благотворительные средства, потом каменотес, потом шахтер, а под конец - студент педагогического института. В семье Марии к нему относились по-разному. - Учитель вроде меня, а вон куда забрался, - говорил отец. - Просто болтун - из тех, что клянутся накормить пятью хлебами пять тысяч человек, а сами вгоняют нас в нищету, - скрипела мачеха, повторяя любимую фразу приходского священника. У Марии мнения не было. Хвалиться, конечно, этим было нечего, но она не задумывалась о таких вещах и выполняла свою скромную работу, занимаясь делами, которые требовали от нее больше старания, чем ума, и помогли ей потом понять идеалы сенатора. А тогда политика ее не интересовала. Вернее, занимала ее не больше, чем личная малая война дочери от первого брака, отказавшейся в двадцать один год от роли Золушки; правда, чтобы заработать на жизнь, ей пришлось снова пойти в неволю - на сей раз оказаться под башмаком начальника, в котором злость странно уживалась с обходительностью. Неужели действительно Альковар? Он самый? Ну и что? У каждого есть своя гордость. И никто не собирается заниматься шантажом, чтобы приобрести известность. Мануэль Альковар принадлежит к партии, руководители которой получают строго определенное жалованье, не позволяющее разбогатеть. Но, даже будь он богат и виноват в случившемся, Мария из чувства собственного достоинства не стала бы требовать с него компенсацию. Она и сама не могла бы сказать почему, но то, что она вновь и вновь возвращалась мыслями к этому серьезному лицу с квадратным подбородком и черточкой усов над полной, яркой верхней губой, сочной, как плод, вызывало у нее раздражение. И ей вовсе не хотелось больше видеть его. Однако на следующий день, в отведенный для посещения час, едва только распахнулись двери больницы, сенатор уже стоял у изголовья кровати Марии, которую, к ее величайшему удивлению, вдруг перевели из общей палаты в отдельную - "по просьбе и на средства вашей семьи", как сказала старшая сестра. В одной руке он держал букет свежих оранжерейных роз, плотную сердцевину которых обвивают два-три полуоткрытых лепестка, пурпурных снаружи и оранжевых внутри; в другой руке - бланк об отсутствии претензий, вложенный в голубой конверт с выведенными на нем тремя словами, характеризующими идеальную жертву аварии: _хладнокровие, вежливость, искренность_. - У нас еще есть пять дней, - сказал он, - но лучше, не теряя времени, сделать все необходимое. Хочет замять дело? Не похоже. - И лучше сделать вид, будто меня подвели тормоза, - добавил он, - тогда всю выплату по страховке я возьму на себя. * * * Неужели всю сумму? Он, правда, не подумал о том, чем еще это ему грозит. А ей уже трудно глядеть без смущения на этого человека столь высокого положения, который, забыв о своем ранге, исполненный внимания к ничего не значащей девчонке, вынимает одну за другой булавки из прозрачной бумаги, стягивавшей букет, находит вазу, ставит цветы, укалывает палец, высасывает капельку крови и достает наконец ручку, чтобы заполнить бланк. Фамилия? Имя? Возраст? Профессия? Адрес? Одним выстрелом он убивает двух зайцев - остается только записывать; под тем же соусом он сообщает в обмен свои данные: вскользь перечисляет свои титулы, подчеркивает мимоходом, что ему тридцать семь лет, что он холостяк, и едва заметно улыбается - надо же так быстро получить желаемое. - Ну вот, теперь подпишем. Каждому - по экземпляру, и свой я отошлю компании. - А я свой сохраню из-за автографа! - сказала Мария, глядя ему в глаза. Но тщетно: он либо очень скромен, либо слишком привык к славе, чтобы реагировать на такие вещи. Он отвернулся, продемонстрировав Марии пучок торчащих из уха волос. И вдруг пробормотал: - Простите, Мария, но я должен вам сказать, что вчера вечером вы меня сильно напугали. Мои родители - они были простыми сельскими учителями - погибли тридцать лет назад в автомобильной катастрофе. Меня вытащили из-под груды железа, под которой они были погребены. Так что, понимаете... Он сидел нахохлясь на стуле возле крашеной белой кровати, с которой свисала закованная в гипс нога Марии - из гипса с отороченными ватой краями торчали лишь пять розовых пальцев, - и вдыхал душный запах эфира, плававший в этой чересчур светлой комнате, созданной для того, чтобы служить рамкой для самых страшных увечий. Одинокий ребенок, теперь одинокий мужчина, он вдруг почувствовал, что устал постоянно брать у жизни реванш, и все же оратор сидел в нем так глубоко, что, когда он заговорил снова, это звучало так, точно он произносил речь. Я хочу, чтобы вы поняли: это и определило всю мою дальнейшую жизнь. Четырнадцать лет приюта, куда еще не всякий может попасть в нашей стране, которая всегда была мачехой для народа, оставляют в человеке свой след. Я слишком хорошо знаю цену благотворительности и потому предпочитаю справедливость. К счастью, что-то привлекло его внимание, и, вытянув указательный палец с квадратным неровным ногтем сразу видно руку бывшего рабочего, - он спросил: - Нога болит? - Нет, - ответила Мария. Палец помедлил, потом согнулся и почесал слегка тронутый сединой висок. - Вам что-нибудь нужно? - Нет, - ответила Мария. Мануэль было растерялся, но потом, окончательно изгнав из себя сенатора, расхохотался и рискнул задать последний вопрос, так его сформулировав, чтобы отрицание было на самом деле согласием: Вы запрещаете мне прийти еще? Нет, - ответила Мария. Вот почему всю неделю, пока Мария лежала в больнице, он приходил к ней каждый день. VIII  Эрик, военный атташе, выкрикивает имена, ставит галочки в списке, проверяет бумаги. Ему помогает штатский с негнущейся спиной и слащавым выражением лица - он тщательно все перепроверяет и только тогда дает свое exeat {Да изыдет (лат.).}, сопровождая это скупым презрительным жестом. Патрон не принимает во всем этом непосредственного участия. Более того, он подчеркнуто держится в стороне. Внешность у него, пожалуй, самая не подходящая для выполнения тех функций, которые выпали сейчас на его долю: этакий кругленький гурман, ненавидящий, когда его называют "Ваше превосходительство", специалист по ловле форелей, любящий забросить нейлоновую леску в воды небольшого озера, на берегу которого он снял бревенчатый шале, чтоб было где провести уик-энд. Представителю хунты, с которым он не был знаком, он, как всегда, назвался сам, уперев палец в диафрагму. - Мерсье! - только и сказал он. И отошел. В небрежно повязанном галстуке, с животиком, в провисших на коленях брюках, он молча наблюдает: вот карабинеры отступили на тридцать метров от двери посольства, и беженцы, получившие разрешение, боязливо потянулись в автобус с задернутыми занавесками, который повезет их в аэропорт. Тик, время от времени искажающий щеку посла, настораживает Оливье, стоящего рядом. - Вы уверены, что они не станут там... - Ни в чем я не уверен, - бурчит в ответ посол. - Только не думаю, чтоб они стали создавать серьезный дипломатический инцидент, аннулировав собственные пропуска, ведь они сами пригласили кинооператоров снимать отлет. Им нужна реклама их терпимости. Они отпускают нескольких второстепенных хористов вместе с двумя-тремя запевалами, по которым военный совет уже справил тризну, чтобы иметь возможность остальных втихую подвергнуть геноциду, - что и говорить, неплохая комбинация. Безвозмездно ли хунта выпускает беженцев, или тут есть какое-то секретное соглашение об обмене - патрон никогда не скажет. По щеке его снова пробегает тик: кто-то, расхрабрившись, показывает кулак, прежде чем подняться в автобус. Повсюду - в большом зале, в холле - гудят голоса: люди прощаются, звучат последние наставления. - Главное, капли не забудь! - без конца повторяет худощавая дама, обнимая пожилого господина с бородкой. - Поговаривают, - возобновляет беседу посол, - будто они пользуются создавшейся ситуацией, чтоб пострелять в индейцев; для этого годен любой предлог - такова здесь традиция. А вот стрелять в белых не так просто, тем более что и белые-то они лишь по цвету кожи, а потому убивай их не убивай, душа все равно останется жить. Проносят на носилках больного, рядом идет девочка с карликовым пуделем на поводке. Представитель хунты не пропускает пуделя: животных без сертификата о прививках вывозить нельзя. На улице - полный кавардак: поверх зеленых мундиров, поверх касок, нависающих над лицами цвета терракоты, с белесыми пятнами глаз, летит брань расхрабрившихся обитателей фешенебельного квартала. На балконах домов напротив посольства красуются элегантные дамы, рядом стоят служанки, держа корзины с яйцами и помидорами, которые хозяйки, исполняя приятный гражданский долг, бросают в изгнанников. Какой-то офицер сбивает с ног наивного оператора, решившего заснять эту сцену. Комиссар сектора Прелато кружит вокруг автобуса, ощерив рот, точно хищник, у которого отнимают мясо. Тем временем череда беженцев иссякает; последней выходит Кармен Блайас, инициатор плановой экономики, которую встречают яростным свистом; она ловит на лету брошенный помидор, прикладывает к сердцу, кричит "спасибо" и, надкусив его, поднимается по ступенькам. - Вы правда не хотите, чтобы я сопровождал их? - спрашивает Оливье. - Нет, - отвечает господин Мерсье, сворачивая себе цигарку. Кончиком языка - за что его осуждают знатоки - он облизывает клейкую полоску на бумаге фирмы "Жоб", которую, как и светлый табак, получает дипломатической почтой прямо из Франции. - Нет, - повторяет он, - за последние десять дней вы слишком часто обращали на себя внимание, призывал к порядку чересчур старательных сыщиков. Я и так уже получил чрезвычайно язвительную ноту по поводу вас. Так или иначе, для большего впечатления лучше мне самому сопровождать автобус. Он сделал было шаг к выходу, но обернулся и совсем тихо добавил: - А что до вашего протеже, то мы еще к нему вернемся. Но боюсь, тут разжалобить военных будет очень трудно. Вы же знаете не хуже меня, что они буквально разорвали в клочья одного популярного певца с его мятежными песнями. Это все равно как если бы у нас содрали кожу с Лео Ферре, чтобы ему неповадно было отворять сердца скрипичным ключом! Ничто здесь теперь не преследуется так яростно, как острый язык... До скорой встречи! И следом за представителем хунты, севшим в свою машину, патрон устремился к черному "ситроену" с флажком, стоящему позади автобуса, дверцы которого только что заперли на ключ. На прощание раздается взрыв улюлюканий, карабинеры не отдают честь кортежу, невзирая на присутствие официальных лиц, которым вскоре предстоит убедиться, что, несмотря на всю секретность операции, несмотря на мотоциклетный конвой, слухи каким-то образом достигли бедных кварталов и на всем протяжении пути прохожие скорбно застыли в почетном карауле. Оливье подходит к Эрику, который кладет список в карман. - Сколько у нас еще осталось? - Почти столько же, - ворчит в ответ военный атташе, - и у нас возникнет с ними до черта проблем. Кредиты ведь уже все исчерпаны... Его прерывает запыхавшийся человек, вооруженный садовыми ножницами, в синем фартуке с карманом на животе; вообще-то он - дежурный комендант, но в свободное время занимается садом, вернее, тем, что от него осталось. - Солдаты все еще сидят на стене, - сказал он. - С ружьями. Кончится тем, что они начнут стрелять. Каждый день - проверка документов, тщательный обыск машин, как только они выезжают за решетку посольства, солдаты занимаются своим излюбленным спортом - нагоняют страх. Случилось даже, что один из них, потеряв равновесие, свалился в сад. - Схожу-ка и я туда! - весело заявляет Оливье. - Если господа желают позабавиться, мы составим им компанию. - Не привлекай ты к себе снова внимание, - говорит Эрик. * * * Оливье прошел через калитку в сад, откуда торопливо выходило несколько напуганных людей. Как и накануне, на гребне стены, между кустами жасмина, осыпанного желтыми цветами, и бегонией, действительно сидят трое солдат. Ноги они свесили все-таки в парк, а не "во Францию" - дальше их наглость не идет. По-видимому, слегка навеселе, они перебрасываются шуточками и, уперев подбородок в приклад ружья, усиленно целятся в какой-то округлый предмет с неопределенными очертаниями - то ли шишка, то ли голубь, а может быть, белка, - затерявшийся в гуще ветвей приморской сосны. Но вот дула ружей опускаются и угрожающе поворачиваются в сторону пришельца; они сопровождают его, пока он идет к хижине садовника, заходит на минуту внутрь и тут же выходит, держа в руках элегантную новенькую модель Travelling Rain King Sprinkler {Королевскую передвижную дождевальную установку (англ.).}, за которой змеится красный пластиковый шланг. И бровью не поведя и даже не удостоив взглядом солдат, хотя они со свирепым видом продолжают держать его на мушке, Оливье устанавливает аппарат, тянет за цепочку, закрепляет ее понадежнее, кладет указательный палец на кнопку самой большой мощности и совершенно невозмутимо готовится отвернуть кран. - Y si disparo, cerdo? {А что, если я выстрелю, свинья? (исп.).} - кричит один из солдат. Остальные, заинтригованные происходящим, уже перестали целиться. Маленькое чудо немножко покрутилось, выплюнуло смесь воздуха и воды и внезапно выстрелило ввысь высоким дрожащим водяным зонтиком, который дождем упал на хилый, истоптанный газон. Что может быть естественнее? Невиннее? Оливье в отличном расположении духа вернулся в посольство. - Гениально! - восхищается Эрик. - Как это я раньше не додумался! Передвижная установка, постепенно вбирая в себя направляющую цепочку, неумолимо движется к стене. Искрящийся радугой вихрь уже омывает ее основание. Вот он достиг середины стены. И наконец - гребня, с которого, хохоча, поспешили убраться солдаты. - Все-таки человек - чудное существо, - роняет безумно довольный собой Оливье. - Иногда, чтоб избежать драмы, достаточно придумать фарс. - А если б они выстрелили? - раздается тонкий голосок. * * * Это Сельма, которая наблюдала всю сцену сверху и вовсе не находила ее такой уж смешной. Она приближается не спеша, положив обе руки на выпирающий живот, и, в то время как все расходятся по своим делам, задерживает Оливье. - Патрон сказал тебе, что не видит выхода для Мануэля? - Выход всегда найдется, - отвечает Оливье, - надо только иметь терпение. Снимут же они когда-нибудь блокаду с посольства, и тогда мы тотчас перебросим сюда Мануэля и Марию. Здесь они будут хотя бы в безопасности. - А значит, и мы тоже, - говорит Сельма. Ее тон никого не мог бы обмануть. Она по-прежнему пытается побороть страх, но ей это плохо удается. Правда, переведя Мануэля и Марию в посольство и тем самым избавившись от них, Сельма тут же принялась бы раскаиваться в том, что сложила с себя ответственность за их судьбы. Она ведь сразу могла отказать им в убежище. Но она этого не сделала. Гостям Сельмы повезло: их судьба затронула чисто женские струнки ее души. - Признайся, - говорит Оливье, - что эта пара, свалившаяся на нас с неба, с одной стороны, тяготит тебя, а с другой - чем-то привлекает. - Верно, - подтверждает Сельма. - Если бы Мануэль был только потерпевшим неудачу политиком, который теперь расплачивается за то, что находился у власти, мне было бы меньше их жаль. Но это искупление через чувство трогает меня. Страсть, оправленную в драму, встретишь не так уж часто. IX  Когда две недели сидишь взаперти в бездействии и тревоге, вполне извинительна некоторая нервозность. Вик отправился в школу, его родители - в посольство. Фиделия запаздывает. День не обещает ничего доброго. Мария, у которой последние три дня есть основания для неровного настроения, без особого удовольствия слушает отрывок из "мемуаров", которые задумал писать Мануэль. Он предпочитает, чтобы его молча слушали, и не всегда с улыбкой воспринимает критику, высказанную даже в самой мягкой форме. А ведь Мария сразу предупредила его о такой возможности. В том единственном письме, которое она послала ему на другой день после того, как они впервые поцеловались, она заявила о своем праве на другую точку зрения: "Если вы, такой, какой вы есть, полюбили меня такую, какая я есть, любовь не должна повлечь за собой благоговения..." И в эту пятницу ей пришлось это повторить. Мануэль, набросавший строк пятьдесят о причинах падения народного правительства, скривил лицо при первом же замечании Марии: - Надо быть честным до конца, Мануэль. Ваши друзья во многом сами помогли себя оклеветать... Он тотчас возмутился, и ей пришлось повторить: - Послушайте, Мануэль, мы с вами представляем собой нечто вроде граммофонной пластинки, а где вы видели, чтобы на одной стороне пластинки была записана та же мелодия, что и на другой? Услышь их сейчас человек посторонний, он немало подивился бы такой беседе двух влюбленных, хотя, конечно, ясно, что тут больше полемического запала, чем подлинной злости. Пересмотрев свой текст, Мануэль снова взялся на перо и теперь мечет громы и молнии, возмущаясь формулой "узаконенное беззаконие", с помощью которой военные пытаются оправдать путч. Мария соглашается с ним, но тут же добавляет: - Ведь если я не ошибаюсь, это тот же революционный принцип, который гласит, что перед лицом тирании вооруженное восстание становится священным долгом, принцип ведь тот же самый, только перекроенный на свой лад. Мануэль винит саму конституцию - как документ, "фиксирующий право общества на самозащиту". - Тут, - говорит Мария, - я с вами согласна. Но зачем же вы шли на то, чтобы вести игру на чужих условиях? Мануэль ополчается на "длинные руки": на банки, международные корпорации, секретные службы, привилегированные классы, которые "организовали беспорядок", затоваривание, саботаж, террор. Он соглашается с тем, что мало внимания уделялось росту сознательности в народе и что левые партии не понимали необходимости единения. Он признает даже наличие некой "лирической иллюзорности", граничащей с потерей чувства реальности. Мария, которой в общем-то он не дает рта раскрыть, тихонько качает головой. Приходится признать, что оппонент сенатор умелый: надо немало мужества для такого признания. Она поднимает опущенную голову. - Если уж говорить начистоту, добавьте еще неразбериху, непробиваемую лень, которую люди выдают за протест, отсутствие дисциплины, недостаток образования, своеволие. Возможно даже, излишний энтузиазм... - Энтузиазм! - возмущенно протестует Мануэль. - Нет, это называется жаждой деятельности... - При том условии, что она не перерастает в лихорадку. "Горячее сердце, но холодная голова" - так мог бы сказать Ленин. - Ленин? Вы так думаете? - По правде говоря, эти слова сказал святой Винсент де Поль. * * * Мануэль, в прескверном настроении, опускается перед глазком на колени. Такие размолвки вроде рыболовных крючков: они лишь крепче держат то, что подцепляют. Но потом всегда муторно на душе. До Марии у Мануэля все складывалось просто; можно сказать, он вовсе не имел личной жизни - она тесно сплеталась у него с работой, которой он отдавался до конца; работа значила для него все, в ней не было ничего непредвиденного, неясного, не было ни сомнений, ни колебаний. Конечно, он не давал обета воздержания. Но, обрывая короткие любовные интрижки, он считал, что его оправдывает стремление подчинить все свои действия и интересы главному... А любовь... Вначале он почувствовал в ней избавление от переполненного людьми - товарищами по борьбе - одиночества, и время от времени это ощущение возвращается к нему. Он злится на себя, точно поп-расстрига, злится, что попал в мелодраматическую ситуацию, которая еще совсем недавно показалась бы ему просто невозможной. А потом это проходит. И он злится на себя. Ведь история с Марией нечто совсем другое. И чувство, которое испытываешь к одному-единственному существу, ничего ни у кого не отбирает. Стоя на коленях перед глазком, Мануэль никак не может успокоиться: ему просто необходимо послушать собственное, усложненное объяснение самой простой на свете вещи. - Смешно сказать, Мария, - неожиданно выпаливает он, - но те, чье призвание - бороться за счастье других, зачастую не думают о своем личном счастье, если не сказать - просто отворачиваются от него. - Знаю, - говорит Мария. - А ведь куда лучше защищаешь то, что с кем-то разделяешь... Более того, если не выполняешь своего долга в отношении других, то не выполняешь его и в отношении себя... - Но вам необходимо так думать. Собственно, мне тоже, - признается Мария. Кто это сказал: "Расстояние между холмами всегда одно и то же, но стоит только эху связать их..."? Однако главный вопрос так и не был задан. И вот он прозвучал: - Но все-таки почему именно вы, Мария? Ведь в партии достаточно девушек. - О-о, старая история! - отвечает Мария. - Монтекки иногда избирают Капулетти. * * * Мануэль был ошеломлен: одной фразой Мария все поставила на место. Ему бы обернуться и поблагодарить ее хотя бы взглядом. Но вместо этого он вжимается в крышу и слушает, как на улице хлопают дверцы машины. - Мария! - шепчет он. - Мария, мне это совсем не нравится. - Что? - сразу насторожившись, спрашивает она. - Прямо против дома остановилась машина. Внешне она ничем не отличается от других, но на ней - радиоантенна, и я достаточно хорошо знаю одного из троих, сидящих в ней... Слышатся голоса. Как всегда, торопливо хлопая крыльями, удирают воробьи. - Да это Прелато, собственной персоной, - продолжает Мануэль. - Прелато по прозвищу Серый Гном, комиссар этого участка; большую глупость мы сделали, что вовремя не убрали его. Он оглядывает дом. Посмотрите сами. Он отодвигается, и Мария занимает его место. На тротуаре стоят трое мужчин. Самое тревожное, конечно, то, что часовые, один за другим, отдают им честь. Присутствие комиссара выдает лишь копна волос с проседью на уровне плеч его приспешников - двух здоровенных, почтительно внимающих ему молодцов, которые тоже наполовину скрыты машиной. Проходит долгая минута; над неподвижно стоящим комиссаром вьется дымок сигареты. - Все ясно, - говорит Мария. - Они не хотят просто вламываться в дом дипломата и потом иметь неприятности. Поэтому они ждут Фиделию, чтобы она им открыла. Воздух густеет от тишины, нарушаемой лишь назойливым жужжанием мухи, бьющейся в паутине. Мария сидит неподвижно; распущенные волосы падают на пеньюар - если эти скоты оправдают свою репутацию, они-то уж наверняка сорвут с нее пояс. Впервые в жизни Мануэль чувствует свои зубы так, как чувствуешь пальцы, и удивляется возникшему у него неодолимому желанию кусаться, которое никак не вяжется с нежными интонациями, звучащими в голосе. Но разве он говорит? Он вовсе в этом не уверен. Он будто не слышит собственных слов: "Простите меня, Мария, за то, о чем я только что думал, за тот кошмар, в который я вас вовлек. Я вам так благодарен, Мария, - за вашу помощь, за спокойствие, за ту жизнь, какую мы должны были бы прожить вместе. И я благодарю вас за то, что на мгновение вы разделили со мной мою". Просто молитва, пламенная мольба, захлестнутая волнением. Случай неподвластен логике; сначала он все устраивает как нельзя лучше, потом сам же все злобно разрушает. Волны рыжих волос всколыхнулись - Мария откидывается назад, приоткрыв зеленые глаза и чуть запрокинув лицо, которому сегодня вечером, возможно, грозит небытие. Что это - попытка собрать все мужество или покорность судьбе? Недопонимание или забота о достоинстве? Веки опускаются, губы секунду шевелятся беззвучно. Потом, улыбнувшись, она спокойно говорит: - Вот и Фиделия. X  Фиделия идет, глядя в землю, она слишком поглощена мыслями о сидящем в тюрьме муже, о болеющих корью дочках, чтобы обращать на что-либо внимание. На ней - вечное желтое платье в коричневую полоску и косынка, завязанная на затылке; покачивая бедрами, она шагает в своих стоптанных холщовых туфлях на разодранной веревочной подошве. Она уже достала из матерчатой сумки, которая свисает у нее с руки, связку ключей на медном кольце, которую она никогда никому не доверяет: один ключ с четырьмя зубцами - от замка со сквозной скважиной - отпирает калитку; второй ключ - к нему надо приноровиться - от задвижки на входной двери; третий - от всех шкафов. Фиделия останавливается, всовывает ключ с четырьмя зубцами до конца в замочную скважину, и язычок издает два маслянистых щелчка. Калитка отворяется... Но что такое? Кто-то подбегает к ней сзади: хватают за одну руку, за другую, вырывают ключи. В то время как за ее спиной пискливый голос объявляет: - Полиция! Вы ведь госпожа Кахиль, верно? Мы войдем вместе с вами. - Но, господа... - пытается протестовать Фиделия. Пытается, ибо она - жена заключенного, и ее удивляет лишь место, какое они выбрали для допроса. Ее приподнимают и тащат. До самого крыльца она не касается земли; внутри дома, когда за отсутствием свидетелей проявление мягкотелости становится излишним, один из молодцов выкручивает ей запястье, Фиделия стонет: - Ой, мне же больно. Человечек, говорящий дискантом, возникает перед ней и, стремясь показать, что, несмотря на свой маленький рост, он тут начальник, награждает ее четырьмя звонкими размашистыми пощечинами. - А теперь поговорим. Только сначала разденься. Оторопь Фиделии приводит его в восторг. Он разражается хохотом, а его дюжие заплечных дел мастера поставили свои ножищи на пальцы Фиделии и, как бы случайно, с ухмылочкой давят на них. - Да-да, - подтверждает комиссар, - женщин я допрашиваю только голышом. Психологию надо знать! Когда у женщины все потайные места наружу, она откроется и в остальном. Скидывай платье. По правде говоря, Фиделия не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, поэтому хорошо знающие свое дело молодчики сами хватают подол ее платья и рывком тянут его вверх, не заботясь о том, что где рвется. Вслед за платьем в мгновение ока с нее срывают косынку, потом комбинацию, от которой отлетают бретельки, и дрожащая Фиделия остается в лифчике и трусиках. - Тебя зовут Фиделия Кахиль, ты родилась в Сан-Педро, тебе двадцать три года, ты замужем, и у тебя две дочки, - говорит комиссар. - Муж твой - коммунист, это все знают, и к тому же он стрелял в наших солдат. Он бежал, но мы нашли и арестовали его. Видишь, я все знаю... Луис, снимай с нее лифчик! А ты, Рамон, - трусы! Соскальзывает с плеч лифчик, трусики жгутом скатываются вниз. И двумя матерчатыми браслетами охватывают щиколотки - Фиделия невольно переступает с ноги на ногу, стараясь освободиться от них, как и от туфель. Она выпрямляется - золотисто-бронзовая статуя, длинные черные волосы падают по плечам, такие же темные, как и священный треугольник, от которого комиссар с трудом отрывает прищуренный взгляд. От него не укрылись искорки гордости и целомудренного презрения, что зажглись в глазах Фиделии, - она стоит перед ним нагая, но вся собранная, как пружина. - Ну вот, видишь, не так уж трудно поделиться своим маленьким капитальцем, - сюсюкает комиссар. - Не люблю делать комплименты, но на тебя куда приятней смотреть без всех этих тряпок... Ну как тут не возмущаться! Подумать только, чтоб какой-то негодяй всем этим пользовался, - где же справедливость! Пошли! Для начала осмотрим эту халупу. Ступай вперед... Чистая формальность. Хорошо разработанный сценарий. Фиделия - во главе (одна рука на груди, другая прикрывает низ живота - чем не античная Венера); комиссар - сама снисходительность и благодушие, - стуча каблуками, следует за ней; третьим идет Луис, а Рамон замыкает это странное шествие. Они обходят по очереди гостиную, кухню, детскую, комнату для гостей, кабинет, внимательно все оглядывая, но ни к чему не притрагиваясь. Заканчивается осмотр, естественно, в спальне Легарно. Если комиссар и не заметил тревожного взгляда, который Фиделия бросила на потолок, проходя под трапом, то он с лихвой мог насладиться ее смущением, когда принялся внимательно разглядывать супружескую постель, накрытую пушистым покрывалом из шкур альпага. Подручные, усмехнувшись, отвернулись. А Серый Гном вдруг проникся сочувствием. - Это же глупо, - шепчет он, - ты - такая молодая, и фигура классная, и вся жизнь у тебя впереди, и двоих детей еще надо растить. А муж твой в тюряге, да с таким обвинением, что без моего вмешательства у него нет никаких шансов оттуда выскочить. В принципе-то за вооруженное сопротивление делают "ба-бах"... Звук сопровождается жестом, имитирующим расстрел. Фиделия застывает. А комиссар с отеческой улыбкой садится на край кровати. Облизнув губы, он глотает слюну. - У тебя и у самой-то, милочка, рыльце в пушку, и, если ты не будешь очень-очень послушной, могут выйти большие неприятности. Я немного знаю твоего хозяина, и я даже мог бы предъявить ему кой-какой счет. Он нас не любит - это его дело, но мое дело, вернее, моя работа - следить за тем, что он замышляет. Кстати, ты не замечала здесь ничего подозрительного? Ощущение своей наготы легко преодолеть. Кто тебя уже видел, тому больше видеть нечего. И Фиделия точно закуталась в покрывало безразличия. Она наконец разжимает зубы: - Я ведь здесь только пол подметаю, и секретов мне не рассказывают. - Но муж-то твой небось тебе их рассказывал, да и дружков его ты наверняка знаешь! - взвизгивает Рамон, оттянув кожу на ее предплечье и резко крутанув. - Рамон! - сурово обрывает его комиссар. - Что она может рассказать нам нового про его дружков? Они у нас в руках и уже во всем признались. Ты разве не видишь, что малышка на все готова, лишь бы вытащить своего Пабло из осиного гнезда? Мне лично больше ничего и не надо. Плохо то, что ей, кажется, особенно нечего предложить нам взамен. Хотя... Липкий взгляд договаривает остальное, и Фиделия, опустив глаза, вздрагивает всем телом. - Вы пугаете ее, - рявкает комиссар. - Пойдитека лучше в кабинет да полистайте бумажки; но только чтоб потом все было на своих местах. Осторожненько! Вы - духи и следов не оставляете. А мы с тобой, Фиделия, сейчас решим, чем нам заняться. Если будешь умницей... Подручные уже удалились. Серый Гном, утопая задом в альпаге, перебирает пальцами мех. Фиделия боится поднять глаза: их выражение сослужит ей плохую службу. Она опускает руки - все равно они ей не защита - и, сжавшись, с трудом подавляя рвущиеся из груди вздохи, бормочет непослушными губами: - А вы освободите Пабло, если... - Конечно, и он никогда ни о чем не узнает! - шепчет в ответ комиссар, хватая ее за запястье и притягивая на постель. * * * Это продлится час. А что найдешь в кабинете, где вместо полагающейся кабинету мебели стоит лишь обычный стол с двумя креслами, обитыми коричневым бархатом, жалкое подобие библиотеки, скромная же картотека на три четверти пуста? Да и кто станет держать дома компрометирующие документы, имея в своем распоряжении сейфы посольства, на которые никто не имеет права посягнуть? Рамон вяло перебирает пачку писем, подписанных "Мама", и только одно откладывает в сторону. - Всегда все только шефу, - ворчит он, роясь в корзине для бумаг. - Я бы тоже с удовольствием побаловался с девчонкой. Луис, растянувшийся во всю длину на прямоугольном диване, который, вероятно, в случае необходимости может служить постелью, поворачивается к нему; в глазах у него еще светится отеческая нежность - он только что разглядывал фотографии, присланные накануне, где две маленькие девочки, его дочки, воспитывающиеся в монастыре, получают первое причастие. - Опять ты за свое! - говорит он. - Уж сейчас-то возможностей у тебя хоть отбавляй. Знаешь, что до меня, так я скорее против всего такого: как подумаю, что, если б они одолели нас, дружки этой девчонки могли бы вот так же забавляться с моими дочками, всякая охота пропадает. Он умолкает и торопливо сует фотографии в бумажник, а бумажник - в левый карман куртки, поближе к сердцу, тут же машинально проверив правый карман, где лежит револьвер. С подчеркнуто презрительной улыбкой, точно клиент, вышедший из борделя, в комнату входит комиссар; он подталкивает впереди себя растрепанную, сгорающую от стыда Фиделию. - Одевайся, - приказывает он. И пока Фиделия натягивает скомканное убогое белье, комиссар одним взглядом убивает молчаливое вожделение Рамона. Кость вожака стаи принадлежит только ему; и, если он ее бросает, никто не смеет тут же на нее накинуться - он этого не простит. Рамон вешает нос. А Луис про себя восхищается комиссаром, пытаясь понять, как этому карлику удается добиться такого: стоит ему появиться, и молодчики, которые одним щелчком могли бы отправить его в другой конец комнаты, как миленькие повинуются ему. Уверенный в себе, хорохорясь, точно слезший с курицы петух, и считая, что это ему очень к лицу, комиссар после совершенного словно бы приобрел еще больший вес. Он снова становится злобно-серьезным и, разрезая носом воздух, покусывая ус, пересекает комнату. Схватив стул, он садится к столу и начинает медленно переводить письмо мадам Легарно к своему сыну. Потом пожимает плечами. - Старуха в таком страхе - можно себе представить, что пишет ей сынок по поводу нас. Но выставлю я его отсюда с помощью другого материальчика. Арест Фиделии у него в доме - вот что его скомпрометирует. - А-арест! - лепечет Фиделия; она уже надела платье, теперь надевает туфли и, не удержавшись на одной ноге, падает на ковер. Луис снова восхищается своим начальником. "Мой Ариэль", как, сюсюкая, зовет его мадам Прелато, - сущий дьявол в миниатюре. Быть до такой степени омерзительным, знать об этом и оставаться таковым, получая лишь незначительные награды натурой да славу человека, не брезгующего никакой работой и никогда не поддающегося жалости, - это, что ни говори, достойно черной орденской ленты! Оскорбленная, униженная Фиделия, поняв всю ненужность своей жертвы, встает и, раз уж ей нечего терять, взрывается в крике. - Ты мне наврал, скотина! Комиссар прямо-таки заерзал от удовольствия. - А ты, мерзавка, мне не наврала? - внезапно разозлившись, орет он. - Ты думаешь, я не знаю, что у тебя у самой был партийный билет в кармане, не знаю, что по воскресеньям ты продавала газеты и распространяла листовки? Я тебе отчет давать не обязан, но вообще-то я сказал правду: Пабло ничего не узнает. Тут все честно, можешь не волноваться. Сегодня утром его расстреляли... Ну, вы! Грузите ее в машину. * * * Луис, никак к этому не подготовленный, ошеломлен. Бывают минуты, когда беззаконие коробит самих палачей. На сей раз Луис вовсе не пришел в восторг, он даже подумал, а не перейти ли ему на другую службу, где меньше платят, но где легче дышать, потому что там имеешь дело с бродягами, которых можно колошматить, не мучаясь угрызениями совести. А эта сцена нестерпима даже для него. Маленькая метиска, в приступе безудержной ярости, внезапно хватает лежащий на бюро стальной полированный нож для разрезания бумаги и бросается на комиссара, который молниеносно парирует удар, выставив против нее стул. А позади Фиделии уже вырастает Рамон и с завидным профессионализмом, резко ударив ребром руки по затылку, сбивает ее с ног. Стул комиссара падает. - Чудненько, - злорадствует он. - Попытка убийства офицера полиции при исполнении им служебных обязанностей... О таком я и не мечтал. XI  А наверху те двое, пока еще живые, прижав скрещенные руки к груди, чтобы умерить дыхание, лежали бок о бок, словно два надгробия. В нерушимой тишине сердца их бились, казалось, слишком громко и вот-вот могли их выдать. Что там происходит? Хоть они уже и привыкли определять местонахождение людей внизу по звуку голосов, по количеству шагов от двери до двери, по скрипу паркета, по пению дверных петель, Мануэль и Мария сейчас были совершенно сбиты с толку. Они ждали настоящего обыска, криков, ударов, а слышали лишь приглушенные обрывки разговора, доносившиеся до них сквозь перекрытия. - Они пришли не из-за нас, - наконец прошептала Мария. И как раз в эту минуту раздался тот характерный звук, который повторялся каждый вечер, когда их хозяева ложились в постель, - до-диез, издаваемый пружиной матраса. Две головы приподнялись, широко раскрытые от удивления глаза посмотрели друг на друга, и головы снова опустились на надувные подушки. * * * Наконец послышалось дребезжание калитки; однако шевелиться было еще опасно: кто-то из сыщиков мог остаться в доме, поэтому они не видели, как отъезжала машина с арестованной. Крики, предшествовавшие отъезду, звук падения чего-то тяжелого на паркет, усиленное шарканье подошв - как бывает, когда несут тело, - все это говорило за то, что Фиделия ушла не сама - ее унесли. Сойти вниз они все еще не решались; и только спустя два часа осмелились приоткрыть трап и - наивная предосторожность - сбросить вниз, на пол коридора, содержимое карманов Мануэля, проверяя, не вызовет ли это реакции. Только тогда они спустили лестницу, осторожно сошли по ней и, крадучись, стали обходить дом, заглядывая во все углы, смотря под столами, переходя из одной пустой комнаты в другую, пока наконец не добрались до той, куда должны были бы заглянуть в первую очередь. - Да, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, - прошептала Мария, входя. - Слух может и обмануть. Из деликатности, а может быть, из целомудрия они никогда не входили в спальню, похожую на сотни других, но ведь эта комната самая интимная, и она, естественно, могла им напомнить, что у них такой комнаты нет. Итак, в этой безликой комнате, оклеенной двухцветными обоями, освещенной широким окном с собранными в мелкую складку нейлоновыми занавесками, стояло лишь два самых необходимых предмета, один по вертикали, другой по горизонтали: шкаф - прибежище для одежды - и кровать - прибежище для тех, кто одежду снимает. Мануэль и Мария стоят у кровати, накрытой шкурами альпага; на ней так и осталась вмятина от тела, не вдоль, а поперек, и два клочка меха, выдранных судорожно сжатыми руками, два клочка меха так и лежат на проплешинах, отмечая контуры распятой маленькой женщины. - Доказательство налицо, - бормочет Мануэль. - Они и не подумали скрыть следы. В остальных помещениях, как им показалось, царил порядок. Все на своих местах, кроме ключей Фиделии, висевших на большом ключе, вставленном в замок входной двери не снаружи, а изнутри, чтобы, закрыв дверь, не дать возможности поживиться случайному воришке, а то ведь еще кражу могут приписать им. - Помните... - начала было Мария и умолкла. Они стояли у кровати, точно у непристойной афиши, зазывающей влюбленную парочку заглянуть в зал, где показывают порнографический фильм, держали друг друга за руки, но не сближались, сохраняя между собой расстояние. - Помните, - храбро возобновила Мария. - Когда упал ваш друг Аттилио, вы воскликнули: "Вот что меня ждет!" А сейчас я могу повторить: если бы они нашли нас, вот что ждало бы меня. Что тут ответишь? Самый порядочный мужчина в подобной ситуации почувствовал бы себя виновным по меньшей мере в том, что принадлежит к мужскому полу, а представив себе, что у него могли отнять самое дорогое существо, воспылал бы яростью и с тревогой подумал бы о том, до чего же гадким все это представляется его спутнице. А она так же мужественно, почти вызывающе звонким голосом, продолжала: - Вы этого еще не знаете, Мануэль, но я - девушка. В наше время, когда тебе двадцать два года, это уже залежавшийся товар. Я вовсе не горжусь этим и не считаю свою добродетель достойной хвалы, просто так случилось, вот и все. Но с тех пор, как мы встретились, я счастлива, что дождалась вас. И меня ужасает... - Дальнейшее она прошептала, уткнувшись в отворот его пиджака: - Меня ужасает не только то, о чем вы думаете, не то, что вас могут лишить вашей привилегии, а сознание, что, даря женщине любовь или насилуя ее без любви, с ней делают одно и то же, и она находит в этом радость лишь в зависимости от отношения мужчины. - Да, это так, - откликнулся Мануэль. Он слегка покачивал ее, лаская губами ее лицо, целуя закрытые глаза, висок, впадинку между бровями. - А вы помните, как сказано у Данте, - неожиданно прошептал он: - "Человек может стать животным, но животное никогда не станет человеком, тогда как человек всегда может стать ангелом". Не ручаюсь за верность цитаты и, что касается меня, не ручаюсь, что сумею быть ангелом... - А мне и не нужен ангел, - сказала Мария. - Пошли отсюда! * * * Они опять оказались на кухне; был уже полдень, но есть им совершенно не хотелось. Звук заводского гудка, скрип тормозов на улице, окрик, обращенный к какому-то ребенку в соседнем саду, - от всего они вздрагивали. Целый час они строили тысячи разных предположений, задавались вопросом, как, почему им опять удалось уцелеть. Был ли учинен Фиделии допрос, и если да, то что она сказала? А если промолчала, надолго ли у нее хватит мужества молчать? Раз с ней так обошлись, значит, не боялись, что она может пожаловаться. Щадить ее никто не будет, и у нее мало шансов выбраться оттуда, вернуться к жизни. Но не удивительно ли, что Фиделия стала жертвой наспех подстроенной махинации, - ведь учини они серьезный обыск, Легарно грозило бы обвинение в "сокрытии государственного преступника" и вопрос о них решался бы совсем иначе. - Фиделия заплатила за нас, - твердила Мария. - Нужно предупредить Оливье, - твердил Мануэль. Все очевидно и все неясно. Ключи оставлены - значит (хотя, быть может, это поспешный вывод), полиция возвращаться не собирается. Если только это не западня. Если только это не для виду: "Видите, мы двери не взламывали, мы совершенно законно, не устраивая засады, вошли через открытую дверь в частный дом прихватить "террористку". И никаких свидетелей, не считая тех, которые могли кое-что слышать, но их показания легко опровергнуть. Нужно предупредить Оливье, но как? - Позвонить - значит обнаружить себя, - рассуждал Мануэль. - Не позвонить - значит подвергнуть риску наших друзей: Прелато - взбесившийся пес, он способен на все, способен даже арестовать их здесь, прямо возле дома. Только немедленный и решительный протест посольства может заставить комиссара отступить. В конце-то концов, он действовал обманным путем и в отсутствие заинтересованных лиц. Если это и не противозаконно, то по меньшей мере странно, и я предполагаю, что Прелато будет в большом затруднении, если Оливье станет настаивать на очной ставке с Фиделией... Время бежало, подстегивало, а они все так же сидели с застывшими лицами, похожими на круглый циферблат старинных часов, разошедшихся из Швейцарии по всему свету, - так и кажется, будто они пристально глядят на вас сквозь отверстия для завода. Часы тикали в том же ритме, что их сердца, в ритме, отсчитывающем меру жизни, оставшуюся каждому. Около часу дня Мария - словно на нее вдруг снизошло озарение - стукнула себя по лбу и, трижды обойдя вокруг стола, остановилась перед Мануэлем. - Вы подниметесь наверх, - сказала она. - А я останусь внизу. Предположим, что Легарно кого-то ждали. Предположим, что за неимением лишней связки ключей они дали этому "кому-то" ключи от черного хода. Предположим, что, не забыв - к сведению службы подслушивания - намекнуть на все эти детали, "некто" звонит в посольство... - Вы?! - состроив неуверенную гримасу, восклицает Мануэль. - Угу, - отвечает Мария, - да к тому же в дальнейшем это даст мне некоторую свободу. И, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, она принялась набирать - средним, а не указательным пальцем - номер посольства. XII  Господин Мерсье, прикрыв правый глаз и оставив открытым всевидящий левый, ругался сквозь зубы, смахивая с бювара табак, вывалившийся из плохо свернутой цигарки. Сельма сидела напротив него. Оливье стоял у окна с листом меловой бумаги в руке, загораживая широкими плечами пейзаж. -- "Каковы бы ни были чувства, испытываемые нами в отношении некоторых излишне суровых мер, - громко и отчетливо читал Оливье затейливые фиоритуры памятной записки, - мы вынуждены напомнить о необходимости придерживаться нейтралитета, равно как и о том, что, помимо соображений общегуманного характера, выражение мнений "за" или "против" нового режима в данной ситуации недопустимо..." "За"! Ты знаешь кого-нибудь "за", Сельма? - Обычная формула! - вставил патрон, приоткрывая правый глаз. - "Некоторые излишне суровые меры"! - не унимался Оливье. - Мы присутствуем при кровавой резне, при отвратительном реванше богачей над бедняками, белых - над метисами, а нам говорят о "некоторых излишне суровых мерах"! Впрочем, таков тон всей прессы на этой неделе. Я имею в виду западную прессу. Сокрушаются, как если бы удалили зуб без анестезии. Конечно, операция несколько болезненная. Но зато порядок восстановлен и мозг избавлен от бесплодных мечтаний. Поерепенятся еще немного, а там забудут и начнут снова торговать... - Будет вам, Оливье! - прервал его господин Мерсье. - Вы и представить себе не можете, насколько искренне там оплакивают падение народного правительства, пример которого не давал, нашему собственному правительству спать. Такое количество убитых - это шокирует, травмирует совесть либералов... Но если вспомнить программу, выдвигавшуюся нынешними жертвами, Запад не станет особенно горевать. Сельма с непроницаемым выражением потерла глаз, пытаясь намекнуть мужу, чтобы он помолчал. Но Оливье гнул свое: - В одной парижской газете я наткнулся на устрашающий заголовок: "А как повела бы себя в аналогичных обстоятельствах наша армия?" Это было всего лишь исследование, но, если встать на такую позицию, можно далеко зайти. - Перейдем к нашим делам, Оливье, хорошо? Оливье терпеливо ждал. Эта привычка сворачивать себе цигарки, задумчиво смачивать их слюной - своеобразный прием, которым пользуется господин Мерсье, чтобы подчеркнуть свое добродушие. - Условимся сразу: памятная записка - закон для всех, не так ли? А теперь поглядим, о чем идет речь. Я вызвал вас обоих, - продолжал патрон, - чтобы обсудить ситуацию с Альковаром и его приятельницей. Для Марии, которую никто не ищет, если, правда, ее уже не обвинили в содействии врагу общества, проблемы нет: она сможет выехать из страны и без нашей помощи. А вот Альковар, того и гляди, останется у нас на шее вместе с десятком бывших руководителей, для которых мне не удается пока добыть пропуск. Разве что мы сумеем их обменять. Хунта поняла, что, отпуская своих заклятых врагов, она в любую минуту может оказаться перед фактом создания законного правительства в изгнании. Теперь она будет отчаянно торговаться за каждую голову. - Погодите! - сказала Сельма. - Дайте передохнуть. - Прекрасно тебя понимаю, - отозвался господин Мерсье. - В твоем состоянии героизм противопоказан. Он пощелкал зажигалкой. От сигареты поднялась голубая струйка дыма, и, почти не разжимая губ, Мерсье добавил: - Что касается сенатора, то новый министр внутренних дел, его личный враг, только что лишил Альковара гражданства. Кроме того, он прибегнул к процедуре, столь дорогой сердцу наших конституционалистов: объявил сенатора вне закона, в силу чего теперь любой человек, желающий получить награду, может доставить себе удовольствие и прикончить его. Чтобы спасти сенатора, я лично вижу один лишь выход: обратиться к американцам. - Что? - изумился Оливье. - А вы прикиньте все сами, Легарно! Они столь явно замешаны в событиях, что им необходимо как-то себя обелить. Хунта ни в чем не может им отказать, а они, я почти убежден, уцепятся за такую возможность. - Но вы опасаетесь, - вкрадчиво заметил Оливье, - что заинтересованное лицо откажется от помощи тех, кто оставил его в дураках, и собираетесь просить нас его уломать. - От вас ничего нельзя скрыть... Зазвонил телефон. Господин Мерсье снял трубку. - Да, - сказал он, - Легарно у меня, даю его вам... Оливье, вас ищет телефонистка, кажется, что-то срочное. И, выпуская дым через нос, господин Мерсье стал с любопытством наблюдать за своим советником, который, прижав к уху трубку, вдруг застыл, как соляной столп. * * * И было от чего. На другом конце провода - какая чудовищная неосторожность! - прозвучал знакомый голос: - Алло, мосье Легарно? Это Мария - та девушка, которую вы наняли для помощи по хозяйству. Простите, но я считала необходимым предупредить вас о том, что произошло с вашей служанкой Фиделией. - Секундочку! Мне звонят по другому телефону, - прервал ее Оливье, начиная понимать, в чем дело. - Возьмите отводную трубку, - прошептал он, прикрыв рукой мембрану. - Скорее! Это Мария, она пошла на уловку, чтобы обмануть службу подслушивания. - И, сняв руку с мембраны, спросил:- Так что вы говорили, мадемуазель? Склонив голову и выпятив нижнюю губу, господин Мерсье одобрил Сельму, которая, быстро нажав на кнопку, включила магнитофон. - Так вот, мосье, это говорит Мария, - вновь зазвучал голос, - девушка, которую вы наняли для помощи по хозяйству. Как мы с вами условились, я пришла к двенадцати и видела, как от вас выходили трое мужчин; один - седоватый, маленький, наверное врач, и двое других, довольно высоких; они вынесли молодую женщину без сознания и положили ее на заднее сиденье машины. Я решила, что это, должно быть, мадам Фиделия. - А вы не знаете, в какую больницу ее повезли? - спросил Оливье, включаясь в игру. - Нет, мосье, я не успела подбежать к машине - они очень быстро уехали. Вообще-то, ее увезли не на "скорой помощи", а в машине с радиоантенной. Я только слышала, как доктор крикнул в телефон: "Это Прелато, все в порядке, едем". - Прелато? Вы уверены? Вы должны были тут же сообщить мне об этом, - сказал Оливье. - Извините, мосье, но я не знала, как поступить. Я вошла в дом с черного хода, который отперла тем ключом, что вы мне дали. Убралась и начала стирать замоченное белье. Мадам Легарно мне говорила, что постарается зайти около часа, в обеденный перерыв. Вот я и ждала ее... - Извините ее, она вынуждена была задержаться, - произнес Оливье. - И не волнуйтесь: я приму необходимые меры. Господин Мерсье уже положил отводную трубку, выключил магнитофон, выбросил окурок в напольную пепельницу на высокой ножке, нажав на кнопку, которая поворачивает крышку; лоб его перерезала глубокая складка. - Что они имеют против этой вашей служанки? - спросил он. - Ее муж, как я недавно узнала, был секретарем ячейки, - ответила Сельма. - Все ясно! - почти весело воскликнул посол. - Они решили дополнить ваше досье. Что и говорить, они дьявольски мстительны. Атташе мексиканского посольства уже объявили вчера персоной нон-грата. Разумеется, я должен буду вмешаться. Немного повозмущаюсь и крайне удивлюсь... Грязная афера, и я наверняка добьюсь, чтобы Прелато унялся. И тем не менее из предосторожности, поскольку сегодня пятница, я приказываю вам с Сельмой и Виком отправиться ко мне на озеро. Позвоните Марии и предупредите ее, что уезжаете, не уточняя куда... Но надо отдать этой девушке должное! Хладнокровия ей не занимать. - Значит, сенатора они не нашли, - сказала Сельма. - Но что он будет делать без нас? - Если твой холодильник пуст, поголодает! Я прямо мечтаю об этом, таскаясь по банкетам! - заметил господин Мерсье, поглаживая свой живот. XIII  Мария осознала положение первой. - Ну и дела! - воскликнула она рано утром. - Мы никогда еще не были так уязвимы... И это была правда. Даже если обыск не повторится, все равно теперь к этому дому привлечено самое пристальное, самое недоброе внимание. И Марии, если полиция займется ею, трудно будет объяснить, куда и зачем она на какое-то время исчезала. А еще был телефон - казалось, он неотступно шпионил за нею: шесть раз уже раздавались звонки, истерзавшие ей нервы до предела; она отвечала бесцветным, дежурным тоном, что нет, это не мадам Легарно: мадам уехала на несколько дней за город, и это не Фиделия: она больна, а это Мария, которая заменяет Фиделию и, как человек новый, ничего больше не может сказать. Мария не лжет. Куда девались Легарно? Сколько времени их не будет? Полнейшая тайна. Да и вообще, могут ли они вернуться? А если не вернутся, чего стоит это убежище? Тут уж никакой тайны нет. Приключению придет конец. Правда, Мануэль и Мария уже смирились с худшим. Ведь спасение от зла - в его переизбытке, а тогда, если ты жив, это уже чудо. Но что с Мануэлем? Он даже повеселел и, надо сказать, изрядно фальшивя, что-то напевает себе под нос, пересматривая свои записки. А что с Марией? Она даже хихикнула, когда на экране телевизора, в который уже раз, появились лица, знакомые миллионам молчащих друзей, но также и тысячам потенциальных предателей, и комментатор зачитал список в двадцать человек, лишенных гражданства, и одиннадцать, объявленных вне закона. Когда же комментатор добавил, что вознаграждение утроено, Мария не слишком удачно сострила: - Маловато! Вот если б вы подняли цену до миллиарда... Чуть позже она затянула на следующее деление ремень Мануэля, объяснив ему, что Сельма ходит за покупками в субботу утром, а поскольку, как известно, на этот раз она за ними не ходила, на никелированных полках холодильника больше ничего не осталось. Потом, разрумянившись от радости, она пустилась в пляс у буфета: оказывается, все не так уж плохо - есть еще молоко в порошке, сахар и мука, и они могут поесть галет с оливками и анчоусами, поскольку на полочке под баром стоит всякая всячина, какую подают к аперитивам. Странный день. Видимо, в сознании Марии, а возможно, и Мануэля что-то произошло - с того часа, как три чудовища, издевавшиеся над своей жертвой, напомнили им, сидевшим наверху, что счастье надо хватать, пока оно рядом. Правда, Марию время от времени все же захлестывали угрызения совести. - Мы вот тут шутим, а в эту минуту бедняжка Фиделия... И она опускала ресницы, тихонько вздрагивала. Но, в сущности, это была другая, настоящая Мария, которая вдруг раскрылась перед Мануэлем, точно сбросив с себя покров - так когда-то в пасхальную ночь викарии стягивали покрывало с выплывавших из церкви статуй святых. Словно оправившись после тяжелой болезни, оживленная, юная, с сияющими глазами, она что-то лопотала, загадывала ему загадки, шарады, придумывала всевозможные игры. - Прорицательница предсказала Цицерону, что он умрет в сорок третьем году до рождества Христова? Могло быть такое, Мануэль? - Ей-богу, по-моему, дата верная... - попался он на крючок. - Дата-то верная, - сказала Мария. - Но вы полагаете, что прорицательница за сорок три года до рождества Христова могла вести отсчет от эпохи христианства? И так далее и тому подобное... Она задавала Мануэлю десятки подобных вопросов, пока готовила обещанные галеты, засовывала их в духовку, потом подавала с пылу с жару на стол, и, надо признать, они оказались вполне съедобными. Взметывая юбкой, Мария порхала по комнате. Она появлялась то перед Мануэлем, то позади него, закрывала ему руками глаза, спрашивала: - Кто это? И Мануэль, обернувшись, обнаруживал на спинке стула большую марионетку Вика, которая смотрела на него черными блестящими глазами, сделанными из пуговиц от ботиков. Разумеется, очень скоро Мария оказалась у него на коленях, и его руки обвились вокруг нее, словно удав вокруг газели. Она высвободилась, слегка задыхаясь после пахнущего анчоусами поцелуя, и, глядя в потемневшее лицо Мануэля, сказала: - Полноте, Мануэль! Когда закон становится законом джунглей, быть объявленным вне закона - больщая честь. Потом посерьезнела и принялась обсуждать, куда им лучше уехать; желательно, конечно, чтобы это была страна испанского языка - тогда они оба могли бы работать; она - секретаршей, он - учителем, как когдато. - Мексика! - мечтательно протянул Мануэль. - У меня есть друг в Акапункте, что у подножия Найаритских гор. Я был там однажды, когда в Мексике проходил педагогический конгресс. Мария повторила "Акапункта", как прошептала бы "Сезам". Казалось, она уже не сомневалась в будущем, ее волновали чисто бытовые проблемы. Она пыталась понять, чувствует ли Мануэль себя способным жить как частное лицо, бросить дело, за которое он так долго боролся. - Естественно, Мануэль, вы будете делать то, что захотите... Уже наступил вечер, а Мария все говорила и говорила. Лишь часам к десяти она чуть сникла, вернее, стала предоставлять тишине заканчивать за нее фразы. - Вы хотите двоих детей? - вдруг спросила она, потирая от усталости глаза. Детей? Но Мануэль никогда об этом не думал. Он не отрицал того, что каждый обязан отдать жизни долг, расплачиваясь за свое появление на свет. Но для тех, кто посвятил себя борьбе за другую, лучшую жизнь для всех, давать ее новому существу - дело не первостепенной важности. Эти люди совсем не торопятся повторять себя в детях, чтобы обречь их на существование в мире, который сами осуждают. Не зная, что значит быть сыном, Мануэль привык скорее быть братом, окруженным теплом друзей, и, хотя при этом он ощущал свою обделенность, свое одиночество, тем не менее не решался ответить себе на вопрос, слабее или сильнее становится человек, обзаведясь семьей. Правда, семья - единственная клеточка, где кровь каждого течет в жилах других! Чтоб Мария родила ему... А почему бы и нет! Там видно будет. Отчего же не двоих? По одному на каждую юную грудь, вздымающуюся под корсажем Марии. - Девочка или мальчик - это безразлично! - тем временем говорила она. - Но лучше иметь не квартиру, а дом, где бы они жили... - Прошу вас, Мария! - взмолился будущий отец. - О чем вы, Мануэль? - Не будем забывать о первом этапе. Оба улыбнулись: дети сами собой не являются на свет. Мария выдержала взгляд заблестевших глаз Мануэля. И прошептала: - Уже поздно, Мануэль. Я пойду спать. * * * Она спит внизу, в комнате для гостей, превращенной в комнату для служанки: нужно, чтобы все выглядело правдоподобно, да и потом, здесь она чувствует себя менее скованно, чем там, в убежище. Она спит в одиночестве, в то время как наверху Мануэль не может сомкнуть глаз, и крутится, и вертится, точно она, как и раньше, лежит рядом с ним на надувном матрасе, до которого можно дотянуться рукой, - соблазнительная и недоступная. Конечно же, не следовало ему при ней нажимать на кнопку автоматической лестницы. Следовало пойти за нею... Следовало бы. Но он не посмел. Он прекрасно понимает, откуда у него эта скованность: чего ждать от сироты, прожившего сначала в четырех стенах прию- та, потом в армии, потом в педагогическом институте, потом в окружении учеников, товарищей, коллег; чего ждать от тридцатисемилетнего мужчины, все отношения которого со слабым полом ограничиваются жалкими воспоминаниями о минутах, проведенных в гостиничных номерах. А понятие "девушка" для него и вовсе незнакомо. Даже самый просвещенный человек может быть профаном в таких делах. Мануэль встает и прижимается бровью к наблюдательному глазку. Ночь своей сероватой чернотой, усеянной мелкими светлыми пятнышками, походит на старую копировальную бумагу. Сверкают лишь самые крупные звезды, на юге огнем полыхает Канопус. Под ним - едва заметная красноватая точка, у которой наверняка нет названия на карте неба и которую Мария нарекла в честь своей покойной матери - Эннис. "Она глядит на вас!" - сказала Мария как-то вечером. Сюсюканье? На первый взгляд, да. Поначалу это его раздражало. Потом он изменил свое мнение. Теперь ему даже необходимо слышать от нее подобные вещи. Теперь он мог бы ответить "да" на вопрос, который задала ему Мария при выходе из больницы: "Вы способны забыть о сенаторе? Для меня это важно". В тот день на ней было серое платье с темно-красным поясом, воротником и манжетами. Опираясь на две палки, она толчками двигала перед собой толстую, закованную в гипс ногу, испещренную синими, черными, зелеными или красными надписями, - это ее друзья поставили на гипсе свои имена. "Да, я рыжая, - объявила она, заметив, что Мануэль смотрит на ее волосы, - потому что мама у меня была ирландка! Этим объясняется и все остальное..." Ни отец, ни мачеха не приехали взять ее из больницы, и этим тоже кое-что объяснялось. Зато Мануэль был рядом, сознательно пропуская ради нее заседания сената и уже понимая, что на сей раз речь идет не о легкой интрижке; да и Мария тоже прекрасно это понимала - недаром пятью минутами позже, сидя в той самой машине, колесо которой проехало по ее ноге и которая сейчас везла ее домой, она звонким голосом, появляющимся у нее всегда в минуты волнения, признается: "Вы должны отдавать себе отчет в том, что с нами происходит, Мануэль: ведь у нас нет ничего общего, кроме желания быть вместе". Ничего общего? Это еще неизвестно. Обездоленная юность, жажда реванша, тяга к партнеру, уважение к его способностям в сочетании с некоторым презрением к его интересам - такое сродство не сбросишь со счетов. Схожесть характера, схожесть устройства - так стыкуются и люди, и вагоны, независимо от того, что они в себе содержат; важно лишь, каким силам подчиняется их страсть, их движение. Да, _движение_ - именно ему они оба пытались поначалу сопротивляться. Прямота Марии почти граничила с дерзостью. Имея возможность более свободно распоряжаться своим временем, она не баловала Мануэля частыми свиданиями. Но и не отталкивала его совсем. Когда же они встречались, неизменно была с ним весела, улыбчива, но безжалостна. "Послушайте, Мануэль, вы же социалист и атеист. А я верю в бога, и, имейте в виду, не просто для приличия: без святой воды я как рыба, выброшенная на сушу". * * * Мануэль снова вытягивается на матрасе. Полюбить женщину, чьи взгляды ему так чужды, - вот уж никогда бы не поверил, что способен на это. Тем более сейчас! Когда сподвижники Мануэля впервые, еще в рамках законности, подверглись нападению, церковь, церковь Марии, хранившая до той поры молчание, тут же вполне определенно высказалась против них. Временами ему казалось, что он - перебежчик, переметнувшийся в лагерь Марии; потом он начинал уверять себя, что перебежчиком станет когда-нибудь она - сбросит это свое серое платье, а вместе с ним и свои убеждения. "Кто меня любит, пусть следует за мной!" Это провозглашает всякая истина, и та, что будет высказана позже других, возьмет над девушкой верх. Мануэль поворачивается на левый бок, потому что стоит ему полежать несколько минут на правом, как дает о себе знать болевая точка - видимо, разыгрался колит, - на что он вот уже которую неделю не обращает внимания. Почему он не порвал с Марией? На этот вопрос трудно ответить, но самое поразительное, конечно, то, что как раз в бидонвилле Сан-Хуана, где Мария, так сказать, на его территории нанесла ему удар, она победила. В тот день на ней было это же серое платье с темно-красной отделкой. Мануэль шел с митинга, который он проводил под открытым небом, шел в окружении одетых в отрепья детишек; они с трудом пробирались по усеянной отбросами, грязной дороге, и вдруг на пороге одной из хибар, собранных из латаного-перелатаного толя, фанеры и картона, с куском прозрачного пластика вместо окна и дверью, сооруженной из рекламного плаката, прославляющего вверх ногами достоинства "Мацусита электрик индастриал", появилась она. - Мария! - завопили дети, тут же окружив ее двойным кольцом лохмотьев и улыбок. - Мария! Что вы здесь делаете? - глухо произнес Мануэль не без чувства уважения и одновременно злости. Нетрудно было догадаться, что делала Мария в той хибаре, откуда она вышла, перекинув через руку сложенный передник, со значком "Марта", приколотым к груди, и что вообще она делала тут, в бидонвилле, где, казалось, все детишки знали ее; это сразу же объясняло, почему без всяких причин, даже не ссылаясь на семейные обстоятельства, она вот уже два месяца отказывалась проводить с ним вечера и в будни и в воскресенья, которые он, несмотря ни на что, умудрялся высвобождать для нее. На ее лице промелькнула досада, но это все равно ничего не меняло. Втайне от всех она оказывала помощь ближнему под флагом благотворительного общества, которое - увы! - вовсе не стремилось способствовать осознанию этим ближним своих прав. Но Мария была не из тех, кто стоит и молчит. - Простите, что я не пошла вас послушать, - сказала она. - Мы с вами работаем с одним контингентом, разница лишь в том, что мне приходится ходить из дома в дом. У меня тут шестеро детишек, и мать ждет седьмого... Вы, наверное, едете в город? Она взяла Мануэля под руку, и, только когда они отошли подальше и остались одни, он осмелился на ответное нападение: - Насколько я понимаю, здесь вы добровольно занимаетесь тем, что отказались делать в семье ваших родителей. - Добровольно - это значит без принуждения, - уточнила Мария. И, чуть сильнее опираясь на его руку, чтобы заставить Мануэля идти помедленнее, она проговорила, быть может излишне чеканя слова: - И прошу вас, не произносите по этому поводу речей. Вы сейчас скажете, что, проявляя от случая к случаю благотворительность, справедливости не добьешься. Да, я оказываю помощь людям. Ну и что? Что в этом предосудительного? - Ничего, - ответил Мануэль, - однако нашлись верующие, которые поняли, что трудиться во имя жизни небесной немного эгоистично и что на этой земле надо, пожалуй, не только помогать ближнему, но и вытаскивать людей из ада. К сожалению, вы не отдаете себе отчета в том, что демоны - это те же люди, только определенной породы... - Короче говоря, - прервала его Мария, - вы отметаете мои доводы лишь потому, что они не совпадают с вашими... Вы чувствуете сейчас, что я очень далека от вас, и это вам не нравится. - Верно, - признался Мануэль. - Если бы вы были моей женой, мне было бы легче. * * * Ему показалось, будто он снова лег, на самом же деле он все стоит возле лестницы, не решаясь нажать на кнопку. Мотор работает почти бесшумно, совсем как у холодильника, но не хочется раньше времени будить Марию. Тюрьма, ссылка, неизвестность, подстерегающая его опасность, которая может ныне разделить их стеной куда более неодолимой, чем разное мировоззрение, - все это он перенес бы легче, если бы... Разве она уже не дала согласия? "Мы последуем их примеру, когда вы захотите, Мануэль..." Была же написана эта фраза поперек карточки с приглашением на свадьбу ее сестры. Правда, если необходим священник, лучше уж сразу пригласить на свадьбу хунту! Да разве может любовь ждать, когда за дверью бродит смерть? Пусть Мария наконец решает! Нужно только нажать на эту кнопку. У лестницы всего двенадцать ступеней, потом налево по коридору, и там еще восемь шагов. Потом он толкнет дверь. И скажет... Щелчок. Раздается жужжание мотора. Но Мануэль может поклясться: он не дотрагивался до кнопки. Рука его по-прежнему лежит в кармане пижамы - пижамы Оливье, слишком большой для него, с подвернутыми штанинами и рукавами. Мотор жужжит, лестница опускается, и в постепенно расширяющееся отверстие проникает тусклый голубоватый свет - не от плафона, а от бра, висящего в глубине коридора - там, где он заворачивает к ванной. Раскладывается лестница за двадцать секунд. Вначале возникает кубистская картина: две плоскости, бегущие к третьей, и между ними - темные треугольники. Затем она становится сюрреалистической: в рамке отверстия появляется голова, потом плечи и длиннющая ночная рубашка с буквой "С", вышитой на груди, - она ниспадает до самой земли, оставляя открытыми лишь пальцы с бледно-розовыми ногтями, возле которых опускается последняя ступенька. Обычно, как только лестница достигает земли, в механизме, работающем беззвучно, раздается легкое металлическое дребезжание. Вот и теперь, верная себе, металлически задребезжала деталь. - Вы спуститесь? - спрашивает Мария. - Вы подниметесь? - спрашивает Мануэль. * * * Всю ночь люк остается распахнутым, и сделано это вовсе не на случай тревоги - о нем просто забыли. Мануэль спустился к Марии, взял ее на руки, отнес в комнату для гостей. Если у него чуть и подгибались ноги, то не от тяжести, а от волнения, от воспоминаний о "Марте" из благотворительного общества. Наивность иной раз проявляется совсем неожиданно, а по простоте и открытости Мануэлю было до Марии далеко. Она никогда не принадлежала к тем девушкам, которые уступают постепенно - долго ходят с мальчиками, взявшись за руки, потом позволяют расстегнуть пуговицы на кофточке и в конце концов сдаются. Но недружелюбие судьбы подстегивает решимость. Возле кровати Мария выпрямляется и чуть приподнимает плечи, круглящиеся под узкими бретельками, что держат широкий батистовый колокол, внутри которого спрятано ее тело. - Брат Лоренцо не явился на свидание... - шепчет она. - Ничего не поделаешь: обойдемся без него. Я дарю вам то, в чем не могу больше себе отказывать. Хотя в ее тоне нет ни капли торжественности, сравнение с веронскими влюбленными, к которому она прибегает уже во второй раз, и обручальное кольцо сестры, по-прежнему надетое на палец, говорят о том, что для нее это сакраментальная ночь. Она быстро сдергивает через голову длинную рубашку, и та падает на пол, а вслед за ней падает пижама Мануэля, тесемку которой Мария развязывает сама. Обнаженная девушка стоит и смотрит на обнаженного мужчину. И оба улыбаются, открывая друг друга: он - обнаружив, что она так чудесно, так женственно сложена, она - видя перед собой этого мускулистого, волосатого зверя. Наивность берет в них верх, они перестают смущаться: он - своей боевой оснащенности, она - того, что сдает оборону и готова крикнуть осаждающим: "Двери города открыты!" И тем не менее обоим не хватает слов, не хватает раскованности движений, и Мария первой опускается на постель. Вот они уже лежат рядом. Вот поворачиваются друг к другу. И Адам и Ева, в который уже раз, свершают то, что им предопределено. Первое "ты" рождается на устах Марии: - Ты делаешь мне больно. Она больше не повторит этого. Люди неверно судят о природе огня, который хранят весталки: он горит в них самих. Благодать нисходит на Марию, почти мгновенно; она из стороны в сторону вертит головой на подушке, до конца используя тот редкий дар, которым с первого же раза природа одарила ее в любви; наслаждение властно заполняет все ее существо, и в этом хорале для двух голосов голос Марии звучит на диво полнозвучно. - Довольно! - наконец говорит она. В жизни каждой женщины бывает час, когда она предстает в виде maja desnuda {Махи обнаженной (исп.).} и редко выглядит идеальной, и Мануэль, очнувшись, еще раз оглядывает это крепко сбитое, покрытое веснушками, но поразительно юное тело, не отмеченное ни складками, ни жиром, ни воспоминаниями. Потом взгляд Мануэля добирается до лица, где блестят два зеленых глаза и влажные губы, чуть приоткрытые над полоской белоснежных мелких зубов. Волосы солнечным ореолом разметались, рассыпались, лучатся на подушке, озаряя всю комнату. И обоих захлестывает волна нового чувства - волна нежности. XIV  Оливье, как и каждое утро, встал рано, чтобы успеть закинуть удочки с первыми лучами солнца. Вернулся он с пустыми руками, но сильно проголодавшись. В доме все еще спали. Положив спиннинг и сачок, который так и не коснулся воды, он облокотился на балюстраду галереи, построенной из грубо обструганных стволов. - Сельма! - тихо позвал он. Стеклянная дверь, выходившая на террасу, была наполовину отворена, но в комнате шевелился лишь кусок занавески с бахромой. Жаль! Природа иногда подтрунивает над нами. И Оливье пожалел, что не взял с собой фотоаппарата. Когда-то скопление грозовых туч в небе над Кореей, отдаленно напоминавшее скорбящего Христа, принесло целое состояние одному фотографу: американские журналы просто передрались из-за снимка. А сейчас, прямо напротив Оливье, поднимался огромный красный диск, перепоясанный по центру длинным, идеально белым облачком. Диск этот был словно бы насажен на верхушку кипариса, и все в целом представляло собой великолепное панно запрещенной здесь ныне символики! Солнце и хунта, точно сговорившись, перечеркивали восток. - Сельма! - чуть громче позвал Оливье. Запрокинув голову, слегка сожалея о том, что вот уже три дня из города нет вестей, не решаясь признаться себе самому, что патрон, должно быть, столкнулся с серьезными трудностями, Оливье смотрел на синюю чашу, по которой плыли другие облака - белые комочки с золотистыми краями, с темными пятнами, похожие на картофелины, с которых ветер снимает кожуру. Вот и все, что осталось от вчерашней пелены туч, пролившихся ночным дождем, о котором можно судить по сверкающим листьям, по темнеющей гальке да по светлым пятнам сухой земли под деревьями, где голуби раскручивают свои нескончаемые рулады. Даже над озером стлалась дымка, словно тонкое шерстяное покрывало, прорезанное остриями тростников, из-под которого взлетали наискось стаи розовоклювых уток. Было еще прохладно. Утренняя хрусткость воздуха взламывалась криком птиц, прорежалась зелеными яблоками, висевшими на деревьях. - Сельма! На сей раз в ответ прозвучало счастливое мурлыканье только что проснувшейся женщины. И почти тотчас на пороге появилась тень в лиловой ночной рубашке, из которой торчали две покрытые гусиной кожей голые руки. - Вик еще спит, - сообщила Сельма, облокачиваясь на перила рядом с Оливье. - Ну и хорошо. А то ему уже не с кем играть. - Они боятся, - отозвался Оливье. Сам пейзаж подтверждал это. Если вид со стороны озера напоминал Канаду с ее затерянными среди деревьев шале из грубо обструганной ели и сохранял свою первозданную прелесть для туриста, которому посчастливилось сюда забрести, то со стороны деревни все точно вымерло. Господин Мерсье охотно предоставлял сотрудникам свой "сарай", и Легарно хорошо знали соседнее селение с его дымными домишками и полуголой, говорливой, легко приручаемой, даже порою назойливой детворой. Когда Легарно впервые приехали сюда два года назад, в деревне был праздник. Только что разделили землю большого поместья по соседству, и крестьяне, забыв прежние ссоры и дрязги, не обращая внимания на мелкие подлости бывшего хозяина, уже, казалось, плотно обосновались на собственной земле, уже вросли в нее, как свечи в торт. Теперь ничего этого не было и в помине. Мощный трактор вспахивал поле, ничуть не заботясь о том, где чей участок; границу между ними окончательно стирала вторая машина, снабженная многолемешным плугом, который проводил километровые борозды. Управляющий объезжал поля на серой в яблоках лошади; его сопровождали два пеших помощника с охотничьими ружьями через плечо. Неопределенного возраста женщина с обвислой грудью искоса поглядывала на них, склонившись над мотыгой. Чуть дальше с десяток занятых прополкой крестьян при приближении начальства немедленно застывали, наклоняя в знак приветствия голову. - Что стало с Агапито? - прошептала Сельма. - Ты видел? Его дом сгорел. Из тридцати глинобитных домишек деревни по меньшей мере три были совершенно разрушены, и на их месте торчали лишь обгорелые остатки стен. Естественно, лучше было не спрашивать, что сталось с их обитателями, и в особенности с Агапито - душой местного кооператива. - Да, кстати, - вновь заговорила Сельма, - через пять минут после того, как ты ушел на рыбалку, звонил Эрик. Сквозь сон я смутно поняла, что мы можем вернуться, но что патрон просит тебя зайти к нему, прежде чем ехать домой. - Ну что ж, давай собирать чемоданы, - отозвался Оливье. - Лучше не тянуть время, а то наши друзья, уж верно, зубами щелкают от голода. Ты, разумеется, позвонишь Марии и предупредишь ее о возвращении хозяев. Не хотелось бы, чтобы по приезде мы наткнулись на сенатора... - и прикусил язык. - Min sockerdocka! {Сладенький мой! (швед.).} - воскликнула Сельма. Догадываясь, что это ласковое обращение относится не к нему, Оливье повернул голову и улыбнулся совершенно голому Вику, такому светловолосому, такому загорелому, что он казался ожившим негативом. - Кто это сенатор? - спросил ребенок; на лице и на животе его темнело по кружочку - рот и пупок. XV  В саду на вьющихся розах оставалось три запоздалых цветка, хрупких, как ее счастье. Решив приучить соседей к появлению в доме Легарно новой служанки, Мария развешивала белье. Она не успела еще пришпилить последним, восьмым зажимом простыню, под весом которой провисла веревка, как к калитке строевым шагом подошел и резко остановился необычно многочисленный сменный караул. На мгновение Мария оцепенела, согнувшись от внезапной боли в желудке и предоставив ветру надувать тяжелое полотнище, с которого ей на ноги капала вода, потом совладала с собой. Отбросив обычную неприступность, придающую смене караула вид военного парада для устрашения местных жителей, командир лихо подмигнул Марии. Она ответила легким взмахом руки. Ну и ну! Чтобы не остаться в долгу, сержант отдал ей честь, повергнув в изумление хозяйку соседней виллы - густо осыпанную пудрой матрону, которая исподтишка, поверх садовой ограды, внимательно наблюдала за происходящим. Взвод, стуча каблуками, чеканил шаг. Ближайший караульный развернулся на девяносто градусов и двинулся вперед - в воздухе восемь раз мелькнула высоко выбрасываемая нога, солдат достиг противоположного тротуара, снова развернулся и примкнул к взводу; снимали караулы. - Adelante, de frente! {Вперед, шагом марш! (исп.).} - крикнул сержант. Мария подошла ближе и даже рискнула приоткрыть калитку, не выходя, однако, на тротуар. Слева у стены парка не осталось ни одного часового; справа солдаты, один за другим, присоединялись к взводу, который, продвигаясь от поста к посту, плотной массой откатывался в дальний конец улицы, покачивая ружьями и бедрами. Видимо, они сняли кордон и открыли парк. Мария неторопливо вернулась в дом и быстро прошла по коридору. Лестница была уже опущена: у Мануэля возникла та же мысль. Перескакивая через ступеньки, он добрался до своей обсерватории, но тут же спустился, покачивая головой. - Нет, - сказал он, - убрали только часовых, стоявших вокруг парка, а возле посольского сада по-прежнему не меньше десятка касок. Туда нам не про- браться... Который час? - Половина двенадцатого, - ответила Мария. - Бедный мой мальчик, придется тебе снова лезть наверх: Легарно могут приехать с минуты на минуту. Оба вздохнули. И словно натянулась связующая их резина - то был взгляд двух влюбленных, которым предстоит расстаться. - Я, кажется, не рад их приезду, - заметил Мануэль. - Эти три дня мы жили почти нормальной жизнью. - Не надо так уж огорчаться, - откликнулась Мария. - То, что происходит сейчас, забудется быстро, главное же, и ты это знаешь, что с нами будет. Она протянула ему руку, и он увидел спокойное, ласковое, исполненное решимости лицо - такое выражение бывало у нее, наверно, когда она ухаживала за чужими детьми. _Что с нами будет_... Неопределенное будущее не возместит сегодняшнего счастья, недаром голосу Марии недоставало тепла. Но Мануэль понял это по-своему и, поднявшись на три ступеньки, ласково сказал: - Прости меня, Мария, мне бы не хотелось, чтобы ты сердилась на меня из-за случайно вырвавшихся слов. - На тебя, Мануэль? И она рассмеялась так легко, как не умеют смеяться мужчины, которые придают слишком много значения своим словам. - Ты имеешь в виду наш сегодняшний спор? Но споры у нас уже бывали, дорогой, и, наверное, будут еще. Мы с тобой - образец компромисса, какого не встретишь в сегодняшнем мире. - Еще бы! - согласился Мануэль. - Думается, если бы порядки в нынешнем мире были иные, мне не пришлось бы сейчас лезть в свою конуру. Она приложила два пальца к губам, как бы прося его замолчать и одновременно посылая ему воздушный поцелуй. И, не дожидаясь, пока Мануэль поднимется по лестнице, она, слегка припадая на еще не окрепшую правую ногу, принялась осматривать комнаты, чтобы сдать законным владельцам дом в образцовом порядке. * * * А наверху Мануэль, вернувшись на свой теперь одинокий надувной матрас, нервно закурил было сигарету, но тут же спохватился и погасил ее. Что же они наговорили друг другу после очередного взрыва сладостного неистовства, которым они отпраздновали свое пробуждение? И зачем? В конце праздника, длившегося целых три дня, может, конечно, возникнуть желание оставить отметину, подпустить в мед ложку дегтя. Да уж, глупее не придумаешь... Так что же было? Мария, натягивая белье, мило подшутила над собой, заявив, что чувствует себя раком-отшельником, потому что он забирается куда только может - в старую пустую раковину, например, - лишь бы спрятать нижнюю, не прикрытую панцирем, вечно уязвимую часть своего тела. Чистосердечное признание. Признание, подразумевающее, что она любит эту свою раковину, быть может, слишком твердую, но зато надежную, иначе говоря, любит тот образ жизни, который он должен ценить больше, чем кто бы то ни было, он, который... Ну нет! Неверное сравнение. Тут все и началось. Сидя на краю постели, даже еще не одевшись, они начали ставить все на свои места - заводить спор о взглядах и вере, сравнивать их достоинства, их силу воздействия... Ну и финал, конечно, получился совсем уж идиотский: - В конце концов, Мария, почему же искупление, раз оно все искупило, не искоренило в нашем мире угнетение и нищету? - А почему, Мануэль, ваши друзья могут быть такими жестокими - даже друг к другу, - стремясь внедрить ту модель счастья, которая представляется им верной? Потрясенная собственным умозаключением, Мария так и осталась с раскрытым ртом, точно слово "счастье" застряло у нее в горле, и, чтобы положить конец разговору, побежала на кухню, а вернувшись, принялась весело болтать всякую ерунду: что велик аллах и наступает рамадан, а потому, кроме чая - притом с умеренным количеством сахара, - ей нечего больше предложить и что она серьезно подумывает, не пойти ли на ближайший базар... И она бы, наверно, пошла, если бы не звонок Сельмы. Пожевывая потухшую сигарету, Мануэль вдыхал ставший для него теперь родным запах воробьев, слушал их чириканье, их крикливые ссоры, размышлял. Ведь любовь - дитя случая, и нужно время, чтобы эта мысль в тебе улеглась, тем более если ты принадлежишь к той проклятой категории так называемых "серьезных людей", которые, даже когда им хорошо, не без опаски поддаются новому чувству. Последние три дня Мануэль, обостренно, болезненно сознавая, сколь хрупко его счастье, все повторял: "По крайней мере, у меня это было". И тут же: "Но что - это?" И чего оно стоит? Когда в жертву любви приносится все, она проявляется точно так же, как и тогда, когда обходишься без жертв. Но разве в данном случае она не особая? И разве может он, Мануэль, примириться с тем, что все зависит от процентного содержания тестостерона? Недаром же поется: "Мне хотелось бы сделать с тобою еще кое-что, чтобы ты убедилась, насколько ты мне дорога..." Словом, покончив с ярмаркой женщин, прошедших по его холостяцкой жизни, Мануэль II остался тем же мужчиной, у него те же привычки, он так же себя ведет, как и Мануэль I. Единственный родственник, которого он в своей жизни знал - прыщавый ловелас, - как-то совершенно уничтожающе высказался по этому поводу: "Что уличная девка, что монашенка, поверь мне, на деле - все одно". То, что это глупость, в основе которой лежит обида на весь слабый пол, Мануэль ни секунды не сомневался. И все же к "личной жизни" он относился несколько настороженно, а среди членов его партии многие просто отрицали ее, следуя знаменитому изречению: "Влюбленные - плохие солдаты революции", столь похожему, впрочем, на слова святого Павла: "Мужчина без женщины безраздельнее отдается делам божиим". - Идиоты, сущие идиоты, и первый среди них - я! - сквозь зубы бурчал Мануэль. - Бедняга! Ты что же, утратил все свое красноречие, обнаружив, что способен делить с кем-то жизнь? Помнишь Аттилио, который погиб у тебя на глазах? У него ведь тоже была очаровательная жена; решившись наконец женить- ся, он долгое время не мог прийти в себя и всякий раз смущенно улыбался, принимая поздравления. А теперь вот и ты в замешательстве и так же глупо склоняешься перед предлогами: "в, для, при, с, из-за", не считая других оборотов, которые ты вдалбливал когда-то ученикам на уроках грамматики: "рядом с, по словам, в присутствии", и еще двадцати других, неизменно сопутствующих личному местоимению "ТЫ". Что же это? Выходит, тебе нужно оправдываться перед собой в том, что ты счастлив. Выходит, тебе нужно ставить себе в пример других. Добрых полчаса он еще думал об этом. - А может быть, больше всего тебя смущает все-таки то, что ты переживаешь пору медового месяца, тогда как для тысяч других это самая горькая пора? - пробормотал он, и в эту минуту на улице хлопнула дверца машины. На мгновение замерев, Мануэль потянулся, прильнул к глазку. По саду шли Оливье и Сельма, но Вика с ними не было. * * * Через пять минут раздался условный сигнал, позволявший Мануэлю сойти вниз, в гостиную, где его ждала Мария, - у него возникло странное чувство, будто роли переменились, и они с Марией принимают гостей, ввалившихся с кучей чемоданов к ним в дом. К тому же Сельма выглядела крайне смущенной - своим животом, а в особенности невеселыми вестями, которые она принесла, равно как и подробностями о том, что на самом деле произошло в доме, которые успела сообщить ей Мария. Мужчины, одинаковым жестом обнимавшие плечи своих подруг, были в не меньшем смятении. - Раз уж все так сложилось, - призналась Сельма, - мне ничуть не жаль уезжать из этой страны. - Не волнуйтесь, - тотчас вмешался Оливье, увидев, как побледнела Мария. - Патрон только что уведомил меня, что я объявлен персоной нон-грата и через десять дней мы должны вернуться во Францию. Но он надеется найти возможность отправить вас раньше. Потому мы и оставили Вика в посольстве: мне нужно было встретиться с вами, чтобы через час передать патрону ваш ответ. - Не паникуй, - сказал Мануэль, крепче прижимая к себе Марию. Это обращение "ты" заставило Сельму улыбнуться. Марию зашатало, точно дом вдруг поднялся в воздух и теперь он медленно опускается на землю. - Я сейчас удивлю вас, - продолжал Оливье, - но, вероятно, для очистки совести и в то же время в знак порицания излишне жестоких репрессий американцы, которых наше посольство попыталось осторожно прощупать, согласны вам помочь. - Американцы! - воскликнула Мария. Крыша снова поползла кверху. - Кроме них, никто не сможет вам помочь, - стоял на своем Оливье, не глядя на Мануэля и, как и Мария, не питая особых иллюзий. - Хотя хунта заинтересована в том, чтобы не слишком афишировать их помощь и, конечно, будет яростно протестовать после того, как все совершится, но она никогда не осмелится перехватить машину или вертолет с их опознавательными знаками. Не забывайте, что американский флот курсирует в водах... - Да-да! - еле слышно сказал Мануэль. Страдал он невыносимо и, крепко стиснув одной рукой плечи Марии, а другой прижимая к себе ее голову, пытался что-то придумать, чтобы не сразу отвергать предложение, приняв которое он избавил бы от себя хозяев дома. - Я знаю, скольким я вам обязан, - наконец произнес он, - но, честное слово, даже чтобы отблагодарить вас, даже чтобы спасти ее... - Решайте так, как подсказывает вам совесть, - сказал Оливье; и он, и жена словно застыли как две статуи. - Но, чтобы быть до конца откровенным, должен сообщить вам следующее: хунта считает, что вы скрываетесь в посольстве, и она сделала нам совершенно невероятное предложение: "Отдайте сенатора, и мы выпустим всех остальных, кто прячется у вас". Естественно, мы отказались. - Для меня такой вариант был бы почетнее, - пробормотал Мануэль, - хотя, клянусь, у меня нет никакого желания заниматься сейчас фанфаронством. Губы Марии зашевелились, но ни звука не слетело с них. - Утопить в крови целый народ и спасти одного человека, - продолжал Мануэль, - вот уж верх лицемерия! Спасибо вам, Оливье, за желание помочь, но я не могу принимать участие в рекламном трюке. Что обо мне подумают? Четыре взгляда сплелись, вступив в борьбу; первой не выдержала Сельма. - Да не мучай ты их. Скажи же наконец... - Да, - сказал Оливье, - есть еще один выход, но значительно более рискованный: найти проводника. Нам говорили, что есть место, где можно перейти границу. И многие из ваших уже этим воспользовались. Но неизвестно, добрались ли они до безопасного места. Вас, если узнают, могут выдать, так как вы очень дорого стоите; кроме того, для перехода границы нужна сумма, которую мы не в состоянии вам ссудить, а деньги нужны срочно. - Разумеется, я предпочитаю проводника, - с деланной непринужденностью сказал Мануэль. - Но должен признаться, того, что у меня есть при себе, может хватить лишь на сигареты, а пойти в банк и взять деньги я, естественно, не могу. Он выпустил Марию из объятий и подошел к окну; занавески по неосторожности оставались раздвинутыми; он дернул за шнурок, обернулся, развел руками, и они безвольно повисли вдоль тела. - Позвольте мне дождаться здесь вашего отъезда. А там - попрошу убежища у нашего друга Прелато. - Нет! - воскликнула Мария, сбрасывая оцепенение. - У нас есть еще одна возможность. Завтра четверг; в девять утра я пойду в город. XVI  Оливье предложил отвезти Марию в своем "ситроене", чтобы избежать слежки. Город словно спал, зажатый тисками образцового порядка. На перекрестках все скрупулезно подчинялись сигналам светофора. Они проехали мимо церкви, куда направлялась группа детишек - по трое в ряд, - и падре, который нес сбоку дозор, пересчитывал, задрав палец кверху, свою армию; дети взбирались по ступенькам в аккуратных башмачках, начищенных матерями, для которых слово божие - закон. - Вот здесь венчалась моя сестра, - сказала Мария. Чуть дальше она опустила стекло и бросила на асфальт розу, которую сорвала в саду Легарно, - ее тут же раздавил ехавший позади них "фольксваген". - А тут танк... "Ситроен" не сбавил скорости, и Мария покраснела от досады: на расстоянии в пятьдесят метров ведь точно не определишь то самое место. По тротуару, где в то утро зигзагом проехал бронеавтомобиль, медленно бредет толпа, не глядя на расставленных всюду солдат, которые с равнодушным видом поводят из стороны в сторону дулами автоматов. - Пятая улица направо, третья налево и четвертая опять направо, - сдавленно произносит Мария. Разве она может быть спокойной? Ведь это для нее и безрассудно смелое возвращение к нормальной жизни, и что-то вроде освобождения из-под стражи. О ее отношениях с Мануэлем никто не знал, кроме членов ее семьи, которых уже нет в живых; ее исчезновение может удивлять лишь начальника на работе; единственная сложность этой поездки по городу заключается для нее в том, что она не положила в вечернюю сумочку бумаг, удостоверяющих ее личность, а теперь на любом углу их могут у нее спросить... Все это она не раз повторяла самой себе, Мануэлю и Легарно - и никого ни в чем не убедила. Злой воле случая часто помогает злая воля людей. - Я вполне понимаю сенатора, - внезапно прерывает молчание Оливье. - Но согласитесь: он нам осложняет все дело. От самого дома Оливье молча вел машину. Разумеется, он все понимает. Но настроен, наверное, так же, как Сельма, которая накануне вечером высказала все Мануэлю, пытаясь поколебать его решение. Когда "новая служанка" уложила Вика (чрезвычайно довольного ею), когда разговор возобновился, Оливье ни разу не прервал жену. Конечно, полиция может знать больше, чем они предполагают, может схватить Марию дома и устроить ей мучительный допрос. Кто может за себя поручиться, что будет молчать, когда под ногти тебе медленно загоняют десяток спичек? Сельма не решилась добавить, что идти на риск из гордости - право каждого, но лишь в том случае, если ты не подвергаешь риску других. И когда Мануэль внезапно во время комендантского часа исчез - Мария едва успела перехватить его на улице, - стало ясно, что он все понимает; ей никогда не забыть его искаженного стыдом и нежностью лица. - Ну и тип! - бормочет Оливье. - Он хоть сказал вам, куда направляется? - Нет, - отвечает Мария, - но нетрудно догадаться. Он раза три повторил: "Если кто и должен покинуть этот дом, то это я". "Ситроен" делает последний поворот и едет между двумя рядами новых домов с заниженными потолками, бетонирующих длинную трещину неба. Вдалеке две высокие трубы выплевывают клочки серой ваты на фасады в линялых пятнах выстиранного белья. - Я живу в доме пятнадцать, - говорит Мария, - рядом вон с тем, где выбиты стекла. Через пять минут вы снова тут проедете и взглянете на окна девятого этажа. Если все в порядке, я буду трясти ковер. Что бы ни произошло, большое за все спасибо. * * * Она вышла из машины, даже не взглянув на пострадавший дом семнадцать, где уже шел ремонт; какой-то рабочий, завидев ее, восхищенно присвистнул; Мария вошла к себе в подъезд одновременно с незнакомой пожилой парой, которая поздоровалась с новой консьержкой; та стоит с вязаньем на пороге своей комнаты, протыкая каждого входящего взглядом таким же острым, как спицы в ее руках. Вместе с этой парой - пусть считают, что она их родственница, - Мария пересекла холл и вошла в лифт, куда в последнюю минуту набилось еще четыре человека; она поздравила себя с тем, что они принадлежат к числу безымянных обитателей двухсот сорока трех недорогих квартир, среди которых в конце коридора находится и ее скромное жилище. Все кажется таким странным. Глухой звук шагов по каменным плитам, запахи еды, крики детей, бульканье воды в трубах, надписи на стенах, вытертые соломенные коврики у дверей, истоптанные ногами целой семьи, - все говорит о привычной, размеренной жизни. Мария стоит перед своей визитной карточкой, приколотой к двери четырьмя кнопками с белой пластмассовой головкой. Она пришла к себе в гости и потому звонит. Затем отпирает дверь поворотом ключа. Подбирает с пола два письма, захлопывает дверь и инстинктивно, чтобы снова почувствовать себя дома, ставит на проигрыватель первую попавшуюся пластинку, запись Арта Тэйтама - звучат начальные такты "You took advantage of me" {"Ты взял надо мною верх" (англ.).}. Потом подбегает к окну и принимается трясти небольшой коврик, подделку под персидский, что лежит у ее кровати. Черный "ситроен" проезжает мимо, легонько просигналив два раза. Мария кладет коврик на место и, усевшись на него, слушает очередную песню - "I'll never be the same" {"Я никогда не буду тем же" (англ.).}. Песенка как раз про нее! Мария не без удовольствия обводит глазами комнату. Тридцать квадратных метров, приобретенные в рассрочку, с оплатой помесячно; за стеной - ванна, где барышня купается, - и все это принадлежит ей. Это - ее кокон, где она может пользоваться хотя и весьма относительной, но дотоле не изведанной свободой. Здесь она чувствовала себя независимой, застрахованной от приводившей ее в ярость фразы: "дочь моего мужа", которую она беспрестанно слышала в доме, откуда госпожа Пачеко-вторая изгнала всякую память о госпоже Пачеко-первой. Впрочем, память об этой последней бережно перенесена сюда, и теперь со стены улыбается лицо молодой женщины, которая была ее матерью и которая умерла при ее рождении; фотография матери висит напротив фотографии возможного зятя точно в такой же рамке. Все осталось на своих местах, и все изменилось. Эннис Пачеко, ставшая вдовой своего вдовца, смотрит на дочь, которой грозит тоже стать вдовой, только еще до свадьбы. Хватит киснуть! Мария поднимается. Вскрывает первое письмо - это сухое уведомление об увольнении с работы, "поскольку не было представлено ни справки о болезни, ни какого-либо другого оправдательного документа, объясняющего неявку на службу в нарушение приказа о возобновлении работы". Мария вскрывает второе письмо - это напоминание о необходимости заплатить страховку, срок оплаты просрочен уже на две недели. В воздухе запахло угрозой. Оба письма, разорванные на восемь частей, кучкой конфетти летят следом за конвертами в корзину, и Мария, раскрыв шкаф, вытаскивает оттуда свой единственный чемодан. Арт Тэйтам все поет - теперь это "Without a song" {"Без песни" (англ.).}, он исполняет ее с упоением, радостно и бездумно, на вечеринке, для самых близких друзей, даже и не предполагая, что его записывают. Мария раздевается, снимает бежевое платье, принадлежащее Сельме, трусики и лифчик, принадлежащие Сельме, укладывает все в чемодан и голая, покачивая невысокой грудью и небольшим крепким задом, идет к комоду, роется в нем и начинает обратную операцию - надевает то, что принадлежит уже ей самой, и под конец - серое платье с темно-красной отделкой. Затем извлекает из рамки фотографию матери. Фотографию Мануэля брать не стоит - это слишком опасно, у нее будет или оригинал, или ничего. Однако письма его она все же возьмет, несмотря на то что большинство из них написано на бумаге с грифом сената. Одного костюма вполне достаточно. Джинсы. Свитер. Плащ. Немного белья. Домашние туфли она заворачивает в пижаму. И наконец, коробка из-под сигар, разрисованная маленькой Кармен ко дню рождения Марии: в ней лежат вырезки из газет, необходимые бумаги, обручальное кольцо матери и ключи от отцовской квартиры. Вот и все. А прочий скарб, безделушки, посуда, кухонная утварь, проигрыватель, который все еще крутится, - увы, слишком тяжелый! - пылесос, телевизор, мебель, купленная в кредит, - все это станет добычей судебных исполнителей, которые взыскивают за просрочку платежей по векселям, по квартирной плате, по налогам. Тут можно быть спокойной: эти вещи, пущенные с молотка по сниженным ценам в торговом зале грошового аукциона, не покроют долгов, хотя стоят они в три раза дороже... Ну ладно! Вещи есть вещи, и можно позволить себе щемящую жалость, возникающую при расставании с ними. Мария быстро оборачивается. Она смотрит на фотографию Мануэля, короткие усики которого обычно пахнут табаком и слегка царапают кожу при поцелуях. - Будь спокоен! Я не наведу ищеек на твой след, - шепчет она. И выходит с чемоданом в руке, захлопывает, но не запирает дверь, сбегает с восьмого