не может жить одна, вдалеке от родных, в слишком большом для нее доме, к тому же без особых удобств. Ей нужна квартира в Анже, вот что следует понять... - И тогда, - включается мадам Гимарш, - все станет на свое место. Вокруг "Ла-Руссель" имеется несколько гектаров хорошей земли, они могут заинтересовать соседей, которым земли всегда не хватает. А дом можно продать отдельно с садом - это подойдет какому-нибудь любителю воскресного отдыха за городом. Она даже навела справки о ценах. За все можно получить примерно двадцать миллионов, на это мы, во всяком случае, можем надеяться. Двадцать - значит, десять следует по справедливости отдать маме, и этих денег ей хватит на то, чтобы купить трехкомнатную квартиру, и даже еще немного останется. Но надо хорошенько подумать. Может, ей лучше просто снять квартиру, а деньги сохранить не в виде пожизненной ренты, нет, этого не стоит делать, у нее ведь есть наследники, а вложить их в какие-нибудь надежные ценные бумаги или поместить у нотариуса, где капитал, конечно, менее гарантирован, но зато можно получать десять - одиннадцать процентов дохода? Эти средства плюс еще пенсия (мадам Бретодо получает ее как вдова налогового инспектора) - словом, ваша дорогая мама будет обеспечена, а вы сможете спокойно располагать своей собственной частью наследства и, кстати, облегчить жизнь Мариэтт, у которой до сих пор нет прислуги. - О, - восклицает Мариэтт (она входит в комнату как раз вовремя), - я справляюсь со своими делами, мне-то не на что жаловаться, другим труднее приходится. Но признаюсь, что мне хотелось бы воспользоваться комнатой, которую мама Абеля оставила в нашем доме для себя. У меня ведь только одна детская. - А если появится няня, - говорит мадам Гимарш, - где же ты ее положишь спать? - Можно устроить комнату на чердаке, - говорит мосье Гимарш. - Конечно, это не такая уж роскошь, можно, пожалуй, - заключает мадам Гимарш, уже не боясь излишеств. Тио, а вскоре и Эрик с женой зашли к нам выпить кофе и лишили меня возможности что-либо ответить мадам Гимарш. И вот я лишний раз, но сильнее, чем обычно, ощутил мощь этой сплоченной семьи, столь единой в своих намерениях образумить зятя. Мне было стыдно своего молчания, но я был растерян. Мне было стыдно, что я позволяю им поступать со мной, как с несовершеннолетним, и впутываться в мою жизнь, словно речь шла об их собственных делах. Мне было стыдно сознавать, что они, кроме того, правы - во мне кровь Бретодо так и не слилась с кровью Офрей - и что, в конце концов, моя тоска по родовому гнезду вынуждена будет подчиниться обстоятельствам. Мариэтт была так уверена, что все сложится как нужно, что во время традиционной игры в бридж она дважды взглядом пресекала любые намеки. И когда дядя Тио, сама невинность, закончив партию, спросил: - Между прочим, что вы решили делать с "Ла-Руссель"? Она быстро ответила, пресекая дальнейшие разговоры: - Абель много думал об этом, но без мамы ничего окончательно не решил. Мы поступим так, как она найдет нужным. Неделю спустя мама объявила мне необычным, сухим тоном, что нераздельность "Ла-Руссель" ей тоже кажется неосуществимой, что у нее самой нет ни сил, ни желания заниматься всем хозяйством, которое так или иначе мне придется впоследствии брать на себя и многое менять в нем. - Я уже беседовала об этом с твоей тещей, - уточнила она, - и _ваша_ точка зрения мне кажется правильной. Больше она ничего не сказала. Я так и не узнал, случайно ли мама встретилась с мадам Гимарш или же та сама заявилась к ней. Я не протестовал против этого, не сказал ни слова ни своей матери, чтоб оправдать себя, ни Мариэтт, чтобы возмутиться, зачем ее родные вмешиваются. Когда что-нибудь вас огорчает, и вместе с тем вас устраивает, и все об этом знают, пожалуй, лучше всего молчать. Между Мариэтт и мной с обоюдного согласия возникла зона молчания. Ни да, ни нет - есть у меня такой порок. Я неплохо поддаюсь внушению, но если я вижу, что мной командуют, то меня охватывает злоба на того, кто пытается вертеть мной. Это ощущение не новое, и оно все ширится, на этот раз я чувствовал совершенно ясно: я не просто в родственных объятиях, я в тисках. Имение "Ла-Руссель", растерзанное на части, быстро нашло себе покупателей среди местных землевладельцев. Моя мать записалась на квартиру в городке. Налог на наследство, полученное племянником от его тетки, оказался более значительным, чем можно было предположить. И это стало предметом бесконечных сетований на улице Лис. - Просто невероятно, мадам! Смотрите-ка, мои дети только что получили наследство от тетушки, и от них требуют отдать одну треть. Следующая реплика произносится со вздохом: - Ну что ж, все-таки теперь у них кое-что есть на черный день. _Кое-что_ - стыдливая формула, которая в зависимости от интонации позволяет одним предполагать, что получена кругленькая сумма, а другим - что она не очень-то велика. Хватит ли у нас благоразумия удержаться от расходов? Чего доброго, полетят кредитки по ветру. Мариэтт это весьма соблазняло. Да и у меня тоже возникло искушение. Несмотря на мою постоянную осторожность в делах финансовых, на этот раз, когда появилась такая возможность, я бы охотно сделал жене подарок - меховое манто, сменил бы свой автомобиль, обновил бы свой гардероб, пожалуй, подарил бы дяде Тио подзорную трубу, чтобы он мог наблюдать звезды, он давно мечтал о такой штуке, он ведь теперь увлекается космосом. Но родственники постоянно боятся, как бы им не пришлось прийти нам на помощь в трудный час. Эрика, например, они чуть ли не десять раз спасали от всяких финансовых трудностей, и он был живым напоминанием семье Гимаршей об этом обстоятельстве. Словом, наше "маленькое наследство" устраивало не только нас, но и всех. И родственники, естественно, не желали, чтобы мы его разбазарили целиком или хотя бы частично. Еще до того, как нотариус подбил итог, Гимарши уже сами все сосчитали и начали нас поучать: - Помните, дети, вам достались не доходы, а капитал. Мосье Гимарш поточнее скалькулировал вместе с нами, какой именно доход может дать нам этот капитал, и выяснил, что он не позволяет, учитывая еще всякого рода налоги, нанять постоянную прислугу. - Но зато вы можете себе позволить пригласить женщину на поденную работу. И дорогой тесть тут же выдал свои замыслы, посоветовав нам вложить деньги в ценные бумаги, к которым имел некоторое отношение (видимо, у него был пакет этих акций, в свое время проданных за бесценок), и он считал курс их весьма выгодным. Мариэтт дала себя убедить. Уже несколько лет ее пугает то, что моей профессии не свойственно постоянное обеспечение, отсутствует уверенность в заработке. Дважды она уговорила меня возобновить страхование жизни. Эхо недавних наставлений ее мамаши отдавалось у меня в ушах: _Конечно, мы могли бы, но если следовать голосу разума, то нельзя. Досадно, но ничего не поделаешь. Всякие прихоти запрещены тому, кто чувствует, что на нем лежит ответственность, причем на долгие годы. Когда есть семья, двое детей, скромное положение и не так уж много надежд_... Чтоб все потом досталось твоим детям, смотри не проглоти рыбу, пеликан! Набей себе зоб! Супруг, набивай каждый месяц потуже свой бумажник. У тебя могут быть иногда, как и у всех, и даже чаще, чем у всех, месяцы, когда дотягиваешь с трудом. И ты не имеешь права, как холостяк, беспечно прокутить весь гонорар. У тебя деньги должны не утекать меж пальцев. А быть всегда наготове! Стало быть, наследство было вложено в акции "Эссо", "Пешиней", "Кульман", "Сен-Гобен", "Берр", "Шнейдер", "Французская нефть" и другие акции, рекомендованные Гимаршем. Банк заверил меня в том, что тесть сделал превосходный выбор. Жиль это подтвердил, даже моя мама одобрила, хотя она в этих делах совершенно не разбиралась, так же, впрочем, как и я, но она всегда была сторонницей самопожертвования. Один только Тио счел должным спросить: - Я полагаю, что акции будут именные? Я и не подумал записать на себя. - Ну как же, малыш, - продолжал дядя, - твоя часть "Ла-Руссель" - это твоя личная собственность, а ведь акции на предъявителя - это ликвидное имущество, оно будет считаться вашей общей собственностью. - Ба, - сказал я, - у нас же есть дети... Безразличие напускное. Действуя таким образом, я, оказывается, подарил Мариэтт половину своей собственности, и, говоря откровенно, это не было для меня секретом. Как адвокат, я сам в таких случаях посоветовал бы своему клиенту заранее принять меры предосторожности. Но одно дело - адвокат, совсем другое - муж. Прежде в семьях не считали оскорбительным руководиться принципом: Paterna paternis, materna maternis {Отцу - отцово, матери - материнское (лат.).} и бдительно следить за своим добром (вовсе, однако, не рассчитывая, что это поможет спасти его в случае развода). А сегодня попробуйте поговорить на эту тему с владычицей ваших дум. Только нотариус при заключении брачного контракта занимается данным вопросом, но жениху в угаре счастья полагается, согласно хорошему тону, проявлять безразличие и слушать рассеянно, когда заходит об этом речь. Я краснел от стыда при одной только мысли, что услышу, как тесть говорит сквозь зубы: - Боже мой, Абель, ну, если вы так хотите... А теща добавит: - Знаете ли, когда женишься... Да, когда женишься, то муж должен отдать все, не правда ли? Отцовское это имущество или материнское, оно отныне и мое и твое, оно превращается в общую собственность. С деньгами происходит то же самое, что со всем остальным. Однако я успел убедиться, что другая сторона заняла более твердую позицию. - Это моя рента! - воскликнула Мариэтт, когда мы однажды поспорили о том, как употребить деньги, которые по нашему брачному контракту давал ей каждый месяц отец. Точно таким же образом она еще раз заявила мне: "Это мое пособие", закончив этими словами упреки по поводу моей "свободной" профессии, в которую приходится вкладывать много, а получать мало. На этот счет у меня нет иллюзий: если б ей каким-то образом досталось наследство, тесть заботливо записал бы деньги на ее имя. Разве можно не обеспечить женщину? Разве не следует ставить женщин в более выгодное положение, ведь они выбиваются из сил и не получают за это никакого вознаграждения, надо же дать им возможность выжить (что они почти всегда и делают) в случае нашей измены или же гибели, не так ли? Новое доказательство, - сказал бы юрист, - в праве передачи собственности, сдвиг в направлении paterna maternis. Я шучу, конечно. Но лишь отчасти. Гимарши нашли мой поступок вполне естественным. И не заслуживающим особых похвал. Они меня даже не поблагодарили. Конечно, год был трудным: седьмой год часто бывает таким. Люди с такой приторной обходительностью твердят нам: "У вас прелестная семейка", что и мы сами, размышляя о ней, с трудом избавляемся от этой елейности. Нужно время для того, чтоб разочарование как следует встряхнуло нас и мы согласились бы заметить, что некоторые стороны наших отношений, которыми мы дорожили, уже потускнели, зато стали более определенными другие, которых мы надеялись избежать. У меня нет излишней склонности к подведению итогов. Я преспокойно живу, не углубляясь в механику своего существования, предоставляя все естественному ходу вещей. Но с некоторого времени случается, что я запираюсь у себя в кабинете и сижу в кресле, размышляя о том, что же у меня не ладится. И то, что не ладится, мне всегда кажется таким банальным и мелким. Эрик - это особый случай: редко встретишь человека, столь безоружного перед волей жены и перед жизненными трудностями. Рен - тоже особый случай. Другое дело я. Посмотрю вокруг и убеждаюсь: я "издан" в тысячах экземпляров. То, что не ладится, прочно связано с тем, что в порядке, и поэтому почти незаметно. Замечает ли это сама Мариэтт? Она - женщина, брак - ее профессия; ее родители, ее дети, ее дом - все это поглощает ее без остатка, она живет, и в этом ее сила. Я же склонен подвергать свою жизнь анализу, и в этом моя слабость. Я ныне не очень-то расположен быть довольным своей жизнью. Впрочем, сами видите: вот я жалуюсь на что-то, а на что, собственно? На то, что Мариэтт, если и жалуется, вернее, она никогда не жалуется на жизнь в целом, то постоянно жалуется лишь на какие-то мелочи. Показалось, скажем, облако, сорвались три капельки дождя, она вздохнет: - Что за погода! Стиральная машина разладилась - забыла ее вовремя смазать, - Мариэтт начинает трясти ее, дергает рукоятку, возмущается: - Всего полгода назад я вызывала мастера. Какие легкомысленные люди эти техники! У нее подсознательное желание все подвергать критике. Ткани, оказывается, куда хуже, чем прежде. Вода пахнет хлором. Собаки на улице опрокидывают урны с мусором. Картошка вся в глазках. У моих клиентов вечно грязные ботинки, к тому же они повсюду сбрасывают пепел с сигарет. Приходящая прислуга постоянно опаздывает. И еще любит присчитывать себе лишние часы. Если я возвращаюсь домой, когда Мариэтт складывает простыни, и не предложу сразу помочь ей, она восклицает: - Нет уж, не помогай! Я как-нибудь сама справлюсь, хотя так неудобно тянуть с углов эти простыни. Соберусь помочь ей с посудой: - Куда лезешь! С твоими-то нежными ручками... А час спустя она скажет Габ, что чей-то там муж все сам мастерит в доме, а я, мол, ни к чему не способен. Эрик тоже ни в чем не смыслит. - Они умеют только детей делать, - скажет Габ. А детишки играют рядом, тут же. Рвут в клочья бумажки, возятся с кубиками, с пластилином, вопят, катаются по полу, топочут ножками. Но все их выходки вызывают умиление, нежность. Что бы они ни творили, этим чудовищам все прощается, ведь они маленькие. Имеется еще таможня. Я не в претензии, что Мариэтт опустошает мои карманы. Каждый раз, когда я переодеваюсь, она это заботливо проделывает. Похоже, что без ее попечения я бы вместе с костюмом сдал в химчистку свой бумажник, забыв его в кармане. Она задает мне кучу вопросов и чем дальше, тем больше интересуется моим распорядком дня, прислушивается через открытую дверь, когда я звоню по телефону. Дело совсем не в каких-то подозрениях: одно время я так и думал, но оказывается, льстил самому себе, она об этом и не помышляет, уверена во мне полностью. Дело и не в простом любопытстве, этого слова здесь недостаточно. Дело здесь во всепоглощающей рутине нашей жизни, где сочетаются все крепнущая убежденность Мариэтт в праве владеть своим достоянием и осознанная ею обязанность (она простирает ее и на меня) надзирать за детьми, иными словами, знать о них все досконально и сиюминутно. Точно такую же бдительность проявляет моя теща к тестю, Габриэль - к своему Эрику, мадам Typс - к мосье Турсу, и это дает преимущество женщинам. Я есть ты, ты есть я, я хожу твоими ногами, а ты остаешься дома на моих. Я все должна знать о тебе, пока я существую на свете. А я бываю занят, рассеян, забывчив. Разве я не повстречал на улице такого-то? Да, как будто. Припоминаю: да, столкнулся с ним на Эльзасской улице. Мариэтт возмущена: - И ты мне ничего не сказал? Имеются и денежные заботы. Иной раз они особо чувствительны и почти постоянно болезненно ощутимы. Конечно, мелкий буржуа считает себя бедняком, потому что он всегда смотрит на тех, кто выше, и никогда на тех, кто ниже. Мои средства многим могут показаться достатком, пока эти люди не достигнут такого положения. Но верно и то, что - кроме людей привилегированных, которых само их богатство обрекает на нелепую роль, - мужчину в его семье всегда пожирают без остатка (во всяком случае, таково его ощущение). Если у Мариэтт денег не хватает, она как-нибудь обойдется. Если ж у нее появятся деньги, тотчас расходы увеличатся и дойдут до такого уровня, что превзойдут мои возможности. Мне не чужда гордость, что я один кормлю четыре рта. Но все же преобладает ощущение, что права на руководство это мне не дает. Вот Эрик, он зарабатывает немного и отдает жене все, что получает. - Но это же самое меньшее, что он может сделать! - говорит Мариэтт. Для меня "самое меньшее" должно быть, конечно, больше, поскольку это в моих силах; вместе с тем достойно сожаления, что это "большее" весьма относительно и быстро переходит в невозможное, хоть это невозможное вполне возможно для многих других. В этом, без сомнения, и заключается причина горького ощущения, что я не могу удовлетворить все потребности моих близких, их постоянные просьбы поддерживают во мне это ощущение, привычка подавляет в них признательность, а их желания все возрастают по мере того, как мне удается удовлетворять их. Засим имеется мое одиночество. Постоянно я занят своим суровым ремеслом, мои занятия немного удивляют, а зачастую отпугивают. Я манипулирую статьями законов, а вокруг меня манипулируют детскими рубашечками, сладкими словечками для розовых ангелочков, молочными кашками. Я компетентен в иных делах, порою странных, всему этому чуждых, а в домашних делах ничего не понимаю. То, что мне совсем не любопытно, им весьма интересно, и наоборот. Мариэтт вначале пыталась приобщиться к моим трудам, теперь у нее совсем другие заботы. Наше общение стало весьма ограниченным. Кроме главного пункта: сколько я заработал, чтоб накормить тех, кого она произвела на свет. Конечно, я обязан быть на уровне каждодневных забот. У меня почти нет для этого времени. И желания тоже нет. И возможностей. Мариэтт - она из рода Гимаршей - в своем доме напоминает каплю масла в воде: она тут же растекается во все стороны; а я - капля воды в масле - я съеживаюсь, как росинка. А еще имеется недостижимость одиночества. И в этом никакого противоречия с тем, что сказано выше. Внутреннее одиночество может крайне нуждаться в одиночестве внешнем. Побыть одному в своем доме для меня стало вещью невозможной. Даже в кабинете, где я принимаю свою клиентуру, шум меня преследует, и с каждым днем он все возрастает. Нате вам: явился Никола, тут же упал и сразу заревел: а-а-а; потом слышу: тук-тук, что-то приколачивает; потом - крак, что-то разбил; или загудел: ту-ту-ту, изображает поезд. К этому добавляется и вой транзистора: Мариэтт любит подметать пол под музыку. Шумит миксер, плещется вода в стиральной машине, гудит пылесос. Ребятишки Габриэль - чуть постарше - идут на выручку к Никола, берут приступом лестницу. Мариэтт, добрая душа, кричит: - Потише вы там! Наверху папа работает. Разве у нас тишины дождешься, да никогда! Даже в уборной. Всегда найдется он или она, кому не терпится, и они начинают толкать дверь. Одно время моим убежищем стала ванная комната. Мне нравилось пораньше утром спокойно погрузиться в ванну, чтоб волосы на коже шевелились, как водоросли, чтоб время, тело, заботы утрачивали свою тяжесть. Но Мариэтт начинала сердиться: - Ну, скоро ты выйдешь? Мне нужно умыть малышей. Имеется вышеупомянутый кризис власти. Дети творят все, что хотят. Им безразлично, что говорит Мариэтт, ее губы для них - это прежде всего присоски для поцелуев. Конечно, я пытаюсь вмешиваться. Но можно ли вечером требовать от Никола послушания, если днем этого никто не добивается? Меня сразу одергивают: - Он будет плакать, ты этого хочешь? Малыш такой нервный! Я отступаюсь. Да, в сущности, мне вовсе и не хочется вмешиваться. Мне не понравилось бы, если б у меня оспаривали мои права (впрочем, их и не оспаривают). Но как только я начинаю их осуществлять, я наталкиваюсь на трудности. Не хватает находчивости и внимательности, когда дело касается пустяков, я не люблю прибегать к власти по мелочам, это мне не по душе и даже оскорбляет. И тем самым я соглашаюсь на то, чтобы прибегали к власти, когда дело касается меня. Когда дело касается "незначительных" вопросов, Мариэтт, плохо воспитывающая детей, отлично справляется со мной. Я не вижу в этом большого преступления. Для меня достаточно считать, что в вопросах существенных решение остается за мной. Но ведь известно, что именно генералы склонны занимать второстепенные посты в своем собственном доме, и, желая отдохнуть от нашивок, повинуются. Говорят, что у каждого своя сфера. Но моя сфера все суживается. Я чаще отсутствую, дома бываю урывками, и, конечно, мне трудно иметь перевес над непрерывным присутствием Мариэтт - она постоянно находится на своем посту. Со временем в заботе о главном я решился выдать Мариэтт доверенность на текущий расчетный счет в банке. Она сама разбирается со всей медицинской писаниной, с консультациями, прививками, историями болезни, а также с писаниной деловой, где чуть ли не тысяча и одна анкета, декларации, справки с места жительства (заставляющие вас бесплодно растрачивать часы своей жизни, чтоб доказать, что вы живы). Мариэтт обладает подлинно женским терпением, ее вмешательство меня весьма устраивает и освобождает от всякого желания совать во все эти дела свой нос. Жена сняла с меня эти заботы и постепенно лишила той власти, которая прежде была мне уготовлена. Пожалуй, еще добавлю, что приходящая прислуга, мойщик окон, почтальон и мусорщики, сборщик, получающий по счету за электричество, торговцы, агенты страхового общества общаются только с ней, никогда со мной не встречаясь. Точно так же и детишки: едва я рассержусь, невольно поворачиваются к матери, чтоб узнать, как им быть, а угрозы мои им не так уж страшны. Я сохраняю вес только в качестве адвоката, именуемого почтительно _метр Бретодо_. Стоит появиться клиенту, и Мариэтт, как сдержанный и вежливый секретарь, стушевывается, обронив фразу: - Пойду узнаю, сможет ли он вас принять. С помощью этой уловки и необходимости для меня иметь связи с людьми других профессий (в клуб "Ротари" я не попал - ведь имеются более известные адвокаты, чем я) Мариэтт дала согласие на то, чтобы я стал членом "Клуба 49". С тех пор в субботние вечера этот клуб обеспечивает мне некоторую независимость (конечно, относительную). Что же касается всего прочего, то тут уж тон совсем иной. - Холодно. Надень кашне. Да-да, твоего мнения я не спрашиваю - не хочу, чтоб ты занес домой насморк. Вот еще что, после суда зайди к Гроло на улицу Вольтера, возьми там пластинки, я их заказала ко дню рождения Арлетт. И есть эта небрежность Мариэтт, дневная. Жена обременена многими заботами, и, конечно, не может, как Рен (у которой это единственное занятие), наряжаться, быть модной картинкой, которой я бы восхищался, с шикарной прической, сооруженной дорогостоящим парикмахером. Но я вижу ее только небрежно одетой - подействовал пример Габ, особы активной, но всегда одевающейся кое-как, подобно многим южанкам. Постепенно она превращается в настоящую замарашку. Пример этот тем более опасен, что Габ зло отбивается, если ей делают замечания на этот счет: - Когда целый день торчишь у стиральной машины, не будешь думать о том, как соблазнить мужчину! И даже больше: - Подумаешь, упаковка! Да ну ее к черту! Какое значение она имеет? Разве мой Эрик не знает, что там под ней скрывается? Мариэтт еще не дошла до этой стадии. Однако муж, не правда ли, всего только муж с подтяжками на плечах, который и жену видит в такой же упряжке - в поясе с подвязками для чулок, - тот самый мужчина, преданность которого измеряется каждый вечер, когда расстегиваешь пуговку и при этом чересчур выступает живот или уж слишком большой кажется грудь. Для мужа не одеваются, а только раздеваются. Костюм - для того, чтоб побежать в молочную, домашний передник - для мужа. На этот счет зря усердствуют женские журналы. Мариэтт чересчур уверена во мне и слишком уверена в себе, считает себя пристроенной, а значит, свободной от брачного парада и не беспокоится о том, чтобы возбуждать во мне восторги. Имеется и другая небрежность, ночная. О, Мариэтт ни в чем не отказывает, и я могу себя с этим поздравить. Но уже через десять секунд мы поворачиваемся спиной друг к другу и можем поразмыслить над парадоксом: _Ты будешь обладать все меньше и меньше тем, чем будешь владеть все больше и больше_. Скажем откровенно: не следует удивляться тому, что после восьмидесяти месяцев брака супружеская близость становится более будничной и не столь частой. Говорят даже, что любовь длится дольше, если ей сопутствует умеренность, поддерживающая любовную жажду. Такова мужская точка зрения. Я не думаю, чтобы Мариэтт придерживалась такого же мнения. Она молчит и тревожно шевелится в кровати, если я проявляю безразличие несколько дней. Она бессознательно предпочитает ренту. Рента дает уверенность. Ритуал - я чуть было не сказал "выполнение обязанности" - доказательство действием. Но говорю - знак внимания. Друзьям жмут руки, тетушку целуют, жену сжимают в объятиях. Что легче сделать по заказу - поцеловать или крепко обнять? Лучше помолчим. И так уже все это выглядит препротивно. Но почему нельзя признаться в том, что путь к удаче связан с тем, чтоб принуждать себя? Держу пари, что из ста мужчин едва ли найдутся двое, которые могли бы по совести сказать, что они никогда не делали над собой усилий. Мне кажется, я неплохо сколочен: обладал, обладаю и, надеюсь, еще долго буду обладать способностью к продолжению рода; по сему поводу я придерживаюсь весьма вольной философии - считаю, что из всех наслаждений это наиболее постоянное, самое бескорыстное, единственное, в котором не изменяешь самому себе и не предаешь другого, и по самой природе своей оно близко множеству милых чувств, которые связывают вас с вашими родителями, с вашими детьми, с жизнью, порожденной этим наслаждением. Но, по правде говоря, оно порождает чересчур много. Как его ни воспевай, но приходится еще и подсчитывать на пальцах, уже переставших трепетать. Известно, что влечет за собой небрежность. Известно и то, как это все отравляет, как обедняет состояние блаженства необходимость заниматься в такие минуты калькуляцией; так или иначе, порыв от этого страдает. Пятое апреля. Жалуешься, что недостаточно энергичен, и вдруг, оказывается, переусердствовал. День, три дня, шесть дней опоздания. Лицо Мариэтт вытягивается. Появляется мадам Гимарш, затем Габриэль, и снова у них какой-то таинственный вид, снова начинаются переговоры, и, если я прохожу случайно мимо собеседниц, на меня посматривают косо. Мариэтт, которая прежде предупреждала меня о своих тревогах, теперь уже этого не делает. Случаются, мол, ошибки. Но есть же средства, они дают эффект, если спохватиться незамедлительно (или, по крайней мере, они считаются эффективными, только надо действовать поспешно, чтоб природа изменила свои намерения). Я молчу, принимаю значительный вид, сам ни о чем не спрашиваю. Я доволен, что меня сторонятся, хоть и пытаюсь скрыть это, ведь сама Мариэтт не хочет, чтоб я вмешивался, и советов ищет лишь внутри своего клана; и сей клан, который обычно казался мне слишком навязчивым, на этот раз меня вполне устраивает. Я чувствую себя подлецом. Чувствую в душе нежность. Я очень внимателен к неласковой, хмурой Мариэтт, которую мучат опасения, она внутренне сетует на меня, но не хочет показать своей неприязни. Пятнадцатое апреля. Мариэтт безуспешно проглотила несколько пилюль. Подсчеты уже делают более откровенно. Мадам Гимарш вдруг огорошила меня, словно я был в курсе дел с самого начала: - Десять дней - это уже крайний срок. Звонят разным приятельницам, не могу установить точно кому. - Знаешь, у меня неприятность. Нет ли у тебя... Нет, у подружки нет, но она знает какую-то другую, у которой есть. Правда, то, что у нее есть, может быть, и бесполезно. Разговоры кажутся весьма туманными, хотя приводятся случаи успеха, все это тянется, тянется. Но вот на двенадцатый день опоздания приносят некую коробочку. В ней всего три ампулы, а надо якобы иметь пять, чтоб добиться решающего эффекта. Мадам Гимарш ведет детей гулять на бульвар, а Мариэтт, пользуясь их отсутствием, удаляется на кухню с Габриэль, и та делает ей укол; с обычной своей решительностью она шпигует ее этим снадобьем, как настоящая медсестра, и, натягивая Мариэтт трусики, ворчит: - Хоть бы у меня кто-нибудь нашелся помочь, когда надо... Тридцатое апреля. Напрасные старания. Опоздали или же средство оказалось никудышное, а может, и ампул не хватило. Мариэтт с матерью только что вернулись от доктора Лартимона, к которому пошли узнать то, что им и так было ясно. Я слышу, как они топчутся внизу, в гостиной, вместе с Арлетт, которая оставалась дома с детьми и с дядей Тио. Как это свойственно старикам в отставке, его любопытство ко всяким семейным новостям растет. Я наконец-то выпроваживаю клиентку, жену мелкого жулика из страхового общества. Вот уже целый час она пытается заставить меня заботиться о своем муже и увильнуть от внесения аванса на расходы по его делу. Ну вот, она ушла. Спускаюсь к своим. Никола уже вооружился приторным леденцом, который ему всегда притаскивает бабушка, и с признательностью сует его в рот. На коленях у Арлетт сидит Лулу и сосет из бутылки молоко. Мариэтт забилась в кресло, свернувшись клубком, в котором как бы укрылся еще невидимый третий младенец. Ах! Как давно это было, та первая радостная весть, что союз наш принес долгожданного Нико. - Ваша взяла, - говорит мадам Гимарш. У этой дамы, выходившей пятерых детей да еще, кажется, имевшей два выкидыша, сейчас очень мрачный взгляд. Она обо всем забыла. Нет, не так. Не забыла. Просто устраивает мне семейную сцену, какую устраивала Эрику и много раз повторяла перед собственным мужем с того времени, когда желанное количество детей - мальчик и девочка - было у них превышено. Считается, что если у девушки родился ребенок, то виновата она сама. А если у замужней женщины появился лишний младенец, виноват только муж. Незамужняя сама себя подставляет под удар. Замужняя перекладывает вину на другого: невинная и пассивная, словно картонная мишень, она всегда под обстрелом, и муж, этот сладострастник, неизменно попадает в цель. Нет, все это вслух не говорится. Об этом едва ли даже думают. Однако осуждение ощутимо, оно носится в воздухе, оно витает вокруг виновника. И все же мое упорство в исполнении супружеского долга, предписанного моральными принципами, вызывает снисхождение ко мне, чему помогает и присутствие дорогих крошек, появившихся благодаря моим первым усилиям. - Чего же вы хотите? - говорит Тио с той неуклюжестью, которую всегда проявляют мужчины в таких деликатных делах, - зять создан, чтоб плодить! Он еще продолжает, несчастный: - Ведь нельзя же выдавать жену строго по рецепту. Предписывать способ пользования да еще должную дозировку... Никто не смеется, и я веду себя столь же глупо, как он. Вместо того чтобы поддаться первому желанию тут же обнять жену, поздравить ее - это сделал бы любой вежливый человек, - я вдруг останавливаюсь и самым нелепым образом вопрошаю: - Ну, что же теперь делать? - А что мы, по-твоему, можем сделать? - говорит Мариэтт. Рен, которую труднее извинить, недавно подала нам пример, и я знаю по крайней мере три подпольных адреса, куда в таких случаях обращается большинство знакомых нам семей. Может, еще сумеем выпутаться. Но Мариэтт смотрит на меня, и я чувствую, что она этого не хочет. Могу поклясться, что она против. Жена, конечно, не в восторге от того, что будет еще один ребенок. Но сейчас она решила защитить его. Больше ничего не будет пробовать. Ее мать и сестра две недели помогали ей бороться с природой, но теперь и они за то, чтоб ничего не предпринимать. Ограничились ворчанием, вот и все. - Обидно, да уж ничего не поделаешь, - сказала мадам Гимарш. - Если бы еще я была уверена, что это девочка! - воскликнула Мариэтт. Ее желание исполнилось. Но эта беременность была гораздо более тяжелой, чем предыдущие, с обмороками, судорогами, рвотой, потерей кальция в организме, вызвавшей глухоту правого уха. И как раз в это время дети болели корью, а затем коклюшем, все это добавило ей много забот. Не говорю уже о дурном настроении и обиде на меня. В течение четырех месяцев она то и дело доверительно шептала навещавшим ее приятельницам - я это слышал чуть ли не сто раз: - Мой муж не так уж рад, знаете! Даже присутствие детей ее не останавливало, даже когда у нас бывали подрастающие племянницы девяти, восьми и семи лет, которые прислушивались, навострив розовые ушки, и удивлялись, что их мама Габриэль, хотя она такая любящая мама, тоже вторила словам тети Мариэтт и вовсе не думала, что появление на свет маленьких деток так уж необходимо. Я тоже начинал волноваться, но после одного случая несколько успокоился. Я долго буду об этом вспоминать. В то утро я был дома, держал Никола на коленях и поспешно допивал свой кофе, так как должен был успеть забежать в тюрьму и повидать одного заключенного. Мариэтт позавтракала, но ее мутило. Она мучилась тошнотой и, искоса глядя на меня, прошептала: - Как вспомню, что еще целых пять месяцев терпеть! Внезапно она схватилась за живот. - Тебе опять нехорошо? - вскрикнул Нико, вскакивая на ноги. Этот крепыш в коротких штанишках глядел на нее твердым мальчишечьим взглядом, и волнение его выдавали только трепещущие ресницы. - Нет, - ответила Мариэтт, подхватив его на руки, - твоя сестричка толкается. Она покраснела и выглядела смущенной. Больше ничего не сказала. Но наступил конец ее недовольству, и через несколько дней оно сменилось мужественным ожиданием, хотя временами повторялись обычные жеманные жалобы и кисло-сладкие рассуждения. Сокровища магазина на улице Лис не помешали тому, что опять все вязальщицы взялись за приданое, и Нико не переставал удивляться, что _у мамочки так много всяких детских штучек, и в ответ слышал, что воробьиха-мать, когда надо, охотно вырывает у себя собственные перышки, чтоб устлать ими гнездышко_. Мариэтт сочла необходимым объяснить Нико популярно и образно, что с ней сейчас происходит, заговорила с ним о высиживании птенчика, которого птичка-мама держит в тепле, у самого своего сердца. Это несколько покоробило целомудренную мадам Гимарш, и она торжественно заявила: - Еще увидите, куда заведут вас эти новые методы воспитания! И действительно, любопытный Нико, совсем не удовлетворенный поэтической транскрипцией сексуальной азбуки, инстинктивно рванулся к существу дела и напрямик спросил: - А как ты ее туда засунула? - Ну, это было легче легкого, - растерянно обронила Мариэтт. Я присутствовал при этом и не преминул прибегнуть к какой-то путаной притче, согласно которой мать-земля принимает в дар от отца семечко растения. Потом что-то забормотал о некоем питомнике для выращивания саженцев. Еле-еле я выбрался из этого трудного разговора. Сам был поражен собственным упорным желанием не походить в деле зачатия на плотника Иосифа. Мне хотелось доказать сыну, что всех маленьких Нико матери только завершают, но зачинает их отец. И мой мальчишка, довольный тем, что он тоже мужчина, по-видимому, гордился мной, а Мариэтт, слегка пожав плечом, улыбнулась, внутренне убежденная в великом преимуществе своего пола. - Если ты надумаешь завершить Марианну, - сказала она, - я не возражаю. - Ты ее зовешь Марианной? - спросил Нико. Мариэтт утвердительно кивнула головой. Впервые она сама предложила имя. Я не обмолвился ни словом, учитывая то обстоятельство, что фамилия останется моя. Мария (имя бабушки Мариэтт), Мари (ее мамы), Мариэтт, Марианна - так будет продолжена женская линия в семье Мозе. Стало быть, моей доченьке придется до свадьбы носить фамилию Бретодо, но имя ее останется с ней на всю жизнь; сохранится ли и дальше эта преемственность, которая немного соперничает с нашей? Мариэтт предрешила: у нее будет дочь. Но ее желание исполнилось с лихвой: у нее родилась двойня, и колыбелька Марианны дополнилась колыбелькой Ивонны. Когда доктор Лартимон, уверенный, что его стетоскоп не ошибся, еще за три месяца предупредил нас о том, что ожидается двойня, то скажу откровенно: удар нелегко было вынести, снова возобновился концерт жалоб, четверо маленьких ребят - ну не ужасная ли перспектива на ближайшие годы! Бретодо, этот последний в своем роде, муж, в способностях которого сомневались, оказался плодовитым кроликом, как Эрик. Мадам Гимарш с грустью сообщила, "как изменилось настроение тетушки Мозе, старуха дала понять, что состояние невозможно дробить на бесчисленное количество детворы. Сия забота меня мало волновала. Нет, все-таки тревожила: ведь с ростом материального бремени гордость сникает и человек хватается за самую ничтожную надежду. Я не представлял себе, как же мне справиться со всеми трудностями в ближайшее время. В нашем тихом городе не было особых перспектив для роста преступлений и всякого судебного крючкотворства, которые могли бы увеличить мой бюджет. Один лишь дядя Тио, которому горько было видеть, до какой степени я пал духом, попытался, хоть и грубовато, приободрить меня. - А ты чего хотел? Женился - получай семью! Заполучил родственников от своей жены, а затем еще тех, кого она начала производить. Нечего жаловаться: теперь имеешь право на сорокапроцентную скидку на железных дорогах! И когда я, отец, страдающий от изобилия детей и от укоров совести, раздираемый боязнью и сомнениями, с беспокойством говорю Тио, что опасаюсь холодного отношения к близнецам, он громко смеется: - Да что ты, друг! Бабы всегда вопят, когда родится второй. Но стоит новым бесенятам появиться на свет, мамаши ликуют. У отцов сердце ноет под бумажником, который тощает. У матерей сердце радуется под налившейся грудью. Увидишь сам!.. И я увидел. В день первого посещения роженицы я встретил в палате все племя Гимаршей. И в каком оно было экстазе! Чтоб успокоить все эти рты, жаждущие немедленно присосаться поцелуем к близнецам, не хватило бы и десяти младенцев. Разве не желанны они, мои девочки? Погодите, погодите! Не желаешь зачастую того, чего у тебя нет. Но едва заполучил, желаешь сберечь. Все уже забылось, в том числе и тьма предстоящих забот, огромных расходов, бессонных ночей, бесконечных неприятностей. Меня даже поздравили. И сгоряча я нашел совершенно естественным шепот Габриэль, с завистью склонившейся над близнецами. - Это глупо! Но ужасно хочется завести и себе таких. 1962  На моем письменном столе счет "Водопроводной компании". Я не удивлен, что надо заплатить много денег. Шум воды, текущей по трубам, у нас не смолкает, он разносится по всему дому, когда кран открыт, и заканчивается гидравлическим ударом, когда кран закрывается, - таков лейтмотив; нет нужды прислушиваться, где это раздается - близко или далеко, громко или приглушенно, все время я замечаю этот плеск воды в кастрюле, в тазу, в уборной, в биде, в ванне, в баке и в раковине на кухне. В доме людей много; я знаю, в какие часы, в какие дни недели больше пользуются водой. Расход ее свидетельствует обо всем: о напряжении домашних работ, их бесконечном многообразии, о часе пик, о редких паузах; о том, сколько нас здесь, ибо расход этому пропорционален; даже о нашем возрасте: у детворы небольшая поверхность тела, но как же она пачкается, как часто приходится их мыть, и это начисляет на счетчик куда больше кубометров, чем наше собственное омовение. В семье любовь не является мерой повседневных нужд. Она, скажем, нимб: маленькое солнце с затмениями (в лучшем случае), а в других случаях - колечко дыма, да и то не очень круглое. Что касается денег, то они непрерывно и конкретно воплощают приток и утечку средств, требующихся для семейной жизни. Деньги истребляются нещадно. Верный показатель тут - вода. Будничный и вместе с тем поэтичный. Вода, которая освежает, фильтрует, ошпаривает кипятком, растворяет, капает, разводит, замачивает, обдает, охлаждает, кропит, хлюпает, вымачивает, моет, полощет, орошает. Вода, которая бежит по невидимым свинцовым трубам, как электрический ток по проводам, и вдруг вырывается из крана чистейшей струей, предназначенной для тысячи нечистых надобностей, а вскоре, уже грязная от соприкосновения с нами, возвращается под землю через сточные трубы. Помои от мытья посуды, стирки, вода после варки пищи, напитки, вода, отдающая хлором в кране, но она может стать и минеральной водой "Эвиан" в стаканчике ребенка; вода в туалетной комнате, омывающая нас сверху донизу - и лицо, и все тело. Вода в больших и малых количествах - пролитая лужица, которую подтирают половой тряпкой, и та вода, что требуется для приготовления соков, соусов, липовых отваров, травяных настоев, варки сиропов, хранящихся в стеклянных банках, - всюду вода. Ее спускают в уборной, ее освящают в церкви, ею брызгают белье для глажки, ее вводят в состав жавелевой воды, в раствор перекиси водорода для промывания царапин и ран. И снова капли воды - они в слюне, брызнувшей из уст болтушки, они же в слезах, льющихся в часы тяжкой грусти и мелких огорчений. Я шучу. Хотя шутить не над чем. Эта вода, что течет и течет и набирает кубометры, эта вода так необходима женщинам, и ее так обильно использует Мариэтт. Она лучше меня знает, во что это выливается и сколько утоплено времени и труда в этой воде, раз ее потребление возросло втрое... Все мелкие проблемы вроде "вопроса о прислуге" не привлекали внимания наших отцов, господ рассеянных, солидных и склонных брать на себя лишь "высшую ответственность"... От них в назидание сыновьям, хорошо помнящим их царствование (ныне оно нам кажется менее нестерпимым, когда мы уже стали их преемниками), остались (и хранятся их старейшими подданными) прелестные семейные фотографии: на них мы видим спокойного, серьезного главу семьи, в сюртуке, застегнутом на все пуговицы, - господина, облик которого подтверждает, что он поглощен великими задачами. Этот господин, несомненно натура сильная, склонился к супруге, которая на одну восьмую ниже его и на четверть моложе (надо проявлять благоразумие: красота исчезает раньше, чем мощь), причем супруга, по описаниям очевидцев, отличалась отменными качествами женского пола: чистотой, мягкостью, преданностью, благочестием, любезностью и, чтоб не позабыть, скромным изяществом; умела сохранять и достоинство, и непринужденность, и обладала той стрекозиной легкостью, которая в соединении с трудолюбием муравья создала ей славу радушной хозяйки, блистающей вежливостью, восхитительно и совсем недорого одевающейся, да еще репутацию прекрасной матери, у которой необыкновенно воспитанные чистенькие детки - они не позабудут поздороваться с гостем, даже за малюсенькую конфетку скажут: "Мерси, мадам" - и по первому знаку мамочки бесшумно и безропотно исчезнут из комнаты и тут же бросятся готовить уроки. Вы вправе посмеяться над этим. Для наших жен, конечно, помещают более современные картинки в иллюстрированных журналах; около любимого мужа, хорошего добытчика, подходящего возлюбленного, молодца с широкими плечами, настоящего семьянина, цветет молодая мать, нежная королева, абсолютно независимая среди своих таких же независимых детей, она знает, что ей повезло, как принцессе Паоле, обладающей наследниками, которых так не хватает королеве Фабиоле. Молодая мать, само собой разумеется, здорова и красива, у нее есть все, чтоб отстоять свою личность; она женщина культурная, ибо читает все подряд; хорошая хозяйка, так как много знает и может, нажав пальчиком кнопку, делать все без посторонней помощи и совсем не уставая, поскольку приводит в действие целую армию механизмов, делающих белье белым, волосы сухими, превращающих бульон в суп-пюре, заставляющих паркет блестеть, аккуратно режущих баранье жаркое на части, мелющих кофе и выдающих хорошо отфильтрованную информацию. На этот раз вы едва улыбаетесь. Разве такая программа суперавтоматов, которые сделают женщину счастливой, не распространяется "массовой информацией", феями рекламы? Хотя я робко над ними издевался, но и сам мечтаю об их волшебной палочке и охотно (?) сложил бы с себя остаток полномочий главы семьи, только чтоб полюбоваться таким хозяйством в своем доме; я удивлен, удручен и даже виню себя в том, что не мог, не сумел создать для жены своей такие вот условия, которые позволили бы ей предстать передо мной совсем в ином виде. Теперь все стало совсем просто: уже нет мадам Бретодо или почти что нет. Мариэтт едва выкраивает час в день, чтобы вывести детей погулять. Своим туалетом пренебрегает настолько, что легко можно ошибиться и принять ее за гувернантку из хорошего дома. За исключением нескольких поспешных вылазок в универмаги, Мариэтт стала такой же невидимкой, как и добрая половина женского населения в Анже. Одной из женщин, наглухо замкнутых в пределах поля интенсивного семейного тяготения, которое остается для всех них жизненным пространством, находится в прямой зависимости от числа имеющихся у них детей и в обратной зависимости от квадрата расстояния. Я и сам редко вижу ее. Время от времени я пробую воскресить в своей памяти прежнюю Мариэтт, хорошо причесанную, со вкусом одетую женщину, которая хотела мне нравиться, спокойную, прямо созданную для меня. Теперь между нами всегда ее передник, вокруг - всякая хозяйственная утварь. Руки ее превратились в инструменты для работы, глаза заменяют контрольные сигналы. Мариэтт - прежде всего прислуга в своем доме, прислуга, занятая постоянно, но считающаяся привилегированной, потому что у нее есть помощница, которая приходит на четыре часа в день и оплачивается согласно профсоюзному тарифу. Сама же Мариэтт трудится не меньше двенадцати часов в сутки, и притом бесплатно. Ну конечно, часть забот она препоручает вольтажу 220. - Все эти механические штуки, - сказала ей тетушка Мозе, - упростили наши домашние дела. - Да, - ответила Мариэтт, - если бы существовала машина для одевания и раздевания детей, машина для стряпни, для покупок на рынке и еще несколько машин в том же духе, да еще бы иметь на спине электронный глаз для присмотра за ребятами, было бы совсем неплохо. - Ну, ты бы заскучала! - воскликнула тетя. Это выражение у нас дома привилось. Если случается, что Мариэтт присядет на секунду, чтоб перевести дух, она тут же соскочит со стула и скажет: - За дело! Хватит скучать. Порезвимся! Иной раз еще добавит: - Я просто чемпион по этим играм! И это действительно так. Мариэтт достигла такой быстроты и виртуозности (посмотрите-ка на нее, как она мгновенно нарезает картошку - кра-кра-кра), что могла бы гордиться своими успехами, если б в нашем уважаемом обществе эта работа по традиции не считалась обязанностью домашней прислуги. Но у Мариэтт к хозяйственным делам не было отвращения. Они ей казались необходимыми, невзирая на минуты крайней усталости и раздражения, когда она кричала: - Ох! Хватит с меня, ухожу в отставку... Как не одуреть от всех этих бесконечно повторяющихся дел! Мариэтт погрязла в домашнем рабстве. Впрочем, она сама это понимала. Она говорила об этом. Твердила с настойчивостью, в которой даже сквозило самолюбование - видите, я стала жертвой. Теперь уже никто не мог безнаказанно похвалить и выразить свое восхищение ее умением вести домашнее хозяйство. Однажды дядя Тио удивился, как она прекрасно гладит: - Но я же для этого была создана, верно? - ответила Мариэтт. Тио уперся, показал пальцем на воротничок выглаженной мужской рубашки и сравнил его со своим, у которого сморщились уголки. Мариэтт воскликнула: - Так ведь у вашей гладильщицы нет аттестата об окончании лицея. А у меня есть. Я восемь лет училась в лицее, чтоб добиться таких успехов! Кстати сказать, дядя Тио - самый подходящий наперсник для сетований, весьма доброжелательный слушатель. Мадам Гимарш и Габ считают, что таков их удел, и уже давно не ропщут на свою судьбу. У дяди Тио нежное сердце военного, который заставлял трудиться только мужчин. Он ни разу не был женат. Ему можно все рассказать, и он не обидится, хотя меня некоторые темы возмутили бы. Но именно благодаря его содействию я потом все узнаю, правда, в несколько завуалированном виде. Дядюшке она охотно адресует всякие смелые изречения. - О ля-ля, дядюшка, а вы знаете, что такое замужество? Думаешь найти родственную душу, а тебя превращают во вьючную скотинку. Тио доверяют и более будничные сообщения. - Ну ладно, куда ни шло, пусть будет все время одно и то же. Но что убивает, так это конвейер. Надо, например, штанишки выстирать, а их всегда не меньше полдюжины, и во что их превращает Нико! Вот бы его носом в них ткнуть. - Да, - отвечает Тио, тут же ухватив сущность вопро-са, - самое худшее - это коэффициент. Это словечко тоже имело большой успех. - _А вот и мой коэффициент_, - замечает Мариэтт, когда мы все соберемся за столом. И суповая миска, когда на нее смотрел кто-нибудь из гостей (это бывало редко), вызывала ее пояснение: _Она соответствует моему коэффициенту_! Тон менялся в зависимости от настроения: он бывал приветливым, усталым, горделивым, нежным или сварливым, равнодушным. Мариэтт, конечно, не занималась подсчетом, калькуляцией своих движений. Но я, признаться, размышлял об этом, когда она неустанно нарезала столько кусков, ломтей и ломтиков, чистила столько пальто... Коэффициент! Он рос вместе с множественностью жестов. Умыв четыре мордочки, надо было вслед за этим вымыть всем ушки, ручки, ножки (четыре раза по две - это восемь), почистить все ноготки (четыре раза по десять - уже сорок) или зубы, тут счет уже неточный благодаря молочным зубам. Если сняла шесть наволочек, заменила носовые платки чистыми, то для обуви существует иной показатель степени, иной коэффициент - башмаки (шесть помножить на два), потом тарелки (для супа, для второго, для сладкого - три помножить на шесть). И это еще не все, есть еще детали, превратившиеся в бремя. За завтраком мы сидим вшестером. Только я один пью чай. Мариэтт предпочитает шоколад. Нико нужна смесь "Бананиа", а троим малышам требуется кашка. Такое разнообразие делает коэффициент величиной иррациональной. Но почему же она так усердствует? Я не задавал ей такого вопроса. Это невозможно: Мариэтт не стерпела бы, а ее мать тем более. Даже моя мама разделила бы на этот раз возмущение женщин, примерное усердие которых пытаются обуздать. Молодая женщина изнуряет себя трудом, а я вместо признательности начинаю жаловаться, что она впадает в крайность. Хорош бы я был, а? Они легко доказали бы мне, что Мариэтт не только не проявляла излишнего усердия, но, к великому своему сожалению, вынуждена в силу обстоятельств кое-что недоделывать. Это действительно так. Тут я, если бы желал продолжать разговор начистоту, вынужден был бы превратиться просто в чудовище, сказать, что да, кое в чем небрежность Мариэтт огорчает меня, что, на мой взгляд, лучше бы она уступила в чем-то другом... Слышу крики! _В чем в другом_? Понадобилось бы уточнять. Но для этого понадобилось бы мужество или, скорее, жестокость. Если она, жена моя, не хочет уступать в этих пунктах и усердствует изо всех сил, стало быть, для нее это важно, неоспоримо, разве что это задевает меня лично и я просто-напросто забочусь о самом себе, так как я эгоист и отцовские чувства во мне куда слабее, чем ее материнские чувства. Ведь речь-то идет о детях. Хватит конфузиться и вертеться вокруг да около. Речь идет о детях. Вот наконец слово сказано. Я, их отец, считаю, что мать делает для них слишком много. Я не говорю, что она мало заботится обо мне. Нет. Хотя... Но оставим это. Меня приводит в отчаяние, что Мариэтт не только подчинилась всему этому рабству, но хватается за любую возможность, чтобы еще утяжелить свое бремя. Я как-то об этом сказал Тио. Он нахмурился, проворчал: - Приведи пример. И я запнулся. Примеры. Их множество. Но это все такие мелочи. Один пример ничего не дает. Надо привести сотню. Первый попавшийся - но был ли он и на самом деле первым попавшимся? - показался мне довольно убедительным. - Ну вот хотя бы эти smocks, эти вышивки на оборочках. Она просто одержима этим! Вечером зевает, глаза слипаются, а как ляжет, приладится под лампой и лежа вышивает платьица для малышек. - А ты ждешь! - воскликнул Тио. Да, жду. Жду возможности уснуть. Проходит попусту время, которое некогда казалось нам самым дорогим, а ведь мы могли бы, как прежде, полежать рядом, пошептаться в темноте, теперь же это время тянется бесконечно, пока я наконец не задремлю на левой стороне постели, а она отбросит свое вышивание (заболели глаза) и заснет на правой стороне. Хватит говорить об этом. Все ясно, ей нужны принаряженные куклы с пышными бантами, лентами, оборками, бахромой, юбочками в складочку, мягкими рубашечками и низко падающими локонами; все это требует большого умения орудовать иглой, утюгом, тоненькой расческой, все это нуждается в мягкой щетке и сложной стирке в мыльной пене. Мне уже кажется, что и наши мальчики выглядят слишком изнеженными в высоко открывающих их нежные ляжки бархатных штанишках, быстро рвущихся, когда в этом бархате ползают по паркету. Я считаю, что в комбинезоне они выглядели бы более ловкими, мужественными. Право, стоило бы осовременить тот традиционный деревенский костюм - серый передник с рукавами, - в который наши гораздо менее безумные матери обряжали своих озорных мальчишек. Но об этом и говорить нечего. Да здравствует наш неженка! А уж с девочками это просто безумие, их растят, как цветы, укрывая от малейшего ветерка. Я не отрицаю, мне приятно мимоходом подхватить на руки то одну, то другую свою девчушку, приятно потереться бородой о щечки этих жеманниц, которые лепечут: - Ой, папа, ты колючий! В их долгих, нежных объятиях уже чувствуется порода Гимаршей. Но эти розовые куколки чем-то намочили меня. Моя рука, на которой сидит малышка, вдруг становится влажной, а сверху колышатся оборки и складки. Мариэтт входит; испуганно вскрикнув, освобождает меня от ноши, заменяет одно платьице другим, хорошо выглаженным, надевает вместо мокрых штанишек сухие и белоснежные, причесывает, приводит в порядок этот "букет" и вот уже освежила его, вдохнула аромат, отпустила наконец на волю и, повернувшись ко мне, ворчит: - Представляешь? Третий раз за сегодняшний день переодеваю ее. А игрушки! Они ведь тоже о многом говорят. Я считаю это просто безобразием, организованным расточительством. А что, если бы у нас был десяток детей? Стали бы мы от этого несчастней? Как вели себя по отношению к нам наши родители и наши крестные? Разве они меньше любили нас? А может, они поступали более разумно? Тратились они на нас гораздо меньше, мы сами любили изобретать игрушки. Да, я, конечно, знаю, что с тех пор индустрия развлечений возросла, а производство детских игрушек расширилось. Но сколько это поглощает денег - просто оторопь берет. Меня огорчает и нелепое поведение дарителей: они приносят подарки, значительно опережающие возраст тех, кому дарят. Передо мной все эти конструкторы, винтики от которых давно выметены метлой вместе с пылью; эти зверинцы, где у хищников давно отбиты лапы, хотя считается, что они все еще пожирают барашков на ферме. А игрушечные бакалейные лавочки, в которых запас товаров пополняется солью, рисом, хлебным мякишем, принесенными из кухни, и потом все это попадает в щели паркета; а подъемные краны; а танки с испорченными батарейками, которые приходится тащить уже на веревочках; а какая была великолепная железная дорога - с огромной восьмеркой, с сигналами, с туннелем и трансформатором, которой, кроме меня и дяди Тио, никто не умел пользоваться, но сейчас нам уже не удается собрать раскиданные повсюду детали. А сколько у нас этих маленьких автомобильчиков, ванночек для купания куколок, всяких упругих голышей, которые когда-то закрывали глазки, говорили "мама", даже делали пипи; а сколько пропало пластилина, которому полагалось развивать творческие способности в детях, он превратился в безобразную пеструю массу, скатанную в валики, в комочки, распластанную в лепешки, налипшие на ковер; а сколько различных фирменных этикеток на хитроумных картонных коробках, сколько разбросанных по всем углам бумажных вырезок, перемешанных с остатками бирюлек made in Japan, сколько всяких телефонов made in Germany, картинок, шашек, игрушечных бумажных денег из "Мира малышей"; и прежде всего, повсюду валяются ядовито-зеленые, ядовито-желтые, ядовито-красные игрушки из пластмассы: грошовые безделушки, всякие пустячки, линеечки, крохотные солдатики из винила, с жаром извлеченные из тридцати шести коробочек и сразу же сломанные. Все это забыто, брошено в одну разноцветную кучу... Довольно! Хватит! Перестаньте бросать! Но вот еще бросили, и конца этому не будет. Для детишек нашего века чудеса созданы полимеризацией. Возвращается Мариэтт. Все бегут к ней, пищат, как цыплята, вокруг нее, она любит изображать добрую фею и тут же, хотя сейчас это не требуется, распаковывает яркие пакеты стирального порошка, наивно поясняя: - Я беру их всегда по четыре, чтоб каждому сделать сюрприз. По крайней мере, хоть пять минут будут вести себя спокойно. Но эта надежда немедленно опровергается визгом Ивонны: у нее на цветной обертке изображен Бемби, а ей хочется другую - с собачкой Плуто. А наша еда? Ветчина, эскалоп, яйца всмятку или глазунья (как называют дети яичницу), омлет (делить его неудобно оттого, что он пухлый и кусочки кажутся неровными), лапша разных видов (предпочитаются ракушки, их уписывают не ссорясь), картофельное пюре. И вся гамма углеводов - сладкие блюда, варенье, пирожные. А семейные разговоры? О чем обычно идет речь? Как и кухня, разговоры стали проще и ведутся главным образом на темы, связанные с детьми. Тио сам признает это. - Я думаю, что избиение младенцев в Иудее, - говорит он, - подняло там на несколько лет культурный уровень. А наши выходы в свет? Это теперь бывает весьма редко. Да и друзей у нас мало. Остался кое-кто вроде супругов Туре (смотри выше), при встрече с ними беседы ведут в основном матери и какими-то рывками, а чтоб заткнуть дыры, имеется телевизор. Но когда никто не простужен ни у нас ни у них (успех - или, скорей, незадачу - можно заранее вычислить: шесть Бретодо, шесть Турсов, если считать по десять дней насморка на голову, на всех это будет 120 дней, то есть пропорция дней, пропавших для встречи, составляет один к трем), да если еще мужья свободны, а у жен подходящее настроение, да если встреча намечена не на понедельник (день, когда магазины закрыты), не на четверг (день, отведенный детям), не на воскресенье (день, отведенный родственникам), то, кроме всего прочего, остается одна существенная проблема: на кого оставить детей? Арлетт не так свободна, как прежде: утомившись ожиданием мужа (кто знает, может быть, так скорее жених подвернется), она взялась заведовать отделением магазина Гимаршей. Симона не скрывает, что племянники ей осточертели. Мамуля, несколько утратившая свою обычную бодрость, порой не может из-за ишиаса выйти из дому. Бабушка ложится спать рано, и она слишком строга. Чаще других является отягощенная всякими заботами Габ, оставляя вместо себя командовать всей ватагой и самим папашей свою старшую дочь Мартину, девочку серьезную и хорошую хозяйку. Несколько раз Мариэтт нехотя обращалась в Бюро семейных услуг, нанимала там студентку и доводила ее до одури своими наставлениями: - Если что-нибудь произойдет, сразу вызывайте меня. Звонить 22-14. Ничего не давайте малышам! Окон не открывайте! Оставьте в комнатах двери полуоткрытыми и каждые четверть часа смотрите, все ли в порядке. Предупреждаю: ходите потише, Лулу спит, как птичка, очень чутко. Мариэтт задерживается, всех по очереди обнимает, выходит, но шагает так нерешительно, будто ее держат какие-то невидимые резинки. И до того, как позвонить у дверей дома, куда мы пришли, она шепчет: - Как бы Марианна не закатила нам на этот раз приступ ацетономии. Хоть бы обошлось... Час спустя, насытившись доверительными рассказами Франсуазы Турс о гастрите ее младшего ребенка, Мариэтт уже волнуется, глаза ее полны тревоги. Франсуаза сразу понимает подругу и шепчет: - Хочешь звякнуть домой? Одним прыжком Мариэтт у телефона. Она сердится, почему долго никто не подходит: - Это неслыханно! Подумай, эта девчонка спит! Нет, вот "девчонка" отвечает. Все в полном порядке. Мариэтт обретает уверенность, глядит одним глазком в телевизор - там что-то остроумное - или прислушивается к мосье Турсу, который пытается изобразить своего директора. Но улыбка у жены еще напряженная. Когда кто-нибудь заговорит громко, она инстинктивно подносит палец к губам. И вскоре она уже перемещается на самый краешек кресла, готовая сразу же встать, вся настороже, и с нетерпением ждет шоколадного мороженого или оранжада, который подают перед уходом, он носит меткое название "долгожданный напиток" - таким путем вежливые хозяйки дают гостям сигнал к отправлению. Наши приемы столь же редки и во всем похожи на приемы Турсов, только мы меняемся с ними ролями. В такие дни стенные часы в гостиной обычно спешат на двадцать минут. И что за привычка судить о наших гостях, следуя песенке "Я принес тебе конфет". Что касается Жиля, нашего постоянного гостя, то его репутация в этом смысле безупречна - он никогда не забывает принести конфеты. А эти тщательнейшие обзоры горла и всех прочих отверстий, эта охота за мельчайшим прыщиком, которая ведется кончиками пальцев, поглаживающих нежную, как персик, кожу; все эти заворачивания в махровые простынки, долгие вытирания после "куп-куп"... Вся эта оргия капель, вазелиновых фитильков, ингаляций - даже при самом легком чиханье. И каким навязчивым припевом стали бесконечные оправдания беспорядка в гостиной, где все постоянно вверх дном. - Чего же ты хочешь? Им же надо поиграть. И какая суета по утрам: поскорей проводить Лулу в детский садик, успеть галопом прибежать обратно за Нико, у которого занятия в школе начинаются почти в то же время. А разве он не может туда отправиться самостоятельно? Ему надо только перейти на другую сторону улицы, не держась за мамину руку. А это страстное желание быть вездесущей. Оно заставляет Мариэтт непрестанно бегать вверх и вниз по лестнице, сновать в первом этаже из комнаты в комнату в нервном страхе - почему там тихо? - или же наоборот - что у них за шум? - постоянно узнавать в безумной тревоге - что они там вытворяют? Я уже сказал, что Мариэтт делает для детей слишком много. В сущности, ей уже некогда жить самой. Слева от меня жует дядя Тио с характерным хрустом, который вызван ревматизмом челюсти; справа что-то рассеянно грызет моя мама. Я часто думаю о том, чем же она живет, чем держится? Сегодняшнее воскресенье принадлежит им - так бывает примерно раз в месяц. Напротив меня сидит Мариэтт между двумя дочками на высоких стульчиках. Мальчиков посадили в конце стола. Распределение мест произошло вопреки этикету, но раз жена против того, чтоб дети ели отдельно - это у Гимаршей не принято, - всем нам приходится приноравливаться к ритуалу кормления. А впрочем, невозможно ошибиться в источнике болтливых уговоров, задабривания детей нежными улыбками, полного отсутствия у матери чувства меры - все это баловство, конечно, исходит с улицы Лис, и это наполняет счастьем мою жену, у нее, видимо, никогда не болят шейные позвонки - так ловко и безостановочно она поворачивается от одной дочки к другой: даст ложечку Ианн - Марианне, потом ложечку Бонн - Ивонне. Тио весело, но не из-за этого зрелища. У него другие поводы. - Решение суда от второго числа мне нравится! - говорит дядя. - Вот ты и вошел в судебные анналы. Теперь будут знать, что по вечерам надо зажигать фонари даже на ручных тележках. А все благодаря тебе! Еще три взмаха вилки - и мы переходим к референдуму восьмого числа об Алжире. Полковник признался, что он проголосовал "за", смирившись с мыслью, что его бывшим соратникам больше не придется пить анисовую водку в Сиди-Бель-Аббес, где он пять лет тянул лямку. И сразу же он перескочил на то, что Помпиду стал премьер-министром. Мариэтт в это время убеждала деток кушать побольше: "Еще немножко телятинки, а? Ну, Нико, не заталкивай еду пальцем в рот, это нехорошо!" - и все же прислушивалась к нашей беседе. Ведь она дорожит своими избирательными правами, хотя иной раз забывает пользоваться ими - срочность выборов порой отступает перед срочностью стирки. Но в ней силен местный национализм: - Два министра из Анже, - говорит она, - такого еще никогда не было. Один даже учился в Монгазоне, как наш Абель. Моя мать благоразумно молчит. Она знает, что у полковника полковничьи взгляды, у Гимаршей - взгляды лавочников, но что в этих краях споры "об оттенках белого цвета" могут повредить спокойствию семьи. Напрасная тревога: от министра юстиции дядя Тио, спускаясь по лестнице иерархии, уже дошел до судьи Куломба, жена которого только что родила тринадцатого ребенка. - Любопытно, - говорил Тио, - лет двадцать назад этим хвастались, звонили во все колокола! Нынче Куломб вынужден чуть ли не скрывать этот факт, вот как. - А я еще жалуюсь на эту кучу ребят, на нашу "кириэлису", - говорит Мариэтт. Слово это она сама придумала и обожает его, оно возникло от греческого Kyrie eleison - господи, помилуй нас! И тем не менее Мариэтт не может с собой совладать: каждый раз, как скажет "кириэлиса", оглядывает всех четырех малышей с учетверенным удовлетворением, и в этом взгляде никак уж не прочтешь жалобы. Hush {Тише (англ.).}, как говорят англичане. Мы близимся к десерту, и те четверо, на кого она взирает, стараются обольстить своим взором мамочку, взявшую в руки половник. Мариэтт начинает раздавать сладкое. - Это ваш знаменитый семейный крем? - говорит, прищурившись, моя мама. - Да, - отвечает Мариэтт. - Абель терпеть его не может, а дети обожают. Я искоса гляжу на эту смесь, украшенную целой радугой мелко нарезанных засахаренных фруктов, немного похожую на итальянское мороженое "кассата", которое уже успело, однако, растаять. Предоставив в наше распоряжение разливательную ложку, Мариэтт сует крем в ротик Ианн, быстро подхватывая кончиком ложки текущие с ее губ лакомые струйки. Нико управляется сам, хлюпает, чмокает, щелкает языком. Моя мать растерянно моргает. - Ну, Нико, так нельзя делать, - снисходительно роняет Мариэтт, радуясь в душе, что это блюдо вызвало восторг у мальчика. И вдруг она забеспокоилась. Что такое? Лулу почему-то застыл над тарелкой. - Я не положила душистой травки, - говорит Мариэтт. - Ты же видишь, тут нет ничего зеленого. Напрасные старания: Лулу терпеть не может "душистой травки", и он непреклонен. - Ну что там стряслось с этим упрямцем? - спрашивает Тио. - Не могу же я сразу кормить троих, - отвечает Мариэтт. В моей жене странно то, что догадывается она мгновенно, а понимает далеко не сразу. Ведь она коснулась кровоточащей раны. С тех пор как Лулу перестал быть самым младшим, он время от времени начинает капризничать. Это означает: крем и мамина ласка для Лулу - одно и то же, это его мамочка в двух ипостасях. Он сам об этом еще не догадался, но молчание его красноречиво: _Я, твой маленький мальчик, истомился от любви. Почему ты кормишь только девочек, а меня не кормишь? Не хочу этой размазни, без тебя она мне не сладка_. Тень господина Фрейда парит над этой страстной сценой. - Я его покормлю, - говорит моя мама, протягивая руку к ложке. Увы! Если б это была мадам Гимарш, может, подмена и прошла бы. Но тут другая бабушка - малознакомая дама в черном. И еще не выяснено, добрая ли она. - Нет! - ревет Лулу. Бах! Хлопает ложкой по самой середине тарелки, и брызги летят на предупредительную бабушку. Моя мать, сдавшись, прикрывает глаза. Теперь слово за мной. Тио ерзает на стуле. У Мариэтт страдальчески опустились уголки губ. Надо вмешаться. Я встаю. Поднимаю капризника. Сажусь на его место, пристраиваю его на своих коленях и, ко всеобщему удивлению, засовываю ему в рот первую ложку, потом вторую. Лулу глотает. Третья, четвертая, пятая. Лулу глотает, глядя на мать. Десять, пятнадцать. Он глотает, неподвижно выпрямившись, словно рот его простая воронка. Мариэтт исподлобья смотрит на меня, напряженно нагнувшись вперед. Тарелка пуста, порядок восстановлен. Не без гордости я возвращаюсь на свое место. - Лулу! - вопит Мариэтт. Началась икота. Я понял, обернулся. Крем и все прочее, что было до него, снова в тарелке Лулу; пожалуй, не все, так как остальное в других местах. Запах рвоты тянется от этой мерзкой смеси. Мариэтт крепко обнимает жертву и начинает разносить палача: - Не видишь, что ли, он болен? Идиот! Что у тебя только в голове, и что это тебе вздумалось!.. - Черт побери, - говорит дядя Тио, - ему вздумалось покормить сына. Мама молчит. Она твердо решила не вмешиваться, не соваться в эти дела и не спорить с невесткой. Впрочем, Мариэтт ни на кого не обращает внимания. - Где у тебя бобо, мой маленький? В животике, да? Тут, наверху, или вот тут, внизу? Она ощупывает его. Она уже твердит об аппендиците, о докторе. Лулу не знает, что у него болит, но ему удалось завоевать маму. Он вопит, рыдает, изображает почти агонию во вновь обретенных материнских объятиях. Мариэтт наконец тащит его в кухню. Вопли и всхлипывания постепенно глохнут в бульканье и шуме воды и окончательно затихают под пушистым полотенцем. Зато другие сироты убежавшей Мариэтт, трое оставшихся цыплят, сразу чувствуют себя покинутыми, мордочки у них вытягиваются, и они рысцой бегут в кухню догнать маму. Моя мама отодвигает стул и говорит: - Пустяки! Ты со мной это выкидывал раз двадцать, когда я тебе давала шпинат. Она тоже выходит из комнаты, чтоб помочь успокоить детей. Остаемся я и Тио. Дядя колеблется, на лице его недовольная гримаса, с трудом прикрываемая улыбкой. Наконец он решается: - Я очень люблю Мариэтт, но начинаю думать, что ты не так уж виноват, - говорит дядя. - У женщин есть свои собственные недуги: всякие метриты, сальпингиты. А болезнь Мариэтт надо назвать воспалением материнства. _Гипертрофией материнства_. Хотя эта сцена была по-своему поучительна, я бы предпочел, чтоб она происходила не при дяде, а главное, не при маме; ее стремление к сдержанности мне известно, и я полностью его разделяю. Однако приходится признать со всей прямотой, что мои столкновения с женой с некоторого времени участились. Прежде ссоры у нас были редким явлением, и, по крайней мере, не я был их инициатором. Боюсь даже, что я сохранял излишнюю вежливость и старался не повышать голоса. Конечно, мужчины, которые ведут себя на людях галантно, отменно учтиво со всеми дамами, а дома у себя по-хамски грубы со своими женами, - существа препротивные и встречаются часто. Но можно и не быть грубым с женой, а при помощи холодной вежливости заставить свою подругу жизни держаться в рамках, обращаться с ней, как с уважаемой, но посторонней женщиной, и не выказывать ей настоящего внимания. В моей семье, несомненно, употреблялось слишком много крахмала; воспитание меня подкрахмалило. Но я не заметил, что на крахмале появились трещины; я злюсь, когда мне делают замечания, и терпеть не могу сам их делать. Если возникает такая необходимость, я ей покоряюсь, но делаю свои указания таким ровным тоном, что они ни на кого не производят впечатления. Похоже, что я выражаю свое мнение, но отнюдь не свои чувства. С матерью все шло отлично, она считалась с каждым словом. А вот с Мариэтт мне прежних средств недостаточно, ведь у Гимаршей все вопят, когда хотят что-либо высказать. Одним словом, мне, видимо, не хватает убедительности, чтобы она меня выслушала и посчиталась с моим мнением. Несколько дней я злюсь втихомолку, а потом внезапно взрываюсь. Так вот было и с суповой миской. Уже много раз я сердился на детей, когда замечал, что они играют "в обед", пользуясь для этого предметами из обеденного сервиза лиможского завода, разрозненного и не столь уж красивого, но довольно старинного - он мне достался от бабушки. Когда Мариэтт хочется покоя, она ничего не запрещает детям. Однажды, это было в пятницу, я услышал из своего кабинета громкий шум - что-то разбили, - а затем началось паническое бегство и кого-то отчитывали за шалость, а вслед за нотацией стали слышны царапающие звуки щетки - осколки спешно загребали в совок. Полчаса спустя я вышел к завтраку. Мне ничего не говорят. Все смотрят только на колбасу. Спрашиваю, что это был за трам-тарарам? - Да так, ерунда, - говорит Мариэтт. Жена и дети делают вид, что ничего не произошло. Но их тревога и заговорщический вид так бросаются в глаза, что я тут же иду к мусорному ведру и подымаю крышку. Что же оказывается? Вот они, осколки суповой миски. Это уже недопустимо. Мариэтт блестяще подражает своей мамаше, я слышал, как мадам Гимарш со смехом говорила мужу: "Правда, ведь я неплохо скрывала от тебя шалости наших девчонок?" Мариэтт тоже умалчивала, скрывая уйму мелких проделок. Но на этот раз она проявила не только слабость: налицо - ложь и сговор. - Ну да, я собиралась тебе сказать, что это была старая, выщербленная суповая миска! - сообщает Мариэтт, подойдя ко мне и стараясь казаться равнодушной. - Знаешь, эта миска уже была в таком состоянии, право, нет смысла... Я тут же обрываю ее: - Дети с ней играли, не так ли? Мариэтт наблюдает за мной: надо быть осторожной. Если у него сдвинутся брови, значит, скоро начнется. А если они сошлись на переносице - бум! Началось... - Ты что думала? Я ничего не узнаю? Не в состоянии понять простых вещей? Хочешь избавить их от пары затрещин. И не останавливаешься перед тем, чтоб вступить с ними в сговор и все скрыть от меня. Ты подаешь им пример нечестности! - Вот видишь, я была права, - уже плачет Мариэтт. - Ты не можешь совладать с собой, из всего делаешь трагедию! В своем потворстве она так и не сознается. Ничто не может удержать этот кошачий рефлекс - скорей укрыть свое потомство. Оказывается, _я все преувеличиваю_. Быть может, в том, что я тут наговорил, есть и правда, но она упорно настаивает на том, что _я все преувеличиваю_. Ну да, это чисто адвокатская привычка. Я возвышаю голос, но продолжаю подбирать слова, приводить аргументы, четко их излагать. Однако всего этого мало, чтоб убедить Мариэтт, для нее мерилом искусства убеждать является бешеная ярость. - Ораторствуй сколько душе угодно, - говорит она, - я тебя слушаю. У меня только и дел, что слушать тебя. А дети пусть ждут... - Ну и пусть они ждут, идиотка! Я уже начал кричать. Это произвело впечатление. С этой породой нужно действовать грубо. Но к несчастью, я не умею вовремя остановиться. Мариэтт уже склонила голову на плечо и запустила пальцы в волосы: это у нее нервное, когда она взволнована, встревожена или озабочена. Я уже девять лет знаю о ее недуге и все это время, чтоб не огорчать жену, делал вид, что ничего не замечаю. И напрасно, это пошло бы ей на пользу. Иной раз я думаю, как же Мариэтт удалось сохранить свой волосяной покров - уж очень нервничает, когда смотрит по телевизору мелодраму или же детективный фильм, где огнеупорный инспектор полиции вот-вот схватит бандита, который ведет по нему огонь из-за угла... Сейчас я продолжаю греметь, нарастает crescendo. Так ору, что и сам себя не слышу. И вдруг я срываюсь, выхожу за пределы жанра и бросаю: - Кто же я тут? Пятая ступица в колеснице? Как твой папаша или твой брат? Запомни раз и навсегда: я вас всех везу. И брось ты чесать голову, можно подумать, у тебя вши завелись. Обиделась. Вся дрожит. Пронзает меня злым взглядом. Падает на стул и хрипло бормочет: - Все пустишь в ход, лишь бы задеть меня. Ты... Готов воспользоваться любым поводом... Вот перестала кричать, сразу стихла, но вместо воплей слезы. Мария-Магдалина! Неиссякаемый источник! Вот чего я больше всего опасаюсь. Вообще-то у нее глаза всегда на мокром месте где бы то ни было - в кино или на свадьбе у своей подружки. Но когда она рыдает, я недолго утешаюсь мыслью, что, видимо, я ей дорог, раз она проливает из-за меня потоки слез. В пучине этих слез я кажусь себе злобной акулой. Я больше не выдерживаю, я забыл все и думаю только о том, как бы остановить этот водопад рыданий, в которых растворилась моя злоба... Грустно, что все это превращается в привычку. При наших столкновениях я все меньше и меньше сдерживаюсь, слишком рано открываю предохранительный клапан, хоть не ищу ссор, но, вместо того чтоб стушеваться и уйти, вступаю в спор. Мариэтт все это поняла. Знает, что нет смысла кричать еще громче, чем я, чтоб принудить меня отступить, как это делает Габ, когда заартачится Эрик. Нет смысла упорно отстаивать в сражении каждую пядь, как делает мадам Гимарш, пока измучившийся вконец толстяк тесть не покинет поля боя. Мариэтт считает, что лучше открыть все шлюзы разом. Но грустно и другое: чувствуя себя в защитном укрытии, как Голландия в лоне своих вод, Мариэтт стремится настоять на своем. Она затягивает наши ссоры точно так же, как затягивает разговор по телефону. Если я виноват, она ждет извинений, причем подлинных. Ей недостаточно застенчивой ласки. - Ах, оставь меня со своим лизаньем! Если я не был виноват, потоки слез не иссякают. Ей хочется себя выгородить (мне она никогда не предоставляет такой возможности). Мариэтт начинает торговаться: - Признай хотя бы, что я это не нарочно сделала... Я соглашаюсь, чтобы кончить ссору. Но разве это конец? Далеко не всегда. Жена все еще полна досады и начинает ворошить старое. - Я ведь не так, как ты в прошлый раз... И тогда привычные рефлексы берут свое и я ухожу, хлопнув дверью. Когда возвращаюсь, ни ей, ни мне мириться не хочется. Как-то раз мы двое суток не разговаривали. Из-за того, что я отказался (не было денег) приобрести новый холодильник: _Эта старая рухлядь рассчитана всего на двоих, а теперь нас уже шестеро_. Слово за слово, шпилька за шпилькой - и посыпался град упреков. Она укоряла меня за то, что я зарабатываю чуть больше, чем Эрик; во всяком случае, мой заработок в четыре раза меньше, чем доходы ее папаши, а ведь я имею докторскую степень, кому она, спрашивается, нужна; что же касается моей карьеры, то я до сих пор еще не являюсь членом Совета сословия адвокатов. В ответ я напомнил ей про покупку акций, историю особенно грустную, потому что курс ценных бумаг на бирже понизился; упрекнул ее и за то, что в свое время она не хотела покинуть Анже и переехать со мной в Ренн, где мне было сделано великолепное предложение возглавить юридический отдел в одном учреждении. Вся эта дискуссия увенчалась перестрелкой эпитетами в адрес обоих, и, как мне помнится, слово _бездарь_ столкнулось со словом _дрянь_, и, что хуже всего, тут находились дети (прежде мы их щадили в подобных случаях). Примирились мы лишь после того, как в дело вмешалась мадам Гимарш: - Мариэтт зашла слишком далеко, но вы сейчас в таком нервном состоянии, Абель... Я не стал спокойней, невзирая на щедрый дар - холодильник "Фрижеавиа" емкостью 200 литров, монументальный, блистающий, как сама невинность, и являющийся долговременным свидетельством того, что мамаша, удрученная бедностью зятя, должна сама печься о счастье своей дочери. А сейчас, господин адвокат, помолчите немного, предоставьте слово Абелю. Когда вы возвращаетесь из суда, выходите из своей старой машины, которую давно бы пора сменить - хотя бы покрышки, ведь они дольше держаться не могут, - вы убеждаетесь, что, по крайней мере, в одном случае из двух дома вас встречают с довольно хмурым лицом. Вы, правда, не всегда это замечаете. Но когда голова свободна от недавнего судебного процесса, то иной раз вам приходит в голову мысль: "Ну что я ей такого сделал?" Известно, что вечер замыкает день. Говоря более определенно, ваш деловой день к вечеру кончается; у нее этого не бывает, как бы вам ни хотелось, но на сей счет вы мало задумываетесь. И все же надо вам ответить _по существу_ (пользуясь вашим профессиональным языком). Что вы ей сделали? Вы ей сделали детей. Только это ваше деяние и идет для нее в счет. В суде вы не столь уж знаменитый драматический тенор, а дома тоже не лирический певец. Мадам Бретодо не признается в своем разочаровании, нет. Она соединила свою судьбу с этим судейским крючком, не очень ловким, не слишком бойким, она знала о его скудном достатке. Прошло то время, когда лирика казалась важнее комфорта, но, увы, время, когда комфорт мог бы заменить исчезнувшую лирику и утешить в этой утрате, все еще не пришло. И вот она избрала для себя иную сферу. Об этом можно петь, перефразируя старинный романс. _Счастье любви длится лишь миг, матери счастье длится всю жизнь_. Это было в самой ее природе, усилилось исконной традицией в ее семье. Это происходит повсюду вокруг. Неужели вы не видите, как много становится этих добровольных рабынь, они уже не в нашей власти, они покоряются "плодам своего чрева"! Неужели вы не видите, что, беспрерывно ворча, но соглашаясь на все, они с восторгом губят себя, повинуются требованиям своего властелина - ребенка, - отвергая требования мужа! Вы не одиноки, господин адвокат. Почитайте-ка газеты, послушайте радио, посмотрите телепередачи; все посвящено детству, этой высшей породе! Затмевающей любую кинозвезду. Мы угодили в эру гинекеолита - недаром на пальцах шахини Фарах сверкают бриллианты в десять каратов, которые ей удалось сохранить только благодаря сыну, рожденному ею от шаха. А все эти девчонки, которые так бурно празднуют свою новую свободу и свое право "на свободную любовь", завтра уже будут готовы рожать, увеличат священные полчища матерей, чтоб стать столь же счастливыми, как они, и такими же законными супругами, как они, и так будет продолжаться до конца их жизни, посвященной выращиванию деток. Откровенность полезна, дорогой адвокат, она бесит сидящего в нас мелкого человечка, но в то же время поучает нас. Вы в самом нормальном положении, а норма нынче стала менее мужественной, она скорее определяется женщиной, и поверьте, что это будет длиться долго. Во всяком случае, на ваш век хватит. Время будет идти, уходить. Когда вся жизнь впереди, кажется, что его так много; когда жизнь прожита, кажется, что его было очень мало. Время пройдет. И год за годом у вас в ушах будет звучать кудахтанье наседки, которое заменило прежнее воркованье голубки. Каждые десять минут вы будете наблюдать, как ваша жена то стенает, то сияет по тем же самым причинам, все из-за того же бремени: оно и восхитительно, и несносно. Ваши даяния останутся непризнанными, ибо то, что даешь _им_ (_им_ - пользоваться этим местоимением уже и у вас вошло в привычку), раз ты можешь это дать, не принимается в расчет, а вот то, чего ты не даешь им, потому что это не в твоих силах, - вот это и будет главным в суждении о тебе. Вас охватит ярость, но ее осколки быстро выметут, словно остатки разбитой тарелки. Зато вы разрядились. Потом вы испытаете смутное чувство сожаления, что перебили столько посуды. Время от времени вы начнете удирать из дому: надо выступить на судебном процессе в Ренне, в Мансе, в Туре. Вы будете охотно соглашаться на выезды, даже начнете искать их, чтоб получить передышку. Два или три раза, не более - ведь сближение тоже искусство, и, кроме того, нужны деньги и не хватает времени, - вы воспользуетесь этими поездками, чтобы развлечься с какими-нибудь незнакомками, и, если одна из них скажет вам на рассвете, что она замужем, это возмутит вас и вызовет мысль: "Вот шлюха, если б Мариэтт так поступала со мной?" Однако вы будете ясно сознавать, что это не одно и то же. Вас не покинет ощущение, что вы не нарушили супружеской верности, вы как были женаты, так женатым и остаетесь и вовсе не собираетесь покуситься на спокойствие своей семьи. Впрочем, вы будете вести себя с женой весьма деликатно. Не станете говорить ей о том, что зимой у нее ноги холодные как лед, а летом слишком горячие; что дыхание ее уже не так свежо, как прежде; что у нее уже нет осиной девичьей талии. Вы, наоборот, будете умиляться (я совсем не шучу) ее первым морщинкам, появившимся по вашей милости. Иногда, не так уж редко, ведь вам нужна какая-то разрядка, ласково попросите разрешения пойти в "Клуб 49", членом которого стали с согласия жены. Но при малейшем возражении с ее стороны вы пожертвуете посещением клуба. Иногда, не так уж часто, чтоб это было сюрпризом, вы будете возвращаться домой с букетом, в котором количество роз нечетное (таким путем цветы свидетельствуют, что мои чувства к тебе всегда превышают этот ровный счет). В вашу речь тоже войдут цветистые фразы, благоухающие благоразумием. Воскресным утром, не говоря никому ни слова, вы отправитесь за тортом; вы понесете его с великими предосторожностями, за ленточку, которой обвязана коробка. Вы будете довольны собой, ведь вы сумели выбрать торт из шести частей, с шестью сортами засахаренных фруктов: яблоки, сливы, черешня, груша, ананас и абрикос; теперь каждому достанется тот кусо- чек, который он предпочитает, и вдруг вы воскликнете: "Ну и дурак, подумать только!" Поздно вы вспомнили, что вот эти трое постоянно ссорятся из-за черешен. Дух скромности упасет вас от нападок на женщин. Женоненавистники в наши дни не в моде так же, как антиклерикалы; услышав же нападки на мужчин, вы снисходительно улыбнетесь, доказав этим широту своих взглядов. И вот, вооружившись широтой взглядов, как дождевым зонтом (вы и в самом деле нуждаетесь в защите под ливнем всяких обязанностей, неприятностей и счетов, подлежащих уплате), вы, конечно, быстро согласитесь, что в семье множественность важнее цифры один. Вам хотелось бы остаться номером первым. Но вы сознаете, что номер второй, представляющий собой третий, четвертый, пятый и шестой номера, подчиняет вас своей программе жизни - предпочитать лапшу острому салату, цирк - опере, а неизменный летний отдых на мелком песочке - туристической поездке. Итак, вы полны достоинств - хотя вам и трудно в это поверить - и к вам относятся с почтением - обычный удел тех, о ком просто не говорят, о ком известно, что они не орлы, но при этом добавляют, что, может, так и лучше, ведь орлы обычно вооружены грозным клювом, чтобы пожирать всех, кто копошится вокруг. Вы будете слыть человеком, не имеющим никаких историй, а стало быть счастливым, со всем отсюда вытекающим: слишком легко дающаяся благодать, мнимый почет - удел счастливцев, которых принято считать простоватыми. Да, вы и в самом деле станете чем-то в этом роде. Да-да. Тут нечем хвалиться и не от чего краснеть. Счастлив лишь тот, кто время от времени, сам того не ведая, обретает крохотное счастье, и эти мгновения внезапно всплывают островками блаженства в океане обыденности и неприятностей. Я не принимаю в расчет минуты сладостного оцепенения в кресле - в облаках трубочного дыма перед телевизором, и даже в постели - мосье Бретодо, рядом с мадам Бретодо, оба утопают в подушках, лежат без сна, спокойно, в полном безмолвии, согретые взаимным теплом и общим одеялом. Я говорю о минутах истинного блаженства. Сегодня вечером я вас поймаю с поличным, я фотографирую вас в тот момент, когда дети прощаются с вами перед сном, к вам устремились все четверо в своих пижамках. Нико прыгнул первым - у него длинные ножки, - и, пока вы напоминали ему о язвительном замечании школьной учительницы в его дневнике: _Молчит в классе только тогда, когда надо ответить урок_, он хохочет во все горло, рассмешил и вас, а потом начал развязывать вам галстук - это считается его привилегией. За ним подбежал Лулу с расстегнутой ширинкой, его тонкие волосенки разлетаются во все стороны, когда он прижимается к вам, карабкается на вас. Ианн, которая обычно сосет не большой, а указательный и держит этот розовый и влажный пальчик в воздухе, чтобы не запачкать, тотчас засунула его обратно в рот, как соску, наполненную млеком вашей нежности. А Бонн, подхваченная наконец папой, болтает в воздухе голыми ножками. Ну вот, господин адвокат, сами видите! Этого-то со счетов не скинешь! Постоянная, извечная проблема - триста шестьдесят пять ночей заниматься любовью. Заниматься так же регулярно, как возятся в кухне, убирают квартиру, застилают кровать, в которой именно это и происходит. Любовь с маленькой буквы дополняет Любовь с большой буквы, великую Любовь, которой, как полагают, мы живем. В существовании ее никто не сомневается и не желает сомневаться, даже если она уже потеряла свежесть, как старые оконные занавески, как обои в нашем доме, она, в конце концов, так и остается на месте. Та любовь, что начинается с маленькой буквы, служит доказательством, что великая Любовь всегда такова. Это легко было доказывать, когда вся семья состояла из двоих. А теперь нас уже шестеро. Мечта давно объявила забастовку, а любовь с маленькой буквы продолжает свое кошмарное существование, перебирая листочки календаря. Будьте же осторожны! - говорит чей-то голос во мраке, и кажется, что некто грозит нам пальцем, тем самым пальцем, который, если вы утратите благоразумие, превратится в палец врача, облаченного в резиновые перчатки. Осторожней! У Мариэтт в тот раз уже были неприятности с кальцием. Еще один ребенок - и она потеряет слух. Осторожней! - шепчет другой голос. Здоровье, радость, взаимное влечение - разве это для человека не важно, все это дает бодрость, хорошее настроение. Кстати сказать, для того ведь и женятся. А без этого нет и брака и подлую нашу природу надо ублажать где-то в другом месте. Пользоваться тем, что у тебя есть в доме, пускать в дело остатки и любовью своей, как хлебом, насыщать голодные рты - это семейная добродетель. Без нее не обойдешься. Значит, надо как-то устраиваться. Все, что за этим последует в семейном плане, тоже надо предвидеть и держать у себя в аптечном шкафчике что нужно. Да-с, я из породы деликатных... Как избежать в минуты близости неприятных предварительных бесед, озлобляющих и влекущих за собой безразличие? Все это несносно, хотя и необходимо... Месяц там, на небосклоне, меланхолически движется по своей орбите - и спутником ему служит страх - до последней минуты, когда наконец облегченно вздыхаешь. Даже мадам Турс, мадам Дюбрей, мадам Гарнье, мадам Даноре, мадам Жальбер, такие скромницы, только и шепчутся об этом. У нас все становится известным. Просто поразительно, как быстро узнаешь о тех вещах, которых вовсе не хотелось бы знать. Подружки доверяют друг другу свои беды, и слухи о них быстро распространяются в их кругу. Если жена доверяет мужу, он немедленно будет в курсе самых сокровенных событий. Он тут же наверняка узнает, что мадам Туре, чрезвычайно благочестивая особа, мучается из-за того, что ее супруг должен, к огорчению своему, или воздерживаться, или удерживаться. Мариэтт, помня о своем возрасте, постоянно терзается двойной тревогой (Может, я толстею? А может, снова будет ребенок?), все это толкает ее к весам, заставляет думать о предосторожностях. Она - истинная дочь Анже, поэтому и беспокоится о том, чтобы все было легально, морально и с медицинской точки зрения досконально, короче говоря, чтобы все было в норме, а потому несколько видоизменяет свою философию: - Ну чего они там ждут, господа законодатели? Прежде половина детей погибала в самом нежном возрасте. Сейчас они выживают. Можно бы и ограничить рождаемость. Чтоб подавить угрызения совести, она становится агрессивной: - Право голосовать? Ну и что? По-моему, это смехотворно. А пресловутая сексуальная свобода? Да это просто ерунда! Когда девушка стала женщиной, ее свобода зависит от тяжести домашнего бремени; надо иметь право самой отказываться его отягощать. Женщины становятся просто гениальными, когда что-нибудь касается непосредственно их самих; Мариэтт, как будто бы смирившаяся со своей участью, вдруг высказывает удивительную мысль: - Как, дескать, можно жить, губя другую жизнь? Но они на самом деле думают, что без этого мы стали бы слишком сильны, они боятся, как бы у нас не исчез страх. Вот как она осуждала этих отсталых законников, саveant consoles! {Пусть бдят консулы! (лат.).} Мариэтт распространялась и о некоторых книгах, которые восхваляет реклама, "предназначенных для семейного обихода, но не для общего пользования", где "некий врач советует, как иметь детей, раз это вам желательно", то есть на языке святого лицемерия сообщает, как не иметь детей, раз вы их не хотите. Однако специалист-оракул, стараясь блюсти законы 1920 года, никаких технических подробностей не давал, и заинтересованные лица обращались то к одному, то к другому средству, уже испытанному на опыте. Были у нас всякие коробочки! Были тюбики! Да здравствует святая непринужденность, как это великолепно! Быстрей, моя дорогая, быстрей, спеши к тому маленькому шкафчику. Но что там еще? Ребенок плачет. Пойди узнай, что случилось, любовь моя. Наверно, это Лулу. Он съел нынче вечером слишком много персиков. Иди. Я подожду... Когда ты вернешься, дорогая, боюсь, что я уже буду совершенно безопасен для тебя. 1964  Еще один год, такой же, как и другие, еще один отпуск, такой же, как и всегда. И вот через какое-то время под давлением своих дочерей, заядлых горожанок, бретонскую кровь которых волновали лишь морские курорты их родины, по-кельтски именуемой Армор, Гимарши продали свою старую дачу в Монжане, чтобы приобрести в Кибероне, на дороге к Порт-Иссоль, виллу "Домисильадоре". В названии этом, по их мнению, не было ничего кельтского. И они сначала окрестили виллу "Кер Гимарш". Но эти бретонцы из Анжу, в семье которых родной язык не бытовал, в конце концов узнали, что злосчастное слово "Кер", употреблявшееся под всякими соусами, никогда не означало "дом", тогда они пожалели о первоначальном названии виллы, так соответствовавшем их чувствам, но решили внести в него поправку. На стволе кипариса у ворот виллы - белоснежного дома с гранитным цоколем - висела табличка, на которой красовалось:
{1 Здесь нотами передано название "Домисильадоре", что по-французски означает "Обожаемый домик". "Ти Гимарш" - по-бретонски "Дом Гимаршей".} Эрик занял полуподвальный этаж, я - второй, теща оставила за собой нижний этаж, в котором одна комната была общей для всех трех семей, и обставлена она была, разумеется, в бретонском стиле - с розетками на мебели, с расписными тарелками кемперских кустарей, украшавшими стены, а на тарелках сияли яркие петухи и были изображены святой Ив, святой Гвеноле и прочие персонажи в бретонских народных костюмах. После разумных подсчетов, по принципу одна часть на каждого взрослого, а на детей по полчасти, пришли к следующим итогам: Гимарши-старшие 4 в = 4 ч Гимарши-младшие 2в + 4д = 4ч Семья Бретодо 2в + 4д = 4ч Но пока мужчины еще не приехали и в итоге значилось 3-3-3, каждая семья оплачивала одну треть расходов на питание - коэффициент аппетита в расчет не принимался, что было выгодно для тестя, страдавшего прожорливостью, но компенсировался умеренной оплатой за комнаты; по словам тещи, этих скромных поступлений не хватало на расходы по содержанию виллы в порядке. Словом, "Ти Гимарш", представлявший собой компромисс между благодеянием и благоразумием, обеспечивал нам возможность запастись на весь год благотворным воздухом бретонского побережья, насыщенным йодистыми испарениями. Мы здесь встретили даже Рен, которая, однако, остановилась в соседнем отеле, чтобы иметь свою ванную комнату и не ждать очереди умыться на родительской вилле. Встретили мы здесь и всяких двоюродных, троюродных братьев и сестер Гимарш, раскинувших свои палатки у нас в саду. Нередко бывает, что две дюжины родственников, вооруженных сачками и крючками для ловли крабов, устремляются утром из ворот виллы к берегу моря. В эту резиденцию уже первого июля направлялся караван из трех автомобилей (каждый компаньон отвозил своих), и после завтрака в Рош-Бернар, после остановок в пути, когда детей мутило, или им надо было "по-маленькому", либо же приходилось заправляться бензином, мы примерно часам к шести уже подъезжали к Сен-Жюзан. Но Эрик брал отпуск только с первого августа, как раз к этому времени и тесть, который оставался в городе и с помощью продавщицы вел торговлю трикотажем, успевал закончить дела и опустить в витринах металлические ставни, защищающие лавку Гимаршей. Судебные процессы, в которых я был занят, продолжались до 15 июля, а конец месяца я посвящал приведению в порядок судебных бумаг. Доставив своих в "Ти Гимарш", мы помогали женщинам распаковывать вещи и тотчас поворачивали обратно. Эрик оставлял дамам свою колымагу, чтобы они могли ездить за покупками, а сам уезжал с отцом в новенькой "220 SE" (ею гордится все племя Гимаршей, и дети даже прозвали ее "Мемерседес"). Я возвращался в Анже один. Вначале дамы выдвинули нелепое предложение: пусть мужчины столуются вместе. Мадам Гимарш нашла, что наиболее удобно устроить этот пансион на улице Лис. Она даже предложила оставить нам свою прислугу. Наши жены иной раз ссорились друг с другом, но не могли обойтись друг без друга; и где же им было догадаться, что их мужья вовсе не обладают стадным чувством и с охотой избавятся на время от семейной опеки. Мосье Гимарш первый решительно запротестовал: - Зачем держать прислугу для троих? Ведь вас там двенадцать душ. Нет-нет, мамочка, тебе самой понадобится помощь. Очень уж ему хотелось улизнуть порой из города. Оставаясь соломенным вдовцом, он через день ездил на Сарту, рыбачил там и вволю лакомился жареной рыбой. В конце недели с ним ездил также Эрик; этому верзиле не было равных в умении подобрать приманку для рыбы, закинуть удочку и следить за поплавком. Только на рыбалке папаша Гимарш и обретал достойного себе сына. Я с ними никогда не встречался. Каждый наслаждался покоем по-своему. Я наслаждался полнейшим покоем. Наша приходящая прислуга, уроженка Вандеи, на это время тоже брала отпуск и уезжала в свое родное село около Сабль-д'Олон, откуда она посылала мне открытку с непременным изображением жительницы этих мест в таком большущем чепце, что, казалось, она вот-вот взлетит. Я вполне справлялся со всеми домашними делами, раз и навсегда решив, что лучше быть плохо обслуживаемым барином, чем самому себе лакеем. Переворачивать утром матрац, перетряхивать постель мне всегда казалось скорей ритуалом, чем необходимостью: накрой постель одеялом - и хватит. Подметать ежедневно пол тем более не обязательно. Хоть ты и живешь в доме один и проскальзываешь в комнату как тень, все же и паркет и мебель вскоре становятся серыми от пыли, словно и воздух умчался на летний отдых, туда, где его ищут люди, а пыль почему-то за ним не последовала, осталась лежать там, где была. Можно позабавиться и помахать смешной метелкой из перьев, похожей на петушиный хвост. Неделю спустя везде будет столько же пыли. Так зачем же усердствовать? Ведь в августе я тоже уеду к морю, а пыли налети