ете. Она мне все не отвечала и не отвечала, пока вы сюда не приехали. В тот день она назначила мне свидание на молу в половине шестого вечера, а там предложила мне погулять с ней на островах. Туда мы шли, наслаждаясь ветерком, рука об руку; я опять просил ее либо согласиться, либо уж ответить "нет". - Я своему супругу полгода голову морочила, пока не уступила. - Так вот, очутившись на одном из островов, она выдернула свою руку из моей и побежала. Я бежал вслед за ней, но мало-помалу стал понимать, что игра принимает опасный характер. Какую-то долю секунды я даже заколебался - не взять ли лодку, не задержать ли ее с моря. - А почему вы ее не окликнули? - Потому что она как раз этого и хотела, чтобы я остановил ее... - Какой же вы вредный! - Островок стал теряться под водой, а она неслась все дальше и дальше в море, не замедляя бега; вода доходила уже до колен... Я не мог удержаться... Крикнул что было сил... (Донья Флора вцепилась ему в плечи.) Крикнул... Она только этого и ждала... Остановилась, приблизилась и, упав в мои объятья, крепко меня поцеловала. - Действительно, странная манера... Ну да, она хотела вас просто испытать... Вы меня совсем смутили... Ох, что такое? Я схватила вас за руки... Я так взволнована... Все это подтверждает мое предположение, высказанное дома: она оделась невестой, чтобы броситься в реку... - Ну нет, до этого не дойдет... И, не желая огорчать ее еще больше, - что пользы? - он не сказал ей, как Майари всегда сожалела о том, что - не бросилась в море, о том, что вернулась, когда он закричал. Пальмы, залитые лунным светом, казались молчаливыми, зелеными, сверкающими фонтанами. - Какую ночь выбрала, негодница!.. После вашего рассказа об островах, не знаю... не знаю, зачем я еду в порт... Луна, вода, подвенечный наряд, все это вместе... Вдали засвистел паровоз. Платформа из потрескавшихся плит, разрисованных смолой; рельсы, как длинные следы материнских слез; проводники - куклы в дверях вагонов; лампочки, мигающие во время прицепки, тусклые при ярком свете величественной луны. Они сели в вагон, сопровождаемые начальником поезда. Донья Флора не переставая повторяла: "Не знаю, зачем я еду в порт!.. Не знаю, не знаю, зачем я еду!.." Прикосновение лунного света к прозрачной воде рождало музыку. Она звучала. Звучала, как диковинное песнопение, несущееся из глубин и переливающееся в волнах. Она замирала на берегах, точила скалы, обнажая жабий страх камней, глядящих из потока. Трудно сказать, чего недоставало воде, чтобы речь ее стала понятна, но, рассказывая свою пенно-хрустальную сказку, она сверкала тонкими брильянтовыми язычками, прощаясь с теми, кто оставался на берегу: со старыми деревьями, с синими плавучими вьюнками кьебракахетес, с подсвечниками пальм исоте, окропленными белым воском цветов, с кактусами, издали похожими на чьи-то зеленые следы, оставленные в воздухе, прощаясь и зовя с собой то, что сопровождает ее, увлекаемое мчащимися каплями: сыпучий искристо-золотой песок и обломки скал. Майари, навсегда влюбленная в воду, знала, что в этот раз исполнится ее великая мечта, что в этот раз не найдется человеческого голоса, могущего вернуть ее с вожделенной дороги в зыбкие глубины. Джо своим зовом вырвал ее тогда из необъятности моря, и она укрылась в его объятиях, думая, что он прозрачен. Однако Джо - это крепкие стены, это мрак, где она погребена, как в могиле, и слышится лишь одно: цифры, цифры, цифры. Она будет счастливой супругой реки. Никто, наверно, не представляет себе, что значит быть женой речного потока, такого, как Мотагуа, - он орошает своей кровью две трети священной земли родины, он служил путем для древних майя, ее предков, кочевавших на коралловых плотах, а после - для добрых монахов, для энкомендеро и пиратов, плывших в больших или малых лодках с рабами, прикованными к веслам, от быстрин до устья, где течение обессиливает и засыпает среди аллигаторов, перед морской бесконечностью. Майари знает, что слезы - круглые, что это необъятные жидкие шары, в которых тонет тот, кто любит без взаимности. Поэтому она не боится погибнуть в большой катящейся слезе мужа. Лучше умереть в потоке, чем захлебнуться в собственных слезах. Но как призвать смерть, когда, распростершись на волнах, как мученица, она поплывет вниз по течению? Как не думать о том, что над ней, убаюканной волнами, одетой в белое, лежащей на своей вуали, как на облаке, будут вести хоровод девять звезд, словно девять жемчужин из ожерелья Чип_о_? И, притаившись в укромной хижине, она смотрела, как поднимается луна, самая большая в году, - круглое зеркало, в котором влюбленные видят себя мертвецами. Так говорила она сама с собой в каком-то мучительном забытьи, рядом не было никого. Только ее тело апельсинного дерева под блестящим куполом неба, неба, вбиравшего в себя искры трепещущего лунного сияния, чтобы рассеять их потом влажной, голубой пылью. Только волосы, собранные черным узлом, украшенные перламутровыми раковинками, будто апельсиновыми цветами. Островок. Островок, наряженный невестой. Ее несли ноги в крохотных атласных туфлях. Шла луна, шла девушка, шла река. Островок, наряженный невестой, окруженный со всех сторон луной. Лодки плыли ей навстречу. Чаша с шоколадом. Она пригубила. Красное золото с пеной в чаше, которую не ощущали ее пальцы, словно пальцы видели чашу во сне. - Далеко ли отсюда до Барбаско? - Кто спрашивает? - Я... - Лучше водой спуститься к устью, ночь хороша... (А ей слышалось: "невеста хороша". Да, так оно и было - прекрасной невестой спустилась ночь к потоку - чистому, неощутимому, призрачному...) Свежий ветерок, наполнивший полуоткрытый рот, унес вкус золотого шоколада; она плыла теперь в пироге по огненной, стремительной воде, съежившись в комок, сдвинув ноги, обхватив себя руками, неподвижная, застывшая, напряженная. Лодки, украшенные жасмином и гирляндами из бессмертников, с детьми и голубями, приветствовали ее появление на реке; луна превращала воду в густой мед, штопором крутившийся за кормой, множивший лунные отблески. Но нет, момент еще не настал, она еще не коснулась ногой мягкого быстрого потока, чтобы он унес ее с собой далеко от лодки, как свое достояние. Она плыла в пироге Чип_о_ туда, куда им надо было плыть, плыла в белом одеянии, окруженная голубым полумраком, между широкими, осыпанными серебряной пылью крыльями пляжей, между утесами, окропленными росой. Эль-Чилар. Они ехали к Эль-Чилару, с Ч_и_по Чип_о_, собрать подписи, поговорить с людьми и повидаться с колдуном Чам_а_, которого они будут просить, умолять, заклинать, чтобы эти плодородные земли, словно созданные для банановых плантаций, высохли бы, превратились в черствый хлеб. Чтобы искоренить большое зло, нужна большая жертва. Она вдыхала полной грудью жизненную силу гибкого, золотистого потока, ягуаром скользящего между рощами пальм. Сладостное оцепенение не давало ей вымолвить ни слова. Хотелось спросить Чип_о_, не кончится ли эта прогулка ее свадьбой с рекой. Она держала жемчужное ожерелье в руках, у самых грудей, казавшихся двумя маленькими небылицами. - Ты как ветвь, дающая тень, - сказала она гребцу. Руки его были так тонки, что весло, которым он гнал пирогу, казалось их продолжением. - А твой голос разливает звонкую тишину... Дай упасть мне маленькой каплей! Только и услышишь, как упадет капелька в воду, "бульк"... и все стихнет... - Чип_о_ греб, обливаясь потом, тяжело дыша, не слыша, о чем она говорит. - ...Пусть твой мужской голос не удерживает меня, как голос Джо тогда, на островке... Это страшно... Ты не имеешь права... От тебя исходит запах мужчины, который помешает моему браку с речным потоком... Ты же хотел... Ты этого сам просил... Мои ноги, жаждущие любви, уже трепещут от того, что я стану его женой, уйду с ним, буду принадлежать ему, и нас разделяет лишь кора пироги... Никто - ни ты сам, ни твоя мудрость - не узнает, куда я ступила, в какое место, в какой зыбкой волне потонет моя туфля, чтобы следом уйти и мне... Чип_о_ греб, обливаясь потом и задыхаясь. Вспархивали морские птицы, обманутые лунным блеском. Подвижные высокие волны уже замедлили свой бег. Каждая из них стала ложем. Гребец и невеста вдруг затерялись, стерлись с поверхности воды там, куда ступила Майари. Ничего не слышно. Ничего не видно. Ничего не известно. Борьба Чип_о_ за нее, за ее спасение. Но лишь один ковер из пузырьков, и больше ничего. V Головы солдат над стеною, словно отсеченные ею, поворачивались в такт колебанию тел двух удавленников. Косой луч лунного света стегал тела, когда раскачиваемые ветром огромные маятники попадали в яркую полосу влажного серебра; и это "туда-сюда" самоубийц повторяли головы солдат - огромные тени над темной стеною патио. Капитан нагишом - только ботинки, чтоб не поранить ноги, только ботинки успел натянуть впопыхах,пошел, прикрывая рукой стыд, узнать, почему кричит часовой. А часовому, хоть он и не смыкал глаз всю ночь, почудилось, что его разбудили, когда он увидел болтающиеся под стропилами у самой крыши тела двух узников. Начальник, как был голышом, так и стоял, чертыхаясь, среди солдат, которые сбежались с ружьями наперевес на крики часового. Смачный плевок капитана. Плевок и сухое покашливанье подчиненных. Капитан снова прикрылся рукой и вернулся в свою беседку, скинув с размаху башмаки, с грохотом упавшие на каменные плиты. Часовой обалдело глядел на солдат. Солдаты глядели на часового. Тишина. Луна. Луна. Тишина. Длинные безжизненные тела, то светлые, то черные в тени. Они повесились на своих поясах. На поясах, которыми подвязывали штаны. У одного пояс был алый, у другого - зеленый. Колодезный холод в патио, холод камня колодезной закраины. Крысы шуршат. Уходят в лес. Луна на кровлях. В беседке капитана вокруг настольной лампы разбросана шелуха света. Три круга тени, а в центре, за столом, он сам - от пояса до головы. Его рука. Пишет донесение. Зовет сержанта. Надо немедленно идти в Бананеру. Это не близко. А потом, на обратном пути - было бы очень кстати! - пусть разбудят телеграфиста и прикажут отправить срочную телеграмму. - Плохо, что нет здесь судьи... - сказал он себе вслух. Сержант услышал и ответил ему, что любой алькальд может составить акт о смерти, согласно закону. Голос сержанта отозвался в его ушах, как ответ самому себе. Но это сержант ответил. Ответил просто так. Очень хорошо. Правильно. Пусть сержант поедет в ближайший муниципалитет и приведет алькальда для составления акта. Сержант отправляется в путь. Он не может по- пасть в Тодос-лос-Сантос, не переходя реку. Вокруг такое сияние, что кажется, будто река течет, сжигая на своем пути леса, скалы и равнины. Движущийся поток огня, шествующий огонь, огонь, льющийся в море. Но алькальда не оказалось дома. Нет его - и все тут. Сержант стал допрашивать беременную женщину. Животу ее уже немало времени. На голове платок, лицо изможденное, одежда чистая, ветхая. - Куда ушел алькальд? - спросил он ее. - Ушел в столицу, потому что землю хотят у нас отобрать. - Не отобрать, сеньора, а купить. - Все равно, ведь мы ее не продаем. Если я у вас выторгую то, что вы не хотите продавать, я ведь отбираю это, отбираю, а не покупаю. Так-то... И так же считает дочка доньи Флоры Поланко, вдовы де Пальма. - Вот что, сеньора, вам надо пойти со мной. - Нет, я... - Как "нет"?.. Ну-ка, пошевеливайтесь!.. - Я жена алькальда! - Не перечьте! Идите-ка лучше добром. Если по своей воле не пойдете, погоню силой. Там вы расскажете капитану все, что знаете о дочке доньи Флоры... Если будете орать - хуже для вас; я все равно вас притащу, хоть за волосы, а доставлю... Марш вперед!.. Нечего охать!.. Марш!.. Прогулочка вам полезна... Небось не думали, что придется прогуляться... Такова жизнь. Вам полезно в вашем положении, а там расскажете шефу, что говорила девчонка, учившая не бросать земли, не продавать их... - Ладно, пойду, если только ради этого... Ах вы звери... Начинало светать. Луна, похожая на большое разбитое колесо, соскочившее с оси, погружалась во мрак, не имея сил катиться дальше, и падала вниз, стараясь сделать еще хоть один оборот. А с другой стороны - равнина, молочная, жаркая, уже залитая светом дня. Сержант доложил капитану о новости, услышанной от жены алькальда. Капитан, не вставая - за столом не было видно, что он сидел голый, накинув на плечи китель, - велел ввести женщину. - Ваше имя... - Дамиана я... - "Я" это ваша фамилия? - Нет, я Дамиана Мендоса... - Замужем? - Чего спрашиваете - ходить с таким грузом да не быть замужем... - Сержант доложил мне, что вы видели девушку Майари, дочку доньи Флоры. - Да, дней десять назад. - Где вы ее видели? - В моем доме видела. Она приходила в деревню, чтобы растолковать тем, у кого есть земля, мужчинам, что не по закону это - продавать землю тому рыжему, который сулит за нее золотые горы. "Если вы ее продадите, сказала, то потеряете на нее всякое право". И кроме того, посоветовала моему мужу - он ведь алькальд в нашем округе, - чтоб пошел в столицу правду искать, потому как не по-божески то, что затеяли рыжий человек, донья Флора да комендант, - этот, говорят, одной веревочкой с ними связан. - Прекрасно, сеньора. Когда ваш муж вернется? - А кто его знает? Он не говорил. - Ну, так посидите пока под арестом здесь, с нами. - Детки-то мои как же? Или вы думаете, что только это бремя бог на меня взвалил? - И она погладила рукой тяжелый живот. - Ну, тогда сделаем так. С вами отправится солдат, и вы будете сидеть там, под домашним арестом. - Я живу при муниципалитете... - Значит, муниципалитет будет вам тюрьмой. - Вы - начальник, раз так велите, надо подчиняться. Какой солдат поведет меня? - Сержант скажет... - Ликера лимонного выпьете, шеф? - Пожалуй. Вам, сержант, придется пойти в другую деревню, ведь не всех же алькальдов понесло в столицу по совету исчезнувшей сеньориты. - Он, наверно, двинул в столицу, чтоб накрутить там всех против гринго. С другой стороны, я рад. Верзила гринго мне не по нутру. Думает, он тут царь и бог. - Но ведь он жених, а она водит его за нос. - От этого мужчин только еще больше разбирает, шеф. Настоящим пепелищем выглядела деревушка, куда уже далеко за полдень прибыл сержант. Утро было прежарким, а в этой дыре с тремя глинобитными домами и кучей хижин зной просто испепелял. Бешено лающих собачонок - тучи, что правда, то правда. Мошкарой сыпались они из-за тростниковых и живых изгородей, из щелей в каменных оградах, отовсюду, где были жилища. Но и в Буэнавентуре не оказалось алькальда. - Где он шляется? - повторил мальчишка, которого сержант встретил на площади. Это, наверное, была площадь - грязная лужайка, окруженная деревьями. - Где алькальд шляется?.. Да никто не знает где, - сверкнул один мальчишечий глаз, другой скрывался под клоком волос. - А куда он пошел, не знаешь? - Не. Неизвестно. Его тут уже два дня нету. - И не сказал, куда пошел?.. - Не. Ничего не сказал. Ушел... Сержант направился к ранчо разузнать, куда девался алькальд. Три глинобитных домика оказались пусты. В патио - куры и поросята. На галерее прикорнула в тени еще какая-то живность. А солнце, огненное солнце - как жаровня. Ни шороха, ни дуновения. Никто не знал, где алькальд. Сержант двинулся в обратный путь. В дороге, если идешь один, полезно закурить. Он зажег вонючую сигару - подарок мистера, который снюхался с доньей Флорой. "Что-то есть у них с доньей Флорой, что-то есть. Недаром они тогда валялись в лесу, когда патруль на них наткнулся..." Вынимая сигару изо рта, он поглаживал себя ладонями по груди, промокая пот; ворот рубахи уже успел изрядно ороситься слюной и потом, стекавшим со щек. "Мамаша-то ему, этому гринго... - он курил и шагал, - подходит, пожалуй, больше, чем дочь; больше самка она; больше места есть, где ему свой... х-х-характер выказывать. Так-то вот, понятное дело. Да девчонка ведь и не ходила с ними предлагать деньги крестьянам - то она спит, то проверяет счета, то пироги печет, то письма родственникам пишет. В общем, чего только старуха не придумывала, чтоб оставить ее дома, а самой "оторвать" с гринго - на благо людям, на пользу стране. Плохо, что девчонка-.то сообразила и захотела им насолить... Не стала унижаться, не сказала матери: оставь моего гринго, - а пошла подбивать крестьян не продавать землю, как призналась эта брюхатая, что арестована в Тодос-лос-Сантос... Пока я тут рыскаю, - говорил он себе, - наверное, уже привели доктора, а зачем, зачем?.. Чтоб ихнюю смерть признал, будто и без того не видно... Бедняги колдуны, вчера похвалялись своими чумазыми рожами, ракушками и черепахами, а теперь с петлей на шее болтаются, листы банановые!.." Сплюнув окурок из жгучего, как перец, табака -"сигара что удила: чем пуще рвет рот, тем лучше сорт",он вошел в прихожую дома, превращенного в казарму, доложить капитану о новой неудаче: не было алькальда и в Буэнавентуре. Капитан в это время выходил с врачом из своего кабинета, чтобы присутствовать при снятии повесившихся. Острыми мачете перерубили пояса, на которых они висели, и обыскали их. На шее одного нашли несколько образков с изображением Сеньоры де Эскипулас, нанизанных на шнурок. На другом - ничего. Ни волоска. Только дюжая грудь и умолкшее сердце. Врач констатировал смерть, не коснувшись тел. Воронье кружило над крышами. Чтобы похоронить, ждали приказа коменданта порта. От трупов уже несло смрадом, когда их бросили в глубокую яму среди поля. Поверх них - земля, а еще выше - небо; но не сами они укрылись небом: голубизну дня и темноту ночи на них набросил бог. И в глаза ее не видывали в доме крестных Асейтуно. Донья Флора и янки застали родственников уже на ногах. В домашних хлопотах. Если тут, на побережье, не встать с петухами и не использовать утреннюю прохладу, ничего не успеешь сделать. - Перекусите, кума, немножко... кофе с булочкой... Нехорошо столько времени с пустым желудком... Надо что-нибудь проглотить... если можете... - Я сама скорбь ходячая... Знаете ли вы, кума, что такое скорбеть, глядя вдаль из окна поезда и зная, что где-то в этой неведомой дали - моя дочь, одетая в белое платье невесты, плывет по реке? Дон Косме Асейтуно утешал ее: - Не может того быть, кумушка; я тысячу раз говорил с Майари и никогда не слыхал от нее о самоубийстве. Это все ваши выдумки... - Не знаю, не знаю, как я сюда живой добралась... Бывали минуты, когда меня так и подмывало броситься с поезда, покончить с собой... Ужасно, ужасно, ужасно!.. Ехали, ехали, ехали... Эти бесконечные просторы под луной, бледной, как моя дочь, погибшая в реке... - Перекусите, кума, немножко... кофе с булочкой,убеждала ее донья Паула де Асейтуно, придвигая к ней чашку и плетенку с хлебом. - Майари, говорите, не думала о самоубийстве!.. Отец ее покончил жизнь самоубийством. - Но это не передается, кума, не наследуется; известное дело... - Здесь Джо; пусть он вам расскажет, пусть расскажет, крестные, какой она номер выкинула, когда приняла его предложение. Она побежала, эта злодейка, по острову, по косе, прямо в море, чтобы он ее окликнул, и он окликнул ее, когда увидел, что она летит уже по колено в воде. Если бы он ее не позвал, она бы утонула. - То было совсем другое, донья Флора, - спокойно возразил Мейкер Томпсон, - то было испытание любви. - Да, испытание любви, которое она начала там и закончила, нарядившись невестой, вчера вечером в реке... Ради бога, идемте к коменданту, надо же что-то предпринять... Сердце чует недоброе. Коменданта пришлось ожидать. После утренней зорьки он всегда уходил купаться подальше от порта. По временам слышались выстрелы. Он стрелял цапель. Рука ли поднимала пистолет или пистолет руку? Быть или не быть? Тысячи черных пятен усыпали небо. Птицы летели к югу, образуя прихотливые геометрические фигуры. Уроки стереометрии. Там и сям - рыбаки. Возвращаются. Уходят в море. Неизвестно, возвращаются ли, уходят ли они - слепит солнце и сапфир. - Хорошо, что пароход еще не прибыл, а мои бананы уже здесь, - сказала донья Флора по пути в комендатуру. Супруги Асейтуно остались дома ожидать, что скажет комендант, смоляной чурбан в белом мундире, выскочка, которому они отвечали на приветствие лишь потому, что он представитель власти. Если бы не это - никогда в жизни. Подумать только - лишить работы дона Косме, учителя с таким стажем, получившего отставку по возрасту и из-за пустячной глухоты!.. - Слышишь, Косме?.. Ты как думаешь? Крестница сама лишила себя жизни или с ней что-нибудь сделали? - Не знаю, что тебе сказать. Самоубийство заранее отвергаю. Я уже говорил куме, Майари - девочка рассудительная, разумная и к тому же добропорядочная. Такие матери, как донья Флора, мало знают о том, что творится в сердцах их детей. Увлекаясь своими делами, они забывают о единственном деле, каким должны заниматься, - спасением душ, воспитанием детей, ибо в детях, в тех, кто будет спасен или обречен на мучения, обитает также и душа тех, кто им даровал жизнь. Плохое дитя - это ад. Хорошее - рай. - Ты мне дашь хоть слово вымолвить?.. - Говори, Паблита, говори, но не себе под нос; погромче, чтобы я тебя слышал. - Злые языки болтают, - ты не поверишь, - что крестница очень страдала, глядя, как мать и этот мистер, который к ним липнет, стараются отобрать землю у людей в Бананере. Если это так, то в припадке отчаяния она могла сделать какую-нибудь глупость. - Тогда, значит, я был прав, что выбил у кумы из головы мысль о самоубийстве Майари. Если девочка и страдала, то страдала, как говорится, за чужие беды, а вот те, кому угрожала потеря земли, на собственной шкуре испытали все ужасы обезземеливания. За это они и отомстили, отомстили, сорвав зло на той, кого так любили донья Флора и сеньор Джо. Ясно как день, она не стала бы убивать себя из-за чужой беды, а вот те, другие... Знаешь, как кличут этого гринго?.. Зеленый Папа... - Помилуй бог, это все равно что сказать - антихрист. Зеленый тент, распростертый над верандой, смягчал свет в кабинете. Комендант, обмахиваясь веером из игральных карт, ждал посетителей, известивших о себе еще поутру. Ему нравилось давать аудиенции. Двое повесившихся, одна пропавшая девушка, алькальды, ушедшие в столицу, крестьяне, не желающие ни за какую цену продавать землю. Хорошо же начался денек. Он высморкался, будто дал залп из обеих ноздрей, услыхав голоса доньи Флоры и ее будущего зятя. Эта манера сморкаться по-военному служила своего рода предупреждением для посетителей, которые должны понять, что приближаются, преодолевая сопротивление часовых, к трону самого властелина. Не поздоровавшись, донья Флора бросилась к нему: - Вы что-нибудь знаете о ней, комендант? И прежде чем военный успел ответить, она стала сыпать словами, фразами, жалобами, обвинять владельцев земли - земли, которую у них если не купят, то отберут, - обвинять в том, что они украли дочь и хотят надругаться над нею... - Ах она, растяпа!.. Ах, растяпка моя дорогая!.. Ах, моя глупенькая!.. - рыдала донья Флора. Мейкер Томпсон удовольствовался тем, что пододвинул ей стул, маленький железный стул, способный выдержать всю тяжесть матери, а мать, порой теряющая контроль над собою, в общем, самозабвенно исполняла роль благородной страдалицы, затаив в душе гнев и жажду мести. - Насчет того, сеньора, что с вашей дочкой могла стрястись беда, о которой вы говорите, насчет мести крестьян вы и не думайте. За это я вам ручаюсь. - Ах, как я рада!.. - воскликнула она. - Вы с моей души камень сняли... Но тогда что же могло с ней случиться? Почему она исчезла втихомолку? Не сказала, мол, иду туда-то. Или, вы думаете, можно взять так просто и уйти?.. Скотник последним ее видел. Он шел с парным молоком в кухню, проходил мимо по галерее... - Все дело в том, сеньора, что дочка ваша занималась вещами недозволенными... - Враки, комендант, враки! Здесь сеньор Мейкер Томпсон, и он отвечает за нее как жених и будущий муж. - Не кипятитесь. Речь не об этом. Мейкер Томпсон раскрыл шире свои холодные карие глаза, - жара давила, по лицу тек пот, - и взглянул на коменданта; тот осторожно протянул ему сигарету. - Майари-то, ваша растяпка... - повторил он ласкательное прозвище и сделал паузу, пока Джо брал предложенную сигарету, - вовсе не была ручною голубкой. Прошу прощения за свои слова. Но она вас провела... а?., провела, как настоящая дочь своего отца. - Не понимаю, - сказал Мейкер Томпсон, весьма заинтересованный, и даже сделал шаг вперед, к коменданту, и уставился на его губы, над которыми гарцевали смоляные усы. - Майари Пальма, как вы сейчас услышите, была вожаком крестьян, которые отказывались продавать землю. Женщина, арестованная вчера вечером, супруга одного из алькальдов, которую я оставил под домашним арестом, - она беременна и имеет к тому же маленьких детей, - эта женщина показала, что ваша сеньорита притворщица уговорила алькальдов и старейшин идти в столицу и просить защиты от Мейкера Томпсона, а заодно донести на меня, что я был вами подкуплен... - Здесь есть такая женщина? Как ее зовут? - Как так "есть"? Разве я не сказал вам, сеньора, что она арестована и имя ее Дамиана Мендоса... - Вы меня просто огорошили... - Майари - хотите верьте, хотите нет - вся пошла в своего отца, а он был анархистом в Барселоне и сюда-то приехал, наверное, не просто так, а сбежал откуда-нибудь. - Да, он имел разные там идеи; но ведь Майари была совсем маленькая, когда он покончил с собой. - Политические идеи наследуются, донья Флорона, они передаются по крови, и ничего нет опаснее, чем этот вид наследственности. Так же, как от революционера родится революционер, от полицейского - полицейский... - Но о ней, о ней известно еще что-нибудь? - вмешался Мейкер Томпсон, и в голосе его звучало нетерпение. - Ничего конкретного. Лично я думаю, что она отправилась в столицу с алькальдами и старейшинами. Я послал сегодня утром телеграмму с донесением и попросил, чтобы ее разыскали и арестовали за подстрекательство. Не сегодня завтра мы получим известие, и вы увидите, вы увидите, донья Флорона, что та, которая, по-вашему, изнасилована и убита крестьянами или плывет, бездыханная, в подвенечном платье, по реке Мотагуа, на самом деле торопится в столицу и болтает всякий вздор; мы, мол, грабим тех, кому за землю предлагалась настоящая цена в золотых песо. - Ну, ладно; пока есть время, пойду с Джо, посмотрю, как управляются с моими бананами... - Вот так-то: сеньора Флора ставит дело на широкую ногу, а ее дочка обвиняет меня в том, что я вам продался, сеньор Мейкер Томпсон... И все из-за того, что мне захотелось увидеть прогресс в своей стране, процветающие города, увидеть, как эти берега превратятся когда-нибудь в эмпиреи богатства и цивилизации. Мне надоело любоваться индейцами! Как входишь в казарму, только и видишь одних индейцев, только с ними и возишься день-деньской! Если бы я имел сына,а я его не имею, ибо еще мальчишкой заполучил свой недуг,имей я сына, я бы влепил ему пулю, но не позволил бы стать военным... чтобы влачить такую же жизнь, глядеть на этих индейцев... хотя я и сам похож на чистейшего ишкампарике. Донья Флора встала со стула - хрупкого скелета из белесых железных прутьев - и вышла вместе с Джо и комендантом, проводившим их до часового. - Сегодня утром были и другие приятные вести. Славно начался денек! Двое повесились там, в Бананере, где мы поставили заставу, чтобы солдаты помогли вам разбивать плантации. - А это, комендант, не имеет какого-нибудь отношения к Майари?.. - Я полагаю, не имеет. Те люди, кажется, были колдуны. Когда их схватили, у них в ушах красовались ракушки, а на головах - черепахи; говорят, они ждали появления луны - вчера как раз наступило полнолуние. А в полночь они преспокойно повесились. - Ладно, шеф, мы еще зайдем сюда. - Не будем терять друг друга из виду, сеньор Мейкер Томпсон. - Мы, наверное, зайдем к нашим родственникам Асейтуно; если будут новости, сообщите нам. - Хорошо, хорошо, сеньора... Вы говорите, прибыли ваши бананы? - Да, вчера вечером с товарным поездом, мы тоже на нем приехали. Бананы - один к одному! Только этот вот сеньор скуп до жути и не хочет дать мне больше шестидесяти двух с половиной сентаво за кисть... - И это лишь в том случае, если плоды будут наливные, в восемь ярусов; цена обычная... - Дружба - дружбой, а деньги врозь... Бизнес... Бизнес... - были последние слова коменданта при прощании. Перед тем как вернуться в свой кабинет, остановившись в дверях сторожевого помещения, где солдаты замерли навытяжку, а офицер, шагнув вперед, произнес: "Все спокойно, начальник", - комендант долго созерцал море, будто видел его впервые, будто оно тут и не волновалось все дни и все ночи: образ непостижимого, портрет непостижимого, зеркало непостижимого. Солнце жгло землю с усердием паяльщика, заливая расплавленным свинцом селение с пальмовыми кровлями, полузасохший кустарник зеленовато-песочного цвета, портовые здания, ярко окрашенные деревянные дома, причал, пути, вагоны, где жили некоторые служащие; трубы на вагонах, окошки, завешенные сетью, и ступеньки, ведущие внутрь. В бухту, где сапфирная синева стерла грань между морем и небом, входил пароход. Он приближался, сверкая белизной. Вскоре загудела сирена. Вода полыхала солнцем. А на берегу упали первые капли. В полной тиши заулюлюкали огромные каплищи - ливень плыл с побережья к заливу, словно желал преградить путь кораблю-призраку, внезапно исчезнувшему за пологом струй. И потому не шло больше время, не разгорался вечер. Неуверенность - минута или час? - и бесконечный дождь, и отчаянная жара. Донья Флора по собственной инициативе отправила телеграмму брату, инженеру Тулио Поланко, спрашивая, не заходила ли Майари к нему, ибо о дочери нет никаких сведений с тех пор, как она без разрешения уехала в столицу. Донья Флора послала телеграмму и ее приятельнице, соученице по колледжу, с которой дочь переписывалась, но не сообщила ей, что Майари пустилась в путь без спроса. Главное - не опорочить дочь. И так комендант позволил себе обозвать ее со всей бестактностью неотесанного индейца "подстрекательницей". Тем лучше!.. Пусть подстрекательница... анархистка... что угодно... только бы не умерла! - У Косме зудит глаз, пойду поищу кошку. Мазнуть бы кошачьим хвостом ему по векам, а то, может, сглазил кто. Когда жена вышла, старик произнес: - Ну вот, теперь мы одни, и я хочу вам сказать...Он понизил голос. - Я думаю, она отправилась в столицу или еще куда-нибудь похлопотать, чтобы не отбирали землю у крестьян. Жена моя рассказывала, что ходят слухи, будто Майари была очень недовольна действиями гринго и вашими. Вот видите, кума, как оборачивается дело. Сначала считали самоубийство причиной ее исчезновения, после того как она обманулась в своих надеждах относительно ваших намерений, после того как разочаровалась в своих близких, увидев, что мать и жених выступают рука об руку против бедняков. И нам в голову не приходила другая причина - этот ее план: поднять против вас землевладельцев при поддержке муниципалитетов. Как вам кажется? - Лишь бы она была жива, дон Косме, я со всем смирюсь. - А доном Косме она его называла потому, что подобные суждения о ее поступках не слишком приличествует делать куму. Донья Паблита принесла кота, и отставной учитель позволил мазнуть себя хвостом по глазам. - Тирания домашнего врачевания, кума... - Святым Харлампием молю, сплюнь!.. - сказала донья Паблита. - Святым Харлампием молю, сплюнь от дурного глаза, сплюнь от дурного глаза!.. Джо принес с парохода пакет с холодным мясом, чтобы украсить обед - жидкий рыбный суп с ломтиками поджаренного в масле хлеба и картофель, испеченный в кухне супругов Асейтуно, - а также бутылку красного вина, и бутылку белого вина, и бутылку кубинского рома, и бутылку виски, и бутылку коньяку, и бутылку настойки, и бутылку шампанского, и вместе со всем этим еле дотащил самого себя, пьяного вдребезги; еще немного, и дело кончилось бы катастрофой. Он чуть не свалился на дона Косме. - Боже милостивый! - простонала донья Паблита и тотчас зашептала молитву, а донья Флора с трудом поддержала эту гору мяса и бутылок: гора в сумраке дна морского - в тусклом свете настольной лампы - вращала карими стеклянными глазами. Самое плохое, что он забыл испанский язык. Бормотал только по-английски. И никто ничего не понимал. Дон Косме с тех времен, когда учительствовал и сдавал конкурсные экзамены по английскому языку на занятие должности в Национальном институте, запомнил только "forget, forgot, forgotten" {Три основные формы глагола "забывать" (англ.).}, и произносил эти слова, от которых Джо зарыдал, как ребенок, схватил руки доньи Флоры, и, покрыв их поцелуями, обнял ее, сжал ей голову своими огромными пальцами, и пробормотал прерывающимся голосом, качая головой: "Нет!.. Нет!.. Нет!.." - Что ты ему сказал?.. - упрекнула донья Паблита мужа. - Ты ему сказал что-то такое, от чего он с ума сходит... - Почем я знаю, жена... - Как же ты мог сказать? - Вспомнились мне звуки: "форгет, форгот, форготен"... Мейкер Томпсон, снова услышав эти слова, трахнул себя кулаком по скуле и собирался нанести еще удар, посильнее, но донья Флора вовремя подставила подушку. В ней и утонул его дрожащий, белый, жаркий кулак. Нет!.. Нет!.. Нет!.. - Да замолчите вы, кум! - повысила голос донья Флора, нежно гладя влажную от пота голову Джо, чтобы он утихомирился. Огонек настольной лампы погружался куда-то все глубже, а с ним погружались в полумрак и люди. Янки вцепился зубами в коробку папирос, пытаясь открыть ее, и открыл. Не поднимая второй руки, выхватил зубами папиросу и отбросил коробку. Дон Косме приблизился к нему, молча и услужливо, с зажженной спичкой. Все закурили. Вдали слышалось завывание норда, который входил в силу там, за бухтой. Больше дождя, чем ветра. Потоки холодного дождя. Жару как рукой сняло. - Виски? - спросила донья Флора. - О, yes! Донья Паблита принесла штопор, и все выпили как добрые христиане, сказал дон Косме, кроме гостя, который выпил как янки. Дон Косме так и не смог восстановить в памяти значение слов "форгет, форгот, форготен", вспомнившихся ему в недобрый час. Но ругательством они быть не могли. Их спрашивали на экзаменах. Однако гринго - точь-в-точь антихрист, очень подходило ему прозвище Зеленый Папа, - остервенев в дикой оргии (бокс - это оргия англосаксов), сжимал и разжимал кулак, огромный, как шестнадцатиунцевая перчатка, повторяя без передышки: - Shut up!.. Shut up!.. {Заткнись! (англ.)} Он разбил об пол бутылку виски и ушел, невзирая на ураган, не закрыв за собой дверь. Кто хотел выкорчевать море? Ветер и вода били в глаза, и он нагнул голову, чтобы не слепили ружья, заряженные солью, - выстрелы солью прямо в лицо. Но не только он один брел на ощупь, спрашивая, кто выкорчевал море, содрогавшееся от самых глубоких корней своих до бескрайней волнистой кроны. Маяки, как слепые, напрасно вытягивали темные шеи, стараясь воткнуть свой луч в залитый пеной берег. Все плясало вместе с ним, помимо него и вокруг него: там-там-там, все кружилось в танце.... Он ударил ногой по песку, и щиколотку пронзила боль, словно от острых кандалов. Рванувшись вперед, спасаясь от оков, он бросился бежать куда глаза глядят, между раскатистым эхом прибоя и грязной, смрадно-сладкой дымкой болот. Но вот янки качнулся, колени его подогнулись в борьбе с кустами коки, не пропускавшими его. Он бросился на них, бросился на острия бычьих рогов, чтобы этот бык, потрясающий рогами-гребнями и гроздьями яичек, сам не напал на него. Сразившись с кустарником коки, прорвавшись сквозь храп вросшего в землю быка, он встретил коней из пены - одних оседлал, другие мчались над ним. Там-там-там. Все кружилось- в танце. Что влекло его?.. Куда он несся, куда мчались над ним кони? Дивная скачка; тело распростерто на земле, а через него летят, скачут кони. Он вернулся к побережью не вплавь, не на волне, а в ветре, лежа в ветре, который швырнул его на скалистый берег. Он ощупывал землю, словно узнавал место, и звенящим голосом подноса, уставленного рюмками, сказал, тыча пальцем в разгулявшееся море: - Я соскользнул в эту скорлупку!.. Неизвестно, шел ли он по верному пути или нет. Он не видел и не слышал, куда идет. Стал ее звать. Кто остановит ее своенравный бег, если не он? - Майари-и-и-и!.. Майари летела впереди, а он следовал за нею. По его учащенному дыханию было заметно, что он выбивался из сил, почти бежал, но она удалялась. На груди полунагого человека, на мощных плечах, на мокром жилистом теле поднимался лес дождя, пахшего землею, вырастали гигантские горы пены, что срывалась с высоких волн, обезглавленных морем, а море било его. - Майари-и-и!.. Майари-и-и!.. Майари-и-и!.. - Какая масса воды разделяла их, в глубинах и в небе вода, повсюду вода... - Майари-и-и!.. Охрипнув, потеряв голос в открытом чемодане рта, янки поднял лицо, стегаемое волосами и струями воды, и крикнул в бурлящий водоворот моря: - Вернись, Майари-и-и!.. Вернись... подожди... Я снова уйду в море... я буду, как раньше, искателем жемчуга... я стану торговать индейцами с Кастилья-деОро... черными людьми и черным деревом... буду продавать крупинки золота и золото волос рыжих девок в Панаму... А когда мой корабль вернется, ты крикнешь мне с острова: "Пират, любимый!" Только вернись, вернись, подожди, ты уже слишком далеко от острова, тебе не доплыть до него. Джо Мейкер Томпсон больше не банановый плантатор. Кончился Зеленый Папа. Лучше плавать в море, чем в поту человеческом... Он проснулся утром на пароходе, куда его притащили, немало потрудясь, два негра. Ночью и не разглядишь, что это были негры. Донья Флора руководила операцией. Восемь, девять, десять часов утра; телефонные разговоры, прерываемые из-за неполадок на линии. Донья Флора расположилась на телеграфе. Чем ближе, тем лучше. Она то и дело поднималась, выскальзывала в Дверь посмотреть, что делается снаружи, - нет, ничего, там ничего не увидишь, - возвращалась и снова падала на лавку. И опять вставала, будто скамья жгла ее, и принималась читать календарь или изучать тарифы... - Ты не думай, Косме, что у меня мозги не туда повернуты, куда надо, но втемяшилось мне в голову, что наша крестница бросила дом из-за ревн... ревнителей мира домашнего. Уж так-то любовно обращается кума со своим будущим зятем. Не знаю, заметил ли ты. Наверное, не заметил: заладил свое "фор..." да "фор..."выкинул фортель, одним словом... - Это времена глагола "забывать", Паблита, сегодня утром я вспомнил. Я ночь напролет пролежал с открытыми глазами и наконец вспомнил. Неправильный глагол. Понятно, что он взбесился, когда я ему сказал... - Ты, значит, просил его забыть ее, ну и хорош! Правда, многие мужчины не считают это неправильным. Так всегда бывает. А я все-таки думаю, из-за ревности сбежала девочка. Этот человек считает ту для себя более подходящей. - Слишком честолюбив. Я с тобой согласен. Типичный пират... - Пират? Поднимай выше. Акула!.. А она, старая плутовка, хотела бы, чтобы эти невинно-беленькие пароходы были бы завалены бананами по самые трубы. Эти светлые пароходы похожи на гробы, Косме. Вот до чего мы дожили... из чужих краев шлют нам здоровенные плавучие склепы, будто мы и без них не похоронены здесь заживо. Зазвенел звонок; глаза телеграфиста не могли обмануть донью Флору. Вызывала столица. Он положил палец на ключ и ответил. Она, чтобы лишний раз убедиться, спросила его, не нарушилась ли связь. Он отрицательно мотнул головой. И продолжал свои манипуляции... - А где она? - спросил дон Косме. - Там, на телеграфе. Я ее отсюда вижу. Совершенно верно, честолюбие их связало и связь их скрепило. - Женщины видят лучше, чем мы, у них даже это самое в форме глаза... - Или ты замолчишь, или я тебя стукну! Старый развратник... Ты бы мне лучше ответил, ведь до сих пор не сказал,, не кажется ли тебе тоже, что крестницу заставила уйти ревность? - Нет. Она ушла потому, что ее возмутила несправедливость, и сейчас она, наверное, убеждает людей землю из рук не выпускать. Телеграфист протянул донье Флоре ленту с двумя сообщениями. Ее брат Тулио и приятельница отвечали, что Майари не приезжала. Брат прибавил: "Очень опечалены сообщи о ней когда узнаешь". Она не думала о своих бананах. Побрела на мол поглядеть на воду. Ничего не соображая. Просто так, поглядеть на воду. Бездонные трюмы. Сотни, тысячи банановых кистей. Грузчики, скрючившиеся под огромными кистями бананов, казались дону Косме, - он пришел узнать у доньи Флоры о содержании телеграмм, - процессией ломаных букв "Г". - А мне все-таки не очень верилось про столицу, кум... - Мне тоже... - согласился дон Косме, прочитав телеграммы. Донья Флора внимательно посмотрела на него и промолвила: - Скажите же, говорите... - Я не верил в ее бегство в столицу. Она ходит, наверное, где-нибудь рядом, тормошит народ, дрожащий за свои земли; тут она и сыщется... - Да услышит вас бог, кум; со столицей-то не получилось ничего.Вздохнув и помолчав, она продолжала:- Зачем она надела подвенечное платье? Об этом я все время себя спрашиваю... Она бы не оделась невестой, чтобы идти в лес "подстрекать", как выразился комендант. Она оделась невестой, чтобы покончить с собой, вот и все: просто чтобы кинуться в реку. И никто меня в этом не переубедит. Я сердцем вижу ее в наряде новобрачной, плывущей по воде, как белая орхидея... Вы же знаете, кум, сердце не обманывает... - Если бы вы были более начитанны, я сказал бы, что вас сбила с толку Офелия... - Дочка моя, дон Косме; какая там Офелия... Подстрекательница в наряде невесты! Представляете вы ее такую, кум?.. - А если она взяла с собой платье в знак того, что не хотела выходить замуж за вашего возлюбленного? Давайте, кума, называть вещи своими именами. Не думаете ли вы, что девочка ревновала к вам гринго? В этом случае действительно можно было бы предположить самоубийство. - Не болтайте, кум, глупостей. Мы не давали никакого повода для ревности. - Откуда вы знаете!.. Она ведь, кажется, уже не сопровождала вас в поездках, оставалась одна дома... А вы ведь еще очень аппетитны, милая сеньора, очень аппетитны! Ну и телеса... - Поосторожнее, кум, не то превратитесь в камень! - Из-за вас - хоть в скалу! - Бросьте свои дурацкие шутки, старый бабник; они хуже всякой пошлости... Я скажу куме, она отобьет у вас охоту задевать людей... С парохода спускался Мейкер Томпсон. Он приветствовал ее громким возгласом. Знаками дал понять, что бананы грузятся. Дон Косме глядел на воду. - В столице ее нет, - сказала она, идя навстречу Джо с телеграммами в руке. - Ну и что же? Она, может быть, не захотела зайти к вашему брату или к приятельнице. Это тоже вполне возможно. Не на прогулочку ведь отправилась!.. Ответ на запрос коменданта прояснит все дело. Идемте туда, спросим, нет ли у него новых известий. - Телеграфист говорит, что нет... - Ладно; не хотите ли тогда подняться на пароход?.. - Да, да. Меня очень расстроил старый дурак, мой кум. Этот прохвост говорит, что Майари ушла из-за ревности, из-за того, что между мной и вами будто бы что-то есть. - Ну конечно, предположить такое всегда можно. Еще и побольше могут наплести, но это же неправда. На верхней палубе парохода, в салончике под вентиляторами, жара донимала меньше. Они спросили лимонада со льдом. Не произнося ни слова, разговаривали дымками сигарет. Его мысли неслись легким бризом туда, к зубчатым островкам, которые едва рисовались вдали. Какой же из них? Можно ли теперь узнать? Тот ли это был? Или другой? По одному из них он бежал однажды вечером. "Майари! Майари!"- позвал ее Джо. И она остановилась. В радуге моря - хрустальные брызги слез, застывших в затуманенных глазах доньи Флоры. - Не плачьте, еще получим известие... - Теперь я знаю, что вы ее любите; это так меня утешает, вы даже представить себе не можете. Если бы мы вас не удержали вчера вечером, вы бросились бы в море искать ее. Скажите мне, что влекло вас? Хотелось бы знать. Ведь души призывают друг друга, и, может быть, моя бедная дочь звала вас из пучины? Теперь я спрашиваю себя: почему мы вас удержали? Мы, люди, так глупо поступаем, желая изменить предначертания судьбы, и потому все идет у нас кувырком. Она вас звала. Хотела взять с собой. Не хотела оставлять здесь. Не хотела оставлять... - Я ничего не помню, кроме того, что звал ее и обещал вернуться добывать жемчуг. Я был здорово пьян. - А почему вас так задела болтовня глухого старика, моего кума? - "Забыть"! Он все твердил "забыть, забыть...". - Ну и нахал! Заварил кашу, а потом заявляет: я, мол, сам не знаю, что говорил. Он, значит, просил вас забыть ее. Ну и хитрец! Они долго молчали и курили сигарету за сигаретой. Затем, когда Джо протягивал пустой стакан из-под лимонада глядевшему на него с усмешкой слуге-негру - одному из тех, кто приволок янки сюда вчера вечером, - донья Флора сказала, что, будет ли получено в комендатуре известие или нет, она думает вернуться в Бананеру. - Деньги за мои бананы получите вы. Я уеду сегодня же вечером; нельзя мне так забрасывать дела. Вспомните, я ведь там и администратор, и работник, и вол... - Позавтракаем на пароходе? - Нет, я хочу отдохнуть. Спасибо за все. - Я вас провожу... У меня не хватает людей в Бананере, пойду посмотрю, не найдется ли здесь хоть нескольких человек. Дело расширяется, а рабочих рук недостает. - Заодно зайдем, если не возражаете, в комендатуру, это ведь нам по пути. Кто знает, может быть, там уже известно что-нибудь... Какой же вы бесчувственный! Ну, не будьте таким бесчувственным! Только потому, что вчера я сама видела, как вы бросились искать ее в море, я прощаю вам ваше поведение. Вы хуже истукана, равнодушный человек! Словно вас и не интересует, где сейчас ваша будущая супруга... - Для меня она уже не... - Почему же?.. Из-за платья?.. Сеньор, мы выпишем другое... - Даже если она объявится, она уже не для меня... -И через секунду, стараясь пояснить свои слова, прибавил:- Не из-за платья. Если и объявится, она уже не для меня. Она встала на сторону тех, других, - индейцев, мулатов, негров, но я вовсе не собираюсь требовать или просить у нее объяснений. Зачем? Поступки стоят больше, чем слова. Майари стала другой; для меня она потеряна навсегда. - Знаете, сеньор, у меня и так сегодня с утра неприятности, не хватает только, чтобы еще ястреб на голову наделал! Не кум, так вы; то глухой старик пытался растравить мне душу, то вы теперь огорчаете меня, даже больше, чем дочь, переметнувшаяся к другим. Мне остается одно: уйти... Печаль подчеркивала ее красоту. Богатство увеличивало соблазны этой знойной женщины. Коменданта не оказалось на месте. Донья Флора отправилась отдыхать, а Джо пошел за людьми. Теперь он знал, как действовать! Глупая девчонка! Он вербовал людей для всяких работ. Корчевка пней, вывоз леса, очистка земли... может быть, придется жечь ранчо, говорил янки, как бы между прочим, жечь, чтобы покончить с болезнями, с заразой, идущей к нам из Панамы, с черной оспой и желтой лихорадкой... Надо все предать огню, все старые хибарки, они лишь очаги заболеваний... Подряд их надо жечь, ибо лучше покончить с несколькими ранчо и пустить по миру какойнибудь десяток человек, чем позволить, чтобы все нанятые туда рабочие погибли от этих болезней... Больше всего не нравилось людям то, что надо было отказаться от развлечений портового города. В лесах нет никакого веселья, говорили они между собой, нет радости, а хуже всего в этих дебрях то, что там только лес да лес, один сплошной лес. Кто не умеет обходиться без увеселений, тому лучше не ехать. Хороши часы, когда поют трубы и горны в военной комендатуре. Слушаешь, как они заливаются на утренней зорьке или играют вечернюю зорю. Смотришь, как швартуются пароходы, приходящие из Белиза, с островов или из самого Ливингстона. Гуляешь по молу, когда на волнах бурлит водоворот помоев, превращающийся в водоворот акул. Дивишься на красивые корабли, что заходят за бананами, глядишь на вереницу людей, ползущих, как муравьи, друг за другом с кистями бананов на плечах. Есть ли большее наслаждение для бедного люда, чем наблюдать, как работают "канчес", как обливаются они потом на пароходах, как моют палубы, готовят обед, чистят картошку... Много чего дорогого сердцу придется бросить в порту, если уйти в сельву на заработки... Или вот ждешь прихода пассажирского поезда и поднимаешься в вагоны первого класса, потом выходишь из второго: или, наоборот, проберешься во второй, а выйдешь через первый, сядешь и вообразишь себя путешественником. А зрелища? Можно любоваться в вечерний час фонариками на молу, блестящими четками, которые тускнеют рядом с иллюминацией трансатлантических гигантов. Можно пристать к толпе зевак и ждать, когда всхлипывающая цепь вытащит какоенибудь морское чудище. Да и бойцовых петухов не бросишь ради леса. А другим жаль бросить спиритизм. А иные не могли отказаться от... В общем, и думать нечего. Да и гуаро там вовсе не жгуч. О какой выпивке с приятелями можно говорить, если в тех местах живой души не сыщешь. Дай бог здоровья мистеру, предлагающему им такие большие деньги, но лучше оставаться бедными в порту, где от долгого любования морем нет-нет да и блеснут жемчужинки в глазах. Единственная надежда. И ради этого часами без устали глядят они в бескрайнюю даль. Если долго глядеть на море, соленая слеза может превратиться в жемчужину. Деньги предлагались хорошие, огромные. Дьявольски высокую плату предлагал гринго. Это все так, но есть и еще одно "но"... Надо жечь ранчо. Чтобы не было болезней. Ну, а если дело не только в этом, и есть какая-нибудь другая причина, и они совершат преступление? Деньги в конце концов всегда делают из человека преступника, хоть его никто и не арестовывает и не судит. И тем не менее стоило только бросить людям приманку - большую плату,как они, один за другим, прилипали к ней, как мухи к патоке. Им давали задаток, несколько песо на дорожные припасы, а тем, кто хотел ехать поездом, достаточно было заявить об этом: проезд бесплатный. Пароход уходил в полночь. Джо пригласил коменданта отобедать с ним на борту. Небольшая любезность перед возвращением в свое лесное логово. Донья Флора вначале приняла предложение, а затем отказалась. Джо Мейкер не понял. Словно она сказала не на испанском языке, которым он прекрасно владел, а на каком-то другом. - Мне неудобно обедать вместе с вами, садиться за один стол, если вы говорите, что порываете с моей дочерью, сеньор Мейкер Томпсон. - А про себя подумала: "Пришпилю ему "сеньора" и фамилию, пусть не думает, что остается все тем же Джо; если он покончил с моей дочерью, то я покончила с Джо". - Очень жаль... Может быть, зашли бы выпить | кофе?.. - Я подумаю, сеньор Мейкер Томпсон, ведь если у вас нет теперь ничего общего с Майари, то не должно | быть ничего общего и со мною... - С вами должно... - Со мною? Вот новость! - И не последняя: с вами мне надо решать деловые вопросы. - Я лишь на этот раз затрудню вас просьбой | получить деньги за мои бананы, потому что мне надо ехать. В дальнейшем буду справляться сама. И - Правильно, я тоже так думаю. Я пойду, уже поздно; с минуты на минуту придет комендант. Если вы пожелаете зайти выпить кофе, буду очень рад. - Если я зайду, то только ради коменданта; он телеграфировал в столицу, и ему не ответили. Просто ужасно... Жара, тоска. Сижу здесь, как прикованная, и не знаю, что делать... остаться ли, отправляться ли в Бананеру, ехать ли в столицу... Ах, впрочем... это верно, ; что вам дела нет до Майари! - Как нет дела, донья Флора, если я ваш друг, если я друг вашего дома, если я люблю Майари... к чему :| мне это отрицать? Я только не вижу возможности остаться ее женихом, когда она вернется, или тотчас праздновать свадьбу, как я думал раньше, когда не знал, в чем она замешана. - Мы еще не знаем, правда ли это. - Ладно, потом выясним... - Сомнение в таких случаях оскорбляет... - Решать все вопросы разом - значит быть верхоглядом, как вы сами говорите... А пока всего хорошего, приходите пить кофе на пароход... Она ненавидела его. Презирала всеми силами души. Слабые, правда, были эти силы, как у умирающего, который ненавидит и презирает живых, оставшихся проводить его в последний путь. А мелкие поставщики бананов агонизировали. На них надвигалась большая плантация, словно море выходило из берегов, чтобы затопить долины среди гор, ущелья, лощины с жующими папоротниками, которые, шурша, жуют ветер и тянутся к свету из сумрака. Зеленое наводнение. Все затопляют, все покрывают банановые кусты, сотни, тысячи миллионов кустов, теряющихся вдали, уходящих за горизонт. Мейкер Томпсон дважды перечитал телеграмму - бумажку цвета слоновой кости с голубым заголовком и виньеткой - официальную телеграмму, которую комендант расправил и протянул ему раскрытой. - Как вам понравится? - Это меня не удивляет: не раз бывало, когда, вспоминая о Чип_о_, она говорила странные вещи. Подождите, я постараюсь припомнить, попытаюсь точно воспроизвести ее слова. "Чип_о_ - это не только имя и человек, как ты думаешь. Чип_о_ - это голос всех, кто не желает лишиться земли, за деньги или даром. Почему хотят забрать Чип_о_? Чтобы он не повторял того, что известно всем? Ну, что ж, пусть засадят тогда весь народ в тюрьму". - Слова, пришедшие вам на память, сеньор Мейкер Томпсон, все проясняют. Бедная мать!.. - Да, мне жаль ее. Эх, если бы Майари была такою, как она. Однако жизнь не дает всего сразу, или "враз", как говорил мой трухильянец. - Надо преподнести ей телеграмму, прямо так, как это делают газеты, когда не знают, что приплести,без комментариев. - Она, возможно, придет выпить кофе. - А хорошо мы с вами пообедали... Бананов-то сколько погружено! До сих пор грузчики работают! - С каждым разом будет все больше. Спрос очень велик, и это заставляет нас расширить посадки на свой страх и риск. Впрочем, я и хотел поговорить с вами об этом, комендант, но прежде опорожните рюмку, и закажем еще по одной... - Мне, пожалуй, хватит. Я уже и счет потерял тем, что мы с вами опрокинули. Однако предпоследненькая не повредит... - Пока принесут виски и прежде чем явится донья Флора, я хотел бы поговорить с вами о двух вещицах. Вы мне не сказали, в каком виде вам удобнее получать от нас вознаграждение. Это не следует афишировать, за тем исключением, когда людей надо прямо ввязать в дело. В Центральной Америке, например, депутатам вручают чеки, и они оказываются пойманными за хвост. Но их это не пугает. Такой народ открыто сотрудничает с нами. Однако в других случаях мы предпочитаем вручать greenbacks {Доллары (англ.).}. Не остается никаких следов. В этом конверте вы найдете обещанное, просто аванс за все предстоящее. Официант принес два виски. - Ладно, приятель, за ваше здоровье; и спасибо за подарочек. Правда, я его не просил. Я вам помогаю бескорыстно, то есть, лучше сказать, за то, что вы нас просвещаете, цивилизуете. Нам всего-навсего и нужното немного машин, чтобы построить дороги, посеять всякую всячину, вывезти древесину из наших лесов, дать по рукам англичанам из Белиза... - Ваше здоровье, комендант, - и второй вопрос. У меня в Бананере собралась тьма народу, уже перевалило за тысячу, и я боюсь, что может разразиться эпидемия черной оспы или желтой лихорадки... Многие люди пришли с этой заразой из Панамы... - Ладно, вы скажите, что надо делать; только бы не просить денег у правительства: ответят, бюджет, мол, по швам трещит. Может, я сам справлюсь, мне давно хотелось очистить территорию у порта, это сущий пустяк. - Напротив, мы сами хотим помочь вашему правительству; но для этого мне нужно... нет, не разрешение ваше, а просто понимание: смотрите на все сквозь пальцы, если я предам огню вонючие хибарки, которые там стоят, рассадник вшей, где живет грязный народ... - Паршивое это дело!.. - Нет-нет, погодите. Я предоставлю им приличные; жилища, построю новые дома... Дома около новых плантаций, где они смогут работать, если захотят, а если не захотят, будут жить там, как у себя дома, и работать, где понравится. - Ну, если так, мне подходит ваш тон, как говорят индейцы. Ничего не скажешь, приятель, практичные вы люди. Если дадите мне слово построить дома, чтобы люди не остались под чистым небом... - И жилье, и утварь, и одежду - все будут иметь. Наконец-то у бедняг все будет новое... - Если бы вы и их самих могли сжечь да заменить... Слезами горчил кофе в чашке, жужжали вентиляторы и голоса прохожих, молчали Джо и комендант. В тумане плыли буквы телеграммы. "...Алькальд Габриель Герра сообщает запрос вашего превосходительства женщина Майари Пальма Поланко исчезнувшая этом месте... числа отплыла побережью Эль-Чилар лодке управляемой неким Ч_и_по Чип_о_. Менкос". - Ничего страшного в этом нет, дорогая сеньора, - старался успокоить Флору комендант. - Теперь мы знаем, куда она отправилась и с кем. Мы распорядимся, чтобы капитан гарнизона в Бананере тотчас отплыл к побережью Эль-Чилар, где, говорят, лихорадка всем пупы выела... - И я сейчас же поеду... - И вы сейчас же поедете, с первым поездом. - Во всяком случае, сделаем так, чтобы попасть в Бананеру к рассвету, - резюмировал Джо. - Я тоже должен быть там утром. - Ее околдовал Чип_о_, - стонала донья Флора, - ее околдовал Ч_и_по Чип_о_... У борта парохода драка между неграми и белыми. При свете прожекторов они яростно тузили друг друга. Ни стона. Только хриплое дыхание и глухой стук тел, ударяющихся о мол; свалка, удары ногами, кулаками, головой, подножки, прерывистая брань, проклятья. В потасовку ввязались и женщины: одни пытались восстановить мир, другие подстрекали. Растрепанные, в съехавших с плеч платьях, они царапались, плевались, ругались; их вмешательство походило на танец, на чечетку, на перепляс, на оргию у берегов Карибского моря. Осколок луны, челнок червонного золота, вынырнул из необъятной жары и повис над залитою шоколадом цепью гор и тишью бухты. Внизу - безмолвие и блеск золотых монет, рассыпанных маяками в воде, а вверху - ночь и безмолвие звезд. VI Горели их ноги, темные, как земля. Комья бредущей земли. Голые ноги. Нескончаемые ряды. Ноги крестьян, вырванных из своих полей. Образ земли, которая движется, вечно кочует, дает отрываться комьям от себя,, от доброй глыбы, упавшей со звезд, чтобы не остаться там, где ее лишили корней. У них не было лиц. Не было рук. Не было тел. Только ноги, ноги, ноги, ноги, ищущие тропу, откос, поляну, куда бы уйти. Те же самые лица, те же самые руки, те же ноги, идущие, чтобы уйти. Ноги, ноги, только ноги, комья земли с пальцами, куски глины с пальцами, ноги, ноги, только ноги, ноги, ноги, ноги... Вот они движутся, и уже нет их там, где только что были. Они бредут, шагают неслышно, не поднимая пыли, шагают, шагают, шагают: жилища их - угли и дым; они идут по корчевьям, полузатопленным водой, сквозь мыльную мглу, где царят муравьи сомпопо, черные пчелы, полчища мошек, попугаи гуакамайя и обезьяны. Семья мулатов со всеми своими детьми цеплялась за клочок земли, засаженной бананами. Тщетно. Людей вырвали, избили, раскидали. Они цеплялись за ранчо. Тщетно. Ранчо вспыхнуло вместе с тряпками, утварью и святыми. Они хватались за пепел. Тщетно. Дюжина одержимых наймитов по знаку светловолосого надсмотрщика бичами отогнала их прочь. Старые мулатки - горло сдавлено петлею слез - извивались, точно от щекотки, крича, вопя, пытаясь защититься корявыми, как ветви смоковницы, руками, ранеными, разбитыми, кровоточащими, пытаясь прикрыться от града ударов. А мулаты, старики с пегою щетиной на круглых черепах, уходили, шатаясь, пьяные от горя, изгнанные, поруганные, обездоленные, в окружении многочисленного потомства, детей, внуков, которые, плача от страха и дыма пожарищ, переводили на свой язык свист хлыста над спинами родных и лепетали невнятно: "Чос, чос, мойон, кон... Чос, чос, мой_о_н, кон!.." А метисы сопротивлялись. Сладка родимая земля. Нет ей цены. Вся остальная - горькая. Разве бросишь так просто участок, засаженный бананами, мельницу среди ядреных сахарных тростин; быстрых оленей, падающих на скаку в момент таинственного совпадения их пути с путем бездумной пули? Разве бросишь ульи, рыбу в реках, гамаки? Размахивая ножами-языками, острыми мачете, говорящими на единственно понятном теперь наречии - режь бананы, руби тростник, - они гнали вереницы навьюченных мулов до мест расположения военных гарнизонов, где останавливался "фруктовый" поезд, чтобы доверху загрузить вагоны бананами. Патрули то и дело задерживали крестьян-метисов, допрашивая, откуда они взяли бананы, куда везут, кто хозяин груза, сколько кистей, - все для того, чтобы люди опоздали на поезд, тогда все фрукты сгниют. Под ливнем сегодня, под полуденным солнцем завтра, спасаясь от разливов спесивых рек, шагая ночи напролет за мулами по пояс в грязи и воде, метис наперекор всему вовремя доставлял бананы для погрузки. Никакие преграды, никакие задержки не могли остановить - у него тоже было свое честолюбие. Он нуждался во многом для обработки земли и перевозки плодов. Но у него все будет, он все нужное купит. Кое-какие деньги у метиса водились. Он плохо одевался, но оборванным не ходил. Ему не по сердцу показная пышность. Он от роду немногословен, но и в молчании красноречив. Любитель погулять, но не бездельник. Не знает суматохи и не выносит спешки. Но от спорой работы голова не болит. И прежде всего он не хотел потерять свободу. Свою маленькую свободу. Ту, что рождалась в седле по воле всадника. Менять господ, работать по чужой указке, когда он сам себе был единственным хозяином? Ни за какие деньги! И потому в продаже бананов он видел средство, позволявшее ему остаться самим собой, не зависеть ни от кого, видел в этом путь к благоденствию. Но пришлось сдаться, не по силам была борьба. Самых упорных эшелоном отправляли в казармы, на военную службу, а река Мотагуа стала приносить со своих верховьев трупы. Где тонули эти люди? Как? Женщины в бусах слез прибегали на берег опознавать утопленников: мужей, отцов, сыновей, братьев. Другие, менее удачливые, находили трупы родственников, обглоданные ягуарами: останки, изъеденные до костей, смрадные или усохшие тела. А иные - ох! - отводили глаза от страшного, завораживающего светлячка, который таился в стеклянных зрачках тех, кто пал жертвою змей. Сироты, более податливые, чем их отцы, вербовались на плантации. Вот одна из многих выгод, какие принесло устранение строптивых. Их смерть рождает армию батраков. Малые дети, которых сиротство спешит превратить во взрослых; подростки, которых бесприютность делает парнями; юноши, которых жизнь заставляет воображать себя мужчинами, - все они подавлены тяжестью работы и безнадежно малой платой, подавлены, но не забывают "Чос, чос, мой_о_н, кон!" - лепет маленьких мулатов, звучащий словами: "Нас, нас, нас же бьют!" "Чос, чос, мой_о_н, кон!"- военный клич, рожденный израненным телом и детским страхом. "Чос, чос, мой_о_н, кон! - Нас, нас, нас же бьют! Руки чужеземцев бьют!.." Случалось, кое-кто из цивилизаторов корчился на земле, грудь пронизана всевластным холодом пули. Кто его? Никто. Он сам слился с пулей. Со своей пулей. Шел и встретился с ней. Зачем же искать кого-то? Плотной живой воронкой ввинчивалась в него стая сопилотов, пособников его смерти; иной раз не оставалось и трупа, когда реки грязи зубами гиены утаскивали тело или когда приходили армии красных муравьев - целый мир в движении, - внезапно окрашивавших труп в цвет ржавого железа. "Чос, чос, мой_о_н, кон!" - военный клич, рожденный израненным телом и детским страхом. Труп белого не лучше всякого другого, и его так же оспаривают друг у друга насекомые, птицы, койоты, шакалы, а он не слишком-то охотно отдается им на растерзание. Самые дикие, самые голодные, самые зубастые, самые когтистые, самые кровожадные гложут его, полируют скелет, как зубочистку; остается лишь груда костей, костей, которые полуденное солнце согревает, как согревала кровь, когда они поддерживали плоть, ушедшую от них в когтях, на клыках, в зубах и лапах тех, кто унес ее, чтобы явились новые создания во плоти. У черных - не черный скелет. Негру, что помогал жечь хижины, досталась его унция свинца. Он услыхал вдруг: "Чос, чос, мой_о_н, кон!" - и упал на землю, воя, как воют большие обезьяны. Из глубокой раныдыры струей хлынула алая кровь. Как порадовался бы он, увидав свой светлый скелет из муки и слоновой кости или чуть сероватый, закопченный дымом, что поднимался от ранчо, спаленных его рукою в "санитарных целях", чтобы вырвать из земли сынов этой страны, смести их дома, смести их припасы, смести их посевы! И вот уже свистит паровоз. Прогресс. "Парохвост", как его называют, потому что он тащит за собой хвост вагонов по железнодорожным веткам, проложенным к просекам, где возникали плантации. "Парохвосты", пожары, теодолиты и метисы в одних рубахах - тех, что на них. Куртки пришлось продать - добротные куртки, - надо было оплатить последнее прошение, в котором говорилось, что деревни, простоявшие сорок пять лет (Барра-де-Мотагуа, Синчадо, Тендорес, Каюга, Моралес, Ла-Либертад и Лос-Аматес) - из них две с муниципалитетами, имеющие все права на земли, - сожжены дотла, а компания "Тропикаль платанера" прогнала крестьян - почти все они уроженцы этих мест - и лишила их права рубить лес, сажать что-либо... Люди не отрываясь глядели на то, что писал грамотей, глядели не для того, чтобы понять, а для того, чтобы влить в буквы всю силу взгляда, - тогда эта бумага с печатью лучше расскажет об их бесправии, о тоскливом страхе остаться без крова и об их надежде. - Пишите!.. - говорили они. - Пишите!.. Пишите!.. Пишите!.. - Ладно, напишем... Об этом уже писали... Про это тоже скажем... Да не галдите все разом, не говорите все вместе... А проку и от этого ходатайства не было. Прошений не читали или не принимали во внимание. Бумаги кочевали по инстанциям и вдруг оказывались в корзине или в архиве, - Ни к чему беднякам уметь Читать и писать. Не посылай сына в школу... - рассуждали они меж собой. - Для Чего ему школа?.. Чтобы писать умел?.. А что из того,.если никто на это не смотрит?.. Писать он будет... писать... Читать сумеет... писать сумеет... Писать он будет... читать сумеет... писать сумеет... а все ни к чему... Над кронами деревьев, подстриженных садовниками-брадобреями, высились крыши зданий, увенчанных водонапорными башнями. Конторы, дома хозяев, управителей, администраторов, чиновников; больница, отель для приезжих, целый мир под стеклом и сетками, которые процеживали воздух, не пропуская насекомых, - москиты, эти черные осадки тропиков, облепляли окна и двери, обнесенные железным ситом. Но там же, снаружи, за плотными фильтрами, оставалась, как нечисть, и вся вселенная маиса и бобов, птиц и мифов, сельвы и легенд, человека и его обычаев, человека и его верований. Огонь, жравший из рук испанцев раскрашенные деревянные изделия индейцев, их письмена на коре аматле, их идолов и амулеты, теперь, спустя четыре века, поглощал, превращая в головни и пепел, всех этих христосов, святых дев, святых антониев, распятия, молитвенники, четки, реликвии и образки. Долой рыкание лесов, идет фонограф; идет пейзаж, приходит фотография; долой пьянящие бальзамы, идут бутылки виски. Приходит иной бог - Доллар и другая религия - религия "big stick", большой дубинки. Десять лет спустя. Половина катуна, как сказали бы, следуя хронологии майя, археологи и безумцы в очках, обуреваемые зудом искателей и голодом музейных мух, приезжающие восторгаться монолитами Киригуа, гигантскими каменными барельефами - священными изображениями животных и людей, более совершенными, чем египетские. Половина катуна. Десять лет спустя. На письменном столе Зеленого Папы, главного хозяина плантаций, рыцаря чековой книжки и ножа, великого кормчего на море человеческого пота, стоят три портрета в серебряных рамках: Майари, погибшей на посту, как говорил он сам, вспоминая об ее бесстрашном спуске вниз по реке вместе с Ч_и_по Чип_о_, чтобы собрать подписи жителей одной обреченной деревни против экспроприации; доньи Флоры, с которой он вступил в брак, тоже погибшей на посту, - говорил он иронически, - умершей при родах девочки, что заняла на его столе третью рамку: Аурелия Мейкер Томпсон. Три портрета: Майари, его невеста; Флора, его супруга, и Аурелия, его дочь, отданная ребенком в монастырский колледж в Сан-Хуане, столице английской колонии Белиз. Как обычно, Хуамбо Самбито вез шефа в его сверкающей лаком дрезине на осмотр плантаций. На этот раз - в сопровождении одного сеньора, такого красного, будто с него содрали кожу и приговорили вялить собственное мясо на знойном солнце. Беседуя с ним, Мейкер почти кричал, перекрывая голосом шум мотора и звяканье колес. Под мостами журчали ручейки, - какое ощущение свободы рождала вольная вода рядом с рельсами, с их холодной твердостью тюремных брусьев. Дрезина летела, как саранча на колесах. На скамье, привинченной к платформе, сидели Мейкер Томпсон - на коленях расстелен чертеж, голубой, блестящий, вощеный - и сеньор без кожи с карандашом в руках, которым он отмечал на плане пункты и расстояния. Объезд длился все утро. По возвращении в кабинет Мейкера Томпсона гость, снова разложив на столе чертеж, проговорил: - Все это хорошо, но мои адвокаты поставили меня в известность о том, что до сих пор у нас нет законного основания для эксплуатации здешних земель. Мы здесь незаконно распоряжаемся плантациями. Так продолжаться не может. Мейкер Томпсон перебил его: - Никто, как мне известно, не возражает против этого, и люди "там" должны знать, что до сих пор муниципалитеты ничего не смогли добиться. На все их жалобы в высших сферах плюют. - Да, но какой ценой это нам достается... - Ценой золота, естественно... - Не слишком чистоплотно... - Ни одну из операций Компании в этих странах не назовешь чистоплотной, и, значит, если нет законного основания, нам надо бросить и плантации и здания, а главное - железную дорогу?! - Железная дорога принадлежит не нам. Она принадлежит этой стране и уже почти построена. - Как сказать! - Нет, мистер Мейкер Томпсон, надо приобрести законные права на земли, добыть официальное разрешение на дальнейшие работы. - Все можно добыть, если купить пташку покрупнее... - Не знаю, как это добывается, но мое мнение таково... - И джентльмен без кожи умолк, нахмурив белесые брови и устремив вдаль небесно-голубые глаза. - И... вот еще что: политика подкупов, которую вы проводите, мне не по душе, она меня смущает, я ее стыжусь. В зеркало смотреть на себя неприятно, когда бываешь в Центральной Америке; мы отбираем земли у их мирных и законных владельцев и делаем много других вещей, покрывая все слоем желтого металла, золота, от которого несет г...г...гнусью всякой, потому что мы именно этим и занимаемся, превращаем золото в свинство... Я разговаривал со всеми, у кого вы отняли землю, и подготовил документированный отчет... Визитер говорил, говорил, а Джо Мейкер не спускал с него глаз, позабыв о горящей спичке, которую держал над трубкой, пока огонь не обжег ему руку. Он отшвырнул спичку, поплевал на кончики большого и указательного пальцев и ничего не сказал. Лишь через минуту обронил: - В котором часу вы уезжаете? - Я здесь задержусь, если вам больше нечего мне показать. - Да, в самом деле, вам ведь надо взглянуть на плантации у Обезьяньего поворота. Очень доходные. Я не мог вас взять с собой утром, нам не хватило бы времени съездить туда и обратно. До них далековато. Но сейчас, после ленча, мы можем рискнуть. В дрезине, пока сеньоры "ленчавкали", сидел Хуамбо Самбито и ел бананы. Он бережно чистил фрукты, а потом запихивал в рот всю свечу из растительного крема - шелк и жизнь в едином целом. Один банан за другим. Обильная слюна сочилась изо рта, смачивала губы, толстые, чуть лиловатые. Когда капли дрожали на подбородке, едва не падая на грудь, он их стряхивал, мотая головой, или вытирал тыльной стороной ладони. И еще банан, еще банан, еще один банан. Они, хозяева, "ленчокались", а он, Самбито, ел бананы. - Хуан продался... - донесся шепот незнакомца, а может, и знакомца, но поди узнай его, как странно он выглядит. - Хуамбо не проданный, нет! Самбито все тот же! - Ведь твое имя Самбо, если бы ты был Смит... - Нет, не оттого, что я самбо... - А отчего же тогда? - Оттого, что мне - плохо... Самбито, болеет Самбито... Самбо не продан. Хуанито настороже. Ест "мананы", сам настороже. Незнакомец, услышав, как "Самбо", "Хуамбо" сменились на "Самбито", "Хуанито", подкрался ближе: - "Чос, чос, мой_о_н, кон!.."- прошипел он как заклинание или пароль; поглядев по сторонам, нет ли кого-нибудь рядом, он выдохнул ему в ухо тихо, почти неслышно: - Сегодня ночью уберем твоего шефа, пришла его пора, а этот, приезжий, говорят, за нас и хочет вернуть нам земли. Ты, когда гринго Джо заснет, прикинься, будто тебе совсем плохо, и завой, как пес, почуявший близкую смерть хозяина. Увидев, что к дрезине идет один из сеньоров, скрылся полуголый бродяга - сомбреро, повязка на бедрах и больше ничего, - но успел бросить на прощанье военный клич, рожденный избитым телом и детским страхом: "Чос, чос, мой_о_н, кон!.." Скелет из темных костей, обожженных солнцем и ночною росой, жаркой, как парильня темаскаль, которая и ночью сжигает все живое. - Хуамбо, - сказал Мейкер Томпсон, снимая пробковый шлем и обмахивая лицо этой легкой штукой, которая делает голову такой большой. - Хуамбо, как там Обезьяний поворот?.. Проехать можно?.. - Да, шеф, но всегда опасно. Дрезина очень большая, не может свернуть на ходу. Ее надо стащить с пути, нести на себе, а за поворотом опять поставить на рельсы. В тот раз мы так не сделали и чуть не убились вместе с пожарниками. - Ну что ж, тогда не убились и сейчас не убьемся. Мы поедем с приезжим кабальеро посмотреть плантации на той стороне, и нам с тобой вовсе не к лицу слезать и возиться с переносом тележки, снимать да ставить - срамиться перед ним. А потом этот человек еще скажет: какие ротозеи! Не могут расширить поворот!.. - Уж как распорядитесь, только я заранее говорю, все может случиться. Если она сойдет с рельсов на повороте, всем крышка: или в каменную стену влетим, где скалы рубят, и сама машина нас расплющит, лепешку из нас сделает, или ухнем вниз, с обрыва, а это тоже плохо! - У тебя еще мало опыта, Самбито. - Может, и так... - Поэтому, когда будем подъезжать к Обезьяньему повороту, я сам поведу дрезину... Посмотришь, как надо вести... я тебе покажу, и ты, кстати, научишься... - Одним больше, одним меньше... - Что ты сказал? - Ничего... Но при словах "что ты сказал" Джо выхватил из-за пояса хлыст из кожи морской коровы, который, как и револьвер, всегда был при нем. - Одним больше, одним меньше?.. - Одним самбито больше, одним самбито меньше... сказал я, хозяин. - Думал, ты хочешь сказать - одним из нас больше или меньше, какая важность. Почтенный визитер с кожей цвета новорожденного мышонка, такою красной, что казалось, будто на солнце вялят его живьем, влез на дрезину и сел рядом с Мейкером на скамью, а Хуамбо по знаку шефа включил мотор. Прежде чем свернуть на боковую ветку с главной линии, проложенной перед складами, пришлось перевести стрелку. Солнце срезало оборки тени с кокосовых пальм. Желтые луга. Кактусы. Заросли юкки в белых венках цветов. Далекий частокол деревьев. И спины зданий, тусклые, задымленные, будто прошлись по ним темные тучи, оставив шрамы окошек. Высокая труба с клочком черного дыма. Другая, пониже, тоже дымит. Хижины. Грязные ручейки. Железные мостки без перил, только для рельсов. Топь, влажный лес, жаркая, многослойная листва. Своды пальмовых веток в узких горных проходах. Сломяголовый бег кабанов при появлении дрезины, летящей к черту на рога. Грузное вспархивание огромных птиц. Всполох пурпурных перьев. Голубь, как небесно-сизая глициния - цветок с крыльями. Стаи цепкохвостых обезьян-ревуний, разбегающихся с шумом в стороны. Лианы, лианы, порою толстые, как нога человека. Пятна цветов, смело рассыпанные по вечерней сепии. И вновь простор плантаций. Облака, облака золотого шафрана. Сладострастная затаенность зеленой плоти, вожделеющей всеми своими побегами, стеблями, листьями, гроздьями. Геометрические линии, прямые и одинокие, банановых шеренг, смятых на горизонте хаотичным, беспорядочным натиском сельвы. Дыхание самой земли, заточенной в плантации, попранной, скованной, приговоренной отдать всю свою жизнь до последней капли. Недалеко и Обезьяний поворот. Как прожорлива здесь зелень, поглотившая все, что видит и не видит глаз. Ничего, кроме зелени. Но не той кроткой зелени, какая спокойно пьет воздух, ее овевающий, довольствуясь лишь тем, что ее окружает. Нет. Зеленые обжоры у Обезьяньего поворота не только жрут и глотают все, что находится возле них, они и под землею сосут корнями зеленую воду и утоляют голод горизонтом, отражая свою струящуюся зеленость в солнечной бахроме заката, в той бахроме, что к вечеру дрожит над полями. Высоко вздымает небо голубой полог, чтобы укрыть свою чистую спящую бездну за трепетом последних лучей, спасти ее от жадной ненасытности полей, веток, листьев, корневищ, вод, скал, плодов, животных - всего, что окрашено в зеленый цвет. Хуамбо перед самым Обезьяньим поворотом передал управление дрезиной Джо Мейкеру Томпсону и одним прыжком, подхваченный ветром, - они неслись с огромной скоростью, - махнул в дальний конец дрезины, которую качало и трясло, как плот, попавший в стремительнейшую из стремнин Мотагуа. Самбито чувствовал: несмотря на все умение шефа, их в этом испытании большая ждет бе... бе... бе... бежит навстречу Обезьяний поворот, все ближе, ближе... Между каменной стеной и пропастью изогнулись рельсы проклятой дугою... А с насыпи скользят вниз песчинки, как по шитью стежки, с тем же шорохом скользящей нити... тоненькие ниточки осыпающихся камней и песчинок... Вот снова камни, струйки земли, почти обвалы... Так небрежно, так быстро, так бездумно ведет дрезину хозяин... Хуамбо стал молиться: - Сан-Бенито, спаси Самбито... Ты черный, СанБенито, но Хуамбо - мулат, тоже почти что черный... Спаси Самбито... Сан-Бенито, Сан-Бенито, Сан-Бенито... Поворот. Думать некогда. Хуамбо прыгнул назад, ощутив, как не управляемая никем дрезина рванулась вбок, еще не сорвавшись с рельсов, будто колеса в одном упругом, рожденном скоростью порыве хотели слиться воедино и на изгибе дороги прижаться к скале. Шеф, уцепившись за ветви и лианы, повис, качаясь, над дорогой в облаке известняковой пыли, а машина вместе с почтенным визитером летела в пропасть, перевертываясь, кувыркаясь, еще и еще... - Перевернулась! Я говорил вам!.. - кричал Самбито Джо Мейкеру, который спрыгнул на шпалы, выпустив из рук ветки и лианы. Оба тут же бросились к обрыву, пытаясь отыскать глазами дрезину и приезжего... Перед ними открылся зеленый коридор - ободранные деревья и сорванные ветки, - по которому летела вниз дрезина, пока не врезалась в песок, где и лежала вверх колесами, - освобожденные, они еще вертелись. Самбито, скользя, цепляясь за ветки, бросился под откос искать визитера. Ничего не разглядеть. Сумеречный полумрак сплел наглухо ветви. Самбито остановился, чтоб не мешал шум шагов, и навострил уши. Но если бы вместо ушей у него были лезвия, он и тогда ничего б не услышал - почтенный визитер покинул этот мир. Так ему думалось; но нет, тот еще дышал, лежа на камне лицом кверху, - веки похолодели, рот приоткрыт, тело в испарине. Хуамбо позвал шефа вниз. Вслед за Томпсоном шли люди, которых ему удалось созвать свистом, они спускались в пропасть, скорее с любопытством, чем с тревогой. Надо было прорубить ножами-мачете хотя бы подобие тропы, чтобы вытащить пострадавшего. Потом они сцепили руки и устроили нечто вроде носилок, чтобы не слишком его раскачивать, и потащили наверх человека с розоватовосковым лицом, который, вместо того чтобы таять от жары, остывал. Его положили у колеи на мягкий песок насыпи, и кто-то поскакал на лошади за другой дрезиной. Позади всадника, на крупе, трясся Хуамбо, ему предстояло вернуться назад с машиной. Глухая ночь. Шаги зверей. Пришлось разжечь костры. Мейкер Томпсон влез на дерево - мера предосторожности - и смотрел в темноту, держа наготове два револьвера. Напасть могли не только звери, люди тоже были его врагами. Почтенный визитер хрипел, хватая ртом воздух. Стекленеющие небесно-голубые глаза, пена на губах, тело в песке и земле. Заразительное молчание, молчание, сковывающее уста каждого, одного за другим, если рядом кто-то находится между жизнью и смертью. Летучие мыши, москиты. Летучие мыши слетались парами, а когда их пути расходились, они, казалось, разрываются надвое. Люди все прибывали. Диковинно! Им казалось диковинным, что один из гринго умер смертью, уготованной лишь пеонам, сыновьям этой земли. Сегодня один, завтра другой - они гибли, как звери при корчевке леса и горных обвалах. У кого не было семьи, тем и креста не ставили. В яму - и поминай как звали. На дрезине, с которой вернулся Хуамбо, назад поехали почтенный визитер, тяжело раненный, - он не пришел в сознание, - и шеф с трубкой во рту. Над прогалинами между плантациями и лесными развилками грудились звезды, мириадами сыпались сверху на землю. Вот и приехали. О несчастном случае уже известно. Из весело светящихся домов выходили люди посмотреть. Доктора и сиделки ждали во всем белом - халаты, шапочки. - Сан-Бенито, спасибо тебе, что спас Самбито; я не черный, как ты, но почти черный! - повторял Хуамбо, которого забросали вопросами о катастрофе. Первое, о чем сообщал Самбито, это о чуде, свершенном святым Бенито. Затем рассказывал, что машину вел не он, а хозяин, сеньор Мейкер Томпсон, и, наконец, что с любым случилось бы то же самое, уж очень крут Обезьяний поворот. - Я спасся, - объяснял Хуамбо, - потому, что спрыгнул, - Сан-Бенито сделал чудо, а шеф зацепился и повис на ветках и лианах. Не решись он на такое, лежал бы сейчас там с другим сеньором... Почтенный визитер Чарльз Пейфер так и не пришел в себя. Его внесли в операционную и вынесли, не прикоснувшись. Перелом основания черепа. - Сан-Бенито, спасибо тебе, что спас Самбито; я не черный, как ты, но почти черный! - все повторял Хуамбо. Вышла луна и обрисовала смутные силуэты далеких гор. Где-то лаяли псы. Яркие лучи фонарей - широких колпаков-фунтиков - расплющивали свет лампочек над биллиардными столами. Блестело зеленое сукно, блестели шары. Игроки и зрители роняли редкие слова. Самбито задел локтем одного зеваку, тот обернулся, но, узнав обидчика, сделал вид, что ничего не случилось, и только почесал бок. Хуамбо не долго ждал дона Чофо на улице: едва тот показался в освещенной двери, он вынырнул из тьмы. И оба пошли к горе, не говоря ни слова, обжигая ноги ночной росой. Многие, не один дон Чофо, пытали его о происшествии. Не все казалось ясным. Почтенный визитер, как они слыхали, стоял на том, чтобы с ними обошлись по справедливости, не отбирали землю. Но те подробности о катастрофе, что им сообщил Хуамбо, не оставляли места сомнению. Несчастье - по недосмотру Мейкера Томпсона; гость, правда, мог выжить и рассказать обо всем в Соединенных Штатах, и в этом, на худой конец, была еще для них какая-то надежда. Эскивели, метеоры на жеребцах перуанской крови, два старших брата от одного отца и разных матерей, и три их родственника открыто возражали против самоубийственного миролюбия дона Чофо. - - Что делать, спрашиваете, если выгоняют из собственного дома? Против силы поставить силу. Правда, - говорил дон Чофо,мы еще ничего не сделали, чтобы добиться от правительства защиты наших прав, но еще есть время, чтобы действовать. - Перестрелять их всех, перестрелять!.. - мотали головами Эскивели в такт своим словам, - мятые сомбреро на черных волосах. - Только женщины зовут на помощь! - негодовал другой метис, с молочными от гноя глазами: мошкара занесла заразу. Дон Чофо оборвал его, защищая свою точку зрения: - Помощи мы ни у кого не просим; одно дело, мне кажется, просить помощи, а другое - требовать по закону то, на что имеем право. - Слюнтяйство! И другой: - Чистое слюнтяйство! Здесь, в горах, свои законы, и, если каждый знает, чем его бог наделил, нечего искать других путей. Вернуть свое пулей, и делу конец. - Все это, может, и хорошо, но я поддерживаю Чофо. Ведь нам придется воевать не с ними, а с солдатами. Какая польза от того, если мы солдатиков порубим, как маис. - Солдаты сами не лучше тех, они ведь гринго защищают, всю их несправедливость. А я и родного брата, встань он на их защиту, прирезал бы. Ишь жалостливый какой, солдат жалеет! Тогда давайте подожжем ихние дома, пусть к ним пойдет огонь, какой они на нас наслали; огонь, он ведь ничей! Проклятые, кровь в жилах так и кипит! - Ты, Манудо, свой парень, свой! - воскликнул один из Эскивелей. - Хватит царапать подписи, послать их к чертовой матери. Я, братья, иду с вами, куда вы, туда я, если надо отправить души гринго к богу; пусть бог знает, какую расправу они тут над нами чинят. Старший из Эскивелей, Тано Эскивель, сказал, заикаясь: - Ты с...с...смотри, до с.,.с...самого с...с...сомбреро гринго нас обирают, бог...гатеют на г...грабежах, а потом г...говорят, что они л..люди ум...мелые, дел...ловые! - Верно говоришь, Тано Эскивель. Полсвета рот разевает, глядя, как быстро янки добро наживают, и все, мол, из-за того, что они на работу ловки, а на деле выходит - ловки на разбой, уж куда там... Небесный свод, просторный тихий мрак, медленно вращался. Но время стояло. Глаза натыкались на звезды, которые вечно глядят, мигая, все с тех же самых мест. Робко вздыхал ветер в ветвях кокосовых пальм. Не приходя в сознание, почтенный визитер скончался на рассвете. Мейкер Томпсон громко орал в трубку, соединившись по телефону с Вашингтоном, будто вел переговоры с самой дальней из звезд. Чуть сдвинулся небосвод. Осталась на том же месте самая дальняя звезда. Узнав о смерти почтенного визитера, Чарльза Пейфера, рассеялись группы опечаленных людей. Известие принес Самбито. Шеф решил отбыть с первым товар- ным поездом, чтобы успеть погрузить гроб на пароход "Турриальба". Бледно-голубое море, цвета глаз почтенного визитера, Чарльза Пейфера, чье тело, обернутое звездно-полосатым флагом, было внесено на борт портовыми чиновниками, - короткий отдых для вереницы голых людей, чиркающих о землю лбами, переломленных пополам тяжестью банановых кистей, которые они грузили из вагонов в трюмы парохода, грузили еще до восхода солнца при свете прожекторов и мертвеннобледных ламп. Метисы, негры, самбо, мулаты, белые с татуированными руками. Тяжесть фруктов растирала людей, как в ступе. К концу жаркого дня они превращались в раздавленные трупы, по которым прошли поезда, поезда с бананами. VII С того самого утра, когда Мейкер Томпсон погрузил на пароход тело почтенного визитера Чарльза Пейфера, сомкнувшего свои голубые глаза и обескровленного, с тех пор как оставил Пейфера на "Турриальбе" - территории родной страны, - он в течение нескольких лет ни разу не был в порту, пока не приехал сюда встретить дочь, Аурелию Мейкер Томпсон. Она возвращалась из Белиза, окончив учение, став взрослой сеньоритой. Отцовское чувство наполняло его пылкой нежностью, будто влили в него ту кровь, что кипела в жилах, когда он после страшного бега на островах держал в своих объятиях Майари, единственную слабость своего сердца. За пятнадцать лет он ни разу не испытывал такого волнения, какое испытывал сейчас, когда возвращалась дочь. Жадный взор его блуждал по горизонту, и каждую секунду он спрашивал Хуамбо: - Что-нибудь видишь, Самбито?.. - Нет, шеф, она, наверное, сегодня не приедет. - А телеграмма? - Верно, верно. Тогда, значит, приедет. Скользя по горизонту, там, где кончается залив - подкова в голубой пене, - погружаясь в мягкий свет над водой и в дымчатую даль, его глаза, как стрелки часов, возвращались к пальме на островке, где он когда-то бежал за существом, которое оделось невестой, чтобы сочетаться браком с рекою, и он тихонько позвал ее: - Майари! Майари!.. - Что вы сказали, шеф? - Сказал, не видишь ли чего, Хуамбо... - Нет, ничего не вижу... Лишь возвышенная любовь оставляет воспоминание. Прозрачный жаркий день. Оргия красок. Плавное парение пеликанов. Губчатые берега. Здесь стояла бы Майари, ожидая его, если бы он бросил плантации и вернулся в море выуживать жемчуг, как трухильянец. И неотступное видение, корабль, на котором он видел себя возвращающимся с островов, растаял в дивном море его воображения при крике Хуамбо. Но глаза его снова сходились, подобно стрелкам часов, на каменистом островке, ему не хотелось слышать, как Самбито сообщал ему о появлении на горизонте небольшого судна. ...Майари... Нет, не Майари была та, что вернулась... Да и не невесту свою он ждал... тело апельсинного цвета, глаза черного дерева, дремлющие в шелковых ресницах... Аурелия вышла из колледжа-интерната от сестер воспитательниц не по возрасту блеклой. Прямые волосы, заплетенные в косу, собраны в пучок на затылке. Угловатая, длинная, словно обернутая в серое форменное платье труба, из верхнего отверстия которой глядит большеухое лицо. Как мало походило это существо на портрет, красовавшийся на его письменном столе! То было изображение девочки, не красивой, но миленькой. Аурелия уловила разочарование отца, и он, заметив это, постарался утешить дочь, сказав, что одежда очень изменила ее, сделав непохожей на ту, что он ждал, - более изящную, более кокетливую... Утопив мундштук трубки в горькой усмешке, Мейкер Томпсон сказал себе: "Беда не приходит одна, она приходит в очках". Его дочь обладала каким-то дефектом зрения, и очки старили ее еще больше, чем прическа, манеры и английский костюм. Да и норд, бушевавший там, в открытом море, тоже был виноват. Когда Аурелия пришла в себя после качки, легкий румянец сменил на ее лице малярийную бледность метиски, на лице, где сверкала оправа очков, а еще ярче сверкали зубы, крепкие и крупные. Хуамбо принес ее скудный багаж, - начальник таможни распорядился, чтобы чемодан не проверяли,и поместил его в дрезине, где отец и дочь уже сидели на скамье: она - робкая и натянутая, он - разочарованный и смущенный. Пальмы - космы зеленого моря на унизанных кольцами жирафьих шеях - бежали назад, погружаясь в блеск бухты, быстро, со скоростью дрезины, которая удалялась от порта с его серо-грязными улицами, хижинами, зданиями, домишками. Самбито смеялся про себя над сеньорой Аурелией. У него для этого была подходящая, широкая рожа - для того, чтобы смеяться, щеря зубы в неслышном, спрятанном в горле хохоте. Лукавый мулат. Так он сам себя называл, сознавая, что лукавые проделки были частью его жизни. Обычные проделки и другие, на которые толкают черная магия и святая вера. - Когда барышню Аурелию крестили, собаки выли! - говорил Самбо своим товарищам по комнате, а жил он в маленьком доме с пожарниками. - Выли, когда ее крестили!.. Нега домашней свободы, обильная пища, тропики, купанье, прогулки верхом, коктейли, виски, сигареты и овладение секретами красоты превратили долговязую Аурелию в миловидную девушку, смуглую, радостную, веселую, сохранившую от долгих лет заточения в монастырском колледже Белиза лишь невнятный английский язык, на котором изъясняются высшие классы Британии. С отцом она обращалась как с равным себе, что весьма облегчало жизнь. Для Аурелии ее отец не был сеньор Джо Мейкер Томпсон, а просто Джо Мейкер. Сказать по правде, Джо Мейкер прекрасно сжился с лаконичным именем, данным ему дочерью, и чувствовал себя с нею легко и просто, свободный от тяжести прошлого, от забот и ответственности отцовства. Поэтому-то они всегда говорили о делах, как компаньоны, что раздражало молодого археолога Рэя Сальседо, смуглого янки португальского происхождения, посланного сюда одним научным институтом для изучения эволюции барельефа на камнях Киригуа. - Что ты видишь в этих камнях такого, чего не видим мы? - допытывалась Аурелия, когда археолог приходил к ним на чашку чая или когда она появлялась вечером в баре отеля Компании, расположенного неподалеку, где обосновался Сальседо со своими книгами, планами, фотоаппаратами, коллекциями идолов и божков, кусками керамики и обломками скал. Пальмы, шпалеры кактусов и ярколистых кустов, благоухающие цветы, заросли жасмина - белых звездочек, дурманящих до тошноты, - и причудливых шпор-вьюнков окружали домик Аурелии, у дверей которого не раз ее рука, словно забытый листок печального дерева, лежала в руке Сальседо. Их сближал зной, тишина, неодолимое томление, что рождают тропики. - Ну, скажи мне, что видишь ты в твоих камнях? - Крошка... Груди Аурелии, как барельефы, эволюцию которых он изучал, казалось, увеличивались, округлялись, словно маленькие гладкие камни, твердые и хрупкие в своей вечности. - Мне стыдно, но я не понимаю... Это все так сложно... Противный, не объясняешь мне... - Попытаюсь. Барельеф... Аурелия выпятила грудь и проговорила, подражая профессорскому тону археолога: - Барахлеф... - Барельеф, детка! - Я нарочно сказала так, мне лекций читать не надо... Прощай... уж поздно... Джо Мейкер не погасит лампу, пока я не вернусь... Но он скоро укатит в Чикаго, и тогда у тех камней ты расскажешь мне про свои барельефы. Ночь, опечатанная звездами, как черный конверт золотыми печатями, конверт, где спрятано людское счастье, закрыла горизонт. Что парило в палящем, жгучем воздухе? Что за неведомые запахи шли из этой ароматической печи? Какой сон природы кружился вместе со звездами? Рэй Сальседо возвратился в отель. Он был голоден и проглотил два сандвича, три сандвича, шесть сандвичей и несколько стаканов пива. Шагая на следующий день к месту своих раскопок - сапоги, пробковый шлем и все прочее, - он заметил, что из зеленой стены вьюнков выглянул смуглый листок и поманил его, как каждое утро. Он остановился и подошел поздороваться с самой ветвью - Аурелией; она лежала в гамаке и ждала его, чтобы пожаловаться на жару, москитов, на день, долгий оттого, что не с кем поболтать, - обычные жалобы ребенка, который ищет утешения, ибо едва Сальседо двинулся дальше, на свидание со своими каменными жрецами, она начала гонения на христиан и первой жертвой пал отец - дочь потребовала от него книг по искусству древних майя. - Разве дела тебя уже не занимают? - Нет. Теперь меня интересует двойное измерение барельефов Киригуа и загадка нерасшифрованных иероглифов, геометрия священных городов... Ты не слышал о Накуме? Мне хотелось бы, чтобы на этих днях ты поехал со мной в Копан... - Когда вернусь из Чикаго - все, что ты пожелаешь. А сейчас пусть Рэй Сальседо составит тебе компанию. Почему ты не попросишь его? - Он уже был в Копане, оттуда поедет в Паленке. А по утрам и вечерам, повинуясь лишь одному компасу - сердцу Аурелии, отец и дочь ездили верхом - сначала на плантации, окинуть глазом опытных хозяев свои богатства, а затем в ложбины Киригуа, основанного в золотом веке культуры майя, где смуглый археолог с черной шевелюрой и зелеными глазами, казалось, не изучает, а ждет, что с губ каменных жрецов сорвется колдовское слово, которое позволит ему раскрыть тайны многих тысячелетий. - Жизнь состоит из одних начал без концов... Конец непременно приходит, но тем не менее все - сплошное начало... - размышлял Джо Мейкер, возвращаясь с плантации накануне своего отъезда в Чикаго - вокруг листва бананов, на голове широкополая ковбойская шляпа, - покачиваясь в седле в такт религиозному гимну, что пела его дочь. Мерно колыхались тела всадников, будто их несла в сумерках на себе река. - Господи Иису!.. - воскликнул Хуамбо, свист замер на его вытянутых в трубочку губах. Он взглянул в приоткрытую дверь в прачечной и завозил по лицу пальцами - паучьими лапками, сотворяя крестное знамение... Хороший слуга глядит, но не видит, слышит, но не вникает, и Хуамбо не видел и не вникал, и все же весь обратился в слух и зрение - глаза его и барабанные перепонки не были в услужении, и он видел и слышал больше, чем надо. Мулат стоял поглощенный зрелищем, а потом неодобрительно замотал головою - мельницей-вертушкой с волосами-завитками цвета пережженного шоколада, - молча замахал руками, выкатив глаза и оттопырив губы. Он отошел от двери. Спаси бог, если заметят, что он подсматривает: изобьют, изувечат, заставят рот полоскать собственной кровью да зубами, или... не будут бить, а увидев, что их накрыли, совсем обнаглеют и вынудят служить им сторожем. Под ногами скрипели половицы, а вокруг звенела птичья многоголосица: чорли, санаты, канарейки, чорчи наполняли любовью небо и кроны деревьев с медово-зеленой листвою и пестрыми цветами; страстный трепет слышался и под крышей прачечной, - не только там, на горе белья, где сеньорита и археолог... В воскресенье не поднимались жалюзи с этой стороны дома и никто отсюда не выходил, кроме Хуамбо. Он появился поздним утром в праздничном костюме, насвистывая вальс "На эшафоте", не зная даже, что ему больше нравится - музыка или слова: Покружись-ка со мной в этом вальсе, но не трогай парик короля: ведь монарха лишили на плахе головы и короны не зря. Покружись-ка со мною на плахе, угадал ты, я смерть; неспроста я корону взяла у монарха и терновый венец у Христа. Но.если Самбито не знал, что ему нравится больше: музыка или слова,этот вальс пел один певец из Омоа, - то он не мог также сказать, заходил ли он по воскресеньям в прачечную взять полотенце или насладиться запахом прачек, который пропитал помещение, словно аромат и краски, идущий с потолка из-под горячей цинковой кровли. Запахи женщины - дух ночи, дух праздника, дух повседневности, - витавшие в этой бане во влажной жаре, заставляли Хуамбо ощущать свое одиночество, одиночество заброшенного мулата, слуги, приговоренного к жизни холостяка. Он был Мейкеру Томпсону чем-то вроде жены с тех пор, как тот овдовел. Нет, не в дурном смысле, а просто потому, что понимал без слов, повиновался слепо и боялся хозяина больше, чем бо