тугие, а улицы - сплошные рытвины. Подъезжая к "Льяно-дель-Куадро", Видаль Мота увидел из автомобиля толпу у дверей своего дома. Что случилось? Помилуй бог, уж не хватил ли удар Сабину? Один раз ее чуть было не разбил паралич. Даже лицо перекосило. Или с племянником что-нибудь... Мячом заехали в глаз, не иначе... Ну и лоботряс!.. Не очень-то приятно сообщать его мамаше, что сынка подбили... А если не то... Если совсем не то... Вдруг это сбежались приятели поздравить с великим событием - составлением протокола, где на веки вечные записано по-испански завещание мультимиллионера... Автомобиль остановился, и Мота выскочил из машины, едва успев сунуть шоферу несколько монет. Сабина ждала его в дверях, бледная, словно застывшая, в своем затрапезном платье, которое в эту минуту, неизвестно почему, выглядело совсем выцветшим... - Слава богу, приехал. Я уж не знаю, что и делать... - Что случилось? Хорошо, что ты вышла меня встретить. Как увидел я людей, сердце сжалось: подумал, или ты свалилась, или тебя... - Удар хватил, говори уж сразу. Заладил одно и то же. А вот не хочет господь бог горбатых могилой исправлять! - Что случилось? Флювио ранен? - Да... Нет, не он... Но твой Флювио, Флювио и его дружки, которые гоняют тут мяч палками, заварили всю кашу. Слава богу, никто не ранен. - Тем лучше... - Ключи его зазвякали. - Пойду в кабинет, спрячу бумаги, а ты расскажи мне, что надо этим людям у моих дверей? Пойду спрячу протокол. Одиннадцать миллионов долларов! Голова идет кругом... - Голова, голова... Ждет тебя тут один сорвиголова по прозвищу Гринго... Вон спрятался... От полицейского удрал. Увидел, что дверь у нас приоткрыта, и ворвался. Я тут же подоспела, да и столкнулась нос к носу с полицейским: он, милый, тоже сюда лезет, как в собственный дом. "Стой! - говорю ему. - Это тебе не хлев, а дом лиценциата Видаля Моты". - Что же он натворил? - Кто?.. - Мальчишка. Что он наделал-то? Почему его преследовали? - Да закатил вроде здоровую оплеуху другому шалопаю. Так мальчишки говорят. Поди проверь их. Все они - одна шайка врунов. - Ты дала ему что-нибудь выпить, чтобы он успокоился? - Да, сеньор, дала кипятку, он и перестал трястись. Очень уж напугался; говорят, от его затрещины у того, с кем он подрался, челюсть отвалилась. Кто знает, может, и так. Парня в больницу отправили. В чулане среди хлама спрятался Томпсон Гринго. Поначалу трудно было различить что-нибудь в темноте, но, когда глаза привыкли, стало видно, что каморка завалена всякой рухлядью и старьем. Видаль Мота торжественно приблизился к Боби и сказал: - Хорошо, что вас не схватили... Итак, что же произошло?.. - Ничего... - Ничего не может быть, друг мой. Говорят, вы страшно сильно ударили его по зубам. Флювио и ребята из команды Гринго сломя голову неслись по коридору к чулану. Они спешили сообщить Боби о том, что ими сделано для его спасения. Организована контрразведка на поле "Льяно-дель-Куадро". Организована служба снабжения: если придется сидеть в укрытии много дней, то будет доставлен необходимый провиант. Если перекроют воду, будут принесены две дюжины бутылок лимонада. Если оставят без света, будут раздобыты свечи и спички. Организована бригада саперов, которые уже умчались обследовать овраги в Саусе, в Лас-Вакас и в Сапоте, чтобы отыскать для Гринго самую надежную пещеру. Видаль Мота вышел в коридор посмотреть, кто явился, и, увидев своего племянника Флювио, отозвал его в сторону. - Подождите меня, ребята. Мне надо поговорить с моим дядей, - важно сказал Флювио Лима товарищам. Он был в бригаде саперов, но надеялся перейти в разведчики, если ему разрешат забраться на крышу и следить оттуда за действиями полицейских. - Самое плохое... - заговорили разом мальчики, ворвавшись к Боби, - самое плохое то, что мы не сможем одолеть в завтрашнем матче команду Паррокия. Дурак ты, Гринго, что подрался! А полицейского позвала та старуха, что торчала в окошке, которое выходит в переулок. Она потом шмыгнула к окну, которое выходит на улицу, и натрепала обо всем фараону. Это она, старая ведьма, его позвала, надо устроить ей серенаду булыжниками. Не то сдавленный стон, не то яростный хрип вырвался из глотки Гринго. - Ты же никогда в жизни так не дрался! И что тебя дернуло? От злости, что ли, ослеп, молотил куда попало. Если б мы тебя не удержали, ты бы его убил. Гад сам во всем виноват. - Какой гад? - спросил кто-то. - Ну, гад, парень, который увязался за Гринго и стал ему говорить... Б оби вдруг затопал ногами и завопил: - Замолчите!.. Уходите!.. Проверяя, надежно ли спрятан документ, лиценциат еще и еще раз повертывал ключ в замке стола, а Флювио сообщал дяде подробности ссоры. Все началось из-за открытки. Из-за одной дурной открытки. Тот парень принес открытку, позвал Гринго и сказал ему: "Гляди-ка, вот твоя мать, Гринго..." А там какая-то голая тетка сидит на коленях у моряка. Видаль Мота повторил: - Голая тетка на коленях моряка... - Да, дядя. А Боби он сказал, что это его мать... - Правильно Боби сделал! Флювио поднял голову и взглянул в упор на дядюшку. Слова "правильно Боби сделал" заставили его почувствовать себя взрослым мужчиной. - Того, кто оскорбляет мать, в порошок стирать надо, - заключил адвокат. И вышел вместе с племянником. Флювио раздумал уходить из бригады саперов, он даже собрался утащить мачете из дома; надо остаться в саперах до тех пор, пока они не обследуют окрестностей и не найдут надежного убежища для Гринго, где Боби должен жить, ни в чем не нуждаясь: и журналы будут у него, и книги, и всякие игры, а ребятам придется по очереди сидеть с ним. - Я иду в полицию, - сказал лиценциат Сабине.Закрой дверь на засов, чтобы мальчишки здесь не шныряли. Он подождал, пока сержант допросил какую-то женщину в шали; от женщины несло букетом разных запахов: помадой для волос, пудрой, духами, кожей разопревших туфель и пропотевшим шелковым платьем. - Прошу прощения, лиценциат, я не мог принять вас раньше. Да, действительно, ко мне поступил акт... - Я хотел бы попросить комиссара об одной любезности. Он у себя? Если нет, передайте ему: пусть сегодня не отсылает этот акт в суд, а подождет до завтра. - Все зависит от того, какое медицинское заключение дадут в больнице... В эту минуту вошел комиссар. Дежурные полицейские вытянулись в струнку. Один из них доложил сержанту, что начальство явилось. Сержант, приосанившись, шагнул к комиссару. Выслушав донесение, комиссар постучал рукояткой хлыста по правому сапогу, сдвинул фуражку на затылок, обнажив вспотевший лоб, и спросил лиценциата, не драка ли этих самых мальчишек привела его сюда. Но, услышав от сержанта, что лиценциат и в самом деле пришел просить не передавать дела в суд, пока не будут наведены кое-какие справки, не дал посетителю и слова вымолвить: - Дело это ни сегодня, ни завтра, ни через сто лет до суда не дойдет, так как факты сильно преувеличены. Сеньор шеф полиции имеет сведения, что была самая обычная драка. Один из мальчишек, к несчастью, споткнулся, упал и сломал себе челюсть. "Вот он, Дон Злато", - подумал Видаль Мота. Одиннадцать миллионов долларов, сто миллионов долларов, пятьсот миллионов долларов, целый миллиард долларов. И один, два, три, четыре, пять, семь постовых полицейских, от которых пахнет бриолином и взяткой за молчание. Открыв на следующий день входную дверь и увидев на поле ватагу мальчишек, Сабина осенила себя крестным знамением; старуха испугалась еще больше, услышав от Флювио, что они сейчас сцепятся с ребятами из Паррокия, с командой босоногих. - Ох, вставай, вставай, - твердила она, толкая в бок лиценциата, - да вставай же. Теперь они палками будут драться с босяками из Паррокия, и Флювио ввязался... Надо сообщить твоей сестре... Адвокат открыл глаза, нащупал ногами домашние туфли и потянул было халат со стула, собираясь вмешаться в потасовку, о которой говорила Сабина, как вдруг услышал звонкий голос, донесшийся с поля. - Play-ball!.. Мяч в игре! - А, ну это ничего... - пробурчала Сабина, увидев из дверей, как начинается игра. - Прости, я тебя зря разбудила... Но ведь теперь каждый живет - только беды ждет. - Беспокойный ты человек... - Уж не зарабатываешь ли ты по тысяче долларов в минуту, когда спишь? Или тебе такое снится? - Вот именно, снится. Сейчас видел, - и какого черта ты меня разбудила? - видел, что мне платят тысячу долларов в минуту, как тем адвокатам, из НьюЙорка, тысячу долларов в минуту. Ну, ладно, им это, наверно, тоже кажется сном, - только, по счастью, будить их некому. Издалека снова донесся звучный металлический голос Боби, распоряжавшегося на поле. - Three men out!{Здесь и далее - команды, подающиеся при игре в бейсбол (англ.).} - Этот мальчишка, которого кличут Гринго, приходил сегодня утром благодарить тебя. Бедняжка, не знает, куда глаза девать, а все из-за того, что набедокурил! Слышишь, лопочет там по-английски? - Воспитание хоть куда... - проговорил Видаль Мота, потягиваясь. - Да, а что (с поля опять долетел крик Боби: "One straight!")... эта голая женщина на коленях у матроса... Почему ее называют его матерью?.. ("Ball one!"орал Боби.) Скажи, неужели так всюду и таскают с собой люди фотографический аппарат? Как же эта сеньора дала себя заснять? И похуже вещи делаются, да ведь не снимаются! - Я не говорю, что это фотоснимок... ("Ball two!"эхом докатился вопль Боби.) Просто в такой форме сделан намек на многое... - А ты-то откуда про все знаешь? - У меня немало друзей в Компании... - И то правда! ("Straight two!") Да, еще я вспомнила... Скажи-ка, верно ли, что та голь перекатная, какие-| то бедняки с побережья, получили в наследство бог| знает сколько тысяч золотых песо?.. - Совершенно верно... Вбежал сияющий, запыхавшийся Флювио, покрытый потом и пылью, словно в грязи валялся, как сказала, увидев его, Сабина, и сообщил дяде, что они только что закончили home-round. - А что говорит Гринго? - спросил дядя. - Он рад, что я в его команде. Мы обыграли босоногих. Я прибежал попить. - Будешь пить комнатную воду, такую, какая есть. Холодную тебе нельзя, схватишь чахотку. - Фу, какая теплая... - сплюнул Флювио, едва пригубив стакан. - Ну, ладно, я остужу ее немного, но не очень. От холодной воды можешь заболеть, кровь застынет. Игра превратилась в настоящее побоище. В ход были пущены кулаки, палки, камни. Видаль Мота шепнул Флювио, так, чтобы не слышала Сабина: - Как же ты пойдешь? Тебе глаз выбьют. Парни из Паррокии - настоящие хулиганы, искалечат, пробьют камнем голову... Кто за все это заплатит? Мальчик, бледный, с остановившимся взором, дрожал всем телом, не зная, остаться ли ему или идти, и вдруг решился. Пригибая голову и увертываясь от сыпавшихся градом камней, он бросился бежать к своей команде, которая обрушивала на противника не меньшее количество снарядов. - Не похоже, что он твой племянник, родная кровь. Иначе ты бы его не пустил... - Хуже, если бы его приятели подумали, что он спрятался в доме дядюшки, и прозвали бы трусом. - Что творится, боже мой! И зачем они переняли эти гринговы игры? Никак они нам не подходят, слишком у нас кровь горячая, и все-то мы превращаем в драку. Потасовка закончилась. Издалека, с одного конца "Льяно-дель-Куадро", оттуда, где в тесный кружок сгрудилась команда Боби, слышалось: - Ура, ура, ра-ра-ра!.. - Ура, ура, ра-ра-ра!.. - Индиан!.. Индиан!.. Индиан!.. Ра-ра-ра!.. На другом конце поля игроки паррокийской команды, тоже сбившись в кучку, кричали: - Босоноги! Босоноги! Босоноги!.. Ра-ра-ра... - Не в счет!.. Не в счет!.. Не в счет... счет... счет!.. X - Если я попаду в ад, то не из-за газет, Рейнальдо. - Рехинальдо, Сабина, Рехинальдо. - Прости, мне так и слышится "ей", а твое имя ведь от слова "их", "ихний". - Вовсе нет, Сабина... - Так вот, говорю я тебе, газет я не читаю, и в ад из-за них не попаду. Никогда не читаю. А теперь наслушалась я разговоров про то, что случилось год назад на побережье, да про это самое наследство, и захотелось мне обо всем разузнать получше, но читатьто я ведь не читаю, а ковыряюсь, горе одно. Пойду-ка, схожу к племяннице, попрошу ее почитать мне. К той самой, которая торгует одеждой на Центральном рынке, да кстати посмотрю, что бы такое на обед купить для разнообразия. Овощи-то тебе не по вкусу, да уж придется погрызть: от мяса ты больно ретив становишься и кое до чего охоч... - И старуха зашаталась, подражая пьяным. - Посмотри, не найдешь ли тепескуинтля. Если будет, купи. - Ох ты господи, опять мясо! Я, значит, возьму газету, ты ее уже прочел. Мне-то и дела нет до того, что там случилось, на побережье, да все-таки хочется узнать, кто такие эти чужеземцы и по какой причине оставили они наследство. Небось тут в газете наврали об этом с три короба, - только бы бумагу измарать, дело известное. Почему, говорю я, не делать газеты поменьше? И не надо было бы столько небылиц выдумывать. Вот те газетки, какие раздают нам в церкви во время мессы, совсем махонькие, да зато все, что в них пишут, - : святая истина. В лавке на Центральном рынке пахло сухой осокой и ладаном, затхлой водой из-под увядших цветов и новыми крахмальными тканями. - Как тут тихо! - сказала Сабина, просовывая в дверь свое медное лицо. Старуха, радушно встреченная Томаситой Хиль - младшей из дочерей своего брата,,| удобно устроилась в кресле для покупателей неподалеку от племянницы, которая свечным огарком намечала на материи линию шва. - Что за чудо случилось, тетя Сабина? Тысячу лет вас тут не было! Видела я вас как-то - вы с рынка шли, - да жизнь у нас, правда, такая суетная, ничего не успеваешь. - Даже газеты прочесть некогда, дочка, потому я и приковыляла сюда, чтоб ты мне почитала... - И старуха вытащила из-под шали сложенную втрое газету. - А что вас интересует, тетя? - Да эти вот чужеземцы с побережья, которые оставили бог знает сколько миллионов. - Так вы хотите?.. - Если только ты не очень занята... - Нет, тетя, я с удовольствием почитаю. Кстати, и сама узнаю, а то ведь всяк по-своему рассказывает. Здесь на рынке больше ни о чем и не говорят. Не разберешь, где правда, а где сплетни. Женщина тут одна есть, сушеной рыбой торгует, она говорит, что их знала. И знает одного из тех, кому повезло,Бастиансито. - Почитай, что тут написано... Крупные-то заголовки не читай: большие буквы я и сама вижу. Оттуда начинай, где буковки помельче. - "Прибытие в страну известных адвокатов Роберта и Альфреда Досвелл венчает одно из самых замечательных событий последних лет. Адвокаты Досвелл приехали сюда с целью ввести во владение наследством сограждан мультимиллионера Лестера Стонера, который составил завещание в их пользу. Каждый из наследников получает не менее полутора миллионов долларов. Обмену мнениями содействовал..." - Детка, читай дальше, я терпеть не могу "обмен умениями". Прочти про наследование. - Не "умениями", тетя, а "мнениями". Это разговоры... - "Обмен умениями"- тоже разговоры, болтовня наша кухарочья про всякие соусы да приправы. Почитай-ка лучше про смерть этих господ и про наследование. - Про это дальше. "Согласно полученным нами несколько месяцев назад сведениям, среди жертв "вьенто фуэрте", урагана, опустошившего плантации "Тропикаль платанеры", принесшего неисчислимые беды, обнаружены трупы супругов Лестера Стонера, более известного под именем Лестер Мид, и Лиленд Фостер, североамериканских граждан, которые избрали нашу страну своей второй родиной..." - Вот, вот, это поинтересней..! - "Супруги Стонер вернулись из Нью-Йорка, куда они ездили по делам, и намеревались расширить свои фабрики - по производству банановой муки и для сушки бананов, - и заложить плантации масличных культур. В этих целях было создано общество с ограниченной ответственностью, действовавшее под названием "Мид - Лусеро - Кохубуль - Айук Гайтан и Кo". Страшный прибрежный ураган застиг супругов дома - они жили в бунгало у самого моря. Супруги пытались добраться до поселка, так как дом их был разрушен, но вскоре и сами они погибли в лесу во время бури. Трупы их были обнаружены потрясенными местными жителями, среди которых были и акционеры общества, унаследовавшие огромный капитал трагически погибшей четы..." - Постой, Томасита, объясни-ка мне кое-что: у старух вроде меня голова-то слаба, сразу не сварит. Значит, эти североамериканские господа жили тут, обрастали хозяйством да богатством, стали миллионерами по многу раз и взяли себе в общество тех, остальных... - Да, тетя Сабина, вот их имена: "Лино Лусеро, Хуан Лусеро, Росалио Кандидо Лусеро, Бастиан Кохубуль..." - Этого парня знает твоя соседка... - "И Макарио, Хуан Состенес и Лисандро Айук Гайтан". - Значит, семеро унаследовали богатство. Читай дальше... - "Вчера в резиденции сеньора Джо Мейкера| Томпсона, широко известного в кругах нашей общественности, было зачитано завещание, по которому Лестер Стонер назначает единственной наследницей всего своего состояния свою супругу Лиленд Фостер. В случае ее воздержания..." - Это как же прикажете понимать? По-моему, очень некрасиво написано. Сеньора, значит, несдержанная, распутная и может получить деньги только в| случае воздержания... Ну, дочка, такое только иностранцы могут в завещании написать. - Да нет же, тетя Сабина. Вы не дали мне дочитать. Тут говорится: "В случае ее воздержания от получения наследства или в случае смерти во владение! наследством вводятся акционеры указанного общества".! - Ага, так-так. Раз, значит, оба они померли,| царство им небесное, людям этим и выпало счастье. Ты мне не сказала еще, написано ли там что-нибудь про Рейнальдо, я бы ему передала. - Да, здесь говорится, что копию с завещания снял лиценциат Рехинальдо Видаль Мота... - Хе-хе, не зря, значит, ранехонько встал, в постели не повалялся! Ну, Томасита, если про все это покороче сказать, стало быть, получается: жили на побережье господа, богатые-пребогатые; сам он, который всему хозяин был, завещал имущество жене своей, а если она помрет, наследство получают его помощники. Буря сгубила и его и ее, и теперь приехали эти адвокаты, которые, говорит Рейнальдо, оба на одно лицо, и хотят, чтоб наследники узнали про то, про что они, может, и слыхом не слыхивали. Вот она, жизнь-то... Вошла какая-то сеньора и спросила, нет ли в продаже бумазеи. Поглядев и пощупав материю на штуке, которую подала ей Томасита, покупательница сказала, что ей нужна бумазея двойной ширины. - Нету бумазеи двойной ширины, не найдете вы такую, возьмите лучше эту... - Если не найду, непременно вернусь. Я не для себя беру, мне поручили купить... Старуха, поразмыслив о чем-то за это время, продолжала после ухода незадачливой покупательницы: - Знаешь, Томасита, чудится мне, что в этом деле скрыта большая тайна! Потому-то я и пришла. Я ведь редко тебя беспокою, уж извини меня, старуху. Так вот, говорю я, - можно здесь закурить? - говорю, что кажется мне это все каким-то чудом, делом рук колдунов и нечистой силы. В газетах об этом не пишется, но без этого не может обойтись... Дело темное...она глубоко затянулась дымом ту совой сигареты,непостижимое; так просто такие вещи не случаются... Что-то есть тут неведомое, чего не уловишь... Как дым табачный... Слышалось учащенное дыхание и сопение Томаситы: склонившись над швейной машинкой, она вдевала нитку в иголку. - Я не горюю, что слабо в газетах разбираюсь. Иной раз бывает, сложу с грехом пополам крупные буквы... Но я не горюю, Томасита, потому как ты небось и сама заметила, газеты все-то разжуют, все-то растребушат, все обсосут, как резинку жвачную, и, сказать по правде, всю тайну украдут у вещей, тайну, рожденную жизнью, а потом им дадут другую тайну, которую сами придумают: такое наплетут да накрутят, только людей добрых с толку собьют. - Но, тетя Сабина, - возразила Томасита, справившись наконец с ниткой и подняв бледное лицо, лицо скорбящей юности. - Какая тут еще тайна? Никакой тайны, обычное дело... - Тебе так кажется... а мне не так... Совсем необычная была эта буря, которая взяла да и смела то, что ей поперек дороги вставало. Вот откуда и все зло нынешнее: газета говорит, мол, дело обычное, а ей и верят... Нет, Томасита, есть много, очень много вещей, которые не так просты, как кажутся, и смысл свой имеют особенный. Ты еще мало прожила. Не знаешь ничего. Ну, да ладно, сложу-ка я свою бумажку - и в путь. Не хочу нагонять на тебя страхов в этой твоей лавке; тут и без того жутко. - Вы, может, оставите мне газету, тетя? Мы ее не получаем, а там все так понятно рассказано. - Ладно, оставлю; только смотри не потеряй. Ну а как вы живете? Я тебя и расспросить-то не успела. Как поживает мой братец и Гуадалупе, она ведь ревматизмой болеет? С тех самых пор, как мой брат женился на твоей матушке, она все, бедная, мучается. Даст бог, ты эту болезнь не переймешь, дочка, если только ноги не застудишь на сыром полу. - Весь рынок на низине стоит, но у меня настил есть, с ним теплее. - А сырость тут потому, что рынок на бывшем кладбище поставили. Вот ты сама сейчас и убедишься в моей правоте. Тебе-то видны только лавки, народ, толкучка: одни покупают, другие продают, эти входят, те уходят, а ведь внизу лежат мертвые, кости ихние - бог знает, сколько тысяч покойников. И никто меня не разуверит, что страшная буря, сгубившая чужеземцев, разразилась сама по себе, а не по воле кое-кого, и что не несла она в себе "его" силу. Кайшток, так его называла моя бабушка, хотя другие зовут его Сисимите. - Сисимите - это дьявол... - Это лесной дьявол, маленький, проказливый, работящий... - Старуха поднялась, собираясь уходить.Ох, придется мне с пустыми руками возвращаться, у тебя-то ведь не водится тепескуинтлей. Томасита сложила газету, встала из-за швейной машины и проводила гостью до двери. - Я не пойду дальше, тетя, ты сама поищи тепескуинтля, мне нельзя лавку оставить. - Упаси бог, дочка, жулья-то нынче развелось... воров больше, чем крыс! Ты вот что мне скажи: сколько же унаследовали те люди с побережья в наших-то деньгах?.. - В газете сказано, тетя Сабина, если дают тридцать, тридцать наших песо за один доллар, значит, они будут иметь по тридцать шесть миллионов здешних песо... - С ума можно сойти! Целая куча денег. Потому бог и насылает кары небесные. Вот и эта - тоже. А ведь газета не говорит, что страшная буря, которая все смела с лица земли, была карой господней. Они думают, будто "природа", как теперь называют, - не простая раба, исполнительница воли божьей. Нет, Томасита, нельзя иметь столько золота и уберечься от ужасных несчастий. А тем, наследникам, при всем ихнем богатстве я не завидую: от богатства при всем при том и бед не оберешься! - Тетя Сабина, постойте, вы же не сказали, когда опять к нам зайдете; раньше вы к нам чаще заглядывали. - Я зайду на день рождения твоего отца, если бог даст силы. Томасита увидела, как старуха тихо поплелась прочь, поглядывая на людей и словно отмеривая каждый свой шаг, потом остановилась возле ларька, где торговала сушеной рыбой женщина, знавшая одного из наследников, некоего Кохубуля. Под стрекотанье швейной машинки, под равномерный стук колеса кружились хороводом мысли Томаситы Хиль, кружились не вокруг газетной заметки, а вокруг того, что рассказывала торговка, женщина, пропахшая сушеной рыбой. Ох и тело же у нее - смуглое, пышное, а такими крепкими, белыми зубами только бы и молоть копал целый день! Что белее - копал или ее зубы, зубы или копал? Жующая жвачку морская корова - полные груди и большой зад, и все большое и полное: шея, плечи, ляжки. Только ноги маленькие. Дробя, дробя, дробя зубами хрустящий копал, торговка рассказывала про супругов-иностранцев, - так, как поведал ей ее приятель. И права была все-таки тетушка, все это казалось сказкой, чистой сказкой... - Появился как-то на плантациях странный человек, и не разумный и не юродивый; откликался, как пес, на имя Швей. Бродяга, похожий на христианина] только с виду, продавал иголки, булавки, наперстки,! всякую мелочь для шитья. Он предлагал свой товар. со смехом, который звучал и как смех, и как жалобный стон. Бродяга приглянулся одной сеньоре, супруге большого чиновника банановой компании. Она, кажется, влюбилась в парня за его сладкие речи. Приятный разговор да бархатный голос, - сказать-то многое можно, ;| но надо еще и уметь сказать, уметь выразить. Донья! Лиленд развелась с мужем, который загребал сотни долларов, и вышла за бедняка, всего-навсего бродячего | торговца, и даже не торговца, потому что такие торговцы" немалый капиталец вкладывают в свои товары, а Швей| продавал только иголки и наперстки - всякую портняжную мелочь. Но с той поры Швей, назвавшийся Лестером Мидом, оставил свою мелочную торговлю и основал общее дело с мелкими хозяевами банановых участков,! страдающими от притеснения, произвола и насилия, что чинила над ними Компания. А из маленькой, умевшей постоять за себя группки выросло общество во главе с североамериканцем, которому во всем помогала его жена. Трудно было с деньгами у местных банановых владельцев, и тогда направился янки Лестер Мид со супругою в Чикаго добиваться того, чтобы его там выслушали, чтобы перестала творить банановая компания свои темные дела, но ничего не смог добиться. Разочаровавшись в земляках, поехал он в Нью-Йорк велел своим адвокатам, этим самым двойняшкам, что теперь тут шныряют, составить завещание в пользу своей супруги, Лиленд Фостер. В случае же ее смерти весь капитал целиком доставался жителям побережья, тем, что образовали с ним вместе общество. Но сколько именно он завещал? Знала ли она, кто ее муж? Знали ли, что бедняга, за которого она вышла замуж, был одним из самых сильных акционеров той самой компании, с которой боролись жители побережья? Все открылось. Oн оказался вовсе не Лестером Мидом. Его настоящее имя было Лестер Стонер, миллионер. Ему опротивела жизн|| миллионщика, он переоделся бедняком, да и в самом деле жил бедняком, бедняком, бедняком, и бродил по плантациям в поисках любви... - здесь торговка рыбой прервала свой рассказ и шесть раз подряд куснула зубами копал, - и, по счастью, нашел ее. Так всегда бывает кто презирает деньги, тот находит любовь... Ему посчастливилось; ведь женщина, которая в него влюбилась, полюбила только его: бросила дом, хорошие вещи, оставила мужа и вышла замуж за того, кто ничего не имел, кроме иголок и наперстков... - У торговки рыбой не только хрустнул копал на белых зубах, блестевших от слюны, хрустнули все ее пальцы, а черные зрачки метнулись вверх: две закатившиеся агатовые луны открыли светлую голубизну белков. Сказка на этом не кончилась. Поведав правду донье Лиленд, он мог остаться с нею в Нью-Йорке и зажить там припеваючи, но никто из них обоих и не подумал про это. Они поспешили назад, на плантации, желая расширить свою мельницу для банановой муки, заложить фабрику для сушки бананов, развести всякие масличные культуры, но смерть всему помешала: там, где их нашла любовь, их нашла и смерть. Ураган покончил с ними. Две жизни, принесенные в жертву самой жизни. Всякий раз, повествуя об этом, плакала торговка "сухо-рыбой" (ей очень не нравилось, когда ее так называли, и она всегда огрызалась: "Это у вашей матери рыбка с ухо"), хозяйка лотка сушеной рыбой - так надо говорить, чтоб не разгневать женщину, потому что ярость ее вскипала морским прибоем в сильную бурю, а сцепившись с другой торговкой, она, бывало, шквалом рушила на голову обидчицы корзину рыбы. - Ну вот, лиценциат, - сказала Сабина, вернувшись домой, - достала я тебе тепескуинтля. Побила себе ноги, но достала. Потому и задержалась. Не знаю я, каков он будет на вкус; наверное, не хуже броненосца. Ты мне скажи, как тебе приготовить, я его уже на огонь ставлю, а то к обеду не поспеет. - Приготовь, как в последний раз. Тогда получилось вкусно. - Племянница мне про завещание почитала. Газетку-то я ей оставила на денек. Она тебе сейчас не нужна? Там и про тебя сказано, имя есть, а фотографии нету. Напечатали только портреты двойняшек-адвокатов, - оба-то и профессию одну выбрали, просто смех! - потом портреты семерых наследников, этих темных индейцев, вроде меня, - а с денежками-то их и не узнаешь! - и еще портрет сеньора, деда мальчишки по кличке Гринго, с которым играет Флювио, твой племянник. Ты мне как-то рассказывал, что у этого старикана дочка блудная... - Злые языки так говорят, я точно не знаю. - Напишут - узнаешь. Если б знал, сам небось записал бы в свой протокол, а так только и пишешь про "Принцессу доллара". Эта блудница из наших мест? - Какая? Принцесса долларов? - Нет, эта-то не из наших. Не прикидывайся, что не понимаешь. Тебе, видно, еще об одной потаскухе поболтать хочется? Я-то говорю о дочке здешнего сеньора. - Она родилась в Бананере, но так как отец ее - североамериканец, она все время живет в Новом Орлеане, стала самая настоящая гринга. - И правильно сделала, что там осталась, гринго ведь не разбираются, хорошая женщина или дурная. Здешние-то мужчины наоборот, ни одна им не потрафит. - Неправда. И вот тебе доказательство: старик разочаровался в дочери и приехал с внуком сюда. Горе его так сразило, что он бросил там Компанию как раз накануне собрания, где его должны были выбрать президентом. Это доказывает, что в женщинах они разбираются. - Твой племянник Флювио мне говорил, что Гринго, внук сеньора, которого ты так восхваляешь, рассказывал, как на его деда ночью на улице Нового Орлеана напали... - Ну, Мейкер Томпсон - здоровяк, да и оружие всегда при нем, он себя в обиду не даст. - Подожди, дай мне сказать, послушай сначала. На него напали толпы мертвецов, полусгнивших трупов, людей с того света. - Ну, из-за этого он не стал бы отказываться от президентского поста, подумай - президентского поста в такой Компании! А по Новому Орлеану во время наводнения всегда мертвецы гуляют. - Может, оно и так, но он испугался. Хоть и кажется, что человек этот мухи не тронет, а ведь сколько голов он снес! Скольких людей он сгубил, когда землю в Бананере подымал! Сколько там утопло; сколько ягуар сожрал - ведь это гринго, подлец, гнал их в воду, это он, проклятый, отдавал их на съедение зверям. И не бананы висят на его плантациях, а пальцы убитых. Потому-то я и не ем никогда бананов. Откуда ты знаешь, что банан, который ешь, не палец какогонибудь загубленного?.. - Оставь, Сабина, свои выдумки... - Сущая-то правда - выдумки? Твой богатый сеньор - самый настоящий еретик, дальше и ехать некуда. Потому так и чтят его и величают Папой. Не иначе как всем еретикам Папа... Ну, займусь-ка я лучше такуацином... Ох, что это я? Сказала такуацин вместо тепескуинтль. А ведь и впрямь могут всучить такуацина вместо тепескуинтля: мясо - это вам не живая тварь, сразу и не разберешься, а мошенников в наши времена - пруд пруди... И все-то было так, как я говорила своей племяннице, поглядел бы ты, какие у нее товары и как умело она торгует!.. Я ей сказала, что буря, которая обрушилась на побережье и принесла смерть чужеземцам - жене и мужу, - дело темное... - Ты, Сабина, везде одни таинства видишь... - Хуже было бы, если бы я видела вещи такими, какими вы их видите, если бы я думала, как вы, теперешние люди, только о выгоде, забыла бы про дружбу, про все самое святое. И любовь-то вы в дело превращаете - как бы побольше отхватить, побольше, всего побольше, и любви-то побольше... - Мне бы, например, кусок тепескуинтля побольше... Варится он? - Старая болтунья, которая не знает своих обязанностей, хочешь ты сказать. Зато она знает много другого - и все становится просто, как дважды два четыре. Если бы Сабина Хиль, - шестьдесят семь лет, обернутых в кожу да кости,если бы она, не имеющая ни единого вставного зуба, ни седого волоска, если бы она, Сабина Хиль, которая варит тепескуинтля с луком, перцем и томатом, но без соли - мясо и так всегда немного солоно от слез, - могла бы пойти на побережье, поговорить с народом, посидеть в жаркий полдень под тенистым деревом и погрезить - не во сне, не наяву, а в сладком полузабытьи, - то подтвердилось бы все то, о чем она догадывалась в своей кухоньке, где аллилуйю ей пел один лишь огонь, а вместо таинственных жрецов вокруг нее кружил только кот. - Тепескуинтль, ты бродишь по лесам, шныряешь по пещерам, бежишь вместе с реками, скользишь по деревьям, ты знаешь то, чего ни я и ни кто другой не знает, - великую тайну землетрясений, разящих молний, градов и ливней и этого урагана, что обрушился на побережье! И тепескуинтль, вперив в старуху остекленевшие глаза, оплывшие черной смолой, кровью, которая лаком слепоты залила ему перед смертью сверкающие зрачки; подняв свое рыльце и выпустив коготки на сморщенных лапках, ответил бы Сабине, если бы мог ожить и заговорить: "Ты, Сабина Хиль, старая женщина, чистая и непорочная, ты узнаешь о том, что случилось после страшной бури, потому что я видел, я это знаю и только я один могу тебе об этом рассказать. Колдун Рито Перрах лежал на тростниковой циновке в глубине своего ранчо, а над ним жужжали мухи, оплакивая его, как оплакивают покойника. Но он не перешел в загробную жизнь, он лежал, сраженный усталостью, не имея сил ни пошевелиться, ни даже открыть глаза, после того как поднял ветер, все ветры моря в поднебесье и обрушил их на землю ураганом; дни и ночи бушевала буря на плантациях большой Компании, пока не погас зеленый огонь банановых кустов, полыхавших не пламенем, а листами нежно-изумрудного цвета. "Ты много бед натворил, Чама!" - сказал я, подойдя к нему, а он мне ответил: "Слепой тепескуинтль, ты за бедами не видишь правды. Эрменехило Пуак просил меня поступить по правде. Рито Перрах, - сказал мне Эрменехило Пуак, - накажи тех, кто убивает в нас всякую надежду. И тогда я попросил у него голову, его прекрасную голову робкого человека; он лишил себя жизни, чтобы я взял его голову из могилы и вызвал бурю. Я собрал в поднебесье весь сырой воздух моря, тот, что еще не попал в рыбьи жабры и не сварился, тот, что еще не согрелся и не размяк в рыбьих жабрах, колыхаясь на волнах. Я собрал сырой воздух и оставил там, в поднебесье, пока вынимал из могилы тело Эрменехило Пуака и отсекал его голову, уже охваченную огнем тления, чтобы кинуть ее в воду и заставить кипеть известь, ибо знак моей власти - известь, кипящая в воде. Остальное ты уже видел, тепескуинтль, и должен рассказать обо всем той старухе с родинкой возле пупа, зарытого в тысячах тысяч морщин. Старая женщина, Сабина Хиль, чистая и непорочная, колдун Рито Перрах выполнил просьбу, просьбу о наказании тех, кто убивает надежду, которую лелеял Эрменехило Пуак до того, как лишил себя жизни! Это не выдумки. Все было именно так. Прекрасным было лицо робкого человека Эрменехило Пуака в пене извести, бурлившей в воде: известь, бурлящая в воде, жизнь, бушующая среди смерти, - это знак власти Чама. Лиловые, как кожура банана, губы; приплюснутый нос; белые, сухие, крепкие зубы, оскаленные в мертвой улыбке; один глаз приоткрыт, над другим вздыбилось веко. Тебе страшно подумать об этом лице? Так умирают на виселицах и эшафотах все, кто борется за то, чтобы не погибала надежда. Умирают, смеясь, ужасаясь, плача. И прежде чем перец стал цвета красных муравьев, Чама приступил к заклинаниям, чтобы вызвать бурю и произнести слово, которое не произносится (сагусан), не говорится ни мною, ни тобою, старуха с родинкой возле пупа, не повторяется никем (сагусан). Едва прозвучало это слово, сказанное Рито Перрахом, как выросли руки у того, кто рук не имел и был лишь мертвой головой в кипящей жидкой извести; выросли руки, гибкие, как цепи, длинные цепи из множества звеньев -- локоть за локтем,руки, поднимающие ветер, кисти с тысячью, десятками, сотнями тысяч пальцев; они все повергали в прах, вырывали с корнем банановые кусты и швыряли их оземь - истерзанные, бесполезные веники, удобрение, необъятные груды зеленого мусора, - разметывали в щепы дома, постройки, мосты и башни, валили телеграфные столбы, дорожные знаки, деревья, губили животных и людей. Долго ли лежал после бури колдун Рито Перрах на тростниковой циновке в глубине ранчо, слушая жужжанье мух, плакавших над ним, как над покойником? Пахло морем и живыми рыбами, морем и мертвыми рыбами, пахло крокодилами, большими водяными птицами, ракушечными отмелями и окаменевшими устрицами, которые выпускают ручейки черной крови, похожие на волосы безликих гигантов, окунувшихся в прозрачное полымя бездонных глубин. Все это лизал, разбрызгивая пену, скользящий с берега язык отлива. Прибрежный низкорослый лес пострадал не меньше банановых плантаций. Он пытался устоять перед океаном, оплетая, подобно пауку, плотную кольчугу-паутину из лиан и сухих веток, выложенную раковинами, как каменными изразцами. На него-то и обрушился удар титана, но сначала цели не достиг: ударившись о сито кустарника, раскололась, разбилась вдребезги злобная масса воды. Все задрожало, обнажились корни, сломались ветви, и, вспенясь в ярости, волна унесла свой первый жалкий трофей. Но она возвращалась снова и снова, ибо Сеньор Тихий не скоро сменяет гнев на милость. А потом ураганный ветер разрушил преграды, разбил зеленые снасти. Как обезумевшие волчки, заплясали деревья, которые не в силах был вырвать чубаско, морской шквал. Чудовищные разрушения, зияющие пустоты словно являли собой справедливое возмездие. Всюду виднелись останки того, что было разбито на побережье и бурей брошено к океану; всего того, что не один день приносил в порывах ярости ураган; того, что несли реки. Берег цапель, куда отправился Чама, был недалеко. Розовый песок сверкал возле опаловой зелени воды, обвиваемый пенным кружевом, которое стлалось мягкими складками: не потревожить бы сон белого глазастого тумана, прикорнувшего на берегу. Рито Перрах отдал одну ногу перистого тумана богу Урагану, лишившемуся ноги, и, выполнив свое обещание, вконец обессилел, лежал, едва дыша. Старая женщина, Сабина Хиль, непорочная и чистая, как белый наждак, я расскажу тебе и про то, что сделал Чама, когда отдал ногу перистого тумана Урагану, безногому богу. Я, тепескуинтль, расскажу тебе и про это. С Берега цапель Перрах пошел в хижину, где жила семья Эрменехило Пуака. Там ждал его старший сын покойного Почете Пуак. "Ты -очень устал, тата?" {Тата - отец (индейск.).} - спросил колдуна мальчик - широкополая шляпа на большой голове, глаза ласковые, отцовские. "Ты очень устал, тата?" - повторил он. "Очень!.." - ответил Чама. Оба замолчали. Для них молчанье было беседой. Так они поверяли друг другу тайны. Поверяли, не тревожа предателя-языка. "Юк!" - не шевеля губами, молча сказал Чама, давая понять, что мальчику жалуется власть неприкосновенного вождя и способность становиться Юком - маленьким лесным оленем. Юк - назвал его колдун. "Юк, - объяснял он ему потом, уже словами, дав ему имя и сделав его Юком, - земля едина, но у нее есть четыре "шороха" для великих вождей. Шорох - это звук, издаваемый землей, когда ею натирают кожу избранника. Ты получишь великую власть и будешь повсюду. Быть вождем - это значит быть многоликим. Быть вождем - значит уметь быть сразу во многих местах". Молчали их неподвижные лица. Лицо Почоте Пуака и лицо Рито Перраха. Молчали их голодные животы. "Юк, шорох зеленой земли, которой я натру тебе лоб, темя и затылок, даст тебе могущество и надежду; ты взлетишь выше кецаля и опустишься ниже изумруда; у тебя будет нефритовое зеркало и безграничная власть над всем, что растет и цветет. "Человеком с зеленой головой" назову я тебя. Юк,продолжал колдун,шорох желтой земли, которой теперь я натру тебе сердце и грудь, окрасит тебя в золотистый цвет маисового початка, чтобы ты был всегда человечен и добр. Еще я потру тебе живот и то, что ниже живота. "Человеком с желтыми чреслами" назову я тебя". Затем колдун взял горсть красной земли для красного шороха и потер ею руки и ноги мальчика, превращая его в великого воина. "Человеком борьбы" назову я тебя, человеком с огненными конечностями цвета крови..." И, взяв, наконец, немного черной земли,послышался темный шорох, - он потер ею ступни, кисти, спину Юка до самого низа. "Твой след будет следом незримого, твое присутствие будет всегда ощутимо, все будут знать, что ты с нами, но никто не узнает тебя; твое седалище нужно тебе, чтобы переждать ночь, пока не взойдет солнце надежды. Ждать рассвета - в этом твое высшее назначение. Передавать из рода в род способность не терять надежды на восход солнца - в этом твоя обязанность. Уметь сидеть на камне, на дереве, на стуле, в кресле - в этом твоя мудрость..." - Что за тепескуинтль! Никак не сварится, хоть я и поставила кастрюлю на адское пламя! Жесткий, как мои ребра! Тепескуинтль, чудо-зверь, да варись же! Говорят, ты немой, а вот в этом жару, в кипятке заклокотал! Понимать, что животные говорят, когда варятся, - дело хитрое. И, подняв руку, Сабина почесала себе голову худыми крючковатыми пальцами с сухими ногтями-бобами. Мальчишки снова затеяли свою игру на поле с палками-забивалками. Как бы, чего доброго, не покалечились. "И когда они в школу ходят?" - вот что я спрашиваю. Видаль Мота ушел. К обеду-то вернется тепескуинтля отведать. Совсем замотался, наверное, на побережье поедет с теми самыми, что едут наследникам наследство вручать. Ах ты господи, кофе-то молотого совсем не осталось. Кофе молотого и свечей. Кофе молотого, свечей и хлеба. А часы, знай себе, спешат, бегут. Как дни в календаре. спешите! Куда вы несетесь? Идут себе дни и часы... Кто платит им за то, что они старят людей? Идут себе дни и часы... Знать, вечный у них ход... Нет, уж лучше бы пружиной заводились... XI Воздух благоухал цветочным медом. Горячий воздух. Солнце стояло над головой, казалось, с четырех часов утра. Хмельной, пьянящий аромат. Звезды в рассветном пекле. Сна нет. Измаяла бессонница. Все живое томилось в дреме, сраженное усталостью. Сонное течение времени, но не сон. Пот. Реки пота, озера пота. Тяжесть собственных рук и ног, и пот - реками, морями. Блеск полураскрытых глаз. Полуденное забытье на рассвете. Жадное дыхание. Туда бы, туда, вслед за мыслями, летящими к сочной траве, какую жуют коровы, - надо себя потешить, думать о чем-то свежем. Жжет кирпичная земля. Жжет гамак, провисший под телом, влажный от пота, печатающий квадраты на голой коже. Вот так, покачиваться тихо-тихо, чтобы расшевелить воздух, размять слипшиеся, онемевшие члены. Лица. На лицах лиловатая тень. Темные мулы, темные головы, темная кожа. Для чего раскрывать глаза? Чтобы глядеть на те же самые вещи? Видеть те же самые картины? Снова убеждаться в Том, что ты жив? Узнавать о том, что во время тяжкого ночного забытья ты бодрствуешь? Однако пришел день труда, надо открывать глаза. Надо через силу открывать глаза. Хочешь или не хочешь, надо открывать глаза. Ох, как не хочется, как не хочется. Но надо открывать. Уже цветет день, уже поют петухи, бредут сонные женщины, почесываясь, сплевывая горькую слюну, еле тащат ноги, бредут, как на казнь, чтобы разжечь огонь и сварить кофе. Четыре часа, рассветная жара, а малярийные больные трясутся от холода. Отененные редкой щетиной скулы, прозрачные лица, острые углы локтей в решете гамака. Сколько надо приложить усилий, чтобы не просеяться через гамак и не просыпаться на землю пыльной трухой! Рассвет разливается. Сверкающая земля и глубокие тени, припудренные синей мукой. Туман рассеивается, солнце брызжет на банановые кусты и зажигает молнии паутин; они искрятся, сжимаясь, под первыми солнечными струями. Море, бескрайнее море, жужжащее море мух - оглушающее, утомляющее, монотонное. Маленькие мушки и большие назойливые мухи. Реки, извивающиеся реки гусениц, которые ползут - черно-золотые, серебристо-коричневые, кроваво-голубые, - ползут посмотреть, где же кончается яркая зелень листа и начинается синева бесконечности. Небо, омывающее кусты бананов, гораздо синее высокого неба над головой. Открыть, открыть глаза и идти, идти по тем же самым местам, через коридор, комнаты, кухню, через дворики-патио, что вторгаются в тихую дрему навесов, наступают на их полумрак. Как противно шлепать по мокрой болотной траве в поисках скотины - быков, мулов, которым, видно, тоже не легко поднять веки. Надо сильно стегнуть мулов, и тогда они оживают. Удары и крики выводят их из сонной неподвижности. Они находят где-то глубоко в себе жизненную силу и пускают ее в ход, передвигая ноги тихо-тихо. Добрый день! Добрый день!.. Других слов нет. Все те же самые. Добрый день!.. Добрый день!.. Да и зачем нужны другие слова, если вечно приходит тот же самый жаркий, удушливый день? Говорят, труд приносит радость, - это все россказни. И приступаешь к делу с неохотой, и делаешь его с неохотой, и завершаешь без удовольствия. Лучше лежать бы в гамаке, а работа пусть сама делается, без людей, без одурманенных, опьяненных людей, у которых благоуханный жар побережья отнимает утро. В недобрый час явились они на свет. Ох, если бы можно было уйти! Убежать от этого дня, который начинается так же, как все остальные. Или, ладно, убежать хотя бы от следующего дня, завтрашнего, любого, вырваться из этого ада. Ах, с каким бы наслаждением они встали, чтобы отправиться в путь, с какой радостью открыли бы глаза в час разлуки с этим местом, где все пропитано потом, где они спали, очень плохо спали, вовсе не спали, - но теперь уже в последний раз, потому что они наконец уходят отсюда, освобожденные! Они собрались бы очень быстро. Все бы им казалось прекрасным. По-иному, радостно говорили бы они друг другу: "Добрый день!" Но разве можно об этом думать? Побережье как женщина, которая не отпускает того, кого держит; если и подразнит чуть-чуть свободой, тут же зажмет меж чресел. Но береговая сторона - это всего лишь чресла, ею никто не насыщается и томится, ибо она зовет искать что-то еще, кроме чресел, но дать ничего не может; одни чресла, и все. Кто стремится завоевать ее, всегда терпит поражение, становится шелухой, иссушенной и сожженной, или влажным струпом земли, тонущим в океане. За живой изгородью из подсолнечников, переплетенных бирюзовой цепью кьебракахетас и настурций, гирляндами из желтых маргариток и капель христовой крови, раскрыли во всю ширь глаза Бастиансито Кохубуль, его жена с грудным ребенком, Росалио Кандидо Лусеро и Айук Гайтан по прозвищу Косматый. Все трое - женщина для них не в счет - увидели в небе жужжавший мошкой самолет, ставший затем шмелем, потом стрекозой и, наконец, огромной машиной. Он сломал прямую, по которой шел к морю, и взял курс на аэродром "Тропикаль платанеры". - Ну, ладно, соседи, утро уже на исходе, а мы все валяемся!.. - сказал кто-то из них. Они выбрались из-за изгороди, мокрые от росы, и направились к месту работы, а женщина, пахнувшая молоком, склонилась над сыном, который спал в плетенке, собираясь разбудить его и покормить. Но не успела она расшевелить малыша, как вдруг показались мужчины; они возвращались, а с ними шли другие люди и тыкали руками им прямо в лицо, чтобы объяснить, кем они стали. - Вот вы кто!.. - кричал Маурисио Креспо. - Если доверху накачаться, и то такое в голову не взбредет... Бросайте ваши мачете, серпы, швыряйте веревки, выкиньте к черту все, что у вас есть! - Долой работу сегодня!.. Идти на работу, ха! Да вы теперь никогда за нее не возьметесь!.. - рассмеялся им в лицо Браулио Раскон. - Теперь вы, как говорится, заживете! Мы родились мертвецами, ребята, потому что мы бедняки и бедняками останемся. А эти ожили, вылезли с кладбища нищеты! "Не иначе как выиграли в лотерею", - думала жена Бастиансито Кохубуля, поддерживая пальцами грудь, полную молока, и подавая ее ребенку. Бедненький! Не видя, что делает, удивленная громкими криками людей, поздравлявших мужа, Гауделия брызнула молоком младенцу прямо в глаза, но это не помешало ему впиться в грудь и зачмокать, вращая зрачками то в сторону Креспо, то в сторону Раскона и других, тех, кто был уже здесь, и тех, кто подходил. Сосал и глядел, глядел и сосал. Все говорили хором, все, кроме этих счастливейших смертных, - вокруг них бурлила радость, а они вопрошали недоверчивым взглядом, не сходят ли с ума, не разыгрывают ли их. Наконец Раскон, видя, что они рта не раскрывают и молча сносят пинки, объятия, рукопожатия, приветствия и поздравления прибывающих соседей, сказал: - Надо дать им по глотку. Бутылка-то здесь, я ее прихватил - знал, что они обмякнут с перепугу... Ну-ка, глотни и ты, Косматый... Прямо из горлышка... Какие там рюмки да стаканы!.. - Эй, Гауделия, уйми крикуна! - было первое, что промолвил Бастиансито, обратившись к жене. С возрастом он становился сварливее. - Да оставь ты ее! Она тоже рада. Если только поняла, кто вы такие теперь. Видите? Собаки и те от радости хвостами крутят! Они тоже понимают, что с сегодняшнего дня не грызть им больше сухих корок, - подавай похлебку из костей да с добрым куском мяса. Больше всех пил и говорил Раскон. Креспо тоже частенько прикладывался к бутылке. Самуэли - Самуэлон, Самуэль и Самуэлито - следовали его примеру: нельзя же отставать. Событие стоило того. Поднялись, как всегда, на заре, и вот тебе на - как внезапно все изменилось. Кто только мог себе представить, что с тем самолетом, с той крохотной мошкой... - Мне думается, вас должны позвать в контору Компании, - сказал кто-то. Другой возразил: - А по-моему, их вызовут в суд, не иначе. Им должен сказать об этом судья. - Ох, если еще и судью приплетут... - покачал головой Раскон. - А как же, речь-то идет о наследстве. Так вот и было, когда бог прибрал моего деда Белисарио. - За наследников!.. - снова поднял бутыль Самуэлон. Его братья, Самуэль и Самуэлито, отхлебнули тростниковой водки с привкусом какао. Потом братья принесли гитары, чтоб подогреть импровизированный праздник. Но перед этим глотнули водки еще разок. - Все пробки вылетели вон, а мы - ни в одном глазу... Схожу-ка, принесу еще... Я ставлю... - Не надо, - воскликнул Росалио Кандидо, - у меня есть с собой три бутылки мексиканской. Соном зазвенели гитары, потом пасодоблем, потом вальсом. - Не нализывайтесь, ребята... - А он хорош, этот Раскон: говорит, не нализывайтесь... - Да, не стоит перехватывать, мы ведь пойдем вместе с ними как свидетели. Надо, чтоб котелок варил. - А их-то словно пришибло, - вмешался Креспо. - Эй, вы, развеселитесь! Бастиансито! И ты, Косматый, и Росалио Кандидо, ну-ка, развеселитесь!.. Необъятную тишь морского побережья давил свинцовый полдень; те, кто не участвовал в празднике - мексиканская водка поджигала голос за голосом, чаррангеада сменялась тонадой и соном, - те в этот час валились замертво в гамак, на койку или попросту на землю - где попрохладней. В мареве стирались очертания дали. Блеск белого полуденного солнца слепил, как тьма. Порою пролетала птица. Чуть шевелила крыльями, тяжелыми от пота и усталости. Их не позвали ни в контору Компании, ни в суд, - ни в один из двух новых залов суда, ибо старое здание снес ураган вместе с бумагами и всем прочим. Надо было видеть, с какой яростью вихрь разметал бумажонки презренного правосудия: дела, приговоры - ничего не осталось, а те, что не унесены ветром, стали мусором под обломками здания. Да и что такое человеческое правосудие, как не мусор, бумажный мусор? Их не пригласили ни в контору Компании, ни в новый дом суда. Местный комендант распорядился привести их под конвоем. Лай собак вспугнул веселье. Есть ли на свете большее свинство? Привычка обращаться с людьми по-скотски. Унижать их до конца. Что за важность, если из бедных они сегодня стали богатыми! Конвой уравнивает всех. На то и существует "начальство", чтобы уравнивать граждан. Всех низвести до уровня земли, и берегись, кто поднимет голову, - с землей не расстанется, только ляжет тремя метрами ниже. Быть ниже общего уровня - можно. Лейтенант, командовавший стражей, передал им приказание явиться, и, пожалуй, лучше им пойти сейчас же, вместе с ним. Гауделия, объятая беспокойством и радостью, понеслась в усадьбу "Семирамида". Надо известить Лино и Хуанчо Лусеро, а также других братьев Айук Гайтан, что их срочно вызывают в комендатуру, и скорее нужно идти туда, - Бастиансито, Косматого и Росалио Кандидо уже увели под конвоем, никто и оглянуться не успел. Потом в повозку свалили остатки праздника: пьяных, гитары, бутылки. Металлические ободья колес разбрызгивали блики-зайчики по песчаной дороге, катясь вслед за волами, которые несли на коротких ногах послушные громады своих тел. Иногда они высовывали синеватые языки и облизывались. Их головы были прикрыты от солнца листьями кекешке. - Волы!.. Волы!.. - кричал Раскон, взобравшись на передок повозки. - Вот чем были раньше наши приятели: волы, волы, волы... как мы сейчас... Они уже не то... - Язык его стал заплетаться. - Теперь... теперь они... это самое, не волы... волами и не пахнут!.. Нет... дружки наши уж не волы... повозку побоку!.. Уж не... конец, повозка побоку! Привалило же им... повезло... Я хотел бы... не быть волом, волом... не быть, как вон эти, волы, да и только!... Зачем нас в церквах крестили? Я спрашиваю... Разве волов крестят?.. Он слез с повозки и заковылял к своему ранчо, где жил у Сарахобальды. Взмахивал правой рукой, когда падал направо, но так ни разу и не упал, ни налево, ни направо... - Волы!.. - повторял он на каждом шагу, спотыкаясь. - Волы!.. - Зевал, сплевывал, чихал, кашлял, пуская слюни. - Волы!.. Самое время прийти и рухнуть у дверей ранчо, где он попросил пристанища пять месяцев назад. Каждый день Раскон собирался уйти отсюда. Встав утром, свертывал одеяло - все свое богатство - и клал его у двери, чтобы отправиться наконец в путь, перекинув через плечо корзины, в которых не было ничего, кроме сухих кукурузных початков. А поздним вечером, почти ночью, когда возвращался навеселе, надвинув на уши шляпу и спрятав под полями виноватые глаза, он развертывал свое одеяло и валился на пол, икая и сетуя на то, что опять не смог уйти. "Завтра обязательно уйду, - говорил он себе, - обя-затель-но уйду". Сарахобальда поволокла его за руки в глубь хижины. Нехорошо это, когда мужчина валяется у дверей. И на этот раз по привычке обшарила его карманы. Две паршивые сигареты. Больше ничего. Ну все-таки коечто. Надо спрятать их и выкурить, когда его нелегкая унесет, когда он наконец отсюда выкатится. Она ждала, пока он сам уберется: неловко ведь выгонять человека на улицу, а нынче сеньор Браулио и сильно пьян к тому же. Но вот, наверное, оттого, что она сильно тряхнула его, Раскон очнулся. - Одиннадцать миллионов... - сказал он и приподнялся. - Это что еще такое? - спросила она, дивясь его мании величия. - Как "что такое", ведьма проклятая! На щеке сеньора Браулио отпечаталась пятерня Сарахобальды. Он упал навзничь, но, ударившись головой об пол, подскочил, будто резиновый, и снова сел перед Сарахобальдой. Подняв руку для защиты, он проговорил: - Меня послали сообщить им об этом. Старик Пьедрасанта в газете прочитал. Но у меня духу не хватило, духу не хватило... Без доброго глоточка водки ведь и не выложишь простому смертному, птахе ли какой или червяку, что он получил в наследство миллион золотых песо... Нет, больше миллиона, полтора миллиона. - А потому-то вы прежде всего и выложили новость бутылке, да-да, бутылке. У вас, дон Браулио - впрочем, уже не дон, а сеньор Браулио, - у вас на все случаи жизни одна утеха, которая никогда не утешает, - водка! - Никому я ничего не сказал! Сейчас они сами узнают в комендатуре. За тем их и позвали. Потому их и повели под конвоем. А то бы они все подохли от страха. Я нарочно затеял попойку с Самуэлями, чтоб сообщить им новость, когда у них нутро обогреется. Вы уж мне верьте, они бы от страха замертво хлопнулись. Оно и понятно, ведь такие деньжищи свалились. А вы сегодня вечером приготовьте для меня все, что надо; я утром уйду. - Об этом вы, сеньор Браулио, пять месяцев твердите. - Да, а вот теперь ухожу. Кто много ходит, тот долго отдыхает. Я попрошу у них долларов пятьдесят взаймы. Да что там пятьдесят - сто долларов! Это им раз плюнуть. Да что там сто - они мне и тысячу подкинут! Когда Сарахобальда узнала, что Лино Лусеро тоже унаследовал часть этой кучи-чи-чищи денег, она бросила пьяного, скрежетавшего зубами, словно он жевал жаркий воздух, и побежала к комендатуре, которую любопытные едва не разнесли в щепы. - Они пьют, чтобы жить и не видеть!.. - были ее последние слова, услышанные пьяным, который уже летел в бездонную пропасть по ту сторону сознания; он хотел ответить, но не ответил или ответил, - да, все дело в том, что он ответил, ответил, ответил... - Мы пьем, чтобы жить и не видеть такое свинство... Здесь ничего нет ни у кого из нас, все - ихнее... Это значит, что они господа... Пусть мне не говорят, я знаю, что такое господа... Это значит не давать нам, людям, нам, не господам, чувствовать себя хозяевами всего того, что мы имеем... Имеем и не имеем... рождены, чтоб не иметь... Он уснул. В глубине незапертой каморки слышалось его дыхание. Вошла собака, обнюхивая углы. Подняла лапу и помочилась на скелет стула. Раскон шевельнулся, и она отскочила, тявкнув, но в дверях остановилась и заботливо облизала себе зад. - Ах ты, сука! - ругнулась, проходя мимо, Тояна Альмендарес. Она спешила к комендатуре разузнать, не состоится ли там дележ: вдруг да перепадет чтонибудь - взаймы или насовсем. Тогда можно будет расплатиться с самыми срочными долгами: отдать деньги в харчевню сестер Франко, выкупить брошку с драгоценными камнями, за которую приходилось в поте лица трудиться у Пьедрасанты, и уплатить по счету хозяину винной лавки, который хотел получить долг натурой. "Ты уж специяльно поблагодари меня, Тояна", - говорил он ласковым голосом. "Специально", - поправляла она его. "Нет, специяльно,настаивал он, - потому что не тело у тебя, а специя: не то гвоздичка, не то коричка, не то перчик!" - Приказ отменяется! - закричал комендант, когда появились наследники с конвоирами, сопровождаемые толпой родственников, друзей, знакомых и незнакомых. - Что они сделали? За что их взяли под стражу? Почему их арестовали? - спрашивали любопытные, видя их в повозке с солдатами, окруженных людьми, которые жестикулировали, оживленно переговаривались, лезли вперед; никто не хотел оставаться сзади, узнав, что везут не преступников, а наследников. Все - кто в одиночку, кто присоединяя свой голос к общему хору - приветствовали их, поздравляли, радовались, что земляки стали вдруг богачами. - Жизнь военных сводится к одному: к приказам, - пояснил комендант, когда наследники вошли в его кабинет. - Отдавать приказы, получать приказы, выполнять приказы. А вот сейчас приказ отменяется... Официальная церемония произойдет в конторе Компании, в более торжественной обстановке, и американцы не хотят, чтобы вы прибыли туда под стражей... как будто наследование такого богатства меньше всего касается стражников. А по мне, так наоборот: именно богатых и надо охранять. Потому я и дал вам конвоиров, иначе вас живьем съедят, на куски разорвут. Вы и дальше отправитесь под стражей, хоть это и не по вкусу Компании. Мой долг - защищать вас от завистников, которые непременно захотят отнять, ваше добро. Алькальд встретил их словами: "Добро пожаловать, счастливцы, обрученные с удачей". Они и в самом деле походили на новобрачных, смущенные всеобщим ликованием и восторгом. Кто-то из окружающих позаботился, чтобы им поднесли по стопочке мексиканской водки. Пришел телеграфист Поло Камей с гурьбой мальчишек, тащивших вороха телеграфных лент. Расшифровывать их было некогда. Телеграммы все прибывали. Камей оставил вместо себя помощника - сам он больше не мог писать, онемела рука. - Только в президентском дворце видел подобную пропасть телеграмм...заметил комендант. - И во всех одно и то же. Поздравляют и просят подаяния. Есть тут и такие умники, что и поздравить забыли, им не до того, сразу норовят в карман залезть. А толстуха Тояна крутилась, вертелась в толпе, да и вылезла наконец прямо к Бастиансито Кохубулю под бок и зашептала, моля его помочь ей выкупить брошку с камешками. - Заложена... нету больше ничего... - повторяла она и тыкала пальцем себе в расщелину меж грудей: раньше с помощью брошки можно было уменьшить декольте. - Подождите, сеньора, - отмахивался Бастиансито, - мы сами еще ничего не имеем. - Большое спасибо, мне достаточно вашего обещания... Конечно, когда сможете! На лицах жемчужинками искрился пот. Никому и в голову не приходило долго задерживаться, да и в Компании их ожидали. Однако званые гости не отваживались покинуть убежище, каким служила для них комендатура. Кто оградит их от взбудораженной толпы, если даже здесь, в присутствии начальника гарнизона, человека решительного и беспощадного, их без всякого зазрения совести толкали, норовили к стенке прижать? Радость друзей, восторги первых минут, когда были подняты стаканы с вином, когда все пели под гитару и отправились затем в повозке вместе с конвоем в комендатуру, уступали место корыстному домогательству чужих людей, желавших поглазеть на счастливцев, потрогать их, похлопать по спине, поговорить по душам, как с закадычными приятелями. Кохубуль приблизился к коменданту, читавшему телеграммы, и сказал: - Если вы не дадите охрану, нас убьют... - Убить не убьют, но могут затеять скандал, могут напасть. Кто их знает, этих проходимцев, которые тут шляются, мексиканцев, кубинцев... Схватят кого-нибудь из вас, а потом... Кто будет в ответе? Военная власть, комендант, который вас не уберег. Я уж знаю, приятель, чем тут пахнет. Вы не только в Компанию поедете под конвоем, - я отряжу вам, кроме того, по солдату для постоянной охраны. Будете жить в своих домах как узники, но что поделаешь, вы уже не простые смертные, какими были до того, как вас облагодетельствовал этот гринго. Сначала он, говорят, шатался по плантациям и хохотал, как сумасшедший, а потом, видимо, совсем спятил, когда вам наследство оставил. Алькальд Паскуаль Диас сказал, что, пожалуй, пора уже ехать дальше, ведь в конторе Компании их ждут официальные лица, прибывшие с самолетом, остальные наследники и судья. - Правильно, - согласился комендант. - И, вопреки новому приказу, сеньоры поедут в сопровождении конвойных. Алькальд, наследники, конвоиры и толпы людей - одни в повозках, другие пешком - снова отправились в путь. От жаркой духоты густел пот и липла к лицу дорожная пыль. Зарево, вечернее зарево на побережье. Огонь неба и огонь земли соединились в пожарище, полыхая на горизонте ярчайшей киноварью, кумачом, кармином и кровью меж стройных колонн банановых кустов, над равнинами и дикими зарослями, над прямой чертой моря. А наверху, в океане сладкого воздуха, за- жигались первые звезды и сыпались жемчугом в соленую безбрежность. И в этой красной полутьме по тропкам и стежкам, срезая петли большой дороги, двигались те, кто хотел присутствовать при оглашении завещания, оставленного людям, которые до этого утра были такими же, как они, и сейчас такие же... - Только... деньгами прикрыли! - прогундосил какой-то гнусавый человек на ухо мулатке с лицом цвета сухих листьев, приплюснутым носом, маленьким ртом и широкими скулами. - Никогда не видела, - сказала мулатка, - нигде не видела. Хотя гринго один раз дарили деньги. Отцу моему подарили много-много денег, просто так, не по наследству... Много-много дали отцу... - Но ведь не за красивые же глаза! - Красивые, у отца красивые глаза! Два года назад похоронили его, да... - Нет, не путай, я хочу сказать, что не в подарок отец твой деньги получил... - Ох, много... Мулатка раскрыла глаза во всю ширь - ох, много,и казалось, что она таращила их, ни на что не глядя; взгляд висел в воздухе. - Гринго дали ему деньги за то, чтобы он отдал землю, чтобы убрался оттуда... - Он и ушел в столицу, ушел отсюда. Анастасиа, сестра моя, осталась там, в столице. Я, сестра Анастасии, родилась потом, родилась тут. - А почему твоя сестра не захотела вернуться? - Я не знаю. Анастасиа всегда звала меня туда. Тут лучше. Она пишет из столицы. Мать ей не отвечает. - А отцу твоему сколько денег дали? - Ох, много... На косогоре, где зыбучий песок, озаренный огненным блеском заката, отсвечивал металлом, шуршали шаги темных мулов. Гнусавый и мулатка скользили вниз боком, напрягшись всем телом и взявшись за руки, чтобы не упасть. - Ты небось была бы рада и пятой части такого наследства? - Ох, многоГнусавый втягивал ноздрями ее запах, запах пота и стиснутого платьем тела, крепкого, как сплав дерева и бронзы. Нюхал и разглядывал ее. Разглядывал и, нарочно теряя равновесие, прижимался к ней. - Тоба, если бы я имел власть здешнего колдуна Рито Перраха, я бы сделал так, чтобы при чтении завещания вместо имен всех наследников прочитали только одно имя: Тоба! - Тобиас... У меня имя мужчины. Отец сказал, что я душой мужчина. Душой мужчина, но телом женщина. - Тоба - наследница одиннадцати миллионов долларов! - Ох, много! И она снова уставилась в пустоту, как слепая, широко раскрыв глаза,два белых озерка на желтоватом лице. Гнусавый уже не ловил ее запах, он упивался трепетным ореолом, флюидами, плясавшими вокруг Тобы, окутанной рубиновой, почти огненной мглой. - Тоба, зачем нам туда идти?.. Столько народу... Раз уж мы встретились... Раз уж мы вместе... - Мать не хотела идти... Отец умер, тут похоронили. - Раз уж мы встретились, раз уж мы вместе, давай посидим, посмотрим, как народ идет. Идут, идут, как муравьи большеголовые. Только головы и различишь да пятки голые. Идут. А зачем? Ведь не им счастье-то улыбнулось. Зачем же тогда? А затем идут, Тоба... - повернувшись лицом к ней и взяв за руки, он пытался усадить ее на землю, плывшую из-под ног, - затем, что они недовольны своей жизнью, а мир без любви - это мир недовольных, мир, где царят деньги, жадность, слава, прихоть и власть. И они идут, Тоба... - Он отпустил ее руки и обнял за талию, чтобы приблизить к себе, вбирая в себя ее запах, как вбирают запах морских глубин, вдыхая всю целиком, стараясь коснуться ресницами ее ресниц, чтобы губы были близко-близко, а дыхание слилось в один страстный вдох. - Они идут и потому, что в новых миллионерах каждый словно видит себя, ставшего богачом, отыгравшегося за все прошлые беды и будущие; потому что наследники такие же люди, как эти, Тоба, такие же, как вот эти, Тоба, но, перестав теперь быть ими, счастливцы будут представлять этих людей на празднике богачей. - А какой в этом толк? Ведь потом, после того как их причислят к лику всемогущих, они все равно останутся вшивыми пеонами, снова окажутся в дерьме, будут валяться по больницам и сгниют в общей могиле! Есть ли во всем этом толк, есть ли смысл... - Ох, много... И поцелуй загасил на губах Тобы слово, которое она повторяла, раскрыв глаза широко-широко. Не понимая того, о чем говорил гнусавый учитель деревенской школы, мулатка ощущала завораживающую силу доброго слова, потому что не иначе как только доброе слово заставило ее остановиться, позволить взять себя за руки, обнять, поцеловать. Ночь и вечер. Звезды и полыхание вечера. И муравьиное шествие людей, которые ползли к строениям, освещенным сотнями электрических ламп, - озеро света в жаркой мгле, белый корень, вырытый из земли. - Тоба... Они остались одни на склоне холма, на мягком песке. Он снова поцеловал ее и, целуя, ловил ее запах, прижимал к себе, к своему сердцу, жаждал, чтобы все, все принадлежало ему в этом гибком существе, - весь сонм гимнов наслаждению и погибели. - Платье рвется. У меня одно платье. Одно...шептала Тоба. Бескрайняя ночь, а на ее добром лице - радость повиновения, радость, неизвестно отчего, неизвестно отчего... - Говорите, говорите еще, хорошие слова... - пыталась она защититься. - У тебя твердые коленки, Тоба... - От моления. Мать молится, и я молюсь на коленях. Отца тут похоронили. - Но у тебя стройные ноги. Как банановые черенки, еще нежные, молодые... Тоба почувствовала, как чужая рука скользнула по ее бедру. Она раскинула руки и распятьем глядела в небо. - Тоба, на что глядишь? Сокровища божьи хочешь увидеть? - бормотал он, лаская ее. - Что видишь там?.. - Ох, много... И белые глаза ее шевельнулись, пятна горячей извести среди ресниц, жестких, как конский волос. - Мы сейчас более счастливы, чем наследники всех этих миллионов. Царство небесное мы сегодня теряем, но завтра утром оно будет наше, мы найдем счастье, надежду, стоит только поднять голову и посмотреть на небо. Эти бесценные сокровища не минуют нас... Приглушенный крик мулатки потерялся в редких кустиках на отлогом склоне. Наплыв странной тоски. Сцепление тел. Сумма двух существ, двух тел, двух бесконечных величин любви. В просторном салоне для начальства и высших чиновников зажжены все люстры, открыты все окна, заняты все стулья, окружены все помосты игроками в bowling {Игра в шары (англ.).}, которые прибыли как раз вовремя и сидели, развалясь и улыбаясь; в дверях толпилась прислуга, а в проходах - мелкие служащие. Приступили к оглашению завещания Лестера Стонера, или Лестера Мида, документа, составленного в Нью-Йорке в присутствии адвокатов Альфреда и Роберта Досвелл и запротоколированного лиценциатом Рехинальдо Видалем Мотой. Адвокаты и лиценциат сидели за отдельным столом рядом с судьей, секретарем суда, алькальдом, вице-президентом и членами правления Компании. Лестер Стонер назвал единственной и универсальной наследницей своего имущества и акций свою супругу Лиленд Фостер де Стонер; в случае ее смерти наследниками становились следующие лица: Лино Лусеро де Леон, Хуан Лусеро де Леон, Росалио Кандидо Лусеро де Леон, - сыновья ныне покойных Аделаидо Лусеро и Росалии де Леон де Лусеро; Себастьян Кохубуль Сан Хуан - сын ныне покойных Себастьяна Кохубуля и Никомедес Сан Хуан де Кохубуль; Макарио Айук Гайтан, Хуан Состенес Айук Гайтан - сыновья ныне покойных Тимотео Айук Гайтана и Хосефы Гайтан де Айук Гайтан. - Эй, потише там! - прикрикнул Мейкер Томпсон на людей, толпившихся в дверях и под окнами. Он накануне приехал поездом вместе с лиценциатом Видалем Мотой и своим слугой Хуамбо, чтобы сопровождать братьев Досвелл в их поездке по плантациям на Тихоокеанском побережье и по всем тем местам, где вместе с женой Стонер обрел свое счастье и смерть и где он ни с кем не общался, кроме этих темных крестьян, желая лишь одного - построить справедливый мир. Близнецы Досвелл - удивительное зрелище для присутствующих, при виде их люди толкали друг друга, хихикая, шепчась и гримасничая, - по приезде своем в тропики не могли оторваться от освежающего напитка из плодов гуанабано. (No more whisky - довольно виски, гуа-на-бана!) Они прикладывали к потным лицам - невозможная парильня! - огромные белые платки, которыми затем обмахивались. (Tropic!.. Тропики!..) Они были такими одинаковыми, что выделяли равное число капель пота и притом одновременно. (No more whisky, гуа-на-бана!.. Tropic!.. Tropic!..) Секретарь огласил завещание, и судья вызвал наследников подписать документ. Они подошли - бледные, молчаливые, суровые. Лино Лусеро протянул дрожащую руку и ткнул пером наугад, не склонясь к бумаге, чтобы не пролить слез, которые он изо всех сил сдерживал. К завещанию был приложен акт о кончине Лестера и Лиленд, - - акт прилип к документу, будто какое-то большое плоское насекомое, загадочное насекомое, на полосатом брюхе которого в строчках, скрепленных печатью, одна краткая фраза сообщила о смерти двух существ; тощее насекомое, почти прозрачное, сквозь которое просвечивал бешеный хаос мятущейся листвы, деревьев, швыряющих в небо змеистые ветви и летящих вместе с корнями за ними вслед; ослепляющие тучи пыли, оглушающий рев урагана, глубокие, но гулкие взрывы океана - все это вырывалось оттуда, из бумажного насекомого, из насекомого - акта о кончине, - и виделся в нем Рито Перрах (сагусан... сагусан... сагусан...), и слышался беззвучный смех мертвой головы Эрменехило Пуака, и... Теперь, когда донья Лиленд умерла, Лино Лусеро мог позволить своему сердцу говорить о любви к ней. Донья Лиленд пахла так, как пахнет ореховое дерево, когда его пилишь; пахла и сверкала, как орешник под зубьями пилы. "Спасибо, Лино..."- сказала она в тот раз, когда он снимал ее с лошади, уперев костылями свои руки ей под мышки, так, чтобы пальцы легонько задели грудь. Догадывалась ли она о чем-нибудь? Сказала только: "Спасибо, Лино". "Не стоит благодарности, донья Лиленд", - ответил он хрипло; горло сдавило, сердцу стало тесно в груди. "Там акула, берегитесь". Это сказал он в другой раз. Донья Лиленд купалась с супругом в устье реки. Лино, пораженный ее красотой, бросился в воду и, будто оберегая от опасности, прижал донью Лиленд к себе. Трус! Почему же, когда ее везли мертвую, у него не хватило духу поцеловать прядь огненно-золотых волос, выбившуюся из-под белого савана, которым прикрыли труп в то утро, когда буйствовал ураган? После того как документ скрепили подписями, конвоиры предложили наследникам и остальным сеньорам пройти в столовую служащих Компании, где было расставлено угощение: виски, ликеры, вина и сандвичи. Заправилы Компании похлопывали новых миллионеров по спине, как жеребцов, которые вдруг перестали бегать на четырех ногах и начали ходить на двух. Отметив торжественное событие, все вышли на свет улиц, а потом погрузились в Темь дорог. Люди и светлячки. Самолет на ярко освещенной посадочной площадке казался большой птицей из серебряной фольги. XII Вечером народ группками стекался к "Семирамиде", усадьбе братьев Лусеро, стоявшей на том самом месте, где Аделаидо, их отец, построил дом столько лет назад, сколько стукнуло теперь Хуану и Лино. Несмотря на свой возраст, "Семирамида" казалась игрушечной, словно была закончена только вчера. Много изменений и обновлений произведено за это время, и все для того, чтобы строение не рухнуло; его расширили, заново отстроили, хотя дом будто бы и не старел, - на побережье ничто не стареет: все слишком быстро изнашивается и, как здешние люди, не дряхлея, вдруг падает замертво. От того дома, который некогда воздвиг тут своими руками Аделаидо Лусеро, окрасив стены в розовое, а цоколь в желтое - так была одета Росалия де Леон в день их знакомства: блузка розовая, юбка желтая, - осталось одно воспоминание. По мере того как увеличивалась семья, дом рос вширь и ввысь: пришлось перекрыть крышу, сменить стропила и вообще все перестроить, а "на самый последок", как выразился Хуанчо, надо было еще переложить две стены, чтобы разместить обе семьи, его и Лино, - Росалио Кандидо был холост и не требовал отдельного помещения. Правда, перестройка, не оставлявшая камня на камне от старого дома, была произведена только со смертью матери: старуха всегда плакала, слыша разговоры о том, что надо разобрать и поднять потолки, увеличить комнаты, расширить галерею, сделать выше кухню... После оглашения завещания народ толпами двинулся к "Семирамиде". Одни освещали себе путь электрическими фонариками, другие - большими фонарями и яростно-яркими смоляными факелами. Сопровождаемые конвоирами наследники во главе с Лино подошли к дому, и вдруг все они - и Лино, и его братья, и остальные - утонули в объятьях людей: со ступеней лестницы, ведущей в галерею, каскадом хлынула на них толпа. - Ни стыда нет, ни совести у этих сеньоров гринго, - жаловался комендант Тояне. - Потому-то я и носа не высунул из кабинета. Представьте себе: читать такое завещание и не создать никакой торжественной обстановки. Все у них так - с кондачка. - Пышности захотел мой комендант... - "Мой" оставь при себе, Тояна, я никому не принадлежу. - Ну, тогда сеньор комендант... - Ну, нет. "Сеньор" тоже оставь при себе: сеньор, господь наш, сидит на небе одесную от бога-отца. - Ну, тогда комендант... - Вот так мне больше нравится. Не надо ни "мой", ни "сеньор". И захотел я не пышности, а церемонии. То, что они там проделали - огласили завещание, - я мог бы и в комендатуре сделать. Да уж дело известное. Судьишка этот из кожи лезет, только бы им угодить: он, наверное, и надоумил их так устроить. И сделать-то как следует не сумели. Хоть бы минутой молчания почтили господ, оставивших наследство. Комендант пожал руку Лино Лусеро, а Тояна поспешила навстречу Бастиансито, которого просила в комендатуре о выкупе "одной штуковинки". Гитары братьев Самуэлей, маримба, принесенная из деревни, и трубы бродячих циркачей-музыкантов громыхали вовсю, изгоняя тишину. С музыкантами пришли три канатных плясуньи и два клоуна. Плясуньи украсили волосы испанскими гребнями, а плечи прикрыли мантильями, - кроме них, никто так не кутался в эту адскую жару. У клоунов, "Банана" и "Бананчика", были белые лица, насурьмленные брови, лиловые губы и желтые уши. - Алькальд циркачек себе привел... - заметил мальчишка, взобравшийся на кокосовую пальму, чтобы ничего не упустить из праздничного зрелища. - Вон та, которая с ним говорит, самая бедовая...сказал другой. - А вон идут "Гнусавый" и Тоба... - послышался голос с высоты. - Сверху небось лучше видно? - спросил кто-то.Я очень низко сижу, сейчас переберусь на другое дерево. - Ха, слюнтяй, ты и так в штаны наложил со страху... В ветвях пальм, - будто на кокосовых орехах вдруг прорезались глаза,торчали грозди голов; головы сначала были скрыты тенью, потом осветились зажженными вокруг дома огнями и вспышками петард, взрывавших глубокую синюю ночь. Поло Камей, телеграфист, запускал петарды, поджигая их сигарой, большей, чем он сам, и, когда они трещали в высоте, он слушал, слушал, слушал, пытаясь расшифровать телеграмму, которую посылали огненные сверчки в бесконечность. - Стреляем азбукой Морзе! - кричал он, начиняя очередной петардой раскаленную, вонючую, дымящуюся ракетницу. - Вот так мы сообщаем на Марс о том, что эти парни стали миллионерами... - Мульти... Извините, дон Полито, мультимиллионерами!.. - поправил его помощник, подававший петарды, принадлежность любого празднества. - Thirteen... {Тринадцать (англ.).} - воскликнул Роберт Досвелл. - Yes, thirteen {Да, тринадцать (англ.).}, - подтвердил Альфред, второй близнец. - Что вы считаете? - спросил управляющий. - Петарды... - ответил Мейкер Томпсон. - Я тоже их считаю! - Какие же вы игроки, друзья? - сказал управляющий. - Когда я играю, я ничего не слышу, не вижу, не ощущаю; я с головой в комбинациях... На какие карты хотите поставить?.. - Уж не держит ли он их в руках, - пробормотал один из близнецов, - мы бы сыграли на тузах... До дома управляющего долетало эхо праздника в "Семирамиде". Веселье было в разгаре, и его отзвуки слышались всюду. Время от времени игроки протягивали руки, чтобы взять виски, лед, содовую воду со столика на маленьких колесах, катавшегося вокруг них. Два вентилятора взбалтывали воздух. Ветер немного мешал игре, подхватывая и кружа карты. Но лучше ловить в воздухе карты, чем терпеть ночную духоту, давящую жару, словно вся земля помещена в одну большую печь. Отрывистые фразы. Грохот отодвигаемых стульев. Сонное вращение лопастей вентиляторов - пропеллеров самолета, который никогда не оторвется от земли. Тасовать, сдавать, брать... Щелканье переключателя автоматического охлаждения. Караул сменялся в полночь. Другие шаги других людей в одном и том же марше, круговом марше до восхода солнца. Они охраняли здания "Тропикаль платанеры", обвитые проволокой, закупоренные железными дверями. Только что прошли ямайцы, работавшие на фабрике льда. Одна из сторожевых собак бросилась на старого ямайца и разодрала ему в клочья руку. Старик вернулся на фабрику, обливаясь кровью, и люди стали прикладывать к ране куски льда. Кровь не свертывалась. Шла и шла. Все сильней и сильней. Кто-то засмеялся. Засмеялся. Смех несся из дома, окутанного тьмой. Смех и в то же время не смех: в доме не хохотали, а издевательски хихикали. То хихикал Хуамбо Самбито, глядя, как кровь смешивается с тающим льдом. Чудной цвет - клубничного или гранатового сока. Стакан такой же крови принес он сеньорите Аурелии в Бананере тем вечером, когда уехал археолог. Тогда сам он был молод, молода была дочка хозяина и хозяин был не так стар. Работа на фабрике льда шла полным ходом. Внутри слышался шум бесконечного водопада, и под этим водопадом, под монотонным упорным дождем, внизу, как ткацкие челноки, плясали корытца. Лед не делают, его ткут. Ткут из дождевых нитей. В какое-то мгновенье водяная нить стекленеет; застывают, падая, ее резвые молекулы и превращаются в хрустальную слезу - в еще одну и еще - в ряды столбиков, которые, смерзаясь, становятся глыбой. - Это ты смеялся? - спросил у Хуамбо молодой ямаец. - Да. Ну и что?.. - У тебя злое сердце. Старику больней от твоего смеха, чем от укуса пса. Он заплакал, слыша твой смех. Зачем ты смеялся? - Сам не знаю. Будь проклят сегодня мой рот, если я не попрошу у старика прощения! - Он там идет, впереди. Это было бы хорошо... - Друг... - подошел к старику Самбито. - Прости меня, я смеялся, когда тебя лечили! Куда вы все идете?.. Старый ямаец вздохнул, прищурил глаза, омертвелые от усталости, жары и облегчения, которое принес лед, положенный на рану, и ничего не ответил. Люди продолжали идти. Хуамбо снова спросил, куда они держат путь. - Идем спать, - ответил за старика молодой. - Почему не пойти на праздник? - допытывался Хуамбо. - Там очень весело. Я пойду. А вы?.. - Нет! Они расстались. Старик шел, а за ним тянулся кровавый след. Почти слышалось, как падают, стукают о землю тяжелые капли. Хуамбо потрогал пальцами рот, боясь, что губы все еще кривятся в подлой усмешке. Нет. Все в порядке. Глупо. Почему старик не простил его? Он ведь только рассмеялся, и все. И попросил прощения. Впрочем, понятно: прямо на волю после работы на фабрике льда выходили замороженные люди. Эх, здорово, думал Хуамбо, стать женщиной и лечь с одним из них в этом пекле, где тело так и горит! Узнать ласку прохлады, прохлады живого человека, прохлады и свежести, прикоснуться к омытой холодом коже, к коже тюленя. Потому-то они и не захотели идти на праздник. Наверное, женщины-гринго платят им за то, чтобы лечь с ними. Такую роскошь, как замороженная любовь, могут позволить себе только те женщины. Он остановился перед "Семирамидой". Веселье было в разгаре. Парочки, танцующие под маримбу, заполняли галереи. Алькальд Паскуалито Диас танцевал с одной из циркачек, прижимая ее к себе и при каждом повороте чуть ли не сажая верхом на свое колено. Шляпа съехала на затылок - так он старался, продевая ногу меж ног циркачки, толкнуть ее бедром. - Вы не щадите этого черного бычка! - шепнула она алькальду на ухо, желая еще больше распалить его. - Я случайно, не гневайтесь на меня! - Ах, оставьте, дон; для того и создан этот бычок, чтобы вы с ним сражались! - Уж очень свиреп твой бычок! - А вы его усмирите! - К чему усмирять, чем злее, тем лучше! - Тогда изнурите его! - Хватит смеяться! - И не думаю; какой там смех! И Паскуалито Диас снова закружил ее, вскидывая коленку при каждом повороте. Коленка, нога, он сам... Сам он тоже хотел бы ударить свирепого бычка. - Я бы расколол тебя надвое! - Ах, дон Паскуалито, вы меня убиваете! - Расколоть надвое, и стали бы мы одним целым, как эта орхидея, которая сразу и мужчина и женщина! - Ну, хватит об орхи... орхидеях, скажите-ка лучше, сможете ли вы достать нам пропуска на празднества в Аютле? Помните, я вас просила?! - Монополии запрещены! - воскликнул комендант, когда мимо него проносились циркачка и Паскуалито. - Смотрите-ка, кто голос подает, - ответил ему алькальд. - А сам-то, сам к Тояне пиявкой присосался! Вы танцуйте, комендант, танцуйте! - Я уже стар для выкрутасов! - Если таковы старики, то каковы же молодые!...сказала Тояна, подняв руку и оголив пышущую жаром подмышку. Она схватила военного за рукав, словно когтями впилась. И добавила игриво: - Теперь и поплясать никого не раскачаешь, знай себе разговаривают... - Так вот и я, Тояна, мне бы не плясать, а языком поболтать! - Какой нехороший!.. - Тояна всем телом навалилась на коменданта, колыхнув тяжелыми плодами грудей, отвернулась и скосила на него огнемечущий глаз. - "Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!.. Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!.. - пели люди, отплясывая. - Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!.." Банан, старший из клоунов, поймал мышонка и сунул его коту под нос. Кот с глазами властелина приготовился взять подношение, а мышонок тщетно пытался вырваться из рук клоуна, под пальцем которого стучало, билось в смертельной тоске сердце зверька. Вот уже зубы, глаза, усы и когти кота завладели добычей, но тут клоун вырвал у него мышонка и залился дурацким смехом, глядя, как хищник, оскорбленно мяукнув, бросился за мышью, вертя хвостом, словно в такт алчному нетерпению. - "Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!.." - разливалось эхо праздника. Хуамбо выбрал себе место рядом со стражниками, в толпе, глазевшей на танцующих. А стражникам на все было наплевать; они сидели на земле, зажав винтовки между ног, давая отдых рукам. Только офицер не спускал глаз со своего начальника. Из кухни им принесли по стаканчику водки, пироги с мясом, сыр и закуски. Ох и хороша водочка! Пироги оставили "на потом". Вернулся кот, деликатно неся в зубах мышонка, а клоуны Банан и Бананчик притворно зарыдали. - "Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!.. Аи, тирана!.. Тирана!.. Тирана!.." Наследники и были тут и не были. Они присутствовали на празднике, но не заполняли его, а словно растворились в пустоте, бродя с озабоченным, отсутствующим видом, не проявляя интереса к событиям, бывшим ранее частью их жизни, а теперь, с этого утра, уже не имевшим никакого значения. - Бандиты! - воскликнул один из гостей, жалуясь Хуанчо Лусеро на таможенных солдат. - Ворвались в мой дом, говорят, мол, ищем то, что найти не можем. - Враки, - вмешался один из крестьян, - они уже давно не ищут спиртогонов. - Еще бы, конечно. Одни выдумки. Они оружие ищут. Кто им вбил в голову, что тут где-то оружие спрятано?.. - Как кто?.. Ихняя же вина. Страх, в котором живут. Думаешь, они не знают, какое творят безобразие, охаивая наши бананы, даже не взглянув на товар? Даже не смотрят. Швыряют, и делу конец. Собаки. Отвез я как-то несколько кистей к банановому поезду, и, клянусь святой девой Марией, - а из меня ведь слезу не выжмешь, - как увидел я, что приемщик и глядеть на кисти не хочет, свинец раскаленный по лицу у меня потек... В дерьмо превратились мои бананы... Потому и говорю своим сыновьям, чтоб уходили, бросали все... Вот вы-то, Хуанчо Лусеро, можете податься отсюда! Жизнь приготовила вам прогулочку с хорошей провожатой, она вам все двери откроет, даже на небо,донья Монета... - Не знаю, поедем ли мы... - ответил Хуанчо Лусеро. - А не поедете, давайте нам, - мы отправимся. - Да если мы с деньгами и здесь останемся, начхать нам тогда на всех гринго. - У кого деньги, тому нечего петушиться, слышь, Хуанчо, - вмешался кто-то из соседнего кружка.В драку лезть - бедняку, а богач, миллионер кулаками не машет, за него другие дерутся; вон те, вояки, за вас постоят. веселиться, и хватит о всяких бедах. - Хуанчо стал протискиваться сквозь толпу, чтобы распорядиться насчет спиртного. Бастиансито Кохубуль читал вместе с "Помом" (помощником телеграфиста) новые телеграммы. Им предлагали автомобили, сейфы, радиолы, пишущие машинки, мебель, дома, квартиры, туристские путешествия, виллы, дачи... - За кого нас принимают эти люди? - удивлялся Кохубуль. - Предлагают нам все, кроме плугов, инструментов, плодоочистительных машин, зерна... - и рассмеялся:- Ха-ха! Вот я уже и в автомобиле, и в квартире с сейфом... Ха-ха-ха! Если б они знали, что мне больше всего граммофон иметь хочется... Вот-вот, куплю граммофон с пребольшущей трубой! - Да что это вы говорите, дон Бастия, - робко заметил Пом. - Не Бастия, а Бестия, - прервал чтение телеграмм красивый малый с рыжей копной волос, краснокожий, как кедр, большой приятель Кохубуля. - Его надо называть дон Бестиансито. Ну-ка, назови его дон Бестия... - Не буду, - ответил Пом. - Это неуважительно. - Ас каких пор ты уважать-то его стал? Когда прослышал, что он миллионер? Ну и люди! Есть доллары, значит, надо уважать. Он, видите ли, изменился. Уже не тот, что был. Другим стал. Дарохранительница! Неприкосновенная личность! Сокровищница! Святыня! Гляди, я его схватил: мясо как мясо! - Здорово ты надрызгался, вот что я тебе скажу,пробурчал Бастиансито, потирая руку, за которую ущипнул его рыжий. - Что, что? - вскинулся тот. - Пьян ты, говорю... Рыжий икнул и обернулся к другим: - Не пьяный я, а веселый! Понятно? Не пьяный, нет! Различать надо... Но гости, а также Хуан Состенес Айук Гайтан, его супруга Арсения и Крус, жена Лино Лусеро, ему не ответили. Он снова икнул. Качнулся на нетвердых ногах. - Ничего не поделаешь, - - продолжал Кохубуль, обращаясь к Гауделии, своей жене, и Сокорро, старшей дочке, которые подошли к нему. - Во всей этой куче телеграмм, глядите-ка, нам хоть бы для смеха какую-нибудь борону, или мельницу для бананов, или сверло предложили... Даже сверла нет, чтоб мозги нам просверлить теперь, когда... Трубастый граммофон,вот чего я хочу. Пусть трубит, как в Судный день, чтоб все со страху на одно место сели... И пока донья Гауделия и дочка его Сокорро читали телеграммы, Бастиан не отставал от Пома: - Ни плуга, ни плодоочистки, ни мельницы, ни бороны, ничего, что нам... - Ничего, что вас может унизить! - перебил его Пом, которому надоела эта литания. - Не мое дело судить, но, думается мне, ни к чему предлагать эти штуки, они вам больше не нужны. Ведь с такими деньгами вы не будете сажать бананы, фасоль, маис на берегу, ходить за коровами, а если и будете, то как гринго: приедут, поглядят, на местах ли надсмотрщики, и уберутся восвояси... - Уберутся, а скуку свою здесь оставят... - вынырнула, и пропала, и снова вынырнула пьяная огненная голова. - Только затем сюда и приезжают гринго, хандру свою подбрасывать. И не будь господа бога, который иногда ураган посылает, давно бы мы все от сплина подохли. Извините за словечко, а? Я что-то сказал? Spleen... Сплин! - Знаешь, есть такие семейки, где все в разных партиях состоят, а за одним столом едят. Вот и ты, лаешь на гринго, а твой двоюродный братец, судья, их защищает. Он даже на праздник не пришел, боялся, как бы "Тропикальтанеру" не стали ругать. - Замолчи, Бастиан, не говори мне про это дерьмо собачье! Донья Гауделия сделала вид, что ничего не слышала, и удалилась со своей дочкой Кокитой и с телеграммами - весь ворох с собой забрала. Кстати, надо было взглянуть и на грудного малыша. Макарио Айук Гайтан потешался над лихими шутками, которые отпускал бритоголовый старик с белыми усами. Макарио сказал, что они, наверно, уже не будут работать на побережье, ни на побережье, ни в другом месте, и что ему остается только нанять старика с белыми усами, бритую башку, чтобы тот смешил его своими выходками. - Нанять? - переспросил старик обиженно. - Нанять меня, старого Лариоса Пинто? Нанять? - выпятил он щуплую грудь и покрутил белесые усы сухими стариковскими пальцами. - Не затем ушел я из столицы, сбежал, обучившись стольким вещам, из города, чтобы меня нанимали. Мне всегда претила роль наемного имущества, назовите его хоть чиновником или служащим; меня тошнит от одной мысли, что надо сдавать себя внаем. Впрочем, мысли - это принадлежность свободных людей! А я приехал на побережье запроданным, - вот ведь благодать! - запроданным одной иностранной компании, компании, которой продали всю эту страну и почему-то не продали заодно и нас с вами. Это мне кажется явной несправедливостью. Но Лариос Пинто не мог отстать от родины, и потому я приехал запроданным. Вокруг старика образовалась группка любопытных слушателей. - Нет, друг мой и приятель Макарио, нечего и говорить о найме, это меня оскорбляет. Ты меня купишь. Нанимают только публичных девок, а всех остальных женщин покупают. Громовой хохот раздался в ответ. - Великое счастье, Макарио, сделаться твоим рабом! Перестать быть рабом этих проклятых янки! Извиняюсь, моих божественных господ, которые приковали меня к подневольному труду моими же потребностями и пороками, - надо же мне есть, да и поспать я не прочь! Я принадлежу им и всегда буду принадлежать, если Макарио Айук Гайтан не заплатит того, что я стою, и не купит меня... Снимет ярмо и поставит клеймо, будь оно проклято! Почему бы не заявить во всеуслышание, что рабов надо клеймить? Число слушателей, потешавшихся его забавной болтовней, все росло. - С тех пор как я здесь, верьте мне, я счастлив, потому что рабство - это то же супружество, а ведь в нем человек находит самый смак своего счастья. Но, правда, нужно приноравливаться, забывать о законах, защищающих от эксплуататоров, не страдать из-за того, что эти законы остаются лишь на бумаге, и не требовать их выполнения, ибо тогда ты будешь не просто рабом, а рабом, распятым самыми презренными из центурионов. - Да здравствуют свободные люди! - закричал Поло Камей, до которого явно не доходили слова Лариоса. - Согласен. Да здравствуют свободные люди! Тот, кто говорит, что есть рабы, не хочет сказать, что у нас не остается места для свободных людей. Но на них скоро будут смотреть как на выродков, как смотрят ныне на пропойц; про таких скажут: погляди-ка, - и ткнут пальцем, - вон чудак гуляет на свободе. Снова раздался взрыв смеха. Камей, маленький решительный человечек, пробился сквозь толпу к Лариосу. - Старый пошляк! Если кто и купит тебя, как купили гринго, так только одни азиаты! - Согласен на пошляка, хуже быть трепачом! Камей ринулся на него. - Потише, Поло, - вмешались люди, - чего лезешь в бутылку? - Говоришь, желтая опасность? -ухмыльнулся Лариос. - Я предпочел бы ходить с косичкой, как китаец, чем... - Да нет же, Поло, это все шутки; кто пожелает быть рабом! - Вот этот! - проворчал Камей. Схватив за плечи, его вынудили дать задний ход, как говорят автомобилисты. - А кто же мы, по-вашему?! - вырвалось у Лариоса. - Врет! Пустите, я покажу ему, какой я раб! Поло Камей не раб! Вмешался пьяный с рыжей шевелюрой: - Не р-р-рабу, а жену даю я тебе! - И тут же извинился:- Пр-р-рошу прощения, я помешал свадьбе?.. А кто тут невеста? От Лариоса он качнулся к Камею, потом обратно, ощупал их одежду, стараясь понять, кто из них двоих невеста, - пьяный туман застилал глаза. Выходка пьяного разрядила атмосферу, даже спорщики расхохотались. - Ну-ка, еще по глотку! - закричал Макарио, обняв Лариоса и Камея. - Эй, там, в столовой! Скажите, чтобы нам вынесли по стаканчику! Пьянчуга поддакнул: - Не возр-р-р-ражаю... - Против чего не возражаешь, дружище? - спросил его Лариос. - Тр-р-рахнуть по стаканчику... Его шатнуло назад: он делал больше шагов назад, чем вперед, но, пятясь, не удалялся, ибо, топчась и кружась на месте, задом двигался вперед. И болтал: - Хватить стаканчик... Вспомнить мать родную... да и заплакать... А у меня нет ни стакана, ни матери, ни крова, ни пса... Ни крова... пса... во-пса-минаний, которые бы лаяли на меня... Потому я и не плачу... А это очень трудно... удержать ночь... Руки-то тяну, а она ускользает... Такая мягонькая, никак не удержать... Пойду, силой рассвет не пущу... Мы только и можем силу на всякие глупости тратить. А если взять бы волю железную... да и воткнуть ее в небесное колесо ночных часов?.. - И, спускаясь по ступенькам в ночь, он запел: - "Аи, тирана, тирана, тирана!.." Фейерверк, бушевавший вокруг "Семирамиды", рассыпал на земле горящие угольки и пепел. В ветвях кокосовых пальм по-прежнему торчали головы пеонов, парней и мальчишек, с восторгом взиравших на празднество. Где тут орехи, где головы? А над ними звезды. Где тут ангелы, где звезды? Незатухающая ночь. Утренняя звезда. Жены ночных сторожей почесывали одной ногой другую в ожидании мужей, а мужья ушли на работу больными. Сгорая в огне лихорадки. Слабый фитилек дыхания в живых трупах. Ночной сторож -днем труп, не работник. Зачем заставляют работать трупы? Кричит смерть. Зачем берут работать трупы? Я призываю их! Этих, этих самых с костями, прозрачными от голода, с ватными глазами, с зубами как решетка, на которой жарится молчанье... в ожидании хлеба!.. Верните мне моих мертвых!.. Но с плантаций, где жизнь превзошла самое себя в щедром расточении жестокостей, не донеслось даже эха в ответ, никто не ответил смерти, только машинки стучали вдали, маленькие машинки под руками time-keepers {Учетчиков (англ.).}, на каждой из которых отстукивались числа, цифры, поденная плата... - Тоба! Одиноко прозвучало имя. И осталось одно только имя. Жемчужные грозди теплой дымки плыли над горячими береговыми песками, на которых закипает жгучее тропическое море; эту дымку раскаляет песок и развевает ветер, эта дымка окутывает тела таких женщин, как Тоба. - Тоба! В какой частице воздуха, в каком мгновении времени, в каком миге вечности был Хуамбо Самбито, когда услыхал это имя, только что произнесенное Гнусавым неподалеку от конвойных, между праздничным светом, заливавшим патио, и тенью дерева гуарумо. - Тоба! Таинство кровного родства. Еще до того, как он стал самим собой, он уже был братом Тобы. Он не знал ее, никогда не видел, но оба они вышли из одного мира, водянистого, сладковатого, из одной ватной рыхлости плоти, как червяки, - об этом, терзаясь, думал он сейчас, слыша имя своей сестры. Тоба. Таинство кровного родства. И его затрясло, как в припадке. Гнусавый держал ее за руку; вот она вся - белые глаза; габача, накинутая на плечи и едва прикрывающая коленки; ноги в сандалиях на резине; длинные руки, бесконечно длинные, окунутые в тень, лижущую ее тепло, которое, он знал, вышло из той же материнской утробы. Он не помнил ее. Его бросили в лесу на съедение ягуару. Так поступили родители. Рот наполнился горькой слюной. Тоба его тоже узнала. Точь-в-точь как на том обрывке фотографии, что прислала ей сестра Анастасиа. Внизу подпись: "Это твой брат Хуамбо. Он гордый. Со мной не говорит. И я с ним тоже". Ее глаза смуглой куклы, белые глаза из белого фарфора с черными кружочками посередине остановились на лице мулата. Она протянула ему руку. Гнусавый живо отпустил ее локоть и хотел вмешаться. Тоба его остановила. - Старший брат, - пояснила она, - стар