, и это раздражало его. - Тогда вы поставите себя под удар, ничего не выиграв. Он заметил, что она уже успокоилась, видимо, решила, что одержала в этом споре верх. - Худасита, ты, разумеется, права, но послезавтра я начну учиться ремеслу угольщика... - Учиться? - Да... - Зачем этому учиться?.. - А когда научусь, пойду один, без Янкора, и смогу попасть в дома моих друзей. Теперь мне нужен только план города с адресами, где-то у меня он был в бумагах... - Ладно, а если вы постучите в двери дома, где живут ваши друзья, и вам ответят, что у них нет золы? - Подожду несколько дней и снова постучу, пока не накопится зола... - А если они переехали? - Расспрошу, где живут, поищу, пока не найду... - Может, некоторые умерли. Два года прошло... - Тогда принесу их пепел... - Святый боже, да уж не колдун ли вы! XVII В конце концов это занятие было такое же, как и любое другое - работа совсем не унизительная и достойная гражданина, - и в этой области можно было даже стать знаменитым, как Сесилио Янкор, виртуоз своего дела, который из семи поддувал выгребал золу, не просыпав на пол ни одной щепотки. Но помимо славы чистюли - от кухарки к кухарке распространялась эта слава по всей округе, - Янкор обладал способностью заглядывать в дома именно в тот час, когда это было всего удобнее, и присутствие угольщика не прерывало обычного ритма жизни; он был справедлив и назначал подходящую цену за чистую золу, без примеси угольной пыли, и поэтому никогда не возникало склок; кроме того, он был честен - ни разу из кухни не исчезала ни посудина, ни провизия, хотя он часто оставался один и орудовал в зарешеченном поддувале, круша кружевные бордюры, пики, башни, мосты, замки и прочие фантастические сооружения из слежавшейся золы. Этого Чило Янкора взял себе за образец Табио Сан. Он также научился приходить в дома в нужный час, чистить поддувало, не пачкая пол, платить справедливо, а также здороваться, не теряя достоинства, слегка приподнимая шляпу. Угольщик, мастер своего дела, не будет снимать шляпы, хотя и находится в чужом доме, чтобы не быть похожим на гостя и успеть вовремя уйти. Но, в отличие от других угольщиков, излюбленными часами Табио Сана было то время, когда кухарка с сеньорой отправлялись на рынок, а горничная занималась уборкой. Тогда без особых опасений он мог беседовать с хозяином - кухня обычно была расположена в глубине дома, и здесь, в безопасности, его не отказывались выслушать. Ведь это он доставал взрывчатку для бомб и предложил себя в качестве шофера грузовика, который должен был перерезать путь автомобилю президента республики в момент покушения. - А, это вы, Мондрагон!.. - Владельцев дома охватывал неописуемый страх, когда тот открывался перед ними. - Мондрагон!.. - Когда они произносили это имя, от ужаса даже дыхание перехватывало. Некоторые уже считали его погибшим, неизвестно где похороненным. - Был Мондрагон, а теперь - Табио Сан... вот возродился из золы... И те успокаивались. Под другим именем и переодетый угольщиком, он уже не компрометировал их - разве только кто-нибудь донесет, - более того, некоторые даже благодарили его за визит и за удачный выбор места для переговоров, ибо, учитывая нынешнее положение и все прочее, именно кухня была наиболее подходящим местом для обсуждения государственных дел. Однако план, который он предлагал, им не нравился, и почти все отвергали его, как неосуществимый, хотя он был не более опасен, чем все покушения, государственные перевороты и революции, когда жизнь ставилась на карту. Но кое-кто все-таки не отказывался от помощи забастовщикам. Пусть забастовка будет объявлена, каков бы ни был результат - в ней участвуют многие, и потому ответственности меньше, вообще все можно переложить на чернь. - Д-д-д-д-дело н-н-не п-п-прив-ведет к п-п-пол-ложительному р-р-р-результ-тату, - утверждал один адвокат, похожий на иезуита и заикавшийся от природы. - Н-н-н-о ее-сли в-вы, Мон-мон-мондраг-гон, счит-т-таете, что эт-т-то н-необходимо, рас-с-с-счит-т-тывайте н-на м-м-меня... - По-моему, вся эта история с забастовкой скверно пахнет, - говорил другой. - Это все же дело рабочих... Как же мы, медики, сможем участвовать в забастовке, если клятва Гиппократа запрещает нам отказывать в помощи больному, обращающемуся к врачу?.. Такого рода вопрос еще надо обсудить с коллегами... - У меня нет никаких сомнений. Я согласен, Хуан Пабло, - не задумываясь, ответил один коммерсант. - Хуан Пабло не существует, есть Октавио или Табио... - Идея забастовки мне кажется удачной, но может случиться так, что какие-нибудь пройдохи откроют свои магазины и ларьки, тогда как мы, патриоты, закроем свои и будем чесать затылок. - Я согласен попробовать... это... насчет забастовки... - заявил еще один. Табио Сан даже подскочил: - Нет, нет, в таких случаях нельзя пробовать! Забастовку надо объявить и поддержать! - Хорошо, в таком случае пусть объявляют... Мы поддержим! - Единственное, что мне не нравится в вашей забастовке, - заметил землевладелец, любивший поострить с наивным видом, - это то, что у нее военный чин: вы говорите, она генеральная - всеобщая, а мы и так уже устали от галунов. Впрочем, клин клином вышибают, поскольку забастовка генеральная, так, быть может, она вышибет хоть одного генерала. Но встречались и упрямцы. - Это приведет к анархии в стране... Все постараются нагреть на этом руки... Каждый будет ссылаться на то, что он имеет право командовать... Забастовка - ведь это, по сути, социализм!.. Положение в стране не таково, чтобы менять платья. Что же касается забастовочного движения, все знают, где и как оно начнется, но никто не знает, где окончится... и кто возглавит правительство... Встречались и забубенные головушки, хотя головы их, еще не облысевшие, отнюдь не напоминали бубен. Например, дон Ансельмо Сантомэ так загорелся, что чуть ли не сам совал голову в гильотину: - Согласен, согласен! За свободу - все!.. Мобилизуем массы... и пусть немало голов падут под этот каток, называемый всеобщей забастовкой, лишь бы уничтожить _Зверя_, лишь бы восстановить утраченные свободы! Ах, но это бесспорно, и завтра никто не скажет, что Ансельмо Сантомэ, дескать, не разбирается в социальных проблемах, не видит конфликта между трудом и капиталом, существующего и у нас, и в других странах. Очень хорошо! Великолепно!.. - Дон Ансельмо потирал руки. - Ради свободы - любое самопожертвование!.. Я поговорю с моим портным, с моим сапожником, с механиками из гаража, где ремонтируют мое авто, и будет стыдно, если кто-нибудь из них откажется присоединиться к забастовке... да, я еще поговорю с моим парикмахером!.. С моим парикмахером, я было совсем забыл о нем, а ведь это самое главное, как и у всех фигаро, язык у него отменный, попугай что надо... Сан про себя отверг идеи дона Ансельмо насчет пристрастий своих былых товарищей по профессии, вспомнив учителя-костариканца, из-за которого он выбрал фамилию Мондрагон и который научил его первым буквам, дал первые книги. - А священники?.. - продолжал дон Ансельмо. - Священники могут участвовать в забастовке? Они могут отказаться служить мессы? Или пусть служат, пусть служат в закрытых церквах, только для пономарей... Что они могут?.. Не крестить, это да, не исповедовать, не венчать никого, не соборовать, иными словами, пусть сложат руки на груди... Ах, но ведь это всеобщая забастовка, а сложа руки забастовку не проведешь!.. Вот видите, Мондрагон, - простите, я хотел сказать Сан, - насколько Ансельмо Сантомэ в курсе всего того, что происходит в мире... Он смолк, радостно потирая руки, как человек, который уверен в успехе своих планов, а затем приблизил губы и усы a la Boulanger {На манер Буланже (фр.).} к уху угольщика: - _Алые камелии_! Оба замолчали. Сантомэ поднес руку к груди, прижал к сердцу черно-траурный галстук. Затем вытащил платок и тихонько высморкался. - _Алые камелии_! "Каким далеким и романтичным все это было!" - подумал угольщик, услышав пароль неудавшегося заговора, пароль, который ассоциировался в его мозгу и с поездом, остановившимся около флажка, и с забытым букетиком, и с телеграммой. А спустя несколько лет - другой такой же букетик, да, букетик был такой же, только цветы были свежие... он вернул ей эти цветы, вкладывая в этот дар двойной смысл, еще не подозревая, что уже раскрыт заговор и что эти алые цветы станут опаснее динамита. Совсем как невиданный в этих местах аристократический снежный ком с горы, катился и разрастался новый - ком пепла и золы - движение пролетариев. "Угольщик свободы" теперь приходил в дома уже не за прахом сожженных деревьев, а ради сообщений о подготовке забастовки. Не хватало лишь искры. Только искры!.. У этого человека был странный вид: натянутая до ушей старая истрепанная пальмовая шляпа; поднят воротник грубой куртки, порванной на локтях; выцветшая рубашка, то ли вытащенная из мусорного ящика, то ли побывавшая на пожарище; болтаются штаны, дырявые на коленках. На плече веревка, под мышкой двойной мешок из джутовой ткани, руки будто в пепельно-серых перчатках из золы; он даже походку индейца перенял - правда, тот ходит уже не обычной рысцой, как почти все индейцы-грузчики, - и усвоил своеобразную манеру говорить: будто выплевывает камни. В подъездах угольщик спрашивал: "Зола есть?", на что открывавший дверь, чаще всего служанка, отвечал как заблагорассудится, однако если ответ был неуверенным, нерешительным, то угольщик настаивал, опять стучал в дверь и повторял свой классический вопрос: "Зола есть?" Он стоял на пороге до тех пор, пока служанка не возвращалась с положительным ответом или не хлопала перед его носом дверью. Если его пропускали во двор, пренебрежительно бросив: "Зола есть", - тогда следовал второй классический вопрос: "Кобель есть?" (приходилось заботиться о собственной безопасности - порой в этих тихих домах встречались такие зверюги, бродившие без привязи, что благоразумней было заранее принять меры предосторожности, чтобы потом не удирать в надежде, что собака не догонит, или не уходить в изорванной в клочья одежде). Служанка объявляла: "Есть, но он привязан", или: "Да, есть, но не злой", или: "Да, есть, иди за мной, раз со мной - он тебя не укусит". Покровительство служанки исключительно важно. И надо дать ей возможность почувствовать себя покровительницей, пока, следуя за ней, пересекаешь патио, коридоры, переходы, а на кухне тактика отношений с кухаркой заключается в том, чтобы не глазеть по сторонам, чтобы не дать ей повода крикнуть: "Чего глаза-то таращишь, паршивый индеец... что ты здесь увидел такого?", а то и обругать тебя. Лучше не разглядывать ее и с самым скромным видом объяснить: "Хозяйка приказала убрать сажу, так, может быть, с твоего разрешения..." Иногда кухарка благоволила ответить, а иногда вместо ответа поворачивалась спиной - вот и пойми, чего она хочет. А главное - работа должна быть выполнена безупречно, как у Сесилио Янкора, иначе, если хоть один кусочек сажи останется на полу, кухарка начнет вопить: "Вечно напакостят эти дикари индейцы!.. Вот тебе щетка, и чтобы вымел все быстро, прежде чем уйдешь, чтоб ничего тут не осталось, слышишь?.." Единственная дочь дона Ансельмо была замужем и жила отдельно, однако за своим отцом-вдовцом вела неусыпное наблюдение и очень скоро пронюхала о частых визитах угольщика и о его беседах с отцом. Пришлось отцу объяснить ей, что речь, дескать, шла о спрятанном сокровище и что этот человек, кроме того, что он угольщик, еще и мастер по рытью колодцев; как-то, копая колодец глубиной метров в шестьдесят, он нашел клад - глиняные кувшины, битком набитые золотыми монетами. - В каком-нибудь из наших домов? - спросила дочь. - Нет, деточка, в чужом доме. Если бы в одном из наших, тогда все было бы просто... - И что ты собираешься делать? - В этом все дело... - Хорошо, но надо устроить так, чтобы тебе досталось все целиком... - Или по крайней мере большая часть. Уж не думаешь ли ты, что тот, кто мне сообщил об этом, удовольствуется лишь пустыми кувшинами, чтобы передать их в Археологический музей как памятники древней культуры майя? Дочь ушла, а дон Ансельмо начал расхаживать по застланной коврами зале, сначала закрыв одно из шести... Нет, семи или, пожалуй, восьми окон... какое идиотство иметь столько окон... и сигарета еще погасла. Всегда его возмущали эти шесть, не то семь, не то восемь окон. Но таким он унаследовал дом от своих родителей - с шестью, не то с семью... - никогда не удавалось ему сосчитать - просто противно было считать, - сколько окон в доме; и никогда эти окна не открывались одновременно, - во всяком случае, он никогда не видал, чтобы все они были открытыми - открывалось одно, два, даже четыре, и то только в праздник тела Христова, да и кто бы смог открыть все замки, что имелись в доме: и массивные щеколды, и шпингалеты, и крючки, и цепочки... Если принять во внимание, что все это - бойницы и стены как в крепости, - воздвигалось для обороны от пиратов и мятежников-индейцев, то какая польза от всего этого теперь, когда дом уже не защищал от веяний времени и подрывной дух социализма, коммунизма, большевизма проникал повсюду?.. Он снова пососал сигарету, но она погасла. Он пошел взять другую сигарету в раскрытом ларчике, стоявшем на угловом мраморном столике. Белый мрамор и зеркало величиной с окно. Шесть угловых столиков, семь угловых столиков, восемь угловых столиков - он также никогда не пересчитывал их. Ни одного. Ни одного окурка. Все унесла дочь. Но ведь ларчик был полон. Она унесла все. Он пожал плечами - зачем еще пытаться что-то понять, когда и так все понятно, - хмыкнул под нос и поспешил в спальню: найти где-нибудь сигарету. Ему очень хотелось курить, вдыхать и выдыхать дым, чтобы активнее работал головной мозг; есть люди, которые могут думать лишь в процессе курения, и он принадлежал к этой категории. Как же представить себе то, что называется всеобщей забастовкой? Вышагивая уже с горящей сигаретой во рту, он время от времени останавливался перед одним из шести... нет, семи... нет, не семи - восьми зеркал, спиной к одному из шести, или семи, или восьми окон и мысленно видел себя мальчиком, наряженным в костюм рабочего, с взъерошенными белокурыми волосами, которые упорно не поддавались никаким гребням, лицо, руки, полотняные штанишки вымазаны сажей, в руках деревянный молоток: он декламирует стихотворение "Забастовка кузнецов", вызывая восторженное одобрение родителей, родственников и юных друзей. Он смотрел на своих родителей, на своих дядей и теток, на приятелей, аплодировавших забастовщику. А его мачеха плакала. Из-под век, опустившихся под тяжестью прожитых лет и его бесчисленных злых шалостей - только ему одному позволялось смеяться над кем-либо в доме, - выкатывались слезы, большие, точно жемчужины или бриллианты, сверкавшие в ушах, на груди и на пальцах зрительниц. Тогда впервые он услышал слово "забастовка", но с той поры прошло уже много лет, и вот теперь, уже стариком, он пытался вообразить ее как нечто более серьезное, чем просто разложение... некое разложение, которое все же сплачивает... сплачивает - что? "Что же в конце концов - сплачивает или разлагает?" Он представлял себе лишь два действия: полное разрушение, отказ от какого-нибудь созидания, а затем возрождение, воссоздание всего, что было несовершенным... Вернувшись из города, Табио Сан устало и тяжело бросился на постель, осушив несколько стаканов воды, ужасной колодезной воды, которая тоже отдавала пеплом. Полдень. Казалось, что все здесь поджаривается на медленном огне - на тлевших под пеплом углях. Мысли бились, рвались наружу - казалось, можно было даже услышать их. Надо срочно найти помещение для типографии, пусть самой маленькой, но тщетно стучался Табио Сан в двери. - С большим удовольствием, - ответил ему горбун, похожий на цербера, одетый в элегантный лондонский костюм, - но только при одном условии: это помещение должно быть оформлено на ваше имя, Мондрагон. - Сан, Табио Сан... - А для меня, дружище, вы - Мондрагон, человек, переживший знаменитый заговор, а не какую-то там забастовку. И поэтому я предлагаю вам - пойдемте к нотариусу и переведем на ваше имя любое из моих домовладений, наиболее пригодное для типографии. Недаром все-таки звали горбуна Хуан Канальято. Он, каналья, великолепно знал, что это невозможно, - именно потому и предлагал. "Дом... - повторял про себя Табио Сан, лежа на койке, - дом... А собственно, к чему дом, достаточно подыскать крышу и стены и наладить хоть крошечную типографию..." Он уже заручился обещанием одного вполне надежного наборщика - работать в этой типографии. Этот наборщик был известен под прозвищем Крысига, потому что очень походил он на крысу и очень пристрастен был к сигарам - никогда не выпускал изо рта сигару, чуть ли не больше его самого. Как-то к нему неожиданно подошел Табио Сан - как есть, в своей извечной кофейного цвета с искоркой куртке с истрепанным воротником, с протертыми рукавами, в зеленой пропотевшей рубашке с черной тряпкой - неким подобием галстука, - и сказал, что есть типографское оборудование, но надо где-то его разместить... Крысига не только был ловким и неутомимым наборщиком - пальцы его, словно петушиные клювы, так и клевали, будто зерна маиса, литеры из наборных касс, - он знал назубок типографское дело. Он готов был набирать и печатать все что угодно - листовки, газеты, памфлеты, объявления, надеясь, что и ему когда-нибудь пожмет руку Мехуке Салинас - общепризнанный ас печатной гильдии. Однако прежде всего надо было подыскать, и не первое попавшееся, а совершенно надежное место для печатного станка, если к тому же удастся заполучить более или менее приличный станок: полиция превосходно знает шум, похожий на гул морского прибоя, который издает такая машина во время работы, и если полицейские ищейки услышат его, они непременно постараются докопаться, где это из букв приготовляют динамит. Самым идеальным, пожалуй, было бы устроиться в какой-нибудь из пещер за городом; в свое время, когда ждали нападения пиратов, в этих пещерах хранились сокровища кафедрального собора, а позднее тут разместились подпольные самогонные заводишки. Однако из-за отсутствия удобного подземного помещения Крысиге пришлось довольствоваться двумя комнатушками и двориком, разделенным пополам стеной, где он содержал школу игры на маримбе - маримба была сейчас в моде, и потому, что она была в моде, приходилось каждый день обновлять репертуар, разучивать какую-нибудь новую вещицу. Четверо или шестеро, а то и восемь нарушителей закона рьяно выстукивали по клавишам и наигрывали какую-нибудь мелодию - уже от одного этого шума можно было сойти с ума, - а когда начинал работать печатный станок, шум его сливался с буйным деревянным ритмом маримбы и аккомпанементом контрабаса, тарелок, барабана и бубна. Табио Сан полусидел-полулежал на койке - мысли не давали покоя, от знойного воздуха, обжигавшего в полдень, как раскаленная зола, становилось душно. Что-то не поступали известия ни из Бананеры, где борьба продолжалась, ни из Тикисате, где она только начинала разгораться. Несколько раз он проверял - "кума", но в почтовом ящике ничего не было. Хуамбо должен был направиться в Тикисате как можно раньше. Шла большая игра. И мулата приходилось передвигать, словно шахматную фигуру, выточенную из слоновой кости и эбенового дерева - темная кожа и седые волосы - на огромной шахматной доске плантаций Тихоокеанского побережья, где организаторы забастовки готовились сделать мат "Тропикаль платанере". Следующий ход - передвинуть Хуамбо, но... Вытянув ноги на койке, Табио Сан старался спиной выдавить углубление в матрасе и устроиться поудобнее... Следующий ход... но... Мулату внезапно взбрела в голову мысль отправиться на плантации и поступить работать в качестве грузчика бананов. Он вдруг загорелся желанием искупить свою давнюю вину или выполнить свой давний долг - наказать самого себя за то, что бросил здесь своих родителей. Его отец умер на погрузке бананов... Допустить, чтобы человек, у которого была когда-то собственность, были свои земли, унаследованные от родителей и дедов на Атлантическом побережье... допустить, чтобы человек этот умер, рухнув под тяжестью грозди бананов, лицом - в лужицу крови, хлынувшей из горла... как никому не нужное больное и дряхлое вьючное животное, нагруженное так, что не может уже подняться и падает, захлебываясь собственной кровью, которая льется изо рта - огромной молчаливой раны... Он должен отплатить. Хуамбо должен выполнить свой долг. Он не может работать на плантациях на какой-либо другой работе - только грузчиком бананов... Он бил себя по лицу открытыми ладонями, нанося удары какому-то противнику, - так выражал свое безграничное возмущение мулат. Сжимал кулаки, чтобы в глаза не вонзились кинжалы ногтей, а пальцы вырывали клочья волос - ему хотелось рвать на себе одежду, наступать самому себе на ноги, давить пальцы ноги каблуками. Терзали его угрызения совести оттого, что позволил он своему старику умереть без всякой помощи, в луже крови. Свидетель всему бог. Бог знает, кем и почему была придумана эта история о том, что отец якобы бросил его в горах на съедение ягуару, а хозяин будто бы вырвал его, Хуамбо, из когтей зверя. Обо всем этом с подробностями рассказывали Хуамбо еще в детстве - и о ягуаре, и о горах, о ночи и о ветре, о высохшей листве, трещавшей, как битое стекло, под шагами хищника, и о застывшем в глазах огне, о прыжке ягуара, похожем на водопад волнистой шерсти. Когда Хуамбо стал уже взрослым, его постоянно преследовал кошмар: он попал в лапы к зверю и старается вырваться, но, проснувшись, он ощущал на своем теле уколы острых пружин, прорвавших матрас, весь в пятнах, как шкура ягуара. Спасительная ложь: Анастасиа не хотела, чтобы ее братишка испытывал горечь при мысли, что он был просто подарен Мейкеру Томпсону, и поэтому придумала всю эту историю. "Он будет ненавидеть отца и будет любить хозяина", - говаривала мулатка. Именно так и случилось, только от всего этого хитроумного сооружения теперь остался лишь план поездки Хуамбо на плантации Юга, но не для того, чтобы грузить бананы, а в качестве связного, разведчика, с заданием изучить обстановку и проникнуть в управление или в какую-нибудь другую контору под видом технического служащего - вахтера, слуги, дворника... Табио Сан зарылся головой в подушку, некогда бывшую мягкой, а теперь слежавшуюся, как куча золы, и услышал доносившиеся откуда-то голоса - свой собственный и Хуамбо, пытавшегося, лежа на телеге рядом с Саном, переубедить своего собеседника: "Место для меня подыщется, конечно; в конторе управляющего я могу быть хорошим курьером, хорошим вахтером, хорошим дворником - все подходит мне, и поступить на работу мне нетрудно. Все знают меня. Еще малышом воспитывался я у Джо Мейкера Томпсона, пользовался его полным доверием. Да, да, все легко, если не захватит меня другой язык и не стану я погрузчиком бананов..." - "А что за язык, Хуамбо?.." - "Другой язык..." - "Но если ты пойдешь работать грузчиком, это не принесет пользы нашему делу..." - "Быть может, и так: однако вначале мне надо свести счеты за отца, иначе жизнь у меня будет поломана и все погибнет - и наше дело, и вы, все..." - "Хуамбо, твой отец простил бы тебе, что ты не выполнил свой обет перед ним, не стал, грузить бананы, если бы узнал, что его сын участвует в великой забастовке..." - "Я посоветуюсь с матерью, на побережье. Отец умер, но мать жива. Посоветуюсь с ней. Ничего не буду говорить ей о великой забастовке, только посоветуюсь. А насчет конторы управляющего, то малыш Боби приведет меня и скажет: "Это - Хуамбо!" И все ответят: "Это - Хуамбо!" А я душе моей скажу: "Час, чос, мой_о_н, кон" - нас бьют, чужие руки нас бьют... Перед вами не Хуамбо, как вы считаете, тот, который для хозяина был Самбито, перед вами Хуамбо, готовый к великой забастовке!" - "Очень хорошо, очень хорошо! Это тот Хуамбо, которого все мы любим, Хуамбо - борец великой забастовки, это не грузчик бананов..." - "Но так будет, только если не захватит меня другой язык, на котором я никогда не говорил с моим отцом, но на котором я буду говорить с матерью и который похож, только похож на тот, на котором я говорю с вами!" - "Но, Хуамбо!.." - "Если меня не захватит другой язык, тогда да!" - "Хуамбо!.." (Охваченный отчаянием Табио Сан еле сдерживался, чтобы не схватить мулата за плечи и не встряхнуть с силой тут же, на телеге, как мешок из-под известки, как пустой мешок; и он готов был это сделать, хотя это было бы непоправимо, но перед его глазами маячила, как живой пример терпеливости, пара кротких быков, покорных, медлительных.) "Хуамбо, нет никакого другого языка! Из-за этой ерунды ты ставишь под удар все, чего мы ожидаем от твоей работы в конторе управляющего. Разве кто-нибудь другой может войти туда, не вызывая подозрений?.. Ради твоего отца ты должен это сделать, ради него..." - "Отец мертв, лежит с открытыми глазами!.." - "Все мертвецы, Хуамбо, погребены с открытыми глазами!.. Все, Хуамбо, все, пока в мире царит несправедливость, и потому ты должен помочь великой забастовке, чтобы добиться мира и справедливости и чтобы погребенные смогли закрыть глаза!.." - "Но вначале я обязан выполнить свой долг, своими муками я должен заслужить любовь отца... Теми же муками, какие испытал мой отец при жизни, - такими должны быть и муки сына до великой забастовки..." - "Но ведь великой забастовки не произойдет, если ей не помочь, если каждый не выразит своей воли, ведь великая забастовка - это воля многих людей, слившаяся в одну-единую волю..." - "Если вы верите в великую забастовку, то почему же вы говорите, что она может не произойти? Я пойду работать в управление, но только после того, как отплачу мой долг за отца. Пригоршни, груды, горы долларов у моего патрона в карманах, в письменном столе и в стальном ящике, он будет говорить мне: "Бери, бери, Самбито, бери, что хочешь..." Ну, а у меня все есть, зато у моего отца не было ничего... У патрона целые погреба вкусной пищи и напитков, комоды и шкафы, битком набитые одеждой, бельем, обувью, чулками, шляпами - и патрон будет говорить мне поминутно: "Бери, Самбито, бери без разрешения, возьми все, чего тебе не хватает..." - ну, а мне в доме патрона всего хватало, все у меня было, в то время как отец голодал, был раздет..." - "И ты думаешь, Хуамбо, что твой отец принял бы доллары, одежду и пищу от бандита, прогнавшего вас с ваших земель?" - "Да, да, но если Хуамбо не хотел бы помочь, он молчал бы о том, откуда он взял эти подарки..." - "Ты испытывал бы сейчас еще более сильные угрызения совести. Это же самообман. А кроме того, Хуамбо, ты уже стар, ты не выдержишь... Грузить бананы - это ужасная работа..." - "Отец тоже был стар, а он работал... а я должен расплатиться сполна хотя бы сейчас... Если бы я был моложе, мне было бы легче, но тогда расплата стала бы западней... А теперь я старик, думаю, мне удастся сделать все, что надо!.." Табио Сан быстро встал - оборвалась нить мыслей. Открыл глаза - на лице будто горячая сковорода, прикрытая влажными листьями век. Кто-то вошел в дом. Открылась и закрылась наружная дверь. Его успокоил голос Худаситы, а затем звук ее шагов: башмаки стучали о землю, как деревяшки, с которых отряхивают золу. Странно, что она надела башмаки. Ведь она обычно ходит в домашних туфлях, а в башмаках отправлялась лишь в город за покупками или когда шла с цветами на могилу расстрелянного сына. Как странно, что она ему ничего не сказала! По мере того как шаги приближались - стук раздавался уже на ступеньках, ведущих из внутреннего дворика в столовую, - он понял, что вместе с ней идет еще кто-то, с кем она говорит вполголоса, полагая, что он спит. И услышав этот другой голос - голос ветра, горы, дерева, - образ того мира, что перенесся из Серропома зольники, бесплотный образ мира, сотрясаемого войной, - Табио Сан вскочил с постели, словно от удара в сердце, словно подброшенный стальной пружиной. Он вскочил в одно мгновенье в порыве радости и восторга, словно инвалид, который вновь обрел возможность двигаться. Спешить, спешить навстречу той, что появилась в дверях вслед за Худаситой, которая шла предупредить его: она уже здесь, она отыскала его, нет, не могла она потерять его... Он спешил слиться с Маленой в объятии, и... и... и... XVIII Вместе!.. Вместе!.. Все это казалось им невероятным... - Мален!.. - Хуан Пабло!.. Их прежние имена... Два года назад они простились в Пещере Жизни, и на устах еще остался привкус потери, несчастья, поражения, провала, неуверенности; ему угрожала смерть, ей - отчаяние. А теперь, после семисот с лишним дней борьбы, они в объятиях друг друга, и появилось ощущение надежды... Крепко прижав ее к груди, он целовал, не давая передохнуть, целовал губы, он пил ее нежное дыхание, пил самое жизнь, он словно упивался своей мечтой, - и она так же пылко отвечала на этот бесконечный, бесконечный поцелуй, опьяненная слезами, опьяненная волнением радости. - Хуан Пабло! - Мален! - Два года! - Два года?.. Больше... тринадцать лет!.. Путешественница в поезде... остановка у флажка... букетик камелий... - И пассажир, назойливый, неприятный!.. - отрезала она. - Будто реку остановили, чтобы вышла из нее сирена! - И эта сирена исчезла... и вместе с тем - не исчезла... - засмеялась Малена. - Как?.. Не знаю... Но я следовала за тобой, не зная тебя, еще не понимая, что это значит, когда я ехала в Серропом на таратайке Кайэтано Дуэнде... - И после паузы и града поцелуев Хуана Пабло, осыпавших ее лицо, волосы и плечи, она добавила: - Я следовала за тобой в течение одиннадцати лет, не зная тебя, и ты был рядом со мной все эти одиннадцать лет, не зная меня, до того, как мы неожиданно встретились, до того визита в школу. Ты помнишь, ты еще был одет тогда в форму офицера-дорожника?.. У меня возникло впечатление, что я ехала в поезде, ехала далеко-далеко, что мы совершали путешествие вместе, в одном и том же вагоне, только когда ты появился, все изменилось, действительность оказалась отражением сновидения, а сновидение стало отражением действительности... - Мален! - Хуан Пабло! Они держали друг друга в объятиях, думая каждый о своем... Серропом... падре Сантос... воскресные встречи... учитель Гирнальда... ее дневник... "А сейчас я хочу, чтобы ты ушел..." ...газеты с сообщениями о раскрытом заговоре... имя Хуана Пабло Мондрагона среди руководителей заговора... приказ захватить живым или мертвым... патрули... конная полиция... роты солдат, расстреливающих... букетик камелий... опять алые камелии - теперь уже не только пламенеющий символ любви, но и пароль свободы... - Ты знаешь... - прошептала она, - несмотря на то что черная ночь окружала меня все время, иногда меня охватывал такой страх - вдруг с тобой что-нибудь случится, и мне не хватало дыхания, в гортани становилось сухо, я задыхалась, я вскакивала и начинала ходить из угла в угол, размахивая руками, чтобы вдохнуть воздух... И вот, почти мертвая, я вдруг улыбнулась - так радостно, так приятно мне было получить букет, который был для меня все тем же букетом, что я оставила в поезде, когда мы увиделись впервые, и который ты возвратил мне много лет спустя, свежий, ароматный, пламенеющий, и мне в голову даже не пришло, что эти бедные цветы, которые падре Сантос унес из школы, тщательно спрятав в сутане, были роковым символом новой и еще более ужасной нашей разлуки... Она вернулась в его объятия поспешно, будто искала убежища, и замерла, пока не почувствовала сквозь одежду тепло его тела, которое проникало в нее, впитывалось в кожу, как невидимая татуировка. - Мы разлучились не тогда на остановке, где лишь флажок говорил о существовании живых существ среди этих пойм, похожих на водяные чистилища, мы были разлучены там, под землей, где безгранично немое молчание и от рождения слепа темнота. Судьба иногда загадочна. Кучер, который увез меня с безымянной остановки в Серропоме, был тот же самый человек, который привел меня к тебе в Пещеру Жизни, где ты скрывался, чтобы я могла сказать тебе: прощай, прощай, как говорили некогда друг другу христиане в катакомбах... Он прижал ее к себе, и снова слилось тепло двух тел. Они хотели убедиться в том, что это действительно они. Столько лет жили они в разлуке и так привыкли представлять друг друга только в мечтах, что сейчас с трудом осознавали реальность этой встречи. - Ты снова прежний... - робко проговорила Малена. - Я так боялась... - Боялась, что я так и останусь изуродованным... - Боялась, что ты вообще изменился... не внутренне, а внешне... Как-то, находясь в отпуске, я попробовала этого снадобья, которое искажает внешность и стала ужасной, показалась самой себе тараской... Я хотела быть уверенной, что ты не остался таким... - Боялась увидеть урода... - настаивал тот, пристально всматриваясь в черные зрачки Малены. - Урода... - Любовные письма без любви! - с упреком сказала она. - Без слов любви, ты хочешь сказать, а это не одно и то же, - поправил он. - Дело в том, что письма были написаны не только для тебя... - Она попыталась вырваться из его объятий. - Мален, будь же умницей... они предназначены не только для тебя! - Она выскользнула бы из его рук, если бы Хуан Пабло не удержал ее и не прошептал на ухо: - Они были также для Росы Гавидиа... Это ее обезоружило. - А... Роса Гавидиа, - продолжал он, - придерживалась иных взглядов. Вспомни, что писала она в одном из ответов: "Мало-помалу твои письма мне возвращают радость к жизни - все становится таким ясным, возрождается надежда, что я выйду из тупика, избавлюсь от этого каждодневного медленного умирания, выйду навстречу новой эре..." Он положил ей руки на плечи. - Или вот другое, где ты пишешь... Ах да, ведь это не ты, это Роса Гавидиа писала... "Любовь, являющаяся только отражением несуществующего мира, должна остаться в стороне... Нам не угрожает риск обратиться в субстанции воображения и зеркала..." - Смейся!.. Смейся!.. - Это не насмешка, ничего подобного! Вспомни, что я тебе отвечал... Ага, ты уже не помнишь?.. "Любовь, отражение погибающего мира, должна остаться позади, за нами... Нам не угрожает риск обратиться в субстанции несправедливости, разложения, горечи". - Для меня - не знаю, каких слов ты от меня ждешь, - для меня лучшим' из твоих писем было то, в котором ты объясняешь смысл и цели этой забастовки. Ты отвечал на мой вопрос, не похоже ли это на новый заговор. Я запомнила все... "Это не имеет ничего общего ни с заговором, ни с мятежом, ни с военным путчем, - писал ты мне. - Это совсем иное дело. Заговор, мятеж или путч, даже если они направлены против диктатуры, остаются частью диктатуры, ибо входят в военно-полицейскую орбиту. А забастовка - нет! Революционная забастовка - именно такая, какую мы готовим, - ничего общего не имеет ни с полицейскими шпиками, ни с регулярными войсками, сколь бы ультрареволюционными они ни казались, ведь по сути своей они были и остаются орудиями угнетения народа. Забастовка же совершенно не имеет ничего общего с государственной машиной, она ломает установившийся порядок..." А далее ты пишешь... в самом конце... подожди-ка, дай-ка вспомнить, только-только в памяти было... только-только... боже мой! Что же было в самом конце? Ага... ты, иронизируя, писал: "Забастовка - это ответ консорциям со стороны анонимных акционеров, а подлинными анонимными акционерами являются рабочие, - процитировала она, широко улыбаясь, - и этот ответ касается как политической, так и социальной стороны..." - Какая чудесная память!.. - восхищенно воскликнул Хуан Пабло и, разомкнув объятия, но не выпуская ее из своих рук, поднес ее пальцы к губам, осторожно целуя их - в самые-самые кончики, покрывая поцелуями упругие ладони и тыльные стороны рук, похожие на птичьи крылышки. - Была у меня хорошая память, но я потеряла ее, попробовав этот ядовитый кактус. Я выглядела столь ужасной, что мне пришлось скрыться у Пополуки, а в Серропом сообщить, что я уехала на время каникул в столицу. Каникулы, вакации!.. Вакцинацию пришлось делать - против опухоли... Хотелось плакать, меня охватило какое-то меланхолическое безумие, и это тоже было результатом действия ядовитого кактуса!.. Кайэтано доставлял мне письма от тебя, однако и они меня не радовали, они меня интересовали, это верно, интересовали - и только, ибо я узнала, что в этих письмах не было... - ...слов о любви... - поспешил добавить Хуан Пабло. - Единственное, что меня радовало, - это рассказы старика о том, как ты живешь, что у тебя нового, о твоих планах и, что важнее всего, не вызвал ли ты у кого-нибудь подозрений, и... какой глупой становишься от... - она рассмеялась, - кактусов... (Она хотела было сказать "от любви".) Я требовала от Дуэнде, чтобы он сосчитал, сколько раз ты спрашивал обо мне, и все беспокоилась, не проговорился ли он, что я попробовала снадобье из кактуса... - Еще бы!.. - Он сосчитал, сколько раз ты его спрашивал! Это было пятьдесят девять раз - совершенно точно, так мне сказал старый болтун, и еще он сказал, что, когда я попробовала это питье, термометр твоего интереса ко мне поднялся. Всего пятьдесят девять раз! Спросить обо мне - всего пятьдесят девять раз! Как обидно! "А ты сказал ему, Кайэта, что я попробовала этот кактус?" - спросила я как-то старика. "Да, сеньорита, я сказал ему", - ответил мне старик. "И что он сделал, узнав об этом?" - спросила я с нетерпением. Ты вначале молчал, сообщил мне Кайэтано, да, замолчал и только после длительной паузы, не зная, что сказать, вдруг в замешательстве воскликнул: "А если бы я принял яд!.. какая дикость, зачем ей дали попробовать это снадобье?.. А вдруг лицо так и останется изуродованным?.." - Вполне понятно, что я встревожился! - прервал ее Хуан Пабло. - А ты... Ты ведь остался с изуродованным лицом? - подняла она голос, устремив на него взгляд. - Я не знаю, сколько времени мне нужно будет скрываться, и потому продолжаю принимать это лекарство. Но, пойми же, это случай особый, для мужчины не так уж страшно некрасивое лицо, и, кроме того, я так поступал не из-за... - Не из-за любви... это я уже знаю! - Я мог бы оставаться с этим страшным лицом... но ты... - Я хочу разделить с тобой твою участь, что бы это ни было - уродство или смерть! И вот именно поэтому я начала приходить то к Дуэнде, то к Пополуке, и все с одним и тем же: "Поклянитесь мне, поклянитесь, что Хуан Пабло не просил у вас яду, скажите мне честно и... оставьте немного яду для меня!" Все ночи напролет я не спала, думая о том, что ты можешь принять яд в случае провала - ведь у тебя не будет иного выхода; что же тогда делать мне?.. Я даже хотела отправиться на розыски - старики меня отговорили. Ведь я могла подвести тебя. И как раз тогда ты как будто угадал мое состояние - ты написал мне письмо, которое вдохнуло в меня надежду. Там, в гнилой слизи соленых болотистых пойм, став одним из тысячи корней огромных мангровых лесов - такими лесами мне представляются массы пеонов, работающих на плантациях "Тропикаль платанеры", ты осознал суть диктатуры в нашей стране. Понял, что диктатура неотделима от "Тропикаль платанеры", обе они - порождение одного режима и питают друг друга. Свергнуть очередного _Зверя_ в президентском мундире и оставить "Тропикаль платанеру" - значит обманывать себя, а уничтожить Компанию, когда в стране правит диктатор, невозможно. Требуется покончить с обоими одновременно... Человек, мыслящий так, сказала я себе, меньше всего думает о самоубийстве. И мне стало легче дышать. Дуэнде начал приносить письма не только для... - она на миг умолкла, - не только для Росы Гавидиа... - Нет, моя любовь, также и для Малены Табай! - То есть как это "так же"? - Хорошо, для Росы Табай... я хотел сказать - для Малены Табай. - Не говори ничего, любовь моя, потому что и Роса и Малена - обе твои, а поскольку мечтать никому не возбраняется, ты можешь предаться иллюзиям, что тебе принадлежат две женщины! Но я тебе расскажу о себе дальше. Возобновились занятия в школе, и эти дни оказались трагическими для меня: во-первых, мы получили сообщение о том, что _Зверь_ во время своего кругосветного путешествия по республике намерен остановиться в Серропоме, а затем пришла краткая весть о твоем исчезновении. Дуэнде то и дело ездил из Серропома в Тикисате, из Тикисате в Серропом... А я? Я задыхалась, мне нечем было дышать... Быть может, ты арестован или убит?.. Какие ужасные слова!.. Какие ужасные слова!.. Как страшно чувствовать себя в кольце... в кольце этих слов - "арестован или убит"... Арестован или убит... Я даже вышла навстречу _Зверю_, этому одетому в военную форму тигру с длинными и тонкими золотыми кантами на мундире, и, полумертвая от страха, я про себя твердила: арестован или убит... Арестован или убит... Но ни из газет, ни по радио, ни от людей невозможно было узнать, что с тобой! Не было никаких сообщений, ни слова о том, что тебя арестовали или убили "при попытке к бегству", и вот эта полнейшая неизвестность, которая вначале меня мучила, в конце концов стала для меня отдушиной, позволяющей мне жить, размышлять и рисовать в своем воображении то худшее, то лучшее... - Усиление охраны в Серропоме, - сказал Хуан Пабло, - в связи с сообщением о возможном визите _Зверя_ - кстати, для подобных поездок _Зверь_ уже не одевается в тигровый наряд, поскольку мундир "тигра" требуется для важных церемоний, для других случаев он одевается лишь "под волка", - задержало в пути одного человека, который ехал к тебе с вестью о том, что мне удалось забраться в товарный поезд, шедший в Бананеру, а там я собирался перейти границу и отправиться в Гондурас, на Северное побережье. Я получил инструкции на время туда уехать и там начать подготовку выступления крестьян - тогда никто еще и не помышлял о забастовке, а затем, когда все будет готово, я должен был возвратиться на родину... - Теперь мы можем, конечно, назвать имя этого человека: Флориндо. Кстати, он мог бы тебе рассказать о том, в каком состоянии я находилась. Он был послан как бы самим провидением, и если бы он не появился в то утро, не знаю, что произошло бы со мной. Ко всем физическим страданиям прибавилось еще кошмарное сновидение, от которого я никак не могла избавиться. Я не могла удержать слез, бесконечный поток, мои рыдания, наверное, сливались с рыданиями всех тех, кого мучают, кто страдает. Этот сон был настолько похож на явь, что я не раз вздрагивала, вспоминая его. Мне приснилось, что нас, тебя и меня, схватили в подземном убежище, в Пещере Жизни. Военный трибунал приговорил нас к смертной казни через повешение в Серропоме. Нас должны были повесить вместе, но у меня, даже повешенной, еще оставалась возможность спасти тебя, помешать твоей казни. Это была зловещая шутка _Зверя_, который прибыл на место казни на мотоцикле, вооружившись кинокамерой: он собирался снимать все, что покажется ему интересным. Как же, однако, - спрашивала я себя, пока лежала рядом с тобой, связанная по рукам и ногам, - как же я смогу спасти его, если меня также повесят?.. Виселицы поставили так близко одну к другой, что наши тела должны были соприкасаться. Руки теней, метавшихся, как безумные, в странном освещении, подняли тебя и набросили на шею веревочную петлю. Однако они не стали затягивать ее, и один из палачей поддерживал тебя за ноги, тогда как другие палачи резким ударом сбросили меня на землю, и не на шею а на ноги мне накинули петлю и подвесили меня вниз головой, освободив руки, причем руки мои приходились как раз на уровне твоих ног. Палач, поддерживавший тебя, заявил: "Я отпущу его, и от вас зависит, останется этот человек жив или умрет. Если вы сумеете удержать его за ноги, он не задохнется, в противном случае он умрет!.." И вот до того, как петля перехватила тебе горло, я рванулась к твоим ногам, пытаясь приподнять тебя, - сперва мне это удалось, хотя пришлось самой изогнуться невероятным образом; но силы тут же начали покидать меня, кровь приливала к голове, веревка на моих ногах резала и разрывала щиколотки, во рту появилась какая-то желтая слизь, и я вдруг услышала твой предсмертный хрип... твои ноги закачались в воздухе, далеко от моих рук... Она спрятала голову на груди Хуана Пабло, словно и сейчас перед ней была картина кошмара, и не решилась сказать, что под конец, в момент агонии, когда она уже не могла поддерживать его ноги, с последним судорожным его движением на нее упали капельки... - Вместе, - прошептал он ей на ухо, и она даже вздрогнула, как будто это слово было частицей того живого вещества, капелькой той самой жидкости. - Вместе, но не для смерти, а для борьбы! За стенами дома, над угольными полями палило солнце, безжалостен был зной, а пение петухов совсем не ко времени еще более подчеркивало нависшую тишину; потерянно бродили собаки, разыскивая на пепле следы своих хозяев, и только стервятники равнодушно отрыгивали, насытившись падалью. Близился вечер, тени сгущались. Возобновлялся парад силуэтов - люди спешили из города со своим холодным товаром - белой пылью - к воротам ближайших мыловарен, - торопились сдать золу и что-то за нее получить после того, как взвесят ее на старом искореженном безмене из белого металла со стершимися цифрами. Люди зевали и почесывались, пытались выплюнуть из горла жажду, горло раздирала подчас до рвоты резкая вонь из котлов, где кипел и дымился жавель; люди сбрасывали скорпионов с поленьев, люди скользили, чуть не падая, по горячей мякоти пахучих, еще горячих плодов кофейного дерева. - А Флориндо, - произнес Хуан Пабло, - ничего не говорил мне об этом твоем сне... - Какое значение это имеет, не стоит обращать внимания! Однако его посещение излечило меня от снов и кошмаров. Ты отправился на Северное побережье Гондураса, а я включилась в организацию крестьянского движения, я была в первом ряду, вместе со стариками, с Кайэтано Дуэнде и Пополукой, но они, конечно, сделали больше меня. Это они все сделали, это им мы обязаны... - Организовано было превосходно! - Превосходно, ты прав. На побережье, в Тикисате, от тебя приходили инструкции, директивы и другой материал, а оттуда Кайэтано Дуэнде переправлял их к Пополуке, пользуясь тем путем, что прорыла в горах Змея лавы. Я расскажу тебе поподробнее. Пополука вкладывал бумаги в маленькую металлическую коробочку и быстро лепил из глины голову какого-нибудь идола, жреца или воина, тщательно замуровав в середину коробочку с документами. Полиция просто с ног сбилась, пытаясь выведать, каким образом передавались от тебя инструкции. Когда я приходила к Пополуке, он вскрывал глиняную голову, прикрытую мокрыми тряпками, - и все было в порядке. - И инструкции затем распространялись... - Да, да, из селения на побережье, по подземному пути, замурованные в голове какого-нибудь идола, поступали они ко мне и уже отсюда распространялись в остальные пункты. Некоторые друзья, между прочим, не соглашались с теми изменениями, которые были внесены в последний момент. Им больше по душе было крестьянское движение, чем всеобщая забастовка. В кухне раздался какой-то грохот, а затем послышался голос Худаситы: - Не пугайтесь, это у меня упала шумовка, которой я размешивала бобы... -- Роса Малена... Так называл я тебя в моих мечтах. - А я тебя - Хуан Пабло. Не привыкла, да никогда и не привыкну к Табио Сану... - Ты все такой же романтик... - Все еще романтик. Но не об этом речь. Мне нужно посоветоваться с тобой по некоторым вопросам. - Давай вначале поговорим о нас с тобой... - О нас? - Да, о нас! - подтвердил Хуан Пабло, голос его словно вырвался из сердца. - Есть одно очень срочное дело, - подчеркнуто сказала Малена, - это связано с вопросом, выдвинутым железнодорожниками. Они просили выяснить - ввиду всеобщей забастовки, - какова будет позиция воинских частей, дислоцированных на базах, которые предоставлены нашей страной Соединенным Штатам как союзной державе. - Обсудим после... - Есть, кроме того, просьбы о средствах, требуются листовки, а из Тикисате сообщают, что они собираются провести небольшую стачку грузчиков бананов - в целях рекогносцировки. - После... - Из Тикисате запрашивают также, когда прибудет тот человек, который должен устроиться на работу в контору управления... - После... - повторил он, почти не шевельнув тонкими губами. - А что касается наших дел... - резко сказала она, - так, может быть, отложим? - Не нужно воспринимать все так болезненно. Ведь нам надо несколько минут, хотя и есть дела, не терпящие отлагательства, дела, их следует срочно решить. Но и нас тоже томит тоска... Томит не меньше, чем других, и надо знать... мне нужно знать - это не в ущерб нашей борьбе, - что будет с нами? - С нами?.. - нерешительно повторила она, не в силах скрыть удивления. - Каждый день мы сражаемся за них, за этих мужчин и женщин, за этих людей, в одном ряду с ними - мы сражаемся за нечто большее, чем эта забастовка, мы сражаемся за то, чтобы спасти жизнь, ибо в нашей стране самой жизни угрожает опасность, но наша воля, Мален, должна иметь еще какую-то цель... - Голос его звучал так глухо, что едва было слышно. - Хочешь быть моей женой? - После победы. - Зачем же откладывать? Мы смогли бы отправиться в какую-нибудь индейскую деревушку и там зарегистрировать гражданский брак! - Подождем победы, Хуан Пабло... - И по его лицу она поняла, что он поражен. -- Что?.. Ты сомневаешься в победе? - Нет, нет... никоим образом... но, любовь моя, я не могу ставить на карту то, что испытываю по отношению к тебе!.. - Она вспыхнула. - А остальные?.. Остальные разве не рискуют всем, всем... своими постами, своей службой, своей работой, хлебом своих детей, своим благосостоянием, даже своей жизнью? - Да, да... все мы рискуем, но я не хочу, чтобы наша любовь зависела от победы или поражения! - Хуан Пабло, быть может, я не сумела объяснить... послушай меня... может, я не сумела объяснить, или ты меня плохо понял! Игры никакой нет! Не будь слеп! Все, к чему ты прикасаешься, ты исчерпываешь до конца, и даже море в твоих руках покажется не больше глотка воды... Малена продолжала говорить спокойно, а он опустился на стул. - Никакой игры нет. Если я сказала, что мы отложим личные дела до победы, то это потому, что я уверена в нашей победе. Но и в случае поражения, где бы мы ни были - в тюрьме или в эмиграции, - все останется по-прежнему, и тогда мы поговорим о наших личных делах, о том, что действительно будет в наших руках, поговорим... - Вопросов, требующих немедленного решения, не слишком много... - заметил он после паузы. - Самый срочный - запрос железнодорожников. Их интересует, какую позицию займут североамериканские войска, базирующиеся в нашей стране, как только будет объявлена всеобщая забастовка. Имеется экстренное сообщение о рекогносцировках войск, эти сведения получены... через некоторых лиц. Этот вопрос не удалось изучить достаточно глубоко, но тем не менее существует надежда на то, что войска не будут введены в действие, если забастовка ударит по интересам "Тропикаль платанеры". Это было бы противоестественно - ведь лучшие люди Америки погибают на фронтах в Европе, Азии, Африке за свободу и демократию, а здесь, в одной из стран Американского континента, войска США будут оказывать поддержку правительству, которое само по себе является отрицанием всего, что они защищают. - Так и надо будет сообщить железнодорожникам. Правда, я обычно был против подобных контактов, потому что это рискованно - выиграть ничего не выиграешь, зато можно случайно раскрыть свои карты. Но в конце концов, путейцы хотят выступать, имея верные шансы на победу. - А вот еще одно срочное дело, - прервала его Малена. - Я говорю о человеке, который сумел бы проникнуть в контору управляющего тихоокеанским отделением "Платанеры". - Сообщи, что он вскоре явится. И кроме того, предупреди Флориндо, чтобы этот человек не вздумал наняться работать грузчиком бананов. Это один упрямый мулат по имени Хуамбо. - Есть также несколько предложений о разделении республики на определенные зоны. Нам следует уточнить, где мы должны говорить о хлебе, где - об освобождении, а есть зоны, где, собственно, нет никакой необходимости чего-либо требовать... - Здесь - зона индейцев, которым надо вернуть землю, но это уже совсем другое дело. Сейчас речь идет о вовлечении людей в забастовку - одни пойдут на нее из-за хлеба, другие - ради свободы... - Интересно, - заявила, входя, Худасита, - в этом гнездышке когда-нибудь будут есть или нет? Не правда ли, сеньорита, что это похоже скорее не на жилой дом, а на гнездо агути посреди угольных полей?.. - И, по-прежнему обращаясь к Малене, она продолжала: - Вы не будете возражать против кофе с хлебом и только что сваренными бобами? Что, если мы подкрепимся, как вы думаете? - Мы попросим сеньориту, - вмешался Хуан Пабло, - чтобы она каждый день заходила сюда поесть, иначе мне здесь подают только холодные невкусные бобы. - Сам виноват - дожидается, пока они остынут, и еще хочет, чтобы они были горячими, а что невкусные, так всякое бывает, иной раз и боб попадется плохой. К счастью, сейчас как раз удачные. Черные, вкусные - такие мне нравятся. Ну, я оставлю вас одних, не буду вам мешать, третий в такой компании - лишний. Заставьте его есть, сеньорита, а то этот сеньор совсем лишился аппетита, перестал обедать. Худасита вышла - и между ними разгорелся спор. Кто за кем должен ухаживать? Ей пришлось покориться: все-таки в этом доме, поскольку брак в алькальдии еще не зарегистрирован, она была гостьей, и он на правах хозяина оказывал ей внимание. Худасита вернулась уже в башмаках, как всегда, когда она собиралась в город, и в черной шали, которую носила с тех пор, как погиб ее сын. Она собиралась сопровождать сеньориту, чтобы та не заблудилась среди угольных полей. Худасита прошла через столовую и задержалась у входной двери - надо было, пока они прощаются, проверить, нет ли кого поблизости, но на самом деле ее глаза были устремлены скорее во внутренний дворик, чем на улицу. Она то и дело оглядывалась: ей захотелось увидеть целующуюся пару, ведь видеть поцелуй - это почти самому целовать; в прежние времена, когда еще был жив ее сын, ей нравилось проходить мимо мест, где парочки назначают свидания. - Табио Сан!.. - задержалась Малена, прощаясь; переступив порог комнаты, он опять стал Табио Саном. - Роса Гавидиа!.. - откликнулся он, провожая ее взглядом. Она пересекла внутренний дворик. - До скорого!.. Он вышел закрыть дверь, но так велико было искушение оставить ее открытой настежь: вдруг вернется Малена, исчезнувшая, словно видение, одетая, как невеста, во все белое - точно в убранстве из пепла. XIX - Тоба уехала далеко, мать, но Хуамбо вернулся. Хуамбо сменил Тобу. Анастасии нет. Анастасиа не приехала. - А что делает Анастасиа? - Выпрашивает милостыню там, где дома, и дома, и дома... - Там, где дома, и дома, и дома, и откуда приехал сын... - Да, оттуда, мать, оттуда приехал Хуамбо. Тоба далеко, сеньоры ее увезли... - Тоба далеко, я знаю. Не увижу ее, жемчужину мою, Тобу, мою дочь. Отец похоронен тут. - Отец похоронен тут, мать жива - и сын вернулся из-за погребенного и к живой. Мулат старался говорить так же, как мать; ему казалось, что так он глубже проникает в душу человека, которому обязан жизнью и которого по вине патрона, выдумавшего историю с ягуаром, забыл на столько лет. - Патрон плохой, не разрешал тебе приехать раньше, только под конец... - Патрон далеко, там же, где Тоба, разрешение дал управляющий. Приснилось мне: мать очень плоха... - И после краткого молчания, пока столетняя мулатка прислушивалась, как бьется пульс пространства: жила она крохами воздуха - уже с трудом дышала, крохами света - почти ничего не видела, крохами звуков - глуховата стала, Хуамбо заговорил быстро и громко: - Самбито не возвращается туда, где патрон! Самбито служил ему всю жизнь, а Самбито беден-беден; патрон все берет у Самбито, а для Самбито - ничего, у Самбито все есть, и ничего своего! - Человек этот проклятый, отобрал наши земли там, там, на другом берегу, где родился сын и родилась Тача... - И после сказал, что родители оставили Самбито в горах, чтобы ягуар его съел... Более двадцати лет, более двадцати пяти лет, более тридцати с лишним лет Самбито не хотел видеть родителей... Но Самбито будет мстить, платить той же монетой этому барчуку Боби. Барчук Боби, высокий-высокий, волосы огненного цвета, будет очень печален... Он слушает - я говорю, а волосы его печальны... Дед убил твоего отца, барчук Боби!.. Печальны его волосы, замолк его открытый рот, как услышал второй раз: дед убил твоего отца, барчук Боби, на Обезьяньем повороте; я хотел, барчук Боби, нажать на скорость, ускорить - ускорить ход дрезины и - лапами вверх под откос - и на дне остался твой отец с разбитой головой, твой отец, барчук Боби... - А твой отец погребен здесь... - Но мать жива... - прервал ее Хуамбо, радостно улыбаясь. - И я могу умереть, - продолжала мулатка, - потом, когда вернется Самбито, умереть и объяснить отцу, что Хуамбо снова с ним, снова с ним, - она всхлипнула, - снова с нами, с родителями, а мы - с Самбито... И отец будет благодарить, будет благодарить под землей! Отец, Самбито, будет плакать, плакать под землей от радости, плакать от удовольствия, от большой радости и большого удовольствия! Хуамбо сжимал ее холодные руки с длинными пальцами и ногтями, напоминающими своей формой семена какого-то древнего плода. - Отца звали Агапито Луиса; так же как у Самбито, у него были кудрявые волосы - черная морская губка... Тоба - дочка хорошая, Анастасиа - дочка плохая, дочка оттуда, где было нам плохо, с плохого берега. Агапито всегда говорил: плохо - это еще не совсем плохо, но дочь плохая - очень плохо... Анастасиа не принесла мне внука, я могу умереть, не видеть внука... Хуамбо оставил чемоданчик в доме матери и вернулся в поселок. У него звенело в ушах. Так бывает всегда, когда в прибрежную полосу спускаешься с горных высот. Снова и снова сует он пальцы в уши, ввинчивает, как будто старается достать из ушей звенящую часовую пружинку. Поселок, казалось, стал хуже. Жизнь побережья становилась не лучше, а хуже. Немощеные улицы, изгороди из тропической крапивы - чичикасте; всюду тебя подстерегают не только лучи знойного солнца, но и ожоги от крапивы; то тут, то там приютились хибарки. Лавочка и таверна дона Ихинио Пьедрасанты. Парикмахерская "Равноденствие". Недостроенная церковь, откуда каждое утро из-под циновок выглядывает господь бог с бородой из хлопка и в одеяниях из белого полотна, чтобы водворять мир среди шести или семи прихожан, живших окрест под бдительным оком дона Паскуалито Диаса, алькальда столь популярного, что его переизбирают всякий раз, и настолько прогрессивного, что он уже поговаривал: как только разобьют английский парк на главной площади, напротив алькальдии, так он построит бойню для рогатого скота. На некоторых стенах Хуамбо видел надписи: "Бойня - да, ни дня без бойни!" Эти надписи алькальд истолковывал в том смысле, что если он выстроит скотобойню и мясников обяжут резать скот только там, то мясники постараются раньше прирезать его. Дон Паскуалито - к нему очень шло уменьшительное имя, поскольку роста он был маленького, - считал, что автором этих наглых надписей был не кто иной, как Пьедрасанта - его бесплатный враг; по мнению алькальда, враги бывают и платными - те, которые чего-то стоят, то есть люди, для которых он что-либо сделал или просто которым когда-то одолжил деньги. Этому Пьедре, как звали дона Ихинио, - конечно, при этом имели в виду не какой-либо жертвенный или драгоценный камень {Игра слов: piedra - камень (исп.).}, а лишь мельничный жернов либо валун из тех, что пододвигают к очагу, - и вот именно этому Пьедре дон Паскуалито предоставил было место в бухгалтерии алькальдии и дал ему хорошенькое жалованье, но вдруг в один прекрасный день Пьедра заявил, что он бросает работу, и действительно бросил ее. "Как же я смог оставаться? - объяснял Пьедрасанта своим друзьям по ломберу и конкиану после всего происшедшего. - Как же я мог далее оставаться, если ежедневно, в один и тот же час, дон Паскуалито трепал меня по плечу, появляясь в кабинете с лучшей из улыбок человека, славно выспавшегося и надеющегося еще подремать на службе, и начинал твердить: "Кредит... Дебет... а ведь ничегошеньки нет..." - и тыкал пальцем в книгу, над которой я и так до седьмого пота пыхтел, тыкал пальцем в колонки цифр". Учитель местной школы Хувентино Родригес глухим и гнусавым вкрадчивым голосом - хриплым оттого, что без конца пил за Тобу, пил и пил с тех пор, как она уехала - толковал о том, какие выгоды несет сооружение бойни, предназначенной для крупного рогатого скота. Он говорил, что теперь будет установлен контроль, чтобы не резали туберкулезных коров, а кроме того, будет налажен также контроль финансовый - контроль за уплатой налогов, и, наконец, будут следить за соблюдением чистоты при убое скота и, что не менее важно, теперь можно избавиться от мясников-барышников. Поселок горел желто-оранжевым пламенем хокоте. Сотни, тысячи тысяч плодов хокоте свисали с ветвей деревьев, и все ели хокоте, и все выплевывали косточки хокоте на землю, и косточки, золотистые, влажные, высыхали, высыхали, пока не превращались в прах, и только в прах. Как грустно было видеть останки былого великолепия! Точно так же и с другими фруктами. И со смолистым манго, и с обезьяньим манго. Были, конечно, и такие косточки, которым выпадала иная доля. Например, черные и блестящие, крепкие и острогранные косточки аноны вонзались в землю точь-в-точь как рассыпавшиеся четки, или, например, зеленовато-черные косточки патерны упорно выдерживают время и невзгоды, или еще - твердые, словно выточенные из темно-красного металла, косточки гуапиноля.. Куда же пошел Хуамбо? Как куда пошел? Он должен был направиться на виллу "Семирамида" в соответствии с полученными им инструкциями. Если его спросят, зачем он явился, он ответит, что пришел повидаться с барчуком Боби, гостящим у Лусеро. Издалека разглядел он роскошную виллу миллионера Лусеро. Был бы жив старый Аделаидо и увидел этот дворец, сразу же умер бы от страха. Там, где когда-то по воскресеньям и праздничным дням строил он своими руками, кирпич на кирпич, скромное гнездышко, домик со стенами розового и желтого цвета: эти цвета носила Роселия, когда Аделаидо познакомился с ней, - блузка розовая, а юбка желтая, не то наоборот, кто теперь помнит, забылось все, там сыновья его воздвигли дворец. Они привезли для дворца дерево ценных пород и устроили все с комфортом, на североамериканский манер, с тем комфортом, которым наслаждаются в своих домах самые главные чиновники "Тропикаль платанеры". Чего тут только не было: газоны, цветы и фонтаны, каскады водяной пыли, струй, льющихся по чашам черно-бело-красной глины, по раковинам и водоемам, выложенным талаверскими цветастыми плитками. Изразцы погружены в одиночество воды, которая поет и мечтает; вода, которая не поет и не мечтает, - это не вода, это просто влага, используемая человеком с той или иной целью. - Бедный барчук Боби, высокий, высокий, волосы цвета печального огня, думает его голова, что дед убил... неправда, что дед убил... неправда и то, что родители бросили Хуамбо, чтоб сожрал его ягуар! Направляясь к "Семирамиде" по широкой аллее, засаженной цветущими деревьями, Хуамбо был занят своими думами, мысленно он как бы продолжал беседовать с матерью. - Самбито - низкая душонка, но патрон - тоже низкая душонка! Внезапно он остановился. Навстречу ему выскочила собака светло-коричневой масти с белоснежными лапами и черным-черным остреньким носом. Собака подбежала, радостно его приветствуя, пытаясь лизнуть руки, игриво завертелась в ногах и залилась звонким, раскатистым и добродушным лаем, будто декламировала поэму о внезапно завязавшейся дружбе. Собака схватила Хуамбо за рукав и осторожно потянула его к поселку. "Столько лет живу я с Юпером и пропах, видать, кобельком..." - подумал он, и воспоминание о Юпере омрачило его встречу с ласковым, красивым и очень послушным животным, - как только пес заметил, что Хуамбо возвращается, он сразу отпустил его рукав и даже протрусил вперед, как бы указывая человеку путь. Его Юпер... И Юпером прозвал потому, что звучит здорово: "Ю... Ю... пер... ррро..." {Perro - собака (исп.).} Очень не хватало ему пса. Оставил его на попечении кухарки. И в то же утро, когда он пошел на железнодорожную станцию, кухарка отвела собаку на рынок. Так не хотел Юпер, чтобы он уходил, будто понимал, что хозяин уходит навсегда... Управляющий и кухарка думают, что он вернется, если выздоровеет или умрет его сеньора мать, - и только Юпер почуял правду, лишь пес понял, что хозяин навсегда покидает дом, в котором прошла и его, Юпера, жизнь. "Собачья душа!" - кричал ему патрон; много возился он, Хуамбо, с псом, надо думать, передался ему запах Юпера, потому и эта собака так встретила его и вот теперь ведет по неведомому пути. Они утонули в ущельях, затянутых сетью лиан. Тяжело тут дышать - тяжело даже в тени гуаябо, разметавших безлистые сучья, будто пучки молний, - дрожащие, изломанные, красноватые молнии, застывшие на лету. Глаза Хуамбо выискивали плоды гуаябо, но с годами теряешь ловкость - как бы не оступиться и не сорваться. Он сплюнул - при виде фруктов даже слюнки потекли, и пошел за собакой, которая бежала впереди него по выжженным лужайкам, где валялись кости, ребра и черепа; бежала по следам стервятников - сопилоте и орлов-ягнятников, заставляя их перелетать с места на место, а то и вовсе прогоняла от добычи. Уже далеко ушли они от поселка и от плантаций. Они были почти у самого Тихого океана, видневшегося внизу, далеко остались люди и дома, здесь царили только солнце и ветер, порывами гнавший волну за волной. Хуамбо вытер пот мокрым платком со лба и затылка, отер щеки, губы, нос и шею. Большие песчаные наносы виднелись за скалой, на которую, похоже, они никогда не заберутся. Полдень. Зной удушающий. Хуамбо остановился. Больше нет сил. Его душил воротник рубашки, взмокшие рукава приклеились к плечам, липли под мышками. - Ну и задал мне гонку этот кобель, а я, дурак, поперся за ним! Впрочем, к чему мне взваливать вину на кобеля, нитка-то тянется издалека. Погнала меня Анастасиа... Это Анастасиа вытащила меня из дома - да, пусть это был дом патрона, но все же это был и мой дом, я там жил, - и заставила говорить с человеком, у которого мурлыкающий голос, хотя, по правде, все это из-за слов: "Чос, чос, мой_о_н, кон..." Мать избили, а отца даже ранили, когда нас выбрасывали отсюда... Атлантический... Бананера... Горькое побережье. Собака промчалась во всю прыть по песчанику и вдруг резко остановилась, будто почуяла кого-то. И действительно, дорогу им пересекал коренастый человек, без рубашки, в одних штанах и сандалиях - каите, голова прикрыта широкополым пальмовым сомбреро, на раскрасневшемся лице сверкали такие белые зубы, что казалось, их было полным-полно, и даже собственную улыбку он словно перекусывал, когда смеялся. Когда они поравнялись, незнакомец его спросил: - Вы в Сан-Бенито идете, сеньор? - Нет, я иду в Санхон-Гранде... - Тогда перекреститесь... Они обнялись. Точнее, незнакомец обнял его. Самбито не умел изливать чувства. Его руки были грубые и невыразительные. Да и можно ли было обвинять его за это - ведь никогда и никто его не обнимал. Выполнив весь ритуал приветствий с этим вечно улыбавшимся сангвиником и обменявшись паролем и отзывом: "Сан-Бенито" - "Санхон-Гранде", они перешли к делу. - Мне поручили передать вам вот это... - Хуамбо вытащил пакет из нагрудного кармана, сколотого тремя булавками. Незнакомец взял пакет, вскрыл его и вынул листок бумаги, исписанный с обеих сторон... - С вашего разрешения... - сказал он и не прочел, а залпом проглотил письмо. Глаза его как будто впитывали содержание письма, а сверкающая улыбка излучала его; незнакомец так и светился от удовольствия. - Меня зовут Флориндо Кей {Key - ключ (англ.).}, и как бы то ни было, мой друг, забыть или потерять меня невозможно, потому как вот тут, на ухе... - Он приподнял указательным и большим пальцами мочку левого уха, - у меня родинка, очертаниями напоминающая ключ. - Очень рад, а меня зовут Хуамбо, или Самбито, по фамилии был Луиса, но я не люблю, когда меня так называют... - Вам не говорил Сансур, он приедет сюда или нет? - Нет, ничего не сказал... Даже не сказал, что собирается приехать... - Быть может, спустится на другое побережье... - Ничего не сказал. - А где вы живете? - В доме матери, она очень стара. Дон Октавио меня предупредил, что я должен остаться работать на побережье. - И останетесь? - Да, если чем-нибудь буду полезен. - Выполнение нашего плана очень осложнилось бы без вашей помощи... - Кей наклонился к нему, положив руку на плечо и глядя прямо в глаза. - Нам необходима информация. Нам нужно получить доступ в контору Компании, а получить этот доступ сможете только вы. - Мне, конечно, легче. Я один из самых старых слуг президента "Платанеры". - Да, относительно вас ни у кого сомнений не будет. Мейкер Томпсон оставил вас жить в своем доме, и если сейчас вы приехали сюда, то якобы потому, что вы хотите служить ему до конца жизни, - в благодарность за все, что он для вас сделал. И вполне логично, что вы поступите работать в контору, хотя бы сторожем... - Но вначале я хотел бы найти работу потяжелее... - Не понимаю вас! - Самая тяжелая работа мне покажется легкой... - Этого не может быть. Знаете ли вы, что здесь есть такая работа, которая может угробить человека за полдня, а то и за час? - Я не хочу кончать жизнь самоубийством, но я нуждаюсь в такой работе, которая походила бы на наказание. Я думал наняться в качестве грузчика бананов. - А если вас узнают? - Пусть. Можно ли подыскать другой, более красноречивый пример: человек всю свою сознательную жизнь прослужил у мультимиллионера, президента Компании, а теперь вынужден уйти из его дома с протянутой рукой. - Работать грузчиком - нет, это не годится. Вы не выдержите. И вы же себе не принадлежите, вы - наш... - Но прежде чем я не искуплю свою вину... Собака то садилась, то вдруг начинала крутиться, пытаясь схватить себя за хвост. На всем протяжении песчаников - ни дуновения ветерка. - После того как я заслужу покаяние, я пойду к барчуку Боби в "Семирамиду", и он поможет мне открыть двери конторы. Кей предложил ему сигарету. Хуамбо поблагодарил. Он не курил - не имел этой порочной привычки, дабы - упаси боже! - дымом и пеплом не обеспокоить своего патрона. Каким же дураком он был! Конечно, он не мог видеть самого себя, но внутренне чувствовал, что выглядит дураком, и рассеянно водил пальцами по своему лицу, на котором застыла горестная гримаса. - Ну что ж, видно, нам придется изменить наш план... - угрюмо пробурчал Кей; он чуть было не ушел, даже не протянув Хуамбо руки. - А мы рассчитывали, что вы будете работать в конторе управляющего. Во всяком случае, скоро увидимся... Он исчез, за ним последовала собака. На горизонте протянулись длинные вереницы каких-то черных птиц. Возвращаясь, Самбито шел по своим собственным следам, отпечатавшимся на песке; в одном месте он, правда, уклонился в сторону, заметив дерево с розовыми цветами, видневшееся как будто неподалеку, - но нет, это был обман зрения. Сколько трудов ему стоило добраться до тени великолепного матилисгуате! Большие мухи, бабочки, пауки, муравьи. Он снял башмаки и высыпал из них песок. Работать в качестве грузчика - да, слить свою боль с болью других, чтобы приблизить день, которого ждут погребенные, день, когда они наконец смогут сомкнуть свои глаза... открытые глаза его отца, там, под землей, ждут этого дня, чтобы уснуть, успокоиться... Ах, этот день - день победы над "Тропикаль платанерой" - громовым эхом раздастся он под землей, когда сомкнутся веки над вечно бодрствующими, пристально вглядывающимися во тьму зрачками погребенных, погребенных, ждущих с открытыми глазами! Ах, этот день!.. Поселок пуст... Улицы. Кокосовые пальмы. Редко-редко проедет какой-нибудь всадник, подгоняя животных, нагруженных плодами авокадо или манго в сетках. Двери домов полуоткрыты; внутри, где царит полумрак, слышен скрип гамаков. Вода, которую выплеснула женщина с обнаженной грудью, почти вся испарилась в воздухе, не достигнув земли. Голова женщины обернута полотенцем. По острому носу ее катятся капельки. Брови и ресницы усеяны жемчужинками. Тыльной стороной ладони она отбросила прядь и, вытерев рукой лоб, произнесла вслух: "Ужасно! Вода еще не высохла, а пот уже выступил!" Заметив, что за ней кто-то наблюдает, она сдернула с головы полотенце и прикрыла грудь. - Послушайте, сеньор, что вам нужно? - резковато спросила она, но, узнав мулата, сразу изменила тон: - Давно вы здесь? А мы-то думали, что уж не увидим вас здесь больше. Очень приятно... Если сможете подождать меня, я выйду к вам через минутку. Я не приглашаю вас в дом, там такой беспорядок. В жару ничего не хочется делать. Хуамбо перебрал в памяти все возможные имена, но так-таки и не смог вспомнить, кто она, эта сеньора. Похоже, когда-то они уже встречались. - Уверена, что вы не помните меня... А я вас узнала... Я Виктореана, не припоминаете? Самбито сделал неопределенный жест. Ничего не говорило ему это имя. Виктореана... Виктореана... - Я была из тех, кто пробовал наняться в прислуги к вашему патрону и к адвокатам, белым щенкам, которые прибыли сюда делить наследство. А что сейчас вы поделываете? Только не говорите мне, что вы хотите еще что-то делить. Это бывает только раз в жизни. - Прогуливаюсь!.. - Рановато, не все фрукты созрели. На прогулку выходят сюда, на эти улицы, вечерком... Впрочем, теперь люди заползают в свои берлоги, как только стемнеет, и никакие силы не выманят их оттуда. Поэтому и говорю, что в нынешнем году праздник не похож на праздник. Заваруха на севере - аукнулось здесь. Но я слышала, что и здесь тоже готовится заварушка, хотят устроить всеобщую забастовку... - А я спутал вас с Сарахобальдой... - С этим крокодилом!.. Эта колдунья умерла от рака, потому что хотела во что бы то ни стало иметь детей. Заиметь их она не заимела, зато заработала зловредную опухоль. Умерла она, а я от доброты сердца приютила одного из ее горьких пьяниц. Получила выпивоху по наследству... Среди бедняков, дон... как зовут-то вас?.. пьянчуги - самое частое наследство... - Хуамбо называйте меня, мое имя Хуамбо, или Самбито... - Получила в наследство этого выпивоху, как я вам уже сказала, сеньор Хуамбо, и так неудачно - он пьет похлестче любого пьяницы! В трезвом уме он именует себя Макарио Раскон, а когда рассудок у него замутится, он говорит, что его зовут Браулио... Была бы хоть выгода... идти замуж за наследство - пожалуйста... а то ведь и Сарахобальда была незамужняя. Он жил с ней и с другими... в конце-то концов, зачем судить ее так строго, если она и без того наказана господом богом... А вы не курите? - Нет, не курю... - С вашего разрешения, раскурю-ка я свой окурочек. Я курю сигару. На побережье мы почти все курим... Надо же чем-то отпугивать слепней и скуку. Она глубоко затянулась и, вынув сигару изо рта, выпустила дым через нос - точно выстрелила из двустволки. Затем, бросив на Хуамбо нежный взгляд из-под мечтательных ресниц, она мягко сказала: - Я повенчалась с ним. Взяла за шиворот и приволокла в евангелическую церковь Святой богоматери. Надеялась, что господь, раз мы перестали быть любовниками, сотворит чудо и оторвет его от бутылки, но вот не вышло... И это понятно. Он же пьяница... пьяница... пьяница... - И что только мелет, господи прости... вот прости... проститутка! - послышался из внутренней комнаты сиплый хмельной голос. - Прости... проститутка-проститутка!.. - Вот видите, уже оскорбляет... Только проснется, сразу начинает ругаться... - Кто там? - закричал мужской голос. - Перед кем это ты унижаешь меня? Даже евангелисты хотели заняться мной! Стали бы они заниматься безнадежным... - Не язык, а помело, ведь евангелисты просто хотели тебя вылечить! - Чепуха! Они меня уже повенчали... Большего паскудства не выдумаешь. А сейчас смотрят, кто бы взялся за работу старьевщика - разносить им Библии... - Заткнись, богохульник! Хоть бы раз сказал что-нибудь пристойное... - Кто там? Ты мне еще не сказала. Передай ему, пусть проходит, пропустим глоточек... - Нет, сеньор не пьет... - В таком случае пусть идет своей дорогой. И пьет воду на водопое, со всеми остальными скотами... - Простите его. От тех, кто пьет, не только перегаром несет... - Что за дьявольщина!.. - Из двери выглянул какой-то тип в полосатой рубашке, которую он пытался запахнуть на животе дрожащей рукой с длинными ногтями и пожелтевшими от никотина пальцами, но прикрыться ему так и не удалось. - Входи. Вот дьявольщина, кто это еще там? Разве так надо принимать гостей? - А это разве гость? - Не оскорбляй людей попусту!.. А вдруг сеньор - представитель власти и прикажет забрать тебя в тюрьму? - Да, но это не так, не правда ли?.. Сеньор просто проходил мимо. Остановился, поздоровался со мной, а я узнала его - он уже когда-то бывал здесь. Когда делили миллионы, он приезжал... - Приезжал с патроном... - А кто ваш патрон?.. - Пьяный подошел к нему ближе, уже нисколько не беспокоясь о своем виде, - рубаха совсем распахнулась; от него разило паленой щетиной, лицо было изрезано морщинами, а под бородой на пергаментной шее выпирало огромное адамово яблоко, которое он, икая, казалось, пытался проглотить, и это ему все никак не удавалось. - Чему учит нас Библия?.. Вы ничего не знаете! Вы - невежды, но я вам объясню... Просвети неведающего... - Это из катехизиса, а не из Библии... - оборвала его Виктореана. - Еще чего!.. Послушайте-ка, что Библия говорит о яблоке Адама. Бог сказал человеку: проглоти или выплюнь.... И человек ему ответил: нет, господь бог, я не проглочу и не выплюну... так и осталось яблоко там, где оно сейчас, между небом и землей, как символ свободы воли, которую создатель предоставил мужчине, а не женщине. Женщина проглотила эту волю, яблока-то у нее нет... Виктореана втолкнула Раскона в комнату, опасаясь, что кто-нибудь из прохожих или соседей увидит его: она замерла, услышав чьи-то шаги, но это оказалась свинья со своими поросятами. Хотя алькальд строжайше запретил выпускать на улицу свиней, соседи оставляли все на волю господню... Виктореана резким движением отбросила Раскона на гамак, откуда он тщетно пытался выбраться. - В другой день, сеньор Хуамбо... вы знаете, что мы здесь к вашим услугам. Если потребуется... Услышав имя Хуамбо, Раскон вновь попытался встать, вырваться из сонного невода, как поется в песне, и если бы женщина, отличавшаяся изрядной силой, не успела поддержать пьяного, тот рухнул бы на землю. - Если хочешь поговорить с сеньором, пригласи его войти... Проходите, пожалуйста, мой муж хочет вам что-то сказать, только простите за беспорядок в комнате... - Хуамбо!.. - радостно заорал Раскон и, намереваясь обнять мулата, рухнул, точно могильная плита, всей своей тяжестью на его плечо. - Хуамбо, Хуамбо, брат Тобы! - Ага, значит, вы брат той самой?.. Должно быть, вы старший, потому что она-то ведь тогда была совсем соплячка... - Самое большое зло заключается в том, что все вы - те, кто венчался в церкви, - заявил Раскон, - считаете, что все остальные - это "те самые"! Но Тоба не принадлежит к "тем самым", она вообще принадлежит только богу, она божья... ушла в монастырь! Хуамбо, вначале избегавший прикосновения Раскона - такие холодные у того были руки, несмотря на адский зной побережья, - внезапно прижал его к груди, прильнул щекой к щеке; он сгорал от нетерпения - так хотелось узнать о судьбе Тобы. Ему захотелось узнать, что означают слова Раскона: "Тоба... божья... ушла в монастырь..." - хоть бы он рассказал, откуда ему стало известно обо всем этом. - Тоба покинула своего жениха, Хувентино Родригеса, учителя местной школы и жителя планеты Земля... - бормотал словно сквозь сон Раскон, по-прежнему покоившийся в объятиях мулата. - И жених получил об этом известие? - Мулат потряс Раскона, чтобы вывести из состояния дремоты- дремоты, в которую погружаются обычно все пьяницы, когда исчезает ощущение реальности и не существует больше ни демонов, ни Кармен, как говаривал Раскон... Жена, заслышав эти слова, начинала браниться - она ревновала его к этой Кармен. - Я получил весть... точнее - он получил... письмо, которое я прочитал тоже... - То-ба... - произнес по слогам Хуамбо. - Это имя среди мужчин не произносится без глоточка. Где моя бутылка? Куда ты засунула мою бутылку? - Ты уж и так похож на паука на пружинке - игрушечного паука, что дрожит даже от легкого прикосновения... Бери... Пей до дна!.. Раскон взял бутылку за горлышко и поднес к губам. Жидкость лилась - гутуклюк-гутуклюк - в горло Раскона; Виктореана вздыхала, а мулат выжидательно молчал - стало так тихо, будто ангел пролетел. Тоба... Этот только что пролетевший ангел была Тоба... - Я пойду искать Хувентино... Хочу прочесть это письмо... Мать ничего не знает... Он поднялся. Да, но куда идти? - Простите меня, что снова вас беспокою. Я не знаю, где живет Хувентино... - Не спрашивайте меня, где живет этот несчастный. Это он довел моего мужа до такого состояния... - Еще глоток!.. Дай мне еще глоточек, и я скажу, где живет... - Ладно, допивай остатки... Обливаясь потом, он наклонил бутылку. Но Виктореана вырвала у него бутылку, опасаясь, что он допьет до конца. - Живет он за школой, возле железнодорожной линии, по правую руку... - Где живет этот тип, это ты хорошо помнишь, а вот работать... - Завтра начну... - "Завтра построю лачужку, сказала лягушка..." - Говоря о римском короле и обо всем его... - начал было Раскон, но договорить не смог: его начало рвать. - По-моему, за лягушку мог выступить и римский король, а вот за эту скотину... - Тоба... Тоба... - неожиданно послышалось снаружи, и в дверь заглянул Родригес. - А вот он, легок на помине! - произнесла Виктореана, обращаясь к Самбито и гневным взглядом указывая на Хувентино, который, не переступая порога, твердил: - Тоба... Тоба... Тоба... И, очевидно в совершенном отчаянии, прошептала сквозь слезы: - Знала бы я, что меня ожидает, так и я предпочла бы стать монахиней, заживо погребенной... - Тоба... Тоба... - повторял Хувентино, разводя руками, словно слепой, который пытается нащупать чтото перед собой. - Уведите его, сеньор Хуамбо, уведите его, ради всего святого! Как только я увижу его, меня бросает в дрожь, я могу его избить! Весь измазанный, Раскон уткнулся лицом в гамак - как рухнул, так и остался лежать, - перебирая руками веревочные узлы, тяжело дыша, вздыхая и всхлипывая... ай-ай-ай... - жаловался он, и слезы лились по багровым щекам -...ай-ай-ай... как велик господь и как ничтожен... Хуамбо подхватил под руку Хувентино и повел его, точно незрячего, точно слепого с широко открытыми глазами, который не переставая твердил: - Тоба... Тоба... Тоба... Он нашел дом Хувентино и заставил его лечь. На столе громоздились учебники, растрепанная Библия, тут же лежало письмо сестры Хуамбо. Очень коротенькое. Лаконичное, прощальное: "Все умерли, о матери ничего не знаю, должно быть, и она умерла, остается и мне умереть, умереть в миру, чтобы воскреснуть в господе боге. Тоба". "Мертвая, мертвая! Заживо погребенная, с глазами открытыми, как у отца, - билась в голове Хуамбо мысль. - Отец похоронен, лежит под землей с открытыми глазами! Сестра заживо похоронена - с открытыми глазами... Тоба... Тоба!.." В глубине безглазой ночи все темно, однако ночь все видит. Не видят лишь звезды и луна. А ночь все видит. - Сынок, нет, сынок, не ходи работать ради покаяния... - "Час, чос, мой_о_н, кон", мать, бьют нас, чужие руки нас бьют, отец лежит в могиле с открытыми глазами, не смог он ничего сделать! И он не закроет глаз. Один он не закроет их. Глаза всех погребенных закроются только в день воцарения справедливости или не закроются никогда... - Отец избит, отец избит бичом, и потому сын должен работать на самой тяжелой... самой трудной работе, чтобы отплатить за отца сполна! - Дочь Тоба заживо погребена... - Да, мать, заживо погребена... в монастыре... тоже погребена с открытыми глазами!.. XX Ослепнув от сна и рассвета, рабочие на банановых плантациях натыкаются друг на друга. Низкие тучи, будто церковные служки в прозрачных, влажных от земных испарений стихарях, шествуют в процессии с высокими зелеными канделябрами; они идут из мира кошмаров - мира, который то приходит в себя, то вновь забывается на утренней заре. Где, где истоки усталости? Есть нечто такое, что человек обнаруживает тогда, когда у него возникает ощущение усталости. Именно тогда, в этот момент, мускулы начинают сокращаться, в глазах появляется печаль, отливает кровь от лица. Вместе с плачущими тенями ускользают слюнявые улитки и черви, золотистые скорпионы, дикий кьебрапалито - образ смерти, ибо он несет смерть тому, в кого он успел вонзить свое жало, летучие мыши - крылатые сеятели тайны. Удаляются тени грузчиков бананов. Удар послышался издалека - пришелся на спину Индостанца, так прозвали здесь индейца с медной кожей, с кожей цвета медного солнца, легкого на ногу, ловкого, как змея, с огромными черными, как косточки плодов, глазами. Индостанец наступил на ногу Хуамбо, чтобы выместить на ком-то свою боль и свою ярость, а мулат гроздью банана, что нес на плече, ударил левшу, стоявшего рядом, левша передал удар косому Бенигно, Рею Бенигно, как его звали. - Король {Rey - король (исп.).} грузит бананы - ты же смеешься над собственным прозвищем! Рей Бенигно стал объяснять, что это не прозвище, а имя, и вдруг поскользнулся, и ножка банановой грозди угодила в щеку Тортона. Цепь ударов, нанесенных со зла, прервалась, - при свете наступившего дня эти несчастные, питавшиеся ядовитым молоком, сжигавшим их внутренности, уже не решались драться и теперь изливали свою злобу в словах: - Всем известно, Тортон, что в твоих кишках, а их километры, ползают тысячи червей... - Ха, ха... стоит ли на это жаловаться... - отшучивался Тортон Поррас, - вот у меня одна почка не действует. Бродит где-то внутри, и фельдшерица сказала, что поэтому моча не очищается. Отливаю без очистки. Вот тебя, например, мучает жажда, и ты хочешь попить, а мне нельзя! В полумраке рассвета - желтовато-серой мертвой зари слышно лишь пение ранних пичужек: серрохильос, реалехос и черных дятлов. А ругань не прекращается. Моралеса, прозванного Фазаном, хотя он будто из пня вырублен, дразнят за его несообразительность и тугодумие. - Фазан, ты - последний из скотов... - Скотов тоже нельзя оскорблять, нет такого права!.. - заметил другой грузчик, рахитичного вида человек, которому почему-то никак не удавалось стереть сок от разжеванного манго, чтобы на лице не осталось следов. - Никаких прав нет у тебя, земляной червь ты этакий! Подумаешь, сожрал манго и чистит зубы косточкой. Взгляните, какую зубную щетку он изобрел... - Животное, мул! Вы только посмотрите, как он скрючился. Что, тяжеловата гроздь?.. Железная щеколда вагона сорвалась и ударила по голове низкорослого юношу, с трудом тащившего банановую гроздь весом в двести фунтов, и гроздь со спины сползла на затылок пострадавшего. - Одного уже клюнуло... - закричал кто-то. Юноша потерял равновесие. Повалился возле рельсов. Однако ни ритм погрузки, ни чавкающий звук множества ног, ни прерывистое дыхание грузчиков, ни невозмутимость time-keeper {Табельщик-контролер (англ.).} не были нарушены. Солнце уже не обжигает спины - пот и слизь от банановых гроздьев делают человеческую кожу нечувствительной к солнечным лучам. - Ты спину-то хоть, ощущаешь? - А кто ее чувствует! У меня спину будто сковало до самого затылка. И шея болит. - А этот бедняга так и лежит в крови. Похоже, сюда еще пригонят людей. Нас слишком мало для такой работы. Да и ей конца нет: одно кончится, начинается другое. Перетаскаешь одну гору банановых гроздьев, а там уж надо приниматься за новую гору, и бананов все больше и больше... - А Чулике обезьяну притащил... - Таскается с этой хвостатой тварью повсюду. С ума спятил, говорит всем, что усыновил обезьяну, что это его сын. - Как тресну тебя по затылку - ядром мамея, - так запищишь. Неужто ты не понимаешь, что Чулике храбрости не занимать, не то, что мы... иисусики, не дай господи! - Не злись! - Будешь добреньким, когда кругом собаки... Безбрежное море банановых листьев, кивающих друг другу и целующихся, эти поцелуи словно преграждают путь потокам воздуха; через их кровлю просачивается нежный лимонно-зеленый свет, настолько прозрачный, что кажется - это жидкость, хотя это только свет; безбрежное море банановых плантаций - здесь истоки банановых рек, растекающихся по рынкам мира. Как рождаются эти чудесные реки? Где сливаются их течения?.. Бегут они по руслам человеческих тел, задыхающихся от одышки, страдающих от голода, по человеческим головам с взъерошенными, нестрижеными волосами, прилипшими ко лбу, к затылку, к ушам. Никогда не хватает времени. Time-keepers неумолимы. Люди падают от усталости. В молчании. Люди отрезаны от мира - ничего не слышат, как в пещере. Не видят и не чувствуют ничего, кроме груза. Груз давит, прижимает к земле, люди похожи на вьючных животных. У Хуамбо вдруг заложило одно ухо. Это был первый день его великой расплаты за отца. Ухо с той же стороны, где гнилой зуб. Но мулат продолжал грузить - нельзя допускать, чтобы раздавила тебя, расплющила банановая гроздь - твой кровный враг. Хрустят кости, наливаются кровью глаза - и нет надежды когда-нибудь освободиться, бежать из этого ада, вернуться домой. Да, его товарищи питались этой надеждой. Они поднимали гроздья бананов, взваливали их на спину, осторожно нагибая голову, чтобы избежать удара, который тогда обрушивался только на лопатки, прикрытые толстой попоной, как у вьючных животных, или мешком, а кое-кто мастерил себе из мешковины и головную повязку. Они тащили самые тяжелые гроздья, надеясь, что так им удастся скорее кончить работу. Хуамбо, которого не покидала мысль об искуплении, овладело отчаяние - он знал, что спасения нет, осталось лишь стиснуть зубы и глотать пот и слезы. Он обливался слезами и потом, кусал губы: мучила боль в ухе. Если бы болело только одно ухо, от такой боли можно исцелиться. Но теперь боль разлилась по всему телу. Но Хуамбо должен выдержать. Отец погребен здесь. Хуамбо должен отплатить. Ягуар его не сожрал. Его пожирает жизнь. Time-keeper - вот сейчас он похож на ягуара, ягуара в пробковом шлеме, ягуара с кошачьими глазами и кошачьей походкой - всегда подстерегает тебя, а когда устает сидеть, встает, поднимает лапу на упавший ствол и, опершись о колено, наклоняется вперед. Гринго он или не гринго? Должно быть, гринго, а может, и нет. Все равно: все эти time-keepers, янки они или нет, ничего не имели общего с теми, для кого груз не был ни надеждой, ни наказанием - будущим или прошлым, - а только грузом, грузом, грузом... Среди этих людей, низведенных до состояния вьючных животных, были и такие, которые уже не чувствовали, кем они стали; были и такие, кто не переставал смеяться, но это был болезненный, нелепый смех. - Поменьше смеха, побольше работы!.. - требовали десятники. - Отправляйся-ка ты к... - огрызались грузчики вполголоса, чтобы не слишком отчетливо было слышно, куда именно они их посылали. Солнце, солнце-жаровня, солнце из расплавленного металла, жгущее беспощадно, высушивало листья бананов, пило из них живительный сок. В считанные секунды солнце поглощало зелень, как глубоко она бы ни разливалась, могло высосать все жизненные соки, высушить все, начиная с кончика листа, с самого краешка и до черенка. Еще секунда - и весь лист становится жухлым. Зеленая мясистая пластина не в силах защититься от солнца, и оно превращает ее в желтый сухой кусочек пергамента, на котором насекомые рисуют инкунабулы, точно средневековые летописцы. Грохот вагонов, свистки паровозов, лязг сцепки. Выходят на работу артели уборщиков с метлами, вениками и прочими инструментами; они тащат грабли, лопаты, хитроумные приспособления на шестах - не то пики, не то ножницы, ими удобно срезать омертвевающие листья, листья, в которых больше было солнца, чем соков, выпитых из недр земли. Солнце обрушивается на зеленое молчание, на царство ласки и нежности, отражение неги, той неведомой, которая одаривает слепым счастьем. Солнце обрушивается на густые заросли, в тени которых минерал преобразуется в питание растений, а растения становятся пищей живого существа, - в их тени, как в смутном сне, сливается и то, что едва только родилось, и то, что едва только умерло. Солнце обрушивается на маслянистую кору, под которой жизнь отделяет все лишнее, чтобы каждому растению и каждому существу дать определенный вид и внешность - и корка покрывается кристаллизованной испариной. Солнце высушивает лист, превращает его в скорбную костлявую руку, в хрупкий скелет, при малейшем прикосновении рассыпающийся тусклой пылью, - слепое и буйное желтое пламя пожирает все. Рабочие отсекают сухие листья, и словно во время хирургической операции здесь звучит: трасс-трасс-трасс... Time-keeper снова сел. Вытянул ноги, каблуками уперся в землю, носки задраны вверх. Земля жжет его, но она не жжет тех, кто босиком шагает по раскаленной тропе, кто работает под жаркими слепящими лучами. Идет погрузка платформы. Идет погрузка. Время не движется. Время остановилось. Груз защищают навесом из свежих банановых листьев, надо прикрыть плоды, тенью спасти от солнечных лучей, иначе перезреют в мгновение ока. Закончив погрузку, грузчики выстраиваются в ряд, ожидая, когда подкатится очередная платформа. Они уже ждут! И как только притормаживает следующая платформа, они спешат закрепить ее колодками на рельсах, а руки уже тянутся к гроздьям бананов - скорее вскинуть груз на спину и рысцой добежать до вагона, стоящего под погрузкой на другом пути. Никогда его не наполнить. Никогда. Время не движется. Timekeeper остановил его. Хорошо еще, что гроздья под покровом листьев не обжигают, а, наоборот, холодят - такое счастье в жару! Всякий раз, как кто-нибудь остановится, чтобы облиться водой, и разрывается людская цепь, десятник начинает ругаться и, как в былые времена, хлестать бичом, правда, теперь по земле. Цепь - бесконечная людская цепь - поднимается и опускается, иногда останавливается: хоть минутку передохнуть. Кое-кто уже не может распрямиться и стоит, упершись руками в колени. Пересохли губы. Слипаются веки, ресницы не спасают глаза от едкого пота. Горячие реки пота стекают по щекам. Самбито должен расквитаться. У Самбито нет надежд. Он должен расквитаться за отца, погребенного тут. Тоба жива, погребена с открытыми глазами. А отец мертв и тоже погребен с открытыми глазами. Матери нужен Хуамбо... Закончилась погрузка, новая платформа подкатывается по путям и останавливается перед грузчиками - на ней еще больше гроздьев, но плоды прикрыты хуже. Время не движется. Time-keeper то сидит, то встает, то снова садится. Все не может устроиться удобнее. Никак не может пристроить на голове тропический пробковый шлем. То натянет, то снимет его. Как веером обмахивается шлемом, который воняет потом и волосами. Делает несколько шагов, но земля обжигает. Его обжигает, но не обжигает тех, кто голыми ногами - подумать страшно - ступает по этому костру, шагает босиком по этому солнечному очагу. Плохо приходится тому, кто нечаянно поставит ногу на рельс или на металлический костыль, торчащий в шпале. Самбито должен отплатить. Его и башмаки не спасают, он подпрыгивает, как танцующий индюк, - земля жжет даже сквозь подошву. Отплатить. Отплатить, чтобы не платил больше его отец, погребенный под землей. - Вот стерва, эта сволочная рельса жжет сильней, чем вертел на огне... - пожаловался Тортон Поррес, отдернув и высоко подняв ногу, будто намереваясь подуть на ступню. До ступни он, конечно, не дотянулся, зато минуту выиграл, чтобы хоть немного передохнуть. Идут, идут вереницей грузчики. Давай, давай, бананы не ждут! Солнце припекает - перезревают бананы. Давай, давай! И только время остановилось, не движется. Солнце замерло в небе. Time-keeper смотрит на часы. Еще долго до конца, долго, долго... В затененных недрах железнодорожных вагонов кипит работа. Кипит. Свет проникает сюда сквозь решетки, вливается в дверь, через которую входят и выходят грузчики, - тут висит огненный занавес, ослепляющий выходящих, тут они порой падают без сил. Другие вагоны напоминают клетки. Здесь все выглядит по-другому. На зеленоватом кобальте банановых гроздьев лежат тени потолка и стен в виде полос, и грузчики в таких вагонах кажутся одетыми в арестантскую форму. А как поглощают груз бананов эти вагоны - огромные клетки! Длиннющие. Много пота прольется, пока нагрузят такой вагон, и почти всегда здесь работают одни и те же - не хватает людей. Не хватает? Ничего подобного! Просто чем меньше людей, тем больше их дневная норма, а заработок все тот же. Солнце хлещет потоками пламени по всему побережью. Это уже не светило, которое плывет где-то там высоко, - на обугленной сковородке неба висит какая-то гигантская сверкающая масса, расплавляющая все вокруг. Время не движется. Time-keeper снова поднял носки башмаков. Башмаки упираются в землю каблуками. Земля жжет. XXI Первые песо, заработанные Хуамбо своим горбом на погрузке бананов (ах, как хотелось ему в это воскресенье сделать припарки из крахмала и уксуса на свою натруженную спину, как ныла она от плеч до копчика!), пошли на то, чтобы кое-как подправить лачугу матери да доставить ей удовольствие - купить кое-какие тряпки. Приобрел он ей белую блузку с черной кружевной отделкой - она все еще носила полутраур по своему сеньору мужу после многих лет строжайшего траура, - юбку из велюра розового цвета