Эрве Базен. И огонь пожирает огонь ---------------------------------------------------------------------------- Перевод Н. Кудрявцевой UN FEU DEVORE UN AUTRE FEU Эрве Базен. Собрание сочинений в четырех томах. Т.4 М., "Художественная литература", 1988 OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru ---------------------------------------------------------------------------- Кровь, Креон, придает густоту пурпуру. Идет ли речь о мужчине или женщине, идет ли речь о моих подданных, - если они хотят быть счастливыми мне во вред, горе их счастью! Менандр Страсть быстролетна. Если иная для нас и бессмертна, значит, некая драма, смеясь, ее прервала и увековечила в рамках эпохи. Нимье ...и огонь пожирает огонь. Шекспир, "Ромео и Джульетта" I  Ну разве сейчас подходящий момент? Вокруг бушуют бои, а Мария молится. Она, пожалуй, сейчас единственная из всех в церкви, кто целиком поглощен службой. Мануэль и сам не мог бы сказать, трогает это его или раздражает. Когда девушка молится за тебя в твое отсутствие, значит, она думает о тебе, и это не может не трогать. Но когда она молится за тебя, стоя рядом, что тут можно сказать? Если и так все ясно, нужно ли тешить себя иллюзиями? Для Мануэля в этом есть что-то непостижимое, озадачивающее - словно на его место встал кто-то другой, на чью долю выпало "перекинуть мостик" (по выражению Марии) между двумя существами, которых, казалось бы, в эту минуту ничто не разъединяет. Недаром в нем тотчас возродилось ощущение духовной пропасти - даже не пропасти, а враждебности, - которую, к сожалению, ему не всегда удавалось преодолеть; еще совсем недавно он ни за что бы не поверил, что это чувство может сосуществовать со страстью, более того - обострять ее. На языке так и вертится старый как мир довод: "Да полноте, Мария! Если бы бог существовал, в мире царила бы справедливость, каждому воздавалось бы по заслугам и бог отвергал бы все молитвы, все способы давления как не соответствующие идеальному порядку в мире..." А для философствования разве сейчас подходящий момент? Как поразительно хороша Мария в этом зеленом платье, с этими ее удивительными волосами цвета меди, рассыпанными по плечам! Право же, нельзя на нее сердиться за то, что она воспользовалась случаем и представила своей родне человека, с которым, быть может, последует примеру своей сводной сестры. Разве можно сердиться на нее за это публичное признание их отношений - ей ведь с таким трудом удалось преодолеть собственную сдержанность, да и сдержанность своего спутника, - за то мужество, которое понадобилось ей, чтобы заставить кое-кого примириться с его присутствием, за ту радость, какой она вся лучится, совершенно не думая о последствиях. Мануэль понимает, почему у него на сердце кошки скребут: он злится прежде всего на себя самого. Он переминается с ноги на ногу, внутренне обвиняя себя в бездействии, в том, что бросил все, устремившись навстречу личному счастью. Невозможно понять, близко или далеко трещат выстрелы. Просто невозможно, находясь в церкви, где бьется о стены эхо, догадаться, по чему и по кому стреляют или хотя бы где идет бой. Порой кажется, что стреляют в центре города, порой - что много западнее, в стороне предместий. Неясно даже, между кем и кем произошло столкновение. Вся ли армия брошена против народа, чтобы поставить его на колени? Или мятежные полки бьются с частями, верными правительству? В ответ на одиночные выстрелы раздаются длинные пулеметные или автоматные очереди, потом все тонет в тяжелом, глухом гуле; самолеты прорезают этот гул оглушительным грохотом, в котором полностью тонет голос священника; он умолкает, потом снова возобновляет свое бормотанье. Приземистый, кругленький, нервно сжимая руки, он вертит головой - направо, налево, точно боится, что двери в церкви рухнут под напором извне; он промокает влажный от пота лоб и, торопясь покончить с обрядом, произносит: - В заключение, дети мои, я желаю вам и вашим семьям жить в мире и согласии, которого - увы! - в эти тягостные часы так недостает нашему многострадальному отечеству... Оглушительный взрыв обрывает его на полуслове, он вздрагивает, багрово-красное лицо мгновенно белеет, лишь на скулах остается по фиолетовому пятну. Где-то совсем рядом разорвалась бомба или взлетел на воздух дом. Со звоном посыпались стекла, и центральная люстра закачалась на тросе, позвякивая подвесками. Все оборачиваются: Лила, кузина невесты, вскрикнула и, вся дрожа, вцепилась в подставку для молитвенника; но вот, смертельно бледная, стыдясь обмоченной юбки, она уже спешит по центральному проходу, оборачивается, торопливо приседает перед алтарем и на цыпочках покидает церковь. - Им бы следовало отложить церемонию, - шепчет Мануэль, пользуясь мгновеньем затишья. Мария вздрагивает и, вернувшись с небес на землю, кладет ладонь на руку Мануэля, который машинально тоже ухватился за подставку для молитвенника. - Невозможно, - шепчет она. - Половина родственников приехала из провинции. "Если б только я знал сегодня утром", - говорит самому себе Мануэль. Если б только он знал, если бы не лег в полночь, если бы не проснулся так поздно, если бы заранее не освободил себе этот день, если бы не жил один, если бы послушал радио, он не пришел бы сюда и не находился бы сейчас в церкви - впервые с тех пор, как он вышел из сиротского приюта, - и не торчал бы как чучело на этой дурацкой свадьбе, в то время как там, за стенами, неожиданно развязалась игра, в которой решается его участь. Здесь же вокруг него лишь удрученные лица да кривые усмешки. Всех этих Гарсиа и Пачеко - от силы человек десять из них Мануэль знает по имени - он тысячами видел на митингах, где они, пылая праведным гневом, выступали "за" или "против" него. То, что происходит сейчас за этими стенами, происходит и внутри, между двумя кланами, которые вот-вот сольются; Мануэль прекрасно все видит: те, кто еще вчера находил его вполне представительным, а сегодня уже считает скомпрометированным, стараются не смотреть на него, другие же испепеляют его огнем своих взглядов. Тем временем падре приступает к чтению первого текста, который жених и невеста выбрали, чтобы их бракосочетание заиграло своими, особыми красками, - это отрывок из "Песни песней", падре барабанит его recto tono {Монотонным голосом (лат.) (Здесь и далее примеч. перев.)}, будто коммюнике: - "Приди, возлюбленный мой! И вот идет он, и расступаются перед ним кручи, холмы..." Наступившее снова затишье, весьма относительное, позволяет падре, хотя никто его и не слушает, добраться до конца. Из сотни родственников и друзей, которым были разосланы приглашения, отсутствует больше половины, а те, кто пришел, расселись по всей церкви отнюдь не случайно возникшими группками. Разумеется, и справа и слева от прохода сидят все те же чиновники, все те же ремесленники. Но если одни просто чуть приоделись ради праздника, другие щеголяют своей элегантностью, всем своим видом пытаясь показать, что они, мол, не лыком шиты. Но самое забавное, конечно, наблюдать, как они слушают, стараясь ничего не упустить. С одной стороны, каждый делает вид, будто поглощен службой, а на самом деле, как и сосед, напряженно ловит новости, которые шепотом передают по рядам те, кто прихватил с собой транзисторы. Шнурок, спускающийся с шеи дядюшки Хосе, можно было бы принять, пожалуй, за часть слухового аппарата, если бы губы дядюшки не шептали что-то на ухо Елене, которая то прижимается к нему, то откидывается к тетушке Беатрисе, и та, получив информацию, в свою очередь повторяет те же телодвижения. А вот Артуро, владелец грузовика, и не думает прятать приемник - держит его на животе, крепко прижав к себе локтем; физиономия у него так и сияет, он без конца крутит ручку, подправляя волну, и со счастливо-наглой ухмылкой делает победоносные жесты рукой. - "И был брак в Кане Галилейской, и матерь Иисуса была там. Был также зван Иисус и ученики Его на брак", - слышится монотонный голос падре, который читает теперь Евангелие от Иоанна, держа Библию в трясущихся руках. - Благонамеренные граждане, ликуйте! Прочие же пусть знают: за каждого павшего солдата мы расстреляем пятерых! - возвещает транзистор Артуро, который, перепутав, куда надо крутить ручку, неожиданно для себя прибавил звук. Падре прервал чтение текста и пристально смотрит на виновного, качая головой. Артуро весь напрягается и застывает в благоговейной позе, пряча подбородок в складки отливающих синевой, хотя и свежевыбритых, щек. Бормотанье возобновляется: - "И как недоставало вина..." В возникшем вдруг оглушительном грохоте никто уже не слышит, что произошло дальше. В игру вступает тяжелый пулемет, но и его перекрывает уханье пушки, которая, видимо, бьет прямой наводкой, ибо между выстрелом и разрывом снаряда проходит лишь доля секунды. Шум нарастает, наполняется криками, треском рушащихся стен, лязгом железа и снова звоном стеклянных градин. Звон раздается даже тут, в самом нефе: шальная пуля прошла навылет из одного витража в другой. Пурпурная россыпь - часть одеяния святого Петра - упала к ногам Альфонсо, брата Артуро. Альфонсо поднимает осколки, рассматривает, передает из рук в руки. Мужчины сутулятся, опускают плечи, женщины, вцепившись мужу в руку, запрокидывают голову, всматриваясь в своды. - Пора кончать, здесь же опасно! - вопит Мирейя, длинная, тощая жена Альфонсо. - Армия уже целый час предупреждает: расходитесь по домам, мы ни за что и ни за кого не отвечаем, - подхватывает Альфонсо. - Надо еще суметь добраться до дому! На улице-то еще хуже, чем в церкви! - не менее громко изрекает Артуро. Но Мирейя, не дожидаясь окончания службы, хватает за руки двух своих дочек - обе в одинаковых розовых платьях, темные волосы одинаково лежат по плечам - и, шурша шелком, тащит их за собой по приделу. Альфонсо с братом, поколебавшись мгновение, бросаются им вдогонку; их примеру следуют две кузины, не преминув опустить по дороге указательный палец в святую воду у последней колонны и машинально перекреститься. Но приотворенные было двери тут же снова захлопываются под мощный лязг гусениц, рев моторов и неразборчивые слова приказов, выкрикиваемых в рупор. Скопившаяся у двери группа понуро стоит, медлит, и в конце концов каждый возвращается на свое место. Паники удалось избежать, и жених с невестой, которые уже готовы были прервать церемонию и кинуться за советом к растерявшимся родителям, вновь предстают перед алтарем. Где-то воет сирена. Значит, еще существуют пожарные, которые спешат на борьбу с огнем, туда, где упали бомбы? А падре продолжает дрожащим от страха голосом: - Хорхе и Кармен, вы слушали слово господа нашего, который посвятил вас в таинство любви. Вы сейчас берете на себя определенные обязательства в отношении друг друга. По велению ли сердца и без... Пушка заговорила с новой силой; разрывы следуют один за другим; самолеты летят и летят без конца, и волны их атак сотрясают здание, вдоль которого ползут тяжелые танки. Никто не в силах разобрать ни слова из бормотания Хорхе и Кармен - они косятся на продырявленный витраж, потом, собрав последнее мужество, что-то, запинаясь, мямлят. Венчание глухих! Обряд идет своим чередом лишь потому, что у обоих есть по шпаргалке - по сборнику литургий. Тщетно борясь с децибелами, вопросы и ответы следуют наугад. До присутствующих все же долетает обрывок фразы, которую, надрываясь, выкрикивает падре: - А теперь, перед лицом господа нашего, скажите, что вы согласны. Но "Кармен, согласна ли ты стать моей женой?", как и "Хорхе, согласен ли ты стать моим мужем?", и оба ритуальных "да" можно угадать лишь по движению губ, а обмен кольцами - лишь по движениям рук, и руки так дрожат, что новоявленным супругам стоит огромного труда надеть кольца друг другу на палец. Хосе вытаскивает из уха крошечный наушник и с такой безнадежностью разводит руками, что Мануэлю все становится ясно. Если друзья Хосе, а значит, и друзья Мануэля перестали вещать, если их станция умолкла, значит, противник завладел ею. Достаточно посмотреть на Артуро, чтобы получить подтверждение. Прижав транзистор теперь уже к щеке, Артуро вовсю ликует и нагло, победно поднимает кверху большой палец. Грохот стоит такой, что Мануэль достает из кармана записную книжку, вытаскивает из нее миниатюрный карандаш и на первой попавшейся странице царапает: "Мария, положение становится угрожающим. Мое место - не здесь". И краснеет. Если его место не здесь, в этой церкви, чего же он ждет, почему не уходит? Почему он говорит об этом девушке, которая сделает все, чтобы его удержать? Она снова углубилась в молитву, закрыв глаза, и нетрудно догадаться, о чем она просит: "Любовь исходит от тебя, господи. И если я сама не понимаю, как полюбила этого человека, который не держит тебя в своем сердце, я должна не только себе ставить это в укор, но и тебе. В эти страшные минуты я вверяю его твоему попечению..." Мануэль, продолжая держать раскрытой записную книжку, вновь чувствует, как его затопляют волны нежной враждебности. Мария ни разу не сказала ему: "Я молюсь, чтобы господь вразумил вас". Мануэль не потерпел бы этого. Но и сам он ни разу не пытался переубедить ее - этого она бы не потерпела. Он легонько подталкивает ее локтем, Мария снова открывает глаза и так отчаянно трясет головой, что волосы распадаются на прямой пробор. Она берет записную книжку, потом карандаш и отвечает: "Поздно! Да знаете ли вы хоть, куда идти? И вообще - свадьба кончилась, выйдем вместе". Мария поднимает лицо и старается улыбнуться. На северной стене появляются зеленые, розовые, синие пятна, они колеблются, наползают одно на другое, как блики яркого солнечного света под деревьями. В середине белеет пятно от дыры в витраже. Тени колонн обозначаются резче, а неф заливает слепящий свет - в этот час солнце, обогнув доходный дом, расположенный по соседству, добирается до церкви и устраивает в ней разноцветную радугу. Кратковременная передышка! Падре, повернувшись к фисгармонии, обнаруживает, что органист исчез - никто и не заметил, когда. Священник застывает с раскрытым ртом, едва затянув благодарственный гимн, и, досадливо поморщившись, умолкает; затем, простерши руки ладонями вниз над юной парой - они, как положено, низко склоняют голову, невеста, однако, успевает чуть по- вернуть шею и покоситься на часы-браслет жениха, - он соединяет молодых. Первая фраза, вознесенная к люстре, звучит очень торжественно: - Господи, ты сотворил мужчину и женщину, чтобы они в союзе тела и духа стали единым целым... Конец молитвы, призывающей благословение небес, тонет в людском неистовстве. Понимая, что падре покончил с главным, что после благословения не будет ни мессы, ни шествия, присутствующие зашевелились. Женщины подхватывают сумочки, мужчины разглаживают брюки, подруга невесты натягивает длинные перчатки. Наконец, опустив воздетые руки, падре отчеканивает: - И даруй им, боже, счастливый удел, и пусть вступят они однажды вослед за Христом, господом нашим, в светлое царствие твое! Под шарканье подошв большинства присутствующих, которые уже двинулись к выходу, в ответ звучит нестройное "аминь". * * * Молодые бегом бросились к алтарю расписаться в книге и так же бегом бросились к родственникам, сбившимся в кучу на паперти и обсуждавшим, как быть дальше. Улица, на которой гусеницы оставили жирные следы, непривычно пустынна и словно поставлена под охрану машин, которые двумя вереницами вытянулись вдоль тротуаров. Мостовая между рядами серых домов разной высоты, среди которых больше современных бетонных зданий, чем старых, каменных, а надо всем этим торчат заводские трубы - из конца в конец улицы пуста. Прямо посередине стоит брошенный автобус, и единственное живое существо - собака - поскуливает, обнюхивая двери. Живут тут в основном мелкие буржуа, и витрины большинства магазинчиков укрыты железными шторами, остальные же, видимо, брошены владельцами. Закрытые ставни и задернутые занавески делают как бы слепыми фасады домов - лишь то тут, то там виднеются вывешенные на всякий случай флаги. Звуки разыгравшейся трагедии, приглушенные до сих пор церковными стенами, теперь без помех бьют по барабанным перепонкам. Однако сильный запах гари, перегретой смазки, столбы дыма, вздымающиеся над крышами, мрачная пляска проносящихся в разных направлениях самолетов, не позволяют установить точное место, где идут бои. - Надеюсь, вы не собираетесь нестись через город всем скопом? - надрывается Артуро. - Всякие сборища запрещены. - Да ресторан совсем рядом! - кричит Хосе. - А если он закрыт? - стонет Елена. - Надо рискнуть! Уж невесту в фате видно издалека, так что Кармен нам будет защитой! - невозмутимо провозглашает патриарх, седовласый Фернандо Пачеко, подталкивая в спину внучку, куда менее уверенную в своей неприкосновенности, чем он. Довод достаточно весом, и клан Пачеко в конце концов увлекает клан Гарсиа следом за Кармен, которая сходит на мостовую и идет словно ступая по стеклу. Мануэль, державшийся все это время в стороне, взмахом руки прощается с будущими родственниками, но почти никто ему не отвечает. Он ничуть не удивляется, обнаружив, что шофер уже не ждет его в машине; впрочем, машина украшена кокардой и пользоваться ею сейчас все равно невозможно. Мануэль подсчитывает флаги. - Смотрите-ка! - восклицает он. - А все-таки нашелся храбрец, который не побоялся в знак траура приспустить свой. - Идемте, - молит Мария, вцепившись ему в локоть. Раз невеста - залог целости и сохранности для всех, она может сыграть эту роль и для Мануэля, хотя главная опасность таится именно в нем. И он прекрасно это понимает. Он тщетно пытается отстраниться от Марии, а та тянет его за собой, заставляет сойти на одну ступеньку, потом на другую. Вот он уже на тротуаре. А вот - на краю мостовой, между "крайслером" и "тойотой", метрах в тридцати позади всей компании, которая удаляется, сбившись стадом, дробно стуча восемьюдесятью каблуками. Внезапно Артуро оборачивается. - Ну уж нет! - исступленно ревет он. - Чтоб никаких красных! Убирайтесь к дьяволу! - и, не задерживаясь, бросает через плечо: - А ты, дура, оставь этого негодяя! Он же в черном списке. Смотри, станешь вдовой еще до свадьбы... Воздух наполняется гулом очередной эскадрильи, тени самолетов плывут вверх по проспекту, и Артуро снова примыкает к группе, которая бежит по проспекту вниз; храбрецы мужчины в арьергарде укрываются за женщинами, спешащими следом за Кармен, их белым флагом. Если и нашелся среди беглецов кто-то, считавший, что политическим страстям не место в лоне семьи, если кто-то и возмутился - а это вполне возможно, поскольку Хосе, шагавший, размахивая руками, рядом с Артуро, пытался что-то ему доказать, - Мария никогда об этом не узнает. Она в объятиях Мануэля, ее подбородок уткнулся ему в шею, ее рыжие волосы, сплетаются с его темной шевелюрой. Она шепчет: - Я остаюсь с вами, Мануэль! - И, не отдавая себе отчета в том, что задерживает его, что дорога каждая минута, добавляет: - Бегите, бегите, Мануэль! Она так растерянна, так близка к обмороку, что Мануэль не решается ни отстраниться, ни напугать ее еще больше, признавшись в том, что он, как и она, лишился всего и понятия не имеет, как быть, куда сейчас бросаться; что он не предвидел поражения, не подготовил никакого убежища, даже и не думал об этом, что он презирает свое бессилие и чувствует себя чуть ли не изменником. Закрыв глаза, не шевелясь, Мануэль с горечью ощущает нелепость ситуации. Это чудовище - Мануэль Альковар, человек, находившийся у кормила власти, трибун, вызывавший ненависть как у оппозиции, так и у военщины, человек, чьи фотографии столь часто появлялись в газетах, - вот он, господин генерал! Он здесь, стоит посреди улицы, всем на обозрение, и обнимает девушку. Да первый же патруль... Мануэль открывает глаза, и они чуть не вылезают у него из орбит, однако у него хватает разума впиться губами в губы Марии и хотя бы помешать ей закричать. Он не заставил себя ждать, этот первый патруль, он тут как тут! Из боковой улочки на ребристых шинах выезжает машина - небольшой бронеавтомобиль, какие компания "Панар" экспортирует во все страны Латинской Америки; среди общего грохота он едет почти неслышно. И проходит мимо, выплевывая рыжеватый газ, с той медлительностью железного носорога, которая свойственна маленьким броневикам. Позор сержанту, позор всему экипажу, не узнавшему врага! Машина удаляется, не обращая внимания на эту влюбленную парочку, которой, видать, нет дела ни до чего на свете, раз она обнимается в самой гуще этой заварухи. Но вот дула спаренных пулеметов слаженно поворачиваются, опускаются на несколько градусов - это еще что за сборище в нижней части проспекта?! О чем прежде всего подумали те, кто сидел в бронеавтомобиле? Кому придет в голову, что это свадьба? Сзади - и этого патриарх, выставивший вперед невесту, не мог предугадать - они видели только группу, какие сейчас десятками формировались в предместьях и рыскали в поисках оружия, или пытались где-нибудь учинить саботаж, или пробовали соединиться с другими бандами, чтобы оказать сопротивление путчу, а такие группы приказано обезвреживать любым путем. Ошибки тут быть не может! Раз люди улепетывают, значит, у них совесть нечиста. Вы только взгляните, взгляните вон на того безумца - поднял руку, а дружки его, совсем потеряв голову от страха, понеслись еще быстрей. Когда люди хотят сдаться, они останавливаются. Когда люди хотят сдаться, они поднимают обе руки кверху, а не одну, да еще так, точно кулак показывают. Кулак? Но это же откровенный вызов! Бронеавтомобиль прибавляет газу, устремляется на беглецов и с пятидесяти метров открывает огонь. II  Отчаявшись дозвониться до Парижа, Сельма, как всегда в минуты волнения, бросает взгляд на генеалогическое древо, с которого спускаются шесть медальонов; древо это - чистая фикция, ибо уж слишком далеко отстоят друг от друга Гюлльшпенг (где отец и мать Сельмы проживают свою folkpension {Государственную пенсию (швед.).} в 1500 крон на берегу озера Дальбо), городок Ире (в лесистом Верхнем Анжу, где вдова, мадам Легарно, еще держит в деревне бакалейную лавку) и многочисленные места пребывания супружеской четы, людей во многом схожих, а во многом различных, которых недавно перевели в Южную Америку. Сельма хочет улыбнуться. И ей это удается. На древе, последним отростком которого является розовощекое существо с голубыми глазами и светлыми ресницами, скоро появится седьмая ветвь. Но тут Сельме приходится склониться к аппарату и крикнуть в трубку: - Ничего не могу поделать! Связи нет. Сельма больше не улыбается. Она встает из-за письменного стола и подходит к окну, по обе стороны которого, как свидетельство скандинавской любви к вечнозеленым растениям, стоят два фикуса с длинными узкими листьями. Да, заваруха что надо! Сколько же их? Эрик, военный атташе, которого, конечно, вовсе не радуют всякие реплики насчет того, как используется "его" техника, все утро не спускал глаз с неба, уверяя каждого встречного и поперечного, что все истребители - американского производства, - так вот Эрик говорит, что их скопилось уже около двухсот, гостиные битком набиты, точно во время приема 14 июля. Сельма сама убедилась в этом, когда спустилась вниз перекусить; в большинстве своем это были мужчины, и стоило на них взглянуть, как становилось ясно, чем они занимались и к какой принадлежали партии; имена многих значились в списках, которые хунта зачитывала по радио, требуя, чтобы эти люди явились в ближайший комиссариат полиции. Но Сельма заметила среди них две-три семьи в полном составе, включая грудного ребенка: его мать, дочь министра, в спешке не захватила ни пеленок, ни соски, и теперь никто не мог успокоить младенца, ибо в посольстве не было того сорта порошкового молока, к которому он привык. Сколько же их будет вечером? Каждую минуту прибывают все новые и новые кандидаты на право убежища; едва переступив порог, они попадают в объятия своих, и теперь их уже столько, что приходится направлять их в сад, где они располагаются на траве, инстинктивно группируясь вокруг своих лидеров. - Сельма! - кричит кто-то с лестницы. Но Сельма не отвечает. Положив руку на живот, начинающий выступать под свободным платьем, она слышит лишь хрип девочки, которая внезапно упала прямо на клумбу и забилась в припадке эпилепсии. Сельме и самой точно не хватает воздуха среди этой шумной, говорливой толпы; перебивая друг друга на своем певучем языке, столь не похожем на классический испанский, оставшийся у нее в памяти со времен лицея, они взвешивают свои шансы или ругаются на чем свет стоит. У Сельмы такое ощущение, будто она слишком туго затянула бандаж, хотя его на ней вовсе нет. Она устремляет взгляд вдаль. Туда, где за посольским садом утопает в зелени городской парк, настоящий ботанический рай; там важно расхаживает по дорожкам старик сторож в соломенно-желтой униформе, там струи большого фонтана непрерывно освежают воду, чтоб не подохли золотые рыбки, и пенящийся каскад падает в искусственную реку, вьющуюся вдоль газонов, которые тщательно выстригает механическая косилка, волоча за собою набитый травой мешок. - Да, скажу я тебе, дорогая, мы с тобой умеем выбрать уютное местечко! Всякие головорезы летят на нас, как на приманку! Последний раз это было в Греции. Сельма наконец оборачивается. В дверном проеме - косяки, кажется, сейчас треснут, распертые его могучей фигурой, - расправив широченные плечи, на которые не лезет ни один готовый костюм, стоит Оливье, ее супруг-великан, и откуда он только взялся в этой их ничем не примечательной семье?! Все такой же внушительный, но далеко не такой добродушный, как обычно, Оливье ворчит, тряся взлохмаченной шевелюрой, столь же черной, как и густая поросль, торчащая из расстегнутого ворота рубашки: - Чисто сработано! Как говорит патрон, это демонстрация бессилия народа перед лицом сокрушительной мощи современной армии. Люди против танков - какое уж тут сопротивление. Сельма качает головой; в этом он весь - ее черноволосый брахицефал: когда он возмущен, ему необходимо высказаться, и он будет говорить, не закрывая рта и не думая о том, что ее и так тошнит. - Эти господа из хунты - люди, конечно, не мягкие, но соображают, что к чему! Железные дороги, шоссе, телевидение, порты, почта, газеты - они прежде всего захватили средства массовой информации и узлы связи и тем разобщили противника. Идеальная модель переворота. - Ты говоришь так, будто они уже выиграли, - замечает Сельма, покусывая ноготь. - К сожалению, это совершенно ясно. Оливье подошел к ней; обняв ее за плечи, он тоже обозревает толпу беженцев: только у троих при себе чемоданы, остальные, лишившись всего, топчутся на клочке родной земли, с которой им скоро ради спасения своей жизни придется расстаться. Официант обносит всех бутербродами и стаканчиками из вощеной бумаги; другой - ходит с кувшином и разливает мутноватую жидкость. Сельма открыла было рот, но тут же передумала... К чему, в самом деле? Отождествить лицо с именем - а она узнает здесь многих - значит придать человеку вес, которого он уже не имеет, сделать его первым в числе несчастных. - Хоть бы они галстуков не надевали, - непонятно почему шепчет она. На что Оливье тут же реагирует по-своему: - Ну, эти-то выйдут из воды сухими. А вот тысячам безвестных на заводах и в бидонвиллях, с которыми сейчас будут нещадно расправляться, - им мы ничем не можем помочь... Хунта ведь действует у себя дома, значит, все права на ее стороне. За истязание детей суд в любом государстве лишает отцовства. А за истязание народа ООН должна была бы иметь право вводить свои войска, лишать страну суверенитета. - Jag alsker dig {Ты мне нравишься (швед.).}, голубая каска, - говорит Сельма; иронизируя, на этот раз, правда, мало уместно, она любит мешать языки. - А что должна делать я? - Приказ патрона: переоборудовать кабинеты в спальни. Я возвращаюсь на свое место у двери - принимать людей. А ты спустись вниз и займись детьми. - А с нашим что будет? - спрашивает Сельма, сдвинув светлые брови. - Заберем его завтра. Все, кто на полупансионе, сегодня остаются ночевать. Начиная с шестнадцати часов на улицах запрещено всякое движение. Тон у Оливье изменился: тревога овладела и им. Молча, сразу став внимательным мужем, он повел свою супругу - вместе с будущей дочкой - вверх по лестнице, ограждая от возможных столкновений, ибо люди непрерывной чередой одни спускались, другие поднимались, груженные непонятно откуда раздобытыми матрасами и одеялами. С грудой подушек в руках сам господин Мерсье - сиречь посол - включился в дело. - Смотри, осторожней! - на ходу бросает он Сельме, которую зовет на "ты", поскольку знал ее еще ребенком, когда служил в Стокгольме. - А вы, Оливье, не забудьте: вы мне должны бутылку шампанского. Я же говорил вам, не пройдет и недели, как президент будет у них в руках. Так оно и оказалось, и неизвестно даже, какова его судьба. И он со своей ношей карабкается дальше. А супруги быстро сходят вниз. Здесь толпа становится такой плотной, что Оливье с трудом пробивает через нее дорогу жене. - Черт побери! - внезапно с негодованием восклицает он, оборачиваясь. - Видишь того шпика? Сам комиссар Прелато, ты только посмотри, как этот недоносок старается! Оливье оставляет Сельму и бросается к гному; весь в сером, в серой форме, с серой шевелюрой и серыми усами, гном размахивает коротенькими ручками, похожими на лапы, и, загородив собою дверь, не дает войти вновь прибывшим. - Следуйте за мной, приказано, - кричит гном. - Кем приказано? На каком основании? Как бы то ни было, вы не имеете права стоять в дверях посольства, - обрывает его Оливье и с такой силой хва- тает полицейского за рукав, что материя трещит по шву. Комиссар оборачивается, приподнимается на цыпочки, приподнимает брови. ВВид у него весьма вызывающий - как у людей, которые считают свое дело правым только потому, что они выигрывают. - Поосторожней, - сквозь зубы цедит он. - Вмешиваясь во внутренние дела нашей страны, вы становитесь сообщниками бунтовщиков. Фамилии этих людей названы по радио, их бегство подтверждает их вину. - Если выбирать среди мятежников, то я предпочитаю их, - бросает, пожалуй слишком поспешно, Оливье. - Мы не становимся ни на чью сторону, мы просто помогаем пострадавшим. Если ваши друзья потерпят крах, если завтра лично вам придется спасать свою шкуру, мы и вам предоставим убежище. - Благодарю, - шипит комиссар. - Я не забуду привести ваши слова в своем рапорте. Ни словечка не пропущу. И уходит, скособочась, трижды сплюнув на землю. Вскоре раздается заливистый, долгий свист, означающий, вероятно, просьбу о подкреплении. III  Канонада стихла; самолеты вернулись на свои базы, предоставив небесные просторы вертолетам-наблюдателям, которые иногда вдруг резко снижались к какой-то цели, точно ястребы, высмотревшие на земле добычу. Но позже, когда загорелись звезды, помигивая своими желтыми огнями вокруг зеленых огней вертолетов, вертолеты тоже исчезли в ночи, наполненной далекими, теперь уже редкими взрывами; могло даже показаться, что воцарились мир и порядок, если бы время от времени сухие дружные залпы не вспугивали эхо. Мануэль сидит в темноте своего укрытия, где все пропитано непонятным запахом, и слушает дыхание Марии - она спит одетая, одурманенная барбитуратами. Ничто не нарушает тишины - с той минуты, как из ванны перестали доноситься звуки льющейся воды, говорившие о том, что хозяева дома наспех моются, несмотря на поздний час. Ничто, кроме еле слышного шороха, еще более неуловимого, еще более приглушенного, чем шуршание мышей под полом. Мануэль, стремясь забыть на время свои неразрешимые проблемы, вслушивается в эти звуки и в конце концов разгадывает их природу. Запах! Смешанный запах помета и перьев - так пахнут птицы. Время витья гнезд прошло, но воробьи, еле слышно почирикивая во сне, сидят здесь, под балками, и греются на пуху. Мануэль стискивает зубы. Завтра воробьи улетят или будут весело скакать по водостокам и черноголовые самцы будут трепать рыжеватых самок. Мир птицам, горе людям! Многим ли друзьям, как ему, удалось вот так же спрятаться? И сколько трупов, подобранных за эти два дня на улицах, сложили на грузовики, а потом сбросили в общую могилу, которая стала для Хорхе и Кармен их брачным ложем? Мануэлю не отвлечься: картина расправы снова и снова встает у него перед глазами... Быстрый, хорошо смазанный, легко маневрируя на добротных толстых шинах, бронеавтомобиль открыл огонь; шесть очередей за шесть секунд - и стальные дула, слегка дымясь, чуть поворачиваясь слева направо и справа налево, уложили наповал все свадебное шествие. Даже Артуро, уже собравшегося кричать "ура", Артуро, поднявшего руку в знак приветствия и, конечно же, не подумавшего поднять две. Да если бы даже он их и поднял, это все равно бы ничего не дало: ведь если человек поднял обе руки, значит, он сдается, то есть признает себя виновным, а в жестокой стремительности событий у экипажа бронеавтомобиля, чья задача - очистить улицы, нет ни времени, ни возможности брать людей под арест... Артуро, согнувшись пополам, упал первым с простреленным позвоночником. Хосе, которого в семье Пачеко звали Хосе-Маковка, рухнул на колени, а потом ткнулся носом в асфальт, как и Альфонсо, как и все остальные, изрешеченные пулями сзади, и лишь в последний миг от этой плотной группы людей, валившихся в одну сторону, точно колода карт, щелчком разбросанная по столу, отделилась белая фигура в венке из флердоранжа, качнулась из стороны в сторону и распласталась на земле, замерев в кипени тюля. - Ay, Jesus! Que lastima! {Ах, Иисусе! Жалость-то какая! (исп.).} - взвыла вся улица, захлопывая на всякий случай ставни. Постояв секунду, броневик снова дернулся. Затем медленно поехал вперед и остановился в метре от группы, ликвидированной столь чисто, что никто даже пикнуть не успел. Люк раскрылся, и из него по пояс вылез молоденький, широкоскулый, почти наголо остриженный метис; он нагнулся, и его стало рвать прямо на бронированную обшивку, пока хриплый властный голос не загнал его внутрь. Люк снова закрылся, и минуты две броневик стоял, точно выжидая реакцию окрестных жителей, или обсуждая последствия своей ошибки, или просто отчитываясь по радио перед начальством. Затем колеса завертелись в обратную сторону. Не решаясь ехать по груде трупов, откуда кровь уже текла струйками к водосточным канавам, броневик попятился, поискал брешь в веренице машин, нашел ее и объехал препятствие по тротуару. И тогда Мария вырвалась и побежала к убитым. Она не кричала. Только глаза неестественно расширились на окаменелом лице, будто у зрителя, ушедшего с фильма ужасов. Добежав до них, она трижды повернулась на месте, точно в одури, ища глазами невидимых, запуганных свидетелей, прильнувших к щелям между занавесками. Потом оглядела отца, распростершегося, раскинув руки, на спине, оглядела мачеху, упавшую на живот, и двух дочек Мирейи, лежавших друг на дружке; их темные волосы все так же струились по плечам на розовом шелку платьев, испещренном пурпурными пятнами. Она не стала опускаться на колени. Только перекрестилась. И когда Мануэль подошел к ней, прошептала, обращаясь к нему, к человеку, который, по сути дела, даже не был ее женихом: - У меня никого, кроме вас, не осталось. - И уже более твердым, холодным тоном добавила: - Не беспокойтесь, раненых нет. Раненых действительно не было, если не считать новобрачной, у которой продолжалась агония: ее рука с новеньким обручальным кольцом еще царапала землю наманикюренными ногтями. Когда рука замерла, Мария склонилась над своей сводной сестрой - избалованной дочерью от второго брака, сняла кольцо и надела себе на палец. - Помните последние слова священника во время венчания? - тихо проговорила она. - "И даруй им, боже, счастливый удел, и пусть вступят они однажды в светлое царствие твое!" Вот видите, Мануэль, как быстро осуществилось это пожелание. * * * Сидя на узком надувном матрасе, положенном рядом с другим, на котором спит Мария, Мануэль машинально ощупывает живот, пытаясь найти болезненную точку, которую чувствует где-то сбоку. Марии так и не удалось пока выбраться из шока: все это время она говорила и двигалась, как. сомнамбула. -- У меня никого, кроме вас, не осталось. Теперь главное - спрятать вас в надежном месте, - повторяла она и с полнейшим безразличием к условностям и опасностям пустилась на поиски убежища. В надежном месте?.. Но где оно, надежное место, в городе, который разбит на квадраты и прочесывается солдатами, оцепляющими последние очаги сопротивления? Нечего и думать о том, чтобы собрать кого бы то ни было и где бы то ни было, - это значит неминуемо обречь себя на гибель. Как нечего и думать о том, чтобы укрыться в казенном здании - все они, естественно, стали мышеловками - или чтобы пробраться сквозь заслоны, отрезающие путь в провинцию. Квартирка Марии - незаметной, безымянной секретарши, всегда стоявшей в стороне от политики, - конечно, могла бы послужить временным пристанищем. Но после получасового петляния среди поваленных деревьев, среди трупов, лежавших в ореоле круглых красных луж, среди кусков развороченного асфальта, среди воронок, где из пробитых газопроводов вырывались зеленоватые язычки пламени, дом Марии, который соседствовал с каким-то профсоюзом, предстал перед ними окруженный карабинерами, стрелявшими по всему живому, что только появлялось за оконными стеклами. - Давайте расстанемся! - сказал ей Мануэль. - При том, как все складывается, далеко мне не уйти. И я не вправе вас... - Единственный наш шанс - какое-нибудь посольство! - перебила его Мария, поворачивая назад. Какое посольство? Где оно находится? Можно хорошо знать столицу, но никогда не интересоваться подобными вещами. Да, до чего же быстро взрослый мужчина становится заблудившимся мальчуганом! Какая пропасть лежит между мужеством политика и мужеством обыкновенного человека! Как он жалок теперь, этот лидер, привыкший к тому, чтобы точно рассчитывать каждый свой шаг, каждую минуту, умеющий произносить речи и теперь застигнутый врасплох необходимостью спасать свою жизнь! Ну конечно, посольство. Но эти здания, над которыми реют флаги, исчерпавшие, кажется, все сочетания цветов, в большинстве своем расположены в центре, а именно на центр и направлен основной удар мятежников, там сосредоточены солдаты, осаждающие последние опорные пункты сторонников правительства. А кроме того, как можно быть уверенным в том, что симпатии иных дипломатических миссий остались на вашей стороне, а перед другими уже не выставлен полицейский заслон? - Французы! - воскликнула Мария. - Это самое близкое отсюда посольство, и оно к тому же в районе особняков. Она взяла Мануэля под руку, сочтя, что, "обженившись" таким образом, всем известный холостяк привлечет к себе меньше внимания. И все же непонятно, каким чудом его до сих пор не узнали патрульные, проносившиеся через равные промежутки времени по улицам в "джипах"; лишь иногда оттуда доносилось повелительное: - Да возвращайтесь же домой, черт бы вас подрал! Но полосатые брюки Мануэля, черный узел бабочки, так же как зеленое шелковое платье и перчатки Марии служили им защитой. Богатые - разве они бывают в чем-либо виновны! Идут хорошо одетые люди, застигнутые событиями вдалеке от дома; они не жмутся к стенкам, не стараются казаться незаметными - просто торопятся добраться до богатых кварталов; конечно, их можно счесть безрассудными, но красными - никак. Это тут же и подтвердилось: раздался долгий, пронзительный скрип тормозов, и неподалеку остановился грузовичок с парусиновым, пятнистым, как шкура леопарда, верхом. На кого указывает пальцем сидящий рядом с шофером младший лейтенант? - Только не бегите, - прошептала Мария. И оказалась права. Офицера интересовали лишь двое молодых людей, шедших позади них; в мгновение ока их окружили штыками, обыскали, избили и бросили в грузовик - это были двое рабочих, только что вышедших из типографии; оробевшие, испуганные, они, конечно же, вызывали подозрение хотя бы своими синими робами, бородами а-ля Кастро и руками, почерневшими от жирной краски, с помощью которой так часто ниспровергают основы основ. * * * Еще двести метров. Еще сто... Мануэль и Мария удачно миновали уличную облаву, организованную командой морских пехотинцев (почему морские пехотинцы?); моряки бежали цепочкой и действовали по принципу сетей с петлей, которую рыбаки затягивают прежде, чем вытащить рыбу. Беглецам пришлось перепрыгнуть через рухнувший телеграфный столб, опутанный разорванными, торчащими в разные стороны проводами, которые все еще были под током и в местах коротких замыканий выбрасывали снопики фиолетовых искр. - Мы почти пришли, Мануэль! Возле примыкавшего к посольству парка не было видно и следов повреждений. Пышные частные резиденции, особняки, невысокие дома с дорогими квартирами, с террасами, обсаженными цветами в ящиках, - здесь царила совсем иная атмосфера, и улицы находились под менее бдительным надзором, чем в предместьях. Здесь карабинеры вели себя скромно! Ставни в большинстве домов были приотворены. Изнутри доносились военные марши, которые радио передавало в промежутках между официальными сообщениями, а временами - рулады, гаммы, которые старательно разучивали барышни, сидя на высоких табуретах, радостные восклицания их родителей. И от дома к дому, перекрывая хлопанье десятков флагов, вывешенных на отделанных мрамором или итальянским камнем фасадах, неслось: - Он мертв! Мертв! На долю секунды вдруг молнией блеснет в ухе бриллиант или промелькнет напудренный профиль с коралловым ртом и белоснежными зубами; губы приоткрываются, спеша приобщить к семейному ликованию приятельницу с пятого этажа: - Вы слышите, Хулия? Хвала господу! Он мертв! Вместо похоронного звона - аплодисменты. Свистки в адрес усопшего. "Браво" устроителям похорон. И Мануэлю с Марией сразу ясно, о чьей смерти идет речь, хотя ни он, ни она не назвали имени. - Он хотя бы сумел умереть достойно, - пробормотал Мануэль. Между тем в пятидесяти метрах от них, на углу двух улиц, идущих вдоль западной оконечности парка, напротив бульвара Содружества, показался портал посольства, увенчанный трехцветным флагом; у входа какой-то широкоплечий темноволосый мужчина лихорадочно махал рукой, словно торопя кого-то. Мануэль ринулся было вперед, но Мария удержала его, и он в последний раз не очень уверенно произнес: - Оставьте меня теперь, Мария, прошу вас... - Обождите! Там что-то происходит. И снова она оказалась права. С бульвара Содружества выбежал, усиленно работая локтями, человек, пересек его и стрелой влетел в посольство. Вслед за ним появился другой, много старше первого, из последних сил волоча слабеющие ноги. - Аттилио! - воскликнул Мануэль так громко, что широкоплечий брюнет обернулся и, выбросив вверх руку, принялся делать какие-то непонятные кругообразные движения. В ту же секунду - увы! - хлопнул револьверный выстрел, и Аттилио Хачаль, депутат с юга, страстный поборник аграрной реформы, подскочил, словно кролик; гнавшиеся за ним в свою очередь выбежали на бульвар и еще сочли своим долгом пнуть умирающего сапогом, в то время как целый взвод строевым шагом подошел к перекрестку и занял позицию. Последняя надежда рухнула. - Видите, что меня ждет, - проговорил Мануэль. Но Мария уже тянула своего изгоя в другую сторону. - Спокойно! Давайте попробуем войти в парк, - сказала она. - Но они же обшарят его вдоль и поперек! - возразил Мануэль. - За водопадом есть грот. Однажды, когда я была маленькая, мы играли в прятки, и я спряталась там, вымокла, правда, до нитки, но зато никто не мог меня найти. Главное - выиграть время. День, от силы - два. Поначалу победители допьяна упиваются местью, а потом неизбежно трезвеют. - Вы так думаете? Боюсь, что эти чудовища действуют совершенно хладнокровно. Во всяком случае, западный вход в парк, расположенный за перекрестком, был теперь недосягаем. А для того, чтобы пройти к восточному, нужно обогнуть парк кругом, и там еще неизвестно, открыты ли ворота или же придется перелезать через высокую стену в том месте, где к ней примыкают оранжереи. - Если потребуется, я послужу вам лестницей, - сказала Мария. Пройти еще километр - пустяки, несмотря на все возраставшую усталость, отчаяние и убежденность в том, что, понадеявшись на благосклонность судьбы, они попадут к ней в лапы. Шум боя как будто затихал. Лиловые столбы дыма расплывались, смешивались, повисая над городом пеленой, сквозь которую мутно виднелся шар солнца - творца едва заметной тени у подножия фонарей. В особняках, сверху донизу, за исключением дворницких и мансард, царило оживление, радостные события отмечались барабанным боем по кастрюлям, что не мешало, однако, хозяйкам использовать эту утварь и по ее прямому назначению, о чем свидетельствовали вкусные запахи, витавшие в воздухе. - Под крышками канализационных люков есть железные лесенки, - сказала Мария. - В крайнем случае вы можете... Она не закончила фразу. Девушка в трикотажной кофточке и белых шортах, с ракеткой в руке, перебежала от дома номер восемьдесят два к дому номер во- семьдесят шесть. - Ну и пусть! - прохныкала она. - А я все равно пойду. Хайме меня ждет. Рыжествольные секвойи, эвкалипты с голубоватыми листьями, отливающими тускло-розовым цветом, араукарии с изогнутыми, колючими сучьями, серые кедры вперемежку с бледными сикоморами, сосны с бесчисленными шишками, липкими от светлой смолы, протянули в этой части парка свои ветви над тротуаром, а чуть дальше широколистая пауловния осыпала его стручками, которые трескались под ногами прохожих. Мария шла все время по краю, у кромки мостовой, стремясь прикрыть своего друга, и, казалось, не замечала безудержного счастливого щебета птиц, живущих на одной с ней планете. По другую сторону тротуара тянулась сплошная - и поэтому не таившая в себе опасностей - стена. - Слышите? Звякает калитка, значит, парк открыт, - проговорила Мария. И тут же добавила, опровергая собственные слова: - Что-то уж слишком часто она звякает. Как бы это не значило, что парк закрывают. Парк действительно закрывали, и к прибрежным виллам устремился поток нянь и бабушек, довольных, что, несмотря на перестрелку, они сумели обеспечить своим малюткам ежедневную игру на песке или покатать коляску по дорожкам, среди всех этих диковинных растений, названия которых значатся на табличках, совсем как имена гуляющих дам - на их визитных карточках. Две из них прошли совсем рядом с Мануэлем и ничуть не удивились, что, несмотря на безветрие, господин отворачивается к стене и прикрывает пламя зажигалки пиджаком. - Мануэль! - воскликнула Мария. Нет, случай поистине неутомим. Последним из парка выходит тот брюнет, что стоял возле посольства, и широкими шагами направляется к ним. Он идет спокойно, размахивая руками и внимательно поглядывая на окрестные виллы. Останавливается с видом величайшего изумления: - Дорогие друзья, вот уж не ожидал вас тут увидеть! - И, протянув руку, добавляет еле слышно: - Скорее за мной, нельзя терять ни минуты. И тоже идет вдоль стены, тщательно стараясь прикрывать Мануэля, - говорит, говорит бог знает о чем, громко жалуется, что не нашлось четвертого партнера для бриджа, предлагает пропустить глоток виски, а еще лучше _Метлой по мозгам_ - коктейль, произведший в свете фурор; он круто разворачивается и, загораживая спиной Мануэля, вне всяких переходов пересекает улицу и направляется к невысокому дому в форме буквы Г, стоящему посреди газона, где щетинится добродушная дикарка - юкка. Первый поворот ключа - отперта калитка. Он идет по выложенной плитами дорожке, поднимается по трем ступенькам. Еще один поворот ключа - отперта входная дверь. Он отступает в сторону, пропуская Мануэля и Марию, которые тут же падают в современные мягкие кресла; они - в зале, обставленном с той небрежной элегантностью, к какой вынуждает людей, посвятивших себя дипломатической карьере, краткость пребывания во временном жилище. - Простите, господин сенатор, - поклонившись, начинает он. - Позвольте представиться: Оливье Легарно, атташе по культуре. Я не ошибся - это оказались действительно вы. Я не был уверен, поняли ли вы мою жестикуляцию. Сад посольства примыкает к парку, и карабинеры, разумеется, об этом знают. Единственное, что я мог сделать, - это опередить их и встретить вас здесь. До посольства вам уже не добраться, да к тому же оно битком набито. Потом увидим. А пока окажите мне честь и воспользуйтесь моим домом, благо, на ваше счастье, я здесь и живу. И в ответ - еле слышный шепот: - Как нам благодарить вас? Эти слова бессильны выразить чувства, испытываемые к человеку, которому ты обязан свободой, а быть может, и жизнью, но у Мануэля после столь неожиданно завершившихся скитаний по городу нет ни голоса, ни сил. У Марии, впрочем, тоже: достигнув цели, она сломалась и теперь тихонько плачет. Оливье, неслышно подойдя к окну, отдергивает занавеску и легонько присвистывает: ясно, что ничего утешительного он не увидел. - Черт подери! - вырывается у него. - Мало того, что они закрыли парк, они еще поставили вокруг часовых. Вон один торчит как раз напротив нашего окна. Нужно быть предельно осторожными. Дипломатическая неприкосновенность на этот дом не распространяется, так что они вполне могут нагрянуть с обыском. Но Мануэль и Мария до того взволнованы и сломлены усталостью, что почти не реагируют на его слова. Любое пристанище, пусть самое ненадежное, дает им сейчас возможность перевести дыхание, вновь обрести надежду. Мария - которая вообще вроде бы ни при чем - теперь попадает в безвыходное положение. Ведь даже если бы ей удалось выйти отсюда незамеченной, вернуться обратно она уже не сможет. А Мануэль, который тоже прекрасно это понимает, конечно же, не смеет признаться, что хоть и жалеет, что втянул Марию в эту историю, однако ее присутствие для него - великое утешение! - Словом, - продолжает Оливье, - ни соседи, ни случайные визитеры, ни женщина, помогающая по хозяйству, ни мой сынишка не должны догадываться о вашем присутствии. В доме только один этаж и есть что-то вроде чердака, где прежний жилец устроил под самой крышей маленькую фотолабораторию. Подняться туда можно по складной механической лестнице. Конечно, там вы не сможете даже выпрямиться во весь рост, и вообще вам будет там очень неудобно, но другого выхода нет. На улице, по мостовой, стучат сапоги караульного взвода. Слышится женский крик, удары, поток брани. - Схватили кого-то в парке, - говорит Оливье и без всякого перехода продолжает: - В курсе дел будет только моя жена Сельма, она тоже работает в посольстве... Но не будем ее ждать, пошли наверх! * * * Мария поворачивается и глухо стонет; не скоро избавится она от кошмаров. Но это еще полбеды: вначале она вовсе не желала ложиться - раз нельзя провести ночь у гроба родных, надо, по крайней мере, в знак траура провести ночь без сна. Пришлось уговаривать, давать ей таблетки, заставлять глотать снотворное, успокаивать, держа за руку, пока она не задремала, то и дело подергиваясь и судорожно вздыхая, как ребенок, который только-только перестал плакать. Но, прежде чем погрузиться в сон, она вдруг сказала: - Вы ведь знаете, Мануэль, я не во всем была с вами согласна. Ваши друзья допустили много ошибок. Но враги ваши столь отвратительны, что теперь я, по крайней мере, знаю, на чьей я стороне. Коробочка со снотворным выпирает из жилетного кармана. Конечно, Мануэль тоже должен его принять. Но как знать, что может случиться? Даже если люк в потолке коридора, из которого выстреливает складная лестница, и вправду мало заметен, чего стоит этот тайник в случае настоящего обыска? И подобно часовому, что зябко притопывает напротив дома в ночной прохладе, Мануэль тоже несет караул... Караул, по сути дела, бессмысленный - ну что он сможет сделать, если они ворвутся сюда? Может быть, он стережет себя самого, выручая жалкого беглеца, который метался по городу и у которого недостало сил отвергнуть самопожертвование девушки, обреченной теперь разделить его судьбу? И ведь жив-то он лишь благодаря ей, благодаря тому, что она притащила его сюда. "У меня никого, кроме вас, не осталось, Мануэль". И он в свою очередь может ответить так же: "У меня никого, кроме вас, не осталось, Мария". Будь он один, он бы, может быть, сдался. Будь он один, он предпочел бы, наверно, стать очередной их жертвой. Для того, кто посвятил себя какому-то делу, вряд ли очень почетно остаться в живых, когда дело его потерпело крах. От этих мыслей на душе у Мануэля становится совсем муторно... Тот, кто вас любит, зачастую отвлекает вас от главной в жизни задачи - вот этого Мануэль всегда и боялся. Тот, кто спасает вас, приобретает на вас права - от этого никуда не уйти. И не уйти от осаждающих душу видений: вот Мария надевает на палец обручальное кольцо своей сестры; а вот Мария поднимается в это убежище, опустив глаза и не сказав, что Мануэль ей не муж и не любовник, а ведь им придется долгие часы, долгие дни лежать бок о бок, так близко, что сливается дыхание... Дребезжащий колокол в монастыре по соседству бьет три часа; с колокольни соседней церкви ему вторят три низких, глухих удара. Веки Мануэля наливаются тяжестью. Только борец в нем остается на своем посту, только борец в нем еще бодрствует, но вот и он погружается в сумерки сна, и в замутненном мозгу отдаются словно произнесенные с трибуны слова: "Мы хотели лишь счастья для народа, мы не заслужили такой ненависти". Его прерывает девичий голосок: "Вы допустили много ошибок". Борец возражает: "Разве ошибками одних могут быть оправданы преступления других?" Но вопрос остается без ответа. Оратор умолкает. Тревога за будущее, назойливые, гложущие мысли о своей непричастности к событиям, шаги часового, птичьи запахи - все это мало-помалу слабеет, уходит куда-то, и Мануэль уже спит, не подозревая о том, что его правая рука лежит на левой руке Марии. IV  Не ходить, не кашлять. Говорить только шепотом и как можно меньше. Не задевать локтем стену, а головой - крышу. Рано утром не нажимать на кнопку, выбрасывающую лестницу, не спускаться, даже если тебя подстегивают естественные потребности. Ждать, пока закончится семейная зарядка, объединяющая отца, мать и сына и проходящая под "раз-два-три-четыре" Оливье или "en-tva-tre-fura" {Раз-два-три-четыре (швед.).} Сельмы. Ждать, пока мальчик оденется, проглотит чашку шоколада и отправится в школу. Ждать условного сигнала - еле слышного поскребывания по стене. И только тогда отважиться сойти вниз, облегчиться, умыться, кое-как наскоро перекусить и вернуться наверх до прихода Фиделии - коренастой метиски, точной как часы, которая приходит к Легарно помогать по хозяйству. А поднявшись, не забыть выключить мотор, ибо Вик иногда - особенно когда к нему приходят приятели - включает лестницу просто так, забавы ради. И до полудня не подавать признаков жизни. В полдень снова включить мотор, спуститься - по идее до конца рабочего дня в доме никого не должно быть. Но все равно, надо держаться настороже, потому что Фиделия возвращается иногда замочить белье или выбить ковер. Никогда не отвечать на телефонные звонки, никогда не звонить самим, чтобы не навести на след службу подслушивания. Не проходить мимо окна, если занавески неплотно задернуты. Как можно меньше курить - а для Мануэля это очень трудно, - потому что проветрить помещение невозможно, а запах табака или окурки могут привлечь внимание, ибо ни Оливье, ни Сельма не курят. Есть всухомятку, так как грязная посуда в случае налета может послужить уликой. Телевизор и радио слушать на приглушенном звуке, крайне осторожно. Исчезать ко времени возвращения Вика, сиречь Виктора, до тех пор, пока мальчик крепко не заснет в своей комнате, которую мать на всякий случай тихонько запрет на ключ. Снова ждать условного сигнала и после этого спускаться ужинать вместе с Легарно. А через час, приняв все меры предосторожности, вернуться в свое логово, вооружившись электрическим фонариком, обернутым в носовой платок, чтобы ни один луч света с так называемого "чердака" не пробился наружу, не вызвал недоумения соседей. И всю долгую ночь тоже быть начеку, контролировать собственный сон, не вздыхать слишком громко, не бредить... Таков распорядок дня, который может усложняться по четвергам и воскресеньям - дням, когда в школе нет занятий и когда Марии с Мануэлем придется жить в условиях полной блокады. - В крайнем случае в воскресенье мы можем куда-нибудь пойти, но по четвергам мы работаем и малыш весь день проводит с Фиделией... Сельма, внешне стараясь храбриться, но в глубине души мучимая тревогой, сама составила это расписание. Вернувшись буквально за минуту до комендантского часа, она - правда, чуть учащенно дыша - одобрила поступок мужа. Но когда он предложил: - Может быть, учитывая твое состояние, ты попросила бы недели две отпуска... - она наотрез отказалась: - Нет, не будем привлекать внимание. В посольстве ведь человек двести собралось... Двести человек там, и двое - здесь. Мануэль вспыхнул до корней волос: с каждой минутой на душе у него становилось все горше. Преследуемый по пятам, он в первый момент не подумал о хозяевах. Но потом не мог избавиться от чувства, что своим присутствием подвергает их дом опасности, не менее страшной, чем холера, - и это не считая всех прочих сложностей, которыми наполнилась теперь их жизнь: ведь им постоянно приходится говорить на чужом языке, так как Мануэль говорит по-французски, а Мария - нет; улаживать проблему питания, да и просто тратиться на то, чтобы прокормить два лишних рта. Он задыхался от сознания унизительности своего положения - все равно что нищий, попрошайка, - но еще больше душил его стыд за то, что он навязался людям на шею, что он пользуется их великодушием, а они не могут отказать ему в помощи, хотя им и грозят серьезные неприятности. Мыслям о том, что ради собственного спасения он подвергает опасности целую семью - как уже подверг опасности Марию - и что эта молодая беременная женщина имела бы полное право сказать ему: "Послушайте, мосье, для меня гораздо важнее жизнь трех дорогих мне существ, чем ваша жизнь", Мануэль мог противопоставить лишь один довод - Оливье сам привел их сюда. Однако в первый же вечер, когда на экране телевизора генерал в окружении приспешников принялся "обосновывать" свои действия "перед народом и перед историей", а потом, выразив "великую жалость к нашим братьям, чье сознание разъедено чуждой нам идеологией", рявкнул, что пора забыть о снисходительности, и посулил примерно наказать всех виновных, всех упорствующих, "равно как и всякого, кто укрывает у себя врага общества, ибо тем самым он становится его сообщником и заслуживает столь же суровой кары"... - Мануэль вдруг перехватил взгляд, которым обменялись супруги! В нем не было раскаяния, но был страх. И более трезвая оценка последствий своего поступка. Поэтому так фальшиво прозвучал иронический тон Оливье, когда он пробормотал: - Удивительная вещь - внешность диктаторов почти никогда не соответствует их роли. Гитлер, например, придумал себе маску Чарли Чаплина. А этот в своей фуражке набекрень смахивает на таможенника. И еще более фальшиво прозвучали бодрые нотки в его голосе, когда он обратился к побледневшей, то и дело облизывавшей лиловатые губы Сельме: - Знаешь, а твои соотечественники нас переплюнули: говорят, в шведском посольстве всем приходится стоять - так много там народу. - И тут же, спохватившись, добавил: - Прошу вас, сенатор, не грызите себя понапрасну. Долг гуманности в отношении человека, попавшего в беду, не отменяется приказами солдафонов. Мы предоставляем убежище не столько вам лично, сколько вообще гонимому человеку, каким может оказаться каждый из нас... Простите за пафос и разрешите внести уточнение: хоть я и считаю естественным разделять с вами опасность, я ни в коей мере не разделяю ваших убеждений. - Признаться, у меня по спине мурашки бегут, - добавила Сельма. - Но _так или иначе_... Мануэлю понравились три этих слова. Так или иначе, у Сельмы нет выбора. Оливье не спросил ее мнения. Великодушие, мужество наиболее неподдельны тогда, когда видны их пределы. Мануэлю понравилось и то, как Сельма внезапно вскочила и бросилась обнимать Марию - женщину, которая тоже стремилась уберечь мужчину, чье присутствие ставило под угрозу жизнь ее мужа. * * * Но жить с иностранцами в доме, где двое свободны, а двое других находятся в своеобразном заключении и при этом неизбежно вынуждены отправлять свои естественные потребности и где еще двое, зримые для одних и незримые для других, должны существовать, ни на секунду не догадываясь о присутствии призраков, - дело весьма деликатное. У большинства людей есть странное чутье на следы и приметы. Ничто так долго не держится, как запах чужих духов, который смешивается с духами хозяйки. Ничто так не бросается в глаза, как какая-нибудь обиходная вещь, оказавшаяся вдруг не на своем месте, - взять хотя бы щетку для волос, которую Сельма всегда кладет зубьями вверх и в которой, непонятно откуда, вдруг появился рыжий волос. А что скажешь о куске ветчины, который попросил Вик? - Он в холодильнике, на третьей полке, - заверила его мама. И тут же, мгновение подумав, добавила: - Нет, ты прав, милый, я его вчера съела. Хотя Вик очень хорошо помнил, как мама уминала омлет. Ничто в повседневной жизни не происходит так, как задумано. Сколько ты ни старайся быть все время настороже, далеко не просто без единой ошибки создать балет появлений и исчезновений. Привычка к дому, к распорядку дня, умение пользоваться прежде всего слухом там, где ты раньше обходился зрением, мгновенно распознавать шумы и голоса - такое не дается за один день. Забытая мелочь выглядит безответственностью и влечет за собой придирки, легкие трения, а главное - нервное напряжение, тревогу у другого, которая легко может превратиться у другого в усталость. И все же самой серьезной, самой насущной проблемой для Мануэля стала Мария, а для Марии - Мануэль. Одно дело - томясь ожиданием, время от времени встречаться на короткое счастливое мгновение после многих часов, многих дней, когда объятия раскрываются сами собой и кровь уже бурлит, - волшебство праздника, помноженное на волшебство свидания, и совсем другое - в одночасье потеряв все, быть вынужденным вести совместную жизнь, а вернее, совместное существование, в котором все ненадежно и шатко и где общим является лишь чувство и нет ничего, на чем обычно держится крепость супружеского союза, его прелесть и прочность, а главное, нет самых прочных уз - уз обладания, ибо это - фиктивный брак. Несомненно, трагедия, как ничто иное, способствует любви и в самый траур привносит успокоение. Но острота трагедии быстро притупляется, стоит ей затянуться: высокие страдания тонут в мелочах, нуждах, страхах, препирательствах. Это хорошо знал тот бунтарь, что, пристав к острову, закричал своим людям: "Вы спасены, но осторожней: от самих себя вам не спастись". Супруги - и в то же время не супруги, вынужденные, однако, все время находиться вместе, Мануэль и Мария испытывали поначалу то обычное, немножко глупое стеснение, с каким девушки и юноши, оказавшись летом в смешанном кемпинге, придумывают всевозможные ухищрения, только бы не раздеваться на виду. Но главное испытание было не в этом. Оборотная сторона близости - и это хорошо знают молодожены - заключается скорее в том, с какой внезапностью обнаруживаются недостатки, дурные привычки, слабости партнера (при этом у них есть возможность прикрывать свои недостатки флером прекрасного юного наслаждения). Но что делать вдвоем в течение долгого дня, в крохотном помещении, как не рассматривать друг друга, не приглядываться друг к другу, не изучать? Мария в этой игре рисковала меньше, чем Мануэль, хотя ей казалось обратное. Думать: "Ну как я могу служить утешением для такого видного человека, когда он все потерял?", думать: "Как я могу интересовать его - ведь, кроме степени бакалавришки да должности секретарши в "Галльего импорт-экспорт", мне и похвалиться нечем" - значит забыть, что если чувство женщины питается слухом, то чувство мужчины - глазами, и для него всегда удовольствие глядеть на сомкнутые губы, сковывает ли их поцелуй или преклонение перед любимым. Но при всем самоуничижении Мария ни на йоту не отступала от своих принципов, ее молчание долго копилось и вдруг выплескивалось в каком-нибудь зачастую едком замечании; что же касается вещей практических, тут уж она проявляла поистине супружескую настойчивость, которая раздражала привыкшего к самостоятельности холостяка. - Мануэль, осторожней: вы ходите слишком близко от окна... Мануэль, не свистите: внизу могут услышать. Самопожертвование женщины всегда берет вас в тиски и чуть утомляет своей мелочностью. Тем не менее Мануэль не забывал о том, что в данном случае самопожертвование исходит от существа героического, себя же он таковым не считал. Смириться - нет, это не в его духе, - но он досадовал, что попал в безвыходное положение, а еще больше страдал от невыносимого diminutio capias {Снижение ранга (лат.).}. Он стал никем. Просто беглецом без каких-либо средств к существованию, без дома, без профессии. Просто тридцатисемилетним мужчиной без всякого общественного положения, которое могло бы перечеркнуть разницу в возрасте между ним и двадцатидвухлетней девушкой; к тому же он теперь мог предложить ей лишь изгнание, нужду и прозябание. Сожаления такого рода обычно делают человека агрессивным, и у мужчин это обычно находит выход в виде язвительных сетований на вселенское зло. Мария знала, что Мануэль глубоко ранен, как и она сама, и что он не сумеет врачевать ее, как она врачует его. А то, что у него миллион недостатков, что, несмотря на запрет, он продолжает курить, что он храпит, что любит поесть, что свистит, когда думает, - это все не имеет значения: мелкие недостатки делали его лишь обыкновенным, земным человеком. Труднее всего было ей выносить отсутствие у него чувства юмора - тут сказывалось доктринерство бывшего учителя, назидательность трибуна, привыкшего выступать перед публикой, а теперь лишенного ее. При всей разнице их верований Мария уважала его взгляды - это была вера щедрая, не требовавшая ничего взамен, вера, мучеником которой он в любой момент мог стать. Он умел долго и интересно говорить, потом так же долго быть нестерпимо скучным, особенно когда начинал сыпать лозунгами, проверяя их на ней, - говоря, скорее чтобы слышать свой голос, нежели чтобы быть по-настоящему понятым. Он без устали смаковал свою неудачу, углублялся в самоанализ, копался в прошлом. - Видите ли, Мария, мы ведь были в меньшинстве, и мы должны были предвидеть, что ваши друзья... То есть, я хочу сказать, мы должны были предвидеть, что христианские демократы примкнут к другому лагерю. Если бы начать все сначала, я бы уже не ратовал за то, чтобы, взяв власть в свои руки, переделывать общество, оставаясь полностью в рамках закона, ведь господа военные об этом не больно-то пекутся. Дальше этого он обычно не шел, молча перемалывал в мозгу последствия таких действий. Потом новая тирада, без видимой связи с предыдущей, - просто мысль, высказанная вслух, порожденная мыслями внутренними. - Словом, Мария, мы сейчас - страна, оккупированная собственной армией. Какой урок! Когда солдаты выступают не как защитники границ, а как защитники привилегий меньшинства, всеобщее восстание становится святым делом... Правда, случалось, он спохватывался и шептал: "Я делаю вам больно". Но тут же начинал разглагольствовать вновь. Чтобы вернуть его на землю, Мария должна была ласково посмотреть на него. Он быстро попадал в сети ее нежности, и на его внезапно молодевшем лице появлялась загадочная улыбка, возрождавшая красавца брюнета, чье лицо никогда не отличалось напыщенностью и самодовольством, какие появляются на лицах общественных деятелей, стоит им получить важный государственный пост. * * * И снова наступал вечер, прерывая одиночество, которое было обоим немного в тягость. Мария, как и Мануэль, с нетерпением ждала условного сигнала, несущего освобождение, ибо нет любви, которая не нуждалась бы в передышке. Этот краткий час между супом и десертом Оливье - поскольку посольство получало достоверную информацию - использовал обычно на то, чтобы внести поправки в откровенно тенденциозные сводки, передававшиеся по радио. Его сведения были убийственны. Казалось, всякое сопротивление было сломлено. По всей стране звучал грохот солдатских сапог, она превращалась в придаток к казармам и тюрьмам. Все политические партии точно исчезли с лица земли. В государственных канцеляриях занимались цифровыми играми - шли подсчеты убитых. Оливье деликатно воздерживался от комментариев, предоставляя высказываться сенатору, который, бросая в кофе сахар, разумеется, кипел от негодования. В трагедии тоже есть свои взлеты и свои падения. Живой труп, мучаясь оттого, что оказался за бортом событий, стыдясь того, что он из актера превратился вдруг в зрителя, Мануэль к концу ужина совсем сникал. Тогда начинали говорить о другом. А когда Оливье, снова возвращаясь к главному, принимался рассказывать о страхах Фиделии, чей муж находился под подозрением, или о действиях, предпринятых посольством для спасения беженцев, женщины вставали и удалялись на кухню, где за мытьем посуды погружались в доверительные беседы. V  Маленькая, худенькая Фиделия семенит по тротуару, беспокойно озираясь по сторонам, но на ее гладком лице время от времени появляется презрительная усмешка. Мадам приказала погулять с Виком. Вот она и гуляет. Она продержала Вика перед пумой, которая, подняв хвост и вовсю работая зубами, трудилась над говяжьей ляжкой. Фиделия дала Вику понять, что зверю повезло: он каждый день ест мясо. Ребенок должен иметь наглядное представление о вещах, и Фиделия решила вернуться из зоопарка другой дорогой - через нижние, бедные кварталы города. Когда попадаешь из одного мира в другой, комментариев не требуется. Есть люди, стоящие внизу социальной лестницы, - они, как муравьи, носятся из одной дыры в другую, перетаскивая тяжести. А есть люди, стоящие наверху социальной лестницы, - они расположились на террасах своих домов и взирают на толпу, наконец-то приструненную нашими бравыми солдатиками, которые стоят на всех углах, так плотно прижав к себе автомат, что он кажется неотъемлемой частью бедра, подобно тому как сутулые спины и испуганный вид прохожих составляют неотъемлемую часть установившегося порядка. Эта толпа жалких людишек, которые понижают голос, говоря самые безобидные вещи, держатся друг от друга подальше, чтобы не создавать скоплений под бдительным оком начальства, поглядывают на прилавки, чаще всего довольствуясь одними запахами съестного, щекочущими им ноздри, - что и говорить, это куда более успокоительное зрелище, чем щетинившиеся флагами лавины, которые еще месяц тому назад спускались по проспекту Независимости к площади Свободы. Все те ерь идет как надо. Во всяком случае, лучше, чем прежде. Там, наверху, десятки фигур, пьющих чай с биноклем в руке, подтверждают, что это так: недаром они сидят и ждут очередного развлечения, когда патруль ударами прикладов выломает дверь и ворвется в дом какой-нибудь подозрительной личности... Прогулка воспитательная и безопасная. Фиделия - явно метиска, точно сделанная из бронзы и гагата, в пронзительно-желтом платье с коричневыми полосками. Она идет чуть позади Вика, держит его за руку. Она ведет своего барчука так, чтобы он шел впереди нее. В чем тут усомнишься? Вик - весь в отца: ему всего восемь лет, а выглядит будто одиннадцать - загорелый, розовый, в обрезанных выше колен джинсах и майке, украшенной портретом Хуана Лапеллы - знаменитого центрального нападающего. Зато добротные ботинки и часы на руке показывают, что он за птица. Да к тому же он, как и мать, светлый блондин, волосы у него скорее цвета соломы, чем льна, и глаза голубые - скорее цвета незабудки, чем фиалки. - Hur mycket ar klockan? {Который час? (швед.).} - спрашивает он. Это их игра. Сын француза и шведки, Вик болтает на четырех языках: французский у него - от отца, шведский - от матери, он более или менее может объясниться на английском, исковерканном в Оттаве и Дели, где в последние годы служили Легарно, и чуточку знает испанский, который он расцвечивает престранными словечками, заимствованными из всяких других языков и произносимыми на испанский манер. Фиделия, которой такая способность к языкам внушает известное уважение, вынуждена отвечать на своем родном диалекте, который Вик постепенно начинает постигать. Но на сей раз она не успевает ответить. Глухой рокот толпы стихает, звук шагов убыстряется, люди рассеиваются кто куда. Что там за крики? Перед магазином стоит длиннющая очередь, из которой четверо полицейских вытаскивают двух темнокожих, низколобых, коренастых женщин, которые посмели возмутиться ценами на рыбу. Они уже умолкли, но полицейские все же вталкивают их в машину, а оставшиеся в очереди жмутся к стене, запуганные, застывшие, вытянувшиеся в ряд, точно палочки в детской тетради, пропуская маленького блондинчика в сопровождении верной служанки. - Que han hecho, estas ninas? {Что они натворили, эти девушки? (исп.).} - спрашивает Вик, переходя на испанский. Фиделия тянет с ответом. Лучше отойти подальше, семь раз прокрутить объяснение про себя, прежде чем выложить его маленькому ученику. - Они бедные, - наконец говорит она. - И считают, что рыба слишком дорогая. - Ну и что? - недоумевает Вик. - Мама тоже все время жалуется. - Об этом можно говорить дома, - наставительно произносит Фиделия. - Но не на улице - тут это уже политика. Проспект поднимается в гору. Фиделия прибавляет шаг, говорит, тщательно подбирая слова: - Недавно бедняки решили избавиться от богачей. А теперь, понимаешь, все наоборот. - Ну-у! - изрекает Вик и весьма логично добавляет: - Все равно всех бедняков не арестуют. Кто тогда будет работать на богатых? Фиделия раскрыла было рот, но, поколебавшись, решила смолчать. Никогда ведь нельзя ручаться: долго ли ребенку выболтать то, что ему сказано по секрету, в нынешние времена любое, самое безобидное слово может дорого обойтись, тем более в ее положении. Склон ползет круто вверх; Фиделия слегка задыхается, ссутуливается, пригибается так низко, что плечо Вика приходится почти вровень с ее подбородком. Да, лучше ничего не говорить. Лучше ничего не видеть, ничего не знать. А ей очень хотелось бы задать кое-какие вопросы. Вот только что, перед уходом, она опять заметила, что в доме пахнет табаком, а ведь ни мосье, ни мадам никогда при ней не курили. Рубашка, которая висит на бельевой веревке во дворе, слишком узка для мосье, и трусики, приколотые двумя пластмассовыми защепками, совсем не похожи на белье мадам. Вот уже несколько дней холодильник битком набит. Конечно, ни о каких гостях вечером, после комендантского часа, и речи быть не может, а если мадам решила закупить продуктов на всякий случай, про запас, как же это она при своей работе да при своем состоянии выстаивает такие очереди? - Вот мы и пришли, - замечает Фиделия. Самая крутая часть дороги осталась позади, и внешний вид квартала резко изменился. Здесь тянутся ввысь деревья парка; ширятся сады, охраняемые жирными, важно лающими псами, по дорожкам бродят откормленные кошки; бугрятся крыши особняков, из распахнутых окон которых, точно из огромных музыкальных ящиков, гремят с пластинок двойные синкопы. Внезапно Фиделия вздрагивает, и даже Вик останавливается как вкопанный. Из соседней улицы появляется колонна разряженных мальчишек, все в дорогих костюмах: кто изображает индейца, кто - карабинера, кто - Дэвида Крокета {Дэвид Крокет - житель штата Теннесси, известный своей храбростью в войне с индейцами в 1813-1814 гг.}, и все вооружены пластмассовыми ружьями, точной копией настоящих. Их человек двенадцать; они окружили шестерых пленных - ребят разного возраста, которые идут, держа руки на голове. Вся группа направляется прямиком к ограде парка, пленным завязывают глаза носовым платком, ставят их вплотную к стене и выстраиваются перед ними на манер карательного взвода. Командир отходит - он не самый старший, но у него самое красивое обмундирование, что дает ему право на звание генерала. - Вы что, не можете играть во что-нибудь другое? - возмущается ближайший часовой. - Огонь! - кричит командир, уверенно делая отмашку рукой. Из двенадцати ртов вырывается звук, похожий на выстрел. Жертвы падают - сначала осторожно, а потом, оказавшись на земле, стараются прикинуться настоящими мертвецами: лежат, раскинув руки, разбросав ноги, пытаются не дышать, в то время как командир, шесть раз крикнув "Трах!", поочередно прикладывает к виску каждого револьвер, стреляющий пробками. Но вскоре жертвы не выдерживают и с криком оживают: - Теперь давайте меняться! А то все время нас расстреливают. Кипя от негодования, Фиделия уже оттащила Вика, подошла к калитке, достала ключ. Она поднимает глаза и снова вздрагивает, роняет связку ключей, наклоняется за ними, закашливается и только потом отпирает калитку. Уголок занавески успевает упасть, а тень, замеченная Фиделией, - скрыться. VI  На крышу, звенящую от нескончаемой канонады капель, льет дождь, хотя он совсем не ощущается тут, в убежище, под сухими перекрытиями, точно ожившими благодаря воде, которая стекает по черепице, образуя маленькие водопады, а потом пузырится внизу, в водосточных желобах. У Марии же такое впечатление, будто дождь струится внутри нее и она постепенно тает. Хорошо еще, что ей есть чем отвлечься: она взялась довязать белый шерстяной свитер, начатый Сельмой для сына. Оттопыренные локти, толстые пластмассовые спицы защищают ее, точно иголки ежа, - защищают от Мануэля, который уже с трудом справляется с собой и то сгибается, то разгибается, то вертит в руках клубок ниток, то нечаянно касается плеча Марии. - Не могу я больше выносить эту клетку, - бурчит он. - В гараже стоят два велосипеда, с каким удовольствием я покатался бы на них с вами! - Вам что, надоело жить? - спрашивает Мария. Но это лишь слова, а на самом деле она тоже охотно рискнула бы выйти на улицу. Когда тебя подстегивает опасность и ты находишь прибежище, с каким облегчением ты залезаешь в него, однако скоро обнаруживаешь, что тебя словно бы лишили радостей жизни. И если для своих врагов Мануэль перестал существовать, то для себя он существует по-прежнему. Убежище стало для него тюрьмой - тюрьмой, парадоксально предназначенной для того, чтобы он избежал тюрьмы настоящей и сохранил свободу, которой не сможет пользоваться. Все еще во власти печали, сердясь на себя саму за эту скорбь и за то, что надеется в конечном счете свою печаль побороть, Мария исступленно вяжет, путаясь в петлях, сожалениях и надеждах. Образы погибших родственников преследуют ее по ночам, оставляя ощущение недоумения и вины. Как решилась она их оставить и, вместо того чтобы исполнить свой последний долг, устремилась вслед за Мануэлем? Как смеет она теперь считать, что, сохранив Мануэля, одного только Мануэля, его величество случай одарил ее величайшей милостью? - Мария, - шепчет Мануэль; пальцы его, медленно соскользнув с плеча Марии, пытаются развязать теперь узел ее пояса. Мария отстраняется, но не изображает оскорбленную добродетель. Как винить его в том, что столь тесная близость неизбежно открывает ворота желанию? Как винить его в том, что в минуту полного поражения, зачеркнувшего двадцать лет упорной борьбы, которая, казалось, уже завершилась победой, он стремится хоть в чем-то взять реванш? Она прижалась головой к его щеке. Не хочется, чтобы он думал, будто ему отказывают потому, что он в проигрыше; наоборот, он стал теперь куда ближе ей - ведь она уже три месяца терзается тем, что ничем не обогатила жизнь государственного деятеля, хотя ничего и не отняла. Не хочется, чтобы он считал, будто она так уж гордится тем, чего, впрочем, он не знает и что несказанно удивило Сельму, когда она смущенно предложила Марии таблетки и та - не менее смущенно - призналась, что в них нет необходимости. Не нужно, конечно, слишком завышать себе цену, но и слишком занижать тоже не стоит; просто не хочется уступать вот так, сразу, с первой же попытки. Но не подумает ли Мануэль, что все дело в трауре, в нежелании занять место Кармен, в угрызениях совести? - Не сердитесь на меня, - говорит Мария, отводя заблудившуюся руку. * * * Мануэль выпрямился и отстранился - покорно, но все еще дрожа, чувствуя, как бешено стучит кровь. Он встал на колени возле некоего подобия глазка, который проделал в крыше со стороны улицы: отодрал доску внутренней обшивки и приподнял плитку черепицы, подперев ее деревяшкой. Благодаря этому наблюдательному пункту он знал, кто входит и кто выходит, незримо наблюдал за обходами патруля, оповещавшего о своем приближении печатным шагом, и за сменой часовых, смотрел, как уходят и возвращаются до наступления комендантского часа соседи. Зачастую это служило для него лишь предлогом, чтобы воспользоваться даром зрения и с помощью глаз, более свободных, чем он сам, проникнуть в эту запретную даль, хотя на самом-то деле шпионил он за собой и описывал вполголоса собственное состояние. - Я не доверяю романтикам, Мария, - шепчет он сейчас, - и считаю, что каждый обязан сохранить себя для своего дела. Но когда теряешь все, кроме себя, собственная безопасность не доставляет радости. Мне стыдно, что я сижу сложа руки, мне стыдно, что я не страдаю. Впрочем, - продолжает он минуту спустя, - и ты считаешь, что мы не имеем права на счастье. Ждет отклика и, не дождавшись, тихо добавляет: - Вокруг нас - ад. А в аду не устроишь себе рая. - Тсс! - обрывает его Мария. Она заметила, что Мануэль вдруг перешел с ней на "ты". Когда он рассуждает вслух - бог знает, почему у него все время такая жажда излиться! - это, конечно, облегчает ему душу, но приходится его обрывать, как только, забывшись, он повышает голос. Дождь, кажется, перестал, и звук струящейся воды уступил место легкому перестуку, поскребыванию по крыше. - Странно, машина Легарно так и стоит у тротуара, - замечает, оглядев все вокруг, Мануэль. - Фиделия опаздывает по меньшей мере на час. Он снова вытягивается на матрасе под узким оконцем с темным стеклом, через которое со стороны сада проникает лишь луч красноватого света, вполне допустимого при фотографических работах. Он окрашивает розовым балки потолка, пеньюар, который дала Марии Сельма, свитер Вика. Мария сидит перед ним в ореоле рыжих волос, которые в этом крохотном помещении кажутся настоящей львиной гривой и с которых по утрам Мануэль снимает паутинки. Он ворочается с боку на бок, подминая воздушные горбы надувного матраса. Размышляет, посвистывает, щурит глаза, делает в полумраке какие-то пометки на страничках своей записной книжки. Наконец слышатся приглушенные голоса - в них больше сетований, чем объяснений. Хлопает дверца. Трогается с места машина. Включается пылесос. Но ненадолго: торопливое хлопанье крыльев возвещает, что воробьи, чьи коготки только что поскребывали крышу, вспорхнули, - значит, кто-то идет. Мануэль настораживается, продолжая, однако, писать; по-видимому, пылесос сменила щетка. Какой-то мужчина ходит взад-вперед по гостиной - шаги звучат то гулко (по паркету), то глухо (по ковру); вот он выходит в коридор, и удары о плинтус, доносящиеся сквозь приглушенный обмен репликами, указывают на то, что Фиделия разговаривает, не прерывая работу. Мало-помалу слова, перемежающиеся жалобными вздохами, становятся разборчивее; то и дело упоминается какой-то Пабло. Наконец Фиделия и ее собеседник оказываются под самым люком, и теперь все слышно. - Я, к примеру, - говорит мужчина, - возвращаюсь в деревню и тебе советую сделать то же самое. - А жить-то на что? - возражает Фиделия. - Мне же двух девчонок надо кормить, да и Пабло я не могу оставить одного в тюрьме. - Не двигайтесь, Мануэль! - шепчет Мария. Слишком поздно. Мануэль уже ползет, к люку, где есть узенькая щелка, созданная тоже стараниями Мануэля, - отверстие такое крохотное, что в него с трудом можно просунуть спичку, но все же оно позволяет разглядеть черное пятно косынки на фоне желтого пятна платья Фиделии, а рядом - светло-серое пятно, возможно, верх фуражки, принадлежащей обладателю двух энергично жестикулирующих рук. Правда, больше Мануэль ничего уже не видит: забыв сдержать дыхание, он уткнулся носом в пол и вдохнул столько пыли, что невольно чихнул. - Что это? Что там такое?! - восклицает гость. В наступившей тишине застывают и те и другие - по крайней мере, хоть страх у них общий. - Кошка небось, - наконец говорит Фиделия. Голос ее звучит не слишком уверенно, да иначе и быть не может, ведь в доме нет кошки. Заскрипели башмаки. Собеседники перешли в другое место. - В общем, так, - уже глуше доносится голос Фиделии, - я сейчас оставлю записку мадам и пойду. Хочу попробовать повидаться с Пабло... * * * Полдень. Фиделия не вернулась. Лестница опустилась без малейшего скрипа благодаря обнаруженному в гараже машинному маслу, которым Мануэль смазал все пазы. Первое, что бросается в глаза на кухне, - это разграфленный лист бумаги, вырванный из книги расходов и приколотый к цветастым занавескам. Никаких колебаний! Хотя эти пять строчек, нацарапанных синим карандашом, корявым почерком, почти без отступов между словами, без точек и запятых, без подписи, предназначены не им, затворников они интересуют ничуть не меньше тех, кому они адресованы. Мануэль и Мария - каждый про себя - одновременно разбирают написанное. "Мадам приехал мой брат Пабло о котором я вам говорила не вернулся а теперь уж точно известно что он арестован вместе с другими товарищами вроде бы он в центральной тюрьме извините меня я все бросаю сильно беспокоюсь побегу посмотреть как там". - Для нас это в общем-то к лучшему, - делает вывод Мария. - Если Фиделия догадывается о нашем присутствии, у нее есть веские основания не доносить. - Конечно, - соглашается Мануэль, - но, если следователи после мужа пожелают допросить и жену, они могут не постесняться и заставят выболтать все. Мануэль осторожно идет к гостиной и застывает на пороге: уходя, Фиделия закрыла окна, но не задернула портьеры. К счастью, снова начался дождь, и в соседних садиках никого нет. Только часовой несет караул у стены парка, да и то он переместился немного влево, чтобы укрыться под пауловнией. Единственный выход - подползти к окну и попытаться достать до шнурка, который приводит в движение портьеры. Это выглядит так комично, что Мария не может удержаться от смеха. * * * Главная цель - телевизор. Мануэль поворачивает ручку, и первые же кадры карают его за дерзость. Облава на прядильной фабрике, облава в доках, облава в аграрном центре - одна страшнее другой; оператор цинично заснял их во всех подробностях, чтобы на этот счет не было никаких сомнений. - Как в городе, так и в деревне, - бодрым тоном вещает комментатор, - войска продолжают вылавливать подозрительных лиц. Все подозрительные лица - кто в джинсах, кто в пончо, кто в городском костюме - ударами приклада в спину загоняются в кузов грузовика, сбиваются с ног, а молоденькие новобранцы, чьи прыщавые лица наполовину скрыты каской, пристегнутой под подбородком, шагают прямо по ним и приваливаются спиной к борту, держа палец на спусковом крючке. Оператор позаботился даже о том, чтобы зрители увидели толпу женщин, которых охранники таким же образом загоняют в грузовик, - на этот раз солдаты откровенно веселятся и плотоядно похохатывают, нацелив дула автоматов на виднеющиеся из-под юбок трусики. - А теперь, - продолжает комментатор, - поглядим на крупную дичь. На экране зарябило. Первая фотография появляется вверх ногами. Потом ее переворачивают, однако так плохо вводят в кадр, что она оказывается перерезанной пополам. - Должно быть, технический персонал здорово почистили, - говорит Мануэль. Но вот по экрану поползли лица, заросшие бородой, с ввалившимися глазами, запечатленные в фас и в профиль - согласно лучшим традициям судебной экспертизы. И каждый, разумеется, получает свою порцию комментариев. - А этого вы узнаете? Я отсюда слышу, как ворчат домашние хозяйки: уж им-то он порядком насолил. А знаете, где нашли вашего ненавистного Вальверде, великого покровителя нищих? Ставлю тысячу против одного, что не угадаете! Под кроватью проститутки. - Эти люди хорошо знают классику, - говорит Мануэль. - Еще Макиавелли советовал бесчестить противника. Но ягодки, оказывается, еще впереди. В кадре появляется какой-то тип с плоским лицом; он возвещает, что многим негодяям все же удалось улизнуть от возмездия. Выловить их - национальный долг каждого, к тому же щедро вознаграждаемый: - Полмиллиона в награду! Вы скажете, что эти бандиты снова обойдутся нам в копеечку, но хоть это будет уж в последний раз. Передача обрывается. Экран чернеет. По нему кавалькадой несутся точки, черточки, зигзаги, сопровождаемые неясными хрипами, похожими на отрыжку И вдруг Мария вскрикивает: "Нет!" "Главный объект" - перед нею, "главный объект" - рядом с ней и смотрит на своего двойника. - Эй, Мануэль Альковар, - несется из телевизора, - где же вы? Что-то вы сейчас говорите? Или, может быть, лишились голоса? Странно, но я вас больше не слышу. Звук и в самом деле вырубился: человек с взъерошенными волосами клеймит под открытым небом неизвестно кого, то открывает, то закрывает рот, выбрасывает руку в воздух, словно передразнивая сам себя, - нелепый Демосфен в немом царстве. А продажный журналистишка продолжает неистовствовать: - Ну так что будем делать, сенатор?! Вы напомнили мне вашего дружка, которого прозвали Соловьем революции. Этот ублюдок тоже распинался, как вы. Но "фьюить" - и соловей захлебнулся собственной руладой! В ушах у нас еще гудят ваши призывы к мятежу, Альковар, и, уж будьте покойны, мы займемся вашими голосовыми связками. * * * Передача заканчивается, и на фоне национального флага большими черными буквами повторяется ее название - ПОМОГИТЕ НАМ! Название исчезает, уступая экран рекламе, предшествующей "Новостям". Мануэль невозмутимо досматривает передачу до конца. Выброшенный из жизни, связанный с нею только тем, что решат показать ему хозяева положения, он - пленник этого ящика, клеймящего его позором, как и ящика, ставшего его убежищем; правда, обличитель, которому вторит бессчетное множество других, старается напрасно. Мануэль чуть бледнее обычного, но в улыбке его сквозит удовлетворение. Да, удовлетворение. Раз ему угрожают, значит, он еще существует. Передача подействовала на него как дождь на траву лужайки. Приветственные клики, чтение приказов, дети с букетами цветов, девицы, удостоенные поцелуя высокого правительственного лица, старцы, трясущиеся от патриотического энтузиазма, посол, объявляющий, что его страна - уже шестнадцатая держава, признавшая хунту, торжественная месса в кафедральном соборе, где кардинал встречает у дверей генерала-президента, окруженного двенадцатью другими генералами, каждый из которых стал министром чего-то. Мануэля наконец прорвало. - Двенадцать генералов - двенадцать апостолов, полный набор! Какой прекрасный взвод для расстрела мятежника Иисуса! - шепчет он, бросая взгляд на встревоженную Марию. И тут же добавляет, уже другим тоном: - Вы узнали последние кадры в этой их передаче? Это же кусок из моей речи - я выступал в тот день, когда мы с вами познакомились. VII  Дождь лил не переставая. Чтобы как-то использовать неожиданную возможность посидеть в нижнем этаже, Мануэль сел поработать в кабинете Оливье; рядом с ним Мария, считая петли, чтобы вывязать пройму, перебирала воспоминания. Да, это был тот самый день - нам ведь нужны точные даты, чтобы отметить их звездочкой в календаре, - день, а вернее, ночь, ибо произошло все _в двадцать два часа семь минут, в субботу 20 июня, на пешеходном переходе в конце проспекта Независимости_, как говорилось в заявлении, лежащем в папке страховой компании. Да, это был тот самый день. Правда, она так и не призналась Мануэлю, что его знаменитую речь - которой был отмечен этот день, - речь, произнесенную на другой день после первой попытки государственного переворота, во время многотысячной демонстрации в поддержку народного правительства, она не слышала. И только в воскресенье, с внезапно вспыхнувшим интересом глядя на экран телевизора в седьмой палате, где лежали жертвы несчастных случаев, она услышала отрывок из нее, повторенный в "Ново- стях". Красивый голос, уверенный жест, вдохновенное лицо оратора, медалью отчеканенное на экране. Она не помнила, о чем гремел голос Мануэля. Смутно всплывала некая фраза. Что-то вроде: "Законность, и только законность! Но мы пойдем на все, держась в ее рамках, против тех, кто, мы знаем, готов пойти на все, даже переступив через них". Во всяком случае, в ту субботу, 20 июня, Мария возвращалась после ужина от родителей в самом мрачном настроении. Прохаживаясь на углу проспекта и площади Свободы, она нетерпеливо ждала такси. Только такси, и ничего и никого другого. Вечный упрек: "Почему ты не выходишь замуж?", за которым всегда следовало: "А если уж не выходишь замуж, почему все-таки живешь одна?" (а подразумевалось, естественно, прямо противоположное), настойчивость отца, превозносящего достоинства этого чудесного человека, ее двоюродного братца, столь быстро продвигающегося по службе, язвительность мачехи, взбешенной тем, что у нее под рукой нет теперь рабыни-падчерицы, и в довершение всего заигрывания уличного приставалы окончательно вывели Марию из себя. А теперь этот тип, ни молодой, ни старый, ни красивый, ни уродливый, олицетворение добродушного мещанина - от отвращения Мария не запомнила ни единой черты его лица, - посмел еще взять ее под руку. И раз, два, по левой щеке, по правой, пощечины сразу охладили его пыл, и он, побагровев от ярости, крикнул вслед, застыв на тротуаре: - Полегче, ты, дура! А Мария мчалась без оглядки через улицу. Перед самым носом машины. Невзирая на зеленый свет, машина остановилась в двух метрах от нее; тормоза завизжали так же неистово, как выругался шофер, ибо машина все-таки наехала на правую ногу Марии и вывернула ей щиколотку. А Мария запрыгала на левой ноге - ничего не поделаешь, пришлось принять помощь коренастого мужчины с волевым лицом, перерезанным черточкой усов, который выскочил из машины и бросился к ней. - Это все из-за того типа, - еле слышно повторяла она. Почему именно те, а не иные детали подмечаешь в такие минуты, трудно сказать. Пока мужчина, нагнувшись, а затем встав на колени, решительно принялся ощупывать вывихнутую ногу, потом снял и сунул в карман туфлю-лодочку со сломанным каблуком, Мария, с трудом сохраняя равновесие, разглядывала при мутном свете фонаря идеально ровную линию пробора, идущего ко лбу от проплешинки величиной с монету. Но вот пробор, нос, усы и квадратный подбородок снова оказались на уровне ее лица, и теплый, чуть вибрирующий голос, очаровывавший одним своим звуком, произнес: - Осмотр закончен! По-моему, ничего не сломано. У вас типичный вывих. Обопритесь на меня. Мерзавец, который приставал к вам, естественно, сбежал. И в самом деле, спина мерзавца, видневшаяся метрах в пятидесяти, уже сливалась с темнотой. Прыгая на одной ноге, опираясь на незнакомца, Мария очутилась сначала на скамейке, над которой возвышалась статуя Свободы, кормившей в ночной тьме двух близнецов, а потом, после некоторого колебания, на заднем сиденье "вольво", помчавшего ее в больницу. Нога, хоть и без туфли, болела отчаянно, но смятение Марии объяснялось другим: у нее было такое ощущение, будто, приняв от этого человека помощь, она позволила себя похитить. * * * Хотя Марии и казалось, что она уже где-то видела это лицо, она не узнала его, как не узнали его ни регистратор, ни сестры в приемном покое. Узнал дежурный врач - тощий, тщательно причесанный человек в белоснежном халате; на руке у него поблескивал перстень с печаткой и платиновое обручальное кольцо. Заметив значок в петлице, врач внимательно оглядел его обладателя и, состроив возмущенную мину, резко бросил: - Значит, господин Мануэль Альковар, мы теперь уже давим молоденьких девушек? И был явно разочарован, натолкнувшись на возражение Марии: - Откровенно говоря, доктор, я сама виновата. Но испуганный взгляд пострадавшей, выражение ее лица - на самом-то деле Мария ругала себя за то, что у нее оказалась такая плохая зрительная память, - дали ему возможность отыграться. - Жаль! - проскрипел он. - А то пресса сделала бы сенатору хорошую рекламу. - Ну, вы хоть не скрываете ваших симпатий! - улыбаясь, уже с порога сказал Мануэль. Через час, сделав рентген, врач наложил на ногу пациентки гипс. Все это время он, не закрывая рта, пытался настроить "жертву" против "лихача", который ведет себя безобразно во всем - ив большом, и в малом, и за рулем, и на трибуне. С отеческой заботливостью, предоставив Марии на два месяца освобождение от работы, он похлопал ее по щеке и закончил процедуру. - Не волнуйтесь, - сказал он, - мы вас в обиду не дадим. Машина-то ведь не принадлежит этому господину, правда? Я выдам вам сейчас справку, и вы смело можете требовать с него возмещения убытков. * * * Тот, кто ничего не просит, иногда получает многое. Неужели действительно Альковар? "Певец революции"? К политическим деятелям Мария всегда относилась с полнейшим безразличием. Сенатор пользовался репутацией оратора, которому, точно актеру или певцу, в его успехах помогала внешность. Все его прошлое говорило за него: сирота, воспитанный на