклз и правда болтает лишнее. Люси, сопровождаемая Джойс, подходит к нему и останавливается. Соломенная шляпа доходит ему до плеча. - Вы на машине? - Нет. А вы? - Тоже нет. Хотите нас проводить? - С удовольствием. Приглашение настолько дерзко, что скорее всего ровно ничего не значит; тем не менее в его груди начинает вибрировать настроенная на ее волну струна. Солнечный свет мерцает в листве; утратив молочную белизну своих утренних лучей, он тяжелым сухим зноем давит на мостовую и тротуар. На асфальте поблескивают осколки слюды; окна и капоты проносящихся мимо машин пронизывают воздух яркими белыми бликами. Люси Экклз снимает шляпу и встряхивает волосами. Толпа прихожан позади редеет. Густая тень лоснящейся свежей листвы посаженных между тротуаром и мостовой кленов ритмично сменяется освещенными солнцем участками, и тогда ее лицо и его рубашка кажутся белыми-белыми; гул моторов, скрип трехколесного велосипеда, стук чашки о блюдце в доме - все эти звуки катятся на него словно по блестящему стальному бруску. Он дрожит в потоках света, который как бы исходит от нее. - Как ваша жена и ребенок? - Замечательно. Просто замечательно. - Прекрасно. А ваша новая работа вам нравится? - Не очень. - О, это, наверно, дурной признак? - Не знаю. По-моему, никто не ожидает, чтоб человеку нравилась его работа. Если она ему нравится, это уже не работа. - А Джеку его работа нравится. - Значит, это не работа. - Он так и говорит. Говорит, что это не работа, в том смысле, как я ее понимаю. Но я уверена, что вам его идеи знакомы не хуже, чем мне. Он чувствует, что она его поддразнивает, но он и без того весь трепещет от возбуждения. - По-моему, у нас с ним много общего. - Пожалуй, да. - От странной поспешности, с какой она это произносит, у него начинает быстрее биться сердце. - Но я, естественно, больше замечаю различия. - Ее голос сухо ввинчивается в конец фразы, нижняя губа кривится. Что это значит? У него такое ощущение, будто он наткнулся на стекло. Он не знает - это разговор ни о чем или шифр, за которым таится более глубокий смысл. Он не знает, сознательная она кокетка или бессознательная. Он всякий раз надеется, что при новой встрече будет говорить с нею твердо, скажет, что влюблен в нее или еще что-нибудь в том же роде, и выложит всю правду, но в ее присутствии он немеет, стекло туманится от его дыхания, он не находит, что сказать, и говорит глупости. Он знает только одно - за всем этим, вопреки их мыслям и положению, он обладает правом господства над ней, словно наследственным правом на какой-то далекий участок земли, и что всеми своими фибрами, каждым своим волоском, жилкой и нервом она готова ему покориться. Однако этой готовности противостоит разум. - В чем, например? - спрашивает он. - Ну, например, в том, что вы не боитесь женщин. - А кто их боится? - Джек. - Вы так думаете? - Уверена. Со старухами и подростками - с теми, кто видит его в пасторском воротнике, - он еще ладит. Но к остальным он относится очень подозрительно, он их не любит. Он даже считает, что им незачем ходить в церковь. Они приносят туда запах детей и постели. Не то чтобы это было личное свойство Джека, это свойство всей христианской религии - она очень невротична. Почему-то это ее пристрастие к психологии кажется Кролику таким глупым, что он освобождается от сознания собственной глупости. Сходя с высокого тротуара, он поддерживает ее под руку. В Маунт-Джадже, построенном на склоне горы, очень много высоких поребриков, которые маленьким женщинам трудно с изяществом преодолевать. Ее голая рука остается холодной под его пальцами. - Не вздумайте рассказывать об этом прихожанам. - Вот видите! Вы говорите в точности как Джек. - Это хорошо или плохо? - Вот так. Теперь он взял ее на пушку. Ей уже не вывернуться, она должна ответить: либо хорошо, либо плохо, и это будет развилка дороги. Но она молчит. Он чувствует, каких усилий ей это стоит - она привыкла давать ответы. Они поднимаются на противоположный тротуар, и он неловко выпускает ее руку. Но, несмотря на неловкость, он все равно чувствует, что она по нем, что они подходят друг другу. - Мама. - Что? - Что значит ротична? - Ротична? А, невротична. Это когда у кого-нибудь не совсем в порядке с головой. - Если голова болит? - Да, что-то в этом роде. И так же серьезно. Но не беспокойся, детка. Это бывает почти со всеми. Кроме нашего друга мистера Энгстрома. Девочка поднимает глаза и с застенчивой, но дерзкой улыбкой глядит на Кролика из-за материнского бедра. - Он непослушный, - говорит она. - Не очень, - отзывается мать. В конце кирпичной стены пастората стоит брошенный голубой трехколесный велосипед. Джойс подбегает к нему, садится и уезжает в своем воскресном пальтишке цвета морской волны и с розовой лентой в волосах; металл скрипит, вплетая в воздух крученые нити каких-то утробных звуков. С минуту они оба смотрят на ребенка. Потом Люси спрашивает: - Вы не хотите зайти? В ожидании ответа она созерцает его плечо, а ему сверху кажется, что глаза ее спрятаны под белыми веками. Губы у нее раскрыты, язык, судя по движению челюсти, касается неба. Полуденное солнце резко очерчивает лицо и потрескавшуюся губную помаду. Он видит, как влажная подкладка нижней губы прикасается к зубам. Запоздалый ветерок проповеди с ее привкусом болезненной нравоучительности, словно пыльный ветер пустыни, овевает все его тело, и перед глазами ни с того ни с сего возникают просвеченные зеленоватыми прожилками нежные груди Дженис. Эта дрянная козявка хочет оторвать его от них. - Нет, спасибо. Не могу. - Да бросьте вы. Вы были в церкви, и вам полагается награда. Выпейте кофе. - Знаете что, - говорит он мягко, но со значением. - Вы симпатяга, но у меня теперь жена. - Он поднимает руки, словно пытаясь что-то объяснить, и Люси поспешно делает шаг назад. - Прошу прощения. Он видит только пятнистую часть ее зеленых радужек, похожих на клочки папиросной бумаги вокруг черных зрачков, а потом ее круглый тугой зад, вихляя, удаляется по дорожке. - Но все равно большое спасибо, - пустым, упавшим голосом кричит он ей вслед. Он страшится ненависти. Она с таким грохотом хлопает дверью, что молоточек-рыбка сам собою стучит на пустом крыльце. Не замечая солнца, он идет домой. Отчего она разозлилась - оттого, что он отверг ее предложение, или оттого, что показал ей: он понял, что она ему предлагает? А может, ей вдруг стало ясно, какова она на самом деле? Когда его мать попадает в неловкое положение, она точно так же спускает пары. Как бы то ни было, шагая под деревьями в воскресном костюме, он чувствует себя элегантным, высоким и сильным. Пренебрег он женою Экклза или просто неправильно ее понял, она все равно его расшевелила, и он входит в свою квартиру, исполненный холодного расчета и похоти. Его желание спать с Дженис подобно маленькому ангелочку, которому приделали свинцовые грузила. Новорожденная безостановочно пищит. Весь день она лежит в своей колыбельке, издавая невыносимо напряженный звук хннннннх - ах-ах-пппх, словно скребется слабой рукою в какую-то дверцу у себя внутри. Чего она хочет? Почему не спит? Он пришел из церкви с драгоценным даром для Дженис, и все время что-то мешает ему преподнести ей этот дар. Шум наполняет квартиру страхом. У него болит живот; когда он берет девочку на руки, чтобы она отрыгнула, у него самого начинается отрыжка - давление в желудке образует туго надутый пузырь; такой же пузырь в желудке ребенка упорно не желает лопнуть. Крошечное мягкое мраморное тельце, невесомое, как бумага, туго натягивается у него на груди, потом снова вяло повисает; горячая головка вертится, словно хочет сорваться с плеч. - Бекки, Бекки, Бекки, - говорит он. - Спи, спи, спи. Нельсон от шума начинает капризничать и хныкать. Словно находясь ближе всех к темным воротам, из которых только что вышел младенец, он острее всех воспринимает угрозу, о которой ребенок силится их предупредить. Какая-то смутная тень, неразличимая для их более совершенных органов чувств, наступает на Ребекку, как только она остается одна. Кролик кладет ее в корзину и на цыпочках уходит в гостиную; они сидят затаив дыхание. Потом мембрана тишины со страшным скрипом разбивается, и прерывистый стон: _нннх-аннннннх_! - раздается снова. - О Господи, - говорит Кролик. - Вот дрянь. Вот дрянь. Часов в пять Дженис начинает плакать. Слезы брызжут из глаз и текут по темному изможденному лицу. - Я вся высохла. Мне нечем ее накормить. - Она уже несколько раз подносила ребенка к груди. - Плюнь, - говорит Кролик. - Перетерпит. Выпей. Там на кухне осталось немного виски. - Что ты мне все твердишь - выпей да выпей? Я стараюсь не пить. Мне казалось, тебе не нравится, когда я пью. Весь день ты куришь одну сигарету за другой и уговариваешь меня выпить. - Я думал, тебе станет легче. Ты все время на взводе. - Не больше, чем ты. Что с тобой? Что у тебя на уме? - Куда девалось твое молоко? Почему ты не можешь как следует накормить ребенка? - За последние четыре часа я ее уже три раза кормила. Здесь больше ничего нет. - Откровенным жалким жестом она сквозь платье давит себе груди. - Выпей чего-нибудь. - Послушай, что тебе сказали в церкви? Ступай домой и напои свою жену допьяна? Если тебе хочется выпить, пей сам. - Мне вовсе этого не надо. - Но тебе чего-то надо. Это ты действуешь на Бекки. Утром, пока тебя не было, с ней все было хорошо. - Плюнь. Не думай об этом. Не думай про эту пакость, и все. - Бэби плачет! Дженис обнимает Нельсона. - Я слышу, детка. Ей жарко. Она сейчас перестанет. - Бэби жарко? С минуту они слушают, но крик не умолкает; отчаянное, бессильное предостережение прерывается мучительными промежутками тишины, а потом раздается опять. Предупрежденные неведомо о чем, они безостановочно мечутся среди обрывков воскресной газеты, разбросанных по квартире, стены которой запотели, словно стены тюрьмы. За окном уже много часов подряд блистает царственно-ясное небо, и Кролика приводит в еще большее смятение мысль, что в такую погоду родители всегда брали его с Мим на долгую приятную прогулку, а теперь они зря теряют чудесный воскресный день. Но они никак не соберутся выйти из дому. Он мог бы пойти погулять с Нельсоном, но мальчик, охваченный непонятным страхом, цепляется за мать, а Кролик, все еще надеясь обладать Дженис, не отходит от нее ни на шаг, как скупец от сокровища. Его похоть склеивает их друг с другом. Она это чувствует, и это угнетает ее еще больше. - Почему бы тебе не прогуляться? Ты действуешь на нервы ребенку. Ты действуешь на нервы мне. - Неужели тебе не хочется выпить? - Нет. Нет. Мне только хочется, чтобы ты сидел спокойно, перестал курить и качать ребенка. И отстал от меня. Мне и так жарко. По-моему, мне лучше лечь обратно в больницу. - У тебя что-нибудь болит? Где, внизу? - Все бы ничего, если б только она не плакала. Я ее уже три раза кормила. А теперь надо кормить ужином вас. Уу-у. Ненавижу воскресенья. Что ты делал в церкви? Чего ты все время крутишься? - Я вовсе не кручусь. Я пытаюсь тебе помочь. - Вижу. Вот это-то как раз и ненормально. У тебя как-то странно пахнет кожа. - Чем она пахнет? - Ах, не знаю. Отстань от меня. - Я тебя люблю. - Прекрати. Нельзя. Меня нельзя сейчас любить. - Полежи немного на диване, а я сварю суп. - Нет, нет, нет. Выкупай Нельсона. Я попробую еще раз покормить ребенка Бедняжка, там опять ничего нет. Ужинают они поздно. Еще совсем светло - это один из самых длинных дней в году. Они глотают суп под аккомпанемент непрекращающихся воплей Ребекки. Но когда над сложенными в раковине тарелками, под истертой отсыревшей мебелью и в похожем на гроб углублении плетеной кроватки начинают сгущаться тени, девочка внезапно умолкает, и в квартире вдруг воцаряется торжественный, но полный сознания вины мир. Они бросили ее на произвол судьбы. Среди них случайно очутилась чужеземка, не умеющая говорить по-английски, но исполненная великой и тяжкой тревоги, а они бросили ее на произвол судьбы. В конце концов наступила ночь и унесла ее, как жалкую пылинку. - Это не животик, у таких маленьких он не болит, - говорит Дженис. - Может, она голодная, а у меня кончилось молоко. - Как же так, у тебя груди, словно футбольные мячи. Она искоса смотрит на него, чувствуя, к чему он клонит. - Не вздумай дурачиться. Однако ему кажется, что он заметил улыбку. Нельсон охотно ложится спать - так бывает, когда он нездоров. Он хнычет. Сестренка довела его до полного изнеможения. Темная головка мальчика тяжело уткнулась и подушку. Он жадно тянется ртом к бутылке, и Кролик ждет, тщетно пытаясь найти слова, чтоб выразить, передать те мимолетные мысли, одновременно и зловещие и добрые, что задевают нас неуловимо и бегло, словно легкий мазок кисти. Смутное чувство горечи охватывает Кролика. Это горечь сожаленья, неподвластного времени и пространству, боль о том, что он живет в мире, где темноголовые мальчики, засыпая на узких кроватках, с благодарностью тянутся губами к бутылкам из резины и стекла. Он кладет ладонь на шишковатый лоб Нельсона. Мальчик силится ее сбросить, сердито машет сонной головой, Гарри убирает руку и уходит в другую комнату. Он убеждает Дженис выпить. Сам наливает ей виски пополам с водой - он не очень-то разбирается в спиртном. Что за мерзость, говорит она, но пьет. В постели ему кажется, что теперь она ведет себя иначе. Ее тело как бы само идет к нему в руки, податливо заполняет ладонь. От подола ночной рубашки до самой шеи оно все еще для него. Они лежат на боку лицом друг к другу. Он массирует ей спину, сначала легонько, потом сильнее, прижимает грудью к себе, и от ее податливости чувствует такой приток силы, что приподнимается на локте, нависая над ней, целует твердое темное лицо, издающее запах спиртного. Она не поворачивает головы, но в ее неподвижном профиле он не читает отказа. Подавляя волну недовольства, он вновь заставляет себя приспособиться к ее медлительности. Очень гордый от сознания своей бесконечной терпеливости, он снова принимается растирать ей спину. Ее кожа, как и язык, хранит свою тайну. Чувствует ли она что-нибудь? После Рут она кажется непонятной, угрюмой, безучастной ко всему глыбой. Сможет ли он разжечь в ней искру? Запястье ноет. Он осмеливается расстегнуть две пуговки на ее ночной рубашке, отгибает матерчатый угол, и ее теплая грудь прижимается к обнаженной коже его груди. Она безропотно сносит этот маневр, и он радуется мысли, что пробудил в ней полноту чувств. Он хороший любовник. Он поудобней устраивается в теплой постели и распускает завязку на пижамных штанах. Он действует мягко и осторожно, не забывая о ее ране, обходя больные места, и поэтому совершенно выходит из себя, когда ее голос - тонкий, пронзительный, скрипучий голос глупой девчонки - произносит прямо ему в ухо: - Гарри. Неужели ты не видишь, что я хочу спать? - Что же ты мне сразу не сказала? - Я не знала. Я не знала. - Чего ты не знала? - Я не знала, что ты делаешь. Я думала, ты просто хочешь сделать мне приятно. - Значит, тебе неприятно? - Конечно, неприятно, если я ничего не могу. - Кое-что ты можешь. - Нет, не могу. Даже если б я не устала и не обалдела от воплей Ребекки, мне нельзя. Шесть недель нельзя. Ты ведь сам знаешь. - Знать-то я знаю, но я думал... - Он страшно смущен. - Что ты думал? - Я думал, что ты все равно будешь меня любить. - Конечно, я тебя люблю, - говорит она, помолчав. - Ты что, не можешь уснуть? - Не могу. Не могу. Я слишком люблю тебя. Еще минуту назад все было хорошо, но от всех этих разговоров ему стало противно. И так ничего не получалось, а от ее вялости и упрямства стало совсем из рук вон; она просто все убивает, вызывая в нем чувство жалости, стыда и сознания собственной глупости. От всего, что было так приятно, осталась лишь несносная тяжесть и его смешная неспособность как можно скорее все это прекратить, воспользовавшись безжизненной, но горячей стенкой ее живота. Она отталкивает его от себя. - Ты меня просто используешь, - говорит она. - Это отвратительно. - Ну, пожалуйста, детка. - Это все так гнусно. Как она смела это сказать? Он взбешен. Однако ему приходит в голову, что за те три месяца, что его не было, она усвоила совершенно нереальное представление о любви. Она стала преувеличивать ее значение, вообразила, будто это какая-то редкость, драгоценность, а он всего только хочет поскорее с этим покончить, чтобы уснуть, а потом пойти дальше по прямой дороге - ради нее. Все только ради нее. - Повернись на другой бок, - говорит он ей. - Я тебя люблю, - с облегчением произносит она, думая, что он оставил ее в покое. Коснувшись на прощанье его лица, она поворачивается к нему спиной. Он пристраивается к ее ягодицам, более или менее это получается. И ему кажется, что все уже идет хорошо, как вдруг она поворачивает голову через плечо и говорит: - Это твоя шлюха тебя научила? Он ударяет ее кулаком по плечу, выскакивает из постели, и пижамные штаны падают на пол. Из-под жалюзи веет прохладный ночной ветерок. Она ложится на спину посреди постели и поясняет: - Я не та шлюха, Гарри. - Заткнись, с тех пор как ты вернулась домой, я первый раз тебя о чем-то попросил. - Ты был просто замечательный. - Спасибо. - Куда ты идешь? Он одевается. - На воздух. Я весь день торчал в этой проклятой дыре. - Ты выходил утром. Он надевает брюки. - Почему ты не можешь подумать о том, каково мне? Я только что родила. - Я могу. Могу, но не хочу, мне наплевать, все дело в том, каково мне. А я хочу выйти на воздух. - Не уходи, Гарри. Не уходи. - Оставайся тут со своей драгоценной задницей. Поцелуй ее за меня. - О Господи! - кричит Дженис, ныряет под одеяло и зарывается лицом в подушку. Даже сейчас можно было бы остаться. Его желание любить ее прошло, и уходить теперь незачем. Он наконец перестал ее любить, и потому вполне можно было бы лечь рядом с нею и уснуть. Но она сама напросилась - лежит как бревно и скулит, а внизу, в поселке, на полном газу ревет мотор, там воздух, деревья, пустые улицы под фонарями, и, вспомнив все это, он выходит из дома. Как ни странно, вскоре после его ухода она засыпает: в последнее время она привыкла спать одна и теперь чувствует физическое облегчение от того, что его нет в постели и никто не пинает ее горячими ногами и не скручивает простыни в канаты. Часа в четыре утра Бекки будит ее криком, и она встает. Ночная рубашка легонько шлепает ее по ногам. Кожа стала неестественно чувствительной. Она меняет пеленки и ложится на кровать покормить девочку. Когда Бекки сосет, кажется, будто в теле образуется пустота. Гарри не вернулся. Ребенок все время теряет сосок - Дженис никак не может сосредоточить на дочке внимание, она все время прислушивается, не скребется ли в дверях ключ Гарри. Мамины соседи с ума сойдут от смеха, если она опять его упустит; она бы и думать не стала про маминых соседей, если б все время, пока она жила у родителей, мать не напоминала ей об их злорадстве, и, как всегда при матери, у нее появлялось чувство, будто она глупая, некрасивая и обманула все надежды, а она так надеялась, что с замужеством все это кончится. Она станет замужней женщиной, и у нее будет свой собственный дом. И еще ей хотелось назвать девочку в честь матери, чтобы та от нее отвязалась, но вместо этого бедняжка слепо тычется ртом ей в грудь, напоминая про мать, и Дженис кажется, будто она лежит на верхушке столба и весь город видит, что она одна. Ей становится холодно. Ребенок никак не может удержать сосок, никому она не нужна. Она встает и начинает ходить по комнате, положив Бекки на плечо, гладит ей спинку, стараясь выпустить воздух, а бедняжка такая вялая и слабая, то и дело сползает вниз и норовит зарыться своими бескостными ножками ей в грудь, чтоб удержаться, а ночная рубашка от ветра развевается и прилипает к ногам и к ее драгоценной, как он выразился, заднице. Скажут, будто вываляют ее в грязи, - у них даже нет приличных слов, чтобы назвать части твоего тела. Если б ключ стал царапаться в замке и он вошел бы в дверь, пусть делает с ней что хочет, ей наплевать, замужество есть замужество. Но сегодня ночью это было уж до того несправедливо, у нее все болит, а он все это время спал со своей проституткой, а теперь говорит "повернись на другой бок" так нетерпеливо, будто просто хочет скорей от нее отвязаться, и кто она такая, чтоб ему не позволить, ведь позволила же она ему сбежать, разве у нее есть право на гордость? На уважение к себе. Вот почему ей непременно надо было доказать, что оно у нее есть, - он не думал, что она посмеет, раз позволила ему сбежать, вот смешно, он поступил дурно, а она не должна иметь никакой гордости, а быть для него только помойным ведром. Когда он приставал к ней, видно было, что он здорово напрактиковался, и это напомнило ей все те недели, когда он болтался неизвестно где и делал что хотел, а она была совсем беспомощная, мама и Пегги ее жалели, а все остальные смеялись, и она больше не могла это выдержать. А потом он идет в церковь и возвращается весь набухший. Какое он имел право идти в церковь? О чем он говорил с Богом за спинами всех этих баб, которые друг с другом перемигиваются? Что ее и вправду бесит, так это пусть бы думали про любовь, когда занимаются любовью, вместо того чтобы думать про что угодно. По их пальцам чувствуешь, думают они про тебя или нет, и сегодня Гарри сначала про нее думал, но потом он стал такой противный, и она разозлилась, потому что он думал только о себе и ничуть не думал, как она устала и как у нее все болит. Это было так грубо. Просто грубо, и все. Говорит, что она глупая, а ведь он сам глупый - не понимает, как ей плохо, и что, когда он убежал, она стала совсем другой, и как он должен к ней подлизываться, если хочет, чтоб она опять его любила. С самого раннего детства ее приводило в ужас, что никто не знает про твои чувства, и непонятно - никто не может про них знать или никому просто нет дела. Ей не нравится ее кожа и никогда не нравилась она слишком темная как у итальянки хотя у нее никогда не было прыщей как у других девочек и в те дни когда они оба работали у Кролла она продавала соленые орешки и когда Гарри лежал с ней на кровати Мэри Хеннекер ему так нравились серебристые обои и он закрывал глаза и кожа у нее словно растворялась и она думала что вот теперь все кончилось и она уже не одна а с кем-то. Но потом они поженились (раньше она ужасно боялась забеременеть но Гарри уже целый год говорил про женитьбу и засмеялся когда она ему сообщила и сказал "здорово" она ужасно испугалась а он сказал "здорово" и поднял ее на руки как ребенка он мог быть таким чудесным когда она совсем не ожидала в нем было столько хорошего она никому не могла объяснить она так испугалась когда забеременела а он заставил ее этим гордиться) они поженились а она все еще оставалась маленькой неуклюжей темнокожей Дженис Спрингер а ее муж был самоуверенный болван который ни на что на свете не годится так сказал папа и чувство одиночества немножко растворялось если чуть-чуть выпить. Не то что это растворяло комок просто края у него закруглялись и переливались словно радуга. Она ходит по комнатам и гладит ребенка, пока у нее не начинают болеть руки и ноги, и наконец малютка Ребекка засыпает, обняв ногами грудь, полную молока. Может, дать ей еще, но лучше не надо, раз она спит, пускай спит. Она отнимает бедную невесомую малютку от своего потного плеча и кладет в прохладную тень на кроватке. Уже светает, на восточном склоне горы утро рано приходит в город. Дженис ложится в постель, но свет, который становится все ярче на белых простынях, не дает ей уснуть. Сначала это даже приятно - наступающее утро такое чистое, что у нее появляется то же чувство, как и на второй месяц отсутствия Гарри. Под окном цвела мамина японская вишня, пробивалась травка, и от земли пахло влагой, теплом и золой. Она все обдумала и смирилась с мыслью, что ее замужеству пришел конец. Она родит своего ребеночка и разведется, и больше никогда не выйдет замуж. Она будет вроде монахини, как в том чудном фильме с Одри Хепберн, который она недавно смотрела. А если он вернется, то будет тоже очень просто - она ему все простит и бросит пить, раз его это так бесит, хотя она и не знает почему, и они станут жить вместе очень славно и чисто и просто, потому что он выбросит все из головы и будет очень ее любить за то, что она его простила, а она теперь будет знать, как быть хорошей женой. Она каждую неделю ходила в церковь и разговаривала с Пегги и молилась, и теперь поняла, что выйти замуж - это не значит обрести убежище, а значит все делить с мужем, и думала, как они с Гарри начнут все делить друг с другом. А потом произошло чудо, и эти последние две недели все именно так и было. А потом Гарри вдруг взял и испортил все грязью этой шлюхи, да еще хотел, чтобы ей все это нравилось, и от несправедливости она начинает плакать навзрыд, хотя и тихонько, словно испугавшись чего-то, что лежит рядом с ней на пустой кровати. Потом ее охватывает чувство панического страха и удушья. Она встает, бродит по комнате; одна грудь вспухла, в соске колет; она идет босиком на кухню и нюхает пустой бокал от виски, который Гарри заставил ее выпить. Запах густой, резкий, терпкий и глубокий, и она думает, может, один глоток излечит ее от бессонницы. Заставит спать, а потом она проснется от скрежета ключа в замке и увидит, как его большое тело застенчиво ломится в дом, и скажет ему: _Ложись в постель, Гарри, все в порядке, делай со мной, что хочешь, я хочу делить с тобой все, правда хочу_. Она наливает всего на дюйм виски и совсем немножко воды, чтобы не очень долго пить, и не кладет ледяных кубиков, чтобы не шуметь и не разбудить детей. Она несет стакан к окну и стоит, глядя через три толевых крыши на спящий внизу город. Кое-где уже зажигаются бледные окна кухонь и спален. Машина с тусклыми дисками фар, которые не отбрасывают лучей в редеющую мглу, медленно едет по Уилбер-стрит к центру поселка. Шоссе, наполовину скрытое силуэтами домов, словно река в поросших деревьями берегах, в этот ранний час уже шуршит от множества шин. Она чувствует, что рабочий день приближается, чувствует, что дома с двускатными крышами внизу скоро проснутся, словно замки, откроют ворота и выпустят наружу своих мужчин, и сожалеет, что ее муж не может приспособиться к ритму, в котором вот-вот начнется новый такт. Почему именно он? Что в нем такого особенного? В ней поднимается волна обиды на Гарри, и, чтобы ее подавить, она осушает стакан и в свете утренней зари отворачивается от окна. Все вещи в комнате окрашены в различные оттенки коричневого цвета. Она чувствует себя какой-то кривобокой, тяжесть невысосанной груди тянет ее книзу. Она идет в кухню и смешивает еще виски с водой, на этот раз крепче, чем раньше, - пора уже доставить себе хоть капельку удовольствия. С тех пор как она вернулась из больницы, у нее совсем не было времени подумать о себе. Мысль об удовольствии придает легкость и быстроту движениям, она босиком бежит по шершавому ковру к окну, словно там специально для нее сейчас начнется спектакль. Поднявшись в своем белом халате надо всем, что только можно увидеть, она так крепко сжимает пальцами тугую грудь, что молоко течет, образуя теплые пятна на белой ткани. Влага скользит по телу и стынет в холодном воздухе. От долгого стояния начинают ныть вены на ногах. Она отходит от окна, садится в грязное коричневое кресло, и ее начинает мутить при виде угла, под которым пятнистая стена встречается с желтоватым, как тесто, потолком. Ее качает вверх и вниз, у нее переворачиваются все внутренности. Рисунок на обоях шевелится, словно живой, коричневые пятна цветов плывут во мгле, догоняют и жадно заглатывают друг друга. Какая мерзость. Она отворачивается и внимательно смотрит на зеленый экран мертвого телевизора. Перед ночной рубашки подсыхает, жесткая корка царапает грудь. В книжке по уходу за грудными детьми сказано: держите соски в чистоте. Намыливайте осторожно - в царапины проникают микробы. Она ставит стакан на ручку кресла, встает, стягивает через голову рубашку и снова садится. Мшистая поверхность мягко пружинит под тяжестью голого тела. Она кладет измятую рубашку на колени, ловко пододвигает пальцами ног табуретку, укладывает на нее ноги и любуется ими. Она всегда считала, что у нее красивые ноги. Их утончающиеся книзу смутные силуэты белеют на фоне темного ковра. Тусклый свет скрывает синие вены, оставшиеся после того, как она носила Бекки. Неужели у нее будут такие ужасные ноги, как у мамы? Она пытается представить себе лодыжки толщиной с колено, и они будто и вправду начинают пухнуть. Она нагибается, ощупывает узкие твердые кости лодыжек и плечом сбивает с ручки кресла стакан с виски. Она вскакивает, вздрогнув от прикосновения холодного воздуха к голому телу, и вся покрывается гусиной кожей. Вот смеху-то. Если б только Гарри мог сейчас на нее посмотреть. К счастью, в стакане почти ничего не осталось. Она решительно направляется в кухню, совершенно голая, как шлюха, но ощущение, будто кто-то за нею следит, - оно появилось, когда она стояла у окна и отжимала молоко, - стало слишком сильным; она ныряет в спальню, закутывается в голубой купальный халат и смешивает виски с водой. От усталости саднит веки, но у нее нет ни малейшего желания ложиться в постель. Кровать внушает ужас, потому что в ней нет Гарри. Его отсутствие - дыра, которая все больше расширяется, и она вливает туда немного виски, но этого мало, и когда она в третий раз подходит к окну, уже настолько рассвело, что видно, как все кругом уныло. Кто-то разбил бутылку об одну из толевых крыш. Канавы на Уилбер-стрит полны грязи, стекающей с новостроек. Пока она смотрит в окно, уличные фонари - длинные бледные цепочки - гаснут один за другим. Она представляет себе человека на электростанции, который выключает рубильник, - он маленький, седой, горбатый и очень сонный. Она подходит к телевизору, и полоса света, внезапно вспыхнувшая на зеленом прямоугольнике, зажигает радость в ее груди; однако еще слишком рано, это просто бессмысленно мерцающее пятно, а звук - всего лишь статичный равномерный шум. Она сидит и смотрит на пустое сиянье, и от ощущения, будто кто-то стоит у нее за спиной, несколько раз резко оборачивается. Она проделывает это очень быстро, но всегда остается пространство, которого она не видит, и этот человек мог нырнуть туда, если он здесь. Это все телевизор - он позвал его в комнату, - но выключив его, она тотчас начинает плакать. Она сидит, закрыв лицо руками, слезы просачиваются между пальцами, и по всей квартире разносятся ее всхлипывания. Она их не подавляет, потому что хочет кого-нибудь разбудить, она больше не может оставаться одна. В белесом свете мебель и стены проступают все более четко, они вновь обретают цвет, а сливающиеся коричневые пятна уходят в себя. Она идет взглянуть на ребенка; бедняжка лежит и сопит в простыню, маленькие ручки дергаются возле ушей; она наклоняется, гладит горячий прозрачный лобик, вынимает девочку из кроватки, она мокрая, и садится в кресло перед окном кормить. Бледная ровная голубизна неба выглядит так, словно ее нарисовали на стеклах. С этого кресла не видно ничего, кроме неба, словно они сидят на высоте ста миль в корзине воздушного шара. В другой части дома хлопает дверь, и у нее екает сердце, но это просто кто-то из жильцов, наверно, мистер Каппелло, который никогда доброго слова никому не скажет, идет на работу, под его тяжелыми шагами неохотно грохочет лестница. Этот шум будит Нельсона, и некоторое время дел у нее по горло. Приготовляя завтрак, она разбивает стакан с апельсиновым соком, он попросту выскальзывает у нее из рук в раковину. Когда она наклоняется к Нельсону, чтобы дать ему рисовые хлопья, он смотрит на нее, наморщив нос, он нюхом чует ее печаль и от этого знакомого запаха сразу робеет. - Папа уехал? Он такой добрый мальчик, говорит это, чтобы ей было легче, и ей остается только ответить: "Да". - Нет, - говорит она. - Папа сегодня рано ушел на работу, ты еще спал. Он придет к ужину, как всегда. Мальчик хмурится, а потом с надеждой повторяет. - Как всегда? От тревоги он высоко поднимает голову, так что шея кажется стебельком, слишком тонким, чтобы удержать круглый череп с завитками примятых подушкой волос. - Папа придет, - повторяет она. Взвалив на себя бремя лжи, она для поддержки нуждается в виски. Внутри у нее мрак, который необходимо окрасить в яркий цвет, а иначе она рухнет. Она складывает тарелки в раковину, но все валится у нее из рук, и она даже не делает попытки вымыть посуду. Ей приходит в голову, что надо снять халат и надеть платье, но по дороге в ванную она забывает, зачем туда шла, и принимается стелить постель. Однако чье-то присутствие на смятой постели настолько ее пугает, что она пятится и уходит в другую комнату к детям. Как будто, сказав им, что Гарри вернется в обычное время, она впустила в квартиру призрак. Но этот другой человек совсем не похож на Гарри, он скорее похож на грабителя, который назло ей носится из комнаты в комнату. Еще раз вынув девочку из кроватки и пощупав мокрые пеленки, Дженис хочет ее перепеленать, но она умница, она понимает, что пьяна и может уколоть ребенка булавками. Она очень гордится тем, что до этого додумалась, и велит самой себе держаться подальше от бутылки, чтобы через час перепеленать ребенка. Она кладет славную Бекки обратно в кроватку, и, на удивление, та даже ни разу не пискнула. Они с Нельсоном сидят и смотрят конец программы с Дейвом Гэрроуэем, а потом программу о том, как Элизабет пригласила в гости друга своего мужа - он холостяк, постоянно ходит в туристские походы и, как оказывается, стряпает гораздо лучше, чем Элизабет. Эта программа почему-то действует ей на нервы, и она - просто потому, что привыкла пить, сидя перед телевизором, - идет в кухню и смешивает остатки виски с большим количеством ледяных кубиков, чтобы заткнуть огромную дыру, которая вот-вот снова разверзнется у нее внутри. Всего один глоток - и, словно от вспышки синего света, все сразу проясняется. Ей надо всего лишь перекинуться мостом через эту маленькую пропасть, и вечером Гарри придет с работы, и никто ничего не узнает, никто не будет смеяться над мамой. Она чувствует себя радугой, которая изогнулась над Гарри, чтобы его защитить, и под ее сводом Гарри кажется бесконечно маленьким, словно какая-то детская игрушка. Хорошо бы поиграть с Нельсоном - ему вредно все утро смотреть телевизор. Она выключает телевизор, находит книжку с картинками для раскрашиванья и цветные мелки, и они оба садятся на ковер и раскрашивают противоположные страницы. Дженис то и дело обнимает Нельсона, рассказывает ему смешные истории и с удовольствием раскрашивает картинки. В школе рисование было единственным предметом, которого она не боялась, и потому всегда получала за него хорошие отметки. Она улыбается от восторга, что так красиво раскрасила страницу, на которой нарисован двор фермы; цветные палочки в ее пальцах наносят такие аккуратные параллельные штрихи, а маленькое тело сына так крепко к ней прижимается. Купальный халат веером падает на пол, и собственное тело кажется ей большим и прекрасным. Она отодвигается, чтобы на страницу не падала тень, и видит, что покрасила половину курицы в зеленый цвет, вылезла за контуры, и вообще ее страница выглядит уродливо; она начинает плакать, это так несправедливо, словно кто-то стоит у нее за спиной и говорит ей, что она раскрашивает плохо, хотя сам ничего в этом деле не смыслит. Нельсон поднимает глаза, его подвижное лицо растягивается, и он кричит: "Не плачь! Мамочка, не плачь!" Она ждет, что он уткнется ей в колени, но он вскакивает и, спотыкаясь, как хромой, бежит в спальню, бросается на пол и бьет по полу ногами. Она поднимается с ковра и, спокойно улыбаясь, идет в кухню, где, как ей кажется, она оставила стакан с виски. Самое важное - до конца дня успеть закончить мост через пропасть, чтобы защитить Гарри, и глупо не выпить еще глоток, от которого она станет достаточно длинной. Она выходит из кухни и говорит Нельсону: - Мама перестала плакать, деточка. Она пошутила. Мама не плачет. Маме очень хорошо. Она тебя очень любит. Мальчик смотрит на нее, по лицу у него размазана грязь. Словно нож в спину, звонит телефон. Все еще сохраняя спокойствие, она поднимает трубку. - Алло. - Это ты, доченька? Говорит папа. - О, папа! - радостно восклицает Дженис. Пауза. - Детка, Гарри не заболел? Уже двенадцатый час, а его до сих пор нет. - Нет, он здоров. Мы все здоровы. Еще одна пауза. Ее любовь к отцу течет к нему по молчаливому проводу. Хорошо бы этот разговор длился вечно. - Так где же он? Он дома? Я хочу с ним поговорить. - Папа, его нет. Он ушел рано утром. - Куда он ушел? В филиале его тоже нет. Она не меньше миллиона раз слышала, как он говорит слово "филиал" - никто на свете не произносит его так веско, таким густым и важным голосом, словно в нем сосредоточен весь мир. Все, что у нее было в детстве хорошего - платья, игрушки, дом, - все оттуда, из "филиала". Она в восторге - разговоры о продаже машин единственное, что ей понятно. - Он ушел очень рано, чтоб показать "комби" одному клиенту, которому надо было ехать на работу или еще куда-то. Постой, папочка, дай подумать. Он говорил, что этот человек должен рано утром ехать в Аллентаун. Он должен ехать в Аллентаун, и Гарри должен показать ему "комби". Все в порядке, папочка. Работа Гарри очень нравится. Третья пауза самая долгая. - Доченька, ты уверена, что его нет дома? - Папочка, это же просто смешно! Конечно, нет. Разве ты не видишь? - Она тычет трубкой в воздух пустой комнаты, словно у трубки есть глаза. Это всего лишь шутка, но, как ни странно, уже от одного того, что она подняла руку, ее начинает тошнить. Снова поднеся трубку к уху, она слышит далекий вибрирующий голос отца: - ...доченька. Все в порядке. Ты ни о чем не волнуйся. Дети с тобой? У нее кружится голова, и она вешает трубку. Это была ошибка, но, в общем, она не растерялась и теперь имеет полное право выпить. Коричневая жидкость льется на дымящиеся ледяные кубики и продолжает литься, хотя она велит ей перестать; она сердито поднимает бутылку, и в раковину падают кляксы. Захватив стакан, она идет в ванную и возвращается с пустыми руками и вкусом зубной пасты во рту. Она вспоминает, что посмотрела в зеркало, пригладила волосы, а потом стала чистить зубы. Зубной щеткой Гарри. Внезапно она замечает, что готовит обед. Точь-в-точь реклама в журнале: на сковороде с длинной голубой ручкой шипят ломтики бекона. Шарики жира величиной с пули игрушечного ружья взлетают в воздух, словно брызги фонтана в парке, и она удивляется, как быстро они описывают дуги. Они обжигают руку, которая держит сковородку, и она уменьшает фиолетовое пламя