ам еще?.. От кого? - ...ставка... Зевун поднял брови. В его глазах заискрилось любопытство, уши и нос покраснели, он стал крутить усы, спускавшиеся ветвями плакучей ивы. Давно не стриженные ногти поблескивали наперстками, прозрачными наперстками, сделанными будто из тараканьих крылышек. - Отставка? Моя отставка? - переспросил он, словно сам сомневался в том, что сказал, и тут же подумал: неужто меня лишили жезла? Значит, меня уволили в отставку, чтобы не смещать и дать мне какой-то шанс! Очевидно, Компания потребовала снять меня, немедленно снять за то, что я не послал воинские части, которые она просила для охраны плантаций. Радист подтвердил, что речь действительно шла об отставке. И после длительного молчания, которое еще более подчеркивалось жужжанием мошек, тиканьем часов и глухим перестуком телеграфного ключа, комендант поднял глаза, помутневшие от страха, к портрету господина президента: портрет, висевший высоко в центре стены, господствовал над кабинетом. С огромным трудом он выдавил из себя: - О-о-о...н-н? - и осмелился показать пальцем на того, кто красовался в форме дивизионного генерала с клоком волос на лбу a la Наполеон. Зевун обалдел. Покорный слуга, подручный, подначальный, подчиненный, считавший себя близким к верховному вождю, сейчас, когда все могущество вождя кончилось, превращался в бледное пятно, хотя лицо, шея, руки побагровели. - Э-э-э-э... это твердят уже много дней, и этого, видать, кое-кто давно хотел, и даже по радио об этом болтают! ...А-а! Скотина, кто позволил тебе слушать мексиканское радио?.. Что, у нас нет своего радио? Разве наши радиостанции хуже радиостанций Мексики?.. Тщетно было доказывать ему, что местные радиостанции, равно как и Национальная радиостанция в столице, уже много часов подряд передают только военные марши. - Убирайся сейчас же, если не хочешь, чтобы я превратил тебя в лепешку! Завтра же отправишься под арест! Иди и слушай другие радиостанции, но только не мексиканские! Вернувшись к себе, радист натянул наушники и, волнуясь, - не столько потому, что боялся встретить подтверждение известия, сколько потому, что старался точнее выполнить приказ, - стал крутить верньер приемника и искать другие станции, передающие последние известия. И все станции - Панамы, Кубы, даже Би-би-си - все подтверждали эту новость. Он вернулся в кабинет начальника, но вымолвить что-либо он уже не мог. - В-в-в-в-в... в-в-в-в... - Губы отказывались ему повиноваться. - В-в-в-в-в? Что еще? - Зевун поднялся с угрожающим видом, готовый обрушить хлыст на своего подчиненного, но не успел - как раз в это мгновение ему понадобилось подтянуть брюки... Радист наконец смог сказать, что во всех передачах из Панамы и Кубы также подтверждается это известие - он стал навытяжку и с трудом удерживался от того, чтобы не поднять руки к ушам, - они зудели и чесались так, словно их все еще прижимали наушники. Шеф отослал его на место, строго наказав немедленно передавать каждую новость, которую услышит, но только "достоверные сведения, слышишь, достоверные...". Зевун рухнул в кресло. Перед младшим чином он старался показать, что не верит этим сообщениям, но наедине с самим собой не было смысла притворяться. Все ждали приказов, но некому было их отдавать. Потому-то и последнее указание из военного министерства гласило, чтобы он ожидал инструкции непосредственно из президентского дворца. Он бросил хлыст на стол, откинулся в кресле и, совсем как гринго, забросил ноги на стол. - Могло быть хуже, - подумал он вслух, - закрутился бы я тогда волчком! Черт знает, что могло случиться... Прости-прощай тогда чин полковника! Конечно, было бы хуже, если бы, послушавшись гринго, я послал своих людей охранять плантации! Солдаты, услышав такое сообщение, могли взбунтоваться, примкнуть к забастовщикам... Пусть остаются здесь, со мной, запертые в казармах, по крайней мере они не узнают, что там делается! Он ударил хлыстом по письменному столу. В дверях показался адъютант. Комендант приказал: - Сходи-ка, посмотри, здесь ли капитан Саломэ? Если здесь, передай ему, чтобы перед уходом зашел ко мне, пусть сразу же проходит в мой кабинет! Адъютант исчез и, вернувшись, доложил, что капитан Саломэ уже ушел. - А куда? Адъютант опять исчез - разузнать. Вернувшись, доложил: - Он не сказал, куда ушел, но, поскольку у него приступ малярии, то, вероятно, к врачу, в госпиталь Компании. - Точно. Он просил у меня разрешения. Я не подумал, что он уйдет так скоро. Можешь быть свободен!.. Адъютант не успел снова исчезнуть, как полковник сорвался с кресла и помчался вниз - проверить караулы и приказать, чтобы никто, ни один человек, не покинул казармы без его личного разрешения. Он также приказал никого не пускать в комендатуру, кроме капитана Саломэ и солдат, отправленных за довольствием. В свой кабинет он не вернулся, а прошел в комнатушку радиста, расположенную позади комендатуры, и сам начал выстукивать ключом номер: 25... 25... 25... По всей стране - по всем телеграфным линиям - выстукивали этот номер... 25... Но 25 - секретный телеграфный код прямой связи с кабинетом господина президента - не отвечал... Бесконечная июньская ночь. Небо, очистившееся от вчерашних и позавчерашних туч, выглядело новеньким, совсем как свежая кожица после того, как сошла болячка. Звезды казались только что вымытыми и светились ярко, не мерцая. К звездам взлетела ракета. Одна-единственная. Ракета взвилась бешеной змеей, златоглавой, с хвостом дыма. В прежние годы в ночь на 29 июня шумели праздники, все небо испещряли ракеты - радостно наступал день святых Петра и Павла с бородками льющейся воды над озерным молчанием банановых плантаций, мерно взмахивавших в знак приветствия своими зелеными мечами. Сколько ликования, вспышек шутих бывало в этот день; сколько звучало аккордеонов, гитар и маримб; сколько поглощалось горячительных напитков, сколько тамалей, пирогов из маисовой муки, выхваченных прямо со сковородки; сколько женщин забывало тогда обо всем под покровом банановых листьев... А сейчас... уж лучше бы начался ливень. Ну что хорошего в том, что улучшилась погода, - необычно для этой зимней поры с ее тропическими затяжными ливнями? Праздника не было в эту ночь на 29 июня... 25, 25, 25 - продолжал вызывать полковник, все более и более приходя в отчаяние... - эта ночь ничем не отличалась от других, обычных ночей здесь, на побережье. Неумолчно и ритмично квакали лягушки и жабы, тараща из-под нависших брюхатых век глазки горящей серы. Пропилит-пропиликает одинокий кузнечик, переживший миллионы своих собратьев, умирающих, пиликая день-деньской ради того, чтобы набить опилками молчания матрасы ночи. Где-то пронзительно протрещат сверчки, как бы подливая масла в огонь очага, на котором поджариваются воздух и земля, гигантские деревья конакасте, гуарумо и сейбы, лианы, устремившиеся ввысь стволы деревьев пало-воладор, рассыпающие искры с высоких сучьев, что горят факелами, перекликаясь с далекими зарницами бушевавшей где-то бури. А зарницы рассеивают золотую пыль над морем, улучив мгновение, когда пролетят огромные морские птицы, со свистом пронизывающие ночной воздух, пожирающие мрак и пространство. ...29, 29, 29... полковник, совсем потеряв голову, не отдавал себе отчета в том, что он делает, - он набирал число текущего дня, и только что спохватился - ...25, 25, 25... нет, нельзя представить, что верховный вождь бросил всех на произвол судьбы... 25, 25, 25... он снял мундир - воздуха, воздуха, больше воздуха! Ему не хватало воздуха даже сейчас, когда он остался в одной рубашке, из коротких, как бы зевающих рукавов которой торчали волосатые руки, - рукава, похожие на зевки, - это все, что осталось от прежних зевков, зевков былого самодовольства и удовлетворения, что так легко выкатывались из его рта, и даже усы теперь тяжело повисли, точь-в-точь гребень дохлого петуха. Тикисате... Бананера... Объявят ли они забастовку одновременно?.. Ничего не известно было в эту ночь на 29 июня - все неопределенно, все повисло в воздухе... Тинистая влажность. Людская масса истекала огненными слезами. Ветер то дул, то затихал - и почти не приносил облегчения людям, полузадушенным зноем. Мужчины, одетые в парусину цвета дождевой тучи - зеленоватые лица, тяжелое дыхание, - одни вытянулись, как пальмы, другие прильнули к земле, как земноводные. Сейчас они должны решить вопрос - объединят ли свои усилия Бананера и Тикисате - два важнейших рабочих центра страны. Студенты, учителя, специалисты, коммерсанты, журналисты, банкиры, даже ростовщики - все бросились в поток политической борьбы, стремясь покончить с тиранией _Зверя_. Однако, если не объявят всеобщую забастовку на плантациях Бананеры и Тикисате - а именно в Тикисате решение еще не было принято, - не будут вырваны корни тропической диктатуры и она сохранит весь свой яд. Обо всем этом думал Табио Сан. Волосы его слиплись от пота, пот покрывал лицо. Табио Сан! Табио Сансур! - громко звал он, будто потерял самого себя. Ручейки пота, обжигающие, бесконечные, надоедливые, скатывались по его лицу, а он не обращал на них внимания: ему казалось, что сердце бьется не так, как раньше. Его мучила нерешительность рабочих, все еще продолжавших обсуждать вопрос - поддерживать забастовку или нет. Если этот торг затянется, может угаснуть боевой дух. А ведь именно сейчас из столицы стали поступать важные сообщения - там ожидали самого худшего после студенческой демонстрации, после манифестации женщин, одетых в черное, которые прошли в полном молчании перед президентским дворцом. Женщин пыталась разогнать кавалерия, полицейские бросали бомбы с удушливыми газами, но ни каски, ни сабли, ни бомбы не могли нарушить процессию, которая воплощала скорбь и грозный молчаливый гнев народа. Были жертвы... Как там Малена?.. Не случилось ли с ней чего-нибудь?.. Быть может, она ранена, избита, увезена в госпиталь?.. Быть может, она арестована? Или... или... Табио весь оцепенел от внезапно мелькнувшей мысли - убитая, лежит на мостовой... Других известий не было. Лишь отрывочные сведения, полученные от пассажиров, проезжавших через Тикисате, а те либо мало знали, либо не хотели рассказывать - опасались, что язык может их подвести: пока еще не подтверждено известие об отставке Зверя, все может случиться. В лавине всевозможной информации в эти дни - в Европе активизировалось наступление союзников - иной раз проскакивали скупые сообщения, передаваемые иностранными радиостанциями, а местные радиостанции и Национальное радио уже набили у всех оскомину, без конца угощая военными маршами, маршами и маршами. Нет вестей от Малены, нет решительного ответа от рабочих с плантаций. Сколь бесконечна эта ночь на 29 июня... бесконечна, безысходна... Сан склонил голову, охватил ее руками, опираясь локтями о грубо сколоченный стол, за которым писал при свете керосиновой лампочки, источавшей больше копоти, чем света, - фитилек поник, и ничто не помогает, сколько его ни поправляй бурыми от никотина пальцами. Сигарета за сигаретой - он жадно поглощал их; не докурив одну, зажигал другую, закуривал с каждым, кто входил в ранчо. И этот день, который так хорошо начался - основанием профсоюза, - кончался бесславно: люди сдавали позиции, забастовке грозило поражение! Люди входили в ранчо - одни снимали башмаки, сбивая с подошв пыль и грязь, сбрасывали истертые донельзя носки; другие, закинув ноги вверх, курили, спали или что-то мурлыкали себе под нос, спасаясь от усталости и от навязчивых мыслей, преследовавших, как мошки. После того как они прошли многие и многие лиги, заглядывая в бараки, ранчо, лагеря, "обжорки", столовые, склады и беседуя с людьми, им так и не удалось определить отношение к забастовке. У того, кто твердо высказывался против забастовки, в кармане уже звенели эти несчастные сентаво - прибавка, а их семьи получили продукты - маис, бобы, хлеб, мясо, сахар, рис, картошку и кофе из продуктовых лавок Компании. Если Компания выполнит свое обещание о прибавках после того, как станет известно об организации профсоюза в Тикисате, то рабочие откажутся поддержать забастовку в Бананере. Забастовка начнется завтра в ноль часов, она парализует работу на Атлантическом и Тихоокеанском побережьях, на всех плантациях - она сольется со всеобщей забастовкой, объявленной в столице и поддержанной в остальных частях страны. Люди не только бросили работу, многие даже не выходили на улицы, верующие не посещали церковь, рыночные торговцы ушли с рынка. Забастовка - это протест, пусть запоздалый, но все же протест против расправы в порту, где пули и акулы свели счеты с теми, кто грузил бананы на торговые суда, с портовыми рабочими, у которых не было ничего, кроме сердца и набедренной повязки, и которые в лицо надсмотрщикам "Платанеры" бросили: "Хватит!.. Баста! С нас хватит!.." До сих пор звучат в ушах эти слова, и ныне их подхватят рабочие всех плантаций. Именно это и предлагали товарищи из Бананеры. Забастовкой дать гринго по физиономии, - как сказал один из них. Баста! Они только предлагали, а не заставляли. Даже это приходилось разъяснять. Находились клеветники, распространявшие слухи, что, дескать, организаторы забастовки идут у кого-то на поводу, что люди из Бананеры хотят навязать свою волю, - и потому всюду приходилось объяснять: это - только предложение, последнее слово остается за рабочими Тикисате. И все же если не считать Старателей, работавших грузчиками бананов, и анонимных героев трагедии в порту, - энтузиастов было мало. Большинство не приняло идею забастовки, и это большинство собиралось проголосовать против. Этим большинством были вечные молчальники, которые боятся рискнуть хотя бы ногтем, скомпрометировать себя даже пустяком; это были те, кто не видит дальше собственного носа, те, кто клюнул на приманку агентов Компании, раздававших доллары из-под полы, - Компания оставалась верна своей обычной политике подкупов; это были трусы, предпочитавшие прятаться по углам; они боялись наемных убийц, оплаченных Компанией, которая не поскупится не только на доллары, но и на пули. - Нет, у этих людей нет даже малейшего представления о том, что мы их защищаем! - Табио Сан, казалось, глотал эти пережеванные, перемолотые слова, которые превратились в слюну противоречивых мыслей; он был готов скорее обвинять рабочих, чем защищать их. "Да, да, - думал он, - забастовка должна вспыхнуть, как пламя, и если в деревне она не нашла нужной поддержки, то только потому, что мы недостаточно четко и ясно разъяснили крестьянам ее идею. Они еще не осознали всю важность проблемы, когда речь идет не о хлебе насущном, а о стране нашей, о стране, которую некому, кроме них, защищать. И верующим следовало бы изменить слова молитвы: не хлеба испрашивать, а Родину - Отчизну "нашу насущную даждь нам днесь...". Он поднял голову и обратился к тем, кто вернулся с плантаций, - их с трудом можно было разглядеть при тусклом свете фитилька: - А вы объявили Компании, что пришли в качестве уполномоченных профсоюза? - Самое первое, что мы сделали... - опередил Андрес Медина пытавшегося что-то сказать Самуэлито, - мы заявили, что мы представители недавно созданного профсоюза трудящихся Тикисате. - И управление согласилось? И они не чинили вам препятствий, признали вас как уполномоченных? - продолжал расспрашивать Табио Сан. - Не только согласилось, - на этот раз Самуэлито удалось опередить Медину, - но мистер Перкинс, представитель управления, - мы обсуждали все дела с мистером Перкинсом, - сказал нам, будто он очень доволен, что мы вошли в делегацию профсоюза трудящихся Тикисате. - Проглотили пилюлю... - Жулики... - А что им еще остается?.. - Это просто хорошая мина при плохой игре... Они перебивали друг друга. Сгрудились вокруг Табио Сана. - Прежде всего, конечно... - продолжал Самуэлито. - Прежде всего мы поставили перед ним вопрос - прямо с порога, чтобы не было никаких сомнений, - теперь, после организации нашего профсоюза, не откажется ли Компания от своих обещаний? - Ну назад они не попрут! А что им делать? Они - гринго! Бедняги, они не виноваты в том, что такими родились! Но они не дураки! - Действительно, - вмешался Медина, обернувшись к только что говорившему - старому Старателю, обожженному пламенем солнца и пламенем рома, - мистер Перкинс не только подтвердил, что Компания сдержит слово, но и обещал еще больше повысить заработок при условии, если на плантациях будет прекращена агитация и разговоры о забастовках... - Другими словами, хотят купить наше молчание! - взорвался старик с багровым лицом, от ярости он даже не мог говорить и лишь изрыгал слюну. - Только это и обещал? - крикнул кто-то. - Соглашателей - вот кого они ищут, - прозвучал еще один голос, - и смотрят, не поддадимся ли мы! Табио Сан успокоил самых горячих и решительных, которые готовы были схватиться за мачете. - Есть такие праздники, которые воняют черт знает чем... - заметил старик с багровым лицом, - празднуют в надежде, что все урегулируется без забастовки, и поносят матерей агитаторов, прославляя Компанию, совсем как американский журнальчик на испанском языке "Селексьонес": "Прогресс и достижения синдикализации в Центральной Америке", "Банановый синдикат добрых дел". - Сейчас не время сражаться, час сражения еще пробьет, - сказал Табио Сан. - У нас еще есть весь завтрашний день! - подскочил Медина. - И потом, кто сказал, что мы проиграли? - Никто этого не говорил, - попытался заставить себя слушать Самуэлито, - но нельзя давать выход слепой ярости. Если сегодня мы начнем с угроз, то есть опасность, что завтра к ночи у нас не будет большинства, а оно необходимо, чтобы объявить забастовку! - Большинство покойников - вот что может оказаться сегодня или завтра! Принесите счеты, чтобы считать трупы. - Готовы?.. - Самуэлон резко повернулся к задирам, которые уже подняли мачете и подпрыгивали, вздымая клубы пыли, будто боевые петухи; услышав окрик гиганта - а Самуэль, надо сказать, был довольно долговязым, - драчуны утихомирились, хотя и не хотели слушать каких-либо доводов: такие уж они забияки, плюются больше, чем выплевывает искр огненная шутиха. Под черно-золотым небом нынешней ночи они собрались было погулять во славу святых Петра и Павла, но остались без праздника. Воспользовавшись паузой, вызванной окриком Самуэлона, Флориндо Кей призвал всех к порядку. Он объявил, что у него - последние новости. Сенсационные... сенсационные!.. - Миллионеры Лусеро завтра уезжают! - провозгласил Кей. - Я только что из "Семирамиды". Сейчас они готовятся к отъезду. - Завтра? - Табио Сан поднял брови, как два вопросительных знака над запавшими глазами: он спешил узнать поподробней об этом отъезде, очень напоминавшем бегство. - Да, завтра!.. - подтвердил Кей. - Это означает, что они не чувствуют себя уверенно! - воскликнул Табио Сан, прерывая Флориндо. - А разве не они считали, что Компания, пойдя на уступки, сумеет нейтрализовать забастовку? Флориндо Кей поднял руку и, размахивая указательным пальцем, продолжал: - Нет и нет... Их вызвали из Чикаго! Джо Мейкер Томпсон, знаменитый Зеленый Папа, находится в очень тяжелом состоянии и перед смертью захотел увидеть внука. - Пусть подохнет, не увидев его! Пусть молния разразит их обоих! - закричал Андрес Медина. - А не кажется ли вам, что эти сеньоры чрезвычайно уверены, - подал голос Самуэлон, не то утверждая, не то спрашивая, - очень уверены в том, что забастовки не будет, ничего не произойдет и все останется по-прежнему... - Слишком уверены - нет! - оборвал Кей. - В таком случае это просто предлог! Они удирают, боятся, как бы не скрутили им руки... Какой удобный повод - внук Мейкера Томпсона! - Да, я не думаю, что они очень уверены, не думаю... - настаивал Флориндо, дружески положив руку на плечо Самуэлона, - и считаю, что это просто предлог, даже если все это так и есть на самом деле. Ведь есть же предлоги столь своевременные, что даже перестают быть предлогами! - Ну, мы так далеко уедем, если дон Флориндо начнет игру со словечками! - запротестовал Самуэлон и тут же бросил вызов Кею: - Раз вы утверждаете, что они не очень уверены, стало быть, вы сможете сказать - почему? - А вот другая сенсация. Полковник отказался выслать солдат охранять плантации... - Ну и ловкач! - ...хотя было столько просьб со стороны Компании, даже управляющий лично просил. Коменданта просили, чуть не умоляли со слезами на глазах, а потом стали угрожать ему отставкой, грозили даже тюрьмой, обвиняли в сообщничестве с забастовщиками, использовали все средства нажима, но так и не получили ни одного солдата. Он засел в комендатуре, выставил часовых с автоматами, которые никого не подпускают. - Вот так клопишка! - захохотал старик с багровым лицом; из темного угла, где он сидел, сверкнули его глаза, в них засветилась и радость, и вместе с тем недоверие. - Вот в том-то и суть, он, конечно, не ради нас старается!.. - Такое разъяснение мне по вкусу! - Не ради нас, не ради наших прекрасных глаз! - Понятно, Мединита, понятно, и потому-то я и сказал, что такого рода объяснение мне по вкусу, - продолжал Кей. - Мы и так хорошо знаем, что он делает все это ради того, чтобы спасти собственную шкуру, а нам-то, в общем, все равно. Без военной поддержки могучая Компания - ничто, и тем, кому подкупом или угрозами удалось склонить чашу весов не в нашу пользу, придется подумать: а не изменить ли свою тактику? Это мы увидим завтра ночью. Так или иначе, у меня появляется оптимистическое настроение. Большинство, безусловно, будет с нами. - А я думаю, - сказал Самуэлито, - что позиция полковника наносит больший ущерб нам, чем подрывает позиции Компании, как говорил Флориндо. - Конечно, он только взглянул с тротуара на комендатуру, а с тротуара много не увидишь, - добавил Самуэлон, не скрывая своего удивления, что его брат, Самуэль, до сих пор молчит. А у того от зубной боли глаза на лоб вылезали. - Да, - подал голос Медина, - я, как и Самуэлито, полагаю, что полковник наносит нам вред - было бы лучше, если бы он послал на плантации войска. Тогда мы могли бы рассчитывать, что солдаты пойдут вместе с рабочими. - Оставим схемы, - вмешался Табио Сан, который, казалось, прислушивался к разговорам, на самом же деле он был погружен в свои мысли. - Оставим в стороне схемы, - повторил он, - солдаты не выступят вместе с рабочими, и полковник прекрасно понимает, что делает. Он знает, что происходит в подобных случаях: из чувства страха или потому, что не хочет больше служить в армии, солдат бросает оружие, снимает с себя форму и бежит в родные места, откуда его притащили силой, чтобы не сказать - связанным по рукам и ногам... - Он помолчал немного, потом продолжал: - Что верно, то верно, бегство миллионеров Лусеро - а мы не можем назвать это иначе - и отказ полковника выслать войска для защиты Компании и ее служащих-янки заставляют нас еще раз внимательно изучить обстановку... - Повторяю, это не бегство... - Это бегство, Кей, - подчеркнул Табио Сан, - а если нет, тем лучше. Тяжелая болезнь или смерть Зеленого Папы ослабит, пусть даже на какое-то краткое время, позиции Компании, пока не соберутся акционеры и не выберут новое Зеленое Святейшество... - Я видел телеграммы, - нетерпеливо перебил его Флориндо. - Старик боится умереть, не повидав внука... - Пусть его увозят... - промолвил Самуэль, с трудом выговаривая слова, зубная боль донимала его все сильнее. - Пусть увозят... Я хотел сообщить вам: один мальчишка, по имени Линкольн Суарес, рассказывал, что Боби - смертельный враг забастовщиков, презрительно называет их попрошайками и говорит, что всех их нужно перестрелять из пулеметов. - Да, пусть увозят его внука и всех прочих родственников, - сказал Медина. - Пусть бы только информационные агентства не придумали версию, будто его увезли специально, чтобы мы его не похитили. Они ведь способны на все. Помните, что говорили они в прошлый раз? Разве не распространяли слухи о том, что мы хотим его похитить, чтобы заставить Компанию удовлетворить все наши требования? Эти люди не видят разницы между забастовщиком и гангстером... - И, наконец, третье сенсационное сообщение! - закричал Флориндо, выждав, когда воцарится молчание и когда будет слышно каждое его слово: - Президент республики вызвал генералов армии во дворец, чтобы вручить им заявление о своей отставке! - Кончился! - Он кончился для них! Для нас - нет! Ничего еще не кончилось! Это только начало! Игральные кости брошены, и теперь настала пора сказать: мы начинаем заново! XXXVIII Жужжит и жужжит швейная машинка. Склонилась над ней Клара Мария - голая по пояс, голова обернута мокрым полотенцем, ноги в тазу с водой. Жара душит. Выпаривает мысли. Не хочется ни о чем думать. А надо приниматься за дела. Надо сузить платье кремового цвета. Аи-аи, как похудела! Затекла рука, и донимают мурашки, преследует какой-то зуд, какая-то боль в локте, в плече, но от работы она не отрывается. Надо сузить юбку, а здесь, на груди, прострочить. А то, пожалуй, лучше сделать вытачку. Еще немного убрать. После бесчисленных любовных схваток опустились грушами груди, и это уже заметно, хотя она постоянно носит специальную грацию. В самых кончиках двурогой луны - двуполюсный магнит, притягивающий, манящий! Жужжание швейной машинки заглушило шаги вошедшего. Взгляни, кто это! Что-нибудь, конечно, неприятное: кобель что-то лает, не к добру. Ошеломлена, поражена была Клара Мария, увидев самого капитана Педро Доминго Саломэ, бледного как мертвец. И сразу же нахлынули другие чувства - счастье, радость и гордость охватили женщину: вернулся сам, по своей воле, не дожидаясь ее зова, как случалось прежде, когда приходилось вымаливать встречу перед образом святого Антония, обрызганным агуардьенте и обкуренным сигарой-самокруткой. Но вся радость улетучилась молниеносно, даже слезы выступили на глазах, как только она разглядела его - какой он больной, хилый! Человек, стоящий на краю могилы. Остекленевшие глаза, не мигая, уставились куда-то вдаль; дышит он словно животом, а не легкими, и пахнет от него скверно-прескверно... Он даже не обнял ее. Бедняга! Лишь провел рукой по плечам, как бы желая удостовериться, что она тут... вся, не исчезла. Температура, по-видимому, была настолько высока, что он уже еле-еле соображал, - ощупью нашел постель. Рухнул на койку, доска доской. Попросил стакан воды. Она ушла и через минуту вернулась. Не сразу. Не могла же она подать ему воду в стакане, которым пользовалась каждый день. Вынула из шкафа голубовато-бирюзовый графинчик, цвета незабудок, и стакан такого же цвета. Как раньше. - У тебя опять малярия, надо будет растереть... - вздохнула она, прислушиваясь, как жадно глотает он воду. Педро Доминго воспаленными глазами заглянул в глаза Клары Марии, присевшей на край постели. Согласен на все. Она стала гладить его, вначале нежно, потом все сильнее и сильнее, будто делая массаж, - во время приступа малярии даже легкое прикосновение к суставам отзывается адской болью. - Немного погодя, - сказала она ему, - я натру тебя спиртом с хиной. Капитан попросил, чтобы она дала ему передохнуть. Лечение - после, а сейчас ему хотелось растянуться на постели, закрыть глаза, держа ее руку в своих горячих, пылающих жаром руках. "Не так уж плохо, что у тебя есть Клара Мария... хотя бы как козел отпущения..." - подумала она, но вслух ничего не сказала. Лучшее слово - то, которое не высказано, и, наклонившись над ним, она прижалась щекой к его щеке, раскаленной и колючей, - видимо, последние сутки он не брился. Шумы дня - гул грузовиков, грохот телег, свистки далеких паровозов - отвлекли мысли Клары Марии. Незаметно, как только Педро Доминго, ее любимый, заснул, она постепенно высвободила свою руку из его ладоней и ушла. Она развела в глубокой тарелке беловатый порошок хины в спирту - если натереть спину, можно облегчить хотя бы немного приступ малярии, - в этом лекарстве она была уверена, иначе не звали бы ее Клара Мария из кабачка "Был я счастлив". Была ли она счастлива с ним? Очень счастлива. Он по-прежнему лежал, вытянувшись на постели. Она не стала его будить. О чем-то вспомнила. Да, надо проверить карманы. В этом деле она была искусна. Но теперь она искала не деньги, а какое-нибудь письмо или фотографию той, что послала телеграмму. Негодяйка! Проклятая! Чтоб ее молния поразила!.. Ничего не нашла. Она сняла с ремня пистолет сорок пятого калибра с инкрустациями из перламутра на рукоятке и длинным вороненым стволом, положила на ночной столик около постели, где стоял приемник. Ей не давал покоя вопрос: почему он сегодня пришел к ней? Этот вопрос словно повис в воздухе, как колибри над цветком, словно парил меж ресниц. Зачем он пришел? Ищет сочувствия, потому что ему плохо? Ищет любви, потому что ее любит? Неужели малярия оказалась сильнее останков покойника, что послала с мулатом бросить перед дверьми ее дома та, неизвестная, отправившая телеграмму? Ведь та посылала свой зловещий дар, чтобы вырыть пропасть безразличия и вражды между ними, а если бы ей не удалось разлучить их, то она попыталась бы вырыть пропасть вечности между ними. Если не разочарование в любви, так смерть. Будто тяжкий приговор обрушился на них. Ложные догадки, предрассудки. А если она сама захватила врасплох мулата, сама вырвала у него кости из рук! Приговоры исполняются. И вот сейчас ее возлюбленный здесь, лежит, похожий на покойника! Глаза ее заволокли слезы. Разочарование в любви или пропасть вечности? Что лучше? Почему же, бог мой, они должны разлучиться, забыть друг друга или умереть - почему? Кто из них должен умереть?.. Нет, это не ладони были сомкнуты в порыве отчаяния. Это было сердце, разорванное пополам, и прикосновениями пальцев она пыталась сшить обе его половинки. Разве у той, неизвестной, сил больше, чем у нее? Почему тогда та призывала на помощь покойников? Потому что, как ей говорила Тонина Сансивар, нет никакого средства против земли с кладбища, если ее соскребут со дна могилы после черной мессы? И эта собака с помощью мулата вершила свое дьявольское дело при свете луны - тогда, когда полнолуние сменяется последней четвертью - голая, спереди налеплены светляки, пониже спины - дохлая летучая мышь, груди обрызганы каплями жабьего яда, а к животу над пупком привязан портрет Педро Доминго Саломэ... Обо всем этом поведала ей Тонина Сансивар, старая кумушка с пропитым голосом, как у того зобатого бродяги. Она сказала ей, что почти нет средств против заклятия, если взять земли у покойника и высыпать ее перед дверьми или на пороге дома, ибо тогда один из двух должен погибнуть, если они не позабудут друг друга, если не разлучатся, если не перестанут любить. По-матерински склонившись над капитаном и вглядываясь в его лицо, еле-еле сдерживая рыдания, она приблизила губы к уху возлюбленного, горевшего в лихорадке, и стала просить, чтобы он покинул ее, чтобы забыл ее, чтобы не думал больше о ней. Клара Мария тяжело вздохнула. Опустошенная, разбитая, она понимала, что теряет все, разлучаясь с человеком, с которым провела лучшие годы своей жизни, и уже не сможет удержать его, даже если и попытается - даже если и попытается, все равно она потеряет его: он будет обречен на смерть. Лучше!.. Лучше пусть умрет!.. Эти страшные слова она едва не произнесла вслух. Резким жестом, тыльной стороной руки она провела по губам, точно хотела убедиться, не сорвались ли случайно эти слова с губ. Легла рядом с ним и шептала ему: "Любовь моя, вы слышите меня? Я вас теряю... - Она говорила ему "вы" из какого-то кокетства. - Вы знаете, что я вас теряю?.. Подумайте, красавчик, подумайте, сколь велико мое самопожертвование..." - и вдруг ей самой стало тошно от этих слов, от этой льстивой лжи. Самопожертвование?.. Комедиантка!.. Хочешь не хочешь, а потеряешь его, нет, все равно он не сможет остаться с тобой, с Кларой Марией, той самой, из кабачка "Был я счастлив", - вздохнула она, вздохнула, еще раз вздохнула, - ...останется с той, другой или со смертью... - опять вздохнула она. - Чем удержать его?.. Конечно, много, слишком много совпадений, и нельзя не поверить Тонине... а вдруг это простая случайность?.. Надо бы вспомнить, когда появился мулат, чтобы посеять землю покойника перед ее дверьми - до того ли, как была получена телеграмма и ушел Педро Доминго? Или после? А телеграмма... почему не доставили ее в казарму? Разве это не случайность, что телеграмму принесли сюда?.. Ведь она всегда наводила о нем справки у караульных, посылала ему записки или просто вызывала его, почему же она не сделала этого теперь, не потому ли, что земля покойника парализовала ее? Не для того ли, чтобы отомстить капитану за обман, чтобы удовлетворить свою страсть - души, а не тела, - она связалась с этим юным рыжим гринго с голубыми глазами и даже пустила его в свою постель?.. Ха-ха! Джаз, джаз!.. Но бесполезно сейчас ломать голову над тем, чего уже ни исправить, ни изменить. Что было, то было. Вероятно, из копчика покойника был пепел, посеянный перед ее порогом. Как случилось, что она искала забвения с тем щенком!.. Была холодной, пошла по сходной... Она чуть не рассмеялась вслух, даже в горле защекотало, когда вспомнила: джаз-джаз-джаз!.. - Прости меня, - сказала ей Тонина Сансивар напоследок. - Разбила я твое сердце, но не могла скрыть от тебя, насколько мрачно все это. И только ты можешь исправить дело, если смоешь кровью или огнем "тоно" покойников, подброшенных тебе. Кровью надо смыть, кровью того, кто сделал тебе зло, или огнем, в котором тебе самой придется превратиться в пепел, - поджечь самое себя и сгореть. Когда на человека падает это "тоно", очень трудно от него избавиться. Кровью или огнем! Что касается нас, "тоно" это, как и душа, всегда с нами, оно важнее души, сопровождает нас и после смерти. Тонина зажгла сигарету - табак в туго завернутом высохшем маисовом листке - и потягивала ее, едва прищурив выпученные глаза, даже веки не прикрывали глаз. Затем назидательным тоном, окутав слова табачным дымом, добавила: - Когда мы родимся, нам дается душа, и "тоно". И оно более близко нам, чем душа. Сейчас я тебе разъясню. В предчувствии смерти душе становится страшно, и она улетает, уходит, исчезает, до того как труп станет холодным, а "тоно", наоборот, остается, продолжает оставаться с нами, потому что "тоно" - запомни раз и навсегда - это запах животного, данный каждому, каждый христианин пахнет каким-нибудь животным, это и есть запах - его "тоно". Понимаешь?.. (Единственное, что дошло до сознания Клары Марии: вместе с возлюбленным она потеряет все - и душу, и "тоно", все...) И вот тебе, дитя мое, подкинули "тоно" покойника, подкинули под порог, в щель, куда не проникают, уверяю тебя, бедняжка, ни воздух, ни свет, ни солнце, где может лежать все гнилое, все червивое, все окаменевшее, все, что стало прахом несчастных покойников... Потирая высохшие руки, не выпуская изо рта потухший окурок, Сансивар сказала: - Вот и сделай вывод. Твое тело как бы разрисовали известкой костей скелета! Ты должна понять, что на тебе "тоно" покойника, и не одного, а многих, многих покойников! Если бы только один был, можно было бы помочь тебе - надо было бы лишь узнать, какое "тоно" было у покойника. Но зло, которое тебе причинили, можно поправить только кровью или огнем. Не давай больше сыпать кладбищенскую землю перед твоей дверью, а если это случится - и мужчину от тебя оторвут, и жизнь свою потеряешь... Вернувшись домой, она перетащила постель, ночной столик, радио, джутовый коврик, тазик, образ святого Хоакина с младенцем в угол комнаты, к окну, чтобы видеть, что делается перед домом. И если мулат придет еще раз, то уже не уйдет отсюда. Исцарапать его, искусать, изрезать ножом, изрубить мачете, что лежал на кухне, - пока не омоет он своей кровью землю и не смоет "тоно" покойника... и если та, что посылала телеграмму, будет и впредь посылать их, то ей придется посылать их мертвецу, хотя ее, Клару Марию, мертвец совсем не устраивает... Она погасила электричество и зажгла светильник. Ее возлюбленный спал, изнуренный лихорадкой. Придется разбудить его, чтобы натереть спиртом с хиной, а потом пусть еще поспит, прежде чем идти в комендатуру... Бедный, бедный, он даже пришел в своем лучшем мундире. К каким часам ему нужно быть в комендатуре? Если рано утром, то это не страшно. Однако по радио передают такие сообщения - как это позволили ему уйти? А быть может, он сбежал? Во что-то впутан? В свое время он не добился повышения в чине и, быть может, сейчас представится подходящий случай?.. Она с грустью смотрела на него. Подходящий случай для него и... не для нее... для другой... Если в чем-то попался... Эти военные всегда погибают стоя. Но рисковать сейчас, когда он так болен... И что с ним? Быть может, этот жар не от малярии, может, у него какие-нибудь неприятности? От этого разболелась печенка, а потом расходились нервы. Да, это, должно быть, так. Он во что-то впутан. Что-то он и раньше говорил. Раньше, когда была любовь, а сейчас ее почти уж нет, завтра же и вовсе ничего не останется. Раньше они говорили не так, как потом, когда он приходил, раздевался, ложился... Как животные... конечно, и от слов устаешь, и все всегда кончается одинаково... или... или... быть может, уже не о чем было говорить, совсем как те скоты, которые скалят зубы и полагают, что смеются; которые хватают женщину и считают, что любят; которые, когда они рядом с тобой, думают, что они действительно близки, а на самом деле - аи, боже мой! - дальше, чем луна от солнца. Раньше - да, - он был такой общительный, разговорчивый, рассказывал ей о службе, о карьере, о повышениях, и хотя не дали ему чина выше капитана, он часто с гордостью говаривал: "Для военного жить значит служить! Единственный порок у военного - это служба!" При этих словах она всегда заливалась хохотом, опрокидываясь навзничь... А совсем недавно, когда она напомнила ему эти слова, он отрезал: "Это я говорил? Я был, должно быть, слишком пьян или слишком юн! Для военного жить значит служить? Ха, то же самое, что быть слугой в ливрее или лакеем, все равно!.." А если не будить его - просто расстегнуть мундир и рубашку и растереть? Зубы больного выбивали мелкую дробь. Жар сменился ознобом. Она поискала, чем укутать его. Накрыла. Подумала о том, что было бы хорошо приложить к ногам горчичник, следует принять все меры против болезни. А вдруг и в самом деле он замешан в каком-нибудь опасном деле - сейчас все говорят о падении правительства. Галуны нелегко достаются. Разве сможет он, обойденный по службе капитан, получить другой чин, вытягиваясь перед Зевуном или бренча на гитаре с этими Самуэлями, которые так не нравились ей - она и сама не знала почему. А теперь, должно быть, во что-то впутан... Теперь он, пожалуй, станет полковником, не ниже, и его... их... переведут в столицу... Поэтому благоразумнее не напоминать о телеграмме, не заводить скандала... да, да, их переведут в столицу - с ней или с другой, быть может, там ее не достанет "тоно" покойников. А если послушать радиоприемник - тихонько... Включила и мало-помалу стала усиливать звук... быть может, передадут сообщение... искала, искала, искала... ничего, кроме военных маршей... странно, что в эти часы не передают обычную программу... марши... марши... марши... марши... мар... Забывшись, Клара Мария, вместо того чтобы приглушить звук, увеличила громкость - и ее окатил душ джазовой музыки, напомнив о юном гринго с голубыми глазами. В ту же секунду она выключила радио... Закрыла глаза, а сердце билось - билось в груди... "Прекрасное имя - Боби Томпсон!.. - подумала она. - Должно быть, уехал. Только поэтому и уступила ему во второй раз... Только поэтому?.. Э-эх, себя обманываешь, ты же ему уступила, потому что он тебе нравится! Нет, нет!.. - Она даже покачала головой, обращаясь сама к себе: - Богом клянусь, что нет! Первый раз - да, не стану отрицать - это было сумасбродство, каприз, захотелось быть с ним, захотелось быть только с ним, "самоизоляция", так, кажется, говорил тот учитель, гнусавенький, которого арестовали за то, что он агитатор, а кого он агитировал, только ораторствовал без конца перед бутылкой спиртного - пить или не пить. Да, в первый раз - да, я чуть сама не позвала юнца-гринго, а вот во второй раз... он ведь уезжал, надо было проститься с ним, как это делают современные люди, под джаз: ...vanguard jazz..." {Джаз-модерн (англ.).} Bye-bye! {- Прощай! (разг. англ.).} - он, должно быть, уже уехал, далеко, а сейчас остается только вспомнить его - и рядом со своим мужчиной, который уже был не "ее мужчина", он принадлежал другой, а может, и костлявой с косой. Надо смириться с мыслью о потере, если не хочешь страдать и страдать. Смириться? Но на ней заклятие - и в этом виноват мулат, который подбрасывал кости по приказу той, проклятой, пославшей и телеграмму, и останки покойника. По спине побежали ручейки пота. Нет, это не истерика, это слезы. Она плакала всеми своими порами, как плачет душ или лейка... ах! Если бы можно было смыть с себя этим потом, этими рыданиями проклятие могильной земли, тяжелым бременем давящей на ее плечи. В каком-то журнале она читала историю одной мумии. Вот Сансивар, Тонина Сансивар, не сумела или не пожелала объяснить ей научно, что с ней творится, а ведь она обращается в мумию... мумию... она - мумия, а та, другая - живая!.. Быть вместе с мертвыми?.. Что-то об этом говорила ей Тонина Сансивар, говорила под большим секретом, и, быть может, слова ее имели двойной смысл... Прах покойника бросили на нее, чтобы не оставить места живому... ха, ха!.. а у нее хватит места и для всех покойников, и для всех живых!.. Но сейчас не в этом дело, надо принять все меры, чтобы не обратиться в мумию... Она откинула волосы, упавшие на лицо, и встала. Прежде всего двигаться, не лежать, не сидеть как мумия на краю постели перед выключенным радиоприемником. Жизнь - это движение. Поднимешься - и сердце бьется. Этот мулат, должно быть, бродит тут, рядом, зная, что ее любимый вернулся, и снова попытается подбросить кости покойника. Она быстро подошла к двери и резко распахнула ее. Никого. Вздрагивают звезды в небе. Вздрагивает ее тело. Ночь горячая, влажная, душная. Если она встретит его, то убьет, убьет тем маленьким мачете, что лежит на кухне. А сейчас надо подождать, подождать за дверью, здесь, рядом с деревянным крестом, на котором вырезано сердце Иисусово, и рядом с образком Гуадалупской девы, который подарил ей падресито Феху и который она украсила освященными букетиками. Если встретит мулата, она убьет его - кровью смоет проклятие, висящее над ней. Никого. Никого. Даже не верится. Сердце бьется сильно, и явь уже не кажется явью. Она положила мачете в угол, туда, куда она обычно его прятала; провела рукой по лбу, стараясь успокоиться. Сейчас, кажется, стало лучше. Лучше. Во имя справедливости она чуть было не совершила преступление, но какие законы или кодексы могли бы наказать тех... Разве существует смертная казнь для цех, кто крадет чужую любовь, кто наносит удар в спину? А ведь любовь во много раз важнее, чем жизнь. Разве можно сравнить настоящую любовь, любовь, в которой ты находишь спасение от всех горестей, от будничной жизни, с той любовью, которую изображают в театре или о которой пишут в книгах? Тем серьезнее преступление той, которая покушается на чужую любовь. Тем серьезнее преступление той, которая прибегает к таким средствам ради достижения своей цели. Даже в кино она подобного не видала. Вступить в союз с покойниками, с прахом покойников, с ночью, потому что ночью можно причинить больше зла. Вступить в союз с тенью, с тьмой, с мраком, с кровавым мулатом, которого она прогнала прочь. Дверь ее дома лишь приперта, не закрыта на ключ или на щеколду, чтобы поскорее, одним ударом распахнуть ее и захватить врасплох мулата, если тот опять придет колдовать. На этот раз ему не уйти. Но откуда это предчувствие? Почему ей кажется, что именно этой ночью мулат придет? И она подумала о любимом... Шаги? Она прижалась ухом к двери и замерла, затаив дыхание. Да, ясно слышны шаги. Пусть подойдет... Она не схватила мачете, чтобы броситься на мулата и отрубить ему голову. Она вдруг увидела, что больной, лежа на постели, пытается ногами сбросить простыню... как будто хотел уйти, уйти от нее, уйти к той, которая послала телеграмму. Он что-то бормотал, с кем-то прощался, но слов нельзя было разобрать в лихорадочно дробном стуке зубов. Клара Мария подошла к больному, прислушалась к обрывкам слов, которые вырывались у капитана Саломэ, и эти кусочки слов представились ей костями - ей все не давали покоя кости, что она нашла у мулата в кармане той ночью, когда застала его сеявшим зло перед ее дверьми. Кружилась голова, кружилась даже от тусклого света светильника, поглощающего собственный свет; кружилась голова - как бы сквозь туман и мрак уплывало в неизвестность ее мумифицированное тело - зеленое лицо, гладко причесанные волосы, отливающие мертвым глянцем скулы, застывшая гримаса искривленных губ, засушенная улыбка. Она не поняла вначале, что бормотал капитан, и только после, подумав и попытавшись связать слова, которые ей удалось расслышать, уяснила, что действительно он, кажется, в чем-то замешан и что эту форму надел в ночь на 29 июня только потому, что... Может быть, удастся выяснить что-то из сообщений радио? Она снова включила бы радио, но опасения опять услышать джаз подавили ее любопытство, а услышать джаз - это как бы упасть в объятия юного гринго... именно сейчас, когда у нее находится он, ее мужчина. Вздохнул светильник - вздохнула и она; светильники вздыхают только по душам неприкаянным, она же вздохнула, вспомнив Боби. Это было безумие, когда он пришел во второй раз. Превратил ее в какую-то жевательную резинку, гибкую, липкую... Мумия? Мумия - она? Быть может, мумия - для этого офицеришки, который все никак не мог шагнуть выше капитана, и всякий раз, когда его товарищи получали повышение, он, казалось, получал понижение и казался самому себе не человеком, а пичужкой. Вот для него - да, она была мумией, самой что ни на есть настоящей мумией! Но она не была мумией для мальчишки с голубыми глазами, - никогда она близко не знала людей с голубыми глазами, только чувствовала их на расстоянии, - для этого юного гринго, который возродил в ней молодость, она снова стала живым существом, безудержным и буйным... - Отпустите меня!.. Отпустите меня!.. Только сейчас она поняла, что обнимает не гринго, а капитана... и она отбросила его, как пылающий уголь. Он и впрямь пылал, как уголь: беднягу сжигал жар. - Отпустите меня!.. Отпустите меня!.. - продолжал твердить в бреду больной, не пробуждаясь; похоже, он пытается освободиться от кого-то, кто придавил его, не позволяя шевельнуться. - ...других нет... нет... - бредил он, - других нет... только я... отпустите меня... отпустите... только я... Компания и правительство... Сокрушить их... кажется сном... - Как бы набираясь сил, он пожевал губами и повторил: - Кажется сном... кажется сном... Проклятый?.. Ах, так... нам заплатишь!.. - Внезапно четко произнес: - К чему чины, если во мне не нуждаются?.. - Легкий стон сорвался с его губ, он с трудом вытащил из-под себя левую руку - он продолжал лежать ничком - и стал ощупывать онемевшими пальцами вышивку на подушке. - Нет... нет... Самуэлон, этот пассаж у меня не получается... - Он шевелил пальцами на подушке. - Другой рукой лучше... полными аккордами?.. Плохо слышу... аккордами?.. От огненных струй факелов - к струнам кишок... - Он понизил голос до шепота, словно боялся, как бы его не услышали... - От факелов - к струнам... в этот день он заплатит за все... сполна... никаких повышений... чтобы только не сдвинули с места - чтобы оставили в банановом феоде со своими двумя капитанами и двумя сотнями солдат... а теперь что за важность, Самуэлон, что за важность, Самуэлон, что за важность, если не столь точно будем следовать нотам, раз повышаем тон... полутон... полутона мы понижаем, и уже слышно, как поднимается толпа... народ поднимается, добирается до последних... народ даст повышение... Клара Мария разомкнула губы, но не проронила ни слова. Послышался такой звук, словно лопнула паутина слюны. "Что-то заваривается против полковника, - подумала она, - против Зевуна". Ладонью она приподняла горячие, липкие волосы, не отдавая себе отчета, зачем это сделала, - хотя, быть может, просто захотелось почесать голову. Почесала в голове, надеясь, что зуд пройдет, а зудело где-то внутри, и, растрепав волосы, черные, блестящие от пота, она начала заплетать косу... Ей стало страшно - Педро Доминго лежит как мертвец, закрыв глаза, лицо неподвижное, ни кровинки, при тусклом свете светильника кожа похожа цветом на пемзу. Он приподнял руку, так и застыла она в воздухе, откидывая тень на стену... Разбудить его... Встряхнуть его... В таком почти бессознательном состоянии вряд ли он может даже шаг шагнуть... Она прислушалась, не идут ли часы... Как будто остановились... Недаром говорят, что часы останавливаются или отстают, когда кто-нибудь бредит... Не стала будить его... Лишь опустила его руку... Не стала будить... Какие-то непонятные слова - может быть, слова любви? - тянулись с его языка. Напрягала она слух, все еще мучила ее слепая ревность, прислушивалась к каждому звуку, произнесенному им, и вдруг ей послышалось, что он назвал какое-то женское имя, может, это та, что прислала телеграмму, но она вовремя спохватилась: Роса, о которой он упомянул, это Роса из его любимого танго!.. Вздрагивают его ресницы, выбивают мелкую дробь зубы, и несет он сумасбродный бред от боли, от страдания... А в сознании больного проносились образы живых людей: капитан, который учится играть на гитаре; Самуэлон, Старатель-забастовщик и революционер; Каркамо, один из двух капитанов, осужденных быть капитанами всю свою жизнь, чтобы не нарушить рутину в банановом феоде полковника Зевуна. Под аккорды гитары капитан-ученик все повторял и повторял - в отчаянии или вызывающе - слова танго: "Роза пламени со всеми развлекалась...", не то; "Роза пламени, счастливая, смеялась..." Х-ха!.. ха... Клара Мария слышала хохот и не понимала, почему он смеется, почему вдруг вспомнил это танго, и не могла сообразить, что насмешливый хохот этот входил тоже в напетое танго. - Бедняга, - сказала она с жалостью. - Бог знает, в какую историю он впутался! Смех этот не от хорошей жизни... плохо, если он связан с забастовщиками, а правительство не падет, и плохо, если он защищает правительство, - это, конечно, его долг, - а победят забастовщики... - Она покачала головой. - Да разве может быть хорошо в нашей стране, и так худо, и так худо... - Ха... ха... ха... - хохотал больной, - ха... ха... ха... ха... ха... ха... ха... Нет, Самуэлон... нет, Самуэлон!.. Быть гражданином этой страны - это не значит родиться пеоном, иностранец уже не выступает па... па... трон... - В этот момент капитан так резко повернулся, что если бы она не подхватила его, он упал бы с постели. Она подхватила его чуть не на лету, положила голову на подушку, стерла пот со лба, с носа, с век, с подбородка - отерла все лицо платочком, распространявшим аромат духов, и слегка похлопала его, как ребенка, чтоб крепче уснул. Конечно, здесь он вне опасности, а на улице, если он действительно впутан во что-то, - он, бесспорно, в чем-то попался, на улице его могут убить. Она разделась. Но и это не спасало от жары. Места не находила женщина. Ей представлялось, что все окружающее каким-то тяжким бременем повисло над ней, не касаясь ее, точно темные тучи. Взмахнула рукой, словно желая отогнать наступающую на нее мебель - движутся на ножках столы и стулья, вышагивают часы, тикающие, точно механическая мошка, и на нее сыплется прах мертвого времени... Снова ее охватили раздумья, но она уже не в силах была о чем-либо думать. Погасила светильник и пристроилась рядышком со своим возлюбленным - в карете сна можно умчаться от любого зла, так хорошо покачиваться на мягких рессорах дремоты, - однако взгляд, уже помимо ее воли, опять обратился к двери: вдруг явится мулат? Это более чем вероятно, ведь он знает, что капитан вернулся, находится здесь. Но сейчас мулат живым не уйдет! Защищая свою любовь и свою жизнь, она была готова на все. Нет, живым он не уйдет. XXXIX - Спокойной ночи!.. - раздавалось в "Семирамиде". - Спокойной ночи!.. - Прислуга расходилась по домам. - Спокойной ночи!.. - Все ложились спать: завтра утром рано вставать, в Чикаго уезжают дон Хуан Лусеро с Боби Мейкером Томпсоном. Только дон Хуан будет сопровождать Боби Мейкера Томпсона. Остальные члены семейства Лусеро остаются в Тикисате. Бежать отсюда, решил дон Хуан, нет необходимости, надо лишь поспеть вовремя, чтобы ставший жертвой рака, полупарализованный, а теперь к тому же заболевший воспалением легких Зеленый Папа, этот пират, ныне плавающий в морях морфия, успел взглянуть на юного внука - белокурого и голубоглазого. А Боби в это время покачивался в кресле-качалке, забытом на террасе. Нараставшее беспокойное чувство приводило его в отчаяние, хотя он знал, чем оно вызвано, но не хотел себе признаться в этом - и, откинув голову на спинку и ухватившись за подлокотники качалки, пытался забыться, не чувствовать запахов ночи, пьянящего аромата цветов, листвы и травы в росе. Эти запахи. Этот мучительный запах, нет никакой возможности избавиться от него. Он глубоко вздохнул, наполнил легкие воздухом, попытался освободиться от неприятного ощущения, а тут еще затекли ноги, мучили смутные и неодолимые желания, как он ни старался подавить их... и он качался, качался в кресле-качалке... Что же делать?.. Куда пойти?.. Впрочем, он знал, куда, но... Он зажмурил и вновь открыл глаза, не прекращая покачиваться на кресле, каждый раз отталкиваясь ногой - с каждым разом все легче и легче, - откидываясь на спинку, откидывая голову на спинку, чтобы свободнее было дышать. Да, так было легче. Засунув руки в карманы брюк, он чувствовал сквозь ткань, влажную и грязную, как пульсирует, бушует кровь в реках без устья. Что же задерживало его?.. Она не ждет его? Ну и что ж, пусть будет приятный сюрприз... Ага, он сказал ей, будто уезжает сегодня, 29-го, а сам уедет только завтра?.. Тем лучше!.. Они попрощаются... снова ритмы джаза!.. Он поднялся, словно огонек взметнулся, словно он сам себя поджег спичкой. Но тотчас же решимость покинула его, и он опять бросился в качалку. Промелькнула мысль - проще простого: надо расстегнуть ворот рубашки, голову опять откинуть на спинку, надо передохнуть. Руки, как когти, вцепились в подлокотники кресла. Было страшно идти одному в эту знойную ночь побережья. Вслепую, с закрытыми глазами, проникнуть в черную лихорадку кипящей и бурлящей ночи, где тебя подстерегают жестокие шипы и колючки, где предательски манят к себе орхидеи на мхах и папоротниках, прикрывающих бездонные провалы и ямы, где что-то хищное летает, ползает или бродит беспрестанно. И другие страхи привязывали его к креслу. Родные и друзья - а у миллионеров всегда много родных и друзей - приходили прощаться с доном Хуаном Лусеро и рассказывали - как страшные сказки, сеющие в душе тревогу и страх, - о том, что происходит в стране. По слухам, в эту ночь в стране должны произойти важные события. И еще никому не известно, подаст ли в отставку "сильный человек". Они оказались брошенными на произвол судьбы, когда этот болван Зевун оставил солдат в казармах и, вместо того чтобы защищать интересы Компании, решил спасать свою шкуру - ему наплевать на то, что бандиты, - а у них кони! - вовсю распоясались, нападая, поджигая, насилуя, вешая людей на деревьях и телеграфных столбах. Приближенные дона Хуана Лусеро - ведь он уезжает - шептали ему на ухо, что они завидуют ему, что они поздравляют его с тем, что он увозит Боби. Чем дальше, тем лучше. К чему нести ответственность еще и за внука президента Компании? Да, чем дальше, тем лучше. Забастовщики, как только увидят, что они проиграли, постараются похитить его. Мальчуган такой непослушный, бродит, где хочет, и делает, что только взбредет ему в голову. А если его похитят, они потребуют в виде выкупа удовлетворить их требования и даже больше. В таких случаях тормоза не действуют. Впрочем, это еще не самое худшее. Дед! Дед! Вот взглянет он в глаза внука - и отдаст забастовщикам все, что те ни попросят, - отдаст им все свои акции в Компании - при мысли об этом Лусеро настораживались, - лишь бы внук вернулся живым и здоровым. Ведь это мать послала его сюда. Старик не хотел. Опасаясь, что японцы или немцы будут бомбить Чикаго, мать отправила мальчика на плантации. По крайней мере хоть там - прикидывала истеричная сеньора - не погибнет, спасется семечко Мейкеров Томпсонов, наследник его Зеленого Святейшества. Эта женщина была истинной представительницей семьи Томпсонов, даже перещеголяла всех их, недаром Боби был удивительно похож на того просоленного пирата, который в былые времена не щадил побережье Карибского моря и не щадил людей - берег моря человеческого страдания. Некоторые считали, что Компания уже не сможет с прежней решительностью вести борьбу против забастовщиков: а вдруг что-нибудь случится с Боби? Да, да, пусть его увезут. Чем дальше, тем лучше. Завтра они улетят. Полетят в двухмоторном самолете. Если бы не эта тьма, можно было бы разглядеть самолет на взлетной дорожке - пустыре между плантациями, - вырисовывавшийся на фоне банановых листьев, как огромная стрекоза. Боби устремил взгляд голубых глаз в ночную тьму, замершую в молчании, которое нарушали лишь совы, пролетая со свистящим завыванием ветра; тьму ночи не нарушал огонь, зажженный человеком, - только звезды да светляки, светляки да звезды, а все остальные обитатели, казалось, исчезли, и земля погрузилась в свой вечный сон. Боби, встревоженный, встал. Прошел по террасе из конца в конец. И вся терраса окутана мраком. Куда идти, зачем искать что-то там, на горизонте, где поднимается молочная пелена над зданиями Компании? А кругом все тонет во мраке. Во мраке - комендатура, во мраке - улица поселка, во мраке - железнодорожная станция. Лучше пойти спать. Он зажмурил глаза - и ему стало стыдно перед самим собой. Зачем идти в свою постель? Он быстро открыл глаза и стал искать, искать, искать в этой беспредельной темноте, в перешептывании листьев, в легком звуке скатывавшихся со лба капелек пота, в слюне, которую он сплевывал и сплевывал, в ограде из агав и пиньюел... ему виделись маисовые поля и белый домик на краю насыпи... Пусть она не ждет его сегодня, но все же выйдет на порог, услышав мелодию джаза, которую он просвистит, выйдет ему навстречу, счастливая, что он не уехал. Он растянулся на краю постели в одежде, не зная, что предпринять - уйти или остаться... Не подымаясь с кровати, разделся. Все его приводило в отчаяние, сердило, возмущало, раздражало. Оторвалась и покатилась куда-то пуговица - никак не пролезала сквозь петлю. Боже мой, как трудно снять с себя рубашку, когда лежишь! И стянуть штаны. Какие-то странные движения. Барахтаясь, будто ребенок, который пытается освободиться от пеленок, он кое-как высвободил ноги. Белье падает на стул, стоящий между его кроватью и кроватью Петушка Лусеро, который спит рядом. Очередь за башмаками. Один. Другой. Затем носки. Освобожденные пальцы растопырились веерами. Возникло ощущение, что это кончики магнитов. Он поджал их, но было уже поздно. Его парализовал какой-то толчок. Боби притих и лежал без движения. Он внезапно вспомнил запах той женщины - этим запахом пропиталось его тело. Оно передало запах постельному белью. Он вспомнил ночь, когда наслаждался ароматом ее тела, ласкал ее, познавал ее тайны... И тут же понял, что сейчас он - без нее и с ней - остался ее запах, глухо отдавалось эхо ее голоса, в памяти возникли и отблеск ее улыбки, и жест руки, поднятой к волосам, ее взгляд... В соседней спальне - слышно было - тихо беседовали братья Лусеро, время от времени они покашливали. - Забастовки не будет... - произнес один из них сонным голосом, как бы нехотя. И эти три слова "Забастовки не будет...", "Забастовки не будет...", "ЗАБАСТОВКИ НЕ БУДЕТ..." - захватили сознание Боби, оглушили его. "Повесят их?.. - спросил он себя. - Повесят забастовщиков на дымок пулеметов?.." Немного погодя, когда казалось, что братья уже уснули, до него донеслось: - Я не оптимист... (Кто же это говорит, не дон ли Хуанчо?), но я человеческое существо и как человек говорю, что единственно гарантированное из всего в этом мире и... в потустороннем... - это - сомнение... - И поэтому... - прозвучало в ответ, - уверяю тебя - забастовки не будет. Мы выиграем, ты же знаешь, что вожаки забастовки нарочно вовлекли людей в профсоюз, понимая, что это может захлопнуть двери перед каким-либо соглашением. Однако управляющий сообразил сразу - он принял делегатов пресловутого профсоюза трудящихся Тикисате и дал им понять, что пойдет навстречу всем их просьбам и требованиям, если они не поддержат подрывную забастовку в Бананере, которая должна начаться завтра в ноль часов. И люди из делегации - одни по собственной воле, а другие нехотя - приняли предложение управляющего как начало разрешения конфликта. Последнее слово предоставляется общему собранию рабочих, которое проводится завтра ночью и на котором, как я понимаю, будут присутствовать два полномочных представителя Компании. Эти гринго - практичные люди, знают, что крохоборством не выиграешь... Боби засовывал голову под подушку, чтобы не слышать говоривших, отделаться от голосов, доносившихся из соседней комнаты, чтобы ничего не мешало ему мечтать о той, аромат которой он ощущал. Ах, если бы она была здесь! Ему доставляло удовольствие гладить, сжимать, растирать, чуть не рвать накрахмаленную простыню, с силой тереть ею лоб, щеки, ноздри, подбородок, на котором выступал золотистый пушок. Странная вялость. В соседней комнате братья уже смолкли, но их последние слова - "Хорошо, опасность, к счастью, исчезла, самое главное - загорелись огни!" - продолжали отзываться в ушах Боби, и он повторял про себя: "Если опасность исчезла, если загорелись огни, так почему я здесь!.." Он повернулся - лежа на спине легче думать... "Почему я здесь?.. Старики уже уснули... А что, если добраться до домика на насыпи, просвистеть джазовую мелодию?.. Почему я здесь?.. А если я оденусь... Конечно, чего еще раздумывать... меня никто не услышит, как выйду... посвищу... она открывает дверь... какие ножки!.. А если разбудить Петушка Лусеро, чтобы проводил?.." Он уже потянулся к спящему приятелю - кровати стояли близко, однако, едва прикоснувшись к горячей потной руке... отказался от своего намерения... Лучше оставить записку на столе... открыть ему секрет... адрес... дом... намекнуть... Голышом он прошел на террасу и остановился, пораженный. Это была не та ночь, которую он только что видел. Это уже не была ночь на 29 июня. Совсем другая. От зданий Компании - его Компании (временами в нем пробуждался Мейкер Томпсон) - поднималось зарево огней, оно разлилось по всему горизонту, отблеск падал светящимся ливнем на банановые плантации. Опасность миновала. Явно. Даже собаки лаяли по-иному. Они лаяли, но в лае уже не ощущалось тоски и страха, как это было, когда господствовал мрак. Чувствовалась свежесть рассвета. В здешнем пылающем климате это как бы перевал: единственные часы, когда можно дышать. Он быстро оделся - так поспешно, будто его одевало множество рук. Хотел было разбудить Петушка, да некогда... Нужно скорее выйти из дому, скорее погрузиться в утренний туман, в горячую траву, в зелень, ощутить под ногами влажную землю, идти, идти, идти, освобождаясь от самого себя, покидая тюрьму, идти навстречу счастью... Клара Мария наконец-то забылась в счастливом сне. Она потрогала возлюбленного, лежавшего рядом, - так давно он не спал здесь, - и прильнула к нему, словно вода к прибрежной скале. Бессознательно она прислушивалась ко всем звукам, доносившимся с улицы... Свежесть рассвета. Единственный час, когда на побережье можно спать. Если вообще можно говорить о сне. Хоть остаток ночи - поспать. Но... что это?.. Кто-то бродит возле дома. Нет, на этот раз ей не почудилось. Может, кто-нибудь шпионит - нет, не может быть. А впрочем, пусть шпионит - все равно темно. Она успокоилась, но тут же приподнялась, взяла край простыни, хотела натянуть ее... нет, нет, не натянуть, она сжала ее рукой. Села в ногах постели - скорее прислушивалась, чем вглядывалась. Вздрогнула. Совсем проснулась. Шаги мулата. Похоже, его движения, он опять сеет перед дверью кости мертвеца. К счастью, она босиком - не услышит он, как она подойдет. И дверь только прикрыта. Осторожно поднялась с постели. Потихоньку отошла. Рядом с дверью был мачете. На этот раз она выпустит из него кровь, смоет "тоно" мертвецов, которое мулат наслал на нее уже не для того, чтобы бросил ее капитан, а для того, чтобы она овдовела. Она остановилась. Стояла бесшумно. Что-то удерживало ее. На столике, на котором лежали спички и стоял светильник, ее рука нащупала какой-то предмет. Уже не медля подошла к двери. И стала стрелять, стрелять из пистолета в темную фигуру, пока не опустел магазин... Выстрелы заставили капитана Саломэ вскочить с постели. Комната была полна дыма. Капитан подбежал к Кларе Марии и заметил тень, которая метнулась вверх по насыпи, зашаталась. - Что ты наделала? - Это мулат! Мулат!.. - Какой мулат? - Тот, который подбрасывал к моей двери кости покойника! - Если ты его не убила, то, должно быть, тяжело ранила!.. Молчание сгущалось. Вглядываясь в темноту, капитан сказал: - Он там упал... Пошли! Она не могла двинуться с места. И Саломэ один побежал к тому месту, где упал человек. Кто это? Он щелкнул зажигалкой, всмотрелся и сразу же вернулся. - Убила?.. - едва разжав окаменевшие челюсти, спросила Клара Мария каким-то мертвым голосом, в душе надеясь, что капитан скажет - нет. - Да, но это не мулат... - Кто? - Внук президента Компании! - Не может быть... он уехал... - И, спотыкаясь о камни, о корни, она пошла, нет, побежала, помчалась. За нею следовал капитан. Огоньком зажигалки осветил лицо Боби. Руки и живот Боби были в крови, золотистые волосы пахли гарью. Меж полусомкнутых век отсвечивали бликами голубые глаза, полуоткрыты были губы... Очнувшись, Клара Мария - она уже лежала в постели - услышала, как капитан мыл руки, натягивал мундир. Затем он подошел к ней и сказал: - Я зажег свет, но ты этого даже не заметила... - Почему он говорит так, будто ничего не случилось, будто все это был сон, кошмар? - Мне пришлось тщательно осмотреть тебя, не осталось ли где-нибудь следов крови... на тебе, и у двери, и там, где он упал... Клара Мария зажмурила глаза, две большие слезы скатились по ее щекам - нет, это был не сон, не кошмар, это была правда. А действительность не смоешь, как кровь... - Сейчас, - продолжал капитан, застегивая последние пуговицы мундира, - я пойду в казарму, а ты не выходи из дому. Никто ничего не видел. Вина падет на забастовщиков или на бандитов, что бесчинствуют здесь. Если тебя спросят, если будут допрашивать, скажи - ты только слышала выстрелы, больше ничего. - Дай глоток... - Она с трудом разжала губы. Капитан подошел к шкафу, достал бутылку коньяку с двумя стаканами. - Я тоже выпью, - сказал он и наполнил стаканы до половины. Она поднялась, дрожащей рукой схватила бутылку, налила свой стакан до краев и залпом выпила. Еще налила, коньяк даже плеснулся через край, и опять проглотила залпом со слепой алчностью убийцы. Алкоголь сразил ее. Она повалилась ничком - бессильная, безвольная, ногти вонзились в ладони, зубы - в побелевшие губы, по телу пробегала конвульсивная дрожь. Временами слышалось всхлипывание... Капитан взял пистолет, запер дверь на ключ изнутри, а сам выскочил в окно. Рассвет еще не наступал. Никогда не кончится эта ночь! XL - Ушел в отставку! У-ше-е-е-ел! У-ше-е-е-л! Толпа кричала, повторяла хором. Металлические, бронзовые лица бедняков - вчера они были глиняными; черной пеной взлетают волосы - вчера они были безвольными нитями; львиными когтями стали ногти - вчера они казались вылепленными из хлебного мякиша; босые ноги бьют об асфальт, как конские копыта - вчера они скользили в неслышной походке раба. - У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-е-е-л!.. Заполняя улицы и площади городов, отвоевывая их у солнца, разливаясь бурными потоками, толпа кричала, повторяла хором: - У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-е-л!.. Одни плакали от радости, другие смеялись, третьи плакали и смеялись одновременно, четвертые, как Худасита, - ай, больше не увидит она своего расстрелянного сына! - молчали, утопив слова в рыданиях... - У-ше-е-е-е-л! У-ш-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-е-е-л!.. Поверить в это. Поверить. Вначале поверить - привыкнуть к мысли, что уже свершилось казавшееся невозможным. Убедиться, осознать, что это не улетучится вместе с произнесенным словом, не исчезнет при пробуждении, как сон. Люди вскочили сегодня рано утром с постели, испуганные, растерянные, накинув второпях что под руку попалось, спешили выбежать на улицу, выглянуть в двери или окна, желая услышать подтверждение новости. Беспорядочные шаги. Люди срываются с места, бегут, обгоняя всех и вся. Трудно поверить, а как уточнить, у кого спросить, верно ли то, что сообщило радио, - действительно ли президент подал в отставку, хотя в неумолчном гуле толпы волнами набегало: - У-шел! У-шел! У-шел! Услышать это. Мало услышать это. Сказать это. Мало сказать это. Нужно выкрикивать - кричать в это раннее утро, когда солнце уже выливало ведрами зной и повсюду разливался терпентинный запах. Зверь капитулировал. И это не был очередной маневр. Радио объявило о формировании военного кабинета. - У-шел! У-шел! У-шел! Все хотели слышать это, всем было нужно слушать это, сказать это, кричать это. И тому парнишке, который подъехал на рысистой лошади без седла, и старику, который очнулся от чуткой дремоты. И тому, кто вылезал из автомашины, и тому, кто поднимался в грузовик, и тому, кто работал, и тому, кто, бросив работу, присоединился к толпе: - У-шел! У-шел! У-шел! Братья и сестры, родители со своими детьми и дети со своими родителями, супруги, дяди и тети, племянники и кузены, зятья и тести, слуги жадно вглядывались друг в друга и, не говоря ни слова, онемев от радости, чуть не одурев от смеха и рыданий, бросались друг другу в объятия. Наконец-то они почувствовали себя воскресшими, живыми после многомесячномноголетней агонии под этой крышей, в этом доме. После молчаливого умирания каждый день, каждый час, каждую минуту, когда приходилось глотать свои слова и подавлять чувства, когда хотелось заглушить тоску домашней суетой или алкоголем, чтобы ни о чем не думать, ничего не ощущать... Но не только родственники и друзья заключали друг друга в объятия. Незнакомые, никогда доселе не видавшие друг друга, крепко обнимались, крепко пожимали руки, празднуя, - они живы, они свободны!.. - Живые, свободные, и у себя дома!.. Пропустим еще глоточек!.. Давай еще обнимемся!.. Дайте-ка мне те пять лилий!.. Все возбуждены, устоять на одном месте невозможно, от возбуждения никто не стоит на месте, прыгают, все пришло в движение. Спелыми томатами покраснели глаза на солнцепеке; будто от едкого перца льются слезы; от всех пахнет агуардьенте, запах паленой кожи; из ноздрей, как из орудийных стволов, вылетает табачный дым; пальмовые сомбреро надвинуты на уши; струйками стекают усы... - Без дураков, кто не с нами, тот сволочь! Хватит молчать - рабочему слово! - Смерть гринго! - Да здравствует Бананера! Да здравствует Тикисате! - Долой гринго! Долой гринго! - У-шел! У-шел! У-шел! У-шел! Часовой не выстрелил в дона Хуана Лусеро и не уложил его тут же лишь потому, что в последнюю минуту тот послушался и остановился. Лусеро совершенно ничего не соображал от возбуждения, он был настолько взбудоражен, что шел, совсем не отдавая себе отчета, куда и зачем он идет. Резкий щелчок винтовочного затвора - еще мгновение, и его свалил бы выстрел в упор - заставил дона Хуана замереть на месте. - В полицейском участке нет никого! - крикнул он часовому, губы его дрожали, он был вне себя от горя, скорби, испуга. - Ни полицейских, ни альгвасилов - никого! Единственная власть - комендант, мне нужно срочно его видеть! - А чего тебе нужно? - Солдат обратился на "ты" к дону Хуану; часовой был неприступен, полон сознания собственной силы, прищуренные миндалевидные глаза холодно смотрели на дона Хуана, застежка каски затянута под подбородком. Лусеро, уже не обращая внимания на то, что часовой продолжал держать винтовку на прицеле - солдат все еще считал, что незнакомец собирался ворваться в комендатуру, пояснил: сегодня на рассвете был убит внук президента Компании, а труп нельзя трогать без разрешения властей. - Сегодня коменданта не увидишь, - отрезал часовой, и каска качнулась у него на голове. - Сейчас же убирайся, мне приказано стрелять... У Лусеро мелькнула мысль о пуле, которая могла вылететь из винтовки, попасть в его сердце и отправить в вечность. Автоматически переставляя ноги, он отходил, не оборачиваясь, опасаясь, как бы часовому не взбрела в голову мысль выстрелить ему в спину. Труп Боби уже лежал в гробу, в помещении управления. Его положили на металлический конторский стол - между телефоном, пишущей машинкой, арифмометром и машинкой для чинки карандашей. - Компания все предусматривает, как предусматривает все и любое наше предприятие, действующее в тропиках, - заявил управляющий дону Хуану, который, опираясь рукой на плечо Петушка, никак не мог решиться взглянуть на деревянный ящик цвета слоновой кости. - Как видите, мистер Лусеро, на наших складах в любой момент есть гробы made in... - Единственное, чего нам тут пока не хватает, так это электрического стула... - пробормотал, не то изливая гнев, не то пытаясь сострить, старший интендант, перемалывавший золотыми зубами табак. - Тогда забастовщики узнали бы, можно ли убивать безнаказанно... - А по-моему, если позволите мне сказать... - произнес один из старых чиновников управления, не прекращая жевать чикле (чакла... чакла... чикле... чакла... чакла... чикле...), - а по-моему, это не забастовщики... какой им смысл?.. (Чакла, чакла... чикле...) - Да-а-а!.. - Не расставаясь с табаком, старший интендант пожал плечами и развел руками, будто развернула крылья птица, собирающаяся взлететь. - Вина... - вмешался молодой служащий, уроженец Иллинойса, который грыз арахис, складывая скорлупки аккуратной кучкой на гроб. - Вся вина ложится на власти. Нет власти нигде... - Чакла... чакла... чакла... чикле... - снова зачавкал чиновник, и непонятно было, то ли он просто жевал чикле, то ли произнес что-то, однако всем стало ясно, что он сказал: "Мистер Лусеро - вот кто виноват... - чикле... чакла... чикле... чакла... - знал мистер Лусеро, что для Боби опасно, что... - ча-кла... чикле - ча-кла - ча-чи-ча..." - Опасность заключалась в том, что его похитят, и отлично... - проговорил молодой уроженец Иллинойса, зеленые глаза выделялись на лице такого же цвета, как гроб слоновой кости; говорил он и выплевывал хрупкие скорлупки арахиса, выплевывал в кулак и, похоже, насвистывал: "Развеяться хочешь, мой светик? Купи арахиса пакетик..." - А что... - продолжал тот, что жевал чикле. - А что не забастовщики виноваты в его гибели, так вполне понятно. Они могли его похитить и потребовать выкуп, но убивать... нет. - Я думаю, что дед не переживет подобного известия! Какое варварство! Варварство!.. - Дон Хуан Лусеро повернулся к ним, хотя на самом деле никого не видел и никого не слышал и, казалось, разговаривал с призраками, да и сам он стал каким-то другим Хуаном Лусеро, фигуркой из мутного стекла. - Сообщение было передано по телеграфу со всеми подробностями, - сказал старший интендант, и в уголках его рта зажелтели подтеки от разжеванного табака. - Адресованное... ко... - поспешно спросил Лусеро, и оборвавшееся "о" осталось в открытом рту солоноватым следом высохшей слезинки. - Ко... му? Матери! Матери! - успокоил его старший интендант, понимая, что Лусеро взволновали вовсе не какие-то сантименты: вдруг старик, узнав о случившемся, запросто аннулирует то, что он обещал Хуану Лусеро оставить по завещанию, если тот будет хранить Боби как зеницу ока? Дон Хуан Лусеро глубоко вздохнул, вытащив платок из кармана, вытер пот. Он поджидал Петушка, которого послал в "Семирамиду" разузнать, нет ли новостей из столицы. Чикле... чакла... чикле... чакла... - ритмично раздавалось у гроба чавканье чиновника, невозмутимо - как жвачное животное - жевавшего чикле, и столь же ритмично чавканью вторило легкое пощелкивание скорлупок арахиса: уроженец Иллинойса, будто прожорливый грызун, уничтожал орех за орехом. - Телеграмма адресована матери, а уж она постарается сохранить ее в тайне, примет меры, чтобы Мейкер Томпсон ничего не узнал. - Вы полагаете?.. - Услышанное дон Хуанчо воспринял как лекарство - всегда эти гринго придавали ему сил - они хоть и плохо говорили по-испански, но неизменно с таким апломбом, с такой самоуверенностью, что так и чудилось, будто не слова они произносили, а выкладывали деловые бумаги, одну за другой. - Я не полагаю, мистер Лусеро, я в этом уверен. - Сквозь очки в золотой оправе на него глядели живые глазки старшего интенданта, который не переставал двигать челюстями и, перекатывая во рту кусок табака, собирался продолжить разговор. - Вы же знаете, что старик возражал против отъезда мальчика из Чикаго. Дон Хуанчо утвердительно кивнул. - Мать отправила Боби сюда. Опасалась, что сына убьют в Чикаго, если японцы или немцы начнут бомбить город... - Вот видите, видите, как получилось... - вырвалось у Лусеро. - приехал, чтобы здесь погибнуть... Руки его бессильно повисли. Он совсем пал духом. Чикле... чакла... чикле... чакла... - раздавались ритмичные звуки. - Будем надеяться, что дед умрет, так и не узнав ничего, - добавил Лусеро, и на этот раз его слова прозвучали на редкость искренне. - Зачем ему передавать? Пусть умрет с уверенностью, что здесь он оставил наследника, внука, который так на него походил! Боже мой, какой рок судьбы! Что ждет всех нас после этих забастовок!.. Чикле... чакла... чикле... чакла... - Рядом с гробом цвета слоновой кости, в котором покоилось тело Боби, непрестанно раздавалось чавканье, а молодой грызун из Иллинойса с зелеными глазами продолжал грызть арахис, по-прежнему аккуратненько складывая скорлупки на гроб, и тихо-тихо, почти одним дыханием своим насвистывал: "Развеяться хочешь, мой светик? Купи арахиса пакетик..." Аурелия Мейкер Томпсон - накладные ресницы, каждая из которых, как тоненькое перышко, торчала отдельно, волосы, отливающие лазурью, гибкая шея и стройное тело - результат массажей, гимнастики, диеты и парафиновых ванн - погасила сигарету, ткнув в пепельницу среди других окурков свой, чуть тронутый губной помадой. Она подошла к дверям залы - еще в окно заметила, как курьер прошел в сад и вручил телеграмму слуге. Она ждала этой телеграммы со страстным нетерпением. Наконец-то будет сообщено точное время прибытия Боби в Чикаго. Она перехватит сына в аэропорту и доставит его - со всей скоростью, какую только можно выжать из автомобиля, - чтобы дед успел увидеть внука. Сегодня утром, вырываясь из забытья, вызванного наркотиками, удушьем и агонией, он звал Боби, издавая какие-то завывания, похожие на попискивание мыши и скрип старой мебели. Ничего не понимая, она стояла с телеграммой в руке. Буквы то подскакивали, то западали - как клавиши механического пианино. Она окаменела, словно покачиваясь в пустоте, пытаясь уловить значение слов, но буквы скакали перед глазами и куда-то убегали, буквы телеграммы, машинописные огромные буквы, за которыми ей виделся образ шумного существа, которое уже не было больше внуком Мейкера Томпсона... уже не... уже не... уже не... бессознательно повторяла и, наконец, потеряла отрицание "не", и в голове отдавалось нервным тиком только одно уже... уже... уже... Она зажмурила глаза, сжала веки крепко-крепко-крепко, а открыв, осознала, что идет к спальне отца, идет и механически твердит: - Убили Боби! Убили Боби! Убили Боби!.. Старик приподнялся на постели - глаза из стекла и тумана, мертвые волосы прилипли к черепу, а сам похож на скелет меж шелковых простыней - и не дал ей говорить. Во рту его клокотала и пузырилась слюна, жиденький смех слетал с губ, жестами и гримасами больной выражал свою радость, в потоке всхлипывающих завываний из открытой ямы рта (разжались леповиновавшиеся челюсти) вырвалось: - Боби... Боби... Боби... с-сейчас... был... здесь!.. Здесь... здесь, со мной!.. Аурелия скомкала бесчувственной рукой телеграмму; еле сдерживаемые слезы жгли ей глаза. Она подошла к умирающему, который все еще пытался жестикулировать, счастливый, безмерно счастливый, что Боби сидел только что на краю его постели, рядом с ним... Сраженная горем, Аурелия стиснула в кулаке скомканную телеграмму. Не могла она сообщить ему эту ужасную, страшную весть. Надо было задушить ее в себе. А если бы она и сказала, он все равно не поверил бы, что Боби убит. На краю постели он даже видел место, где только что сидел мальчик, ощущал вес его невесомого тела, созерцал его образ... И она невольно протянула свою дрожащую руку... хотела ощупать это место... ощутить кончиками пальцев... притронуться к щеке... губам... закрытым глазам... к голове... Но голос Мейкера Томпсона оборвал все... Выкатив глаза, ищуще вглядываясь в пространство, он хрипло закричал: - Най-дите его!.. Най-дите!.. Най... Аурелия инстинктивно оглянулась - в комнате никого. Она была одна, совсем одна, между отсутствующим трупом ее сына и коченевшим телом ее отца, его Зеленого Святейшества, отошедшего в иной мир. - У-у-у-ш-е-е-л! У-у-ш-е-е-е-л! У-у-ш-е-е-е-л!.. Пылающее солнце. Пальмовые сомбреро. Глиняные лица пересечены ручейками пота, будто плачут жидким стеклом. Люди словно выточены из мангровых корней, приземистые, кряжистые, - больше нервов, чем сухожилий, больше сухожилий, чем мяса. - У-у-ш-е-е-е-л! У-у-ш-е-е-е-л! У-у-ш-е-е-е-л!.. То и дело взлетало это слово, заставляя жителей покидать свои дома, заставляя их как безумных прыгать и обниматься на улицах и площадях. Импровизированные бродячие оркестры соперничали меж собой, наигрывая маршевые мелодии. Отовсюду слышался перезвон маримб. Взрывались шутихи и ракеты - смельчаки, пешие и конные, стреляли в воздух из ракетниц; они протягивали руку, нацеливались в небо и стреляли, чтобы небесная голубизна стала свидетельницей их радости. Пьяные обнимались, свиваясь в живые клубки, - они видели в лице друг друга облик Свободы... - Свободы, но либеральной, свободы - либералов! - ораторствовал какой-то человек; он никак не мог разогнуться от того, что перегрузился спиртным, а падавшие на глаза спутанные волосы мешали ему смотреть. - Эх, дурачина ты... - отвечал ему приятель. - Эта свобода - свободомыслящих! - Нет, сеньоры, - подошел к ним деревенский аптекарь, пытавшийся сохранить равновесие на непослушных ногах; вылезавшая из брюк рубашка его торчала сзади хвостом, шляпа надвинута набекрень, в руке он держал бутылку. - Сво-о-о-бо-о-д-да... - язык у него, казалось, прилипал к гортани, - ...э-т-т-а... гли-це-рино-фос-фат-ная!.. Весело смеясь, он спускался по улице и повторял: "Ушел!.. Ушел!.." Пустую бутылку он засунул под мышку, а другой рукой энергично рубил в такт: "Ушел!.. Ушел!.." И кузнец вторил глухим голосом ветра, проносившегося по переулкам: "Ушел!.. Ушел!.. - удар следует за ударом, кулаки его как бы выкованы на наковальне, взмахивает он молотом и верит, что подковывает подковой счастья эту великую весть, потрясающую весть... - Ушел... Ушел!.." А сапожник подбивает почти невидимыми гвоздиками желтой бронзы башмаки новой жизни, которая уже появилась, звонко идет на смену тупой, дикой и вонючей эпохе подавшего в отставку... - Свобода!.. Ушел!.. Ушел!.. Под визг рубанка, под смех стружек и чихание опилок, под скрежет зубов пилы-ножовки бросает в воздух плотник магическое слово: "Свобода! Свобода! Свобода!.." - и каменщик подхватывает: "Свобода! Свобода! Свобода!" - и пригоршнями бросает это слово, как крепкий раствор на воздушные стены. "Свобода! Свобода!" - набирает литеры этого слова наборщик из кассы своего сердца. "Свобода! Свобода!" - ткач утком выводит слово на радужно-цветастой основе. "Свобода! Свобода!" - гончар обжигает горшок на огне, и стенки его пылают багрянцем... Свобода! Ушел! Ушел! Ушел! Свобода!.. Свобода!.. Звонок... еще... еще... Тикисате беспрерывно вызывает Бананеру... Бананера... Бананера... вызывает Тикисате... Тикисате вызывает по радио Бананеру... Алло... алло... Бананера? Алло! Алло! Бананера? Бананера? Тикисате вызывает по телефону... Те... те... те... те... тебя, Бананера... тебя, Бананера, те... те... те... тебя, Бананера, Тикисате вызывает по телеграфу... Все средства сообщения в руках народа, но никто не отвечает. На месте все: верньеры, рукоятки, телеграфные ключи, микрофоны - и повсюду пустота. Пусто в конторах, пусто у аппаратов, покинутых телеграфистами и радистами, которые присоединились к народному торжеству. Прошел первый взрыв радости - безграничной, беспредельной радости, отзвучали здравицы и крики, похожие на укусы жаждущих свободы и срывающих с неба кусочки ее голубизны, - и мало-помалу все слилось в какую-то печальную какофонию, время от времени разрывавшуюся после глотка агуардьенте праздничными выстрелами. Бананера наконец ответила. Тикисате предложил перенести начало забастовки с ноль часов на девятнадцать часов того же дня. Если основная масса трудящихся, занятых на банановых плантациях, не выступит немедля, то нынешний политический кризис выльется лишь в простую перемену декораций, в простую перестановку тех же действующих лиц, пожирающих народ и отрыгивающих тиранией, а само слово Свобода окажется дивным цветком, растерявшим лепестки. Бананера согласилась. Таким образом бастующие выигрывали пять часов, и можно было воспользоваться начавшимися повсюду волнениями и помешать "Тропикаль платанере" подорвать единство трудящихся, которые теперь требовали уже не только прибавки к заработку и улучшения условий жизни и труда, но и землю. - Землю!.. Землю!.. Ве-е-е-р...ните нам землю! Ве-е-р-рните нам землю!.. У-у-ш-е-е-л! У-у-ш-е-ел!.. - Свобода! Свобода!.. Хлеба и свободы!.. Землю и свободу!.. Флориндо Кей подумал о Парижской коммуне, в ушах его звучала органная музыка, вспоминалась фраза из какой-то песенки: "Mais il est bien court le temps de cerises..." {"Но ведь быстро пролетает пора вишен..." (фр.). Песня Жана Батиста Клемана, члена Парижской коммуны 1871 года.} Волосы его были взлохмачены, глаза защищены от солнца темными очками, рукава рубашки засучены - поджаривался он в своем фордике, в поселок он приехал не ради празднеств - праздниками были заняты организаторы профсоюза и руководители забастовки, которых обвиняли в убийстве Боби Мейкера Томпсона, - он приехал сюда, чтобы узнать, нельзя ли установить контакт с капитаном Педро Доминго Саломэ через Самуэлона, учившего того играть на гитаре, и с капитаном Леоном Каркамо, пользуясь содействием Андреса Медины, его друга детских лет. Оба капитана, Саломэ и Каркамо, обещали свести счеты с Зевуном, захватить комендатуру и в нужный момент встать на сторону народа, а этот момент как будто настал... К автомобилю Кея почти одновременно подошли Медина и Самуэлон. Невозможно проникнуть в комендатуру. Невозможно. Нельзя даже приблизиться. Часовые не подпускают никого. В комендатуре что-то происходит, но никто ничего не знает, а телефонные провода перерезаны или отключены. На шпиле башенки развевается флаг. С террас глядят установленные на треножниках пулеметы в боевой готовности. Ниже - слепые, зашторенные окна, закрытые двери. Ходят взад и вперед часовые, отрывающие шаги свои от молчания. И всюду царит знойная дремота. Однако зной не может сдержать сверкающие солнечными бликами человечьи реки, потоки тысяч пальмовых сомбреро, то большекрылых, то похожих на плетеные корзинки. Люди, люди разливаются по улицам. Они кричат. Но теперь раздаются уже не здравицы, а угрозы - люди размахивают сомбреро, обнажают мачете. Как было бы здорово вытоптать на площади газоны, уничтожить английский парк, разбитый алькальдом, а его самого вздернуть на фонарь, сбросить на землю статую диктатора, не оставить ни камня от заведения Пьедрасанты, где за досками и каменной мельничкой для размола какао нашли образ Гуадалупской Девы - тот самый, который парикмахер подарил для приходской церквушки мексиканскому священнику Феррусихфридо Феху, высланному потом из страны по обвинению в агитации. Ну и история произошла: "Тропикаль платанера" воспротивилась тому, чтобы Гуадалупская дева красовалась во владениях Компании, изгнала священника-мексиканца, а образ индейской богоматери был обнаружен среди хлама Пьедрасанты, верного лакея Компании. Радость охватила тех, кто атаковал заведение Пьедрасанты. Богатство лавочника разошлось по рукам: продукты, спиртные напитки, мельнички - для размола какао и маиса, машинка для поджаривания кофе. Все были безмерно счастливы своими приобретениями, к тому же здесь было вдоволь вина, пива, коньяка, виски - и все это даром. Изображение богородицы вручили женщинам, которые, сияя, терпеливо ожидали, когда и им что-нибудь перепадет. Женщины подняли священный образ, правда, не из роз, а из пыли и паутины и, в один миг обтерев его своими шалями - ребосо, понесли в церковь. Слова песнопений смешивались с криками толпы: - Ве-е-ер-ните нам землю!.. Землю!.. Землю!.. - Хлеба и свободы! - Земля и свобода! - Землю! Землю! Землю! Пречистая наша зачала беспорочно... - Свобода!.. Свобода!.. Аве, Мария, благодати исполненная... - Уш-е-е-л! У-ше-е-л! У-уш-е-е-л!.. Превыше тебя лишь господь, лишь господь... - Землю!.. Землю!.. - Ве-е-ерните нам землю! Землю!.. Землю!.. Темные, липкие, возбужденные, как бы порожденные дремотой деревьев, толпы двигались от плантаций к поселку, оставляя позади обработанные поля, сверкавшие в лучах заката вечерней росой; от земли подымались испарения, как от огромных кастрюль, из которых соком банановых плодов, обсыпанных звездочками или золотистыми искорками, разливался зеленый, влажный вечер... Медленный марш человеческих муравейников иногда задерживался ненадолго - близ площадей, у станции, в ожидании поездов с новостями. Повсюду шумели толпы, пусто было только возле комендатуры, где часовые и пулеметы охраняли расчищенную площадку. Вскоре в этом потоке пальмовых сомбреро, таком слитном до подхода к площади, стали возникать какие-то водовороты, и от потока отделились человеческие реки и ручейки. Люди устремлялись в одном направлении - на перекресток, где какой-то мужчина обращался к собравшимся... Голос был его... Кей выскочил из автомашины и прислушался. У Медины и Самуэлона сомнений не было. Голос был его... Они молниеносно обменялись взглядами и, не говоря ни слова, врезались в толпу. Самуэлон шел во главе, он был самый большой (он шел, посмеиваясь и приговаривая: "Дайте дорогу быку!.."), за ним следовал Флориндо, замыкал шествие Андрес Медина, маленький, нервный. - Какое безрассудство! - ворчал Кей. - Какое безрассудство! Его охватило отчаяние: их продвижение в толпе становилось все медленнее и медленнее, проталкиваться было все труднее и труднее - они приближались к площади, тут толпа была более плотной, и, наконец, двигаться стало совершенно невозможно, им уже казалось, что они не только не продвигаются, но, наоборот, их относит назад. Человеческая масса - море шляп, голов и людей - перемещалась вместе с ними. - Безрассудство! Безрассудство!.. - Послушай, Кей, дорогой, не стоит говорить об этом! - обернулся к нему Самуэлон; он действовал в толпе как боксер: отодвигал в сторону слабых, про- талкивался между сильных - его силе и весу никто не мог противостоять. Трудно было представить его с гитарой в руках... Он немного передохнул и сказал: - А мне нравятся люди, которые все ставят на карту, вот как Сан! Он человек бури и идет наперекор бурям! - Земля и свобода! Земля и свобода! - Ве-е-ер-ните нам землю!.. Ве-ер-ните нам землю!.. Землю!.. Громкие крики стихали по мере того, как люди приближались к оратору, около которого было тихо... - ЗЕМЛЮ!.. ЗЕМЛЮ!.. Землю... лю... лю... ю... ю... ю!.. - Долой гринго! Долой гринго!.. - Долой! Долой! - Вон их! Вон... их! Вон... их!.. - Долой!.. Долой!.. Долой гринго!.. Голоса звучали сурово и жестоко. Что-то, по-видимому, произошло, пока они - Кей, Медина и Самуэлон - пытались, хотя и безуспешно, установить контакты с капитанами Каркамо и Саломэ. События развернулись столь стремительно, что Табио Сан покинул свое убежище и пошел во главе наэлектризованной толпы, направлявшейся к площади, чтобы объявить забастовку. "Время терять нельзя - нужно потребовать возвращения земель и изгнания гринго..." - Вон их! Вон их! Вон! Мистер Перкинс только что заявил, что Компания не намерена повышать заработки и улучшать условия рабочих, даже если и будет объявлена забастовка. Наоборот, Компания решила провести массовые увольнения, поскольку предполагает отказаться от этой банановой зоны и не будет больше обрабатывать ни одного дюйма проклятой земли. Вырывать банановые растения! Так приказали из Чикаго. Но плантации вырывать не стали, оставили гнить на корню; пусть плантации придут в полную негодность, если только не будет другого распоряжения Компании. Однако других распоряжений, судя по всему, ожидать не приходилось. Гневом, бешенством и яростью звучал голос Аурелии Мейкер Томпсон, отдававшей приказ управляющему Тихоокеанской зоны, которого она сместила с поста, прокричав по телефону: "Платанера" - это я!" Аурелия Мейкер Томпсон не обманывала. Не считая собственных акций, она унаследовала акции своего отца и своего сына, которого Зеленое Святейшество назначило наследником всех владений. Чикагские газеты, да и пресса всего мира сообщили о смерти Green Pope {Зеленый Папа (англ.).} и о прибытии самолета с останками Боби Мейкера Томпсона. Могила в небе - пришла Аурелии в голову бредовая мысль, - могила в небе, могила сына, поддерживаемая в воздушном пространстве двумя крестами вращающихся пропеллеров. Ее пожелание было исполнено. Целый месяц в воздухе парил самолет с телом ее сына, самолет-могила. Да, так она могла быть уверена, что ее сын уже на небе. С другого самолета доставлялось горючее, чтобы самолет-могила не приземлялся. В один прекрасный день он упал в море. Но это была сентиментальная ложь. Труп Боби упал на руки акционеров, которые тайно погребли его рядом с дедом. - Пиратом, как чаще называли старика, потому что лучше подходила ему эта кличка. Они опасались, что даже самая могущественная Компания Карибского бассейна может обанкротиться, если каждый из ее основных акционеров вздумает устраивать летающие могилы своим умершим близким. Опасения возрастали из-за приказа сократить район плантаций в Тикисате. Это был смертный приговор тем землям, с которых они ничего не смогли получить, - акции Аурелии перевешивали. А Аурелию Мейкер Томпсон уже захватила новая идея - выстроить готический собор, который своей формой походил бы на стволы бананов, - по ее мысли, он должен стать выражением американской готики: колонны, тонкие внизу и утолщавшиеся кверху, почти невесомые, арка из приникших друг к другу банановых листьев, цветы из настоящего изумруда. Она совсем сходила с ума: как-то вызвала к себе друга из государственного департамента и попросила его - он был влиятельным человеком - выслать войска в Тикисате ("Идиоты, они перебрасывают войска в Европу, - говорила она, - тогда как нужно было бросить их в Тикисате!.."). И обо всем этом она говорила с такой же легкостью, с какой заказывала яхту, чтобы искать тело сына в морской пучине... Голова раскалывалась от зноя, оглушали непрекращающиеся крики толпы. Наконец-то увлекаемые толпой Кей, Медина и Самуэлон смогли добраться до угла, где Табио Сан, окруженный Старателями, полуголыми либо одетыми в лохмотья, обращался с речью к собравшимся. - ...такого рода решение, - говорил Сан в тот момент, когда три друга очутились рядом с ним - одежда на них была изорвана, а тела, казалось, были высосаны огромной змеей - человеческим морем - и выброшены наружу, - такого рода решение вопроса не отвечает нашим интересам... - Н-е-е-е-т!.. - поднялась буря голосов. - Н-е-ее-т!.. Н-е-е-е-т!.. - Если мы будем ждать, как здесь некоторые считают, что появится какой-нибудь другой Эрменехильдо Пуак и отдаст в заклад свою голову колдуну, чтобы разразился новый ураган и смел с лица земли наших врагов, это значит возложить на сверхъестественные силы разрешение тех проблем, которые надлежит разрешить нам самим, и путь у нас один - забастовка! Аплодисменты заглушили его голос. - Нечего ожидать от неба того, что небо не дает! Нечего ожидать дождя - мы же не лягушки! Раздался взрыв хохота, а потом - новые аплодисменты. - И, кроме того, товарищи, спрашивается, какая выгода нам от того, что будут уничтожены богатства нашей земли, которые являются не только собственностью их капитала, но и продуктом нашего труда? Отвечаю: эти богатства - наши... Слушайте хорошенько: НАШИ!... И повторяйте со мной: НАШИ! НАШИ!.. Именно так, они - НАШИ!.. НАШИ!.. НАШИ!.. - НАШИ!.. НАШИ!.. НАШИ!.. - кричали люди до хрипоты в горле. - Это наши богатства, нельзя забывать! И нужно позаботиться о том, товарищи, чтобы никто не начал бы уничтожать их и не позволил уничтожать другим - ведь это значит уничтожать свое добро! Тот ураган, что сейчас возникает здесь, на площади - и пусть это слышат все, кто должен слышать, - не плантации будет разорять, а вершить справедливость!.. - Очень хорошо, товарищ! Правильно! - Конечно, никоим образом это не означает - мы были бы неблагодарными, а этого нельзя, товарищи, допустить, - что мы не одобряем самопожертвования Эрменехильдо Пуака, г