дала их всех у артистического входа: Ракель Меллер, Мод Лоти и Мистенгет-- теперь их афиши можно найти на лотках у букинистов. -- Мисс еще и в семьдесят лет танцевала. Ну, правда, ее поддерживали три партнера. В антракте она потащила меня за кулисы. Там у нее был один знакомый человечек, этакий упитанный живчик, звали его Фернандо, не помню, как дальше. Мадемуазель Кору он встретил довольно кисло. А на меня посмотрел с тем же чувством, что и я на него: дескать, не было печали... это очень сближает -- такая взаимность. Мадемуазель Кора чмокнула его в щечку. -- Фернандо, котик, привет! Сто лет не виделись... Фернандо явно обошелся бы без этого свидания еще лет пятьдесят и ответил сдержанно: -- Здравствуй, Кора, здравствуй... -- Последний раз, помнится... Постой, когда же это было... -- Да-да, я отлично помню. Он сопел, скрипел зубами -- сдерживался изо всех сил, чтобы оставаться в рамках вежливости. -- Извини, Кора, я страшно занят... -- Я только хотела... Я взял ее за талию: -- Пойдем, Кора... -- Я только хотела представить тебе молодого актера, которого я опекаю... Я протянул руку: -- Марсель Беда. Очень приятно. Этот самый Фернандо посмотрел на меня как на представителя древнейшей профессии. -- Я защищаю его интересы, -- сказала мадемуазель Кора. Фернандо пожал мою руку, глядя в пол. -- Кора, извини, но сейчас у меня ничего нет. Статистов и так предостаточно... Ну, если вдруг будет нехватка... Я понял, что разыгрывается классическая сцена. Сакраментальная. Почувствовал амплуа и с ходу вошел в роль: -- Я могу принести вырезки из прессы. -- Да-да. -- Я певец, танцор, эксцентрик, говноглотатель. Могу, если хотите, прямо сейчас показать смертельное сальто... Я принялся снимать куртку. -- Только не здесь! -- взмолился Фернандо. -- Да что с вами! Я запричитал: -- А франка у вас не найдется? Фернандо благоразумно промолчал -- видно, почувствовал, что следующим номером будет оплеуха. Мадемуазель Кора между тем так и светилась, это надо было видеть: она была так счастлива снова очутиться в артистической среде, где ее еще помнили и ценили. -- Пойдемте, мадемуазель Кора. -- А как же второе действие? -- На сегодня хватит. Досмотрим в другой раз. -- Тебе известно, что Жан Габен начинал танцовщиком в Фоли-Бержер? Ты слишком застенчив, Жанно. Но ты произвел на него впечатление. Я сразу заметила. Бистро находилось на улице Доль, около площади Бастилии, которую мадемуазель Кора называла "Бастош". Едва войдя, она кинулась обниматься с краснолицым, пропитого вида хозяином в серых в мелкую клеточку брюках и табачном кашемировом пуловере. Повсюду висели портреты велосипедистов и боксеров. На почетном месте, над баром -- Марсель Сердан, который в расцвете славы разбился на самолете, а вдоль по стенам -- победители Тур де Франс: Коппи, Антонен Мань, Шарль Пелисье, Андре Ледюк. Были также прыгуны, герои снежных трасс: чемпионы по прыжкам с трамплина, по бегу на короткие и длинные дистанции. Покорители дорог. Призеры автогонок по Монако с именами внизу: Нюловари, Широн, Дрейфус, Вимиль. Славный малый этот хозяин, подумал я. Память о людях так быстро стирается, особенно когда их не знаешь. Фотографии -- их спасение, но мы редко думаем об их жизни за кадром. Мадемуазель Кора отлучилась в туалет, хозяин тем временем предложил мне выпить. -- Мадемуазель Кора в свое время была знаменитостью, -- сказал он мне для поднятия духа. -- Талант! Тяжело, когда после такой славы тебя забывают. Он и сам был велогонщиком, трижды участвовал в Тур де Франс. -- Вы до сих пор тренируетесь? -- Только иногда по воскресеньям. Ноги уже не те. Скорее так, по старой памяти. А вы, похоже, тоже спортсмен? -- Да, боксер. Марсель Беда. -- О, конечно, простите! Еще рюмочку? -- Нет, спасибо, надо держать форму. -- Она, то есть мадемуазель Кора, приходит сюда каждую среду, когда у нас подают зайца в вине. Так, значит, бокс?-- сказал он и непроизвольно прибавил: -- Как Пиаф и Сердан... Для меня эта пара -- образец самой возвышенной любви. -- Он бьет, она поет. -- Что-что? -- Есть такой фильм. -- Если бы Сердан не разбился, они бы всегда были вместе. -- Что делать, такова жизнь. -- А мадемуазель Кора лет десять назад, я уж думал, совсем пропадет. Она нанялась прислугой в туалет при пивной. И это Кора Ламенэр -- шутка сказать! Угораздило ее связаться при немцах с этим подонком! Но, на счастье, она встретила одного из своих бывших поклонников, и тот о ней позаботился. Определил ей приличную ренту. Так что она ни в чем не нуждается. Тут он доверительно на меня взглянул, словно намекая, что и я не буду ни в чем нуждаться. -- Он вроде бы король готовой одежды. Какой-то еврей. Я усмехнулся. -- Точно. -- Вы его знаете? -- Не иначе! У меня поднялось настроение. -- Пожалуй, выпью еще аперитива. Хозяин встал. -- Только это между нами, ладно? Мадемуазель Кора ужасно стыдится этой своей работы в туалете. Никак не забудет унижения. Он принес графинчик аперитива и пошел заниматься другими посетителями. А я чертил ногтем вензеля на скатерти и радовался, думая о премудром царе Соломоне. Он достоин верховной власти. Посадить бы его туда, на самый высший престол, который так зияет без него, где так не хватает державного подателя готового платья. Стоило бы только обратить взор наверх -- и тут же тебе -- бац! -- пара штанов. Так и вижу нашего месье Соломона на троне, милостиво расточающего штаны всем нуждающимся. Ведь самая насущная нужда всегда в низах. А уж что повыше -- это роскошь. По телевизору передавали, что в мире миллиард человек обоего пола, с позволения сказать, живут меньше чем на тридцать франков в месяц. Так что мои возвышенные запросы явно с жиру. Поработать бы тебе, голубчик, в шахте, по восемь часов в день... А то, ишь, подавай ему патернализм и крупные накопления. Но царя Соломона в высших сферах нет, то-то и тоска. Я все чертил ногтем по скатерти и размышлял, откуда у меня эта тоска по роскоши. Пока не спохватился, куда это за- девалась мадемуазель Кора, она ведь просто пошла в туалет: может, затосковала по прежним временам, когда она там служила -- кому не случается взгрустнуть о былом? -- теперь, когда месье Соломон осыпал ее щедротами, можно и поблагодушествовать. Ей небось часто случается зайти где-нибудь в кафе в туалет и порадоваться, что ее там нет, а на ее месте кто-то другой. Бывшим знаменитостям вредно опускаться до писсуара! Надо будет пойти спросить царя Соломона: может, он меня нарочно послал к мадемуазель Коре, потому что решил, что я -- это то, в чем она нуждается, и пожелал не ограничиваться только финансовыми щедротами. Счел, наверно, что я смахиваю на того мерзавца и потому должен ей понравиться -- так у него выражается ирония, или сарказм, или что-нибудь похуже: злорадство или месть за то, что она его бросила ради фашиста. Да он еще и король иронии, наш старик Соломон. Наконец мадемуазель Кора вернулась. -- Извини, Жанно... Я звонила одной приятельнице. Ты уже выбрал? Сегодня у них заяц в вине. Тут она сострила: -- Заяц и вино для Зайчика Жанно! Шутка вышла такой убогой, что я рассмеялся из жалости к ней. Посмеяться убогой шутке -- значит оказать Коре моральную поддержку. Я как-то видел передачу по первой программе: там были сплошные убогие шутки, так что герои все время смеялись из жалости, а зрители жалели героев. Мадемуазель Кора очень любила красное винцо, хотя пьянчугой не была. Я думал о том, что сделал для нее месье Соломон, и диву давался -- похоже на сказку! Женщина на старости лет осталась без средств, и вдруг появляется самый настоящий король, вызволяет ее из писсуара и дает ренту. А потом решает, что этого мало, и дарит ей кое-что еще -- вашего покорного слугу Марселя Беду. У нас на улице Шапюи есть одна бездомная нищенка, седая, с обмотанной тряпьем вздутой ногой, -- и, что хуже всего для клана Беда, она все время толкает перед собой тандем -- это, кто не слыхал, такой двухместный велосипед. Не знаю уж, кто там у нее: муж или, может, сын, которого она потеряла, -- всего знать нельзя, что, может, и к лучшему. -- Где ты витаешь, Жанно? О чем задумался? -- Я здесь, рядом с вами, мадемуазель Кора. И думал об одной знакомой, с которой, по счастью, не скрестились ваши пути. Мадемуазель Кора скорчила гримаску. -- А что, она ревнивая? -- Не понял, к чему это вы? -- Ну, если бы она нас с тобой увидела, она бы мне выцарапала глаза? Хозяин поставил пластинку с аккордеоном, и я воспользовался случаем, чтобы переменить тему: -- Мадемуазель Кора, а почему в жанровых песнях всегда одни несчастья и разбитые сердца? -- Иначе нельзя. -- А-а... -- Понимаешь, специфика жанра. -- Но все имеет пределы. У вас там одинокая мать идет на панель, чтобы вырастить дочку, та становится красивой и богатой, а старая обнищавшая мамаша замерзает на улице. Кошмар! --Да, у меня была такая песенка: музыка Людовика Самбла, слова Луи Дюбюка. -- Но это уж через край! -- Зато хватает за душу. Людей не так легко пронять. -- Конечно, кому-то, может, и приятно такое слушать и сознавать, что им, по крайней мере, не надо бросаться в Сену или замерзать на улице, но, на мой вкус, в жанровых песнях должно быть побольше оптимизма. Будь у меня талант, я бы прибавил им счастья, а не заставлял стонать и страдать. Не такой уж это, по-моему, реализм, когда женщина бросается в Сену из-за того, что ее бросил дружок. Мадемуазель Кора пригубила вина и посмотрела на меня дружелюбно. -- Ты уже подумываешь меня бросить? Я весь сжался. Это я говорю буквально -- на самом деле сжался. Первый раз она угрожала мне броситься в Сену. И я хохотнул ей в лицо с видом этакого подонка, который ей так нравится, потому что женщинам необходимо страдание. Действительно, я совсем забыл: в жанровых песнях любовь всегда трагична, иначе не схватишь за душу. Но я и сам мучился. Сказать ей: "Мадемуазель Кора, я вас никогда не брошу" -- я не мог. Это не в моих силах. И я снова увильнул: -- Что у вас было с месье Соломоном? Она как будто ничуть не удивилась. -- Это было так давно. -- И прибавила для моего успокоения: -- Теперь мы просто друзья. Я не поднимал глаз от своей тарелки, так мне хотелось засмеяться, хоть было совсем не до смеха. Она имела право воображать, что я ее ревную. Ничего смешного. Хотя и ничего трагического. Она же не нищенка, которая толкает перед собой пустой тандем. Она хорошо одета в лиловое и оранжевое, с белым тюрбаном на голове, и каждый месяц получает с неба приличную ренту. У нее обеспеченное будущее. И каждую среду она приходит сюда отведать зайца в вине. -- У нас был роман еще до войны. Он был безумно в меня влюблен. И страшно меня баловал: меха, украшения, автомобиль с шофером... В сороковом он достал визу в Португалию, но я не захотела ехать с ним, и он остался. Укрылся в этом подвале на Елисейских полях и просидел взаперти, не видя дневного света, четыре года. И ужасно на меня обиделся, когда я влюбилась в Мориса. Морис работал на гестапо, и после Освобождения его расстреляли. А месье Соломон не мог мне простить. Он вообще, если хочешь знать, неблагодарный. Жестокий человек, хоть по нему и не скажешь. Так он меня и не простил. А ведь он мне обязан жизнью. -- Как это? -- Я же его не выдала. Знала, что он скрывается в подвале на Елисейских полях как еврей -- и не выдала. А мне стоило только слово сказать... Морис как раз занимался розыском евреев, так что одно слово... Но я молчала. Потом, когда у нас был разговор с месье Соломоном, я ему так и сказала: вы, месье Соломон, неблагодарный человек -- я ведь вас не выдала. И на него подействовало. Он побелел как полотно. Я даже испугалась, не стало ли ему плохо с сердцем. Но ничего подобного, он, наоборот, вдруг так и зашелся смехом. -- Смех -- это его главное устойчивое средство. -- Смеялся-смеялся, а потом указал мне на дверь: прощай, Кора, я больше не хочу тебя видеть. Вот он какой. А много ли, скажи-ка, ты знаешь людей, которые во время оккупации спасали евреев? -- Не знаю, мадемуазель Кора, меня, слава богу, тогда еще не было на свете. -- Ну вот, а я спасла. И это при том, что я любила Мориса как сумасшедшая и сделала бы что угодно, чтобы доставить ему удовольствие. А я молчала целых четыре года, знала, где он скрывается, и не сказала. -- Вы его навещали? -- Нет. Я знала, что у него все есть. Консьержка этого дома приносила ему еду и все прочее. Верно, он ей отвалил приличный куш. -- Почему вы думаете? Может быть, она это делала просто из добрых чувств. -- В таком случае каким образом она вдруг сразу после войны открыла шляпный магазин на улице Ла Боэти? На какие деньги? -- Может, месье Соломон просто отблагодарил ее, уже потом. -- Ну, меня он, во всяком случае, никак не отблагодарил. Единственное, это когда у меня после Освобождения были неприятности из-за Мориса, он явился в комиссию по чистке, куда меня вызвали, и сказал им: "Не трогайте ее. Мадемуазель Кора Ламенэр знала, где я скрывался четыре года, и не выдала меня. Она спасла еврея". Потом опять захохотал как ненормальный и ушел. Тут я тоже развеселился. Я всегда любил царя Соломона. А теперь полюбил еще больше. Мадемуазель Кора говорила, не поднимая глаз. -- Между нами была большая разница в возрасте. Двадцать лет -- тогда это было гораздо больше, чем сейчас. Сейчас ему восемьдесят четыре, а мне... Это уже не такая большая разница. -- Вы и сейчас намного моложе его, мадемуазель Кора. -- Нет, сейчас не то, что раньше. Она улыбнулась хлебным крошкам на скатерти. -- Он живет один. Так и не полюбил никакую другую женщину. А простить меня не может. За то, что я его бросила. Но я если влюбляюсь, то без памяти. Я из тех женщин, которые отдаются целиком, Жанно. Обрадовала! Я, однако, и глазом не моргнул. А она посмотрела на меня, чтобы подчеркнуть намек. -- Сначала я не знала, что Морис работает на гестапо. Когда любишь человека, Жанно, ничего о нем не знаешь. Он держал бар, и туда, как в любой другой, заходили немцы. Я смотрела только на него, а когда так смотришь, ничего не видишь. В него два раза стреляли, но я думала, что это связано с какими-то делами на черном рынке. В сорок третьем я узнала, что он занимается евреями, но тогда это было легальное занятие, как все, так и он. Но даже когда узнала, про месье Соломона ничего не сказала, хотя, говорю же, ради Мориса сделала бы что угодно. Хозяин принес десерт. -- Соломону этого не понять. Это каменный человек. Когда любит, жалости не ведает. Знал, что я бедствую, и в отместку назначил ренту. Десерт тоже оказался недурен. -- Вы ему написали, что сидите без гроша? -- Я? Нет. У меня есть гордость. Он узнал случайно. Я устроилась прислугой в туалет при пивной на улице Пюэш. Зазорной работы не бывает. И все надеялась, что на меня наткнется какой-нибудь журналист и напишет, например, в "Франс диманш": так и так, Кора Ламенэр служит в писсуаре... ну, ты понимаешь... и мое имя опять всплывет, и это даст мне новый толчок -- бывает же! Я глянул на нее -- нет, она и не думала шутить. -- Три года я там проработала, и никто на меня не обратил внимания. И вдруг однажды сижу при своем блюдечке и вдруг вижу: по лестнице спускается месье Соломон -- зашел по нужде. Прошел мимо меня не глядя -- они все вечно спешат. Я думала -- умру. Двадцать пять лет я его не видела, но он совсем не изменился. Поседел, конечно, и бородку завел, но все тот же. Бывают такие люди: чем больше стареют, тем больше становятся похожи на себя. И те же черные искрящиеся глаза. Прошел и не заметил, этакий франт: шляпа, перчатки, тросточка, строгий костюм. Я знала, что он отошел от брючных дел и занялся службой SOS, -- так, видно, одиноко ему жилось. Уж как мне хотелось его окликнуть, но мешала гордость -- я не могла ему простить ту давнюю неблагодарность, когда я его спасла от гестапо. Ты представить себе не можешь, каково мне было на него смотреть. Он как был, так и остался царем Соломоном, а я, Кора Ламенэр, состою при писсуаре. Оно конечно, профессия ничем не хуже других -- грязной работы не бывает, но для меня, с моим именем быть любимицей публики и... понимаешь? -- Я понимаю, мадемуазель Кора. -- Трудно передать, что я чувствовала, пока месье Соломон мочился рядом со мной, в кабинке. Чуть не сбежала. Но мне было нечего стыдиться. Я наспех привела себя в порядок. Скажу тебе честно, во мне вдруг вспыхнула надежда. Мне было тогда всего пятьдесят четыре года, и я еще была хоть куда, а ему как-никак семьдесят четыре. Недурной шанс. Мы могли бы снова жить вместе. Ты ведь меня уже знаешь -- я страшно романтична, и сразу загорелась. Все начать сначала, все исправить, свить гнездышко где-нибудь в Ницце. Ну, я, значит, почистила перышки. Встала, жду его. И вот он вышел из кабинки и увидел меня. И замер -- я думала, упадет. Стоит, судорожно сжимает свою тросточку и перчатки -- он всегда отличался элегантностью. Смотрит и слова не может выговорить. И тут я его добила. Улыбнулась, села и подвинула ему блюдечко с однофранковыми монетками. Вот когда он и вправ- ду пошатнулся. Клянусь тебе -- я видела своими глазами, его шатнуло, как будто земля под ним дрогнула. Он стал весь серый и как загремит -- ну, ты знаешь, как он может... "Что?! Вы?! Здесь?! Не может быть! Боже правый!" А потом перешел на шепот: "Кора? Это вы? Прислуга в писсуаре! Нет, я брежу!" У него таки подкосились ноги, и он с размаху сел на ступеньку. А я сижу себе, руки на коленках и улыбаюсь. Вот это победа! Он вынул платок и трясущейся рукой утер лоб. "Нет, -- говорю я ему, -- нет, месье Соломон, вы ничуть не бредите, совсем даже наоборот". Спокойно так говорю и даже перебираю монетки на блюдечке. А он все бормочет: "В писсуаре! Вы! Кора Ламенэр!" И вдруг, ты не поверишь, у него по щеке скатилась слеза. Одна-единственная, но ты же знаешь, они такие... -- Да уж, это племя плакать не заставишь... -- Потом он встал, схватил меня за руку и потащил по лестнице наверх. Мы сели за столик в уголок и стали разговаривать. То есть как раз разговора-то никакого не было: он все не мог опомниться, а я уже все сказала. Ну, он выпил воды и пришел наконец в себя. Быстренько купил мне квартиру, назначил приличную ренту. А что касается остального... Она снова уставилась на крошки. Я крикнул хозяину: "Пару кофе!" -- как будто сам был официантом в роскошном ресторане. -- Что касается остального, мадемуазель Кора... Остальное премудрый Соломон препоручил мне. Была ли в его улыбке божественная ирония, нежность, дружба или что-то большее -- я так и не понял. Во всяком случае, этой улыбкой я был предусмотрен весь, с потрохами. -- Я заходила к нему пару раз. Он меня приглашал. -- В коммутаторскую? -- Да, туда, где они принимают звонки. Иногда он садится и отвечает сам. Им туда все время звонят, кто испытывает дефицит общения, кому нужен кто-нибудь. А я тебе говорю, ему самому нужны эти звонки, чтобы было не так одиноко. И меня он так и не забыл, иначе не оставался бы таким непростительным, когда прошло уже тридцать пять лет. Какое злопамятство! Каждый год нарочно присылает мне в день рождения букет цветов. -- Надо же, какой подлец! -- Нет, он не злой. Но слишком жесток к себе. -- Может, он только делает вид, мадемуазель Кора. Вы же сами заметили -- он и одевается с иголочки. Это все стоицизм. Стоицизм -- это когда человек не хочет больше страдать. Не хочет верить, не хочет любить, не хочет привязываться. Стоики -- это люди, которые пытаются жить так, как им не позволяют средства. Мадемуазель Кора грустно прихлебывала кофе. -- Понимаете, они пытаются выжить. -- Ему, месье Соломону, это совсем ни к чему! Чего ради цепляться за жизнь, когда и под конец не можешь пожить в свое удовольствие? Мы могли бы путешествовать с ним вдвоем. Не понимаю, что он хочет доказать? Ты видел, что у него висит на стенке, над столом? -- Не обратил внимания. -- Портрет де Голля с журнальной обложки и его высказывание о евреях: "Избранный народ, полный достоинства и силы". Он это вырезал вместе с де Голлем и вставил в рамку. -- Вполне естественно для патриота держать портрет де Голля над столом. Тут я не выдержал и засмеялся. Во мне взыграл кинолюб -- в этом месте так и просился взрыв смеха. Мадемуазель Кора, несколько сбитая с толку, замолчала, но потом ободряюще погладила мою руку: ничего-ничего, хоть ты и дурачок, но мамочка тебя любит. -- Хватит, Жанно, не будем же мы целый вечер говорить о Соломоне. Это просто несчастный старый чудак. Он сам мне рассказывал, что часто встает ночью, чтобы подойти к телефону. По три-четыре часа каждую ночь выслушивает чужие несчастья. Всегда особенно плохо бывает по ночам. А в это время я, единственная, кто могла бы ему помочь, -- на другом конце Парижа. Зачем, спрашивается, это надо? -- Я думаю, он не хочет возвращать вас, потому что боится вас потерять. Однажды он точно по такой же причине решил не покупать собаку. Это все стоицизм. Загляните в словарь. Стоицизм -- это когда человек так боится все потерять, что теряет нарочно, чтобы уже не бояться. Это называется навязчивые страхи, или попросту мандраж. Мадемуазель Кора смотрела мне в лицо. -- У тебя странная манера выражаться, Жанно. Как будто ты хочешь сказать совсем не то, что говоришь. -- Не знаю. Я кинолюб, мадемуазель Кора. В кино ведь как: кругом потемки, а ты себе смеешься, глядишь -- и уже легче. Вот и месье Соломону, по-моему, очень трудно под конец привязаться к женщине, которая настолько моложе его. Это как в "Голубом ангеле" Джозефа Штернберга с Марлен Дитрих: там пожилой профессор безумно влюбился в молоденькую певицу. Вы видели "Голубого ангела", мадемуазель Кора? -- Конечно, видела! -- умилилась она. -- Ну вот. И месье Соломон, разумеется, тоже видел, и поэтому боится. -- Я не так молода, как Марлен в том фильме, Жанно. Со мной он был бы счастлив. -- Но он именно этого больше всего и боится! Я же вам только что объяснил! Когда человек счастлив, жизнь становится для него ценной, и тогда еще страшнее умирать. Мадемуазель Кора слюнявила палец, собирала им крошки и слизывала -- вместо хлеба, от которого толстеют. -- Если я тебя правильно поняла, Жанно, ты связался со мной, потому что я не прибавлю ценности твоей жизни и ты можешь не бояться, верно? Приехали. С женщинами всегда так: им дашь палец, а они норовят всю ногу откусить. -- Слишком долго объяснять, мадемуазель Кора. -- Сделай милость, объясни. Но как объяснить ей, что я люблю ее безотносительно к ней? Я предпочел бы отмолчаться, но она смотрела на меня с такой острой нуждой во взгляде и Б улыбке! Сказать ей: мадемуазель Кора, я люблю вас как исчезающий вид, -- вряд ли она это оценит. Если она почует, что тут пахнет чайками и морскими тюленями, -- наверняка обидится. Лучшее, что я мог придумать, это взбодрить ее воспоминаниями. И я прорычал: -- Ну, что пристала-то! Она мигом присмирела. Это она понимала: покорная дева -- это укладывалось в поэтические рамки. -- Если ты мне иногда подкидываешь деньжат, так можно, по-твоему, мне мозги полоскать! Она просветлела и накрыла мою руку своей: -- Прости меня, Жанно. -- Да ладно уж. -- Ты меня первый раз назвал на ты, -- усмехнулась она. Уф!.. Подошел хозяин угостить нас кальвадосом. Мадемуазель Кора все еще держала мою руку -- скорее ради хозяина. А для пущего эффекта безмолвно и проникновенно смотрела мне в глаза, так что, несмотря ни на что, просвечивала двадцатилетняя Кора с лукавой улыбкой и челкой до половины лба. Она привыкла быть молодой, красивой, любимой и известной, такая оказалась стойкая привычка. Наконец, оторвавшись от меня, она заглянула в сумку, где у нее лежало зеркальце, достала помаду и подкрасила губы. -- Хотите, я поговорю с месье Соломоном? -- Нет-нет, не надо! Не хватало еще! Ему же хуже. Все на ней было такое красивое: платье с длинными, до самых браслетов, рукавами, новая крокодиловая сумочка, оранжевый пояс в мелкий горошек. -- Позвольте, мадемуазель Кора, я все же с ним поговорю. Не надо на него сердиться за то, что он четыре года просидел в подвале и не навещал вас, -- ведь это было опасно. Если хотите знать, он сам как-то со мной о вас говорил. -- Правда? -- Ну да, говорил, что не может без вас жить. У него тоже есть гордость. Но он всегда о вас спрашивает. И когда произносит ваше имя, весь так и светится. Не бойтесь, я ничего ему не буду обещать. В таких случаях нет ничего хуже жалости. Я постараюсь, чтобы он не почувствовал, что вы его жалеете. -- Ни в коем случае! -- воскликнула она. -- Он такой гордый! -- Пощадим его мужское достоинство. С вашего разрешения, я внушу ему, что все наоборот. Что это вы нуждаетесь в нем. -- Э, нет, Жанно, так я не согласна... -- Послушайте, мадемуазель Кора, он вам дорог или вам на него наплевать? Она прищурилась. -- Не понимаю, к чему ты клонишь, Жанно... Хочешь меня сплавить? -- Раз вы так, не будем больше об этом. -- Не обижайся... -- Я и не обижаюсь. -- Если я тебе надоела... Эта дуреха опять собиралась распустить нюни, а я-то изо всех сил пытался ее спасти. Вовсе я не собирался от нее избавляться, у меня сроду не получалось ни от кого избавиться. Я снова прошептал: -- Ах, мадемуазель Кора, мадемуазель Кора... -- и взял ее за руку -- это самое насущное средство первой помощи. Я спросил счет, но хозяин сказал, что все уже уплачено. Мадемуазель Кора пошла на кухню с кем-то попрощаться, и мы с ним снова поупражнялись в учтивости. -- Да-а. Кора Ламенэр -- это было имя... А вы давно... -- Нет, не так давно. Раньше я работал в "Ренжи". -- Вы слишком молоды, чтобы помнить... Кора Ламенэр -- это была такая знаменитость... Но слушала только свое сердце. Для этой женщины главным всегда были чувства... Я предпочел укрыться в туалете. А когда вернулся, мадемуазель Кора уже ждала меня. Она оперлась на мою руку, и мы вышли. -- Правда, славный парень этот хозяин? -- Классный. -- Я иногда к нему захожу. Ему это приятно. Когда-то он был безумно в меня влюблен, ты представить себе не можешь! -- Вот как? -- Да-да, ты не представляешь. Всюду за мной ездил. У меня тогда было много турне по стране, и в каждом городе -- он. -- Насколько я понял, он был велогонщик. -- Ты шутник. Нет, правда, он всюду за мной ездил. Хотел на мне жениться. А теперь я к нему захожу. Он делает мне двадцать процентов скидки. -- От старой любви всегда что-нибудь да остается. -- А ведь прошло уже почти сорок лет. -- Я же говорю, всегда что-нибудь остается. И месье Соломон тоже никак не может забыть вас. Она нахмурилась. -- Старый строптивый осел! В жизни не встречала такого упрямца! -- Чтобы прожить четыре года в подвале, надо быть упрямым. Евреи вообще упрямый народ, иначе их бы уже давно не было на свете. -- Евреи или не евреи, все мужчины одинаковые, Жанно. Любить умеют только женщины. Мужчина -- это сплошное самолюбие. Иногда подумаю о нем, и так его жалко. Забился в логово, как волк-одиночка, куда это годится? -- Действительно! -- В его возрасте нужна женщина, чтобы за ним ухаживать. Готовить ему вкус- ные вещи, наводить уют, избавлять его от хлопот. И не какая-нибудь посторонняя, которая его совсем не знает, пора уж ему понять, что в восемьдесят четыре года нет смысла начинать жить с женщиной, которую не знаешь. Уже нет времени узнать друг друга, притереться. Так и умрет бобылем в своем углу. Разве это жизнь? -- Конечно, нет, мадемуазель Кора. -- Ты не поверишь, но я иногда ночами не сплю, все думаю, как там месье Соломон, такой одинокий на старости лет. Прямо сердце болит -- оно у меня ужасно чувствительное. -- Ужасно. -- И учти, мне-то живется неплохо. Не на что жаловаться. У меня своя квартира, полный комфорт. Но я не эгоистка. Если бы он попросил, я бы согласилась расстаться с собственным покоем и заботиться о нем. Нельзя же жить только для себя. Если мне случается просидеть несколько дней одной и никого не видеть, я начинаю чувствовать себя бесполезной. Ведь это эгоизм! Бывает, сижу за столом и плачу -- так стыдно, что я здесь одна и занимаюсь только собой и больше никем. -- Вы могли бы пойти работать в SOS добровольно-доверенной. -- Что ты, он меня не возьмет. Это же у него дома, он подумает, что я закидываю удочки, хочу его заманить. Честно говоря, я сама много раз звонила в SOS, надеялась напасть на него, но все время отвечали вы, молодые... Один-единственный раз попала на него. И так разволновалась, что повесила трубку... Она засмеялась, и я вместе с ней. -- У него очень красивый голос по телефону. -- Голос -- это очень важно по телефону. -- Он, кажется, собирает открытки, марки и разные фотографии, даже незнакомых людей. Интересно, мою он сохранил? Когда-то у него их было полным-полно. Он даже вырезал их из газет и журналов и наклеивал в альбом. Однажды обо мне сделали целую страницу в "Для вас". Так он купил сто номеров. Теперь, наверно, все выбросил. Никогда не видела такого злопамятного человека. Хотя, конечно, он меня обожал и поэтому уничтожил все, что могло напомнить. Знаешь, когда мы с ним виделись последний раз, когда он собирался запереться и дал мне адрес этого подвала, он все держал мою руку и мог выговорить только: "Кора, Кора, Кора". Я сделала глупость, надо было пойти к нему, но так уж вышло -- я встретила Мориса и потеряла голову, такая была безумная страсть. Я не из тех, кто все делает по расчету и думает о будущем. Будь я похитрей, я бы навестила его пару раз, на случай, если немцы проиграют войну. Но это не в моем духе. Я была на вершине славы: много пела, меня везде приглашали. Но дело не в этом -- для меня существовал только Морис. Как-то раз один официант из кафе сказал мне: "Будьте осторожны, мадемуазель Кора. Морис -- опасный человек. У вас еще будут потом из-за него неприятности". И все, а потом у него самого были неприятности -- его забрали в гестапо. Я кое-кого порасспросила и тут-то и узнала, что Морис работает на гестапо. Но было слишком поздно -- я уже его любила. Никто не понимает, как можно любить человека, который тебя недостоин. Я и сама теперь не понимаю, как могла любить его. Но в любви нечего понимать, любишь -- и все, и ничего нельзя поделать. Любовь не строится на расчете. Конечно, это самая большая глупость, которую я сделала в своей жизни, но я никогда не была расчетливой. Жила, как пела. И вообще в молодости никогда не думаешь, что когда-нибудь постареешь. Это еще так нескоро, не хватает воображения. Однажды я проходила по Елисейским полям мимо того дома, где скрывался месье Соломон, и мне стало стыдно. Как сейчас помню, я даже перешла на другую сторону. Если бы тогда мне сказали, что когда-нибудь мне будет шестьдесят пять лет, а месье Соломону восемьдесят четыре, я бы здорово посмеялась. Что и говорить, я должна была приходить к нему по ночам, приносить шампанское и гусиный паштет, спрашивать, как у него дела, и подбадривать. Я знаю. Но, понимаешь, я думаю, что только теперь люблю его по-настоящему. До войны он заваливал меня подарками, он был хорош собой, мне это льстило, было приятно показываться с ним на людях, но настоящего чувства не было. Вот почему, когда появился Морис и я влюбилась всерьез, безумно, до страсти, то о месье Соломоне забыла, как будто его и не было. У меня ведь были и другие любовники, кроме него. Молодая я была страшно взбалмошная. Помню, больше всего мне мешало, когда при немцах он сидел в подвале и я к нему не ходила, то, что он еврей. Разумеется, не потому что он еврей, ты же понимаешь! Это мне было совершенно безразлично. Так же, как с Морисом -- что он был фашист. Мужчина -- это мужчина, ты его любишь или ты его не любишь. Но я была слишком молода и не смогла оценить месье Соломона по достоинству. До этого надо было дозреть. Ну а теперь поздно. Зрелость вообще такая штука -- она всегда приходит, когда уже слишком поздно. И знаешь, что я тебе скажу? Месье Соломон еще до сих пор не созрел. Иначе он бы уже давно позвал меня к себе. А он, хоть и старый дальше некуда, а все туда же -- бури, страсти, взрывы. Он так и не помягчал. Ведь ясно же -- он меня все еще любит, а злится только от страстности. Если бы не любил с такой же страстью, как раньше, давно бы уже позвал и все бы устроилось. Вот это было бы зрелое, благоразумное решение. Но нет -- он кипит страстью, злобой, обидой. Ты же знаешь, какие у него глаза -- огонь! Горит огонь в очах у молодых людей, Но льется ровный свет из старческого ока, -- продекламировал я. -- Что это с тобой? -- удивилась мадемуазель Кора. -- Это месье Соломон вычитал у Виктора Гюго. -- Одним словом, это страстная натура. И он никогда не изменится. Я долго думала, что он рано или поздно не выдержит, смягчится и в один прекрасный день раздастся звонок, я открою дверь, а там месье Соломон с большим букетом лилий в руках, и он мне скажет: "Кора, все забыто, приходите ко мне жить. Я вас люблю, а остальное забыто"... Я покосился на мадемуазель Кору: она была далеко-далеко и улыбалась своей мечте. Личико у нее было совсем детское, с этой прямой челкой на лбу и наивной, полной веры в будущее улыбкой. Потом она вздохнула: -- Но нет. Он все такой же непростительный. Если бы он любил меня не так сильно, все бы уже давно уладилось. Если бы не эта страсть, он был бы не таким строптивым. Он не постарел сердцем, вот почему он такой непростительный. Как будто ему все еще двадцать лет, страсти кипят и скорее умрешь, чем простишь. Он не состарился. Он только затвердел снаружи, как старый зуб, а внутри, сердцем, все такой же юнец, все кипит, бурлит, мечет громы и молнии. И он по-прежнему хранит мои фотографии, только теперь в сейфе под ключом, а по ночам достает их и любуется. Будь я чуточку побесстыднее, я бы разыграла перед ним комедию, пришла бы и сказала: месье Соломон, я знаю, что вы никогда обо мне не думаете, но я все время думаю о вас, я без вас не могу, и разрыдалась бы, будь я побесстыднее -- бросилась бы ему в ноги, временами мне кажется, что он, негодяй, именно этого и дожидается, и, может, когда-нибудь я так и сделаю, ведь гордостью можно и пожертвовать ради спасения человека. Как ты думаешь, а? Мне надо было вдохнуть поглубже, прежде чем я смог ответить. -- Вы действительно слишком жестоки к нему, мадемуазель Кора. Надо уметь прощать. -- Но он мучает меня своим молчанием целых тридцать пять лет! Каково? -- Вы сами отчасти виноваты. Он же не знает, что теперь вы полюбили его по-настоящему. Ведь вы ему не сказали. Я уверен, что если бы сегодня опять пришли немцы и он опять очутился бы в подвале... -- Я была бы с ним. -- Так надо ему сказать! -- Он только посмеется. Ты его знаешь. У него такой смех, сметает все, как смерч, перед которым чувствуешь себя жалкой соломинкой. Можно подумать, смех -- это все, что у него осталось. Ужасно, когда человек так несчастен, а ты не можешь ему помочь. -- Когда вы первый раз почувствовали, что любите его по-настоящему? -- Точно сказать не могу. Это чувство пришло постепенно, нарастало с каждым годом. Он ведь все-таки был так щедр ко мне: избавил меня от работы в писсуаре, окружил комфортом, дал жилье и ренту. Я уже не могла держать на него зла. И постепенно это пришло. Не бешеная страсть, как с Морисом, я сама изменилась, поумнела. Стала чаще думать о нем. Дальше -- больше, ну и вот... Мы расстались перед дверью мадемуазель Коры. Она не попросила меня войти. Но мы долго стояли на площадке. Мне пришлось трижды зажигать свет. На второй раз я увидел, что она плачет. Никогда в жизни я не видел столько женской нежности в глазах женщины, которая годилась мне в бабушки. Она погладила меня по щеке, а сама тихо, беззвучно плакала. Хорошо, что свет опять погас. Я повторил в последний раз: -- Мадемуазель Кора, мадемуазель Кора... -- и сбежал вниз по лестнице. Мне самому хотелось разреветься. И не от жалости. Это была не жалость, а любовь. И не только к мадемуазель Коре. Это было что-то такое большое... Да тьфу, не знаю я, не знаю, что это такое было. 31 Бежать прямо к Алине я не хотел -- это было уже совсем неприлично. Возвращаться на улицу Нев -- тоже, я сказал ребятам, что переехал к Алине, и они поднимут меня на смех, если я явлюсь среди ночи, решат, что она меня выставила... не объяснять же им всю эту канитель! Достаточно уже я проработал альтруистом--любителем ближних, и если теперь, когда у меня есть свой собственный близкий, не прекращу эту спасательную деятельность, то так и останусь навсегда с чужими и кончу где-нибудь в джунглях среди исчезающих обезьян или в океане среди китов, а не то еще подальше, где уже и спасать-то некого. Алина сказала мне все это в шутку, но иногда, шутя, попадаешь в самую точку. Мадемуазель Кора, месье Соломон и куча старичков, которые ко мне так и липнут, -- все это экологического порядка, защита исчезающих. Правильно Чак говорит: у меня гиперчувствительность с уклоном в манию величия. Вроде как в давнишнем фильме про Робин Гуда, где его играет Эррол Флин: он грабил молодых и отдавал старикам, то есть грабил богатых и отдавал бедным -- это одно и то же. Мне мерещится, что не одна старая нищенка, а весь мир толкает перед собой пустой тандем. Я шел, сжав кулаки в карманах, и чувствовал себя Мезрином, убегающим из камеры усиленной охраны. Меня терзали страхи, которые, как утверждает Чак, лежат в основе всей морали и религии. Что меня больше всего бесит в Чаке, так это его манера, будто ему все про вас известно заранее: пожмет плечами, небрежно махнет рукой, дескать, "это классика". Так и хочется послать его куда подальше с его обширными знаниями. Что называется "ходячая энциклопедия". Ходячая энциклопедия -- человек, обладающий обширными знаниями по самым разным вопросам. Я специально смотрел в словаре, потому что сам себя часто чувствую обладающим обширными знаниями по самым разным вопросам. Это нетрудно, получается само собой. Чтобы стать ходячей энциклопедией, надо просто быть специалистом-самоучкой по человеческим страхам и бедам, ведь это и есть свод всех знаний. Вот и сейчас меня подмывало пойти разбудить его и задать хорошую трепку, чтоб хоть разок поставить его в тупик. Представляю, как я открываю дверь, включаю свет, а он себе блаженно храпит; я подхожу, вытаскиваю его из постели и вмазываю пару раз, он ничего не понимает, вопит: ты что, с ума сошел? что я тебе сделал? А я ему ехидно: пошевели мозгами -- может, поймешь... и, насвистывая, руки в карманах, уйду восвояси. Чак получил по морде неизвестно за что, сидит ошалевший, ломает себе голову, пытается понять, в чем дело, -- вот тебе и "ходячая энциклопедия", врт тебе и "всеобъемлющий свод знаний". От одной этой мысли мне полегчало. Наконец я добрел до ресторанчика "Many" на Монмартре, открытом всю ночь, заказал пиво и расположился за столиком, где уже сидели три шлюхи, одна из них -- негритянка с Мартиники. Я пристроился рядышком, как маленький мальчик, которому спокойнее под боком у мамочки. Я не хочу сказать ничего обидного о моей маме: она была совсем не шлюха, а наоборот -- очень разборчивая, просто в шлю- хах, по-моему, есть что-то материнское, они всегда готовы принять вас и утешить. Мы поболтали, но что я мог им рассказать? Чак прав, когда говорит, что в фашизме есть хорошие стороны: у тебя есть на что ополчаться. Потому что, когда нет стоящих врагов, в конце концов занимаешь круговую оборону в собственном доме и стреляешь в кого попало. Я читал много книг о Сопротивлении и каждый раз думал: что же им, бойцам, оставалось делать после войны, чему противостоять? Хуже не придумаешь -- когда уже нет смысла быть антифашистом. Кто как может находит замену, но это все не то. Вон в Италии искали-искали и убили Альдо Моро. Однажды Чак выдал мне, что все мои бредни -- лирические штучки, что от моих бездарных причитаний нормальных людей тошнит, что сокрушаться о том, что все стареют и умирают, -- это прошлый век, так же допотопно, как Гюго и Ламартин, что я по невежеству отстал от жизни и пора кончать всю эту элегическую муть. Я дождался, пока он уйдет, чтобы не ронять марку, и заглянул в словарь: вдруг это и есть объяснение страхов царя Соломона, которыми я заразился через общение. И нашел сначала "элегию": лирическое стихотворение, описание печального, скорбного настроения, а потом "элегический" -- грустный, мечтательный; свойственный элегии. И вот теперь, отхлебывая пиво, я вспомнил об этом и сразу приободрился -- люблю точные определения. А тут еще негритянка рассказала, как она ездила отдыхать домой, на Мартинику -- я навострил уши: экая даль! Она сама сказала: дальше некуда. На эту тему есть подходящие выражения: "у черта на рогах", "на кудыкины горы", "скатертью дорога". Я спросил у девицы -- ее звали Морисетта: -- И как там, можно пожить спокойно? -- Кое-где, надо только знать места. -- В Париже спокойных мест уже не осталось, -- сказала ее подруга. -- Одно слово -- мегаполис. -- А там прямо рай земной, -- вздохнула Морисетта. -- Не жалко на дорогу потратиться. Я сразу понял: вот оно, решение. Сейчас же бужу Алину, и мы едем. Можно занять денег у месье Соломона и открыть там книжную лавку. Принять решение -- великое дело, я окончательно воспрянул духом и подозвал официанта: -- Плачу за всех. Девицы поблагодарили -- приятно было побеседовать. Я вышел на улицу. Времени было часа четыре утра, но книжная лавка под антильским солнцем стоила того, чтобы разбудить кого угодно, -- это не то что какие-нибудь ночные страхи. Как говорит Морисетта: места еще есть, надо только знать. На берегу Карибского залива, где стопроцентно чистая вода. Есть, правда, акулы, но им не грозит исчезновение. А весь мир так далеко, что дальше некуда. Может быть даже, у нас с Алиной народятся негритята... Я сел на тротуар и заржал. А что негры не такие нервозные, как белые, потому что не так затронуты цивилизацией, это все знают. А вот я сильно тронутый. И я опять заржал. Так я развлекался и швырялся сам в себя кремовыми тортами добрых полчаса, чтобы сбросить груз всеобъемлющих знаний, и когда позвонил в дверь Алины, то от знаний не осталось и намека: получился такой молодчик -- впору в тюрьму без суда и следствия. 32 Едва Алина, сонная, открыла дверь, я проскользнул мимо нее и нырнул в кровать, как у себя дома. Она тихонько вошла за мной, скрестила руки на груди и посмотрела на меня так, что я сразу понял: с ней притворяться бесполезно, и моя молодецкая ухмылка завяла. Алина видела меня насквозь. Она присела рядом со мной на край кровати -- странно для молоденькой девушки, у которой еще нет детей. Это я не потому, что потерял мать в раннем детстве, просто это тоже такое готовое платье по модели, которой уже несколько миллионов лет, или, может, во всех нас говорит тоска по утраченному обезьяньему предку. Алина молодая и красивая, и мне было так приятно быть рядом с кем-то, кто во мне не нуждается. Без всякого SOS-альтруизма -- именно в этом я сам нуждался. Не знаю, как там в укромных уголках на Мартинике, и не поеду проверять -- лучше буду верить, что такое бывает на свете. Что делают люди, когда им становится невмочь человеческий облик? Они от него отделываются. Идут, например, в террористы и становятся бесчувственными. Это, как говорит Чак, отключка. Вроде как у Чарли Чаплина,, когда он в фильме "Малыш" нашел ребенка и открывает водосточный люк и раздумывает, не избавиться ли от него окончательно. -- Алина... -- Постарайся заснуть. -- Ты просто бессердечная дрянь. -- Надо же жить. -- Я подумал, что, если нам уехать вдвоем на Антилы? Там периферия. Что в точности это значит -- "периферия"? -- Места, удаленные от центра. -- Точно. Там и есть периферия. -- Везде есть телевизор. -- Но необязательно его смотреть. Можно занять денег и смотаться туда жить. И разом со всем развязаться. -- По-моему, это довольно трудно осуществить. -- Нет ничего трудного, когда есть стимул. Бежал же Мезрин из камеры усиленной охраны. -- У него были сообщники. -- Мы с тобой -- вот уже два сообщника. Тебе бы надо отпустить подлиннее волосы, чтобы тебя было больше. -- Думаешь, это измеряется в сантиметрах? -- Нет, но чем больше, тем лучше. Ты знаешь, что значит "элегический"? -- Знаю. -- Значит "грустный и мечтательный". Один мой друг говорит, что студенты из Красных бригад убили Моро, чтобы десенсибилизироваться. Понимаешь? -- Не очень. -- Ну, чтобы потерять чувствительность. Добиться, чтобы ничего не чувствовать. Как в стоицизме. -- Ну и что? -- Лично я на такое не способен. Алина засмеялась. -- Это потому, что ты недостаточно подкован. Не силен в теории. Или, если выражаться твоим языком, для такого уровня тебе не хватает теоретичности. Тут требуются умственные выкладки. Нужна система. Ты где застрял? -- В ресторане на площади Пигаль. -- Да нет, на чем остановился, где застрял в учебе? -- Я самоучка. Это верное средство стать ходячей энциклопедией. А вообще я только что от мадемуазель Коры. Она такая одинокая, такая несчастная и подавленная, что мне хотелось ее удавить совсем. Понимаешь? -- Более или менее. -- А потом я понял, что это не она такая, а я. Она не сознает, что она старая, несчастная и подавленная. Сила привычки. К жизни привыкаешь, как к наркотику. Она говорит, у нее дом и все удобства. Вот я и думаю: что это за штука такая -- жизнь? Как она ухитряется заставлять нас все глотать да еще просить добавки? Вдох-выдох, вдох-выдох -- только и всего? -- Спи, Пьеро. -- Меня, черт возьми, зовут Жан. Хватит делать из меня шута горохового. -- Раздевайся и спи. Пьеро-лунатик. Давай баиньки. Баю-бай, мой малыш, на ручках у мамочки. -- Ты бессердечная тварь, Алина. Поэтому ты мне сразу и понравилась. Это же просто чудо -- встретить человека, который ни в ком не испытывает нужды. Алина выключила свет. Темнота темноте рознь. Одна успокоительная и тихая, как одноименный океан, а другая тревожная. Тишина тоже имеет свои разновидное- ти. Бывает, мурлычет, а бывает, набрасывается, как собака на кость, и гложет, гложет. Одна тишина вопит в сотню глоток, другую совсем не слышно. Бывает тишина-SOS! И тишина-невесть-что-невесть-отчего, когда нужно вмешательство специалистов. Конечно, всегда можно заткнуть уши, но больше ведь ничего не заткнешь. Я прижал Алину к себе, я не сказал ей: Алина, я всегда с другими, и для женщины оскорбительно, когда ее любят от недостаточности. Я бережно держал ее в тепле, и это был самый подходящий момент, чтобы поговорить обо всем, что не касается нас двоих. Чтобы оно звучало лучше, я молчал. Грош цена была бы нашему взаимопониманию, если бы нам для этого были нужны слова, как посторонним, которым не к чему больше прибегнуть. Только один раз за все время, пока я слушал то, чего не слышал, я вслух сказал Алине про словари: что я ни разу не нашел в них слово, которое бы объяснило смысл. Если бы ты работал в шахте по восемь часов в день... В конце концов я заснул с Алиной на Антилах, в спокойном уголке, который надо знать, иначе не найдешь. 33 Проснулся я от поцелуя в нос и увидел солнышко, аппетитный кофе и маслянистые круассаны. Действительно счастливыми бывают только краткие моменты. -- Я читал в газете про одного кота, который потерялся и нашел дорогу домой за тысячу километров. Поразительный инстинкт ориентации. А в прошлом году писали про собаку, которая сама села на поезд и приехала к хозяйке. У животных это в крови. Я съел второй круассан. Алина ела бутерброды. Правильно говорят, что Франция расколота надвое: одни предпочитают круассаны, другие -- бутерброды. -- Ты скажешь, когда мне надо.... -- Мне на работу к половине десятого. Но ты можешь остаться. Это было сказано так легко! -- Можешь переселяться ко мне насовсем. Я онемел. -- Ты меня еще не знаешь, -- выговорил я наконец. -- Я никогда не бываю у себя, всегда у других. Что называется, закоренелый бродяга. -- Что ж, вот и будешь теперь у меня. Она говорила спокойно, уверенно, откусывая бутерброд. Я подумал было: должно быть, она ужасно одинока, но это, наверное, опять были мои штучки. -- А чем ты еще занимаешься, на что живешь? -- У меня есть треть такси, и еще я могу чинить что угодно. Ну, не все, но электричество, трубы, кое-какие механические приборы. Так, мелкий ремонт. Но спрос большой. Сейчас я от этого дела отошел, меня заменяет приятель. Я слишком занят у месье Соломона. В сущности, тут тоже мелкий ремонт и починка... Алина слушала. Где-то через час я заметил, что говорю уже целый час не закрывая рта. Про голоса в любое время суток, про людей, которых мы пытаемся наладить, и т.д. И про месье Соломона, который иногда, если никого нет, сам отвечает на ночные звонки. А в экстренных случаях высылает меня прямо на дом -- как с мадемуазель Корой. -- Опять-таки настройка и наладка. Про то, как наш царь Соломон тридцать пять лет живет бобылем в отместку мадемуазель Коре за то, что она не приходила к нему, когда он во время войны сидел в подвале. -- Говорят же, что у евреев очень суровый Бог. Про стариков, которых надо проведывать каждый день и проверять, живы ли они еще. Еще чуть-чуть -- и дошел бы до старой нищенки с пустым тандемом. -- У меня есть один приятель, Чак, так вот он говорит, и, сдается мне, он прав, -- что я потому все время вожусь с другими, что мне не хватает самодостаточности. Я плохо знаю, кто я такой, чего хочу и что могу сделать для себя, вот и не занимаюсь собой. Понимаешь? -- Я понимаю, что уж у этого твоего приятеля самодостаточности больше, чем надо. Ему себя вполне хватает. Чего не могу сказать о себе. Свинство, конечно, но знаешь, что я почувствовала, когда увидела тебя в первый раз? -- Что? -- Что у тебя можно много взять. Говоря это, она встала и отвернулась -- чтобы одеться, но больше от стыда за себя. -- Теперь это все твое, Алина. Все, что у меня есть. Бери! -- Да ладно... Только ты переезжай ко мне. Правда, ты и так уже здесь отчасти поселился, без спроса. А теперь я сама тебя прошу. Иногда люди обманываются друг в друге, и лучшее средство поскорее разойтись -- это пожить какое-то время вместе. Я уже сколько раз вот так ошибалась. Может, я и хищница, но готова удовольствоваться крохами. Она повернулась ко мне лицом, так и не успев надеть свою обычную форму -- зелено-оливковые брюки с блузкой. В другом я ее никогда не видел. -- Если и на этот раз все кончится тем, что мне плюнут в рожу, то уж лучше поскорее. Полюбила ли я тебя -- не знаю и вообще не уверена, что могу кого-нибудь полюбить. Но будем надеяться. Так что переезжай. -- Алина... -- Что? -- Чего мы все боимся? -- Что все скоро кончится. Я смотрел на нее, пока все не кончилось. -- Алина... -- Что? -- Теперь у меня одна ты. С другими покончено, И тут же подумал о Жофруа де Сент-Ардалузье из мансарды. -- Кстати, у меня есть один знакомый, ему семьдесят два года, и он только что выпустил книжку из своего кармана. -- На средства автора? -- Угу. Он на нее положил всю жизнь. Нельзя ли его пригласить к тебе в лавку и устроить, знаешь, такую встречу по этому случаю, как делается, когда писатель знаменитый? Алина посмотрела на меня с таким выражением... не то весело, не то ласково... поди разбери, когда у нее и так в глазах всегда улыбка. -- Ты хочешь ему помочь? -- Что в этом смешного? -- Я думала, ты решил больше не заниматься другими. -- Ну вот как раз напоследок. -- Чтобы подвести черту? -- Вот-вот. А то у меня неприятный осадок от этой его мансарды и своекарманной книжки. Родных у него никого нет, одни социальные работники, и он похож на Вольтера. Я как-то видел Вольтера -- по телевизору показывали, так вот он на него похож. Вольтер -- это же имя, а? Алина закурила и все разглядывала меня. -- Не пойму, Жанно, то ли ты нарочно, с горя, паясничаешь, то ли таким уродился, что называется, комик милостью божьей... Я задумался. -- Может, и так. А может, заразился от царя Соломона. Или это у меня от киномании. Больше всего на свете люблю, когда кругом потемки, а ты себе смеешься, глядишь -- и уже легче. Но, -- я взял ее за руку, -- это не мешает мне все чувствовать. Она вдруг как будто чего-то испугалась. Даже вздрогнула. -- Что с тобой? -- Какой-то ветер. Повеяло как из могилы -- холодом и прахом. И тут я ее удивил. Уж так удивил! Я хорошо запомнил бессмертные стихи, кото- рые месье Соломон читал мне примерно в таком же контексте, и, услышав про ветер, продекламировал: Поднялся ветер!.. Жизнь зовет упорно! Уже листает книгу вихрь задорный! Алина застыла, не донеся чашку кофе до рта и уставившись на меня. А я продолжал на едином дыхании: Не презирай любовь! Живи, лови мгновенья, И розы бытия спеши срывать весной. -- Твою мать! -- выпалила она, и я страшно обрадовался, что в кои-то веки это сказал не я. Я поднял палец и назидательно произнес: -- Ага! -- Где это ты набрался? -- У царя Соломона. Он иногда, от нечего делать, занимается моим образованием. На всякий случай. Говорят, есть такая школа клоунов, только я не знаю где. Может, везде. Лучше кривляться, чем кусаться. Я ему однажды сказал, что я самоучка, он сначала засмеялся, а потом смиренно заметил: все мы, все мы, в сущности, самоучки. Так самоучками и помрем, все, дорогой мой Жанно, все, хоть трижды дипломированные и приобщенные. Знаешь, Алина, "приобщенные" -- это такое забавное словечко. А противоположное -- "разобщенный". Я смотрел в словаре. Тот старый господин с мансарды, автор труда всей жизни, о котором я тебе говорил, некий Жофруа де Сент-Ардалузье, -- вот он совсем разобщенный, живет один, у него артрит и сердце, жизнь перед ним в долгу как в шелку, а ждать компенсации неоткуда, разве что от социального обеспечения. Так что он действительно совсем разобщен. "Приобщить" значит "присоединить, причастить, сделать участником", а "разобщить" :-- "лишить связи, разъединить, прекратить общение". Выходит, мадемуазель Кора живет разобщенно, а месье Соломон завел телефонную службу, чтобы иметь возможность приобщиться, и даже читает брачные объявления: "обаятельная парикмахерша, 23 года". Никогда не видел, чтобы старый болван вроде него так хорохорился и так упорно желал "оставаться участником". Он, видите ли, шьет себе роскошный костюм из добротной ткани, которой сносу не будет, и нагло ходит к гадалке, чтоб она ему предсказывала будущее, как будто оно у него есть! Одно слово -- воитель! Только обычные воители ведут наступление, а этот воюет отступая. Уверен, если бы ему дали сорок лет, он бы их взял. Всем бы не вредно овладеть военным искусством, как он, чтобы уметь держать оборону. Так-то, Алина! -- Так-то, -- отозвалась Алина. Она натягивала колготки. -- Раньше такие вещи назывались "укрепляющими средствами", -- заметил я. -- Их прописывали для поднятия духа. У меня он тоже здорово поднимается, когда я вижу, как ты надеваешь чулки. Я поцеловал ее в ляжку. I -- Толстой ушел из дома чуть ли не в девяносто лет, -- сказала она, -- но дойти никуда не успел -- умер по дороге на полустанке... -- Астапово, -- подсказал я. Зря я это сделал. Сразил Алину наповал. А зря. -- Где это ты, сукин сын, нахватался? -- еле выговорила она. -- Не только же в школе учатся. Есть еще обязательная программа общего кругозора. Так сказать, дело жизни самоучек. Алина надела туфли и встала, ни разу на меня не взглянув. Чтобы сменить тему, я спросил: -- Так как насчет месье Жофруа де Сент-Ардалузье? -- Можно устроить ему встречу с читателями и раздачу автографов. -- Только поскорее -- ему недолго осталось. Алина взяла сумку и ключ, чуть поколебалась -- из соображений женской независимости -- и сказала: -- Я оставлю тебе ключ под половиком. -- Спокойное местечко на Антилах -- если кто знает места. Алина обернулась и посмотрела на меня. Без всякого выражения. Просто хорошенькое личико. Или красивое -- в зависимости от настроения смотрящего. -- Послушай, Жанно, сколько можно морочить голову. Всему есть предел. -- Не стоит снова обсуждать все сначала. Мы же не на торгах. Да и поздно уже. Двадцать минут десятого. Спорить лучше всего на рассвете. Потом начинается рабочий день. -- Жанно, -- повторила она. -- Жанно, мой Зайчик -- так меня зовут в определенных кругах. А ты знаешь, что в Америке был один заяц, который прославился тем, что всех кусал, -- его звали Харви. Не читала? -- Читала. -- Вот видишь, значит, и зайцы бывают террористами. -- Ключ будет под дверью. -- А что ты мне посоветуешь делать с мадемуазель Корой? -- Я не собираюсь тебе ничего советовать. Не имею права. -- Лучше продолжать и потихоньку опустить все на тормозах или порвать разом? -- Это ничего не изменит. Ну пока, надеюсь, до вечера. Но если ты больше никогда не придешь, я пойму. Нас ведь на Земле что-то около четырех миллиардов -- у меня много конкурентов. Но мне бы хотелось, чтобы ты пришел. До свиданья. -- Чао. "Чао" -- милое словечко. Интересно, террористы из Красных бригад сказали "чао" Альдо Моро? Ведь их чувство к нему тоже носило не личный, а обобщенный характер. А слово "любовь", похоже, выходит за словарные рамки и скоро пополнит медицинскую лексику. 34 Я попросил Тонга подменить меня на такси, а сам отправился в муниципальную библиотеку почитать "Саламбо" -- страшно люблю, когда старик Флобер принимается играть словами и уходит в эту игру с головой. Потом я пошел к Жофруа де Сент-Ардалузье сообщить приятную новость. Он сидел в кресле с укрытыми одеялом коленями. Пришлось у него убраться -- больше было некому. Домашняя прислуга скоро совсем переведется. Я сказал ему, что ему устроят встречу с раздачей автографов в настоящей книжной лавке. И он так обрадовался -- я даже испугался, не умрет ли он от избытка эмоций. На голове у него была ермолка, как у Анатоля Франса, длинные усы были чистые и ухоженные. Он еще мог вставать и следить за собой. А потом переберется в дом престарелых, и там ему тоже будет не так плохо. -- А это хорошая лавка? -- спросил он своим блеющим голоском. -- Самая лучшая. Там работает молодая женщина, которой ужасно понравилась ваша книга. -- Вам бы тоже стоило прочесть ее, Жан. -- О, я, знаете ли, не любитель чтения. Еще в школе опротивело. -- Понимаю, понимаю... Да, наша система образования просто ужасна. -- Вы абсолютно правы. Того и гляди все станут ходячими энциклопедиями. Я сходил купить ему продуктов. Он любит сладости, поэтому я купил фиников -- это так экзотично, наводит на мысль об оазисах и вообще расширяет горизонт. Он был доволен. -- Обожаю финики. Что ж, отлично -- на том я и ушел. Об остальном пусть позаботится социальная работница -- она навещает его дважды в неделю. У стариков самое слабое место -- кости. Чуть что -- сразу ломаются, и больше уж беднягам не встать. Их бы надо посещать дважды в день. Потом я зашел в нашу хату, там Чак и Йоко сцепились из-за выеденного яйца. Убить готовы были друг друга. Я смотрю, чем дальше, тем больше у них появлялось поводов для смертоубийства. Чак хвалил кубинцев, Йоко их костерил. Я разглядывал Йоко в плане того, что женщины часто бывают неравнодушны к чернокожим, но если я подставлю мадемуазель Коре вместо себя Йоко, Алина мне этого не простит. Я поставил пластинку, где мадемуазель Кора бросается с моста в Сену со своим внебрачным ребенком, а на другой стороне она сходила с ума и бродила по парижским улицам в поисках возлюбленного. Я попробовал изложить свои проблемы Чаку и Йоко, но они слушали совершенно безучастно, их интересовало только выеденное яйцо. -- Да что случится, если ты ее бросишь?-- сказал Йоко. -- Ну попереживает -- ей же лучше. -- Нет, -- возразил Чак, -- женщина, которая начиталась дурацких книжек, -- это действительно опасно. С нее станется тебя застрелить. Я задумался. -- А где, по-твоему, она возьмет револьвер? Я бы ей дал, но у меня у самого нет. -- Видали -- у него еще и суицидные замашки, у этого сукина сына, -- ругнулся Йоко. -- Тебе бы... -- Знаю, мне бы повкалывать каждый день по восемь часов в шахте. Тогда бы я поумнел. Да если б я был шахтером, я бы сейчас просто-напросто дал вам обоим в морду. -- Зачем тебе с самого начала понадобилось ее трахать? -- возмутился Чак. -- В знак протеста. Чтобы показать им всем. -- Все эти твои знаменитые версии о любви... -- Йоко плюнул, вернее, просто сделал губами "тьфу", он был помешан на гигиене. -- Я тебе уже объяснял, что это был порыв. Над ней посмеялись на дискотеке, и я решил им показать. А потом пришлось продолжать в том же духе, чтобы она не подумала. Она когда-то была молодой и красивой женщиной, так за что же... И вообще не в ней дело. Тут Чака разобрало любопытство: -- А в чем же, может, скажешь? Но я только пожал плечами и ушел, довольный, что напустил туману. Добрался до спортзала и там полчаса колошматил мешок с песком, пока не полегчало. Побить обо что-нибудь кулаками -- отлично помогает при бессилии. Для меня единственным избавлением было бы, если бы месье Соломон соизволил забыть обиду и забрал мадемуазель Кору себе. Для них обоих лучшим решением было бы помириться. Я, конечно, понимаю, для месье Соломона те четыре года, когда он сидел в подвале, а мадемуазель Кора никак не давала о себе знать, навсегда остались кровоточащей раной, но, с другой стороны, он должен ей быть благодарен за то, что она его не выдала как еврея в то время, когда это только поощрялось. Бывают времена, когда к людям не следует быть слишком требовательным и надо ценить, если они просто не делают вам зла. При мысли о том, что они целых тридцать пять лет портили жизнь себе и друг другу, обижались, угрызались и терзались, вместо того чтобы сидеть вдвоем где-нибудь на скамеечке и нюхать близрастущие лилии, меня захлестнул благородный гнев. Я вскочил на свой велик и рванул прямо к месье Соломону -- он один мог меня спасти. 35 Я уже был одной ногой в лифте, когда из привратницкой высунулся месье Тапю: -- А, это опять вы! -- Я, месье Тапю, я самый. И еще долго буду появляться, если, конечно, кирпич на голову не свалится. -- Вы бы попросили этого еврейского царька, чтоб он вам показал свою коллекцию марок. Я тут вчера был у него -- кран чинил и успел взглянуть одним глазком. Так вот у него собраны все марки Израиля в удесятеренном виде -- каждой по десять экземпляров! Я ждал. Предчувствие говорило мне, что это еще не все. Месье Тапю -- человек неисчерпаемый, дна не видно. -- Вы же понимаете, у евреев деньги прежде всего. Сейчас они все вкладывают капитал в израильские марки. У них ведь какой расчет: скоро арабы уничтожат Израиль ядерными бомбами и от него останутся одни-марки! Вот тогда-то... А? -- Он поднял указательный палец. -- Когда государство Израиль исчезнет, его марки приобретут огромную ценность. Вот они и закупают! Стоял август месяц, но меня прямо-таки мороз продрал по коже от его глубокомыслия. Чак говорит, что таким был создан мир и что на дури держится свет, -- он, конечно, волен думать как хочет, но, по-моему, все было не так: по-моему, это просто кто-то пошутил без всякого злого умысла, а вышло вон что, шуточка прижилась и разрослась. Отступать мне было некуда, за спиной -- стенка, и, почтительно глядя на месье Тапю -- несокрушимого и бесподобного, -- я стал боком подбираться к ступенькам и снял перед ним кепку -- она и так уже приподнялась на вставших дыбом волосах. -- Простите, государь, но я вынужден вас покинуть... Я называю вас государем, ибо так принято обращаться к королям мудаков -- наследникам древнейшей династии! Тут месье Тапю разорался, а я пошел наверх довольный собой -- всегда приятно лишний раз сделать доброе дело. Месье Соломон лежал на кровати, но глаза у него были открыты и он дышал. Он был обряжен в свой роскошный халат, руки сложил на груди и не двигался, я даже подумал, что он тренируется. Смерть -- штука непостижимая, понять ее можно только изнутри. Вот он, наверно, и пытается принять соответствующую позу, войти в роль и прикинуть, что же он почувствует. Даже взгляд его был уже упокоенный, так что я чуть не разрыдался -- испугался, что он оставит меня одного с мадемуазель Корой на руках. -- Месье Соломон! -- умоляюще-недоверчиво воскликнул я, и он тут же повернул ко мне голову, а я чуть не прибавил: месье Соломон, не надо думать об этом все время, и главное, не надо заранее принимать горизонтальное положение тренировки ради в этом вашем тренировочном костюме с английской надписью "training" на груди, что надет на вас под роскошным халатом. Месье Соломон, хотел я ему сказать, вы должны меня вытянуть, потому что вы же меня втянули, это ваш моральный долг -- взять себе мадемуазель Кору, и быть с ней счастливым до невозможности, и мирно закончить путь рука об руку -- тихий закат под звуки музыки, -- вместо того чтобы посылать к ней меня в иронических целях. Но ничего этого я не сказал. Царь Соломон смотрел на меня с тысячелетней разницей во взоре, от которой глаза его искрились и видели насквозь, -- рассчитывать не на что, он был неумолим, не просить же его на коленях, чтобы он забрал мадемуазель Кору. -- Что-нибудь случилось, Жан? У тебя озабоченный вид, -- сказал он, и еще больше искр заплясало в его глазах. -- Ничего особенного, месье Соломон, все то же: я ведь вам говорил про чайку, которая увязла в нефти, но все еще бьет крыльями и пытается взлететь. Это у меня экологическое обострение... -- Надо уметь абстрагироваться, отключаться. Говорят, теперь есть такие группы медитации, где учат забываться. Все садятся в позу "лотос" и воспаряют. Неплохо бы и тебе попробовать. -- У меня нет таких ресурсов, как у вас. -- Каких ресурсов? -- Иронических. Он уже не смотрел на меня, но даже в профиль была видна улыбка, залегшая в углах губ и глаз еще лет тридцать пять назад, когда он с ней пришел в комиссию по чистке и заявил, что мадемуазель Кора спасла его жизнь, -- как залегла, так и осталась. Я сел. -- Она все время говорит о вас, месье Соломон. По-моему, это ужасно -- загубить себе жизнь из гордости. По-моему, нет ничего хуже самолюбия. Особенно для такой грандиозной личности, как вы. Конечно, она должна была заходить к вам в подвал хоть изредка, узнавать, не надо ли вам чего, ну и поздравить с Новым годом или ландышей принести в мае, но вы же ее знаете, она слушается только сердца, а тут угораздило ее связаться с этим типом, так всегда бывает, сердце, оно ведь безглазое. Вы слишком большой стоик, месье Соломон, можете заглянуть в словарь и убедиться. По-моему, ваш принцип "подохнуть, но не быть счастливым" никуда не годится. Вы, может, думаете, что вы слишком старый и для счастья слишком поздно, но уверяю вас, вы можете прожить до ста тридцати пяти лет, если поедете в одно местечко в Эквадоре, или в другое, в Грузии, или еще в третье, оно называется Гунза -- я специально выписал для вас названия, на случай, если у вас появятся долгосрочные планы, не зря же вы тренируетесь, и вообще вас голыми руками не возьмешь. Я очень рад, что забавляю вас, месье Соломон, но, право же, лучше бы вы взяли и зажили счастливым, чем вот так улыбаться да и все. Я вас очень уважаю, месье Соломон, но этот ваш стоицизм, как будто все должны, вот так осклабившись, разом отбросить копыта, -- нет, я против, это уж слишком, это сверхчеловечно. На что сдалось такое отсутствие страданий, если в результате страдаешь еще больше? Но уговоры были бесполезны. Царь Соломон оставался "непростительным". Он так свыкся со своим готовым платьем, что и слышать ничего не хотел. Я даже не знаю, действительно ли я все это говорил, а он выслушивал мои мольбы, умолял ли я его громко, шепотом или молча, мы ведь были почти как отец и сын, а при таком взаимопонимании и говорить-то нечего. Я посидел еще немного, подождал, не подбросит ли он мне что-нибудь такое, что можно будет принести мадемуазель Коре, но, видимо, он это приберег для другого раза. И даже глаза закрыл в знак окончания беседы. С закрытыми глазами, неподвижный и отключенный, он был еще серее, чем на полном ходу. 36 На коммутаторе меня ждало сообщение от мадемуазель Коры. Она просила ей срочно позвонить. Я набрал ее номер, и она тут же отозвалась: -- Жанно! Как мило, что ты мне звонишь. -- А я и так собирался это сделать. -- Такая чудесная погода, и вот я подумала о тебе. Ты будешь смеяться, но... -- Она засмеялась. -- Я подумала, что было бы приятно покататься на лодке в Булонском лесу. -- Что? -- Покататься на лодке. Денек выдался как на заказ для катанья на лодке в Булонском лесу. -- Господи! Я не мог сдержаться, я чуть не завыл. Она была довольна. -- Конечно, тебе это и в голову не пришло бы, верно? Я поглядел на ребят, сидящих у коммутатора: Жинетт, Тонг и братья Массела, в обычной жизни они были студентами. -- Мадемуазель Кора, а вы уверены, что есть такая возможность? Я никогда об этом не слышал. -- Катанье на лодке. Я часто каталась в Булонском лесу. Я прикрыл рукой микрофон и сказал ребятам глухим голосом, настолько я был взволнован: -- Она хочет кататься на лодке. В Булонском лесу, черт подери. -- Подумаешь, пойди погреби, что особенного, -- сказала Жинетт. -- Нет, но шутки в сторону, она что, совсем спятила или как? Не стану же я средь бела дня грести! У нее крыша окончательно поехала. Я предложил ей тактично: -- Мадемуазель Кора, я могу вас отвести в зоопарк, если вам угодно. Вам будет приятно. А потом пойдем есть мороженое. -- Почему ты хочешь идти в зоопарк, Жанно? Что это тебе взбрело в голову? -- Вы могли бы изящно одеться, взять белый зонтик, и мы полюбовались бы красивыми зверями! Красивые львы, и красивые слоны, и красивые жирафы, и красивые гиппопотамы. Что скажете? Там полно красивых животных. -- Послушай, Жанно! Почему ты со мной разговариваешь как с маленькой девочкой! Что это на тебя нашло? Если я тебе надоела, то скажи... Голос ее осекся. -- Извините меня, мадемуазель Кора, но я волнуюсь. -- Господи, с тобой что-то случилось? -- Нет, но я всегда волнуюсь. Хорошо, это решено, мы не пойдем в зоопарк, мадемуазель Кора. Спасибо, что вы меня вспомнили. До скорого, мадемуазель Кора. -- Жан! -- Уверяю вас, мадемуазель Кора, я очень тронут, что вы обо мне вспомнили. -- Я-не-хочу-идти-в-зоо-парк! Я хочу кататься на лодке в Булонском лесу! У меня был друг, который меня туда всегда водил. Ты себя плохо ведешь со мной! Что ж, видно, придется иначе. -- Послушай, Кора, заткнись! Не то я сейчас приду и всыплю тебе как следует! И я повесил трубку. Она наверняка была счастлива. Есть один тип, которому она не безразлична. Я глядел на ребят, а они на меня. -- Скажите, есть ли среди вас чокнутый, который катался когда-нибудь на лодке? В старое время этим будто бы занимались. Старший из братьев Массела смог что-то смутно вспомнить на этот счет. -- Есть такая картина у импрессионистов, -- сказал он. -- Где она? -- Должно быть, в музее "Оранжери"'. Она, наверное, хочет пойти посмотреть импрессионистов. -- Да нет, она хочет кататься на лодке в Булонском лесу, -- заорал я. -- Нечего пудрить мозги, вот чего она хочет, а вовсе не импрессионистов. -- Верно, -- сказал младший из братьев Массела. -- Импрессионисты -- это на Марне. Мопассан и все прочее. Они завтракали на траве, а потом катались на лодке. Я сел, где стоял, и закрыл лицо руками. Я не должен был ездить к людям на дом. Одно дело отвечать на телефонные звонки, а совсем другое -- ездить по квартирам, туда, где все происходит. Я взял трубку у Жинетт, чтобы сменить ход мыслей. Первый звонок был от Додю. Бертран Додю. На SOS его знали как облупленного. Он звонит уже не первый год, несколько раз в день и в ночь тоже. Он ни о чем вас не спрашивает и ничего не говорит. Ему просто необходимо удостовериться, что мы на дежурстве. Что кто-то ответит. Этого ему достаточно. -- Здравствуй, Бернар. -- Ой, вы меня узнали? Счастье. -- Конечно, Бернар, конечно, мы тебя узнали. Как дела? Все в порядке? Он никогда не отвечал ни да, ни нет. Я представлял его себе хорошо одетым, с легкой сединой на висках... -- Вы меня слышите? Это вы, друг SOS? -- Конечно, Бернар, мы здесь, да еще как! Мы здесь всерьез и надолго, не сомневайся! -- Спасибо. До свидания. Я позвоню попозже. Я всегда недоумевал, что он делает в остальное время, когда не звонит. И представить себе не мог. Потом со мной случились еще два-три несчастья на другом конце провода, и я несколько успокоился. Меня это отвлекло от моей проблемы, я был меньше в нее погружен. Я позвонил Алине в книжный магазин, чтобы с ней поговорить. Сказать мне ей было нечего, я просто хотел услышать ее голос, и все. Она получила согласие от дирекции магазина на то, чтобы в понедельник устроить презентацию книги и продажу с автографами. Я тут же позвонил месье Жофруа де Сент-Ардалузье. -- Вот, договорились на следующий понедельник. Они были в восторге, уверяю вас. -- Но неделя -- это слишком короткий срок. Нужна какая-то предварительная реклама!.. -- Месье Жофруа, тянуть не стоит. Вы и так достаточно долго ждали. Вам надо торопиться. Мало ли что может произойти. -- А что, собственно, может произойти? Я почувствовал себя идиотом. Я об этом всегда думал, а они -- никогда. -- Не знаю, месье Жофруа, что именно может произойти. Да все, что угодно. Вас может убить террорист, книжный магазин вдруг сгорит, сейчас есть такие ядерные системы, которые срабатывают за несколько минут. Одним словом, вам лучше поторопиться. -- Мне семьдесят шесть лет, я ждал всю свою жизнь, я могу еще немного подождать. -- От всего сердца желаю вам еще немного подождать, месье Жофруа. Выигрываешь всегда в конце. У вас правильный взгляд на вещи. Но презентация будет в следующий понедельник, ровно через неделю. Рекламу они обеспечат. Для вашей следующей книги постараемся это получше подготовить, но сейчас уже ничего изменить нельзя. Вот как обстоит дело. Теперь ваш черед, вы должны подготовиться. -- Это самый важный момент моей жизни, мой дорогой друг. -- Знаю, хорошо знаю. Соберите все ваше мужество и подготовьтесь. Там будут представители. -- Представители печати? -- Не знаю, какие представители, я в этом ничего не понимаю, но кто-то там еще будет, как обычно! -- А как я туда попаду? Это меня развеселило. Подумать только, ему и транспорт подавай! -- Вам ни о чем не надо будет беспокоиться, месье Жофруа, за вами заедут. Вешая трубку, я все еще продолжал веселиться. Мне следовало бы заниматься рождениями, рождественскими праздниками, добрыми предсказаниями на будущее, чем-то розовым и веселым, всем тем, что начинается, а не кончается. Какая жалость, что месье Соломон не лежит в яслях. -- Твою мать! -- сказал я ребятам. -- В следующий раз я буду заниматься только новорожденными. Я снова позвонил мадемуазель Коре. -- Мадемуазель Кора, договорились, поедем кататься на лодке. -- Жанно, мой Зайчик, ты душка! -- Я прошу вас не называть меня Жанно Зайчик, меня от этого выворачивает. Меня надо звать Марсель, Марсель Беда. Запиши это себе, пожалуйста. -- Не сердись. -- Я не сержусь, но имею же я право, в конце концов, иметь нормальное имя, как у других людей. -- В котором часу ты за мной заедешь? -- Не сегодня, у меня много срочных вызовов. В другой день, как только будет хорошая погода. -- Ты обещаешь? -- Да-а-а-а... Я повесил трубку. От жары можно было сдохнуть, но открывать окно было нельзя из-за шумов с улицы, которые мешали бы разговорам по телефону. Я послушал несколько минут, как говорил младший Массела, который усердствовал, не щадя себя. -- Я знаю, я понимаю. Я видел эту программу. Да, конечно, это ужасно. Я не сказал, что ничего нельзя поделать, Маривонн. Есть мощные организации, которые этим занимаются. Есть Эмнести интернэшнл и Лига по защите прав человека. Подожди минутку... Он взял сигарету и прикурил. -- Она вчера по телеку видела ужасы в Камбодже, -- объяснил он. -- Не глядела бы, -- сказала Жинетт. -- Я думаю, что бесполезно протестовать против программ второго канала, Маривонн, поскольку первый канал передает то же самое. Если не в Камбодже, то в Ливане. Я знаю, что тебе хочется что-то сделать. Сколько тебе лет? Так вот, в четырнадцать лет не надо оставаться одной. Ты должна проводить время с ребятами твоего возраста и обсуждать с ними то, что тебя мучает, и после этого тебе станет куда легче на душе. Вот у меня есть список дружеских встреч, которые организованы специально с этой целью. Возьми карандаш, я тебе сейчас его продиктую. Я знаю, знаю, что от обсуждения ничего не изменится, убивать будут так же, но идеи становятся более ясными. Невольно узнаешь географию. А когда идеи проясняются, всегда чувствуешь себя лучше. Ты не хочешь себя лучше чувствовать? Что ж, я и это могу понять, вполне могу понять. Так всегда бывает у тех, кто чувствителен, кто живет сердцем. Но обязательно надо объединиться с другими ребятами; это очень важно. Вы, конечно, ничего не сможете изменить в первое время, ты права. Но во второе и третье время, с ясными идеями, с терпением и настойчивостью, постепенно чего-то удается достичь, и тогда чувствуешь себя куда лучше. Главное здесь -- не быть одной, а объединиться с другими, понять, что и у других есть сердце и что многие люди полны доброй воли. Понимаю, все это звучит как утешение, а ты вовсе не ищешь утешения. Могу я с тобой говорить откровенно? Ты мне позвонила, потому что чувствуешь себя одинокой и несчастной. Ну да, и еще потому, что хочешь что-то сделать, для Камбоджи или против нее, в общем, против Камбоджи, -- сама видишь, идеи твои недостаточно ясные -- и не знаешь, как за это взяться. Итак, у тебя две проблемы: первая -- ты одинока и несчастна. Вторая -- Камбоджа. Обе проблемы между собой связаны. Но начать надо с первой. Ты можешь не чувствовать себя одинокой и несчастной, это во-первых, это важнее всего потому, что прибавит тебе мужества. А во-вторых, ты перейдешь к другим проблемам, которые тебя волнуют. Совершенно очевидно, что ты нам звонишь оттого, что не знаешь, к кому обратиться. Так что возьми карандаш и запиши список организаций, которые могут тебе помочь. Названия? Сейчас... Помочь тебе -- помочь другим... У нас был список таких организаций, и он уточнялся каждую неделю. Я начал ощущать, что завершил круг. Помочь другим, чтобы немного забыть про себя, чтобы ты сам не мелькал у себя перед глазами. Каждый день было много звонков от тех, кто хотел работать альтруистом-любителем на SOS. Жинетт диктовала кому-то адрес организации "Союз женщин, которых бьют". Я позвонил Алине. -- Мадемуазель Кора хочет кататься на лодке. Она это видела у импрессионистов. -- Что ж, это симпатично. У нее незатейливые вкусы. -- Ты тоже надо мной издеваешься. -- Я оставила тебе ключ под половичком, Марсель Беда. 37 Никогда еще я так глубоко не увязал в нефтяном пятне, мне казалось, что я покрыт нефтью с головы до ног, и я не знал, как мне из этого выбраться. Мне хотелось исчезнуть, в самом деле, совсем не быть здесь больше. Я пошел в библиотеку и взял "Человека-невидимку" Уэллса. Но это оказалось совсем не то, что я предполагал, и даже если бы мне и удалось стать невидимым, я все равно продолжал бы их всех видеть, в том числе и мадемуазель Кору, которая сидела бы в первом ряду. А потом во мне вдруг вскипело негодование -- хватит, в конце концов, у меня своя жизнь, не желаю больше быть Жанно Зайчиком. Чак прав, когда говорит, что мой невроз вызван тем, что "они" для меня всегда важнее, чем "я", я всегда с "ними", никогда не бываю с самим "собой". Раз мадемуазель Кора хочет кататься на лодке в Булонском лесу, я готов ей это устроить. Я вышел на улицу, укрепленный своим решением, вскочил на велик и вернулся на бульвар Осман. Я поднялся в квартиру царя Соломона, прошел через маленькую гостиную и постучал в дверь кабинета. Месье Соломон был одет с изысканной элегантностью и давал интервью журналисту. -- Вы недостаточно настойчиво пишете о необходимости телефона в каждой квартире, месье. Вы ведь понимаете, что одинокий человек не пойдет в соседнее бистро, чтобы нам позвонить, особенно ночью. Вот если Франция имела бы более обширную телефонную сеть, в соответствии с ее духовным предназначением и гуманистическими традициями, то вы сделали бы значительный шаг вперед в борьбе с разобщенностью людей и одиночеством. -- Я хотел бы задать вам деликатный вопрос. Нет ли в вашей позиции известного патернализма? И тут он меня снова удивил. В самом деле, поразительно услышать это от человека его возраста и к тому же так элегантно одетого. В его темных глазах сверкнули всполохи, но они от этого не посветлели, наоборот, стали еще темнее, и мне показалось, вот-вот загремит гром. -- Назовите это как угодно, месье, но лучше стоять на такой позиции, чем забиться в свой угол и жрать всякое дерьмо. Журналист был нокаутирован. Он был слабак. Я зову слабаками тех, кто никак не желает признать своей слабости. Он поблагодарил и ушел. Месье Соломон со свойственной ему изысканной учтивостью проводил его до двери. Я сел в кресло, чтобы почувствовать себя более уверенно. -- Ну что, Жанно, опять проблемы? -- Это у вас будут проблемы, месье Соломон. Вам придется кататься на лодке с мадемуазель Корой. -- Что? -- Ей хочется кататься, как это делали импрессионисты. -- Что вы несете? -- Она вас любит, и вы ее тоже. Хватит валять дурака. Никогда я с ним так не говорил. С тех самых пор, как существует мир. -- Жан, мой мальчик... -- Марсель. -- С каких это пор? -- С тех пор как Жанно Зайчик погиб. Его раздавили. -- Жан, мой мальчик, я тебе не разрешаю говорить со мной таким тоном... -- Месье Соломон, у меня и так не хватает мужества решиться, поэтому не доставайте меня и не прикидывайтесь дурачком. Мадемуазель Кора вас любит. -- Она вам это сказала? -- Не только сказала, но и не раз подтвердила. Вам следовало бы пожениться и прожить вместе долгую счастливую жизнь. -- Это она тебя послала? -- Нет. У нее своя гордость. Месье Соломон сел. Вернее сказать, что он осел, когда еще стоял. А когда он достиг дна кресла, он провел своей рукой с маникюром по глазам. Маникюр ему делает Арлетт из парикмахерской напротив его дома. -- Это невозможно. Я не могу ее простить. -- Она спасла вам жизнь. В его глазах снова вспыхнула черная искра. -- Тем, что меня не выдала? -- Вот именно, она вас не выдала, это чего-то стоит. Она знала целых четыре года, что вы как еврей прячетесь в этом подвале, и она вас не выдала из любви. Она могла бы это сделать из любви к тому типу из гестапо, с которым жила, но она предпочла вас не выдавать из любви к вам, месье Соломон. Тут я его прижал к стенке. -- Да, у этой женщины большое сердце, -- пробормотал он, но иронии в его голосе не было. -- А теперь она хочет кататься с вами на лодке. Он взбунтовался. -- Я не поеду. -- Месье Соломон, не надо лишать себя чего-либо из принципа. Это нехорошо. Это нехорошо для нее, для вас, для жизни и даже для принципа. -- Что это за идея кататься на лодке в ее возрасте, ну скажите! В следующую пятницу ей исполнится шестьдесят шесть лет. -- По-моему, шестьдесят четыре. -- Она врет. Старается приуменьшить. В следующую пятницу будет ее шестьдесят шестой день рождения. -- Вот и прекрасно, покатайте ее по этому поводу на лодке. Он похлопывал себя пальцами по лбу. Я спросил: -- Вы ее еще любите, месье Соломон? Я спрашиваю, чтобы знать. Он сделал жест рукой, потом рука вернулась ко лбу. И он улыбнулся. -- Теперь это уже не вопрос любви, -- сказал он. -- Это куда большее. Я так никогда и не узнал, что он этим хотел сказать. У человека, который вот уже тридцать пять лет живет с марками, который собирает открытки, адресованные вовсе не ему, и который встает ночью, чтобы отвечать на звонки в SOS чужих людей, возможно, такие огромные и отчаянные потребности, что мне надо ждать, пока мне исполнится восемьдесят четыре года, чтобы его понять. Он сделал еще один усталый жест рукой. -- Я поеду с ней кататься на лодке, -- сказал он. И тогда я уже не смог себя сдержать. Я подскочил к нему и поцеловал его. С моих плеч упал чертов груз. 38 Я хотел было тут же побежать к мадемуазель Коре, чтобы сообщить ей такую хорошую новость, но он дал мне поручения. Мне надо было поехать к некоему месье Алекяну. Это был наш постоянный клиент, если можно так выразиться, но он не звонил уже четыре дня и не отвечал на звонки. Надо было поехать узнать, здесь ли он еще. Случается, что такие, как он, падают, ломают себе ногу или еще что-нибудь и не могут подняться. Но месье Алекян, как оказалось, был еще вполне здесь. Да, он не позвонил. Но это потому, что вот уже несколько дней никаких страхов он больше не испытывал. Он даже сам открыл мне дверь. А ведь ходить для него было рискованно. Месье Алекян никогда не признавался, сколько ему лет, получал тысячу двести франков в месяц, и два раза в неделю к нему приходила женщина из службы социальной помощи. Он поглаживал себе усы. -- Благодарю вас, но я никогда не чувствовал себя так хорошо, как сейчас. Плохо дело. Нет ничего хуже, чем когда у них вдруг наступает явное улучшение, это самый дурной знак. Теперь придется навещать его каждое утро и каждый вечер. -- До скорого, до скорого. Он испытал вдруг потребность сообщить мне, что в Советской Армении у него есть родственники. -- Кузены. -- Было бы мило с вашей стороны, месье Алекян, если бы вы мне дали их адрес. Чтобы им сообщить... Я, может быть, поеду туда этим летом. Он взглянул на меня и улыбнулся. Чтоб меня! Надо все время быть начеку, чтобы не сказать лишнего и не пробудить у них подозрения. А может, он улыбнулся совсем по другому поводу? Боже праведный, спаси нас и помилуй, как говорили в старину. -- Ну конечно. Он просеменил до комода и выдвинул ящик. Вьшул конверт, на его обратной стороне был адрес. -- Я всегда мечтал посетить Армению, месье Алекян. Говорят, там еще жив фольклор. И теперь я смогу передать привет вашим кузенам, когда... -- Что ж, желаю вам приятного путешествия. Мы пожали друг другу руки. Теперь хоть у нас было имя человека, которому можно будет сообщить, когда... Я сбежал вниз по лестнице. Я позвонил из первого попавшегося мне бистро. -- Это по поводу месье Алекяна, улица Виктуар. Никогда он себя лучше не чувствовал, всем довольный, во всем чистом, готовый к... Теперь только надо будет навещать его дважды в день, чтобы... У нас был целый список ассоциаций, которые брали на себя последние заботы... Потом я отнес фунт черной икры княгине Тшетшидзе от месье Соломона, тоже одна из б/у, она жила теперь в доме для престарелых дам из высшего общества, в Жуи-ан-Жозас. Месье Соломон говорил, что нет, ничего ужаснее, чем приходить в упадок. Потом я помчался в муниципальную библиотеку со списком книг, которые, по мнению Чака, нельзя не прочитать. Он написал столбиком: Кант, Лейбниц, Спиноза, Жан-Жак Руссо. Я их взял, принес домой и положил на стол. Я провел не меньше часа, глядя на них, но не открывая. Мне было хорошо оттого, что я их не трогал -- все же одной заботой меньше. Потом я пошел навестить ребят, все оказались дома, Чак, Йоко и Тонг, и у них были какие-то чудные морды. На полу, на оберточной бумаге, лежала красно-белая полосатая майка, шляпа канотье, широкий кожаный пояс и еще что-то. Что именно это было, я сперва не понял, а потом выяснилось, что это фальшивые усы. Все они разглядывали эти вещи. -- Это для тебя. -- Как, для меня? -- Твоя подруга тебе это принесла. Блондинка. -- Алина? -- Мы не пытались выяснить ее имя. -- А зачем все это барахло? -- Чтобы кататься на лодке. Я кинулся к телефону. Говорить мне было трудно, меня душило бешенство. -- Что это на тебя нашло? -- Я принесла тебе майку, канотье и остальное. -- И остальное? -- Они так одевались, на картинах у импрессионистов. Ей ведь этого хочется, разве не так? Ей это напомнит юность. -- Не будь такой жабой, Алина. -- Надень майку, канотье, и ты будешь выглядеть как они. Все, привет. -- Нет, не вешай трубку. А пояс зачем? -- Его тоже надень. Плук. В телефоне слышится "плук", когда вешают трубку. Я не раз замечал. Они все глядели на меня с интересом. -- Это невозможно! -- завопил я. -- Она не может ревновать к тетеньке, которой вот-вот будет шестьдесят шесть лет! -- Это ничего не значит, -- сказал Йоко. -- Главное -- чувство. -- Ой, как смешно, Йоко. Ой, какой ты умный! -- Я -- хороший негр, -- сказал Йоко. -- Черт возьми, она знала, что я это делаю как альтруист-любитель, это гуманный поступок, понятно? Она это знала и против не имела. Чак поправил меня: -- Ты хочешь сказать -- ничего не имела против? -- А я что сказал? -- Против не имела. Это меня доконало. Я сел. -- Я не хочу ее потерять! -- Мадемуазель Кору? -- уточнил Чак. -- Ты настаиваешь на том, чтобы я тебе морду разбил? Нас из осторожности растащили. Йоко держал меня с одной стороны, а Тонг с другой. Я не мог представить себе Алину, ревнующую к мадемуазель Коре. Или уж пусть тогда ревнует ко всем видам животных, которым грозит исчезновение. Я взял фотографию мадемуазель Коры, которая лежала у меня под подушкой. Я спрыгнул с кровати, скатился вниз по лестнице, схватил свой "солекс" и помчался на нем с такой быстротой, что едва не въехал прямо в книжный магазин. Там было немало народа, и все увидели, что что-то происходит между ней и мною. Я не мог говорить, а ведь я думал, что мы поняли друг друга на всю жизнь. Она повернулась ко мне спиной, и мы пошли в заднюю комнату и остановились под полками Всемирной истории. -- Я принес тебе фотографию мадемуазель Коры. Она бросила взгляд. Это была чайка, увязшая в нефтяном пятне, -- птица не понимала, что с ней происходит, и еще старалась улететь, размахивая крыльями. -- Кое-кто уже пытался спасти мир, Жан. Даже церковь такая когда-то была, и ее называли католической. -- Дай мне чуть-чуть времени, Алина. Нужно время. У меня никогда не было никого, поэтому были все. Я так далеко отлетел от самого себя, что теперь кружусь как колесо без оси. Я пока не для себя... Я еще не начал жить для себя. Дай мне срок, и никого не будет, кроме тебя и меня. Я заставил ее засмеяться. Уф! Я люблю быть источником смешного. -- Ты так ловко зубы заговариваешь, что это просто неприлично, Жанно. -- Мы будем жить для нас, ты и я. Мы вдвоем откроем маленькую бакалейную лавку. Будем жить тихо-мирно. Большие поверхности для меня кончились. Говорят, что один Заир в два раза больше всей Европы. -- Послушай. Когда я принесла тебе твой импрессионистический костюм, я поговорила с одним из твоих товарищей... -- Чак -- подонок. У него все в голове, а кроме головы вообще ничего нет. -- Согласна, Жан. Нам остаются только чувства. Я знаю, что голова обанкротилась. Я знаю, что все системы тоже обанкротились, особенно те, которые преуспели. Я знаю, что и слова обанкротились и ты больше не хочешь их употреблять, пытаешься их преодолеть и даже создать свой собственный язык. Из чувства лирического отчаяния. -- Этот Чак -- самый большой подонок, какой мне повстречался со времени последней войны. Не знаю, что он тебе рассказал, но это он. -- Автодидакт страхов... -- Это он. Это он. Он проводит время, изучая меня. То он говорит, что я метафизик, то -- что я личность историческая, то -- что я истерик, то -- что я невротик, то он утверждает, что я подхожу ко всему социологично, то -- что я просто клинический больной, то я комичен, то патологичен, то недостаточно циничен, то мне не хватает стоицизма, то уверяет, что я католик, то -- что я мистик, то -- что я лирик, то упрекает в биологизме, а то ничего не говорит, потому что боится, что я ему рожу разобью. Я сел на кипу книг, которая здесь и лежала для этого. Алина опиралась о Всемирную историю в двенадцати томах и наблюдала за мной, словно я тоже всего лишь том. -- Но на самом деле все обстоит куда проще, Алина. Это бессилие. Ты знаешь, настоящее бессилие, когда ничего не можешь, ничего -- хоть весь мир обойди, от края и до края, и отовсюду доносятся эти ужасающие голоса. И тогда тебя одолевают страхи, страхи царя Соломона, Того, который отсутствует, позволяет всем сдохнуть и никому никогда не приходит на помощь. И тогда, если удастся найти что-то или кого-то, кто может тебе хоть чуточку помочь страдать, тут какого-нибудь старикашку, там другого или, скажем, мадемуазель Кору, -- я не могу этим не воспользоваться. И чувствую себя немного менее бессильным. Конечно, я не должен был трахать мадемуазель Кору, но особого зла ей это не принесло, она уже вполне оправилась. И еще есть у меня друг, известный брючный король, который уже оделся, чтобы выйти из дома и который не забыл мадемуазель Кору, так вот, я пытаюсь уладить их отношения, чтобы они вместе прошли конец пути. Я не могу отвечать за общественное спасение, это нечто чересчур большое, я могу лишь выступать как кустарь-одиночка. И когда Чак тебя уверяет, что у меня невроз переоценки "они" и недооценки "я", что у меня комплекс Спасителя, он порет чушь. Я просто мастер на все руки. И больше ничего. Мастер на все руки и кустарь-одиночка. -- Я дам тебе одну книжку, Жан. Это немецкий автор, он писал пятьдесят лет назад, во времена Веймарской республики. Эрих Кестнер. Он тоже был юмористом. Книга называется "Фабиан". В конце Фабиан идет по мосту и видит девочку, которая тонет. Он кидается в воду, чтобы ее спасти. И автор заключает: "Девочка выплыла на берег. Фабиан утонул. Он не умел плавать". -- Я это читал. Она была сбита с толку. -- Каким образом? Ты читал? Где? Эта книга давно уже не продается. Я пожал плечами. -- Я читаю что попало. Я ведь автодидакт. Она никак не могла прийти в себя. Словно она вдруг обнаружила, что знает меня хуже, чем думала. Или наоборот, лучше. -- Жан, ты притворщик. Где ты это читал? -- В муниципальной библиотеке в Иври. А что тебя волнует? Я что, не имею права читать? Это не вяжется с моей рожей? Я глядел на двенадцать томов Всемирной истории, которые стояли на полке за Алиной. Я поступил бы не так, как Фабиан. Я привязал бы себе вокруг шеи все двенадцать томов, чтобы быть уверенным, что немедленно пойду ко дну. -- Тебе не следовало говорить с Чаком, Алина. Он чрезмерно систематичен. Он не мастер на все руки. Отдельные детали, которые валяются где попало и гниют в уголке, его не интересуют. Его привлекает лишь теория больших объектов, систем. Он не мастер на все руки, нет. А если я что-то понял как автодидакт, так это то, что в жизни необходимо быть мастером на все руки, этому надо учиться. Мы с тобой можем себе смастерить счастливую жизнь. У нас будут хорошие минуты. Мы с тобой устроимся так, чтобы жить для себя. Кажется, есть еще такие уголки на Антилах, надо только знать. В ее голосе вдруг прозвучала теплота по отношению ко мне. -- Я полагала, что Фронт сопротивления в Палестине, -- сказала она. -- Я не собираюсь прожить свою жизнь, обороняясь от жизни Жанно. Негодование, протест, бунт по всей линии всегда превращает тех, кто избрал этот путь, в жертвы. Доля бунта, но и доля принятия тоже, только так. Я готова до известной степени остепениться. Я тебе сейчас скажу, до какой именно степени я готова остепениться: у меня будут дети. Семья. Настоящая семья, с детьми, и у каждого две руки и две ноги. Я весь покрылся мурашками. Семья. Они побежали вдоль спины до ягодиц. Она засмеялась, подошла ко мне и в качестве поддержки положила мне руку на плечо. -- Извини. Я тебя испугала. -- Нет, все будет в порядке, немного больше, немного меньше... Она вернула мне фотографию мадемуазель Коры в образе чайки. -- Теперь отправляйся кататься на лодке. -- Нет, об этом и речи быть не может. -- Иди. Надень свой красивый наряд импрессионистов и иди. Я была в бешенстве, но это прошло. -- Насчет пояса это была неправда? -- Да. Ключ я оставлю под половичком. -- Хорошо, я пойду, раз ты настаиваешь. Это будет наше прощание. Я вспомнил про усы. -- А усы зачем? -- У них у всех тогда были усы. Время было такое. Я был счастлив. В том смешном, что она находила во мне, теперь было больше веселья, чем печали, и даже еще что-то дополнительное, в награду за мое старание. Не бог весть что, но мне было хорошо от сознания, что это есть и что .я смогу к этому вернуться. 39 Мадемуазель Кора рассмеялась, увидев меня в шляпе канотье и в такой майке, какие носили в ту эпоху. Мне было приятно одеться так, как одевались восемьдесят лет назад, и мне хотелось бы жить в то время, точнее, в эпоху, когда на спутниках еще не доставляли мертвецов на дом и когда о многом можно было не иметь никакого понятия, это, бесспорно, здорово способствовало беспечной радости жизни. Я позвонил Тонгу и попросил его заехать за нами, а по пути к мадемуазель Коре заскочил в музей "Оранжери", чтобы посмотреть, похож ли я на молодого человека того времени. И в самом деле, на одной картине был парень, на меня похожий, с усами, он сидел за столом с красивой девчонкой, и казалось, картина вот-вот запоет от счастья. У меня поднялось настроение от той радости, которой упивались мои глаза, и я погнался на своем велике по парижским улицам, выписывая спагетти между тачками. Мадемуазель Кора надела красивое платье, не слишком броское, в розовых и бледно-голубых тонах, а на голове у нее был ее знаменитый белый тюрбан, из-под которого выбивалась и мило падала на лоб прядь волос. Туфли на высоких каблуках и сумка из настоящей крокодиловой кожи завершали ее туалет. Она взяла меня под руку, и мы спустились вниз. У меня сердце разрывалось оттого, что она была такой веселой и вся в ожидании счастья, тогда как я собирался сказать ей, что больше не могу делать ее счастливой. Она сохранила молодую фигуру, и когда на нас глядели, то выражения вроде "маленькая старушенция" или "она ему в бабушки годится" ей настолько не подходили, что не могли никому прийти на ум, поэтому мы были спокойны. Она в самом деле была в отличной форме. Я не знал, каковы были планы месье Соломона, но они могли бы вместе отправиться в Ниццу, у них был бы там красивый закат и жизнь, такая же спокойная, как море,